7. Путь армий

Только что провели Политбюро разделение фронтов, чтобы вы исключительно занялись Врангелем. 
— Ленин — Сталину


Где-то у Апостолова, после знаменитого боя с конницей генерала Бабиева^28, Чубенко ехал на красной, как закат солнца, тачанке нового своего и лучшего пулемётчика, кузнеца Максима. Донбасский полк, выдержав в составе целой армии несколькочасовой победный бой с белой гвардией, преследовал подвижного врага, ринувшегося к Днепру. Чубенко, исхудавший и тощий после тифа, и усатый Максим сидели на тачанке в позах гордых и независимых, позади них заходило солнце, Чубенко держал в руке кованную из железа розу, оценивал её глазом средневекового цехового мастера.

Это было чудо совершенства, вдохновения и терпения, нежное творение необычайного молота, радость металла, который расцвёл и выцвел, и постиг хрупкое прорастание живых клеток.

«И тебе скажу, командир, каждый лепесток молотом ковал, а вся роза из одного куска, и ничего здесь не приварено или не припаяно, будто росла она у меня из железного зерна, из металлического привоя. А родом я кузнец и оружейник, на всю армию пулемёты справлял, и мир прошёл насквозь, как журавль».

Чубенко оглянулся на полк, гремевший одной вереницей, бой был под Шолоховым, полк, пополненный после польского похода, снова расцвёл донбасской славой, на тачанке стоял пулемёт, усовершенствованный и пристрелянный, послушный и поворотливый, выверенный, надёжный «максим».

«Ты не поверишь, командир, какая это тонкая штука — ковать розу, чтобы была она нежна и шершава, чтобы на неё роса ночью падала — на чёрную мою и вечную розу. Люблю я красивую и ажурную работу, мне хочется быть мастером на весь мир, и чтобы жизнь вокруг была красива и солнечна. И вот на красной тачанке ездим, а раньше тачанка у меня была другая, по ней — красные яблоки, зелёные цветы, подсолнухи — где придётся.

Кузнецу весь мир открыт, а коль он до того ещё бил урядника в пятом году и подранил жандарма, коль он пел: “Марш, марш вперёд, рабочий народ!” и носил красный флаг, то его странствующую судьбу можно знать наперёд. И я двинулся в широкий мир.

Выковать розу не каждый сумеет, и я каждый раз возвращался к этому делу, как только случалась минута. Когда я сидел в тюрьме перед пожизненной ссылкой, я всё гадал, хватит ли жизни на мою ссылку. И день шёл, и ночь шла, и дней было без счёта, я осознал, что мой век не дольше дня, всю жизнь свою я передумал за день, и ещё много оставалось дня на тюремное томление.

Но вот попался мне молодой смертник, убил он пристава, его должны были повесить, — “Кузнец, кузнец, — говорит он, содрогаясь всей своей жизнью под гнётом последних мыслей, — не выковать нам, кузнец, розы. Она растёт нежными утрами, выпивая росу, а мы ложимся окровавленные ей под ноги, кузнец, кузнец, если бы ты умел ковать розу, ведь она помалу растёт, наша роза революции”.

И его повесили на сером рассвете под жуткие крики целой тюрьмы, мы кричали, мы били стулом двери, мы рвали одежду и разбивали окна. Молодой мечтатель расстался с жизнью под грохот и буйство нашего протеста, хотел бы я знать — какую музыку услышу я на том последнем рубеже?

И вот запомнил я ту розу и стал ковать. Когда брал молот, мне казалось, что все кузнецы мира берут молоты, бьют молотами, бьют молотами, помогая мне. Это была какая-то игла, пронзившая мне мозг, я днём и ночью ощущал её — эту мою розу. Когда человеком руководит одна лишь мысль — ничто того человека не возьмёт — ни голод, ни холод, ни смерть, ни жара. И, наверное, только поэтому я остался жив, пройдя столько миров, куя железную розу.

Окончил её ковать в пустыне. Проснулся среди ночи на холодном песке, проснулся в упоении и нетерпении, закончив во сне ковать розу. Ещё видел я её густую розоватость, ещё чувствовал в руке её вес, и на лице — её тепло. Ещё трепетал я, и реальность заполняла мой мозг, а уже всё ушло прочь, и только звёздное небо мерцало надо мной, чужое южное небо. Вот перед нами, командир, едва проступает на тёмно-голубоватой выси красная звезда Альдебаран на востоке, она будет возноситься выше и выше, скоро всё созвездие, восемь видимых звёзд, проступит на потемневшем небе — острым углом, журавлиным ключом вечности.

А тогда надо мной горел Южный Крест, я лежал в пустыне Атакама, на пути к границе республики Перу. И в городе Арика^29 на берегу океана я закончил мою розу. Это случилось в кузнице местного кузнеца, под плеск океанских волн, цвели заросли какими-то странно пахнущими цветами. Был 1917 год.

И тогда с розой я прошёл ещё немалый путь, пока оказался там, под Шолоховым, на участке твоего Донбасского полка. Я прошёл республику Перу, Эквадор, Колумбию, попал в Европу, отведал французского концентрационного лагеря, итальянской тюрьмы, греческого и турецкого гостеприимства, что не было приятней лагеря и тюрьмы, и попал наконец в Севастополь, а оттуда и к себе в Гуляйполе. И я пришёл вовремя, и ещё помог выгонять генерала Деникина».

По обе стороны дороги вставали высоченные пожары, на востоке за Днепром слышно было далёкую канонаду, Донбасский полк двигался безостановочно на восток к Каховке. На розу, которую Чубенко держал в руке, падали отблески зарева. Розовый туман окутывал осеннюю степь. Ночь была холодна.

«Тогда, командир, я встретился с моим другом Артёмом. В позапрошлом году он был главой Криворожско-Донецкой республики, шахтёрского государства рабочего класса. Знаю я его ещё с Брисбена в Австралии, куда он почти одновременно со мною приехал из Шанхая. Мы с ним работали на прокладке железной дороги около Брисбена. В субботу работа была лишь до первого часа, а после мы стирали бельё, и Артём напевал свою любимую: “На высоких отрогах Алтая стоит холм, и на нём — есть могила совсем забытая”. Потом мы сидели перед палатками у костров, еда лежала на ящике с приколоченными к нему ножками, а ножки стояли в банках из-под консерв, полных воды: насекомых в Австралии уйма.

И сколько переговорено тогда у огня! Порой после целонедельной работы мы ходили купаться и ловить рыбу, речка была небольшая, на крючок цеплялись черепахи и изредка вьюны, вода почему-то светилась ночью, Южный Крест сиял над нами, Артём рассказывал, я — слушал.

Я полюбил Артёма — моего учителя. И как подсолнух всегда поворачивается к солнцу, так я поворачивался к нему. Мы встретились в Донбассе в прошлом году, друг друга узнали, “Помнишь, как ирландцев победили на канате?” — а перед нами — свежее поле боя, дело было на снегу, ещё трупы исходили паром на морозе, “Пришло время, — сказал мне Артём, — до последнего вздоха будем биться за нашу революцию”».

Чубенко поглядел на часы и дал приказ останавливаться. Промчала по дороге какая-то конная часть. Донбассцы стали кормить коней. Огня не разжигали. Холод пронимал до костей, земля — замёрзшая, без снега. Бойцы танцевали у подвод, грелись. Пожары вокруг беззвучно загорались один за другим. В их свете — живом и переменчивом — то выныривала вереница подвод Донбасского полка, то исчезала в морозной тьме.

Чубенко взялся обходить полк, проходили часы глухой ночи, далеко справа что-то сильно горело, освещая ровное бесконечное раздолье голой степи. Кузнец со своими двумя помощниками напоили коней из степного родника, дали овса, чернобородый Сербин и другой кузнецов помощник — веснушчатый безусый Ляшок — спорили. «Трогай, — крикнул неугомонный Чубенко, — трогай, донбасская республика!»

«И вот я, — начал дальше рассказывать кузнец, когда тачанка тронулась, — по приказу Артёма я вернулся в Гуляйполе. Я должен был поработать возле Махно и собрать людей. Махно поприветствовал меня, когда я сидел на крыльце. “Гляди, Максим, я знаю, чем ты дышишь”, — сказал он мне, проходя и помахивая нагайкой. В Гуляйполе с ним была его “батькова чёрная сотня” с Кирюшей.

Махно собрал на площади большую сходку, произносил речь. И неожиданно мы встряли с ним в дискуссию, почувствовав, что толпа нас поддерживает. Это был прекрасный митинговый поединок, и все видели, что “батька” проигрывает. Тогда Махно стал молча слушать о грабежах, контрибуциях, бочонках золота, пытках, расстрелах, убийствах.

Когда наш товарищ окончил обвинительную речь, Махно усмехнулся как-то зловеще. Потом он сошёл со специально построенного помоста, прошёл сквозь толпу, все вмиг расступились перед ним, он схватил моего товарища за руку и поволок за собой на трибуну. Малый ростом, с бабьим лицом, с длинными поповскими волосами, Махно выглядел смешно, ведя крупного парня, дискутировавшего с ним. Толпа притихла. Мы ждали — о чём будет дискутировать Махно дальше.

“Батька” выбрался на трибуну, таща своего оппонента. Они стояли перед толпой. Тогда Махно молча выхватил револьвер и выстрелил в нашего товарища. Толпа отшатнулась от трибуны. Мы начали стрелять, но Махно на трибуне уже не было. И мы поспешили выскочить из толпы, вдруг ставшей к нам враждебной.

Мы бежали по Гуляйполю, отстреливаясь. И гонимые отовсюду, засели в хате у товарища Ляшко, спешно позакладывали окна, спровадили старую мать Ляшкову к соседям, заперли двери, подпёрли их, чем могли, разложили под руками оружие и патроны, “Подходи, — крикнул кто-то из наших, — контора пишет!”, и нас было одиннадцатеро.

Я не охоч бахвалиться, но наша контора писала исправно. Бой длился до ночи, стрелять мы умели, а отступать не было куда. Мы кидали гранаты, и по нам кидали гранаты, мы стреляли из пулемёта, бывшего у нас, и по нам стреляли из пулемётов, делали всё, чтобы поджечь нашу хату, а подожгли хату соседа, был ветер весенний, порывистый, он доносил порой запахи озими, ржание коней, кукование кукушки.

Соседская хата горела, высокое пламя возносилось под небо, хату гасили, искры полетели на навес и на ригу, занялся ещё один двор, нам не давали передохнуть ни на минуту, всё боялись, что мы воспользуемся суматохой и сбежим. Нас уже мало было живых. Из одиннадцати стреляли пятеро, да и те окровавленные от ран своих и чужих, истощённые и ослепшие, глухие от взрывов.

Мы знали, что жизнь наша вот-вот закончится, но мы видели те тысячи, которые прийдут нам на смену и докончат наше дело, завершат нашу борьбу, почтят нашу память. И нам было легко умирать, смертельный страх не рвал нам сердца, мозг не гнобила попусту прожитая жизнь, мы жили достойно и умирали мужественно — нам виделись все, кто погиб за нашу революцию, мы не знали, достойны ли мы встать хотя бы вблизи тех славных имён.

Ветер повернул на нашу хату, и она занялась. Махновцы прекратили стрельбу и ждали, что мы будем выбегать на двор, мы — тоже не стреляли, дыма была полная хата, обжигал огонь, упала балка. И тогда мы запели, стоя в хате, и пели, пока не потеряли сознание. Мы не сговаривались петь, кто-то один начал, и мы поняли, что эта песня — последний подарок, данный нам жизнью».

Ляшок и Сербин, выслушавшие всё повествование, оглянулись на кузнеца.

«Мы пели “Вставай, проклятьем заклеймённый”», — сказал Сербин.

Чубенко сидел, держа в руке железную розу, высоко над ним мерцал Альдебаран и всё созвездие — журавлиный ключ вечности. Потом достал из кармана маленькую книжечку, развернул её под светом окрестных пожаров, немного полистал и, складывая слово к слову, прочёл записанное его рукой: «Революция есть война. Это единственная законная, правомерная, справедливая, действительно великая война из всех войн, какие знает история».

«Вот великие слова, — сказал Чубенко, — слова товарища Ленина».

«Старые металлурги говорят, — продолжал Чубенко, что сталь сварить, как жизнь прожить — и тяжко, и страшно, и конец трудный. Мы же варим не сталь, а революцию, и как бескрайне надо нагреть печь и какими надо быть мастерами, чтобы иметь расплав и вылить его в прекрасную форму, и станет тогда стальное государство, пролетарская крепость. А нам, рядовым бойцам, надо любить будущее и отдавать ему жизнь».

«Нас троих спасли из пламени, — сказал кузнец, — меня, Ляшка и Сербина. Мы тогда покрасили тачанку в красный цвет. Чтобы узнавали махновцы».

«Они нас узнают и на том свете, — хмуро отозвался Сербин, — так мы им, собакам, въелись».

Красная тачанка продвигалась в составе Донбасского полка к Днепру. Полк выполнял приказ армии. Издалека повеяло сыростью, недалеко была цель. К четвёртому часу утра остановились на высоком берегу. Дул холодный ветер. На заднепровской равнине лежала Каховка. Внизу около воды двигались части Шестой армии, сапёры наводили мост.

«Спасибо за компанию и будьте здоровы». Чубенко сел на коня, передал приказ — всем остановиться, отъехал прочь и стал смотреть в бинокль. Перед ним за Днепром была Каховка. Предрассвет октябрьского дня начинался хмурый, в тумане. Бесконечная молочная равнина простиралась до горизонта, едва ясневшего на востоке.

Это был знаменитый Каховский плацдарм Красной армии, место упорных августовских боёв с корпусом генерала Слащёва^30 и конницей генерала Барбовича^31. Это был несокрушимый островок в таврической степи, опёршийся на широкие воды Днепра, несколько линий проволочных заграждений, окопы, опорные пункты, легендарная сибирская дивизия занимала плацдарм. Конные атаки генерала Барбовича разбились о проволоку и мужество защитников плацдарма, атаки корпусов генерала Слащёва и Витковского^32 не могли разгрызть этот каховский орешек.

На глазах Чубенко плацдарм ожил. В сером туманном рассвете загорелся бой. В сером рассвете по далёкой равнине задвигались несколько черепах, и каждая стреляла из пушек и пулемётов; «Танки» — подумал Чубенко. За черепахами двинулись волны пехоты, броневики, земля отзывалась на залп тяжёлых орудий, тысячи пулемётов словно шили пулями гигантские стальные листы.

Одиночные выстрелы и даже залпы бойцов терялись в этом землятрясении, Чубенко подумал о сидевших в окопах под ливнем смерти, перед яростью белой гвардии, против танков поставщика Врангеля — мирового капитализма.

В окопах сидели кизиловские горняки, уральские рабочие, сибирские партизаны — победители Колчака.

«Они ещё не встречались с танками, они не выдержат такого штурма, — сказал вслух Чубенко, — хотел бы я быть с ними, умирать рядом».

Тем временем помалу светало, белые начали новую атаку на плацдарм, Чубенко видел, как подтягивались резервы под защитой танков и броневиков, и маленькие человечки выбежали им навстречу из окопов, они бежали прямо на танки, падали и снова бежали; «Таких не испугаешь», — прошептал Чубенко, и его сердце преисполнилось большой радостью и нежностью к бойцам.

Светало сильнее и сильнее, и тогда на небе появились самолёты. Чубенко насчитал их семнадцать. Они летели с юга, развернулись для атаки и стали бомбить плацдарм. Было страшно смотреть, как взметались ввысь взрывы их бомб, злость затрясла всего Чубенко, было выше его сил смотреть, как погибают друзья, он выдернул револьвер и выстрелил, не понимая сам, что делает. «За мной! — крикнул он, — за мной!» — так, будто его отряд сразу мог замахать крыльями и перелететь расстояние до врага.

Донбасский полк задержался у переправы. Бойцы принесли Чубенко тулупчик — «Ты после тифа квёлый». Днепр катил тяжёлые серые волны, понтонный мост поднимался и опускался под ногами. Военные части переправлялись на плацдарм, и наконец дошла очередь и до Чубенко. Поздним осенним утром, выполняя приказ, сошёл он с полком на другой берег, бой на плацдарме то затухал, то вспыхивал с вулканическим пылом, но был где-то далеко.

И принять участие в битве Чубенко не довелось: плацдарм отбил все атаки, захватил двенадцать танков и броневиков, разгромил наголову белый корпус. Это была блестящая победа. На поле боя остались танки. Они стояли мёртвые подле тел своих хозяев. Офицерские трупы — в чёрных гимнастёрках, на рукавах нашиты белые черепа с белыми костями, вышиты буквы: «Не боюся никого, кроме бога одного», — прочёл Чубенко.

Танки стояли друг возле друга, и вокруг них лежало много трупов красных бойцов, мужественно шедших в неравный бой и победивших.

На свежей озими, далеко от окопов, сидел белый офицер. Ему по колено оторвало обе ноги. Ему ещё успели их перевязать, но в паническом отступлении сбросили с повозки. Бинты на коленях набухли от крови, офицер сидел, зажмурив глаза, покачиваясь, он был в беспамятстве или пьяный. «Наш отец — широкий Дон, наша мать — Россия, всюду нам ведь путь волён, все места родные», — было слышно.

И ещё Чубенко встретил небольшой конный отряд, вёзший хоронить своего командира.

Это совсем иная смерть, коли так умереть, — суровая торжественность и скорбь бойцов отряда взволновали Чубенко, не раз видавшего смерть в глаза. И он присоединился к отряду, с саблями наголо сопровождавшему своего командира.

А командир лежал на тачанке и глядел в небо, его голова покачивалась в такт рессорам, он покачивал головой, словно одно повторяя — «Как же это я так дался смерти, товарищи, как же это я так дался?» — и кудрявый чуб его колыхал ветер.

Над перекопской равниной летят вереницами осенние тучи, журавли — нескончаемыми ключами, холодная земля, степной октябрь. Полстатысячная белая армия барона Врангеля бросает в бой офицерские бригады дроздовцев, корниловцев, марковцев, подтягивает резервы кубанцев, донцев, концентрирует танки и бомбовозы, а на неё нацелились пять армий красного Южного фронта. Осень тысяча девятьсот двадцатого года гремит по степям глотками тяжёлых орудий, топает сотнями тысяч конских копыт, грохочет моторами танков и штурмовой авиации, ворочает армиями двух исторических эпох.

***

«Если говорить о Ватерлоо, — сказал молодой генерал, — я не вижу здесь Наполеона Бонапарта». Он засмеялся, этот вчерашний кубанский есаул, рыжий и рябой, грубый и вспыльчивый. «Вот он, наш новый генералитет», — подумал его собеседник, седой генерал стриженный ёжиком.

«Но дело идёт к Ватерлоо, — продолжал молодой, — красные будут разбиты и истреблены».

Беседующие сидели в штабе, — молодой хлебал коньяк, старый — молоко.

«Кстати, — сказал старый, поставив стакан, — под Ватерлоо никакого боя и не было».

«Как не было? А история?»

«Первый бой был под Линьи, где Наполеон наголову разгромил прусское войско Блюхера, а сам Блюхер — старый рубака, честный и мужественный, хоть и безо всякого образования, генерал — упал в суматохе с коня, и его долго не могли найти. Но у него был начальником штаба славный Гнейзенау, товарищ Шарнгорста, если вам что-то говорят эти имена…»

Молодой промолчал, злобно отхлебнув коньяка.

«И Гнейзенау, блестящая голова, отдал правильный приказ о направлении отступления разбитого прусского войска. А Наполеон тем временем ввязался в битву с английским войском Веллингтона у горы святого Жана, переломил Веллингтона и готовился разметать как следует. Но тут поспели Гнейзенау с Блюхером, уже однажды битые, и помогли богине Победы перейти от Наполеона на другую сторону. А Ватерлоо — это название села, где стоял штаб английского Веллингтонова войска года 1815, июня 18».

В штабе воцарилась пауза, в которой слышно было далёкую канонаду, ржание коней, стон ветра.

«Военная операция, в которой вражескую силу уничтожают, — это Канны, — сказал старый генерал, — вам не доводилось это учить, ваше превосходительство?»

Залихватский рябой есаул в генеральских погонах покраснел от злости. Он посмотрел на старого и подумал, что мог бы перерубить его, как лозину, «Мы говорим о заднепровской операции», — проворчал он.

«Значит вам не повредит знать о Каннах, — неспешно продолжал старик, — те Канны, о которых писал и известный граф Шлиффен. В двести шестнадцатом году до нашей эры гениальный карфагенский полководец Ганнибал, имея пятьдесят тысяч воинов, уничтожил под Каннами семидесятитысячную римскую армию консула Теренция Варрона. Победоносная карфагенская конница во главе с Гасдрубалом победила конницу на правом крыле римского войска, промчала позади всего римского войска и разбила конницу на левом крыле римлян. Тогда, благодаря блестящему манёвру Ганнибала, римляне сразу вынуждены были отбиваться с четырёх сторон, и карфагенское войско положило на месте трупами почти всех римлян. Да, Канны».

«Так будет с Каховкой, — сказал молодой, — у римлян — Канны, у красных — Каховка».

Генерал с седым ёжиком покачал головой; «Это смелая операция за Днепром, она может иметь успех, но генералу Бабиеву надо весьма остерегаться разных неожиданностей», — процедил он сквозь зубы.

Рябой есаул пожал плечами, генеральские погоны его встопорщились, он знал, что на расстоянии человеческого голоса стоит его бригада головорезов, которую он в решающий момент поведёт из резерва преследовать разбитых красных. «Не думаете ли вы, ваше превосходительство, — сказал он, — что наш третий корпус и конница генерала Бабиева пошли за Днепр лишь для того, чтобы вернуться назад?»

Старый генерал допил молоко, прошёлся, прихрамывая, к дверям, повернул назад, его раздражала задиристость этого мужлана. «Хорошо, если — вернуться», — буркнул генерал.

«Командовать красным фронтом назначен Фрунзе, — жёстко проговорил дальше старик, — и я бы не хотел, — остановился он, глядя в окно, — я бы не хотел, чтобы это были дурные вести…»

Но в комнату вбежал офицер, и он не походил на доброго вестника, «Конец! — крикнул он, — Заднепровская операция провалилась! Под Каховкой пропали все танки! Сволочи!» Он упал прямо на стол, и на губах у него показалась пена. Рябой есаул генеральского звания мигом выскочил во двор, и оттуда слышно было его страшную ругань и бестолковую команду бригаде.

***

Перекопская равнина начинается за Днепром, голое, чёрное раздолье — без реки, без дерева, отдельные сёла и хутора стоят редко, необъятные владения Фальц-Фейна^33 окружают со всех сторон, словно море — утлые острова. Солнце осеннее недолговечно, редко показывается из-за туч, разбросанных, как снопы, по небу. Конец октября морозен, хрустит сухая и замёрзшая трава. Вёсны детства — далеко, в солёной мгле, на розовых берегах.

И чабанец Данила едет на коне по земле своего детства. Он стал уже чабаном, полным чабаном, правнуком Данилы, сыном Григора. Над ним — осень и горьковатый осенний воздух степи. Ни жаворонка в небе, ни аиста в траве, ящерицы уснули в земле, сверчки позамерзали насмерть, и травы все сухие, солнце не греет, только высоко под тучами летят последние птицы в тёплые края, — осень.

Перед Данилой встаёт прадед, потерянный на этой равнине, встают воспоминания детства, «Топчу, топчу первоцвет», — шепчет он. Прадед вспоминался ласковый и старый, древний голос звучал Даниле во все тяжкие минуты его юношеской жизни. И тогда откуда и бралась сила и отвага, откуда рождалась песня — отзвуки воли трудящегося рода!

Данила оглядывался вокруг — на бедную степь, будто впервые заметив детство своё. Он подумал, как он будет писать об этом. У него без счёта мыслей, о которых надо рассказать людям. В его лице род смутьянов получит слово на земле!

Он напишет историю своего рода, как тот шёл долгим столетним путём и пришёл в революцию. Уж пусть прадед не ворочается в земле — правнук запомнил его слова и отцовскую нищету, запомнил и напишет. Это будет длинная книга, и никто в ней не будет плакать, как не плакал Данила, отец его, дед и прадед, вкушая горький хлеб, обрабатывая землю на пана и на богатеев, бьясь голыми руками и не зная способа объединиться с другими бедняками.

Книга будет о четырёх жизнях, и его будет четвёртой, каждая жизнь начнётся в книге с одинакового детства. Одинаковые жаворонки будут петь над четырьмя, одинаковые травы будут шуметь под ногой.

Молодой комиссар ехал по степи своего детства, возвращался в полк товарища Шведа, стоявший где-то среди голой степи, на самом крайнем фланге армии.

Молодой комиссар выбил в штабе одежду и сапоги, и за ними надо было послать из отряда, рассказал, как мёрзнут бойцы, днём и ночью стоя на замёрзшей степи. Ни топлива, ни защиты, ноги в тряпье, холодный ветер. Швед выбрал себе небольшой разваленный хуторок, куда посылал на отдых резервы. Коней у Шведа было мало, но он считал себя конной частью, полком кавалерии, он кричал — «Переведу в пехоту!», и это была сильнейшая угроза.

В штабе Данила не впервые убедился, что полк считают малорегулярным и не ставят на ответственные участки фронта, а Шведа нежнейше любят. В штабе читались его рапорты, где он гордо оповещал, что его полк в составе ста двадцати двух сабель готов пойти куда угодно. Старый путиловец — начштаба — лишь улыбался, «Партизанщина», — говорил он снисходительно и одновременно ласково.

Шведу посылались запросы о том, куда он после боя дел пленных врангелевцев, но он ответил, что «пленных у него не было, нет и не будет — в битве за идеал». Единственного комиссара он терпел возле себя — Данилу. И тому приходилось день за днём обламывать Шведов характер, ежедневно наталкиваясь на отпор командира.

Какие только фантастические проекты не придумывал Швед! Однажды — это был ни более, ни менее, как морской десант. Он хотел, никого, конечно, не предупреждая, посадить свой полк на рыбацкие шхуны и трамбаки, переплыть море и высадиться ночью у Севастополя. Подойти незаметно, застигнуть и вырезать штабы, захватить самого Врангеля, если удастся, и потом исчезнуть в Крымских горах и там биться, пока подойдут свои. «Сам Ленин об этом будет знать», — говорил Швед задумчиво.

В другой раз его проект уничтожения Врангеля едва не закончился трагически для него самого. Выбрав момент отсутствия комиссара («Я тебе передал фальшивый вызов в штаб, — пояснял потом Швед, — мне тебя жалко было брать с собой»), Швед переодел свой отряд в форму врангелевского офицерского полка и двинулся на фронт. Он удачно выбрал место. Он уже намеревался начать рейдовую операцию, как на него налетела красная конная группа. Красные конники столкнулись здесь с таким фактом, когда врангелевские офицеры совсем не приняли боя, жутко ругались и сдались все до одного.

Данила ехал по степи и не мог отделаться от мысли, услышанной в штабе, о неизвестном отряде, появившемся в этих местах. Он пробовал петь, пустив коня шагом, но пел недолго и без чувства. Ветер катил курай и перекатиполе. Около дороги лежала лошадь, она изредка поднимала голову и беспомощно оглядывала степь. Через полкилометра валялась патронная двуколка без колёс, Данила вдруг увидел, что земля напрочь истоптана копытами.

Он поехал по следам, наблюдая признаки быстрого и утомительного марша. Петь уже не начинал. Следы шли в направлении хуторка — базы Шведа. А вот показался издалека и сам хуторок. Над ним кружило вороньё.

Первое, что увидел молодой комиссар, приблизившись к хуторку, был сам Швед в красных галифе и босой. Он висел на сломанном снарядом дереве. Ни единой живой души вокруг. На дворе разбросаны бумаги. Трупы двух часовых лежали у крыльца с разрубленными головами. Ветерок кружит по двору мусор и бумажки. Солнце прорвалось сквозь тучу, чтобы осветить невесёлую картину. И среди тишины и смерти внезапно запел где-то на чердаке петух.

«Эй, есть кто?» — крикнул Данила, не слыша своего голоса. Он слез с коня, бросил поводья, конь пошёл за ним. «Есть кто?» — кричал Данила, обходя двор, заглядывая в окна. Никто не отзывался. Возле перевёрнутой кухни скорчился зарубленный повар — он как раз чистил картошку, когда его настигла смерть, и будет чистить вечно. Около навеса лежало на куче несколько красноармейцев.

Повернув за навес, Данила едва не споткнулся о живого человека. Это был мальчишка-красноармеец. Он сидел, прижавшись к стене, побитой пулями, голова его тряслась, губы что-то говорили и говорили, беззвучно и безостановочно. Вверху кружило вороньё.

Молодой комиссар перевязал мальчишку, напоил. Узнал, что белые ехали с красным знаменем. Швед поверил, что они переодетые свои, никакого боя не было.

Так погибли Швед и партизаны.

Данила обнял какую-то порубленную саблями вишню и ощутил невообразимую горечь, не дававшую ему дышать. В голове промелькнули все боли детства, образы сиротского приюта и тумаки в батрачестве. Из глаз полились слёзы. Впервые в жизни Данила заплакал. На этой земле своего детства.

***

Перекопская равнина, таврическая степь были полем большого боя перед Крымом. Две эпохи, столкнувшись на ровном раздолье, сводили счёты. Революционное войско, руководимое великим полководцем, взяло в свои руки инициативу. Отборная гвардия белых, одетая и вооружённая, с броневиками, танками, авиацией, вынуждена была изыскивать все средства, чтобы выдержать концентрированный удар.

План предусматривал окружение и уничтожение армии Врангеля в Таврии, не допуская её отхода в Крым. Шестая армия, отбросив врага, отошла к Перекопу, закрыла путь отступления врангелевцам. Легендарная Первая конная армия вышла всей массой в глубокий тыл основных сил Врангеля и закрыла и второй путь в Крым — Чонгар^34. Вторая конная армия, Четвёртая и Тринадцатая — продолжали исполнять детали железного удара. Врангель ринулся в Крым, спасаясь от Канн.

«Первый этап ликвидации Врангеля закончен. Комбинированными действиями всех армий фронта задание окружить и уничтожить главные силы врага на севере и северо-востоке от крымских перешейков исполнено блестяще. Враг понёс огромные потери, нами захвачено до двадцати тысяч пленных, свыше ста орудий, множество пулемётов, около ста паровозов и две тысячи вагонов и почти все обозы и огромные запасы снабжения с десятками тысяч снарядов и миллионами патронов».

Командующий пересматривал свой приказ войску фронта. Командующий был в кожаной куртке и белых валенках. Он сидел в штабе Четвёртой армии. У него — длинные усы, большой лоб, ясные, спокойные глаза.

Это был подлинный маршал революции. Руководя пятью армиями, он за месяц успешными манёврами и смелыми операциями разбил Врангеля и теперь сам примчал на передовые позиции для последнего штурма.

Это был командующий, созданный революцией, и он стоял на высоте требований военного искусства. Он ходил, едва заметно прихрамывая, по небольшой комнате штаба и слушал. Его приятное простое лицо, лицо рабочего, было всё время спокойно задумчивым. Он будто углубился в свои мысли, закованный в броню ответственности. Ответственность за жизнь каждого красноармейца, целого фронта, ответственность за фронт перед партией, ответственность перед новым человечеством земли, о котором он мечтал и на каторге.

И жизнь армии вставала перед ним во всех мелочах, которые часто важнее недостачи патронов или людей. Очень мало фуража, полное отсутствие топлива, простой воды для питья, морозы десять градусов, нехватка тёплой одежды и голое холодное небо вместо кровли над головами.

Командующий осмотрел, как укреплялись береговые батареи, как готовились позиции, как всё жило предстоящим штурмом. Никаких технических средств у войска не было, они не успели прибыть за боевыми частями в темпе стремительного наступления. Боевые части сами проводили нужные работы — в условиях пронизывающего холода, полураздетые и босые, лишённые возможности хоть где-нибудь погреться, поесть горячего. И никаких жалоб на невообразимые условия работы. Командующий не удивлялся, ему был понятен героизм и преданность его бойцов. Он требовал от них невозможного, и они исполняли невозможное.

Валенок натёр ему ногу. Он переобулся, сев на цинковый ящик с патронами. Холодный солёный ветер дул с запада.

Подступы к перекопским и чонгарским позициям лежали на ровной местности, и сами позиции укреплены всеми возможными способами. Врангелевские и французские военные инженеры начертили и построили целую систему бетонных и земляных сооружений. Позиции таковы, что для успешной атаки открытой силой, казалось, не было никаких шансов. На перекопских позициях высился ещё Турецкий вал старых времён и ров под ним, и если сложить высоту вала и глубину рва, то выходила преграда на тридцать — сорок метров, опутанная колючей проволокой, защищённая бетонными окопами, орудиями, бомбомётами и пулемётами, поддерживаемая орудийным огнём вражеского флота.

Из штадива 51-й командующий двинулся к Перекопу. Было уже предвечерье. Сумерки и густой туман, за несколько шагов ничего не видно. Непрестанный грохот орудий. Прожекторы с вражеской стороны не унимались ни на минуту. Сверкал огонь орудийных залпов. Резервные полки 51-й дивизии готовились к последнему штурму. Целый день стоял густой туман, артиллерия не могла стрелять, бойцы штурмовали позиции врага почти без артиллерийской подготовки.

Командующий ехал по северному берегу Сиваша^35. В район дороги попадали вражеские снаряды. Загорелся у дороги стог соломы. Под орудийным обстрелом командующий был целиком спокоен, его командармы и комдивы знали случаи, когда он ходил в атаку вместе со стрелковыми цепями.

Начдива 52-й в штабе не было. Он ещё прошлой ночью вместе с полками переправился через Сиваш, и с прошлой ночи на Литовском полуострове^36 непрерывно идёт бой. За это время бойцы ничего не ели, не было воды. С полуострова — выход в тыл перекопским позициям, которые никак не могла взять 51-я дивизия. Надо держаться на полуострове и надо любой ценой штурмовать перекопский вал.

В дороге пили чай. Возле прожекторов ночь была особенно темна. Смеялись, шутили.

К двенадцатому часу ночи командующий прибыл к штадиву 51-й. Начдив со своими полками — также на Литовском полуострове с прошлой ночи. Невероятного упорства атака не прекращалась и там. Белые усиливали натиск, бросив в контратаку лучшую свою дроздовскую дивизию с бронемашинами. Через полчаса по прибытии командующего к штадиву стало известно по линии связи, проходившей через Сиваш, о повышении уровня воды, о затоплении бродов. Полки обеих дивизий могли оказаться отрезанными по ту сторону Сиваша.

Командующий проявил в данных обстоятельствах всю силу характера и решимость полководца. Царская каторга и ссылка подорвали его здоровье, но закалили волю к победе. Военный талант его равнялся большевистской настойчивости. Он помнил разговор со Сталиным, организатором и вдохновителем Южного фронта. Победа сама не придёт, её надо добыть.

И командующий отдаёт приказ к немедленному исполнению: атаковать в лоб Турецкий вал немедленно и неотложно, какой угодно ценой. Мобилизовать жителей ближайших сёл для предохранительных работ на бродах, кавдивизии и повстанческой группе немедленно сесть на коней и переходить Сиваш.

Около третьего часа ночи прибыла кавдивизия. Командующий осмотрел её и сразу же отрядил к месту боя. Вода в Сиваше постепенно прибывала, броды портились, но переправа ещё была возможна.

Ещё через час появились и повстанцы, их командир и начальник штаба пришли к командующему. Они зашли осторожно, будто ожидая ловушки.

Кто знает, какие у них были мысли, когда они предложили свои услуги на врангелевском фронте. Может, им нужны патроны или какая-то передышка? Может, чёрные какие-то планы побудили Махно отдать на помощь Красной Армии свои полки во главе с Каретниковым^37? Командир фронта ещё с Харькова взвесил всё.

Каретников выслушал терпеливые пояснения командира о причинах немедленной переправы через Сиваш. Он задумался, поглядывая на легендарного командующего фронтом. Это был не тот человек, которого он ожидал увидеть. Здесь дураком не притворишься и не возьмёшь криком. Каретников молчал. Его начштаба рассматривал карту, «Конница не пройдёт», — сказал он.

«Мы, революционные повстанцы Украины, — заговорил Каретников, — вместе с вами будем бить Врангеля. Но конница моря не перейдёт».

«Час назад, — спокойно ответил командующий, — перешла кавдивизия. Я слышал, что революционные повстанцы не захотят отстать в исполнении своего долга».

Командующий был внешне спокоен и нетороплив. Он не показывал махновцам своего нетерпения. Он ставил вопрос так, что только по своей доброй воле может поручить им честь перейти Сиваш и вступить в бой. Он знал партизанские нравы и не нажимал, хотя и вынужден был взвешивать и учитывать каждую минуту. Каретников откозырял и вышел.

Командующему доложили, что у махновцев имеются плотно связанные снопы соломы и камыша, притороченные к сёдлам. Они хорошо знали условия перехода через Сиваш и только оттягивали время, боясь какой-нибудь ловушки.

Каретников и начштаба несколько раз то приходили к командующему, то будто шли исполнять приказ. Дело затягивалось. Сиваш мог заполниться водой, и нужная подмога не дошла бы до Литовского полуострова. «Я расцениваю вашу задержку, — сказал наконец командир, — как трусость. Может, вам лучше было бы разойтись по домам?»

Такой прямой удар ошеломил Каретникова. Он криво усмехнулся и тихо вышел. Сел на коня, хватил его плетью. Отряд помчал к Сивашу.

Вскоре пришло донесение из штадива 51-й. Полки дивизии, поддержанной с Литовского полуострова, ночью взяли штурмом Турецкий вал и преследуют врага. Это не было завершение задания, ведь впереди перерезали путь к Крыму мощные юшуньские^38 позиции, но падение Перекопа позволяло дивизиям на Литовском полуострове включиться в общее наступление армии.

Командующий подписал приказ о дальнейшем развитии операции и тогда лишь позволил себе отдохнуть. Утомлённый до предела человек лёг на лежанку и начал растирать больное колено. Был шестой час утра девятого ноября.

Связные начали передавать приказ. Подпись стояла — «Фрунзе».

Двухдневные бои под Юшунью — упорные и кровавые. Но Юшунь была взята, и одновременно героическим штурмом, штыковой атакой 30-я дивизия победила под Чонгаром. Стремительно и неудержимо армии ворвались в Крым.

***

Ивана Половца, командира интернационального отряда, догнал его комиссар Герт. «Какая чудная тачанка, погляди, — сказал Герт, — мне напоминает того воздушного аса, выкрасившего свой самолёт красным цветом. Когда он появлялся в небе — это выглядело красиво, хоть и непрактично. Однако некоторый элемент психологического влияния был».

«Что-то на манер той психической атаки, бывшей у нас на Сиваше», — заметил Половец, рассматривая красную тачанку, проезжавшую поблизости. «Тесно здесь, как на ярмарке», — сказал малой Сашка Половец, поглядывая вправо и влево.

На чудной тачанке сидели четверо. Впереди — бородач и безусый, у пулемёта — длинноусый дядька и худой красноармеец. «Картина, — засмеялся Герт, — въезд победителей в последнюю твердыню барона Врангеля».

Сзади донеслись какие-то выкрики. Бешенным галопом мчали верховые, тарахтели тачанки, развевались пёстрые ковры на них. Кони, убранные лентами, ковры свисают аж на колёса, стремительность, пышность, опера.

«Как спешат махновцы, — сказал Половец, — на Сиваше они смирные были».

«Поставить бы пулемёты, — ответил Герт, — спешат на грабёж».

Махновцы заметили красную тачанку, узнали. Группа верховых отделилась от отряда и, не снижая галопа, ринулась к тачанке. Сверкнули в воздухе сабли. На миг тачанка исчезла в потоке всадников. Потом они разбежались, как волки, и помчали догонять своих.

Всё случилось так молниеносно, что Половец с Гертом опомнились лишь тогда, когда с тачанки выпало двое человек, и кони в тачанке пошли кружить, никем не управляемые.

Прозвучали беспорядочные выстрелы, но махновцы были уже далеко. Тачанку остановили. Откуда-то взялся Чубенко.

На тачанке поник разрубленной головой на пулемёт кузнец Максим. По другую сторону сидел невредимый Данила, растерянно держа в руке железную розу. Кузнец ещё трепыхался, как умирающая птица. Приблизились Половец с Гертом. «Твой?» — спросил Половец, увидев Чубенковы глаза. Чубенко отвернулся. «Война кончается», — сказал Герт. «Сталь будешь варить, Чубенко», — усмехнулся Половец. «Звезда Альдебаран, — зачем-то сказал Чубенко, — журавлиный ключ вечности».

И взял у Данилы розу.

В мозге Данилы запечатлевалась картина: солнце, осень, запах смерти, конский пот, бесконечная даль, радость победы, сталевар Чубенко с розой в руке на воротах Крыма.


Примечания:

^28. Бабиев, Николай Гаврилович (1887…2020) — врангелевский генерал кавалерии, командир 3-й Кубанской дивизии; погиб от попадания снаряда под Никополем.
^29. Арика — город и морской порт, административный центр одноимённой коммуны провинции Арика и области Арика-и-Паринакота в Чили; до 1880 года принадлежал Перу, был захвачен Чили в Тихоокеанской войне (1879…1883) и до 1929 года являлся предметом территориальных разногласий.
^30. Слащёв, Яков Александрович (1885…1929) — русский, а позднее советский военачальник и военный педагог, генерал-лейтенант, руководивший белогвардейской обороной Крыма.
^31. Барбович, Иван Гаврилович (1874…1947) — русский генерал-лейтенант кавалерии, участник белогвардейской обороны Крыма.
^32. Витковский, Владимир Константинович (1885…1978) — российский полковник лейб-гвардии, герой Первой мировой войны, белогвардейский командир в Гражданскую войну, участник похода на Москву, отступления в Новороссийск и белогвардейской обороны Крыма.
^33. Фальц-Фейны — семейство крупнейших на юге Российской Империи землевладельцев, купцов, предпринимателей и меценатов родом из Лихтенштейна.
^34. Чонгар — полуостров в северной части залива Сиваш, делящий последний на восточную и западную части.
^35. Сиваш — мелководный залив на западе Азовского моря, отделяющий Крымский полуостров от материка.
^36. Литовский (Чувашский) полуостров — полуостров в северной части Крыма, вдающийся в залив Сиваш.
^37. Каретников (Каретник), Семён Никитич (1893…1920) — один из ведущих командиров армии Махно, начальник Крымского корпуса, вместе с Красной Армией штурмовавшего перекопские укрепления армии Врангеля и разгромившего конный корпус Барбовича. Расстрелян большевиками после отказа переподчинить свои войска Красной Армии.
^38. Юшунь (Ишунь) — село в нынешнем Красноперекопском районе Республики Крым.


Рецензии