Мифы книжества Магойского или Страницы летописи

* – с примечаниями и комментариями переводчика с магойского языка.

И было утро сего дня Книжества Магойского легко-снежным и трудно-пасмурным.

И потянулись книжья и книжны во свои апартаменты и палаты (кто куда).

И встречала их сегодня чуть поодаль от строгих-пристрогих, прямо-таки грозных по виду Стражей, облаченных в зеленые одежды, сапоги и «кольчуги» дама по имени Скоропея-Опоздая  (одна из трех проживающих в Книжестве Норн ), привечая кого милой улыбкою, а кого поименно запечатлевая отнятым давеча у жар-птицы красным с золотым отливом пером в грамотку тайную, кою потом она подавала Книже Всехдержавному. Иным Скоропея-Опоздая сказывала, чтоб подали челобитную Книже о том, во кои-то веки они за эти гроши не стали пред ним как лист перед травой не в то положенное время, в которое им должно было стать, а только-только соизволили нарисоваться пред очи ея. Ей самой, нужно отметить, это скабрезное занятие не приносило ни малейшего удовольствия, даже иными мгновеньями почти что бередило душу и тревожило где-то в дебрях спросонья, но такова была воля боярина (одного из девяти  приближенных Книже Всехдержавного), коей она была вынуждена в этой године подчинятися и слушатися его во всем. «А как бы соснуть часок-другой…» – думалось ей «задним умом»…  Да и прибывающим  в Книжество подданным было понятно ее состояние – оно было расписано на ее милом личике широким жестом мастера, что уготовил ей такое занятие в это, казалось бы, не предвещающее ничего гадкого утро, и было оно легко узнаваемо и знакомо многим жителям Книжества – состояние души, называемое «меж двух огней» , а уж оно-то имело свою сквознячно-вездепроникающую бытность в повседневности Книжества.

Идея такого совместно-времяпровождения по утрам жителям Книжества с самого начала не показалась особенно остроумной или, по крайней мере, логичной. Непонятно было им, почему же ритуал, исправно исполняемый Скоропеей-Опоздаей по утрам, никоим образом не совершался вечером. «Нельзя же не выйдя из Книжества, зайти в него вновь как дважды войти в одну и ту же реку» – недоумевали книжевцы.  Поначалу все с надеждой ждали «второй части Марлезонского балета» , но не наступило как антракта, так и подавно о никакой уж «второй части Марлезонского балета» не могло быть и речи.

В этот день в зеркальных переходах меж снующих Ниссе  поселилось эхо недавнего события.

Жил был в Книжестве Магистр Архивной Магии – боярин не по должности, а по призванию, и не было во всей местности человека интеллигентнее и педантичнее его – «вечный джентельмен», «столбик на 
 говорит точное местонахождение и причинонахождение свое, своей местности и всего вокруг. И жил был он так издавна, что никто бы ни мог уже и припомнить, с каких времен. Именовали его Пресветлый, поскольку с жителями он всегда был улыбчив, обходителен и мил, а также уважали его за то, что вносил он упорядоченность в самые бесформенные, «рыхлые» дела в Книжестве и был главным чародеем по содержанию в порядке всех-привсех грамот и письмен, и равного ему в этом умении не было.

А событием, эхо которого гуляло меж снующих Ниссе по зеркальным коридорам, было событие репатриации Пресветлого, случившееся совершеннейше нелепо по изданному Указу Всехдержавного, и оказавшееся для всех совсем внезапным природным явлением из рода случающихся за тридевять земель высыхающих вечных озер… Известие всколыхнуло бодрый народ Книжества и долго еще переживалось в анналах книжеской души (или пространствах книжеской души – кому как больше нравится).

                *  *  *

Одним из любимых его занятий было двигать мебель в замке. Но оно, видимо, не доставляло желаемого удовлетворения, поскольку Всехдержитель вновь и вновь возвращался к перестановкам. Возможно, страсть к переменам могла объясняться тем, что Великий Книже был возраста немолодого, и ему изрядно поднадоело каждое божье утро, подходя к зеркалу видеть одну и ту же, пардон, физиономию. Жажда нового овладевала им… Небольшое облегчение приносила заведенная им по случаю и совсем даже «взначай» дружба с проезжавшими по этим местам загадочными жителями далекой заморской страны Пехии . Говаривали, что правителем далекой заморской страны Пехии был то ли Кубера, то ли Кувера . Удивительным и непонятным по началу казался книжевцам так возникший своеобразный союз Книже и заморских гостей. Что-то до боли знакомое и неузнаваемо-родное для Книже промелькивало в их словах, помыслах и увлечениях, да так запало в душу, что поселил он их во своем Книжестве навечно, найдя от такого общения оказию немало прибыльную для обеих сторон. Гости-то заморские поселились у книжевцев с радостию небывалою, поскольку плыли они на своем корабле многопарусном сами не ведая куда, а точнее – куда глаза глядят. Поселились, да так до сей поры и остались заморскими, поскольку ремесло их нехитрое было и вовсе чуждо и даже беспредельно-неинтересно книжевцам. После общений с Великим, пехиняне (да, так мы и будем их далее по случаю именовать) безмолвно и порою почти мгновенно вносили самые непредсказуемо-непредвиденные перемены в зодческом облике книжевской местности. С течением времени коренные жители Книжества попривыкли к таким вновь открывшимся возможностям и не удивлялись, если случалось им временами открыть привычно какую-нибудь всегда-бытную-здесь-дверь и узреть пред очи своя не залу со сводами узорчатыми да с креслами позолочеными, еще вчера здесь бывшую, а всего-напросто лишь только непроглядную булыжную или еще какую стену.

Не единожды  все чаще долгими лунными ночами предавался Великий Книже тягучим философско-бизнесменским размышлениям о жизни (это была его еще одна страсть и талант). Приходили понурые серые мысли о тленности существования, и, невольно обеспокоенный ими, в жизни своей довольно бурной и неутомимо-неугомонной он, сам не замечая того, средь белых дней в Книжестве разворачивал розово-золотой миф о загробной жизни. И невольные пленники мира-его-представления подданные рано или поздно оказывались вовлеченными в это. Никто уже не удивлялся, если вдруг дверь его палаты оказывалась распахнута известием о том, что теперь здесь будет, к примеру,  посудная лавка вместо кладовой скатертей-самобранок.  И тот подданный, кто вдруг-спроста может, по медлительности, а может, по невнимательности или, так скажем, наивности и излишней доверчивости своей оказывался под вновь натягиваемыми Книже парусами, даже очень часто бывал порой сдуваем новым ветром куда глаза глядят. Мыслимое и реальное настолько слились в сознании Книже, что полностью был утерян им план чувственного-людского.

Заслышав в какое-нибудь незатейливое безоблачное утро звуки передвигаемой мебели, жители  Книжества понимали, что Великий с утра вновь подходил к зеркалу, и начинали ощущать смутное беспокойство относительно своего дальнейшего судьбожительства. И если на этот раз в дверях их палаты внезапно возникал высокий и статный силуэт Книже, весело и громогласно восклицавший: «Все в сад!!!», то ничегошеньки им не оставалось более того, чем задуматься накрепко о будущем своем времяпроживании «гдей-то-нибудь-там»…

«Гдей-то-нибудь-там» – это место такое в родной книжевской душе, куда книжевец попадает (да и Книже когда-нибудь, конечно, попадет) в такой ситуации. Все, что находится в этом месте, создано не руками, а умами людскими, и ими же бережливо сохраняется за очень даже большой и просто необходимой надобностью…  Там зеркало кривое и единственное  в красивой узорчатой гранатово-золотой оправе, и кто остановится возле  него да заглядится не на отображение свое (довольно-таки смешное и идиотское одновременно, чем и наводящее на размышления специфического запаха и цвета), а на оправу, тот имеет сиюминутную непредвиденную-вдруг-возможность взять да и забыть, как сюда попал он и для чего… Помещены туда же после великих и долгих споров качели-весы, на коих можно покачаться только разыскав кого-нибудь, кто также в это же самое внезапно-непредсказуемое время оказался-таки в этом же очень странном месте «гдей-то-нибудь-там»…  Там также поселили тишину как в летнем сосновом лесу на восходе солнца… Средь этой тишины беззвучно и величественно порхают изумительной красоты бабочки… А «меж сосен» то там, то сям виднеются фигуры бывших жителей Книжества, но если приглядеться повнимательней, то можно заметить, что их всего-то трое . Это те трое, кто попали сюда во времена «невесть-когда» и остаются по сей день, поскольку так и не придумали своей главной гдей-то-нибудь-тамной мысли.  Они бродят по лесу молча, в раздумьях, уже почти веря в реальность своего теперь-здесь-существования и с просыпающейся в душе мечтой найти тот волшебный гриб…

Совершеннейше особое местечко  занимает  в этом месте «гдей-то-нибудь-там» песочница, казалось бы, случайно «застрявшая» здесь  из чьего-то детства. Только нет в ней совочка и готовых формочек для вылепки самых вкуснейших сортов песочного печенья, а стоят на деревянном резном приятно пахнущем  сандалом стульчике, запечатленном каким-то восторженным книжевцем, хитрые в сандаловой же оправе изящные песочные часы. Хитрость заключается в том, что полностью можно их разобрать, да сыпануть столько песка, сколько заблагорассудится, только нельзя при этом никак угадать, сколько же времени будет пересыпаться этот песок. И никому еще не удавалось оторвать взгляда и мысли от «зрелища выпиваемой временем чаши».

                *  *  *

     Мерлин  (Наимудрейший, как называли его меж собою иные жители), возник на пороге Книжества со своим напару-неразлучно-волшебным сундучком по преданиям в стародавние времена, когда еще плели нити воспоминаний задумчивые Мнемозины . Прибыл он, говаривали, с земли с таинственным названием Атум и ни в никакой-нибудь-неприметно-мимо-забытый, а именно в Николин день . И слыл он искусным Магом Земледельческих Искусств. А поскольку посев семян, выращивание злаков и иных мыслимых и немыслимых фруктов и разнообразных растений было основным и самым любимым занятием  большинства местных жителей и жительниц, то появление такого рода аграрного мастера воспринято было ими очень даже. С тех пор земледельческие мероприятия и другие мелиорации приобрели свои ученые формы – кои были незримыми – обрели зримость, а все рассыпа-зернистые упакованы по емкостям для полной ясности  и научности. Аграрное искусство было для книжевцев настолько основным, что не будь его и тех, кто им только и занимался, то не случилось бы и самого Книжества Магойского, ибо во имя «взращивания семени» и было оно задумано когда-то.  Мерлин врывался в размеренное земледельчество книжевцев как Гэндальф некогда  в страну хоббитов – всегда из-ниоткуда и исчезал также внезапно в невесть-куда. В своем напару-неразлучном-волшебном сундучке приносил он ворох идей и волшебных своих магистровых мыслей, коими щедро и наполнял до краев чаши книжевцев. Свежие мысли и идеи Наимудрейшего оставались в Книжестве после очередного его «исчезновения» и долго витали  улыбкой Чеширского Кота, проживались и обдумывались книжевцами. Обладал Маг Земледельческих Искусств какой-то таинственной магической способностью влиять на события, происходившие в Книжестве, и иной раз как будто сами собой поворачивались они и вовсе в обратном направлении,  при этом он даже не утруждал себя прибегнуть к телепортациям и другим происшествиям.      

                *  *  * 

     «Гори оно все синим пламенем,» – в сердцах сказала она, пытаясь шпилькой выудить из-под кем-то уже невозможно даже и вспомнить когда и кем оброненной шапки-невидимки любимое свое ожерелье. Было оно преподнесено ей Великим и имело оно, правда, только словесное (или вербальное – кому как больше нравится) свое воплощение   . «Сходить, что ли, к Мерлину, посоветоваться?.. Всяко посоветует что-нибудь мудрое,» –  думала княжна Заоблачная, подцепив-таки украшение и примеряя теперь его перед небольшим квадратным зеркальцем, которое всенепременно стояло на ее заваленном письменами столике. Мудрые советы Мерлина она любила, только не хотелось ей признаться себе в этом.  Когда-то в стародавние времена вербальные манускрипты, щедро подаренные ей чародеем, сыграли-таки свою волшебную игру, и, быть может,   благодаря их волшебной силе  она теперь волшебно жила в своих  эльфийских по-своему воздушно-волшебных апартаментах . Место ее нынешнего жительства в Книжестве было задумано Всехдержителем и силою «сбытия мечт» материализовано при помощи бодрых пехинян не так давно.

     Среди мечт, воедино связанных Книже гематитовой тончайшей тесьмой и почти что всех воплотившихся под планетарным просторным сводом, выросшим то ли над облаками, то ли под ними, точно никто и сказать не мог, была мечта главная, заветная – телепортация Книжества в «Мир Верхний» . Жителям Книжества было ясно одно –  что это настолько высоко и высочайше-привысочайше, что невозможно себе и представить что-либо более высокое чем это. Впрочем, никто не был обижен, да и не обижался сам по себе (как известно в книжевском народе, на обиженных воду возят, а никому и вовсе не хотелось кроме всего прочего еще и воду возить невесть куда, зачем и как долго), поскольку всех пригласили посещать сии воздушно-волшебные апартаменты, а коим заблагорассудится подучиться телепортироваться, тех Заоблачная благодушно и не скупясь никоим разом обещалась всенепременно этому умению научить.

     Старожилы Книжества Магойского, равно как и «новобранцы», находились в раздумьи и смутных сомненьях: сделать ли это занятие своей постоянной привычкой или считать безвозмездным излишеством… Камнем преткновения в принятии столь важного решения было опасение увлечься новым столь заманчивым интересом (национальной особенностью истинных книжевцев как раз и была страсть к разного рода экспериментам) и случаем вдруг потерять не заметивши все свои воплощения в Книжестве окромя виртуального, а это было примерно также себе любому круто представить, как представлять саму Ее Величество Бесконечность в течение так минут пяти… Камень был в принципе прозрачен и никоим образом не мог точно служить чем-то, обо что можно было бы споткнуться, хоть даже и заигравшись в веселые виртуальные игры. Но слово было сказано, чем и заронена неравновесность на душевные весы книжевцев.

     Нарисованная таким макаром книжевская будущность представлялась жителям Книжества в образе неопределенных форм и размеров летучего корабля совсем неземного и почему-то с крыльями (как-то не верилось в его самолетучесть), с начертанным размашисто на боку названием «Антарий» . Имя будущности  мерцало вдали и по своему свойству визуального воплощения меняло очертания. Особо наивными книжевцами оно прочитывалось по слогам: «Аг-ра-рий»…

                *  *  *
 
     По просьбам  упорно трудящихся книжевцев,
     коим и посвящается сия Летопись,
     Продолжение

     А в укромном тихом уголке, какой непременно есть независимо от того, знают о нем жители или нет, во всяком каком-никаком подобном Книжестве, иль в просто малюсенькой уютной избушке, иль в огромном холодном доме,   за чашкой горячего ароматного кофейку сидели трое (см. *9). Домовой, удобно устроившись под пушистым пледом в кресле-качалке, почитывал потертый томик, незримо перелистывая ветхие страницы.  Возле, внимая ему и грея руки у неспешного огня камина, – автор и переводчик с магойского языка. Потертый томик на этот раз назывался «Страшная-страшная сказка о…», далее нельзя было разобрать, поскольку тисненая когда-то надпись постепенно была со временем вовсе затерта по трем несусветным причинам: первой была особенность ее каждый раз появляться в новом виде, второй – что читали томик обычно «до дыр», держа его в теплых руках, а третьей – частое проявление внимания и признательности за бесценно (разумеется, в самом наилучшем смысле слова) проведенное время любителями чтива. Чтиво было увлекательным оттого, что каждый раз раскрывавший его видел только то, что было написано, и каждый раз случался написанным новый текст.  Начинался он, правда, всегда одинаково: «Жило-было Книжество…», а заканчивался сообразно духу, мысли и много чему другому «отдельно-взятого» или, можно еще сказать, «самого-свою-жизнь-творящего» (кому как больше нравится) любителя чтива.

     Главу за главой проживали эти трое в этот звездный красивый вечер… уходить не хотелось… и они посидели еще и еще, пока, увы, в книге совсем ничего не осталось… «Пора спать…» – сказали они одновременно, не сговариваясь… Автор с переводчиком ушли восвояси, наскоро распрощавшись и пожелав спокойной ночи, а домовой мирно остался, довольно посапывая в усы, поскольку его «свояси» находились именно в этом самом уютном кресле-качалке. Прийти, впрочем, в гости мог запросто любой книжевец, гость,  или просто случайно заблудившийся посетитель какой-нибудь выставки удобрений, особое настроение приводило его в это место. Приходили все одинаково – по настроению, а уходили каждый раз по-разному: кто, всхлипывая, весь в слезах и, пардон, в соплях, кто дико и даже иногда совсем неприлично (это значит так, что слышно за много-много книжевских километров ) громко хохоча, держась за живот, и тоже весь в слезах, только от смеха. Автор с переводчиком в этот раз  «уходили наскоро» только затем, чтобы успеть записать все прожитое в этот вечер…

     А в этот вечер на страницах было нарисовано следующее… впрочем, неважно, что было уложено печатными буквицами в ровные строчки, ведь  всегда гораздо интереснее то, что находится меж строк… 

                *  *  *

     Жила-была жаба . Жила себе и жила среди книжевцев, да так, что иногда липко скакала она по лестницам и палатам и вовсе незамеченной и не услышанной, хотя продуманному книжевцу это было трудно сделать – не услышать ее оглушительного переливистого бурчания. Она была из тех особ невидимого фронта, кои водятся в садах тонко-душевно-духовных, и подобны они предощущению или осязанию – в зеркальном отображении их не заметно по выражению лица, но обычно книжевец уж точно знает, что вот запах ландыша, а это аромат распускающихся почек весной. От этой конкретной несусветной жабы аромат распространялся не самый лучший и даже порой это был и вовсе не аромат. В привычках ее было что-то тяжкое, давящее, и если она поселялась, не дай бог, в каком месте, это так сильнейше влияло на проживающего там книжевца, что он, сам не замечая того, начинал вести себя «как-то не так». А поселялась она, как водится, в тех местах, где давно не делалась генеральная приборка в душах и мыслях, и это становилось даже опасно, вплоть до летального исхода могло дойти (это такого, когда книжевец улетал так далеко от соотечественников (или однополчан, кому как больше нравится), что переставал и вовсе слышать их прекрасные голоса и обращения, и даже узнавать их и  здороваться при случайной встрече на книжевской тропинке). 

     Какое-то время книжевцы старались не замечать (или не хотели замечать?) происходивших метаморфоз, и было это в период, когда инстинкт самосохранения достоинства еще нашептывал книжевцу хрипло: «Помни, милый, люди умирают не от болезни, они умирают от обиды…»… С годами  захворавший так книжевец начинал восприниматься даже как совсем-чужестранец (или совсем-чужеземец, кому как больше нравится). И не заметивши эту самую жабу, он так свыкался с ней, что она становилась его родным и близким существом, позволяющим получать немереное удовольствие от такой «чужеземной» жизни. Болезнь эта была не заразная, но овладеть книжевцем она могла легко и непринужденно, нащупав какое-нибудь отрывочно-беспорядочно-смятенное положение внутреннего мироустройства его.

     Излеченных, как правило, не случалось, ибо лекарей, способных на такое чудо, пока что не находилось, да и никто особо-то их и не искал, поскольку сам книжевец привыкал к такой жизни и за помощью не обращался, потому, как было много новых приятностей, заменяющих все прелести его былой жизни. Да таких приятностей, как, например, дружба с Куберой (см.*7), с коим затеял-таки переписку Великий Книже недавно. Лишь только Мерлин мог позволить себе парой слов, предназначенных для такого книжевца,  обрисовать происходящее с ним заболевание, но особо маг этим не озадачивался, поскольку было у него всегда полное лукошко других увлекательных магистровых путешествий, да и заболевший этакой заразой книжевец приобретал особенную тугоухость в направлении подобных обращений к себе.

     Как выйти из создавшегося таким образом тупика и вновь обрести «потерянного-таким-образом» книжевца никто не знал. Книжевцам пока что оставалось лишь только с сожалением и тайной надеждой на перемену к обратной прежней развеселой дружбе  констатировать: «Мы его потеряли…».
 
                *  *  *

     По старинному обыкновению, а именно по тому, когда вслед за осенью золотой ну совершенно непредсказуемо и внезапннище обрушивается вдруг-зима, по Неписаным но Стойким Законам в Книжестве любое дело неизменно и всенепременно  проходило пять стадий: шумиху, неразбериху, поиск виновного, наказание невиновного и заканчивалось все, конечно же,  традиционным  награждением непричастного.  Придумав затеять или завершить таким образом какое-то-нибудь очередное глобальное внутрикнижевское «дело» Всехдержитель созывал всех жителей специальным серебристым колокольцем из своей антикварной коллекции редких вещиц.

     Перед собравшимися Книже держал Речь как «Остап бежал легко… его желтые ботинки…» . Всехдержитель любил говорить, – в самом процессе говорения для него самого внезапно рождались новые и новые грани смыслов задуманного предприятия. К окончательному завершению заливистой с громкими цветастыми загогулинами всехдержительской Речи книжевцы начинали понимать, что скоро они окажутся в самом центре самой центральной из всех центральных мировых центров – столице вселенского антарийного землепашества  Нью-Федюки . От начала и до конца произнесенная Речь Книже имела чудное и забавное примечательное редкое свойство еще долго задумчиво свисать ламбрекенами вдоль коридоров и переходов Книжества на гардинах «хотелось-бы-верить».  Для Ниссе (см. *5) с ее появлением добавлялась забота смахивать осторожно с нее пыль чистейшей и тончайшей тряпочкой. Они, конечно, чуть-чуть огорчались по этому поводу, так как монет им за это, разумеется, никто не добавлял по Обыкновению Местных Правил. Несколько утешало обстоятельство, что точно знали они, начиная это занятие не в первый раз, – со временем Речь станет прозрачной, а затем и вовсе призрачной, а при этом надобность в ее чистке напрочь отпадет.

     Речь и вправду постепенно становилась призрачной, а затем и вовсе исчезала неведомо куда, правда, некоторыми новобранцами она была еще с самого начала припасена особенно понравившимися отрывочками рюш и удивительных невиданных складочек с бабочками и пуговками, коих они сами и придумать бы никогда не смогли,  и растолкана по карманам. Кусочки ткани доставались ими, рассматривались и бережно укладывались обратно. Книжевцы-старожилы с умилением, трогательно и нежно относились к таким чувствам юных зерноводов, тихо саркастически улыбаясь и переглядываясь меж собой, хотя  трудягам Ниссе они после всякой изобретенной Великим очередной Речи или другого события искренне сочувствовали. А после того, как Ниссе не так давно пришлось и вовсе переселиться на хрустальные лестницы Книжества (которые и были еще одним из последних изобретенных Великим событий), у некоторых местных жителей при всякой встрече с Ниссе и ее ведерком в одном из пролетов и вовсе сжималось сердце.  Казалось, что лестницы эти как ленты Мебиуса, вставшей на ступени Ниссе со щеточкой в руках, уже не суждено было сойти с нее, так что с некоторых пор в любой момент проходящий или пробегающий по лестнице с лейкой или с замером землепашец обязательно встречал этих созданий.

     Обыкновение Местных Правил, по коим Ниссе за их смахивание пыли с Речи Великого не добавлялось монет, заключалось  в такой простой вещи, как нелюбовь Книже отдавать что-либо. В «что-либной» копилке Всехдержителя обычно водились  монеты, разного рода бумажки, золотинки,  фантики, кусочки времени для бесед и много чего другого. Установленное и живущее себе  так Обыкновение Местных Правил Великий компенсировал, как ему казалось, или хотелось казаться, (чтоб народ не вымер от какой-нибудь там эпидемии, например, обиды, или еще какой) щедро рассыпаемыми обещаниями и заверениями в феноменальности своей памяти, в которой данные обещания и вправду могли исправно и удивительно храниться долгие годы и даже иной раз десятилетия, вовсе не затираясь, о чем с гордостью мило и сообщалось подданным.  Правда, подданные, от знания этого ни мерзли, и не вспотевали более обыкновенного. А если кто и затевал игрища по поводу вызволения своих монет, например, (ведь всем известно, что монет хватает на все лишь в одном единственном случае – если их вовсе нет) или еще того, чего хотелось вызволить, то напоминало это зрелище, пардон за нелестное сравнение, ловлю умного петуха в трущобах орешника . Часто заканчивалось это дивное действо обескуражено ничем. Вот тут-то доставалось возжелавшему книжевцу и сполна промерзнуть, выжидая в кустах, и в-три-ведра вспотеть от суетной беготни взад-вперед. У некоторых от такого спорта пропадал аппетит напрочь, в чем находилось со временем даже выгода – они настолько отвыкали от вкуса пищи, что и вовсе забывали о ее существовании, при этом высвобождалась масса времени для всяческих приятственных и полезных времяпровождений…

     Особенно туго приходилось любителям вкусно поесть и попить. Иногда им хотелось все же чегой-то-нибудь пожевать. Судя по логике указов Книже легко было догадаться уже, что насчет вопросов, касающихся банальнейшего пропитания, у него было совершенно точное установленное и проверенное временем внутримирное убеждение. В общем, во внутримирном убеждении  этом угадывалось суровое резонное (не прочитайте «разумное», ибо было оно именно «резонным») зерно истины, и заключалось оно в том, что все Ценные Творческие Перлы Книжества Были Созданы На Голодный Желудок (напрягите память). Ну подумайте сами, чего хочется до отвала наевшись? Разумеется, глаза слипаются, мыслительно-душевно-творящий центр смещен однозначно в желудок. Поэтому Книже, очевидно, видел особый резон в том, чтобы «держать книжевцев на полуголодном пайке», не всех, конечно. 

                *  *  *

     Ее Светлость Случайность величественно проживала на широко раскинувшихся просторах Книжества. Ее процветающее могущество было сильнее Неписаных но Стойких Законов и уж тем более не слабее Обыкновения Местных Правил. Все успешные встречные дела, поиски и находки были успешны своей книжеской случайностью. В попытках специально разыскать какого-нибудь срочно-позарез-нужного жителя Книжества можно было провести несчетное число часов и даже целых дней, а потом, махнув в отчаянии рукой, расслабившись и переключившись мыслью, но с оставшейся мечтой в душе,  вдруг взять, да и встретить его, родного, за первым же поворотом совсем случайно. Так что те из книжевцев, кто научались чувствовать потоки случайных ветров и использовать их могучую силу, могли в свое удовольствие  и на полную катушку пользоваться этим серфингом и всенепременно к самому точному времени причаливать в самые точные гавани, где и происходили в тот момент самые удачные  и  самые плодотворные дела.  Быть может, и попадали приверженцы агрономии в эти земли лишь для того, чтобы развить в себе столь редкое умение, особенно это могло касаться тех, кого завело сюда когда-то совершеннейше случайно куда-глаза-глядящее состояние. Умельцев серфинга, впрочем, можно было по пальцам пересчитать, но с их увеличением Книже рисковал совсем потерять бразды правления цепью событий в книжеском государстве. Можно ль управлять Ее Светлостью Случайностью? Так что, в общем, правительственная эволюция Великого вполне вероятно сможет так же случайно и захлопнуться не совсем красивой или даже совсем некрасивой картиной «вашим же салом вам же по мордам» (пардон, конечно, за опять же нелестное сравнение), поскольку уникальнейший климат случайности был создан, конечно, Его упертыми усилиями.

     Великий Книже делал все возможное и даже совсем невозможное, чтобы поддерживать стихию в таком состоянии, и, не ведая о том, что тем самым создавал, лелеял и оттачивал кузницу таких вот серфингистов, словно пергаменты Мелькиадеса (автор тут попытался реабилитироваться теперь лестным, как ему самому показалось, сравнением – прим. переводчика) .

     Ежу понятно, что если бы на белом книжеском свете не было зла, то кто бы узнал, что есть на этом же белом-прибелом книжеском свете добро? И тому же самому ежу в абсолютно любом состоянии и настроении совершенно очевиден факт, что если бы не было хаоса, то кто бы узнал, что бывает вообще какой-никакой, но порядок?  Иллюстрацией этому было происходящее ежечасно на вокзале Книжества.  Среди вокзального шума создавалось впечатление, что приезжающие искали ответ на какой-то внутренний свой вопрос, а покидающие сию местность усаживались в дилижанс с ответом на тот давнишний свой внутренний вопрос, кто с багажом агрономических знаний, а кто с еще большим саквояжем сплошных непонятностей. А кто-то, может, просто был здесь проездом, на мгновенье задержался лишь для того, чтоб научиться  не  быть «как дуб в зимнюю ночь».

     Постоянные жители, посвящая вновь прибывших и приобщавшихся  теперь к местным верованиям и обыкновениям, говаривали, что были, в основном, местные обитатели трех «национальностей»: командировочные, отдыхающие и местные.  Командировочные были посланы сюда судьбой для выполнения только им известной и понятной миссии. Они проживали в Книжестве ровно столько, сколько нужно было для совершения или получения задуманного (между прочим, две большие разницы, миссии могли и обе присутствовать в замыслах командировочного, но одна все же была поувесистей), а затем отчаливали на Родину или в другое государство, это уже для местного народа не имело никакого вовсе даже ни малейшего значения и интереса. Отдыхающие во всю отдыхали. Им само, как будто, все падало в руки, в ноги, а как начинало падать на голову, они мгновенно собирали чемоданы, сгребали в охапку свой фикус и  исчезали в дверях двумя способами: удалялись в даль голубую или растворялись в дорожной пыли. Впрочем, и это также для местного народа не имело никакого вовсе даже ни малейшего значения и интереса.

     К когорте долгожителей принадлежали лишь местные. Они трудились и трудились, «пахали» и «пахали» на благо отечества, и не было ни передышки, ни времени у них разогнуться. Это были те, в неуемных генах которых содержалась трудоголическая инфузория-туфелька, и были они самыми из самых постоянных обитателей. По-иному они жить не могли и просто не умели, а если и пробовали, то начинали сразу же болеть и кашлять по-страшному. Когда усталость накатывала по вечерам, они то раскачивались между отчаянием и надеждой, то раздумывали о современности, но так как иной жизни они себе придумать не могли и не хотели, то ранним солнечным утром вдохнув полной грудью дувший всегда в этих местах ветер перемен, вновь кидались на амбразуру будущности.

     У приезжающих в Книжество уже были внутри гены одной из «национальностей», и, опознав «своих», они примыкали к ним как к новой своей родине. Отдыхающие не понимали местных и даже могли позволить себе иметь пренебрежительно-шутливое отношение к ним, местные осторожничали с  командировочными по причине их прагматичности, а командировочные или не замечали никого вокруг, или старались выстроить разнообразные фигуристые мостики для более сподручного знакомства. В душе книжевцы понимали, конечно, друг друга с полу-вида, полу-взгляда, полушага тонко угадывая душевные устремления.  Их сплачивала стихия.

     Средь книжевцев, была, впрочем, рассыпана горстка поселенцев (или переселенцев, или заселенцев, а может даже и засиленцев, или вовсе даже пересиленцев: кто они, они и сами-то толком не знали) неопределенных кровей. Основной яркой неповторимой особенностью их и было как раз это самое Вот такая длиннющая особенность. Понятно, что разобрать ее было, разумеется, совсем даже не «как два пальца об асфальт» (тут автору хочется припардониться, если эта фраза напомнила что-то, ну это уж в меру испорченности читателя летописи, поэтому припардонивание забирается обратно), а требовало это действие особенных усилий душевно-духовного вкуса и понятия и, в общем, требовало также, конечно, и определенных временных затрат. А на все на это они по своей душевной буридане  решиться никак и вовсе не могли.

     Еще одной яркой особенностью их был способ, коим попали они в место этого Книжества – попросту застряв, совсем не сложно.  Так как они не обладали способностью раздваиваться , как другие книжевские жители, то им оставалось одно – застревать …  Шкафчик фресок их особенностей и  прелестей был прикрыт и замотан на много узлов невесть кем, но кем-то определенно был замотан, и случись им отворить резные дверцы этого шкафчика, то расписные фрески начали бы рассыпаться из него как «орешки непростые, все скорлупки золотые».   

     Фотопортрет разнообразия местного народонаселения был бы неполным без одного персонажа. «Ваше Благородие, госпожа…» – включаясь само по себе пело радио, заполняя зеркальные переходы, и ветер странствий врывался в Книжество, когда переступал он порог. В любое время года, в студеный мороз ли, иль в летний зной, элегантный как рояль, был облачен он неизменно в длинный белый легкий плащ. Настоящий Полковник, Странствующий Рыцарь когда-то, ныне Странствующим Полковником совершал он периодически варяжский заплыв  по просторам Книжества. Средь книжевцев ходила молва о том, что в стародавние времена имел он личное знакомство с самим Марсом , от одной мысли о котором у мирян замирало сердце. Во времена своего недавнего книжежительства привносил он свой немаловажный вклад в злакорастительные труды, псилософ по жизни, теперь  прорешивал Странствующий Полковник «внезапно возникающие задачи» местного и заморского значения, чем и оставался полезным и нужным жителям и по сей день.

     По причине, в основном, доброго и уважительного к бойцу теперь невидимого фронта отношения книжевцев несколько беспокоили случавшиеся нелегкой порой тягучие встречи его с Бахусом, от которых происходили некоторые совсем неармейские небрежности в его облике. «Что привлекало его в этом таинственном чужеземце?? – раздумывали книжевцы, – Может, защитного цвета одежды или зодиакальный знак (а рожден он был под символом змея-горыныча)??» В конечном итоге пришли к выводу, что так заполнялись им пустоты, возникшие от разминки с Марсом, неудержимо тянуло Странствующего Полковника «ходить пятками по лезвию ножа», встречая то там, то сям нескончаемые и непредсказуемые, в общем, опасности.

     О коварстве колдуна Бахуса были наслышаны все. Болтая о том,  о сем, он промежду прочим мог и заколдовать собеседника так, от нечего делать. Одним из наваждений, насылаемых колдуном, было исчезновение зеркального отображения напрочь, так что книжевец поначалу его переставал видеть, а после и вовсе позабывал о его когда-то  существовании. Пугающим было не то, что книжевец не видел, а именно то, что он переставал-замечать-что-не-видел…

     То пытаясь отгладить помятую бабочку, то поправляя фуражку набекрень, книжевцы уговаривали «своего милого Верещагина не заводить более баркас». Но так как до конца неясно оставалось, кто кого более заводит – Верещагин баркас или баркас Верещагина, а яснее ясного было, что Верещагин, конечно, способен был и сам навести с баркасом разборки, уговоры эти ни к чему путнему не приводили. Его псилософия по жизни заключалась в тонком знании людских душ, он понимал книжевцев и, в общем, не обижался. Выражалась она также в том убеждении, что командиру никак невозможно было замерзнуть, будь он даже на Северном Полюсе;  командиру нельзя было замерзнуть в любом случае, ибо у  зуб-на-зуб-не-попадающего командира и армия  станет зуб-на-зуб-не-попадающей донельзя, а случись такое, – переменят солдаты стойку смирно на позу миномета, и сделать уже ничего никакущей командирской командищей будет совсем нельзя, а уж и подавно вести хоть какой-нибудь прицельно-прицельский огонь по врагам. Так что решения и стратегические задачи всякого направления проделывались им неизменно в длинном белом легком плаще.
 
                *  *  *

     Кинув увесистый лапоть через голову вызволившего-таки кусочек драгоценного всехдержительского времени и довольного своим достижением книжевца, представшего пред ним в сей долгожданный момент, в уносящего ноги вездесущего таракана Великий Книже на этот раз, как уже не единожды бывало, (да и не в последний раз, наверное) попал в книжевца. «Ну вот, опять мимо», – подумал Книже и, чтобы не извиняться, а он  проделывать это терпеть ненавидел, стал быстро соображать, почесывая затылок, как объяснить теперь свой внезапный поступок. «Вот так прямо лаптем и угодил… За что?..  Я ж даже и рта еще, в общем-то, раскрыть не успел, а что было бы, если б раскрыл???» – роились мысли в разом отяжелевшей и даже как будто отупевшей голове подданного. Пока Всехдержитель что-то бормоча, чтоб не навесить пауз на вырастающие в душе встреченного им таким непредсказуемым образом книжевца,  острия защит, почесывал то затылок, то подбородок (раздумья затянулись), книжевец в своей раскаляющейся уже до невозможности голове проматывал кино своего важного дела, с коим он и направлялся к Великому сегодня. Образ дела, как водится, к моменту представления пред Всехдержителем, выпестованный и тщательнейшим образом отцеретелинный  бессонными ночами, неудержимо начинал «капать на пол», постепенно превращаясь в полнейшую лужу.

     Книжевец все менее и менее ощущал себя Рерихом, трепетно принесшим свою первую картину Льву Толстому … Наконец, Книже, продекламировал: «Так то оно так, ежели конечно, а вот ежели как что, вот тебе и пожалуйста…» И добавил еще, для уточнения: «Ты заходи, если что…». Подданный удалялся, вновь и вновь возобновляя пока что виртуально возведение разного рода вообразимых и невообразимых конструкций, форм и содержания элеваторных сооружений.  «Пилите, Шура, пилите,…» – крутилось в его голове.

     Столь неказистые несуразности  случались с Великим. Иногда ему вздумывалось, к примеру, замыслить осушение земель в период муссонов или назначить мелиорацию на пригорке набравших цвет яблонь. Канитель мероприятий напоминала порой строительство тем самым зайцем моста вдоль по реке – непонятно было, с чего бы то оно и началось, и чем должно закончиться. Средств она (канитель) проглатывала, не представляется возможным высказать, сколько и порой не обладала никакой агрономической сообразностью. Самой-присамой любимой традицией, развиваемой и пристально поддерживаемой Книже, была традиция ломать всяческие зерноводческие традиции, разламывать их в мелкие-примелкие щепки.

     Судьба периодически дарила Книжеству людей , пушистых своей душевностью и агрономической мудростью. Редко залетали подобные птицы в Книжество, но часто улетали они обратно в теплые края, потому как Книже пересчитывал подданных по головам, а не по перьям. Когда-нибудь через много-много лет в летописи запишут, что сей Великий Книже – мелкий политический деятель времен, скажем,… госпожи Судаковой (это та, что с красивыми перьями) . Это та самая госпожа Судакова, что в сеансе одновременной игры, частенько практикуемом Всехдержителем, одна поставила ему шах, а затем и наивиртуознейший мат. Это было почти невозможно сделать по той причине, что это была очень странная шахматная игра – правил в ней не наблюдалось, – они менялись с каждым ходом фигур, причем игроки могли об этом и вовсе не узнать, продолжая при этом отчаянно сражаться. Шах и мат блестел жемчужным боком, госпожа Судакова, махнув крылом, улетела в теплые края, где пребывает, очень даже, и поныне. Солнечный зайчик от того шаха и мата по сей день с восхищением хранится в книжевском Музее Невозможных Побед … Или времен Разминувшейся-с-Леонардо, в народе для простоты обращения именуемой Марьей-Искусницей. Разминувшаяся-с-Леонардо обладает редким удивительным волшебством жонглировать воплощениями (см.*14). Она очень, как кажется со стороны, запросто может из двухмерных визуальных форм создавать, к примеру,  трехмерные телесные, или из одномерных и вовсе витруальных творить изумительные многомерные визуальные, да и вообще из «ничто» она может сотворить такое…  и еще обладает она редким даром передавать из рук в руки свое тонкое мастерство. Чем, собственно, и привлекает внимание заморских сватов, получая то в одном, то в другом Заморье одно за одним звания «Мисс Минона» . Сии победы также всенепременно хранятся в книжевском Музее Невозможных Побед, в разделе «Удивительное рядом». В сеансе шахматной игры она, безусловно, Королева. Положение становится шатким, Книже временами нервничает:  «Она выйдет из себя и просто не зайдет обратно… Знаем мы, куда ходят Королевы, когда выходят из себя…» 

                *  *  *

     И до сей поры ни строчки об Ауре Мага??? О, это нелепейшее упущение летописца… 

     Произошла как-то история в Книжестве Магойском, которую в общем-то трудно обозвать историей ли, событием ли, эпопеей ли, иль еще чем-нибудь подобным, ибо была она расшита фолиантовым бисером тончайшими прозрачными нитями Ауры  магическим жестом Мерлина.  Было создано так Место.  Совершенно Специальное Место.

     Было оно скорее ландшафтного вкуса, нежели зодческих правил –  «Место-оазис средь пустынь». Во времена палящей жары давало оно прохладу и утоляло жажду из магического деметрова источника  прозрачной-припрозрачной спокойной водой, зимней порой в колючие морозы согревало носики, ушки и другие места подзамерзших гостей душевным и иным теплом местных обитателей, голодными временами пропитать оно могло хоть целое Книжество Магойское всего-навсего семью  идеями. Лишь скольско-душевные (и такие тоже проживали в сем аграрном государстве) соскальзывали сами по себе с мягких травяных покровов оазиса как с ледяной горки, набивая при этом сами себе несчетное число шишек (между прочим, на тех же самых местах, которые были согреваемы душевным и иным теплом местных обитателей для тех книжевцев, кои заходили на огонек, чтоб вместе  углядеть иные горизонты землепашеского искусства, а за одним иль просто посидеть за скатертью-самобранкой, иль посмеяться, иль пряниками побаловаться, которые и привносили они с собой в качестве гостинца).  Было это Место Совершенно Особенным Земледельческим Местом. Солнечная энергия Мага питала его.

     В этом Специальном Месте-оазисе проживали совершенно Специальные жители, кои, впрочем, были притом и совсем обычными истинными книжевцами.

     Легко и изящно вальсировали (они и по сей день вальсируют по просторам Книжества столь же изящно и так же легко) по травяным просторам сей местности прелестные Салюсии , отличались они совершенно особенными свойствами (это знали все) – от взгляда их во-первых, тухли сигаретки у любителей едкого дыма, во-вторых, по любому уставшие чресла зерноводов начинали сами собою выделывать типа то-ли-утреннюю-зарядку, то-ли-вечернюю-пробежку, и другое всякое тому подобное, их не меряно, этих самых совершенно особенных свойств, но самое затейливое – ведание о том, как же это возможно –  пройти огонь, воду, да еще и медные трубы по пути (прелестные Салюсии сами не раз хаживали). 

     Жительствовал одно время здесь и тот самый загадочный Странствующий Полковник, плодотворно  с удовольствием и вдумчиво занимаясь аграрными затеями.

     Еще обитали (без них оазис не был бы вполне тем самым  Специальным оазисом) в этом Месте Санчо и Пансище. Вернее, живший книжевцем с древнейших книжеских истоков, поселился здесь вначале сам Пансище, служил он скромным оруженосцем Роговым при Мухоморе по имени Мерлин. Исправно, надо отметить, нес он свою роговскую службу. И было бы удивительным, если бы при нем, в конце концов, не появился Санчо. Санчо и Пансище со временем  стали неразлучны в своих помыслах, и по сей день слывут  они хранителями волшебной шкатулочки и одновременно мастеровыми по отремонтированию той самой волшебной шкатулочки, в коей уникальной способности и могут телепатически обмениваться задумками, мыслями, иногда даже могут сидеть и, вглядываясь в дебри той шкатулочки, думать одну мысль не сговариваясь.  А думали и говорили они на каком-то своем шкатулочьем наречии только им, похоже, ведомом. Это думание и говорение их было (да и по сей день таковым остается) аграрно-достопримечательно и совсем-необходимо книжевцам, а по сему, народная тропа к умельцам-шкатулочных-дел-мастерам и  вовсе никак и по сей день не зарастает.

     Как под всяким белым солнцем пустыни в оазисе жил-был свой Саид. Неверно было бы даже сказать, что он жил-был, вернее – мгновенно нарисовывался он всегда в самое нужное время в самом нужном месте, а именно в то время и в том месте, когда и где именно «стреляли». 

     И любитель сала там тоже жил-был. И опять же неверно было бы даже сказать, что он был (он и по сей день там) именно гхарным очень-самым-любителем этого самого сала, а просто полагалось ему как будто это самое сало любить… 

     Один благородных кровей и агрономо-исторических наук Гусар проживал в том оазисе, уникальный, надо отметить, Гусар. Когда случалось собраться вместе, чтоб осушить чашу, то осушение чаши никак невозможно было себе и представить без того, чтоб Гусар тот не произнес волшебные слова, кои и забыть никто уж точно не забудет. Начиналась она так: «Народ к …» ну далее, вы в курсе…

     Проживала в оазисной местности некогда необыкновенного изумительного  перьевого окраса птица (порой казалось, что таких и вовсе не бывает). Про нее уж совершенно точно будет выгравирована когда-нибудь в летописи книжества надпись та (про мелкого политического деятеля времен…, ну вы в курсе). В те некогда-времена вкушала она днями и ночами по милости Книже иногда вовсе одну лишь капустку квашеную, плавно открыв  кругленькую крышечку и плавно держа кругленькую баночку, нежно выуживая ее кругленькой ложечкой, ну и времена были, знаете ли….

     Был еще отрядец в этом оазисе один небольшой, под флагом удивительных магических цветов осуществлял он свои дислокации на полях и пашнях. С течением времени постепенно Гюльчатай за Гюльчатайю благополучно выдали кого в замуж, кого в зарубежье, и остались лишь две Психеи (как Сухов да красноармеец Петруха под белым солнцем пустыни). Утро начиналось с неизменного построения то в два ряда по три колонны, то в три ряда по две колонны. С тех пор как Капитан и Боцман (они по-разному видят ландшафт, в чем и дополняют друг друга) напару бороздят Психеи стихии книжества под флагом тех же удивительных магических цветов.

     Белое солнце пустыни было разным…
     «Теченье дней, шелестение лет, туман, ветер и дождь», а небо,  тем не менее, над оазисом как-то в одно прекрасное утро показалось Книже слишком уж безоблачным…

     Было бы солнце, а луна найдется…

     Ландшафтное именование этого Места родно проживало в книжеской душе, так что временами, когда ветер уносил вдруг зримое (или визуальное, кому как больше нравится) имя его, особой необходимости в надписи такого происхождения более не требовалось, поскольку книжевцы и так знали, куда направить им свои натруженные стопы. В благотворном климате оазиса, сотворенном магией Мерлина, продолжали замысливаться и зарождаться зерноводчески-славные события и идеи…

     «Теченье дней, шелестение лет, туман, ветер и дождь»… но сей волшебный фолиант был захлопнут… Сам захлопнулся, по магической воле Мерлина ли, или как волос упал с чьей то головы,  сие нам не ведомо и никому не ведомо…

     Мерлин перешел, и по сей день в нем и проживает, вовсе в почти-что-совсем-чеширское измерение, и найти его разгадывающим земледельческие ребусы или просто глядящим задумчиво в окно на поля и равнинные просторы Книжества случается теперь несколько затруднительно. Хотя тем, кому он нужен-ужасно или очень-ужасно-нужен-ужасно-прямо-не-знаю-даже-как-очень-нужен, находятся  всегда сами в том месте, где он появляется. 

     Психеи, завернув оазис в скатерть самобранку (и сало, конечно, тоже), перебазировались на Чердачок-фрутис, где и поныне располагаются,  впрочем, самое-главное-что-там-есть волшебное кресло Мага, в котором он и появляется чаще всего.

     Бывшее место оазиса Книже теперь разнообразил караванным путем. Так что оставшимся  здесь из прежних обитателей (а их застряло здесь всего то двое) и поселившимся вновь приходится тратить дни, иной раз месяцы, а порой  даже целые годы, чтобы сосредоточиться на одной лишь разединственной мысли. Иной раз в полнейшее отчаяние приходят они: «… отупение что ли… и мысли ни одной нет… а что же тогда там, в голове???» На Востоке караванного пути расположилась Шамахандская, ну а на Западе… кто бы и знал, что там теперь на этом самом Западе???…

                *  *  *

     За сим автор и переводчик с магойского языка раскланиваются и прощаются с любителями чтива, а заодно и с читателями Страниц летописи. Простите, ежели что было не так обрисовано и ежели «Страшная-страшная сказка о…»  оказалась не «Страшной-страшной сказкой о…», а просто «Очень-очень-страшной-страшной сказкой о…». Продолжения покуда не будет…


                C’est   la   vie

               
                Примечания

                и комментарии переводчика с магойского языка

1. Одна из трех Пишущих Норн – в скандинавской мифологии Норны (их еще называют Тремя Таинственными Сестрами) плетут нити человеческих судеб. Когда рождается младенец, они появляются у его колыбельки и бросают кости, определяя, кем ему суждено стать. Имена их – Урд (Прошлое), Верданди (Настоящее) и Скульд (Будущее). Пишущие Норны Книжества не определяют судьбу книжевца, но тщательно записывают ее в письмена.

2. Девять – в античной философии (а именно в трактате «Арифметическая теология») девятерица характеризуется разноречиво и даже противоречиво, чем представляет значительную сложность для исследователей найти здесь какую-нибудь главную мысль и отличить ее от второстепенных мыслей. А.Ф. Лосев считал новым в сравнении с предыдущими числами (1-8) характеристику девятерицы как Геры, сестры и супруги Зевса, представляющей собою, согласно фантастической, но для древних греков постоянной этимологии, воздух, а воздух этот мыслится в данном случае как верхний воздух, то есть как эфир. Эфир же – тончайшее вещество, которое пронизывает собою весь космос, его охватывает и потому делает круглым. Гера есть – Океан и горизонт; стоит выше всего и все охватывает; «далекомечущая»; она и Прометей, имеет огненную природу, но вместо огня здесь указывается на мышление; символ активного функционирования.

3. Двоичность – это точка бифуркации.
    Чем двойка (двойственность) лучше однерки (единственности)? Она наделяется преимуществом, как правило, однако, это с какой позиции посмотреть. Как водится, это преимущества математического плана, то есть значит «большего количества». В чем преимущество большего количества? Безусловное преимущество, если в этом отображается количество силы, денег (той же силы в человеческом бизнес-измерении), территории (а как известно, чем главнее в природе особь, тем более ее территория, понятно стремление человека к этому: дом больше – заявка о своей силе).  Чем два «большее» чем один, или «лучшее», умнее, гармоничнее, и т.д.? В чем преимущество человека, имеющего «один взгляд» на проблему? Взгляд с двух хотя бы точек зрения, разумеется, уже расширяет поле смотрения. Однако «один взгляд» обладает в каком-то смысле физисной целостностью («физис» – у древних греков означало сущее).

4. Марлезонский балет – действо, описываемое Александром Дюма в романе «Три мушкетера», во второй части которого Королева Анна вошла в зал с прелестными теми самыми подвесками, только что привезенными ей из Англии Д’Артаньяном. Пережитое ей в первой части Марлезонского балета почти-фиаско было торжественно и со вкусом дробью расстреляно реабилитацией. Ее триумф был совершеннейше очевиден.

5. Ниссе – домашние фейри. Они выполняют домашнюю работу, требуя от обитателей дома соблюдения некоторых правил. Во-первых, в доме должна поддерживаться чистота, во-вторых, не следует шуметь, и, в-третьих, отдыхать по выходным.  (Фейри – исконные обитатели Волшебной Страны, ее коренные жители.)

6. Пехия – от «пехи» или «пикты» – загадочные существа в легендах Каледонии, которые построили круглые каменные башни (таких башен очень много на каледонских равнинах). Пехами называли крохотных существ с рыжими волосами и длинными руками; ноги у них были такие широкие, что они ступнями закрывались от дождя. Строили они так: вытягивались цепочкой от каменоломни до места стройки и возводили башню за одну ночь. Но все это теперь в прошлом… Куда пехи подевались, никто не знает.

7. Кубера, Кувера –  в индуистской мифологии бог богатства.

8. Единица - у Платона в широком смысле слова – не просто единица как начало числового ряда. Каждая двойка, тройка тоже являются чем-то одним, какой-то более сложной единицей, а не разрозненными двумя или тремя единицами. В символическом смысле единица  указывает на совпадение противоположностей, всего существующего в одной абсолютной единице.

9. Три - в античной эстетике троица определяется как принцип, в силу которого возникают во всех вещах и во всем мире начало, середина и конец, а это является принципом «совершенства». Троица не просто середина, но «серединность» для всего существующего, то есть тот ее смысловой центр, который всю ее осмысляет. 

10. Мерлин – в кельтской мифо-поэтической традиции и средневековых повествованиях «артуровского» цикла сюжетов поэт и провидец. Мерлин своим волшебством перенес в Британию громадные камни, известные ныне как Стоунхендж. Его пророчества стоят в одном ряду с предсказаниями достопочтенного Мишеля Нострадамуса.

11. Мнемозина – Мнемосина – в греческой мифологии богиня памяти; родила от Зевса муз – девять дочерей; вблизи пещеры Трофония было два источника: Леты – забвения и Мнемосины – памяти. Упоминается в связи с существовавшим некогда Музеем  Книжества.

12. Никола - в славянской мифологии загадывает загадки заблудившимся в лесу  и отгадавших выводит на дорогу, покровитель земледелия; Никкола – в мифологии осетин-дигорцев божество хлебных злаков и урожая; в христианских повествованиях Николай Чудотворец – персонификатор благодетельных сил.

13. В христианской и буддийской мифологиях мотив пахоты и сева приобретает смысл духовного труда во имя спасения: у пахаря-Будды вера – зерно, мудрость – плуг, он пашет пашню, которая приносит бессмертие.

14. Воплощение - в Книжестве все существующее имело одно из четырех (*15 – ссылка на ссылку) воплощений:
вербальное – это слово произнесенное; и только в словах оно выражалось и жило себе так поживало, не имея при этом абсолютнейше никакого ни телесного, ни зрелищного даже оттенка; для коренных жителей Книжества такое положение вещей было давно привычным и никакого шока, какой еще случался временами с «молодыми» (то есть вновь прибывшими)  книжевцами,  оно уже давно не вызывало, а было  делом привычным и даже считалось иными порами вполне-закономерным-и-не-могущим-быть-никак-иначе;
визуальное – то, что угадывалось лишь только при напряжении зрения; причем при более близком и внимательном рассмотрении каким-нибудь дотошным книжевцем оно вполне могло внезапно-непредвиденно изменить свои очертания до даже вплоть-противоположных; когда этому должно было произойти и в каком именно местечке никто точно сказать бы не смог, да и не пытался;
телесное – его вполне и в любое время можно было пощупать, потрогать, пощипать,  погладить или попинать (кому как больше было нужно в данный момент), но очень часто оно могло не иметь никакого смыслово-словно воплощенного содержания и даже визуального могло быть и вовсе лишено;
виртуальное – то есть вполне даже возможное, в данный момент предполагаемое и представляемое; это воплощение было самым замысловатым и заморским из всех воплощений; и уж оно-то не имело и вовсе ни телесного, ни зримого, ни вербального в существе своем.

15. Четыре - в античной философии (а точнее – в «Арифметической теологии») четверица мыслится как диалектическая категория. Если единица – неделимая точка, двоица – бесконечное становление этой точки, то есть линия, троица дает третью точку вне этой линии, то есть плоскость, то понятно, почему на плоскость необходимо смотреть как на нечто целое,  то есть извне, образовав при этом трехмерную конструкцию – тело, которому свойственна цельность.

16. Эльфы – светлые эльфы в мифологии германских народов духи воздуха. Занятие светлых эльфов – прядение и ткачество, их нитки – летающая паутина.
В ряде традиций пряжа как занятие женское противопоставлено земледелию как мужскому.
Воздух – в мифологии одна из фундаментальных стихий мироздания. Соотносится с мужским легким духовным началом.

17. Мир Верхний – верхний и нижний миры в мифологической модели мира одно из основных противопоставлений. Нижний земной мир противопоставлен небесному миру богов и духов. Перемещения из нижнего мира в верхний и наоборот составляют основу многочисленных мифологических мотивов.

18. Антарий – от Антарикша, в ведийской и индуистской мифологии воздушное пространство, промежуточная космическая зона между небом и землей. 
 
19. От своего лица автору и переводчику с магойского языка хочется отметить, что этим занятием можно заниматься, конечно, бесконечно, но тогда им некогда будет и бутербродик надкусить, тем более что его еще надо поискать.

20. Книжевский километр - известно, что лошадиные километры отличаются от пешеходно-человеческих - они короче, книжевские километры измеряются не в земельном, а в «слово-за-словном» измерении.

21. Жаба - интересно было бы узнать, какие ассоциации вызывает это слово у книжевцев, но сие останется неведомо всем и каждому, а ведомо будет лишь тому книжевцу, кто прочитал данную ссылку, не углубившись в дальнейшее плавание по тексту. Ну что? Кайф от собственной ассоциации получил тот, кто обратился к ссылке, а потом вернется к тексту  и полюбопытствует, о какой конкретной несусветной жабе именно идет речь!? Ну а уплывшие далее намеченных буйков и обратившиеся к этим строкам только теперь, надо отметить, рискуют проживать далее в книжестве «отдельно-взятыми», а не «самими-свою-жизнь-творящими» мирными книжевцами. Есть повод пораскинуть мозгами, друзья!
И далее, по сложившейся летописной традиции:
Жаба – в китайской даосской мифологии эмблема наживания денег, с которой изображался бог монет Лю Хай; деньги – цянь звучат почти так же, как и жаба – чянь; на Руси обида-зависть соответствует выражению «жаба давит».

22. Российская, советская ментальность.

23. Коллекция антикварных вещиц Книже - состояла из разнообразного набора инструментов и просто предметов его неповторимого обихода. «Гений…» - говорили о нем книжевцы, заприметив какую-нибудь обновку на полочках, они не уставали восхищаться неповторимостью и уникальностью его коллекционерски-изобретательских способностей. А то, что им было иногда невыносимо больно ощущать на себе внимание этой коллекции, Книже считал их проблемами. В своем  глобальном мыслетворчестве он вовсе не загружался подобной «ерундой».

24. «Остап бежал легко…» - фраза из произведения Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», и далее Речь обычно продолжалась по тексту (см. произведение). Необходимо уточнить, что Речь Книже шла не о том, как именно Остап бежал легко, а виртуозно произносилась она как «Остап бежал легко…».

25. Нью-Федюки – звуковой аналог шахматной столицы Вселенной Нью-Васюки, словесами разрисованной Остапом Бендером  (там же).

26. Ловить петуха никто не пробовал? Один из книжевцев наверняка проделывал это мероприятие в своей разнообразной жизни, может, именно поэтому у него теперь нет с этим проблем.

27. Пергаменты Мелькиадеса – описываемые Габриэлем Маркесом в романе «Сто лет одиночества».  В них записана и зашифрована была Мелькиадесом судьба Аурелиано Бабилонья, его рода и всего времени и пространства человеческого мира. Согласно пророчеству пергаментов город  Макондо будет сметен с лица земли ураганом и стерт из памяти людей в то самое мнгновение, когда  Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты,  и все, в них записанное, никогда и ни за что больше не повторится, «ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды».

28. Примитивные размышления автора, очевидно притянуты тем, что это как небо и земля, примитивно, незамечаемо и повседневно, но составляет из себя все то, что называется жизнью, все то,  между чем она и состоится.

29. Душевная буридана – внутреннее состояние Ослика по фамилии Буриданов.

30. Способность раздваиваться – способность диссоциироваться, позволяющая посмотреть на все как бы «со стороны».

31.  Оставалось одно – застревать… – по аналогии с «оставалось одно – пропадать…». Фраза опять же из «Двенадцати стульев», когда один из персонажей вышел намыленным в полнейшем неглиже на лестничную площадку крикнуть сантехника по причине пропавшей в кране воды и по причине мыльной скользкости мыльно выпустил из рук скользкую дверь. Она захлопнулась (а что ей еще оставалось делать?). В этом месте произведения и  запечатлена эта фраза – «оставалось одно – пропадать…» 

32. Марс – один из древнейших богов Италии и Рима. Существуют различные мнения о первоначальной природе Марса: его считают божеством плодородия и растительности, и богом войны.

33. Отцеретелинный –  процедура придумывания и создания в виртуальном виде  архитектурного сооружения в стиле золотого сечения тщательнейшим образом книжевцем произведена.

34. Когда Николай Рерих принес Льву Толстому свою первую картину «Гонец», Толстой сказал:  «Правь выше, - течением снесет…»

35. Судьба дарила людей - как был преподнесен судьбою же в 1934 году английскому фантасту Герберту Уэллсу не где-нибудь, а в Ленинградском Доме занимательной науки (был такой) неприметный мужичок в старомодном пенсне скромно стоящим у одной из колонн. Уэллсу сообщили, что это не кто иной, как Яков Исидорович Перельман. Уэллс моментально возник перед Перельманом:
- Не вы ли тот самый Джейкоб Перлман, что в 1915 году разоблачил мой кейворит?!
- Был такой грех… - сознался Яков Исидорович.
- Но ведь я так старался скрыть от читателей его физический смысл… А не вы ли, сэр, разоблачили и другой мой роман, «Человек-невидимка», показав, что невидимый Гриффин должен быть слеп, как новорожденный щенок?!
- И это, каюсь, было… Ведь я все-таки физик, - ответил Перельман.
На лице знаменитого фантаста появилась широкая улыбка, и он с искренним чувством пожал Якову Исидоровичу руку.   

36. «Мелкий политический деятель времен…» - фраза по аналогии с анекдотом советских времен, который, как вы помните, гласил: «Брежнев – мелкий политический деятель времен Аллы Пугачевой». Как посмотреть, тогда казалось смешно, потому что  нелепо, а теперь – нелепо, потому что смешно. 

37. Музей Невозможных Побед – располагается в книжевской памяти, хранит немеркнущими воспоминания как об особых и выдающихся победительных поступках книжевцев, так и прекрасные образы их самих.

38. Минона – у фон богиня, занимается прядением и заботится о тех, кто творит подобное волшебство.


 
39. Деметров источник - Деметра – богиня плодородия, она наполняет амбары земледельца запасами. К Деметре взывают, чтобы зерна вышли полновесными. Деметра научила Триптолема, сына элевсинского царя, засевать поля пшеницей и обрабатывать их, подарила ему колесницу с крылатыми драконами и дала зерна пшеницы, которыми он засеял всю землю.

40. Семь – это магическое число, характеризует универсальную идею Вселенной – семь тонов в музыке, семь дней недели. У каждого книжевца, на самом то деле, есть совершенно отдельная история про число «семь».

41. Салюсии – от Салюс («здоровье») – в римской мифологии богиня здоровья, процветания. В некоторых мифах с покровителем здоровья отождествляется Нишке (в мордовской мифологии иногда представляемый сыном бога солнца). В народных песнях Нишке представляется сидящим на дубе с богом плодородия Норов-пазом и Николаем Угодником и раздающим людям счастье.

42. Солнце и Луна – в мифологии соотносятся с основными противопоставлениями, свойственными мифологической модели мира (солярные и лунарные мифы связаны).

 


Рецензии