Долги неоплатные

                Бабушка - Божий одуванчик.

     На самом деле – прабабушка.  Анна Петровна Иваненко, в девичестве - Украинская. Что, впрочем, вовсе не указывает на национальную принадлежность ее отца. Деревни Украинка есть в Курской, Московской, Самарской, Оренбургской, Новосибирской областях, поселки и хутора Украинские  известны в Воронежской и Волгоградской областях, в Краснодарском крае. Тем более, семья ее произошла из казачьей станицы Семикаракорской. А до настоящих корней казачьих ни один антрополог, пока что, не докопался. Даже хазары «неразумные», и поныне, в большом, на сей счет, подозрении. Но не о том речь…
     Маленькая, думаю, не выше полутора метров. Да еще спина, согнутая нелегкими временами -  чуть ли не горб. Седьмой десяток ее был уже на исходе, когда  я родился. Но очень еще проворная была. Судорогами в ногах только - до слез, порой, страдала. Но не унывала никогда. И сейчас доносится, порой ниоткуда, тоненький ее, едва слышный голосок:

                В лунном сияньи снег серебрится,               
                Вдоль по дороге троечка мчится.
                Динь-динь-динь, динь-дон-дон  —
                Колокольчик звенит,
                Этот звук, этот звон
                Много мне говорит…

    Настораживал меня, трехлетку, прослышавшего уже про бабу Ягу, ее прямой, торчавший  вперед, нос на усохшем, иссеченном морщинками, словно скорлупа грецкого ореха, смугловатом лице.
   Пока однажды, заглядевшись в  кухонное окно  на особняк цвета чайной розы, построенный когда-то для многодетной своей семьи, бывшим обер-полицмейстером Варшавы, служившим и градоначальником Санкт-Петербурга, тем самым генералом от кавалерии Федором Треповым, безбожно и подло раненым в живот террористкой Верой Засулич. После его смерти, дом перешел в собственность купца первой гильдии, сахарозаводчика Ицика Либермана, зарезанного здесь же, вместе с женой, в Семнадцатом безумном году... А, впоследствии, пережил и германский штаб, и контрразведку Петлюры, и окружного красного комиссара, и подотдел ГПУ, и ясли имени Крупской, и Совнарком УССР, и дом пропаганды имени товарища Сталина, а также Комитет по делам искусств... Чтобы, в оконцовке, оказаться намертво заграбастанным киевскими письменниками…
      И вот, заглядевшись на него, бабуля чуть слышно всхлипнула:
     - А мама моя гречанкой была…
 
    Обойдя  два поколения, греческий этот нос достался в наследство не только мне, но и дочке несчастной моей, Тане. Да и сыновьям… Старшему, правда, сломали его в ночном каком-то дорожном происшествии где-то под Орлом. Глядя на него, всякий раз, тяжко о прежнем, незамутненном  облике его, вздыхаю. Только Оленьку минула учесть сия.
    А тогда, в приснопамятном  моем детстве, все дни, что в ненастье, что в вёдро, безоблачно текли в непрерывном  контакте с Анной Петровной, как именовали непримиримые почему-то, тайные ее недоброжелатели - зять, Никита Макарович и отец мой, Игорь.

  (Как, должно быть, незамутненно счастливы северокавказские братья наши галга, то есть ингуши, у которых зятья и тещи, согласно древней традиции, от самой свадьбы и до скончания века не встречаются никогда. Все прочие племена в богоспасаемом нашем Отечестве такой привилегии лишены. Ясное дело - в силу квартирного вопроса, который, возможно, и не окончательно их портит, но все же, стоит, стоит и стоит.   
  Только не в Ингушетии, где эта проблема решена кардинально. И тоже - испокон веков. Еще задолго до свадьбы съезжается весь род жениха. И сообща, совершенно безвозмездно строит ему дом, куда молодая семья въезжает прямо из ЗАГСа. Но тещам вход туда строго заказан. А, в итоге, ни одной, ни другой кровинушке просто не в чем друг друга упрекнуть.)

   Так вот. Все близкие мои - и дедушка Макарыч, и папа с мамой, и ее мать, с младенчества назначенная мной "Плюсей", в силу врожденного какого-то неприятия настоящего ее имени "Маруся" как, по-прежнему, изредка окликал ее теперь только дед - все они постоянно где-то на неведомой мне «работе» пропадали.

    Словом, никакой я не «self-made man». Кем бы я ни был – меня прабабушка сотворила. В духовном, конечно,  не биологическом смысле. Всем, что есть во мне человеческого, а в случае чего,  и слишком  человеческого,  я только ей, маленькой той старушке, обязан.
 
   То, что она кормила и поила меня, в отсутствии  прочей родни,
постоянно - само собой. Но мы и гуляли в тенистом Первомайском парке, с любимым моим фонтаном. Каскад из двух резных чаш, огромной посередине, маленькой ее копией вверху и львиными мордами у основания, тихо шелестел серебристыми струйками. Навалившись грудью на влажный бортик, я всякий раз норовил зачерпнуть воду ладошкой, чтобы обрызгать, оттаскивающую меня от фонтана, бабулю. А она еще и пальцем грозила:
    - Сейчас домой отведу, шибеник! Весь мокрый!..
      
    Ходили и в соседний, Мариинский парк на «качели-карусели». Но тянуло туда даже не из-за детской площадки, а чтобы еще раз глянуть на серого каменного великана в распахнутой шинели до пят, с военной фуражкой в левой руке, застывшего на черном мраморном постаменте с золотыми буквами. 
    - Генерал Ватутин. - всякий раз поминала бабушка. -  Киев от немцев освобождал.    
    Но, от нее же, я давно все про этого Ватутина знал. И то, что его бандеровцы убили, и что они  –  бандиты украинские.
    - А почему же тут написано «от украинского народа»? - спрашивал я коварно, зная, что  ответа у нее нет.
     Она и отмахивалась :
    - А Бог их знает!..
     Сама же мне все про Полтавский бой и про предателя Мазепу рассказывала …
     «… Донос на гетмана-злодея царю Петру от Кочубея».
    А тут только платочек на голове поправила… Эти платочки – белые с синими ягодками по краям  или голубовато-серые в мелкую клетку – она никогда не снимала. Но когда меняла, на свет выплескивалась густая волна черных, как вороново крыло, волос. Без единой сединки!
   
       По возвращении домой, подкормившись, я с новыми силами,брал ее на приступ:
    - Почитай! Ну, почитай, ба! Пожа-а-алуйста!
    И она читала. Скороговоркой, но очень грамотной и без всяких очков - с утра, можно сказать, до вечера, порой лишь на неизбежные хлопоты по хозяйству отвлекаясь. Тогда я с интересом наблюдал, как ловко маленькая ее ручка  с выпуклыми  синими жилками отбирает «чернушки»  из рассыпанной по полотенцу, гречки или раскатывает скалкой в тонкий, широкий круг тесто для вареников.
    Начиналось, как водится, с «Репки»,  «Колобка» и сказки «О рыбаке и рыбке». Ну, а к пяти годам до «Пятнадцатилетнего капитана» и «Острова сокровищ» добрались.
    Как же нравился мне одноногий Джон Сильвер!..
   
     Но вскоре бабуля сообразила, как от непосильного  этого ярма освободиться – научила меня  читать. Без всяких там «мы – не рыбы, рыбы немы» или «мама моет раму, папа пилит маму», а по настоящим книжкам, каждое словечко, по буковкам разбирая и заучивая.
    Тут уж я разгулялся! Целыми днями листал, подаренную отцом на день рождения «Детскую энциклопедию»  изданную еще  Сытиным в 1914 году, с абсолютно безгрешной тогда радугой, очень любознательным подростком  и задумчивой гимназисткой на обложке. 
     В большущих этих десяти томах я мог теперь не только картинки разглядывать, но и про настоящих пиратов читать. И про чайные плантации в  Индии, соляные копи в Кракове, и о том, как в древнем Риме стекло из песка изобрели,  а в Китае - шелк из гусениц  и фарфор из костей. Даже  о непроходимых африканских  джунглях, львах,  змеях  и  колдунах…
     Всем интересным и удивительным  всегда с бабулей делился. Несся к ней на кухню с распахнутым томом и уже из коридора кричал:
    - Смотри, ба!
    Вместе  зачитывались и разные  диковинки  обсуждали. Вообще, книг в доме было множество – мама тогда в Университете на историка училась, дедушку на службе, в Совете Министров украинских, книжным дефицитом снабжали, отец всегда к западной культуре и письменности  тянулся. Тем более, трудился он тогда в ВОКСе - Всесоюзном Обществе Культурных Связей. Ясно, что с Заграницей. По детскому  своему разумению, я аббревиатурой этой, среди мальчишек, гордился.  И не подозревая,  что за ней совсем другая контора шифруется – МГБ СССР .
    Словом, с самого утра глаза  мои алчно  по книжным полкам разбегались – от  объемистых зеленых кирпичей «Графа Монте-Кристо» до тонкой, коричневой с золотом «Краткой биографии» товарища Сталина.  В ней, как и в «Графе» картинок не было. Зато напечатано было такими крупными буквами, что любо-дорого было просто на них смотреть. Но бабуля не заинтересовалась. Только платочек на голове тронула, отодвинув книгу ладошкой:
   - Я в политике не разбираюсь.  И тебе, Светинька, не пожелаю…
    В детстве меня все так звали.  Дома и во дворе, даже в первых классах – «Светик»! Не сказать, что мне это нравилось, но… Терпел. Откликался. И тихо радовался, не подавая вида, когда, возмущенная очередной моей детской проказой, бабушка вскидывалась  строго:
    - Святослав! Вот я тебе!.. Все матери расскажу!   
    Конечно, никому  никогда она меня не выдавала. Даже  в тот раз, когда я красивую ту чудо-статуэтку под названием «Смотреть можно, а трогать нельзя!» нечаянно  расколотил. Взял с комода, чтоб резную золоченую каретку  получше рассмотреть, из которой дама, вся в тоненьких кружевах, выходила, а два влюбленных кавалера в седых париках, коротких полосатых штанишках до колен и длинных камзолах, ее  встречали – один в красном, другой в голубом. И тоже с узорчатыми кружевами на шее и рукавах…
    Всю красоту эту я крепко обеими руками держал. Никак бы она у меня не разбилась. Но тут муха нахальная прямо на крышу каретки села. Я   замахнулся, чтобы ее пристукнуть, но промазал. Вот статуэтка и выпала, звонко, мелкими осколками по всему полу разлетевшись. Никак теперь было ее не собрать!..
   - Господи спаси! Какой же скандал будет!.. – всплеснула руками бабуля, глянув  на пестревший  осколками пол,  и обеими ладошками рот свой прикрыла.
    И скандал  разразился, как только дочь ее, всамделишная моя бабушка, Плюся, с работы перекусить забежала.
   - Мама!.. Это же мейсенский фарфор! – кричала она надрывно,хватаясь за голову. – От самого Кёнигсберга до Берлина в госпиталях и землянках как зеницу ока его берегла! В поезде санитарном чуть не стащили! А ты!.. Бестолковая! Одна разруха от тебя!
     Метнувшись, она выхватывала из разноцветной кучки осколков, аккуратно сложенных на комоде, обломок золоченой каретки, красный камзол, с цветочком, чудом уцелевшим, в фарфоровой руке, но  уже без головы. Вертела их перед глазами
беспомощно и, в сердцах, отбрасывала прочь…
      А бабуля, застывшая покаянно в дверях, только беззвучно плакала, утирая слезы намокшими кончиками белого с голубым платочка. Она ведь всю вину  мою на себя взвалила. Сказала, что пыль на комоде хотела протереть и случайно фарфор тот на пол столкнула. А я тогда до того перепугался, что признаться в преступлении своем так и не посмел. Не наказания  боялся, а разоблачения жалкой никчемности моей - муху, и ту упустил!
    О переживаниях бабули, понятное дело, даже не думал. Я - хороший, она, как и все на свете, любит меня. Вот и заступилась. А как же иначе? 

    Теперь-то  я понимаю, что ей, и без всяких  скандалов,  не так уж сладко жилось, у дочки родной на посылках. Спала в кухне на алюминиевой раскладушке. Ни шкафчика своего, ни укромного уголка во всей квартире никогда у нее не было. Только умиравшую  уже, в дочкину комнату уложили.   
    Но до этого было еще далеко…
    В любую непогоду бабуля безропотно носилась по магазинам, отоваривала дефицитным съестным дедушкины талоны на обед в совминовской «столовой». Никакой вывески там не было, но мы в ней и не нуждались. Молча показывали вахтеру в будке книжечку с отрывными листочками (обед, 0,5 обеда) и по короткой,  лесенке под жестяным навесом, истертой множеством ног, спускались  в заветный полу подвальчик.
    Чего только там за стеклянными витринами не красовалось! В «Гастрономах» такого и днем с огнем было  не сыскать. А запах!.. Немыслимой просто, стерильной какой-то свежести.
    Пока в степенной очереди  стояли, я к залежам  продуктовым присматривался  и, наметив желанную  цель,  начинал  потихоньку  канючить:
   - Ба!.. Ананас  хочу!
  - Нельзя. -  не глядя, отзывалась бабуля.
  - Тогда хоть конфеток вон тех, «Столичных» купи! – тыкал я пальцем в лоток, переполненный ярко красными фантиками с белой московской высоткой. - Ну, пожалуйста!
   - Нельзя пальцем показывать! - шепотом одергивала меня ба.
  - Не буду, бабуля! Больше не буду! - я хватал ее за руку и уже подпрыгивал от нетерпения. - А ты, правда, купишь? 
   - Стой спокойно! - она  слегка сжимала мои пальцы, но смотрела совсем не сердито, скорее сочувственно.
    Дело в том, что продукты она никогда сама не выбирала. Отоваривала голубые талончики строго по списку, заранее продиктованному главной нашей домоправительницей, Плюсей.  Ни о какой самодеятельности  и речи быть не могло. Шаг вправо, шаг влево – на кухне скандал. Возможно, долгоиграющий.
     К тому же, на мою беду, ни рубли, ни копеечки  тут, вообще, не котировались. За одним, правда, исключением. Если номинал талончиков превышал общую стоимость закупки, и ни на какой серьезный продукт разницы этой не хватало, продавщица давала сдачу - мелочью. В этом и состояла узенькая наша лазейка. Нет, мелочь нас не интересовала. А вот сумма сдачи!.. Калькуляторов тогда еще не было. Тем более, у нас с ба. Но как же здорово она считала! Недаром когда-то три класса гимназии окончила. Учиться дальше ей не пришлось. Но об этом позднее.
   А тогда, в «столовой» она мгновенно проделывала в уме некую математическую комбинацию и тут же внедряла ее в жизнь.Просила взвесить не полкило копченой, скажем, осетрины, а ровно 450 граммов. И возникал ресурс, в виде причитающейся нам сдачи, которой как раз хватало на 100 грамм -  целых шесть красненьких
«Столичных»!
   Но домой с ними лучше было не появляться. Не потому, что кому-то могло не понравиться, что я любимые мои конфетки, одну за другой, поглощаю. Этого опасаться не следовало – все меня  любили. А вот то, что  ба, вопреки прямым указаниям, своевольно общесемейным достоянием распорядилась, этого Плюся, ни за что, не простила бы. И, тут уж, Анне Петровне было несдобровать.
   Вот и приходилось съедать конфетки на ходу, а  фантики в урны выбрасывать. Ведь от «столовой» до нашего дома с башенкой, пешком, всего три  квартала. Да я бы еще больше их съел - такие они вкусные! Но шестую, последнюю бабуле протянул:
   -  Ты тоже попробуй!
   - Спасибо, золотко! –  улыбнулась ласково и сунула конфетку в карман длиннющей своей черной юбки в мелкий белый горошек. -  Дома, с чайком отведаю.
   - А если Плюся узнает! – предостерег я тревожным шепотом.
   - Небось, не такие мы с тобой простачки. – успокоила меня ба.
     После завтрака, когда все уходили, мы пили на кухне чай. Я –сладкий, жиденький (по Плюсиному рецепту), а бабуля всегда очень крепкий, коричневый, вприкуску с кусочком сахара. В тот раз она тоже отхлебнула из блюдца, но сахарок до рта не донесла. Спохватилась:
   - Вот, голова садовая! Совсем забыла…
   Порылась в складках своей юбки и протянула мне «Столичную», ту самую, что я вчера с такой мукой от себя оторвал и ей пожертвовал. Рука сама потянулась к конфетке, но застыла на полпути…
   - Так я же ее тебе подарил!
   - Спасибо, внучок. - ба подвинула конфетку поближе к моей чашке. - Но лучше сам скушай. В детстве я тоже конфекты эти шоколадные… Страсть как любила. А нынче сахарок к чаю мне попривычней.
     В душе я еще сомневался, но пальцы сами впились в уголки конфетной обертки. И, чтобы отвлечь бабулю от жадности моей неудержимой и обжорства, я ее укорил:
     - Ба, а почему ты говоришь – «конфекты». Это неправильно Все говорят: «конфеты». – и ткнул пальцем в развернутый фантик. – Тут так и написано.
     Но бабуля не смутилась. Куснула сахарок и, отпив из блюдца,
отозвалась задорно:
     - А вот на коробках товарищества «Эйнемъ» всегда писалось «конфекты»!
      Я усомнился:
    - Товарищества?.. А причем тут конфеты?
    - Фабрика такая в Москве была. «Эйнем называлась», шоколад делала, очень вкусное печенье и продавала по всей России.
     - Целыми коробками?
     Бабуля поставила блюдечко на стол и вздохнула:
   - И в россыпь, и коробками… Папаша из Азова всегда мне привозил. И жестяные с разными картинками, и поменьше, бархатом обшитые или шелком. А в Рождество клал под елку самую большую. Каких только конфектов там не было!.. И с трюфельной начинкой, и с марципаном из сладкого миндаля с ванилью, и с апельсиновыми цукатами… И фундук в ореховом креме… Даже марципан с коньяком!
   От перечисления неслыханных таких сладостей у меня  слюнки потекли и, чтобы как-то себя утешить, я быстро обглодал шоколадную глазурь со всех  сторон бабулиной «Столичной», а желтенькую, тающую на языке, сливочную помадку, покрытую чуть засахаренным ликером, сунул в рот целиком. Как же вкусно было!..
   - Спасибочки!
   А ба, подперев подбородок ладошкой, о чем-то задумалась, даже про чай свой забыла - так и остывал в блюдце посреди стола. Чтобы ее растормошить, я поинтересовался:
   - А кем твой папа работал?
   И я услышал историю, которая, и по сей день, всплывает, порой, в памяти и всякий раз заново, как по живому, ранит душу.
   Когда бабуля поступала в первый подготовительный класс женской гимназии, семья ее уже давно перебралась из казачьей станицы в Ростов на Дону. Жили в  большом каменном  доме под красной черепицей на Большой Садовой, рядом с. городским садом Померанцева, где они с мамой и зимой, и летом гуляли. Мимо ходила по рельсам конка и всегда останавливалась здесь по утрам, чтобы до гимназии ее подвезти. Купец первой гильдии Петр Украинский платил возчику целый рубль серебром в месяц – ради дочки единственной  мог себе позволить. Выписывал для нее из Санкт-Петербурга очень интересный, детский журнал для чтения «Задушевное слово». И даже телефон в дом провел, чтобы можно было поговорить с ним, когда он подолгу хозяйничал на своих зерновых ссыпках и причалах в порту Азова. Пароходы с этим зерном шли в Стамбул и через Босфор, Мраморное море и Дарданеллы в Средиземное море, в Европу…
    - Как хорошо мы жили!.. – бабуля смахнула слезу указательным пальцем и горько усмехнулась. 
    Экзамены за третий класс она сдала на «отлично». Сама начальница гимназии Софья Яковлевна ставила ее в пример другим ученицам. А мама подарила лаковые туфельки на каблучке. И они поехали к папаше в Азов. Он целыми днями трудился в порту, но не в кабинете, хотя оттуда хорошо видны были и причалы, и все баржи с пароходами, а на пристанях. Не доверяя подрядчикам, сам следил за погрузкой своего товара.
     Ба с мамой играли на пляже в серсо, ловили обруч на палочки,когда прискакал отцов приказчик с криком:
    - Беда!..
     Какая-то бродячая, задешево нанятая отцом, артель грузила  на баржу девятипудовые кули с мукой. И тут один из крючников,пошатнувшись на зыбком трапе, едва удержался на ногах, но тяжеленный рогожный мешок, сорвался с крюка на его спине и плюхнулся воду. Отец, конечно, разгневался, ругнулся, в сердцах,  на грузчиков. Но, по справедливости, больше на самого себя. Погнался за дешевизной, вот и вышло… Себе дороже!..
     Так и сказал им с мамой уже в больнице. А в тот день он… То ли, чтобы за скаредность себя  наказать, то ли удаль свою молодецкую в пример недотепам этим поставить – укрепил петли веревочные на плечах, забросил крюк за спину и велел сперва куль с мукой на него взвалить, а сверху взгромоздиться крючнику, загубившему так беспардонно девять пудов мучицы ржаной – почти четыре целковых.
   Встал с корточек и со всей этой ношей двинулся вверх по трапу. Медленно, но добрался до палубы, присел, чтобы крючник с куля слез. А встать, распрямиться уже не смог. Застонал и упал на бок, скорчился, за живот хватаясь. Видать, что то внутри надорвал… Ночь в больнице промаялся. А под утро помер.
    И вся бабулина  хорошая жизнь рухнула. Осенью за ней курьера из гимназии присылали. Потом даже учительница «русского» Нина Матвеевна пришла в рыженьком своем парике и рыжей лисице на плечах. Сочувствовала, сокрушалась, уговаривала. Но в четвертый класс бабуля так и не поступила. 100 рублей в год за обучение!.. Откуда маме было деньжищи такие взять? И без того, бегая по частным урокам музыки, едва концы с концами сводила. Даже пианино ее любимое «Блютнер» продать пришлось, чтобы судебные издержки покрыть и заплатить адвокату.
    Несчастье в том было, что отец внезапно, еще молодым умер, о завещании подумать не успел. Тут-то младшие братья в немалое наследие его, как коршуны, и вцепились. Знали чем подкузьмить.
    Мама греческой православной веры была, а отцова семья – из старообрядцев, которым в церковь ходить негоже. А попов и обрядов их, вовсе, не признавали. Словом, венчал родителей мирянин из общины, в священство никем не рукоположенный, в тайном молельном доме. Так что, стараниями братцев коварных, ни церковь, ни «скорый, правый, милостивый и равный для всех подданных» окружной суд правомерным их брак не признали. И любимая папина дочка приблудой сделалась. А единственными законными  наследниками оказались меньшие братья.
    К зиме братцы эти выпроводили их из отцовского дома  за речку Темерник, в Бессовестную слободку. В полуподвальную каморку  в «доходной» лачуге на крутом, не мощеном косогоре, с отхожим местом на заднем дворе. Да и по воду приходилось бегать за три квартала к водоразборной колонке на углу Колодезной. А там очереди с ведрами еще до рассвета выстраивались. Не хочешь стоять - плати денежку и наполняй свои ведра из бочек у водовозов. На питье, стирку, готовку…  Разве на все напасешься?! 
    И не дай Боже заболеть! На всю тридцатитысячную слободскую орду - только один врач. Хромой бабкой-знахаркой с клюкой обходились, да стариком убогим Филуменычем, пользовавшим от всех болезней горчичниками, касторкой и святой водой.
    - Как же мы бедовали!.. - губы у бабули дрогнули, чуть не расплакалась.
     Я так за нее огорчился, едва слезы сдержал. Был бы я большой и братьев этих поганых на узкой дорожке встретил!..
     Но тогда ба, и без моей помощи, придумала, как спастись от свалившихся бед.
     В гимназии на уроках рукоделия у нее всегда очень ловко все получалось. В первом классе  - вышивка крестиком, подрубка салфеток, платков,  полотенец; шитье постельного белья и детских передничков. Во втором - французский шов, сквозная строчка, штопка и заплаты; шитье простого детского белья; вязание
крючком и на спицах. А в третьем - штопка чулок, починка белья и платья. Даже шитье простого дамского белья.
   Вот и предложила заняться шитьем на продажу. Пришлось,конечно, мамашу кое-чему обучить. Но скоро все наладилось. К ним с заказами даже из Нахаловки и Богатьяновки приходили.
   Мама приспособилась детские чулочки на спицах вязать. А бабуля - на все руки, как говорится… С любым заказом справлялась. Много не запрашивали - заказчик-то, все больше, простой, не денежный. Но уже к следующему Рождеству подарок себе
сделали - швейную машинку «Зингер» приобрели.
    Я радостно догадался:
   - Под елочку?!
   Она глянула на меня внимательно, кивнула не сразу:
   - Конечно, под елочку… Куда же еще?
    Года через полтора переселились в небольшой деревянный домик в Доломановке, Казачьей слободе, прямо под стены крепости Святого Дмитрия Ростовского, поближе к городской торговле.
   Порой, захаживал к ним, живший по соседству, отставной ротмистр, инвалид  одноногий. Уж очень ему, вязанные мамой,  шерстяные носки сгодились. Баранки с конфектами приносил, от чая редко отказывался. И все про пушки 3-й Донской батареи, про Федюхины да Балаклавские высоты, про бешеную, смертную атаку британской легкой кавалерии рассказывал, в которой и ему ногу осколком до самого бедра отсекло. Ходил-ходил, по всему видать, к матери посвататься метил. Да так, из-за безножия своего, и не решился… Но как-то привел племянника, порвавшего в мальчишеских своих проказах рукав форменной косоворотки, в каких все ученики Петровского реального  училища ходили.
     Шов, над которым бабуля целый час усердствовала, к бурной радости, страшившегося кары, реалиста, был совсем не заметен. Так они с Костей и познакомились. А через пять лет обвенчались – рядышком, в двух шагах от дома, в Покровском соборе старой крепости.
    Но поселились в уютном кирпичном домике с теплой печкой, с водопроводом и канализацией, даже с телефоном! Почти как в безоблачном детстве ее под крылышком отцовым. И не абы где, а в «Хуторке» - знаменитой на всю Европу экономии барона Штейнгеля, которой в России, вообще, равных не было.
    После окончания реального училища с похвальным  листом, Костя работал там уже два года, управлял большой паровой мельницей и спроектированными самим бароном центробежными насосами на водокачках. Был на хорошем счету, даже помогал хозяину в его разработках ветряных двигателей для получения электричества, которого  вечно в огромном хозяйстве не хватало.
   
     Чего только там было не понастроено!.. Кирпичный завод, а потом и сахарный, винокурня громадная с глубоким трехэтажным подвалом… Элеватор и хлебопекарни…  Маслобойный завод,  метеостанция, ремонтные мастерские, скотобойня, бондарня, птицеферма, конный завод с чистокровными скакунами и битюгами для тяжелых работ, свиноферма, оранжерея, пасеки, своя больница и школа. А тысячные стада  коров породистых и тонкорунных овец, сколько глаз хватал! Виноградники разных сортов,  поля  пшеницы, кукурузы, ячменя, картофеля, сахарной свеклы -  чуть ли не до горизонта. Шоссейные дороги по всему имению. Даже ветку железнодорожную проложили для вывоза готовой продукции к станице Кубанской.
   А еще был прекрасный, тенистый парк с беседками и фонтанами, в котором, бабуля, как когда-то матушка ее в Ростове,  гуляла с рождавшимися в счастливом семействе детьми, по очереди. Сперва, с Шуриком, названным так в честь Государя Императора Александра III Миротворца. Потом с Николенькой, крещенным в день тезоименитства несчастного царя Николая II. А отчего бы им не рождаться?               
  Муж любящий, непьющий, с постоянным хорошим заработком – для толковых работников барон Штейнгель денег не жалел. И домик выделил безвозмездно. Да еще продукты бесплатные от того же барона - молоко, масло, сахар, мука, что ржаная, что пшеничная, всегда лучшего помола; мясо отборное прямо с бойни -  свинина, баранина, говядина -  для любой готовки; мед, арбузы, виноград, сколько унесешь… Жить да радоваться!    
   Но с рождением дочки Марусеньки, той самой, нынешней нашей Плюси, нагрянула беда, откуда не ждали…
 
      В «Хуторке» на разных участках трудилось несколько тысяч работников. Барон о людях заботился - не только платил исправно, но и жильем обеспечивал, толковых подростков в училища разные отправлял, для детей школу открыл, больницу с  самым лучшим оборудованием из Европы. Устроиться на любую работу в его экономии было большой удачей. А в 1900 году, земледельческие успехи «Хуторка» были отмечены Большой золотой медалью на Всемирной выставке в Париже.
    И вдруг… В девятьсот пятом, аккурат в канун Троицы, вспыхнули в имении беспорядки. Сначала кирпичный завод и мастерские забастовали. Работу побросали, сбились в кучу, друг друга перекрикивают, кулаками грозят. Кто-то на винную бочку вскарабкался, агитирует, в сторону дома хозяйского машет… А когда кто-то из управляющих, с миром, к ним подъехал, пытался урезонить, к порядку призвать…. Всей толпой его освистали, обступили, хотели наземь стащить. Насилу увернулся, поднял лошадь в свечку, копытами коваными над головами бунтовщиков мелькая. Шарахнулась толпа в страхе… Он и ускакал, уклоняясь от летевших вслед палок, болтов ржавых да камней. А бунтовщики снова сгрудились, загомонили в голос и, видно, сговорившись о чем-то, разбились на кучки и кинулись в разные стороны - по другим участкам экономии, чтобы всех, проживающих в имении барона, даже безработных, поднять на ноги и к бунту склонить.
   Это уже вечером муж бабуле обсказал. Он с мельницы всю заваруху своими глазами видел. А на другой день выяснилось, что затеяли бунт и подстрекают рабочих, потихоньку окопавшиеся в «Хуторке», большевики. Это у них «стачкой» зовется. Ни Святой Троицы, ни сошествия Духа Святого не убоялись! С утра нагнали тысячную толпу и, выкрикивая угрозы, двинулись к дому хозяина. По дороге орудия земледельческие ломали. Пять сенокосилок в полную непригодность привели.
   Костя и еще с десяток постоянных служащих, приняв сторону барона, пытались их унять, объяснить, что неумеренные запросы недовольных оплатой несправедливы. Но толпа была слишком разросшейся и разъяренной, чтобы доводам рассудка внимать. Оттерли непутевых переговорщиков на обочину. Благо, как своих, не поколотили…
   А когда к бунтовщикам барон вышел, чтобы требования их выслушать и, сквозь выкрики невнятные и угрозы, разобрал,  наконец, чего им надо, даже отшатнулся. Сказал, что обещать может только то, что можно исполнить. Но никакое производство таких запросов не выдержит, когда расходы и стоимость его выше продажной цены. Так что, лучше ему, и вовсе, урожай не убирать, чем платить за уборку себе в убыток, вплоть до полного разорения. Тут большевики «Ура!» закричали:
    - Вот и не нужно нам больше помещиков-кровопивцев! Спасибо, что засеяли! А мы, таперича, сами хлебушек соберем, сами и продадим, заодно с овцами, лошадьми и всей прочей скотинкой! Согласны, товарищи?
    Конечно, сборище это было разогнано, прибывшей из Армавира казачьей сотней. Зачинщиков и агитаторов арестовали. Войсковой старшина пытался вести переговоры, чтобы прекратить раздор бунтующих с бароном. Только после всех этих переговоров так ничего и не наладилось. Еще недавно тихий и благостный, процветающий под солнцем кубанским «Хуторок» стал очагом ужасной какой-то «революции». В имении, то и дело, совершались убийства, начались поджоги, конюшни с лошадьми чуть было не спалили, машины ломали, в оранжерее ночью все стекла вышибли. Из 600 построек в экономии 97 напрочь сгорело. Муж говорил, что барон понес от всех этих бесчинств более ста тысяч убытку, оказавшись в безвыходном положении. В таких условиях не только работа, но и проживание спокойное стало немыслимым.
     - Не то, что на иголках… Как на ножах жили! - пожаловалась бабуля горестно. – Страшно было детей на улицу выпустить… Костя говорил, мол, как ни крепок духом, глубоко почитаемый им, Владимир Рудольфович, но и у того уже  ни сил, ни энергии не осталось.

    В конце концов, не выдержав запустения и разрухи в гибнущем у него на глазах хозяйстве, неуемный барон арендовал земли у Сибирского казачьего войска в 20 верстах от Омска. И начал перевозить туда с Кубани уцелевшее оборудование и машины,семенной фонд, тягловых лошадей и скот лучших пород, чтобы на новом месте начать все сызнова, без риска лишиться имущества, да и жизни…
     Увез с собой и Константина, мужа бабули, как надежного помощника и специалиста. Осталась она с тремя детьми на руках в одиночестве. Не бедствовала, конечно. Средства на содержание семьи шли регулярно. Но и радости от такой жизни никакой. Хлопоты, да и только! А Бог знает куда, в неведомую, ледяную пустошь из теплых, обжитых краев, с детьми малолетними переселяться?  И Константин тоже, в короткие  деловые наезды его в «Хуторок», хоть и тосковал по жене и деткам в сибирском своем далеке, а все ж  отговаривал.
    Тем более, с отъездом барона непотребства в имении поутихли, некого стало забастовками да бунтами стращать, не стало горла, чтобы нож к нему приставлять, поощрений неслыханных требуя. Да и большевики, как вползли неприметно, так потихоньку и рассосались по ссылкам, тюрьмам да каторгам царским.
    Возвратились барон с мужем нескоро. Уже война с германцем вовсю гремела. Прибыли они, правда, не из Сибири, а из совсем далекой Англии, где закупали специальные машины и большущую механическую печь для галетной фабрики, которая уже строилась в ожившей экономии по распоряжению находчивого барона. А вскоре он заключил сделку с военным интендантством о поставке воюющей армии 300 тысяч пудов галет на сумму 1 миллион 200 тысяч рублей.
    Тут уж не одна, три паровых мельницы понадобилось. А кому же управляться с ними, ежели не Косте. Где-то грохотала война, кровь текла реками, а имение барона Штейнгеля преуспевало, набирая новую высоту в экономическом своем развитии. И в дом бабули вернулись и детский смех, и простые, семейные радости и полная чаша…
   
     Только ненадолго. Чуть  больше  двух лет минуло, и Государь Император от царства отрекся. Все лето никак не укладывалось это в голове. А тут - новая напасть… Октябрь еще листьями шуршал, а в Петрограде, из Санкт-Петербурга зачем-то переименованном, да и во всем государстве - переворот. Те самые большевики!.. Видать просочились на волю из тюрем, да с каторги, и всю власть  на Руси-матушке перехватили.
    Константин с Федькой Елисеевым, есаулом, слушать ничего не желая, шаровары с лампасами, папаху белую и шашку на себя напялил и ускакал с Корниловским конным полком Кубанского казачьего войска. Да так, в степях где-то, без вести и сгинул.
Осталась бабуля вдовой. Хорошо, дети подросли. Но что же в том хорошего, когда обоих сыновей в Красную армию в одночасье замели?
    - А барон Штейнгель куда девался? - имя это нерусское меня
просто завораживало.
      Бабуля отмахнулась:
    -  А куда ему, сердешному, когда кругом… - бабуля отмахнулась сухой ладошкой. - «Хуторок» со всем скарбом большевики в пользу рабочих и крестьян оприходовали. Барона арестовали, на тачанке в Армавир увезли. Но вскоре отпустили по требованию, не забывших его добро, рабочих. А что с ним потом сталось, я и не знала. Это уж, спустя годы, Шура, сынок мой, прознал. Как-то удалось барону эмигрировать. Добрался до Парижа. А жить-то не на что!  Вот и устроился в гостиницу какую-то швейцаром при входе. Наверное, из-за усов его, уж очень, всегда ухоженных.
   Мне даже снился  легендарный этот Прометей кубанского агропрома. Нет, не на бескрайних колосящихся полях, давно у него отжатых! На пустынном морском берегу, с подступившими к полосе прибоя, слегка трепещущими на ветру, стройными пальмами, произраставшими почему-то  из больших деревянных кадок. В бархатной лиловой ливрее с золотым позументом, барон Штейнгель элегантным, широким жестом распахивал передо мной, сверкавшую черным лаком, дверцу ЗИСа-110, и с радушной
улыбкой на усатом,  очень аристократическом лице, провозглашал:
     - Кушать подано, Ваше Высокопреосвященство!
    Я тогда, как раз, до «Трех мушкетеров» дочитался, и ни о мытарствах бабули с дочкой малолетней в вихрях и передрягах  кровавых Гражданской войны, ни о том, как они в Киеве очутились, так ничего и не услышал. Не узнал, как сын ее, дядя Шура, гостивший у нас, порой, проездом на юг, стал мастером в секретном цеху на пороховом заводе в Перми, а Коля ее любимый - лихим красным командиром и врагом народа, разоблаченным чекистами в 37-м году. Взяли его прямо в подъезжавшем к дому трамвае и больше не выпустили. Отчего бабуля, если верить беззвучно кивающей в сторону кухни Плюсе и ее указательному пальцу, прижатому к губам, ЧУТЬ С УМА НЕ СОШЛА!.   Три месяца в Кирилловке, психиатричке киевской, продержали. 
   
   Я ни о чем таком и не спрашивал, хотя бабуля порывалась еще что-то рассказать, я уже не слушал. С замиранием сердечным в похождениях задиры Д`Артаньяна, Атоса благородного и злодейки миледи, душой и телом, можно сказать, соучаствовал.
   Но посиделки наши кухонные длились годами. Когда я из школы возвращался, дома, кроме ба, никого не было. Садилась напротив, подперев щеку ладошкой и, глядя, как я куриный бульон с лапшой или борщ Плюсин поглощаю, опять что-то припоминала. Порой, не такое уж давнее…

     Была у нас на кухне аккуратненькая, выкрашенная зеленой краской, табуретка. Задвинув мягкие стулья под стол, бабуля  охотнее всего на нее садилась. Я совсем еще малышом был, но что-то уже соображал, когда табуретка эта в доме у нас появилась.
    Тощий, как скелет из мультика, немец в истрепанной серой униформе, в пилотке обшарпанной, с двумя ржавыми пуговками вместо звездочки  красной, ее притащил.
    Стоял в дверях, протягивая бабуле эту табуретку и озираясь затравленно, ладонью по горлу своему водил:
    -  Хлеба, хлеба кусочьек, товарисч!..
    Кто как, а я на немцев этих в детстве насмотрелся. Правда,  еще спал, когда их, зимой и летом, привозили на Банковую  грузовики в кузовах битком набитых. Видел только как они, уже затемно, в кузова эти замызганные поспешно грузились. Но днем их всегда полно было на строительных лесах. Тачки по настилам катали, стены на верхних этажах штукатурили, рамы оконные вставляли, тяжелыми железными листами на крыше грохотали, кувалдами в кровлю  их  вколачивая… Прямо, как муравьи … 
     Наш дом перед самой войной построили. А пленные немцы достраивали соседний, парный с нашим,  второй дом Совнаркома. С точно таким же двухэтажным цоколем, облицованным до окон третьего этажа темно-серым гранитом, с обращенными друг к другу, массивными арочными портиками, того же гранита грубой рустовки, напоминающей ненавязчиво о несокрушимой мощи Державы, и светлыми, воздушным как бы, верхними этажами. Только без угловой изящной башенки-беседки в торце фасада, как над нашей крышей.               
    Наш дом перед самой войной построили. А пленные немцы достраивали соседний, парный с нашим,  второй дом Совнаркома. С точно таким же двухэтажным цоколем, облицованным до окон третьего этажа темно-серым гранитом, с обращенными друг к другу, массивными арочными портиками, того же гранита грубой рустовки, напоминающей ненавязчиво о несокрушимой мощи Державы, и светлыми, воздушным как бы, верхними этажами. Только без угловой изящной башенки-беседки в торце фасада, как над нашей крышей.               
    В пространстве между домами с утра до вечера автоматчики прогуливались. И еще в ногах у двоих, роняя слюну, грозно щерились здоровенные овчарки. Так что даже нам, мальчишкам, забегать туда совсем не хотелось. А уж немцам!.. Как же этот тощий фашист к нам, на пятый этаж пробрался. Но бабуля не растерялась. Только хмуро на табуретку кивнула:
    - Штал? (Украл?)
   - О, найн! Ньет! - лицо фашиста залилось краской, замотал головой испуганно. Но сообразив, что бабуля по-ихнему понимает, зашептал торопливо, тыча себя в грудь.
   - Их хабэ эс зэлбст гемахт. Ихь зэлбст, либэ фрау! (Я это сам сделал. Я сам,  дорогая госпожа!)
    - Ви? (Как?) - недоверчиво прищурилась бабуля.
    Немец, совсем как Плюся, прижал палец к губам и, покосившись на меня, признался:               
    - Руихь! Зэр форзихьтихь. ( Тихо! Очень осторожно.)
    - Форзихьтихь! - оборачиваясь ко мне, ворчливо передразнила его бабуля. - А может, они к нам шпиона своего заслали?
     От испуга бледное лицо немца сделалось совсем белым, он даже язык наш русский в точности понял, прижал табуретку к груди и, со слезой, блеснувшей в зеньках его ярко-синих, взмолился:
    - Ньет! Найн либэ дамэ! Вольфганг ист кайн шпион! Найн! Абэр ихь бин зэр, зэр хунгрихь! (Нет, уважаемая дама. Вольфганг - не шпион! Нет! Но я очень, очень голоден!)
    И двумя пальцами потыкал в щербатый свой рот:
   - Еда! Кушъять!
   Бабуля, похоже, смягчилась. Взяла у него табуретку, пару раз ткнула ножками в пол, как бы, на прочность их проверяя, и уже не выпуская это пополнение в хозяйстве из рук, открыла входную дверь пошире и, табуреткой же, указала немцу в сторону кухни:
   - Нун… Кам инс хаус! (Ну что ж… Заходи в дом!)
   От возмущения у меня даже кулаки сжались. Ему бы деревяшкой этой, да по башке! Так, чтобы пилотка его обтрепанная на пол слетела, а я бы ее еще ногами истоптал! Нашла, кого в дом пускать!  Хоть он и голодный, побитый… Все равно, фашист! Мне даже в кухню за ними идти не хотелось - все Плюсе расскажу!
   
    Но в комнате совсем нечего было делать. Читать я тогда еще не научился. Слегка ковырнул пальцем любимую Плюсину статуэтку с, наездившейся уже в золоченой каретке, красавицей и ее кавалерами, в то время еще целехонькую. И уныло поплелся в эркер. Глянул в большое окно, на сиявший вдалеке, золотой купол собора и зеленые куполки поменьше, окружавшие его, как ребятишки воспитательницу в детском саду. Но я на них уже тыщу раз смотрел. А внизу, на той стороне улицы, пузатые дядьки в вышиванках, не иначе - письменники, столпившись у своего «будынка» на мраморном полукруглом пандусе, по которому я так любил на попе съезжать, спорили о чем-то животрепещущем,размахивая руками во все стороны так свирепо, что казалось вот-вот по морде друг друга съездят.
     Захотелось кабанам этим на лысины плюнуть, но через дорогу вряд ли бы долетело. Шагнул к узкому боковому оконцу – те же немцы усердно шныряли по лесам и по крыше. Муравьишки!.. И лиц не разглядеть. А рядом, на кухне - живой фашист. Противно, конечно, на него смотреть…  Но все-таки интересно.
    Бабуля уже разогрела на плите и накладывала ему в тарелку любимую мою еду. Еще и горчицу подставила. И они по-немецки говорили. Так что, я ни слова не понимал. Только таращил глаза, глядя как жадно этот фашист кашу гречневую с телячьими котлетками уплетает. Так быстро тарелку опустошил, что мне жутковато стало, а по спине холодок скользнул – Робин Бобин какой-то… Или великан Корморан?
    Бабуля, тем временем, проворно выкладывала на стол три яйца,две луковицы, полбуханки хлеба, баночку из под черной икры сливочным маслом до краев утрамбовала, добавила увесистый кусок колотого сахара, который одна она употребляла. И целую отбивную на ребрышке в пергамент обернула. Потом вытащила откуда-то шерстяные носки - сама же их для дяди Шуры вязала. И все это запихала в, новую почти, плетеную сумку из соломки, с которой мы с ней только позавчера в «столовую», отовариваться ходили. А теперь протягивала ее фашисту:
   - Вэрдэн зи эс нихьт вэгнэмэн?  (Не отнимут?)
   Тот вскочил, не на шутку разволновавшись. Сдавленно, словно воздуха ему не хватало, выкрикнул  -
   - Ихь вэрдэ ниманд гэбэн! Ихь вэрдэ нур мит камэрадэн тайлэн!  (Я никому не отдам!..  Только с товарищами  поделюсь!) 
   Да еще кулаком по столу пристукнул. И тут же оробел. Не зная, куда руки девать, поправил пилотку. И смущенно улыбнулся:
   - Филэн, филэн данк, либе дамэ! Хэрцлихь! Готт шютцэ дихь! (Большое, большое спасибо, уважаемая дама! От всей души! Храни  тебя  Бог!)
   Бессовестно вручив ему нашу сумку, набитую продуктами, ба, похлопывая ладошкой по табуретке, тоже разулыбалась:
 - Данкэ дир! Пасс аф дихь ауф, Вольфганг! (Тебе спасибо! Береги себя!)
    Эх, знать бы мне, о чем они говорили! Я бы Плюсе все до словечка пересказал…
    Немец распахнул китель, и без того, болтавшийся на нем, как на пугале огородном. Под ним, кроме майки заношенной скрывался проволочный крюк, свисавший с его плеча. На него он и присобачил нашу сумку, сдвинув ее к подмышке. Застегнул китель только на две верхних пуговки. Повернулся перед бабулей вправо-влево. Та кивнула одобрительно. И действительно, при его худобе, полную сумку под кителем было не разглядеть. Если, конечно, не знать, что она там припрятана.
       Немец ушел. А я, с грохотом задвинув табуретку его под стол,уселся, из принципа, на настоящий, хозяйский наш стул, который дед с Плюсей вместе с кухонным гарнитуром покупали. Так и сидел, болтая, от нечего делать ногами и, нарочно, разглядывая трофейную липучку от мух под потолком. Плюся их с фронта целую коробку приволокла. И папаша мой потихоньку над ней насмехался…
     - С чего это ты надулся, как мышь на крупу? - поинтересовалась бабуля, как ни  в чем не бывало. 
    В ее сторону и не взглянул, только хмуро уведомил:
    -  Я с тобой не разговариваю!
    - Это почему же? - и, словно назло мне, звякнула в мойке фашистской тарелкой пустой.
     - Вот придет Плюся, я ей расскажу какая ты предательница! А, может, и вообще… Враг народа!
      Она обернулась ко мне - руки в боки - но вот-вот рассмеется:
     - Да с чего ты взял?
     Но не так-то просто было меня провести. Не на того напала:
     -  А откуда же ты немецкий так хорошо знаешь?
     Только плечом повела, как бы беспросветности моей удивляясь:
     - В гимназии выучила. Но не так уж и хорошо. На экзамене чуть  «удовлетворительно» не схлопотала.
      Я даже со стула спрыгнул. Шагнул к ней непримиримо:
      - А тогда!.. Зачем ты ему продукты наши отдала. И сумку свою
любимую! Да еще носки!..
     - Шуре я другие носки свяжу. А кто бедолаге  этому поможет?
    Она еще оправдывалась! Я рассердился:
  - Да зачем им помогать?! Сами на  нас, как звери, напали! Лучше пусть сдохнут!
   Бабуля о чем-то призадумалась, поправляя платочек на лбу:
  - Бог его знает… Может, и лучше, чем вот так, без конца, в плену
мучиться. Только немцы… Они разные бывают. Я многих в войну перевидала. Вот сварю тебе какао и расскажу, если хочешь.
   Ну, и хитрющая! Подлизаться решила, чтобы я никому не сказал, как она продуктами и сумками нашими, без спроса распоряжается. Но отказаться от какао я, конечно, не мог. Табуретку фашистскую из под стола дернул и уселся на твердое сиденье, чтобы показать бабуле – не бойся, я с тобой заодно.
    А она уже налила молока в маленькую кастрюльку, поставила ее на газ и, помешивая ложечкой, рассказывала:
   - Как война началась, Маруся с мужем сразу в армию подались. Машенька, мама твоя, со школой в Челябинск эвакуировалась.  Осталась я одна в просторной комнате с железным балкончиком, которую зятю как начальнику треста мелиорации, еще за год до войны на третьем этаже гостиницы «Палас-Отель» выделили.              Я тоже в тресте том подрабатывала, документы на машины, что из Германии приходили, на русский переводила. А  тут… Ни машин, ни треста того, ни работы.  Когда в сентябре войска наши из города отступили, и никакой власти не осталось, народ кинулся  магазины грабить. Я не пошла. Мука, крупы какие-то,  полбутылки подсолнечного масла, бидон керосина, сушеные грибы  у меня еще оставались…  Бабуля уже засыпала в кастрюльку какао и две ложки сахара, но оглянувшись на меня, добавила третью. И,  помешивая кипящее  молоко, чтобы не сбежало, протяжно вздохнула:   
    - Надолго, правда, их  не хватило.  А в пятницу 19-го… День такой теплый, солнечный выдался… И в Киев немцы вошли.    
     Поначалу, они только по ночам, в комендантский час стреляли.А утром, прямо под окнами нашими, на углу Пушкинской и бульвара, трупы на мостовой коченели. 
     -  Но в среду,  средь бела дня, в гостинице  «Спартак» немецкая комендатура взорвалась! И, тут же, «Детский мир» рухнул; следом цирк «Гиппо-Палас» на Николаевской; дом Гинзбурга - киевский «небоскреб» на Институтской. Весь Крещатик взорвался и запылал. Не то, чтоб тушить, подступиться нельзя было. Пять дней пламя бушевало, пока весь центр не выгорел.
    - Не то, что стены, здания полыхающие на головы немцев обрушивались… И оказалось, что начальству их и офицерам, успевшим на Крещатике с комфортом расположиться, просто жить негде…
      Бабуля поставила передо мной блюдце с дымящейся чашкой. Я подождал, пока на поверхности какао сгустится пенка, подцепил, ложечкой и стряхнул ее в блюдце - терпеть эту пенку не мог. Дунул пару раз в чашку, чтобы язык не обжечь и, наслаждаясь шоколадным запахом, осторожно отхлебнул любимый  напиток.
    А ба присела напротив и, помолчав, глядя на меня задумчиво, снова заговорила о том, что на следующее утро с ней произошло. Еще в мирное время вертелся в «Паласе» такой Гнат, щирый хохол. В подвале помощником кочегара числился. Частенько перед входом торчал, покуривал, всегда готовый услужить, сумки до лифта поднести или еще чего-нибудь… И вдруг является к ней, ни свет ни заря, в форме полицая, а с ним солдат немецкий с двумя чемоданами и офицер, с шинелью через руку перекинутой.
     Заселяться в бабулину комнату пришли. А Гнет перед ними так и извивается, в стену пальцем своим заскорузлым тычет. Туда, где портрет товарища Сталина висит.
     «Ось, воны!.. Ось воны дэ, герр официр, бильшовыкы оци, кляти заховалыся!»
     Офицер глянул на портрет, нахмурился грозно и к бабуле:
    - Вас ист дас, фрау? (Что это такое, женщина?)   
      Что ей было ответить? Все, как есть, на одном дыхании и выпалила:               
   -  Ich bin hier nicht der Eigent;mer! Hier entscheiden meine Tochter und Schwiegersohn. Ich war nicht derjenige, der dieses Portr;t an die Wand geh;ngt hat, und es steht mir nicht zu, es wieder abzunehmen.  (Я здесь - не хозяйка! Здесь дочка моя и зять распоряжаются. Так что, не я этот портрет на стенку вешала,  не мне его снимать).
    Солдат качнулся, чуть чемодан не выронил. А у офицера от ее скороговорки глаза на лоб полезли:
   - Bist du Deutshe, Liebes?! (Вы - немка, уважаемая?)
   - Nein. Ich bin Russe. Ich habe in der Schule Deutsch gelernt ( Нет. Русская я. Немецкий язык в щколе выучила)
  -  Wo ist deine Tochter? (А где дочка?)
  - Im Krieg. Behandelt die Verwundeten. (На войне. Раненых  лечит).
   Офицер обвел комнату взглядом, покачал головой задумчиво и, обернувшись к Гнату, как зарычит вдруг по-русски:
   - Ты куда менья привьёл, сволочъ!
    Гнат сжался под его взглядом, попятился к выходу. А офицер кивнул солдату:
   - Lass uns  hier verschwinden, Hans! (Пойдем отсюда, Ганс!)
  И уже в дверях оглянулся и тихонько посоветовал:
    - Aber zieh Stalin aus, Oma. Nur fur den Fall...(Но Сталина, все-таки, сними, бабушка. На всякий случай…)
    Я так  ее рассказом увлекся, что даже о какао своем забыл.
    - А потом что было?
    Немцы-то ушли. Но Гнат не угомонился, затаил, видать, злобу. И спозаранку ворвался в комнату еще с двумя полицаями:
   - Збырайся, стара, швыдше! Мы тэбэ зараз до гарнойи справы  прыладнаемо!
     И ткнул мне под нос бумажку с орлом и свастикой в лапах:
   «Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться  в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковской и Дегтяревской улиц (возле кладбища).
    Взять с собой документы, деньги и ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр.
     Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян…»
     -  Трымайтэ йийи, хлопци!
   Схватили в четыре лапы и поволокли… В бричку кинули, с гиканьем задорным и свистом, привезли на Лукъяновку, к кладбищу на Дегтяревской. А там толпа - ступить негде.
   Евреи с вещами, семьями; цыгане с грудными детьми; сумасшедшие в заношенных серых халатах, красноармейцы пленные.Кричат, суетятся, друг друга расспрашивают, плачут…
    Начали полицаи с немцами всех без разбора, кого кулаком, кого прикладом, в колонну по пять заталкивать. И погнали вдоль по Мельникова, мимо «Дома с ирисами» судьи Грабаря, мимо Тираспольских казарм и Шестой гимназии… На всю улицу колонна, змеей душераздирающей, растянулась.
    Вышли к лощине заброшенной, к глубоким оврагам. По колонне шепот: «Бабий Яр»! На взгорье, палатки рядком выстроены, а вдоль палаток немцы с автоматами и овчарками стоят.   
    А дальше, прямо на пути нашем, помост деревянный и на нем все начальство немецкое. Смотрят, молча, как колонна их огибает. В воздухе еще едкая гарь от пожарищ, дым сизый стелется. Но ветерок, порывами налетая, муть эту разгоняет. И тогда все кокарды, кресты и ордена фашистские вспыхивают в солнечных лучах, так ярко, что глаза слепит.
    - А что ж ты какао свое не пьешь? - удивилась бабуля. - Совсем остыло.
   - Да, пью я, пью! - поморщился я нетерпеливо. - Ты дальше рассказывай!
   Бабуля утерлась ладошкой, и лицо ее вдруг сморщилось - вот-вот заплачет:
   - А что рассказывать? Все равно никто не поверит!...
   - Почему?
   Она сглотнула, вставший в горле комок, смахнула набухшую на ресницах слезу. Ей трудно было говорить:
    - Потому… Потому, что не бывает такого!..  Не может быть!
    Мне вдруг так жалко  ее стало… Вскочил, обежал стол, обнял худое ее плечико:
    - Ну чего ты, бабуля? Не плачь! Я тебя люблю!   
   Она погладила меня по волосам, понемногу успокаиваясь. Но мне не терпелось:
     - Говори, ба! Рассказывай! Я тебе поверю. Вот, честное слово!
    Она горько усмехнулась. Откашлялась в кулачок. И тихо-тихо заговорила:
    - Я в третьем ряду от того помоста как раз мимо проходила. И  вдруг самый главный немец поднял руку и приказал:
   - Stoppen die S;ule! (Остановить колонну!)
  Тут же вдоль всей колоны разнеслись резкие свистки, окрики:
   - Halt! Halt!..
   Колонна встала. А, сверкающий на солнце серебряным  поясом и наградами, наверно, их генерал, вытянув руку в черной перчатке, прямо на нее, на бабулю мою указывал. И даже поманил  к себе кожаным, черным пальцем.
   Охрана, стоявшая поблизости, всполошилась, и какой-то самый ретивый эсэсовец, всех поблизости растолкав, выволок ее из строя. Прямо к помосту, где главный немец, приподняв фуражку за козырек и утирая лысину шелковым красным платком, целую вечность, казалось, пристально вглядывался в ее лицо, и наконец, негромко произнес:
   - Diese Frau ist keine J;din! Lass ihn leben. (Эта женщина - не еврейка! Пусть  живет).
  - Я стояла - ни жива, ни мертва, хотя верзила, позади, больше не сжимал мою руку. Но в голове все помутилось, глазам  не верила. Потому что… Вот, ей-богу, Светинька, фашист этот, был вылитый  барон Штейнгель Владимир Рудольфович! Тот же нос, глаза, подбородок… Только сердитый очень и усы другие!
     А он надвинул фуражку на лоб, нетерпеливо передернул усами,  взмахнул платком своим подмокшим в направлении города и хрипло прикрикнул:
    - Gehen! (Иди!)
   Тут бабуля не выдержала и, уткнув лицо в ладони, разрыдалась. Плечи ее вздрагивали, и я, как ни старался, не мог ее успокоить. Только испуганно нашептывал  в ухо:
   - Ба! Что же ты так плачешь? Он ведь тебя отпустил!
   - Одну единственную! - безудержно всхлипывала бабуля. - А ты знаешь, скольких людей тогда убили? Тысячи! Стариков, деток, женщин беременных. Всего за два-то дня!..   
   - Но ты же спаслась! А теперь я у тебя есть. И еще мама, и Плюся. И пусть только дед попробует тебя обидеть!..
    Вообще-то, добрейший дедушка мой, Макарыч, никак бабулю и не обижал. Но подспудная взаимная неприязнь между тещей и зятем, пусть и невысказанная, тлела подспудно и в нашей семье. Причем, обе стороны, время от времени, втайне делились со мной  впечатлениями  от «старушенции этой» и «горького пьяницы».
     Бабуля притихла, постепенно успокаивалась, а я все гладил ее по влажной щеке и приговаривал:
     - Хочешь, я и про сумку с продуктами никому не проболтаюсь? А спросят, скажу, что это дворник, дядя Сеня, табуретку нам подарил.
     - Нельзя старших обманывать! - воспротивилась, утирая слезы, бабуля. - С Марусей я, небось, сама разберусь. А вот… Я когда горемыку ободранного этого увидала… Сразу страшный тот день вспомнила. И лица людей без вины пропадающих, лай собачий, автоматчиков, и того немца, на солнце сверкающего, что прямо, от края оврага домой меня отпустил. Почему?.. И почему мне голодающего этого, с ненужной никому табуреткой, так жалко стало? Сама не пойму…
    И в самом деле, почему он тогда ее отпустил? Одну из десятков тысяч безвинных своих жертв! В детстве, юношестве, да, пожалуй, и в зрелости я не задавался  этим вопросом. Он только, неощутимо почти, брезжил, саднил где-то на самом дне, а может, и на пике  моей сущности. Но и теперь, сознательно погружаясь в него все глубже, я не нахожу ответа.
    Не может быть сомнений в том, что бабулю мою отпустил  из Бабьего Яра ни кто иной, как военный комендант Киева, генерал-майор Вермахта, обер-фюрер СС, член НСДАП за номером  5645459 -  Курт Эберхард, собственнолично.
    Ведь ясно, как день, что в высоком его присутствии на том помосте, в выплеснувшемся внезапно на свет Божий кромешном аду, ни возглавлявший зондеркоманду 4а, штандартенфюрер СС Пауль Блобель, ни шеф Айнзатцгруппы С Отто Раш, хотя и  бригадефюрер СС, даже не помыслили бы о столь вызывающем и
беспардонном поступке.   
               
   Так почему он его совершил?
   Необъяснимый ничем каприз? При зорких таких свидетелях? А недовольство Вождя, от которого никогда не знаешь – чего ждать. Похлопывания по плечу или плахи?
   Эксцесс исполнителя? Но это лишь пустая адвокатская уловка, небесполезная лишь в одном  случае -  предварительного сговора с продажным судьей.
   Безупречное чувство справедливости истинного арийца? Евреев, мол, и цыган правомерно, строго по плану, уничтожаем, но прочие народности, пока партия и фюрер не решили, расплачиваться за них не должны. Свежо предание, но верится с трудом.
    Внезапный порыв милосердия? Но почему именно к бабуле из  третьего ряда бесчисленных, совершенно безликих для него, заведомых смертников и смертниц?
    Добрый поступок, в надежде, что он непременно зачтется на небесах? Под вопли и стоны, предсмертные, тысяч и тысяч людей, безжалостно расстреливаемых у него на глазах, по его же приказу? Нет. В добрый поступок изверга рода человеческого не верю!
    Остается единственное – не, ткнувший в бабулю, палец его в лайковой перчатке, но непреложный и неукоснительный  Божий перст. Кто знает, не по высшему ли Промыслу жизнь ее в тот день не должна была оборваться?      
   При неотвратимом таком раскладе, что мог поделать какой-то немецкий комендант?  Лишь покорно махнуть потным платком в сторону Дегтяревской. И тут же о том позабыв, снова провалиться в языческий свой ад, чтобы упиваться свежей людской кровью до полного осатанения.
    Но тогда возникает новый, не то, что сложный, а просто жгучий вопрос - если спасение бабули было не случайным, и в поступке Эберхарда заключался некий тайный смысл, начисто скрытый от мелких эсэсовских фюреров, стоявших тогда на помосте, как и от всех их кровавых бесенят с овчарками и автоматами, включая
совсем уж ничтожного выродка, дядьку Гнета, в чем же он состоял? Какую, недоступную земному нашему разумению, цель рукополагал чудесным ее спасением Господь Бог, Высший разум, Космос или  нечто, и вовсе, неведомое?
   Ведь ничего выдающегося в дальнейшей жизни бабули не  произошло. Стирала, гладила, убирала, полы мела, по магазинам бегала, готовила еду, мыла посуду, меня пестовала с пеленок…
     Но что, все-таки, в монотонной обыденности ее бытия было значительным, по- настояшему важным?
     Видимо, только - я. И тут не до скромности ложной.  Не утюг, как-никак, не веник н не тарелка – живой человек! Поначалу, ребенок беспомощный. Она и помогала. Всем, чем могла.
     Носила на руках, покачивая и что-то ласково напевая, чтобы не орал на весь дом благим матом… Кормила из бутылочек через соску, пеленки меняла, сажала на горшок… На «свежем воздухе» выгуливала - сперва в коляске, потом за ручку, чтобы под машину  - «краевую», как она говорила - не угодил. Сказки, буквально до изнеможения, читала, учила читать самостоятельно, делала со мной уроки…
     Со временем, пьяного спать укладывала, Битлов и Роллингов оглушительных, вплоть до «Black Sabbath», молча терпела… Девушкам приходящим наивно предлагала чай, а потом, часами, из кухни не показывалась, даже в туалет. 
   Что изменилось бы в жизни дочери ее, зятя, и мамы моей, ее внучки, если бы бабуля сгинула  в жутких тех оврагах? Я не о чувствах, об их перспективах в реальности. Чуть больше хлопот по хозяйству прибавилось – и только. Но кем бы вырос я, без любви ее и заботы, в которую она, каждый Божий  день, всю душу  вкладывала? Так может быть, в том и состояло ее предназначение:живым-здоровым, и не самым тупым, меня вырастить?
       В это трудно поверить, но, как ни крути, а приходится признать,  что тут небеса просчитались. Не оправдал я надежд. 
    
    Вот, ба и вздыхала горестно, глядя на меня в безысходном отчаянии, когда я, ни на какой работе не числясь, вечно в легком подпитии, бодро под расстрельной, 88-й статьей-«бабочкой» УК СССР бегал,  с карманами полными иностранной валюты.
    - Неужто, ты никчемным таким уродился?
     Я лишь посмеивался в ответ:
    - Какой же я никчемный, когда на подхвате у меня два брата-акробата Стив и Ричард из Бостона, штат Массачусетс, на «Яве-Чезете» своей, в «Каштанах» валютных постоянно пашут и, почти без акцента, «спасибо» говорят? С ними наперебой, Адедайо усердствует - любимый сын англиканского епископа из Нигерии, А, параллельно, продолжатель славного рода подпольщиков из партийной ячейки Рио-де-Жанейро, малыш Ленин Рено шустрит. Да ты их всех видела!
    А как-то… Ясно, что не на трезвую голову, засыпал весь паркет в своей комнате плотным слоем червонцев с профилем Ильича, заготовленных для большого сталинского удара - крутой  сделки с карманниками по залетной фирмЕ, глухонемыми.  И громко, как бы, с перепугу, позвал:
    - Ба!
    Она примчалась, запыхавшись, и конечно, при виде сплошного денежного ковра на полу, не только глаза ее невольно округлились - онемев, схватилась за голову. Но когда я стал совать ей эти десятки пригоршнями,только безнадежно отмахнулась:
    - Совсем пропащий!
    И побрела на  кухню. Я не удерживал. Надо было по-быстрому все эти бумажки собрать, разложить в сотни, без малейшего недобора, и еще  каждую стопку аптечной резиночкой  перетянуть,как питерские глухонемые любят…
    Более глубоких мыслей у меня в тот момент не возникало, но теперь, оглядываясь на себя, сгребающего с пола полузабытые советские дензнаки охапками, спрашиваю в недоумении:
   «И ради этого потребовалось воздействие Высших сил на всю органолептику обер-фюрера Эберхарда? Чтобы спасти старушку,которая такое чудо взрастит? Какой уж тут  Промысел?  Выходит, спасена она была по чистой случайности? И без всякого смысла?».
   
     Но тогда, сидя напротив бабули на жесткой табуретке, слушая страшный ее рассказ, я и понятия не имел…  Да и, сгребая с пола, кайфово похрустывающие, новенькие десятки, лишь краем уха,  что-то об ужасе том слышал. А ведь за два солнечных, последних дня сентября немцы в Бабьем Яру, вместе с завзятыми подручными своими – куренями полицаев украинских - стерли с лица Земли 33771 жизнь! Не только евреев.
     Из показаний шофера Вермахта Хефера: «Детей оставляли с матерями и расстреливали вместе с ними… В яме я увидел трупы,лежавшие в ширину тремя рядами, каждый метров по шестьдесят.Сколько слоев лежало один на другом я не разглядел - вид дергающихся в конвульсиях, залитых кровью тел не укладывался в сознании, поэтому детали до меня не дошли… В то время как одни люди раздевались, другие ждали своей очереди. Стоял страшный шум. Украинцы не обращали на это никакого внимания. Продолжали гнать людей через проходы в овраг. С места раздевания овраг не был виден, так как он находился примерно в 150 метрах от первой группы одежды. Кроме того, дул сильный ветер и выстрелов в овраге было не слышно».
    Рассказ свидетельницы: «Я и еще несколько женщин, живших вблизи  Бабьего Яра, незаметно для немецкой охраны, пробрались к тому месту где людей заставляли раздеваться и бежать вдоль яра, расстреливая бежавших из автоматов и пулеметов. Я лично видела как немцы бросали грудных детей в овраг. Но там находились не только расстрелянные, но и раненые, а также живые дети. И все же, немцы закапывали овраг, причем, было заметно, как тонкий еще слой земли, шевелится от движения живых людей.» 
     Чтобы заглушить запах разлагающейся плоти и ускорить ее  гниение, аккуратные немцы, руками пленных красноармейцев из соседнего лагеря на Сырце, под угрозой расстрела на месте, засыпали трупы негашеной известью, забросали землей, поспешно заметая следы невиданного своего зверства.
     Тишь, гладь и… Благодать? Но, уж никак, не Божья!                Боги, даже языческие, как и завещал  Ницше, ушли  в туманную даль, прикрыв глаза, зажимая носы и уши. Ведь никакой разум, тем паче Высший, не вынес бы ужасающего того зрелища, всех этих пронзительных воплей тысяч, сорванных в смертельном отчаянии, глоток, плача и визга, ни в чем не повинных, детей, лая разъяренных псов,  несмолкающего стрекота автоматов…
   А бабуля спаслась и меня взрастила. Но… Не оправдал надежд. Думаю, не только ее…  Прежде всего, своих собственных!
                Душа открыта и чиста,                -               
                Когда является ребенок.                -                Предощущением креста –                -                Лишь неудобство от пеленок
               
                Но ближний или дальний свет.               
                Он постепенно приоткроет…                -                Казённый проездной билет?               
                А, может, полный трюм сокровищ?
          
                Надежды, сердца гулкий стук,                .                И дерзновения, и вера…                .                Как беззаботно спит пастух,                .                Как зыбко счастье кондотьера!

                Готовить батареи, Сир?                .                Десятый отстрелялся, Кесарь!                .                О, солнечный прекрасный  мир!..                .                Блуждает в новостройках слесарь –

                Стояк горячей не найдет,                .                Но он и счастия не ищет.                .                Любовью не растопишь лед.                .                Приходишь и уходишь - нищим.

                Но как доверчиво вошел,                .                Глазами ясными открылся!                .                Чего искал и не нашел?                .                Где обломал мечты и крылья?

                Не деньги  - жизнь пора считать.                .                Но ноль на ноль – одни убытки!
.                И королевская чета                .                Обречена порой на пытки

                О прочих – что и говорить?                .                Давно изведанная мера -                -                Вздохнуть чуток и воспарить                .                На привязи у бультерьера.

     Душой, вроде, не покривил. И, все же… Жалкие потуги! Если представить, без малого, тридцать четыре тысячи живых душ, загубленных  в те осенние дни в Бабьем Яру! А в последующие – каждый вторник и пятницу? Все 103 недели оккупации!
   Сколько детей  не родилось? Скольким матерям не суждено было вырастить уже рожденных? Теплые лучи света, бившие в родниках их жизней, погасли, так и не коснувшись расстрелянных тех малышей.  Возможно, усилиями кого-то из них весь мир наш изменился бы к лучшему.                Т О тысячах евреев  расстрелянных лучше помолчать. И не одну минуту… Сколько же несостоявшихся Бродских, Мечниковых, Эйнштейнов там зарыто?
    А если бы они выжили? Каких свершений мог бы кто-то из них достичь, хотя бы в силу простой  вероятности.
    Ведь если мироздание зиждется на неведомой, но хоть сколько-нибудь конструктивной основе, Вселенная  не может быть бездной для утекания жизни в никуда - темной пропастью, в которую обрушивается прахом все человеческое, лишь кажущееся нам вечным. Потому что, сама идея Творения состоит в непрерывном расширении и все более ясном просвещении жизни. 
    
    Говорят, джентльмены предпочитают блондинок. Я тоже, лишь эпизодически, свинчивал с магистрального этого пути. Но! «В грозы,  в бури,  в житейскую стынь, при тяжелых утратах»… А еще, когда  грустно - не за стакан хватаюсь,  слушаю «Гори, гори!»  Алеши Димитриевича, упокоенного, увы, на странноприимном парижском погосте  Папа-Лашез. Да и певшего, к сожалению,  для лягушатников беспробудных, а не для родных русских людей.
     https://www.youtube.com/watch?v=rjJnDFzZhls – послушай!!!

    Но Алеша - цыган! Что бы с ним стало, окажись он тогда в Бабьем Яру? А он и петь-то начал уже в пятьдесят, в 1963-м.  Прежде только плясал да акробатничал по разным кабакам.
   Я по киевским кабакам тоже, в свое время, наплясался. Не с гитарой, правда. С каталами, фарцовщиками, ****ями и прочей сволочью собутыльной. В гостинице «Украина», к примеру, том самом «Палас-Отеле» бывшем, где бабуля в войну бедовала, а ныне надменно возвышается целый  «Премьер-Палас», пять звезд, я до того зазвездился, что при моем появлении в дверях ресторана, оркестр дружно вставал, обрывая все плебейские танцы-шманцы на полутакте. И в тишине обомлевшего зала, солист подступал к рампе, кланялся в пояс и под бархатный аккомпанемент саксофона едким тенором выводил, чуток подредактированный мною текст из знаменитого, довоенного еще, блокбастера про шахтеров - «Большая жизнь»:
                Через рощи шумные
                И поля зелёные
                Вышел в степь донецкую
                Парень молодой.
                Девушки пригожие
                Чувака приветили,
                Руку дружбы подали,
                Повели с собой.
                Девушки пригожие
                Клевым синглом встретили.
                И в забой направился
                Парень молодой.
                Дни работы жаркие,
                На бои похожие,
                В жизни парня сделали
                Поворот крутой.
                На работу жаркую,
                На дела хорошие
                Вышел в степь советскую
                Парень молодой.

    Ни в степи донецкой, ни, тем более, в угольном забое я отродясь не бывал. Под «жаркой работой» незаконные валютные операции подразумевались. А под  «забоем» - Крещатик и окрестности, где постоянно, как стада овец нестриженных, интуристы бродили. С ними и осуществлялись, похожие на бой, в окружении глазастых комитетчиков, коммерческие сделки.
    В бойком этом угаре, веселом глумлении над «совком» как-то совсем не думалось о бабуле, страдавшей здесь в одиночестве до 43-го года, когда «Палас» был частично разрушен артиллерией при освобождении Киева советскими войсками. Как и о том, где она, покинув привычное жилье до самой Победы ютилась, когда Плюся и дедушка с разных фронтов вернулись, а там и молодожены – мама моя и отец.

   Чем старше я становился, тем реже касались меня подробности бабулиной жизни. Иные заботы и интересы захлестывали. Учился, по материнской прихоти, в станкостроительном техникуме. Даже на оборонку, малость, на двух почтовых ящиках потрудился.  В том числе, техником-конструктором, чертежником то есть, на достопамятном «Арсенале». Корпел над деталировкой каких-то узлов к каким-то изделиям. Но, говоря по совести, больше книжки читал, укрывшись от глаз ведущих специалистов за своим кульманом. Из-за соседних досок саботаж этот, понятное дело, наблюдали, но начальству почему-то не докладывали. Хотя производительность моего труда, в отличие от проклятой мировой энтропии, к максимуму отнюдь не стремилась. Соседи только подмигивали украдкой и, сговорившись парами, либо на троих, ускользали в курилку – последнюю игру киевского «Динамо»
анализировать.         
   Но однажды послали меня зачем-то в другой отдел, где вдоль огромной доски висел, склеенный из множества ватманов формата А1, пока что, лишь предполагаемый, но, по идее, конечный уже результат общих усилий и творческих озарений конструкторского нашего бюро - субмарина проекта 667А «Навага» во всей хищной своей красе. С торчавшими вертикально по всему борту 16-ю баллистическими ракетами…
    На следующий день я простился с «родным заводом» навсегда. По тогдашнему моему разумению, инфильтрованного вражьими вкрадчивыми «голосами», недоросля диссиденствующего, участвовать в «уничтожении человечества» не желал принципиально. Словом, круто менял судьбу.
   
     Поступил в институт кинематографии. Дважды женился по дурости. По-быстренькому развелся. И только с третьего захода  обрел, казалось, настоящее счастье. Которое, и при четверых детях, трех с половинкой месяцев до серебряной свадьбы-таки не дотянуло… До этого, третьего моего развода, бабуля, конечно, не дожила. Да и раздор наш семейный, как и развод, в Москве оформлялся, куда я, уж сорок лет как, – слава Тебе Господи! – жену и дочек из Кыева перевез.
    Но, еще до того, бабуля успела, все же, рассказать как она в оккупации от голодной смерти спасалась.

    Поначалу ей повезло. Стирать и гладить медицинские халаты устроилась,  в прачечную Октябрьской больницы на Кловском спуске. Там, впоследствии, и я, и младшая сестренка Марина, и дочки мои - Таня и Оля, родились.
     А бабуля там и карточки хлебные, и копейку какую-то на жизнь зарабатывала. Но недолго, только до зимних холодов - больницу полицаи украинские охраняли. И вот, один из них, что-то очень пристально к ней приглядывался. Задумывал, видать, из-за черных волос и странного носа, с евреями в Бабий Яр ее сплавить. Но хитрожопость его хуторская на другой манер извернулась…
     Доложил начальству, что бабуля «дужэ гарнэ мыло нимецкэ» на стирке экономит и по разным углам прячет, а потим на Бессарабку, «у в Крытый рынок видносыть тай з вэлыкою для сэбэ корыстю продае». И даже схрон, за старым корытом проржавевшим, с тремя обмылками  предъявил, о которых бабуля, ни сном, ни духом не ведала. Сам же их туда и «заховав».
   Ее чуть на месте не расстреляли. Но, ради старательности  в стирке и преклонного возраста, смилостивились. Огрели пару раз плеткой по спине и - на все четыре стороны! А на ее место поставили щирую хохлушку грудастую из Пирятина, которая полицаю тому узелки со съестным носила. Это уже женщины, что с ней работали, и в прачечной остались, потом рассказывали.
   Куда ей было деваться? В комнату свою ледяную, где керосин давно кончился и ни крошки еды не осталось?
   Побрела на Бессарабку. От «Паласа» всего один квартал вниз по бульвару.
     В тот самый Крытый рынок, куда с довоенных еще времен не захаживала. Не с ее достатком там закупаться!.. Уговорилась с пузатым каким-то смотрителем стойки торговые и пол под ними после базарного дня подметать. Вот только, за те гроши, которые ей платили, никак было не прожить…
    Но торгаши такой народ, что не так за товаром своим следят, как за покупщиком, который скорый прибыток сулит. А, вишь ты,мимо проходит!..
    Особенно перекупщицы прожженные нервничают. И в азарте том алчном, иных мелочей просто не замечают. Не до такой степени, конечно, чтобы из-под носа у них можно было яичко или краюху хлеба стащить. Но в остальном…  Выкатилась картошечка из мешка – не шарить же из за нее под прилавком! Гречка, горох сушеный или пшено на прилавок просыпались – не по зернышку же их собирать, когда сам герр полицай, покупатель конкретный, но очень требовательный, на службу спешит! А еще, бывает, луковичка с окрепшей уже стрелкой зеленой, морковка, слегка подгнившая, до самого звонка о конце торгов, на дне короба залежится. «Та нехай вжэ сгынуть! Нэ тягнуть же их з рынку  на своим горби…»
               
   Вот эти поскребки базарные, бабуля, по вечерам, в кулечки отдельные по зернышку собирала, несла домой, промывала, чистила, варила на керосинке, которая весь ее заработок рыночный без остатка сжигала. Тем и выживала два года, пока Красная армия Киев не освободила… А там уж, Макарыч, дедушка мой, после ранения, еще до Победы, первым, с войны вернулся. Пошел в Совнарком работать и,  вместе с бабулей, в квартиру  на Банковой въехал. Куда, вскоре, и меня из той самой больницы Октябрьской на руки бабуле доставили.
   Но, научившись передвигаться самостоятельно, я уходил от нее все дальше.  Все реже и безучастней  к тихим вздохам ее на кухне прислушивался. Вечно по важным делам торопился…  Сперва, задорные крики мальчишек со двора, словно лягушонка лупоглазого гальванизировали. Ну, как же?.. Казаки-разбойники, штаб партизанский из елочек новогодних, сваленных в кучу под забором, но зеленых еще, остро пахнущих  лесом. А жмурки?   Особенно с девчонками, затаясь где-то по самым темным углам… Когда они вздрагивают от страха и сами к тебе жмутся.               
    - А, с годами, еще и курение «Шипки» на самой густой, развесистой липе, невидимкой, прямо под родными окнами… Тоже немало времени отнимало.
     И кино, конечно,  в клубе дедушкиной работы, через дорогу от дома - каждый четверг и субботу. А по воскресеньям в полдень  - и для малышей. Всего за 30 копеек, но строго по пропускам.
    Фильмы там крутили месяцем раньше, чем во всем городе. А заграничные некоторые, как «Газовый свет», к примеру, или «В сетях шпионажа», то  есть «Касабланку», нигде больше, вообще, не показывали. Кроме клуба ЦК, естественно.
     Потом звонки друзей, компании их говорливые, с выпивкой и гульбой, притягивали магнитом.  Девушки, само собой… Жены.
     Бабуля все это  время была рядом, но я ее, как бы, и не замечал.  Мог лишь на минутку приостановиться:
    -  Здорово, бабуля!
    И бодро пройти мимо, когда она, в стужу, брела мне навстречу за продуктами, сквозь колючий снег, в коричневом своем в клетку,мальчиковом пальтишке с собачьим мехом и в стоптанных, белых когда-то, Плюсиных полусапожках.
      А как-то в июле… Лучше и не вспоминать! Но ведь было. На отдыхе летнем в устье Десны, мы с женой, дочкой, лучшим другом моим Олегом, по кличке «Алька Псих» и женой его, Одиль – французской пигалицей невзрачной, очень жизнерадостно День взятия Бастилии отмечали. И, когда выпивка иссякла, меня, ни с того, ни сего, на подвиги потянуло, затеял с дружком спор. Мол, я, в одних плавках, босиком и без копейки денег, добираюсь до дома, беру кэш, но не одеваюсь. Закупаю на углу бутылку хорошего коньяка и максимум через два часа, с нею же, непочатой, к столу нашему на деснянский пляж высаживаюсь. Справлюсь, «Псих»  мне две аналогичных бутылки ставит, а проколюсь или в срок не поспею, ставлю  ему три.
   Как ни отговаривала длинноногая красавица моя,  а вслед за ней и француженка. Да и сам Алька, чувак тоже  шебутной, но сильно продуманный… Нет! Как баран уперся.
   Уж не помню, как рыбака-любителя, проплывавшего мимо на моторке уболтал, чтобы доставил меня к причалам на Подоле. Вскоре лодчонка его  уже скользила в желтых водах Днепра, а я, припав к форштевню ее облезлому, как шкипер пиратский, всматривался в наплывающие очертания города, который буду сейчас брать на абордаж. И мысленно прикидывал - какие препоны могут повыскочить внезапно на дерзновенном моем пути. Дома меня ничто не подстерегало. Предки с сестрой давно жили отдельно, на другом конце города. Плюсе с дедом оставалась еще неделя отдыха в санатории на престижном южном берегу Крыма. Дома одна бабуля - как она мне воспрепятствует? А укоров и причитаний ее и слушать не стану. Скажу просто:
    - Тороплюсь! - то есть чистую правду.
    Теперь и не вспомнить, какие златые горы посулил я таксисту,
чтобы до Банковой довез, и ждал под домом на цырлах, пока я с баблом не спущусь. Видать, платежеспособность во мне, хоть голом, четко тогда просматривалась, если глаз наметан. Но постового в прозрачном стакане совсем другое обескуражило. Небось, не нудистский пляж! Квартал самый, что ни есть, Правительственный!  А, тут, понимаешь…  Мало ли чего?
    В свисток на всю улицу засвиристел, выскочил из будки своей, как ошпаренный:
    - Гражданин! Вы  это!.. Почему голым разгуливаете?   
   Я не растерялся, взвыл с жалобным надрывом:
     - Товарищ старший сержант! А что же мне делать, когда негодяи какие-то, прямо на Центральном пляже, рядом с мостом пешеходным ограбили?! До нитки! Даже искупаться, как следует не успел! – еще и слезы в голосе добавил. - Все увели! Даже ручку! Заявление в милицию написать нечем! Вот я и приехал домой! А куда мне деваться?
      Мент окинул меня испытующим взглядом с ног до головы,покосился на дом наш, на башенку-беседку, красующуюся над крышей… И призадумался. 
     Тут ведь могло и совсем другое, прямо противоположное «мало ли что» получиться. Если я из этого дома – явно чей-то сынок. И чем оно обернется? Слегка кашлянул, придавая голосу строгости, и, наконец, решился:
    -  Вижу, документов при себе нет. А проживаете где?
   Я радостно вскинул обе руки к дому:
   -  Да, здесь же! В третьем подъезде, на пятом этаже!
   Но не так он был прост, чтобы на слово первого встречного проходимца купиться, снова засуровел:
    - А почему выпимши? Рабочий день, гражданин. Понедельник!. А Вы по пляжам прохлаждаетесь!
    Я скорчил недоумение:
    - Так праздник же сегодня! Вас - что? Не оповестили? День взятия Бастилии!
    - Чего-чего! -  он закашлялся, даже щеки побагровели, словно поперхнулся этой самой Бастилией и она встала у него поперек горла.
      Но через минуту отошел. Не от меня, конечно, от неуместного всплеска эмоций. Вспомнил, что он при исполнении, причем, на ответственнейшем, особо режимном посту. Кивнул повелительно:
     - Пройдемте, гражданин! Вы в подпитии, нервничаете. Мало  ли?.. Так что, я вас по месту жительства сопровожу.
  Словом, до лифта я добрел под конвоем. А, когда поднялись на наш этаж и вышли, бабуля, смертельно встревоженная, бросилась ко мне от распахнутой настежь двери, обняла, прижалась, всхлипывая:
   - Что с тобой, Светинька!
    Мы ведь внизу, между деревьями, на самом виду стояли. И ба, словно почуяв неладное, зашла в комнату и выглянула в эркер. Увидев меня, раздетого и босого, рядом с милиционером,  поняла - ужасное что-то со мной произошло и чуть рассудка не лишилась.
     - Так это ваш внук, значит, гражданочка? - ласково почти поинтересовался постовой. Он уже подуспокоился, смекнув, что я не обманул.
     - Нет! - она глянула на него сквозь слезы, голос ее еще дрожал. - Это же Светик, правнучек мой золотой!
    Мент стрельнул в меня косым взглядом. В качестве «Светика», я ему совсем не показался. Но при исполнении следует порядок наводить, а не в души нарушителей общественного спокойствия всматриваться.
      - Ясно, мамаша. Тогда - порядок. Ну, обчистили человека. Так ведь…Еще не то бывает. Жив, слава Богу и здоров. А под пешеходным этим мостом сколько случаев было? Тонет народ в ямах подводных да водоворотах пачками. То ли сомы утаскивают?
      Глаза бабули округлились от ужаса. Смотрела, то на него, то на меня в немом отчаянии. Сержант понял, что, насчет сомов, чуток перегнул - старушка вот-вот в беспамятство грохнется. А кому отвечать?
       Он уже оценил антураж подъезда. Метнул, через открытую дверь, цепкий  взгляд на обстановку квартиры. Понял, ловить тут злоумышленников – себе дороже. Пора на пост возвращаться.
Посоветовал по-свойски:
      - Вы его оденьте! И пусть отойдет. Пить ему надо меньше!
      -  Меньше кого?!!  - возопил я, хриплым насколько смог, басом на весь подъезд, вспомнив классику - известную шутку громового артиста нашего, забубенного отца, будущего тогда еще, Шерлока Холмса, Бориса Ливанова. Не удержался.
     От неожиданности мент даже слегка отпрянул. Уставился на меня, хлопая изумленно  глазами. Кашлянул:
     - Гражданин! Может, Вас в вытрезвитель доставить?
     - Не надо! - я закрылся от него распахнутыми ладонями. -  Простите, товарищ старший сержант! Только не это! Я же пошутил!
      Бабуля тоже выступила вперед, загородив меня сухими ладошками и чахлой своей грудкой. Но мент только хмурился непримиримо.
    Я проклинал неуместный  свой юмор, на чем свет стоит. Весь геройский рейд, который, только что, был так близок к удачному завершению, мог вот-вот сорваться по собственной моей дурости. Но ассоциативное мышление не подвело:
    - Минуточку!
   Сорвался с места, заскочил в свою комнату и, плотно прикрыв дверь, кинулся к книжным полкам – тайным моим залежам.
   Ухватился было за «Толковый словарь живого великого русского языка». Но по всем трем черным фолиантам только доллары разного достоинства расфасованы. Грины-то они гринами, но для советского, тем паче, милицейского человека - что красное  для быка. Стремно.
   Но «для сэбэ», на всякий пожарный, зачерпнул-таки из Даля в плавки, охапку баксов по двадцатнику…
   Вытащил увесистую «Географию» Страбона, распахнул и ожидаемо на мелочевку наткнулся - диечимиля лиры итальянские. Десятитысячники, а всего-то по 15 баксов 47 центов штука! Не солидно как-то… Не, не  пойдет.
   Глянул на «Смерть Артура»... Не хватало только воображение ментовское гульденами голландскими навылет сразить…
   И, наконец, взялся, за самое любимое мое чтение -  старинушку  Плутарха, как за аварийный стоп-кран. Тоже, скажу я вам, не слабо нафаршированный. Но сертами, то есть чеками Внешпосылторга. В яблочко! Как раз для советских людей. Правда, только для тех кто, вдали от родных рубежей на иностранных объектах пашет. Эх, где вы теперь, сравнительные те жизнеописания?
    В первый том сертификаты с синей полосой складировались - скромный приветик из соц. стран. На них и одеться можно было простенько, хотя и со вкусом.
    Во втором - сразу бросалась в глаза диагональ цвета аравийской пустыни. Советский специалист везде ценен, что в Индии, что в Африке пробуждающейся, особенно, если военный.  Но не все, даже бурно развивающиеся, народы владеют валютой которую легко конвертировать где угодно и в любых количествах. По Сеньке, как говорится, и шапка!  Отсюда и желтая полоса. Тонкий, но все же, ощутимый нюанс - грань между белой и черной костью.
    В третьем томе хранились «безполосые» - чисто золотой, по сути, эквивалент трудов праведных командированных наших и младших дипломатов в «дальнем Зарубежье», то есть на главных империалистов.
    За сине- и желтополосые серты в «Березках» можно было купить одежду, ковры, хрусталь и прочий ширпотреб из стран СЭВ. Даже советский автомобиль без очереди.
   За безполосые отоваривались более качественным импортным ширпотребом из кап.стран, включая  западную и японскую аудио- видеотехнику, а также дефицитные продукты питания.
   Но фокус мудрецов наших экономических состоял в том, что «Волга» ГАЗ-21 в «синеполосых» стоила 5 500 рубликов и всего-то 1 200 полновесных «безполосых».
    Конечно, никакие серты хождения в широком обороте не имели и, оказавшись  в руках граждан, которые не могли подтвердить документом легальный их источник, приравнивались к инвалюте,  владение которой на всей территории СССР, влекло за собой неукоснительное применение статьи 88 УК. То есть польку-бабочку можно было до самого Заполярья сплясать, причем в ускоренном темпе. Срок - соразмерно сумме, разумеется. 
    Но я, все же, извлек на свет безполосый полтинник, с легким хрустом сложил его вдвое…
   «Пустячок, но приятно! Не отпускать же его пустым. Все-таки чуткость проявил, на этаж поднялся. Ну, не упекут же верного-примерного  мента за такую малость? Ведь - свой. Ворон-ворону глаз не выклюет».
    Водрузил Плутарха на  его почетное место.  и бодро зашлепал к выходу. Но у двери приостановился:
    «А не застучит?»
    И отмахнулся:
   «А семь вдохов на принятие решения?..  Бог не выдаст, свинья не съест!»
    Толкнул дверь и вышел в коридор.
    Они, оказывается, разговорились. Бабуля, чуть не прихватывая мента за рукав, взахлеб рассказывала какой-то забавный случай из моего малолетства. Увидев меня, сразу умолкла. А я,  подступив к сержанту вплотную, молча, вложил в его ладонь  сложенную купюру. От неожиданности он вскинулся на меня:
   - Что это?
   - Пятьдесят  безполосых. – быстро шепнул ему на ухо
   Он глянул в свою ладонь, не поднося ее к глазам, а еще дальше от себя отодвигая. Но, по мгновенному, радостному проблеску в его глазах, я понял, что все он о «безполосых» этих  знает. И не из оперативных сводок, а по опыту собственной жизни.. Успешному, надо полагать.
   Недаром так небрежно, невзначай как бы, сунул руку в карман галифе и тут же ее вынув, энергично потер ладонью о ладонь - совершенно пустую.
   Но, самое замечательное! Он явно не хотел, чтобы бабуля усекла эту взятку. Третий лишний. Тем более, живой свидетель. Тоже, общий наш с ним, жизненный опыт.
   - У Вас такая служба ответственная!. А я столько хлопот причинил.  До дома довели, время на меня потратили. – я из последних сил сдерживал смех. - Даже не знаю как Вас благодарить.
   - Да чего там! Я ж – при исполнении. 
     Похоже, и он, с трудом, сдерживался, чтобы не рассмеяться. Хмурился неприступно, а желваки так и ходили.. Кивнул бабуле почтительно:
     - Счастливо оставаться!
    И, проигнорировав лифт, легко и жизнерадостно поскакал вниз по лестницам.
     - Сейчас супчик тебе разогрею! – заторопилась бабуля.
     - Какой супчик?!
     - Грибной с перловочкой, как ты любишь.
     В комнате убаюкивающе, мелодично пробили часы. Три раза. Я зыркнул, не веря ушам, на золоченого барочного ангелка со свирелью, на перламутровый циферблат с римскими цифрами…
   УЖАС!   
   До Алькиного триумфа и позорного моего проигрыша  всего час остается. А что еще  на обратном пути ждет?
     - Супчик греть? - заглянула в комнату бабуля.
     - В аду гореть! - эта забота ее настырная меня просто взбесила.
     - Что ты? – она отшатнулась,  поспешно осеняя себя крестным знамением трижды.  -  Господь с тобой!
     Но мне уже не до нее было. Метнулся к письменному столу, выдвинул один, другой ящик, с грохотом порылся в дребедени всякой пустячной - голый вассер!
     Бросился к шкафу, обшарил всю одежду. В панике, чуть карман от Светкиной любимой  дубленки ARMANI не отодрал. Но только пузатую какую-то мелочь надыбал. Нечего и пересчитывать.Копейки!
     Вот же лажа! Валюты в доме – хоть жопой ешь! А деревянных  - по нулям! Всю наличность совдеповскую на Десну, в домики эти клятые на куриных ножках увезли, чтобы ни в чем себе не отказывать. Идиоты!  И по пьянке, совсем из башки вылетело.
     А в магазинчике на углу… Да ни в одной торговой точке по всему городу ни баксы, ни лиры, ни бундес марки в рубли не конвертируют. Надежнейшие франки швейцарские и те не канают. Не ломиться же босым и голым в «Березку» или «Каштан» Друзьям звонить? Черрт!.. Пока трубку снимут, в тему въедут да из хаты выгребутся - только время потеряю!
    И тут меня осенило:
    «СПАСЕН!»
    Бросился к бабуле:
   -  У тебя деньги есть? Мне срочно двадцать рублей нужно!
   -  А у тебя разве своих нету? - удивилась бабуля.
   - Да меня ж обокрали! Разве не видишь? - для убедительности похлопал себя по ребрам, по ляжкам голым. Так, что в ушах зазвенело.
      Бабуля наморщила лоб, призадумалась:
   - Маруся перед отъездом мне оставляла. Но это когда было… Я ж тратила. Не знала, что тебе понадобятся. Сейчас гляну - сколько осталось?
   И заторопилась на кухню. Я, нависая над ней, как коршун изголодавшийся - следом.
   Достав из под своей подушки свернутый голубой  платочек, она развернула его над столом, выложила сперва трешку потертую, потом пятерку, и аккуратно накрыла ее новенькой десяткой. Отчего на сердце у меня сразу отлегло. А бабуля вытряхнула из платочка еще какую-то мелочь, и одна монетка, прокатившись наискосок через всю столешницу, звякнула о пол.
    Бабуля нагнулась и, закряхтев, поползла ее доставать.
    А я, тихо радуясь, уже сгреб заветные 18 рубликов в кулак.  И, постукивая, от нетерпения, босой подошвой по полу, ждал только, пока она из под стола вылезет, чтобы рвануться, к близкой уже, победе. К Алькиному нокауту, можно сказать. К восторгу в глазах девчонок, позволивших себе усомниться в отважестве моем беспримерном.
    Разгибаясь над столом, бабуля охнула, ухватилась правой рукой за поясницу, а в левой ладони протянула мне тускловатую монетку:
    - Вот еще, Светинька, пятнадцать копеек тебе.   
    Я отмахнулся: 
    - Не надо! И так хватит! Спасибо, бабуленька!
    Обнял ее, словно воробушка хрупкого в руках ощутив, в обе
впалые щечки расцеловал:
     - Всё! Бежать надо!   
     -  Куда? А покушать?!
     -  Дела! Времени нет!
     Губы ее дрогнули, лицо жалобно сжалось, сморщилось в грецкий  орешек, а в глазах слезы блеснули:
     - Да куда ж ты? Босиком!.. Совсем голый!
     Я еще раз ее приобнял и такую вдруг тяжесть и тоску на душе почувствовал… Я  бы с ней остался. Ради нее, даже супа поел бы…. Но, никак! Ну, никак не мог!
     Оторвался от нее через силу:
    - Я позвоню!
     И, уже сворачивая за угол коридора, на миг оглянулся и, чтобы хоть как-то ее утешить, выкрикнул:
    - Не дрейфь, бабуля! Будь спок! Меня тачка под домом ждет!
    И, действительно, ждала. Дальнейшее, как по нотам, «хорошо темперированным клавиром»  понеслось. Так, по крайней мере, душа мне пела.
  Продавщица на углу, знавшая меня с детства, а особенно в удалые последние годы, как облупленного, стараясь не заглядывать  ниже моего пояса, явно подозревая, что и плавок-то на мне нет, со всем уважением вручила мне не бутылку даже, а бордовую с золотом коробку «Арарата-Ани». Да еще закричала вдогонку:
   - А двадцать копеек сдачи?!
  Смех да и только!
   Подбегая к такси, я покосился на будку, где старший сержант, издали, сразу меня опознал. Но свистком своим воспользоваться и не подумал. Только слегка кивнул и отвернулся, озаботившись, движением транспорта по Институтской. Мог бы и честь отдать!..
    Таксист, косо постреливая глазом на «Арарат» домчал меня до Подола без промедлений. Газанул  пересекая набережную наискосок, лихо затормозил. А когда я одарил  его двадцаткой с Белым домом и симпатичнейшим президентом Джексоном, так расчувствовался,что и расставаться  не хотел:
    - Может еще подождать? Или когда подъехать?
   Я не  стал его обнадеживать. Хлопнул дверцей и, со всей  дури, рванулся по гранитным ступеням  вниз - к частным причалам.
   Но рыбака на месте не оказалось. Подвел зараза, не дождался и соскочил. То ли старуха его заждалась, то ли улов засыпать начал - даже ахчей, честно заработанной, пренебрег. Что ж, хозяин - барин! Меня это ничуть не огорчило. Я побеждал, как и положено, по жизни, победителю! 
    Стоило только клич кинуть:
    - Кто в устье Десны отвезет? Плачу в гринах!
     Тут же, со всех сторон, мужичков шесть ко мне подкатилось. Я окинул взглядом их флотилию. И, чуть поодаль, от утлых лодчонок с подвесными моторами, к радостному своему изумлению, узрел белоснежный глиссер на подводных крыльях. Какие могли быть сомнения?
     Владелец, редкого этого еще, чуда отечественного судостроения скромно стоял в сторонке - руки в брюки, в свежей тельняшке, ненавязчиво поправляя на лбу фуражку с золотым крабом.
     Раздвинув прочих соискателей, шагнул к нему:
     - Свободен? На Десну бросишь?
     Он небрежно повел плечом:
      - А чё? Можно.
      И только уже на борту, вручая мне клетчатый шерстяной плед, поглядывая то на плавки мои, то на коньяк, проявил осторожность:      
      - А не обидишь?
     Меня просто распирало от собственного везения. Мигом, не задумываясь, выхватил из загашника своего следующего Джексона и сунул ему за пояс:
     - Держи, шеф. Это - аванец!
     Он глянул на свой полосатый живот и расплылся в улыбке:
     - Ну, тада, погнали! Меня  Сергеем зовут. А для своих - Серый!
      
     И мы погнали. Да так, что за кормой не рябь мелкая стелилась, а белый, искрящийся тугой пеной ураган вздымался. И равных нам на всей реке не было!
     Так быстро домчались, что и поговорить по-человечески не пришлось. Серый в рубке правил, а я на ветру бешеном кайфовал, в теплый плед кутался. Но все хорошее кончается быстро.
      - Вон к тем домикам!
     Не сбавляя ход, он круто свернул к берегу, взметнув из воды огромный пенистый веер и, с разгону, врезался форштевнем в песок. А Светка с француженкой уже бежали навстречу, что-то восторженно выкрикивая, размахивая вытянутыми вверх руками. Как, впрочем, мной и  задумывалось..
     Только долговязый Алька особой радости не проявлял. Брел вслед за ними, покуривая свой «Кэмэл»  и, словно от нечего делать, загребал правой ногой и отбрасывал в сторону мелкий песочек.
     Мне это было - по барабану.  Кто же любит проигрывать даже пустяшный такой спор?  И, вообще. Как мудро советовал  товарищ Сталин:  «Ныкогда нэ обыжайся. Ты чэловэка просты или памагы ему уйты из жизни».
      В чем в чем, а в таком деле, помогать другу я не собирался.Поэтому, без всяких ехидных ухмылок, и даже на жен, как живых  свидетелей моего торжества, не оглянувшись, вручил ему коробку с коньяком и скромно подытожил:
      - Получите! Я, вроде, не опоздал?
      «Псих» глянул на  свой «Ролекс». Потер указательным пальцем переносицу. Как будто я не знал, что он всегда ее трет, когда чем-то недоволен.
     Да еще Одиль его радостно подпрыгивала у лодки:
     - Нье опастал! Нье опастал!
     Светлана Леонидовна гордилась мужем молча. Но дурной пример  заразителен. Тоже вдруг подпрыгнула, всплеснула руками и, обхватив француженку за плечи, заблажила:
    - Слав! Мы тоже покататься хотим!
    Я глянул на нее, голубоглазо-сияющую и вздохнул.
  «После отчаянного такого вояжа, пора бы и  выпить, стресс снять. Алька, вон, коробку уже распечатывает. Но детку мою дорогую разве остановишь? Втемяшилось. Теперь - все.»
     Тут и Одиль подключилась:
    - Ольежек, тафай я бистго бутьильку в дом полёшу!
    - Стоять! - я решительно вскинул руку. - Разбежались! Мы все уплывем, а как же ребенок?
    -  Да она только заснула! - мгновенно откликнулась  жена. – Так наревелась, что у меня руки уже отваливаются ее качать.
    - А вдруг проснется и никого нет? Мало ли? - похоже, старший сержант, какую-то осмысленность в башку мою, все же, заронил.
    - Вы катайтесь! - вклинился вдруг Олег. - А у меня голова чего-то разболелось. Да и укачивает. Езжайте! Я за дитем присмотрю. А, заодно, и закусь приготовлю.
    Пришлось за последнюю соломинку ухватиться:
    - А, может, у человека  времени нет. Вы хоть его спросили?
    Дамы растерянно обернулись к плавсредству. Но, присевший у киля на корточки, Серый только приветливо улыбался, обеими руками, галантно зазывая их на борт.
     На меня и не взглянув, с места, неуловимым, паучьим каким-то движением сиганул внутрь, спустил на песок трап с удобными поперечинами, помог женам нашим подняться. Только после этого уставился нагло в мою сторону,  и недвусмысленно потер большой палец средним и указательным. Уж очень ему, видать, президент Джексон приглянулся. И чего? Не гнать  же теперь девчонок, не солоно хлебавши, с корабля на  берег! Светка моя тот еще бал закатит. А француженка, что  подумает?
     Сложил большой и указательный пальцы колечком, показал Серому и утвердительно кивнул.
     Молча наблюдавший  за нами, Алька, как будто, даже повеселел. Одной рукой прижимал к себе коробку, а другой прощально помахивал своей Одиль. Да так усердно, словно она, минимум, в
Париж уплывала.
     И мне, с кривой ухмылочкой, доброе слово сказал:
    - Семь футов тебе под килем!
     Рано, змей, радовался. Пришлось и ему, отложить выпивку долгожданную на песочек и вместе со мной малость покорячиться, сталкивая линкор наш в воду. Но Серый в рубке дал задний ход и холодноватый металл так стремительно рванулся из рук, что мы, по инерции качнувшись вперед, едва на ногах устояли.
  - Располагайтесь, гостьи дорогие! - Серый уже рассаживал дам в белоснежные кожаные кресла. - Я только за пледами схожу.
   И затылком сделал мне знак за ним следовать. А в рубке, молча встретил меня прямым, настойчивым взглядом. Мне нравился не только золотой краб на его фуражке и глиссер. Но и сам он – опрятный, ловкий, подтянутый. Вот и отстегнул ему сразу трех Джексонов. Серый так обрадовался, что, казалось, и катер свой готов был мне подарить. Но сдержался. Только два новеньких пледа из ящика добыл, а мне чистую тельняшку сунул:
    -  Надень. Теплее на ветру будет и руки свободны.
    На палубе Серый вытянулся перед дамами, бросил руку к козырьку:
    - Каким курсом следуем?
    - Вперед! - Светланка махнула в сторону Днепра и совсем разошлась. Сорвала с головы Серого фуражку, нахлобучила на свою и скомандовала. - До упора!
   - Пока горючка не кончится? - любезно поинтересовался Серый.
   Но я вмешался. Отобрал у озорницы фуражку, вернул хозяину, а ей пригрозил:
    - Бунт на корабле? На рею захотела?! В пледы закутаться  и молчать, пока под килем не протащили!
    Одиль расхохоталась, как от щекотки, а детка дорогая ожгла меня непримиримым взглядом:
    - Тоже мне, капитан выискался!..
    - Надругательство! - я выпятил грудь в тельняшке. - Подымай
выше! С сегодняшнего дня - адмирал!
    И заорал во всю ивановскую:
    - Свистать всех наверх!
    А когда Серый, подыгрывая мне, кубарем выкатился из рубки,так, что и Светка не смогла сдержать смех, распорядился:
   - Курс: зюйд-ост! Топим до моста Метро! Входим в канал! Почетный круг вдоль Русановки! Оверштаг! И в летнюю гавань! Отдать паруса!
   - Слухаюсь! – отрапортовал Серый и скрылся в рубке.
   Могучий движок взревел и мы понеслись навстречу ветру, чуть подскакивая на упругой речной волне.
     Всю дорогу смеялись, дурачились… Девчонки были в восторге, визжали, когда их обдавало брызгами на поворотах. Но ветер и горячее солнце высушивали все мгновенно…
   - Суши весла!
    Глиссер заложил крутой поворот и, обдав нас, напоследок,прохладной водичкой с ног до головы, врезался в деснянский песок.
     Спрыгивая в него дамы что-то щебетали друг дружке, сияли довольством. Я тоже ликовал. Не то, чтобы ног не чуял, но был собой доволен. Хотя, самым счастливым казался Серый.Особенно, когда я расщедрился и шлепнул ему на лоб еще одного Джексона - добил до сотки.
    Он и тельняшку свою, местами подштопанную, сбросить не дал, уломал на память оставить. А, между тем, рисковый мой double-travel  выплескивался уже в шумное застолье.
    На Алькину закусь мы, как голодные волки, накинулись. Еше бы! Крабов и авокадо в салат не пожалел. Икры белужьей в половинки крутых яиц - тоже Ветчину датскую тонкими ломтиками нашинковал. А Дорблю с голубой плесенью - мелкими кубиками – с кубиками из груш Бере перемешал. «Боржоми»  и соки остудил в морозильнике. О любимой моей закуси - оливках фаршированных перцем хабанера, тоже не забыл…
   Пока нас не было, Танюшка, к счастью, не просыпалась. Так что, времени у «Психа» было навалом. Вот, и расстарался. Ежу понятно - чтобы, на фоне рейдов моих лихих, беспонтовость свою замастырить. Интересно, как бы он тут, в натуре, куковал, если б «Березок» с «Каштанами» не было? Да еще паспорта французского у его Одильки? Ващще без риска чувак угнездился! Правда, с валютой не хуже моего управляется. Поначалу, даже подсказать, по дружбе, дельное что-то мог. И, если честно, он и на родных продуктах с голоду бы не помер.
     Вот я и потянулся за спелым помидорчиком, часть  которого Алька предусмотрительно срезал, а сверху поместил полусферку из тертого сыра и чесночка в майонезе - фирменная его закуска, под которую любой алкоголь соколом внутрь пролетает.
     Но Светка так на меня зыркнула, что пришлось оливкой довольствоваться - запах чесночный она не выносит. Вернее, меня с ним сходу выносит. Из помещения, не то, что из постели!
     И, тем не менее, при всех забугорных Алькинах разносолах,братский, армянский коньячек куда большим спросом за нашим столом пользовался. Потому и кончился так скоропостижно…
    Тут и дочка голос из домика подала. Светка побежала ее кормить-успокаивать. Алька с женой принялись со стола убирать.
    А я присел на теплое крылечко, закурил, глядя на толкущихся у стола друзей, на тихую речку, на лес на другом берегу,  за которым уже розовел закат. Все заботы невесть куда ухнули… Хорошо, спокойно было и, как ни странно - ни в одном глазу! Даже думать ни о чем не хотелось. Но, от нечего делать, прикинул во что мне обошлось нынешнее веселье.
  «Сотку Серому, двадцатник - таксисту, менту - полсотни сертов....  Жрачку в «Каштане», чтоб не светиться, француженка закупала, а мы с «Психом» вскладчину, по пятьдесят баксов скидывались. Мизер! На раз отобью!»

    Мелкая, серая пташка спикировала на стол, поскакивая проворно по углам, принялась крошки какие-то склевывать. Но подошла Одиль за оставшимися от пиршества тарелками. Птичка и упорхнула…   
    Тут меня холодный пот прошиб:
    «А коньяк? Последние бабулины 18 рублей? Не считается? А то что у нее только копейки какие-то жалкие остались?»
    Отшвырнул сигарету, вскочил. Но бежать некуда было!
   «Плюся с дедом только через неделю возвращаются. А кончится у нее этот грибной суп? Может, ничего больше в доме и нету? Так, что же ей?.. Опять  на Бессарабку, как в войну, зернышки,  птичке  бедной, за торговками подбирать?.. Моей бабуле!»
    Я заметался по берегу. От стыда и отчаяния бессильного хотелось сквозь землю провалиться.
    «Эх, Серый, где теперь тебя сыщешь?»
    Кинулся к жене за рублями. А там дочка заболела – 37 и 6! Ну, и к чертям  собачьим  эту  Десну!
    - Поехали в город!
    - С ума сошел? Ребенок просто на солнце перегрелся. Или
перекупался. И у меня все лекарства с собой!
     - А если ей хуже станет?
     - Вот, завтра утром и поглядим. Нечего горячку пороть!
    Бросить их здесь одних, в таком положении, я конечно, не мог.
А сказать, что бабуле деньги отвезти надо, что я у нее последние забрал?.. Она бы этого никогда не поняла:
    «Как ты мог? Совсем  заидиотился? Да ты, Славочка, не деньги бабушкины!.. Последние остатки совести  пропил! Как, после этого, с тобой жить? Бедная, бедная ты моя, Танюша!»
    Нет, так  уронить себя в ее глазах я не мог. И еще вспомнил, что пока  мы «Арарат» распивали, всего три моторки мимо прошли. Одна, причем, вверх по течению. А теперь, на ночь глядя… Можно и до утра прождать. К тому же, «Псих» с Одиль завтра к вечеру уезжают. С ними рублей сто бабуле и передам…
 
    Так оно и вышло. И все тихо-мирно обошлось. Но рубец в памяти и на душе, от мерзопакостности собственной, так до сих пор и не зажил. Ложечки, как говорится, нашлись. А с осадочком-то - что  делать? Бабули моей давно нет на этом свете. Кому же повем печаль свою?!
    Правда, вскорости, я очень ее порадовал. И не по-детски. Никчемность свою, в ее представлении, слегка опроверг. Уже не на платках павловопосадских и не на персидской мочалке стал деньгу замолачивать, а вполне легально научно-популярные сценарии строчить.
   К тому же, дурной пример навеки с глаз скрылся. Дружок мой закадычный, Алька, с супругой, родив Кристофера, на ПМЖ в La Belle France перебрались. Там, в Париже, прямо на операционном столе, он от панкреатита и умер. А Одиль долго верность ему хранила, но, в конце-концов, выскочила-таки замуж. И не за абы кого! За однокласника сына Алькиного, того самого Криса, вместе с которым мужа своего будущего, Антуана, естествознанию в гимназии обучала. Мода, что ли, на геронтофилию у тамошних гимназистов такая? Макрон их нынешний эту парадигму, во
всяком случае, не отвергает.
   
    А бабуля – что ж… По-прежнему за продуктами бегала, мыла посуду, вытирала пыль, крепкий свой чаек на кухне пила. Только теперь в одиночестве. Зато на скамеечке под домом могла перед соседками похвалиться:
  - Светинька-то наш нынче остепенился. С неграми да цейлонцами всякими больше не якшается. Сценарии на киностудии пишет.
     Хотя, на самом деле, ни на какой киностудии я  их не писал. Там место для этого не предусмотрено. Шарашил я их все на той же кухне, по ночам, А куда деваться? Не мог же я долбить на своем «Райнметалле» над головами любимой жены и дочки, сладко так спящей. Тем более, курить. А без курева ничего путного и не сотворишь! Не знаю как у других, но мой творческий метод никотина требует.
    Словом, как все укладывались, брал я машинку, подсобные материалы, если в них нуждался, стопку чистой бумаги, пачку «Родопи» и - на кухню. Порой, как дятел, ночами напролет  долбил. К утру сам удивлялся, что сигарет почти не осталась.
    А, чуть поодаль, бабуля на раскладушке спала. Крепко ли, сладостно ли - не знаю. Но меня не тревожила, от глубоких и ценных творческих  мыслей не отвлекала. Только раза три, помню, вскакивала со стоном, от жестоких судорог в ногах и колола обвисшую, белую голень иголочкой.
   Днем, бывало, неотрывно как когда-то со мной, только теперь уже с праправнучкой своей нянчилась, сколько было сил…
   Как счастлив я был бы, если бы здесь и сейчас, можно было сказать:
    Дальнейшее – молчание.
   
    Но я не вправе. Если уж взялся за грудь… Говори что-нибудь! В смысле, положа руку на сердце. Ведь Бог правду, по любому, видит! А от себя самого никуда не скрыться. И жизнь не переписать. В ней, действительно, не бывает черновиков. Может быть, и возможно, что-то, где-то исправить? Но уже не здесь. В ином мире. При личной встрече в очень-очень далеком от нас, здешних, никому неведомом будущем…
     Я пришел с мороза. Настроение было препоганнейшее. Опять Вепринский, вытварь, поправок напихал, супер редактор хренов!...         -   Стоял промозглый февраль. Недаром, на уплывающей на наших глазах в небытие Украине, его  Лютым зовут.
     Разделся. В комнатах никого не было. С дочкой теща милуется., Жена должна вот-вот из аспирантуры прийти. А деньги,  минимум, дней на десять откладываются…
      Услышав тоненький бабулин голосок, заглянул на кухню. Не замечая меня, она стояла лицом к окну, сплошь покрытому инеем, и тихонько напевала:
                Золото купит четыре жены
                Конь вороной не имеет цены
                Конь не изменит, конь не обманет,
                Он и от ветра в степи не отстанет!
      Я с первых слов узнал песенку Казбича из «Бэлы» Лермонтова.         
-  « Наверное, бабуля еше по гимназии  помнит? Но память у нее, и по сей день, исключительная. Почему некоторые слова заменены?И строчки переставлены? А, может, она совсем другое запомнила? Как когда-то пел эту песню ее отец в станице на берегу Дона. Может, казакам тамошним не лихой какой-то, именно, вороной  конь был люб? Коней ведь по масти в полки отбирали. Спрошу!»
       И тут я скверный какой-то запах почувствовал. Потянул носом - Фуу!
      Заглянул в шкафчик под мойкой. Вонь источало мусорное ведро. Не полное еще, но с какой-то подтухшей дрянью на дне. Не хватало еще , чтобы Светланка  мерзость эту унюхала.
       И я заорал:
     -  У нас – что? Ведро вынести некому?
     Бабуля вздрогнула от неожиданности, испуганно обернулась:
     - Какое ведро?
     - Мусорное, черт бы его побрал. Вонь в кухне – дышать нечем!
     - Светинька! - она чуть не плакала. - С обонянием у меня что-то…
      Не дослушав, я выхватил ведро из под мойки, грохнул перед ней о пол:
      - А глаза на что? Видишь?!
      Бабуля принюхивалась безнадежно, мотала головой, утирая слезы.
    - Я же не знала! Сейчас! Сейчас на помойку снесу!
     Я молча повернулся и ушел к себе. И дверь за собой захлопнул.
   Но через  стекло слышал, как скрипнула и закрылась входная дверь. Только лифт почему-то  не тронулся с места. А я, про себя, подумал:
    « Вот, ненормальная! Пешком вниз побежала.»
    Пока ее не было, мне стыдно стало.
    «С чего это я так психанул? Не развалился бы, мог и сам дурацкое это ведро вынести!»
    И когда лифт остановился и ключ звякнул в замке, я вышел к ней навстречу. Забрал проклятое это ведро, обнял ее ласково:
    - Прости, бабуля! Погорячился!
    Плечики ее тряслись мелкой дрожью, а тонкая кофточка в белый
горошек была совсем ледяная.
    - Ничего! Ничего, внучек… Я же тебя люблю!
    Назавтра она слегла. Кашляла надрывно  и вся горела - тяжелое
воспаление легких. Ни уколы Плюсины, ни сходившеся к постели бабули врачи не помогли. Ей все хуже становилось. Тряслась в ознобе, синела, не могла дышать. Не жаловалась. Только за грудку свою ворбьиной лапкой держалась. И, уже теряя сознание, протянула ее ко мне. И я едва расслышал с детства знакомое:
   - Я же тебя люблю!..
    Я не видел, как она умерла. Не мог на это смотреть. Струсил. В библиотеку убежал. А, когда вернулся, ее уже не было.
     Не дышала, не поправляла больше платочек на голове.
     Осенью ей бы исполнилось сто лет. Что ж, люди, конечно скажут,:
    - А чего вы хотели? Дай Бог каждому столько прожить.
     К тому же, по всем законам человеческим, все сомнения в виновности, которые не могут быть устранены в установленном порядке толкуется в пользу обвиняемого.
     У меня нет сомнений. И хотя нет против меня ни малейших улик и никаких свидетелей... Хотя бы  перед самим собой, не хочу тварью дрожащей оставаться,  имею право сказать:
     Я не безвестную какую-то старушку-процентщицу, родную бабулю свою убил. И нет, и не будет мне за это прощения -  ни на земле, ни на небе.

                КОНЕЦ

 21.09 – 12.10.2023 г, Москва
                Святослав Гервассиев.

      


Рецензии