Подонки Ромула. Роман. Книга первая. Глава 8

                ГЛАВА VIII.

    Аттик возлежал в задумчивости. Впрочем, ничего другого и не оставалось - вся лектика его из одного ложа и состояла. Но исключительно удобного, с тюфяком мягчайшей левконской шерсти, с вавилонским ворсистым одеялом, таким широким, что на одной его половине можно было лежать, а другой укрываться. Были и подушки в наволочках серского шелка, набитые пухом тех самых германских диких гусей, за которыми в бесконечном далеке, на восточных рубежах Галлии охотились, всем личным составом, целые когорты. Легаты снимали их с караула и, наведя понтоны, войска форсировали Рейн в полном вооружении с целью поимки вышеозначенных птиц. Других боевых задач не ставилось.
     Но это мелочь  - подушки. В целом, носилки Аттика выглядели скромней лектики Мецената. Да и несли их всего восемь рабов, а четверо сменных шагали рядом. Но безопасность обеспечивалась надежно. Пусть и не регулярными войсками, поскольку никаких магистратов Аттик принципиально не исполнял. Но дюжины гладиаторов, воспитанных в собственных его школах и скакавших по трое с обеих сторон лектики, а также сзади  и спереди, было достаточно для того, чтобы покой его не мог быть потревожен.
   Вот и сейчас, когда почти миновали Субуру и какая-то шлюха, отчаявшись под холодным дождем или просто застоявшись, метнулась через улицу к лектике, ближайший гладиатор настиг ее в два скачка и так огрел плетью, что, рухнув, как подкошенная, она покатилась по мокрой мостовой, и даже не сразу взвыла от боли.
    Откинув завесу, Аттик выглянул и сразу оценил ситуацию. Причем, вплоть до перспектив на будущее. То есть, поманил к себе отличившегося и вручил ему серебряный денарий1 - не мало и не слишком много, в самый раз. Путане же, пронзительно визжавшей и катавшейся по мостовой в окружении подруг, лишь молча посочувствовал. Реальной помощи не оказал совершенно, ибо такого рода участие всегда порождает надежды на лучшую жизнь, которые в этом мире слишком редко оправдываются - так зачем попусту бередить, и без того пострадавшую, душу. А тело?.. Тело заживет.
    Конечно, он мог позволить себе многое. И лектику, побольше, чем у Мецената и - хоть из чистого золота. И голубые ливреи его свиты могли бы отличаться не узким серебряным галуном, а крупными жемчужинами вместо застежек. А если бы ему вздумалось собрать всех своих гладиаторов вместе - это был бы уже не конвой, а войско, которого устрашились бы иные цари, не то, что отдельные злоумышленники, вроде местных карманников и громил.
   « Но зачем огорчать людей? - думал Аттик. - Не надо зависти! От нее все беды. Не достойнее ли, располагая возможностями и ничем себя не обременяя, жить со спокойной уверенностью в том, что в любую минуту можешь позволить себе абсолютно все? И не позволяешь лишь потому, что в спокойствии этом и уверенности – главное преимущество, истинное твое превосходство, над которым и боги не властны. Это и радует! То, что не вершители некие со стороны - ты один судьбу свою определяешь!
      Взять ту же шлюху! Ударь чуть повыше, он бы ей шею сломал. А, не побеги она через улицу, стояла бы сейчас под зонтиком, горя не зная. Вот и вся судьба - спеши неторопливо! Не зря Октавиан поговорку эту позаимствовал… Сообразительный мальчик. Тем и опасен. Но главные опасности - в нас самих. И первейшая - любовь, так называемая. Кто в западню ту не попадал? Тот же Антоний… Насмерть, можно сказать, влип. Да и Октавиан, весь такой осмотрительный! Ливия его… Только с виду - образец скромности. А  приглядеться… Где мед, там и яд! Зверушка забавная, в сравнении с ней, ваша Клеопатра! Но Сциллу2 ту шестиглавую я, вроде как, миновал - возраст! С женой?.. Есть, конечно, проблемы. Но есть и возможности их решать. Почти безболезненно, хотя Пилия вдвое меня моложе. А вот, вторая беда!.. Та самая, пляшущая по вселенной, дружба… Пляска мертвецов! Стучат костями, челюстями щелкают, так и норовят в могилу за собой утянуть. И ничего не поделаешь!.. Угодил-таки на крючок, как ни уклонялся. Запал в душу слащавый  говорун! Поменьше бы писем строчил, ничего бы и не случилось! А то ведь, что ни день - новый свиток: «Дорогой друг», «бесценный Помпоний», «любезнейший сердцу Тит, пусть я умру, без тебя мне были бы не в радость не только дом мой в Тускуле3, где так тихо и хорошо, но и острова Блаженных4. Я тебя жажду, ты мне необходим, тысячи вещей беспокоят меня и печалят, и облегчить меня может только беседа с тобой»…
     А я в Эпире один! Не с конюхами же общаться! Вот и втянулся в эпистолярный жанр. Поистине: избегнув Сциллы - попадешь к Харибде5! Мог ли я думать, что зануда эта судейская все письма мои  нумерует и, вместе с черновиками своих писем ко мне, как реликвию, в запертых сундуках хранит? А Тирон, змея в траве, издать их захочет! Да по какому праву? И где он, все-таки, их прячет? А вдруг привезут? Меценату своих забот хватает, зять мой славный в табличках  старых рыться не станет. Мне и разбирать… О, боги! Найти бы и - гора с плеч. Очагом Весты5 клянусь! Крышу Юпитера Капитолийского6 заново вызолочу. Только бы письма те сжечь! Вот уж где, без всякого вмешательства свыше, сам судьбу свою определил! Да так, что остатки волос дыбом встают, и вот, кожей чувствую - шевелятся!..
   «Труп тирана крючьями сбросить в Тибр!» «Рим погибнет, если ему будет устроено погребение!» Своей рукой смертный приговор себе подписал! А адвокат прославленный в письмах своих ответных еще и свидетельствует: «Помнишь, как ты кричал, что дело наше погибнет, если ему будет устроено погребение? А он был сожжен на форуме и трогательно прославлен». Как на перекрестном допросе!
    Так и есть… Безумие республиканское обуяло! А что плохого он сделал? Вот, лично мне? Пятьдесят талантов долго мусолил? Так ведь вернул, при первой возможности. Со всеми процентами, которых в два раза больше самого долга набежало. Да еще и с улыбкой, полной признательности! А Цицерон, друг любезный, так должником несостоятельным и сгинул. На том свете теперь, в календы греческие вернет7! Вот вам и дружба! А у меня ведь - не кладези бездонные! Как уж на сковородке вертишься! Недаром говорят - и источники испытывают жажду...»
   Пока тревожные эти мысли в нем роились, Аттик, привычным уже, неторопливым движением вертел на пальце кольцо-змейку - совершенно невозмутимо. И только вспомнив о безвозвратно потерянной ссуде, качнул головой печально, признавая, что тут уж ничего не поправить. Но дармовая змейка этрусская утешала: залюбовавшись ею, приподнял руку, чтобы свет лампы, укрепленной на стойке лектики, падал на кольцо. Поиграл вспышками в глазках-изумрудах и мысль его устремилась в новое русло:
   «Но все жаждут по-разному. Взять хоть Сабину! Ну, чем весталку, да еще главную, на свою сторону привлечь? Все у нее есть. Вплоть до благоговейного преклонения граждан. Пожизненно. Если, конечно, сан с себя не снимет. И никакой диктатор ей не указ! Стоит пожелать, любого злодея с креста снимет8. Любовников, правда, нет… Но это уж - правила игры! Ради великого такого почета можно и потерпеть. Хотя… - он слегка прищурился. - Воспитывают друг-дружку с детства в узком кругу; сами ухаживают и лечат, если кто заболел, спят по соседству в кельях своих роскошных - рукой подать. И никто за этой стороной их жизни не надзирает. А зря!.. Если иных достойных мужей юноши привлекают… «Что ж удивляться тому, что девице угодны девицы и что святыни ее ищут лишь девственных рук?» - губы его искривились в усмешке. Подмигнул змейке, и та сверкнула изумрудно в ответ, словно поощряя его кощунство, затронувшее не только непорочных жриц, но и саму владычицу небесную Весту.
    «У них это, пожалуй, еще острей, проникновенней ощущается… - прикидывал он, воодушевленный сочувствием змейки. - Особенно, в момент полного соития на пике этой самой… любви. Восторженней, думаю, когда прелестями своими нежными вдохновятся. Женщине - после денег, конечно! - прежде всего, ласка нужна. Вот и ласкают и пестуют друг дружку в храме своем святом… А как за собой следят! Мусор из храма выносят, в рощу Эгерии9 за водой с кувшинами шествуют – как новенькие, только отлитые ауреи - что может быть обворожительней? Свеженькие, белоснежные… Волосы под накидкой - один к одному! А ароматы? И все – ради святости обряда? Изо дня в день? Не верю! Должен кто-то на нее, диво-дивное, глазами, полными восторга взирать! Иначе - тоска. Не могут они без этого! Чахнут. Вот и умиляются взаимно. А закон как трактуем? Что не запрещено - разрешено.  Так почему радостей некоторых тайных себе не позволить? Безнаказанно, без всяких душевных мук - как не поддаться соблазну, на который никто никаких запретов не налагал… А таинства святые? Уж мне-то доподлинно известно, к чему, в конце-концов, сводится последнее испытание в Элевсине10. Не слишком, как говорится доверяй цвету... Снаружи туман, такие Великие Мистерии11, что и не подступиться! А, в сущности,.. Тот же зверь о двух спинах! Да… И боги бессмертные, если они есть, снисходят, иной раз на грешную  землю… А если пошутить? Сказать Сабине, что Октавиан, как убежденный страж общественной нашей нравственности, тайно консультируется со всеми жреческими коллегиями, желая внести законопроект, чтобы  дев священных не только за милого дружка, но и за подругу сердечную, в землю у Коллинских ворот закапывать! Хотя… Уж очень она, в последнее время, с Ливией подружилась. А с той шутки плохи. Ни Агриппа, ни Гай, неприкосновенный наш - не спасут…» 
   Лектика встала, и стук копыт вокруг замер. В шорохе дождя, изредка, слышны были лишь, приглушенные расстоянием, вопли, искалеченной гладиаторской плетью, шлюхи. Аттик выглянул из носилок и улыбнулся: « Что значит верные рабы! Не исполнять - предугадывать желания господина.» 
    Лектика стояла у входа в цветочную лавку - единственную ярко освещенную на всем протяжении притихшей, пустынной в столь поздний час Священной дороги. Над витриной, пестрой, как праздник Флоралий12, над широкой, гостеприимно распахнутой дверью, красовалась огромная вывеска, увешанная намокшими гирляндами искусственных роз. Но оттого, что они несколько обвисли, только лучше читались большие, местами чуть покосившиеся буквы, составлявшие надпись:
    
                «АЛЕКСАНДР ИЗ АЛЕКСАНДРИИ»               
                поставщик двора небесного ее Величества
                Царицы Верхнего и Нижнего Египтов
                Сиятельнейшей КЛЕОПАТРЫ VII
                ЦВЕТЫ ВЕНКИ, БУКЕТЫ НА ВСЕ СЛУЧАИ
               (Жреческим коллегиям и эдилам13 специальная скидка)

                *         *
                *

   Преторианец опустил свиток, качнул головой неодобрительно.
   - Как с треножника14 «…Несправедливо повелевать, лишь бы не оказаться в рабстве у справедливости.» Уж больно заумно. Я в философии, особенно, греческой вашей, не силен. А Сальвидиена жаль… Перед Филиппами я в Диррахий на его корабле плыл. Как же он с ветрами управлялся!.. Надо бы помянуть его душу. Тебе налить?
   - Нет. – тихо отозвался пленник.
   - Дело твое. - пожал плечами трибун, наливая себе из кувшина и добавляя золотым киафом воды из кратера. - Не могу же я сказать: Пей или уходи! - он слегка усмехнулся, - Так что… - опорожнил кубок одним глотком и опять не стал закусывать, только чуть надломил и нюхнул лепешку.
    - Отвлекся твой Луций. Почти до середины письма дошли… - он показал наполовину развернутый свиток Тирону, - а о деле, о просьбе твоей - ни слова. Ты чего просил?
    - Ничего такого, за что следовало бы в цепях содержать! - с вызовом глянул пленник.
    - Никто и не собирался. - спокойно возразил преторианец. - Не надо было на жизнь свою покушаться. Она теперь государству римскому принадлежит. И отнять ее у него, я никому не позволю!
    - А если государство… - пленник кивнул на бронзовую табличку. - Захочет отнять ее у меня?
    - Тут уж… - развел руками трибун. – Не мне решать.
    - А свое мнение у тебя есть? - презрительно усмехнулся Тирон.
    - Как у каждого гражданина. - весело парировал гвардеец. - С тех пор, как он впервые побрился в Либералии15, а претексту16 на мужскую тогу17 сменил. Но если все начнут свои мнения отстаивать.Выйдет даже не так! - он ткнул пальцем в «Комментарии» на столе. - Это случай особый… - и потряс в воздухе письмом Новия. - А как у Антония с Клеопатрой. Если не хуже,,,
    Тирон смотрел на него, стараясь понять нечто глубоко волнующее, но и пугающее его - когда же и где переход от свободы к рабству обретает черты неизбежности?
  - О чем, все-таки ты его просил? - трибун заглянул в письмо. - Может, доберемся до сути?
  - Не думаю, что это будет тебе интересно. - зазвенев цепями, Тирон подтянул колени, уткнулся в них подбородком, думая о чем-то своем.
   «И прямое тому доказательство - новое поручение которое обрушили на меня коллеги из курии… - трибун покосился на арестованного и продолжал. - Разобраться с финансовыми аферами откупщиков в сенатских провинциях. К счастью, не на местах, а путем сравнительного анализа годовой отчетности и текущих поступлений в казну. Но ведь не прошло и полугода, с тех пор, как те же отцы-сенаторы голосовали не только за предоставление гарпиям этим тех же откупов, по неслыханно низким ценам, но и за все, ничем не обоснованные, льготы в договорах, которые позволяют не просто тянуть, но  и вовсе уходить от уплаты. Словом, порочный круг! Как та змея, сами кусаем себя за хвост. И нет этому конца! Вот почему я и решил отложить на время абак18, от  которого пальцы уже немеют, и написать тебе, дорогой мой. Что, конечно, приятнее и нужнее для того непростого, но чрезвычайно важного для всех нас дела, о котором я прежде не упоминал и которое лишь тебе одному по плечу. Однако, бумаге всего не доверишь, расскажу при встрече, с глазу на глаз.»
   Трибун глянул на арестованного настороженно, но никаких вопросов не задал. Просто продолжил чтение:
   «Итак, ты спрашиваешь о деле Веттия. Но их ведь было двое. Первый (если не первейший) в мире злодей - Квинт Веттий, оптовый виноторговец из Капуи19. Я сам расследовал это дело и передал его в суд. Кратко ознакомившись с ним, судьи сочли его чрезвычайным и, объявив слушания закрытыми, перенесли заседание в храм Сатурна.
  Публика допущена не была. Свидетелей, во избежание огласки, заслушав показания, сразу выпроваживали через заднюю дверь. Так что, кроме судей, подсудимого с защитником и меня, в качестве обвинителя, никто толком и не узнал этой, леденящей душу, истории. Разве что, постоянно пребывающий в храме старик-Сатурн20 со своим серпом, да наши легионарные орлы21, пугливо жавшиеся по углам.
   А суть в том, что изощреннейший сей злоумышленник, будучи весьма наблюдательным от природы, заметил, что граждане обычно разбавляют вино водой. И решил воспользоваться этим в корыстных целях. Словом, стал нагло разбавлять вина, поставляемые им крупными партиями, не только по всей Италии, но и в большинство провинций, уже на стадии розлива их в амфоры. А в отдельных, зафиксированных следствием,  случаях - даже и на стадии бочки. Конечно, в суде он клялся всеми богами, что шел навстречу потребителю, облегчая ему задачу распития. Но, представленные мной выписки из его счетов, полностью изобличили преступнейший умысел.
      Трибун расхохотался:
    - Мудрые у нас судьи! Устрой они заседание на форуме, не сдержать бы народного гнева. Потребители, пьяницы наши, так жестоко и безвинно,пострадавшие, его бы на куски разорвали, Да и я бы поучаствовал!
    Тирон, несмотря на отчаянное свое положение, тоже улыбнулся.
  - А что же наш суд, справедливейший в мире? - трибун глянул в свиток.
  « Тридцать пять судей единогласно приговорили негодяя к полной конфискации и изгнанию в Месопотамию22, не найдя на картах места, где виноград совсем бы не произрастал. То есть, справедливость восторжествовала до такой степени, что когда я вышел из храма, даже Руминальская смоковница23 наша, казалось, вновь зазеленела, а XII таблиц, со всеми отеческими законами, сияли так, словно их только что начистили мелом и, на радостях они вот-вот пустятся в пляс.».
   - Навстречу, спасенному от лютой такой беды, потребителю! - трибун снова плеснул себе вина, аккуратно разбавил. - А не дурак был этот Ветий!.. - и не донес кубок до рта. О чем-то вдруг задумавшись. Поставил вино на стол и обернулся к Тирону. - Но сколько же он заработал?!
    - Наверное, много. - предположил Тирон.
    - Много?! - неожиданно взъярился трибун. - Отец мой продает с виноградника своего около ста бочек дешевого ватиканского24 в год! Правда, не разбавляя… Но жили мы, ни в чем себе не отказывая. А год назад, он ценз25 мой оплатил. - и вытянул вперед руку руку с массивным всадническим кольцом, которым очень гордился. - Из собственных сбережений - четыреста тысяч сестерциев! Сколько же Веттий тот… Наразбавлял?
   - Значит, очень много… - отозвался Тирон, ему было все равно.
   - А тут!.. Носишься по всему свету, из конца в конец, башкой постоянно рискуя, а жалованье!.. Это же позор! До сих пор, отец помогает! Не грабить же на дорогах? Может, ватиканское отцовское разбавлять? - трибун так расстроился, что ему и пить расхотелось, отодвинув кубок, поднес к свету свиток.
    - Что касается второго, Луция Веттия* из Рима,  то он был замешан в делах столь мутных, что я, до сих пор, толком не разобрался. Хотя расследовал их не только в силу служебных обязанностей, но и на свой страх и риск. Рискуя, как оказалось, многим - даже в тюрьме Мамертинской отторчал, после разгрома заговора Катилины*… В соседней клетке с тем же Веттием. Он ведь платным осведомителем был. Ночами с заговорщиками шептался, а по утрам доносы консулу Туллию Цицерону строчил. Да. Именно твоему патрону… Но это еще полбеды. Когда все злодейство раскрылось, он тоже явился в храм Земли26, заявив сенату, что избранный претором Гай Юлий тесно, и не на словах, связан с заговорщиками. Обещал представить неопровержимые свидетельства - писанные рукой Цезаря таблички и даже план Города с особыми пометками и экслибрисом его библиотеки. Что тут поднялось!.. Впрочем, ты присутствовал. Сколько тебе тогда было? Двенадцать? Разве не помнишь ту бурю? Рев «отцов» по всему форуму разносился. Красс от волнения так взмок - тогу, прямо на заседании, пришлось менять! А Пизон*, со старым Катулом*, посреди храма, у всех на глазах, на радостях обнимались…»
    - Да. Я тогда речи записывал. Марк… - Тирон запнулся, быстро глянул на трибуна. - Консул Цицерон велел ни слова не упустить. …
    - И что же ты успел записать? В двенадцать-то лет? - насмешливо поинтересовался трибун.
    - Все, что говорили. Кроме ругательств. Там я прочерки ставил. - Тирон слегка замялся. - Мне тогда уже тринадцать исполнилось…
    - И так быстро писал?  - трибун ему не поверил.
    - Нет. Я знаки специальные для краткой записи27 придумал. Не буквы, а линии. Каждая сразу несколько слов обозначает. - пояснил Тирон.
    - Что значит - «ученый»! - восхитился трибун. – А я только до третьего класса дошел. Греческий ваш так и не усвоил...
    «Что там усваивать? Ну, буквы другие. И всего двадцать четыре! Меньше, чем у нас. С них-то и начались мои значки…» - прикрыв глаза, пленник увидел, как проступает в воздухе перед ним i - йота - «поставлено на голосование». Простой кружок - омикрон - «кворум для вотирования постановления сената в курии наличествует». А там!.. Еще проще. Вертикальная палочка с перекладиной, как бы «тау» - «принято единогласно», стрелка вправо – «передано для утверждения в Народное собрание».
   Но как же путались, расплывались перед глазами все эти значки, когда вставал Цезарь и произносил простые, обыденные слова, без всяких высокопарных периодов и хитросплетений, но так внятно и убедительно, что все умолкали. Потому что  и в мягком его, звонком без всякой натуги голосе, и в незатейливых, сдержанных жестах, даже в произношении самых обычных слов было нечто… Неопровержимое. И величественное:
   «Всем людям, отцы-сенаторы, обсуждающим дело сомнительное, следует быть свободными от чувства ненависти, дружбы, гнева, как и жалости. Ум наш нелегко различает правду, когда ему препятствуют чувства. Трудно руководствоваться  одновременно и желанием, и пользой. Куда направишь свой ум, там он всесилен, но если желание владеет тобой, оно и господствует, а разум уступает. Большинство сенаторов, вносивших предложения до меня, в своих искусно построенных и прекрасных речах сокрушались о бедствиях отечества. Перечисляли ужасы войны, выпадающие на долю побежденных, как похищают девушек и юношей, вырывают детей из родительских объятий, как страдают от произвола победителей замужние женщины, как грабят храмы и частные дома, устраивают резню, поджоги - словом, всюду оружие, трупы, слезы, кровь. Но - во имя бессмертных богов! - к чему клонились их речи? К тому, чтобы сплотить нас против заговора? Разумеется. Но, если кого-то не взволновало столь тяжкое преступление, разве воспламенит его чья-то речь? Это не так. Ни одному человеку противозаконные действия по отношению к нему не кажутся малыми; напротив, многие даже преувеличивают их. Но одним дозволено одно, другим - другое, отцы-сенаторы! Если кто из людей низкого звания, живущих в безвестности, по вспыльчивости совершил поступок, о нем знают немногие; молва о них так же незначительна, как их положение. Если же люди наделены властью, занимая высшее место, действия их известны всем. С наиболее высокой судьбой сопряжена наименьшая свобода: таким людям нельзя высказывать свое расположение или ненавидеть, а более всего - предаваться гневу. Что у других назовут вспыльчивостью, у облеченных властью сочтут жестокостью и высокомерием. Сам я, отцы-сенаторы, думаю так: никакая казнь не искупает преступления. Но большинство людей помнят лишь развязку и по отношению к нечестивцам. Забыв об их злодеянии, рассуждает только о постигшей их каре, если она была суровей, чем обычно…»
    Как же они притихли! Затаив дыхание, даже не переглядывались. Ибо он бил в самую сердцевину их себялюбия, на глазах разрушая неустойчивое единство, навеянное общими, не подтвержденными еще смутными страхами, которые сумел внушить им Хозяин. Цезарь же, как ледяной водой, окатил их сиюминутным, липким и удушающим - не страхом даже! - ужасом неизбежной личной ответственности каждого из выносивших этот приговор. Вот как он понимал старую, как мир присказку - «разделяй и властвуй»! Окинул молчаливые ряды «отцов» сочувственным взглядом и тяжело вздохнул. О, боги! Как же он насмехался над ними в душе! И как веско, неторопливо ронял слова:
   «Уверен, то, что сказал Децим Силан*, муж храбрый и решительный, он сказал из преданности государству. Его правила и умеренность известны. Но его предложение кажется не столь жестоким - в самом деле, что можно считать жестокостью по отношению к таким  людям? - сколь чуждым нашему общественному строю. Страх или их противозаконные деяния побудили тебя, Силан, избранного консула, предложить неслыханную кару? О страхе говорить излишне - благодаря бдительности прославленного мужа, консула нашего, Марка Туллия, налицо многочисленная вооруженная стража. О каре я могу сказать лишь то, что вытекает из сути дела - в горе и несчастьях, смерть - отдохновение от бедствий, а не мука. Ибо избавляет человека от всех зол: по ту сторону - ни для печали, ни для радости места нет.»
   Вот так, походя, в двух словах Великий Понтифик римского народа заявил во всеуслышание о том, что не верит в загробную жизнь. А бессмертия души, следовательно и богов всевышних не признает. От волнения у меня тогда все в голове помутилось - забыл, какой из значков означает «радость», а какой - «печаль»…
    Зачем он это сказал? Чтобы покрасоваться кощунством своим перед «стадом», которое презирал? Но внешние ораторские эффекты, столь милые сердцу Хозяина, никогда его не прельщали. Разве что, на форуме, чернь взвинтить? А тогда, в сенате? Неужели, нагоняя на них низменный, профессиональный страх нечистых на руку народных избранников, хотел заглушить в их душах последние отголоски совести - страх божий?!
    И тут же сам воззвал ко всевышним:
   « Но - во имя бессмертных богов, Децим! - почему не прибавил ты к своему предложению, перед смертью высечь их розгами? Не потому ли, что это запрещено Порциевым законом28? Однако, другие законы позволяют, даже осужденным гражданам Рима, отправляться в изгнание, не лишаясь жизни».
    Не выдержали - как по команде переглянулись. Все они, будучи судьями, привыкли взирать на жалких обвиняемых с высоты трибуналов. И вдруг речь заходит об уголовном преследовании, затрагивающем, возможно, их самих! А он, словно, играл этими страхами, как кубиками костяными, подбрасывая их на ладони.
   « Но, спросите вы, кто станет порицать суровое решение о злейших врагах отечества и святотатцах? Обстоятельства, время, Фортуна, чей произвол правит народами. Что не выпало бы на долю заговорщиков, ими заслужено. Но вы, отцы-сенаторы, должны подумать о последствиях своего решения в будущем. Ведь все дурные дела порождались благими намерениями, Разбив афнинян, лакедомоняне29 назначили тридцать мужей для управления их государством. Те, поначалу стали без суда казнить самых преступных и всем ненавистных злодеев. Народ ликовал, считая это справедливым. Но позднее, когда их своеволие усилилось, они стали казнить по своему произволу и дурных, и честных людей, всех прочих запугивая. Так порабощенный народ поплатился за глупую свою радость. Впрочем, я не опасаюсь этого ни со стороны Марка Туллия, ни вообще в наше время; но ведь в обширном государстве умов много и они разные. В иное время, при другом консуле, опирающемся более на войско, лжи могут поверить, как истине. И если консул, на основании решения сената обнажит меч, кто ограничит его действия?»
   Тревожный шепот пронесся по курии. Им предстояло - в который уж раз! - проявить безволие и трусость. Он вел их к этому, как быков с продетыми в ноздри кольцами. И вдруг снизошел - бросил кость в виде благородного оправдательного мотива.
    «Предки наши, отцы-сенаторы, никогда не испытывали недостатка в отваге и рассудительности. Но когда государство увеличилось и, с ростом числа граждан, окрепли противоборствующие группировки, стали преследовать невинных и совершать другие подобные деяния, Тогда и были приняты Порциев и другие законы, допускавшие лишь изгнание осужденных. У тех, кто малыми силами создал такую великую державу, доблести и мудрости было, конечно, поболе, чем у нас, с трудом, сохранящих добытые ими блага. Такова, по моему, отцы-сенаторы, главная причина, не позволяющая нам принять беспримерное решение. Так не опустить ли их на волю, чтобы они примкнули к войску Катилины? Отнюдь. Я предлагаю забрать в казну их имущество, а их самих держать в оковах в муниципиях30, наиболее обеспеченных охраной и, чтобы, впоследствии, никто не докладывал о них сенату и не выступал с жалобами перед народом. Всякого же, кто поступит иначе, сенат признает врагом отечества и всеобщего благополучия.»
  И все это было ложью, дерзким обманом, предпринятым для спасения заведомых негодяев? Личиной, скрывавшей злодейский умысел? И его, слегка волочившаяся по полу, небрежно спадающая тога… И приветливая, ничем не омрачаемая улыбка… А его шутки? Курион-старший, когда говорил волнуясь, имел привычку раскачиваться всем телом взад-вперед. И Цезарь, уловив паузу, спросил негромко, но так, что услышала вся курия: « Что за гребец там разглагольствует? Как же они смеялись? Хозяин, держась за живот, чуть из кресла не выпал…
   Шутка пришлась кстати и напряжение, нараставшее с самого начала чрезвычайного заседания, как-то рассеялось.Все вдруг прониклись сдержанностью и человеколюбием. Даже Децим Силан отказался от своих слов, заявив, что вовсе не предполагал смертного приговора, поскольку крайняя мера наказания для римского сенатора не смерть, а тюрьма. Да и Хозяин склонялся к милосердию. А все его друзья считали, что Цезарь указывает наиболее выгодный для него путь - сохранив жизнь заговорщикам, он избегнет многих наветов в будущем.
   Но тут выступил Катон. Осудив Силана за непоследовательность, он гневно обрушился на Цезаря, который, прикрываясь изящными фразами и лицемерным желанием угодить толпе, подрывает основы государства и запугивает сенат. А, между тем, сам должен бы радоваться, если все завершится для него благополучно и он уйдет отсюда свободным от подозрений и наказания за дерзкую попытку спасти общих врагов. Судя по его словам, он вовсе не жалеет о великом и прекрасном отечестве, стоящем на краю гибели, но горько печалится о тех, кому лучше бы и вовсе на свет не родиться.
   «Ведь за другие деяния можно преследовать тогда, когда они уже совершены! - кричал он так, что иные сенаторы вздрагивали. - Не предотвратив этого, мы и к правосудию не сможем воззвать - когда  город захвачен, побежденным не остается ничего! Но - во имя бессмертных богов! - призываю вас, которые дома свои, усадьбы, картины и статуи всегда ставили выше интересов государства: если вы хотите сохранить то, чем дорожите, проснитесь, наконец! Спасите отечество! Речь уже не о податях и данях, не о несправедливостях в отношении союзников! Само существование наше под угрозой!
   Искусно построив свою речь, Гай Юлий рассуждал здесь о жизни и смерти, считая, видимо, вымыслом все, что говорят о подземном царстве - будто дурные люди пребывают там в отдалении от честных, в местах мрачных, диких, ужасных. Он предложил конфисковать имущество заговорщиков, а их самих содержать под стражей в муниципиях, опасаясь, очевидно, что если они  останутся в Риме, их силой освободят участники заговора либо подкупленная чернь. Как будто  дурные и преступные люди скрываются только в Риме, а не по всей Италии, как будто наглость не сильнее там, где слабее защита! Следовательно, его соображения бесполезны, если он опасается заговорщиков, если же, при таком всеобщем страхе, он один их не боится, то тем больше у меня оснований бояться за себя и за всех вас! Мы давно не называем вещи их именами, Раздача чужого имущества зовется ныне справедливостью, наглость в преступлениях - отвагой. Поэтому государство и стоит на краю гибели! Что ж, раз уж, таковы нравы - пусть будут щедры за счет союзников, милостивы к казнокрадам, но крови нашей пусть не расточают и, щадя кучку негодяев, не губят всех честных людей!»               
     Цезарь, присевший на свое место, смотрел невозмутимо и  снисходительная улыбка по-прежнему светилась на его лице. Только щеки чуть побледнели.
    И тут, когда между ними шла эта борьба и к ней было приковано внимание всего сената, Цезарю вдруг подали табличку, и Катон обвинил его в тайных сношениях с заговорщиками, требуя прочесть их эпистолу вслух. Даже не раскрыв табличку, Цезарь молча передал ее Катону и тот, разгоряченный спором, вскрыл ее и на всю курию огласил любовную записку сестры своей, Сервилии к Цезарю
   Сидя рядом с Хозяином я записывал все - слово в слово, при помощи своих значков. Но когда Катон прочел:
   «Я сама раскрою перед тобой розовую свою жемчужинку и ты сможешь целовать ее сколько захочешь…»
   Сенат, второй раз за день взорвался оглушительным хохотом. И только Децим Силан, муж Сервилии и сын ее, Брут, не участвуя в общем веселии, застыли с пунцовыми лицами. Ничего не понимая, я обернулся к Хозяину:
      - Но у меня значка для слова «жемчужинка» нет!..
      Он тоже не смеялся. Глядя на Катона, медленно и печально, покачивал головой, тер правой рукой подбородок. Потом отобрал у меня запись, слегка подышал на нее и стер последние значки большим пальцем:
     - Эти сведения, мой мальчик, не пригодятся…
    А Катон, ссутулившийся, поникший, бледнея лицом, бросил табличку к ногам Цезаря:
    - Держи, пропойца!
    Со временем, я узнал о какой «жемчужинке» шла речь. Когда в первое свое консульство, Цезарь подарил Сервилии редкостную розовую жемчужину ценой в шесть миллионов сестерциев, в Риме только клитор ее  и обсуждали.  А вот, слова Катона… С тех пор, Цезарь не раз обедал с Хозяином, особенно, в последний год.  Издали, правда, но я своими глазами видел - вина он почти не пил. Чуть пригубит, из приличия, после воздаяния богам, и ставит кубок в сторону…


Рецензии