Подонки Ромула. Роман. Книга первая. Глава 19

                ГЛАВА XIX.

     Высовывая от усердия кончик языка, присевший на корточки старый раб трудился над укладкой двойной перевязи фиолетового пурпура, опоясывающей панцирь хозяина, обозначая его высший воинский ранг.
   Узел вязался строго посередине. Одинаковые концы расходились в стороны симметрично, под углом в сорок пять градусов, загибались вверх, с небольшим напуском, дважды заправлялись под перевязь, не перетягивая ее, и ниспадали перпендикулярно. Сооружение это должно было удерживаться в скачке, как и в бою. В противном случае, войска могли неверно истолковать небрежность командующего, приписав ее, то ли излишней беспечности его, то ли полной растерянности перед лицом врага. А уж выводы отсюда могли последовать самые непредвиденные - вплоть до панического бегства по всему фронту.
   Словом, МАрципор старался не зря - где, как не в войске, святость отеческих традиций должна быть нерушима даже в мельчайших тонкостях?
     Но Агриппу это не занимало. В высоких черных кальцеях, в красной форменной тунике до колен, прикрытой, для безопасности, золочеными кожаными птеригами1 на плечах и свисавшими на бедрах из-под панциря, повторявшего в точности каждый изгиб его тела, командующий мрачно глядел в зеркало. Но вовсе не на перевязь, не на золоченый рельеф доспеха, со скачущей в квадриге Победой и восходившим над ней, подобно Солнцу, грозным ликом Медузы Горгоны2… Ничего этого он сейчас не замечал.
    Видел лишь, отражавшееся за его спиной радужное пятно - покрытое пестрым узором серского шелка, пустое супружеское ложе.
     Из цельнокованого серебра на изящных гнутых ножках, с высоким изголовьем, на котором шаловливые нагие менады3 резвились среди деревьев и виноградных лоз с сатирами из золота и слоновой кости. Чрезмерная, игривая эта роскошь всегда его удручала. Складная походная кровать и даже гамак в тесной каюте "Крокодила" были как-то ближе, уютнее. И всякий раз, восходя на ложе, по такой же резной серебряной приступке, он стыдился бесстыжих менад и похотливых сатиров. А лежа, старался в их сторону не смотреть. Но жене забавы их нравилось. И когда-то, еще в начале их счастья, она даже пыталась, в шутку, им подражать - вот он и не спорил…
     Марципор встал, утирая мокрый лоб, любуясь своей работой:
   - Теперь не развяжется, господин!..
     Агриппа взглянул на перевязь, никак не оценив стараний раба:
    - Скажи, чтобы коня седлали!
     Оставшись в одиночестве, прошелся по спальне, остановился перед изящным дельфийским столиком4 с золочеными ножками в виде тех же наглых сатиров, поддерживавших ажурную бронзовую корзину, со вставленной в нее драгоценной столешницей из душистого ливанского цитра, по красноватой поверхности которого разбегались, вились во все стороны тонкие прожилки - как локоны женские на ветру.
   «Дались ей эти сатиры»! - думал Агриппа, глядя на их удлиненные, вытянутые вверх тела, отчего столик казался почти невесомым. Да и сатиры, ни малейших усилий не прилагая, задорно скалились, а правые их руки небрежно, залихватски даже, упирались в мохнатые бедра. Но бедра эти переходили в звериные лапы, в копыта, грубо топтавшие мозаичный пол…
     Покосившись на них неприязненно, взял краснофигурный кратер - подарок тестя - повернул его к свету, чтобы получше разглядеть коринфскую старинную роспись и тяжело вздохнул:
  «Вещица, конечно, редкая… Но не стал бы я дочери такие подарки делать. О вкусах не спорят?.. Только недаром говорится - по смеху узнаем глупца. И я пошутить могу. Но есть границы!.. Юпитер, словно штукатур какой-то с приставной лестницей! А голову, царской короной увенчанную, промеж ступенек воткнул… Мерзкий,похотливый старик, даром, что борода седая! Уставился на Алкмену5 в окне, чуть не облизывается. А она - чужая жена!.. О Меркурии и говорить нечего - не бог, раб распущенный, да с таким брюхом, какие только у беременных бывают… Кадуцей6 свой, как грабли какие, в землю упер, а другой рукой - птичку Юпитеру подносит. Соловья, конечно, для услаждения слуха Алкмены. То есть, для пущего соблазна. А рядом с окном ее, ни к селу, ни к городу - кимвал7 шутовской. Вакханалия!..»
   Обернувшись, глянул на ткацкий станок у стены, с начатым когда-то, да так и заброшенным женой шерстяным полотнищем, грустно качнул головой:
   «А ведь ткацкие снасти, вплетенные в ткань… Пусть и не самая дурная примета, но предвещают множество забот и неурядиц в делах, которые будут улажены с большим трудом, по прошествии долгого времени. Но… Какое уж, рукоделие, когда такие сюжеты в голове? О какой любви и доверии?.. Когда  даже боги всевышние не святы! И можно насмехаться над ними безнаказанно… А все - вольнодумство, греческое, будь оно проклято! Свою честь и достоинство не уберегли, теперь до нас добрались!.. Капля камень долбит - не силой, а частым падением. Вот враг и овладевает стенами. Да, что стены!..  Уже и к очагам нашим подобрался… И нет спасения в этой войне! - глянул в сторону кровати. - Кого Юпитер решил погубить, того, прежде всего, разума лишает. Пусть, на свою голову, над самым святым смеется! Немесида и смех тот взвесит и, по заслугам, воздаст! С востока идет свет… Да разве это - свет? Полное затмение рассудка!»
   Сжав кратер в руке, занес и чуть было не бросил кощунственный вредоносный, этот  сосуд в стену. Но сдержался, поставил на столик с наглецами сатирами и поморщился, услышав тот же измучивший его шепоток:
   « Верно. А кто молчит, тот со всем этим соглашается. Способствует разврату. Начинай со своего очага! Не так ли, достойнейший?»
    Агриппа устал с ним спорить. Не возразил. Нагнулся над старым, отцовским еще сундуком, окованным потускневшим железом, приподнял тяжелую крышку. Прямо под ней, на аккуратно свернутом лазурном полотнище, лежала золотая корона с загнутыми кверху, словно сталкивающимися в сражении корабельными носами – награда за Сицилию. Но сейчас и она не радовала, никакой гордости не вызывала - небрежно задвинул ее в угол. Столь же неуважительно откинул в сторону лазоревое знамя - предмет зубовного скрежета бесчисленных мнимых друзей. Под знаменем лежал меч в золотых ножнах - подарок Гая, сделавшего этот заказ старому мастеру, последнему, быть может, хранителю, канувших безвозвратно, древних этрусских секретов, перед самой его смертью. Старик успел покрыть золотом и ножны – тяжелые, с тончайшим рельефом пира в загробном царстве. Зато клинок, доставленный Гаю откуда-то из Индии почти ничего не весил, но о гранит не зазубривался, рассекал на лету волос…
   Потянул рукоять, глянул на лезвие, переливавшееся мельчайшим кольцевым узором8 и улыбнулся:
   «Единственное, пожалуй, что не подведет, если рука, конечно, не дрогнет!»
   Вместе с мечом, достал из сундука продолговатый сафьяновый футляр из которого выглядывал надменный, вскинувший крылья золотой орел на конце жезла слоновой кости. В отличие от любимого меча, этот знак высшей его воинской власти, никаких радостных чувств не вызвал. Лишь легкое раздражение, из-за того, что футляр с империем не сразу удалось воткнуть в предназначенные для него петли на перевязи. Куда приятнее было прилаживать меч, чувствуя бедром надежную его тяжесть, опираться о его рукоять, ощущая себя воином, грозным для всех врагов Рима - открытых и тайных.
   Но изворотливость, вечное их коварство!.. Как предвидеть, куда нанесут удар? Это центуриону все ясно - дуй в свисток и следуй за орлами! Но не командующему…
   Позабыв закрыть отцовский сундук, шагнул к кровати - ведь, в сущности, и ее в каждом бою приходится защищать… Постоял в задумчивости и, стараясь не замечать возмутительных игрищ над изголовьем, медленно провел ладонью по пестрому, шитому золотыми нитями серскому покрывалу, как бы впитывая прохладу его и шелковистость - не кожей, но сердцем и душой… Поправляя подушку, увидел на ней длинный, золотистый волос Помпонии. Осторожно поднял его двумя пальцами, поднес к глазам, оборачиваясь лицом к свету… Волос покачивался слегка в невидимых воздушных потоках, переливался радужно.
   Выхватив, занес меч вправо, подбросил волос вверх, чтобы рассечь его в воздухе - испытать разящую мощь клинка. Но передумал. Поймал волос на лету и, сунув меч подмышку, застыл в растерянности. Смотрел на крохотную частичку любимой, не зная, что же с ней делать. Как и где сохранить? Наконец, сообразил. Наполовину стянул с пальца обручальное кольцо, намотал невесомый, утерянный женой волосок, в том месте, где виднелся светловатый след, свободный от загара, и, опустив кольцо, спрятал под ним эту тайну. Кто догадается, что он там хранит?
     Взялся за ножны, чтобы вставить в них меч, но приостановился, тронул пальцем лезвие:
   «Рассек бы и лежали бы две соринки на полу, незаметные глазу… А человека рассечь? Таким клинком? Не сложнее. Чуть больше сноровки, чуть шире замах… Итог тот же - прах, жалкие останки. Сколько же судеб обрывается вот так, на острие меча? О временах Цезаря и Помпея уж, не говорю! От нас тогда ничего не зависело. Но в последние годы… Вот осадил я Перузий тремя легионами – всю зиму, с ранней осени до весны, держались!.. А кому сдаваться? Гаю нашему? Но Фульвия, жена второго, равноправного триумвира, осаду наравне с ними терпит, вдохновляя на подвиги. Да и консул Луций Антоний* родной братец того же, Геркулеса, рядом. Сдаваться именем народа римского не велит. За зиму половина горожан от голода вымерла. Сдались, когда и воды не стало. Такие  же италики, граждане римские, как и мы. А старики-сенаторы их, казненные Гаем?!.  Всех, кто молил о пощаде, кратко обрывал: «Ты должен умереть!»
      Они - что? Личные его враги были?  Так мне потом и объяснил: «Надо же было всем показать, кто теперь в Риме хозяин!»
      Как возразишь? Разве что, мечом - сила лишь силой отражается. Но ведь - друг. Самый близкий… А меч - его подарок!»
     Поднес меч к глазам, словно ожидая ответа. 
     Меч, разумеется, молчал - булат для бесед задушевных не заточен.
  «Сам себе лжешь, арбитра беспристрастного изображаешь? - подумал Агриппа. - Не ясно разве, как Гай участь бедняги того решит? Не сегодня-завтра Антоний нагрянет. Не хватало ему внутренней угрозы, волнений в Риме да мятежей. А то, что родителей не выбирают и Тирон этот о власти, возможно, и не помышлял?.. Мир в государстве важнее! Законы-законами, но как без тайных расправ?.. Руки не хочешь пачкать? Тогда и тебе - один путь. В кровавую ванну, как Рыжий! Или как те… Катон, Брут, Кассий - грудью на собственный меч.
   Гней Помпей… Не такой уж глубокий философ, но ведь сформулировал: «Кто не с нами, тот против нас!» Полную свободу предоставил - жить по его указке или умереть. Гай, конечно, никогда откровенно так не скажет. Но суть не меняется. Да, друзья мы! Но только пока в ногу шагаем. И какие бы короны - морские ли, сухопутные! - я на себя не нацепил… Дорогу он указывает. И ждет исполнения, а не благих советов…
   Никак раньше понять не мог - как же так вышло, что Лабиен* лишь только Цезарь Рубикон перешел, к Помпею переметнулся? Лучший его полководец, всю Галльскую войну вместе!.. А кто в консульство Цицерона так ловко провел закон, вернувший, отобранное у народа право избирать Великого Понтифика? Вот Цезарь, с репутацией атеиста, несостоятельного должника и развратника, всех старцев благостных на выборах обошел, в Региуме поселившись!.. Аттик, как анекдот рассказывает. Но ведь так и было! А кто, как не Лабиен,  в первое консульство Цезаря «Ежедневные ведомости»9 редактировал? Да так, что «отцы» в курии рты боялись раскрыть, чтобы не прослыть врагами народа! В конце-концов, решили вовсе не собираться. Разве что, тайком в доме Бибула, чтобы произволом немыслимым этим шепотом возмущаться. Без всяких, разумеется, последствий… Бибул, как консул, вообще, никакой властью не располагал. В Народное собрание даже с ликторами пробиться не мог. Недаром, год тот - «годом Юлия и Цезаря» прозвали. В шутку. Но правил-то он Римом
всерьез! Единолично. И уже тогда никакие единомышленники были ему не нужны. Лишь умелые исполнители его воли. Платные, как Тит Лабиен тогда…  Как теперь - Марк Випсаний Агриппа! Мне ведь не римский народ, Гай платит. Пусть не деньгами - званиями, почетом, дружбой своей… А я все это честно отрабатываю - морской венец, знамя лазоревое, бессменный империй, даже этот меч!..»
   Вогнал меч в ножны, шагнул к зеркалу, всмотрелся в непривычное еще, безбородое отражение:
   «Вроде бы, всеми правами в государстве наделен. Кроме одного - решать и нести за это ответственность. Не перед Гаем, перед собственной совестью! С которой… Как, под Перузием разошлись - до сих пор!.. Никак не сойдемся. С Лабиеном, похоже, нечто подобное произошло. Девять лет войсками командовать, терпеть все невзгоды и побеждать! Поневоле, о предназначении своем задумаешься. И непременно спросишь себя: а сам-то ты - кто? Свободный гражданин Рима, или инструмент для исполнения чужой воли? Раб обстоятельств, правящих тобой в лице Помпея, Цезаря или лучшего друга твоего Гая Октавия - неважно!..
   И не уйти от ответа. Ведь жизнь не из туманных предположений складывается. Из простых состояний тела и души. И в реальности этой, если не прятать глаза в сторону - философии особой не нужно. Каждому ясно, чем день отличается от  ночи. И человек. Он либо - раб, либо свободен. Но тут еще один вопрос возникает… А может ли достойная женщина любить не свободного мужа, а чужого раба?»
    Нагнулся к обитому витой бронзой сундуку жены, стоявшему приоткрытым у зеркала.
  «Собиралась второпях…» - из сундука косо свешивалась бледно-розовая, полупрозрачная туника.
   Приподнял ее осторожно кончиками пальцев, и туника, расправившись, невесомо плеснулась к полу. Агриппа окинул ее взглядом… И вдруг зарылся в нее лицом, вдыхая запах сидонских духов, к которому, едва различимо примешивался более тонкий, чуть горьковатый аромат - запах любимой.

                *     *
                *
      Так уж повелось - в доме его общались по-гречески. И не потому,что лучших, любимых слуг он вывез с Пелопоннеса10. Нет, он и в Риме моде не поддался. Как для хозяйственных нужд, так и для удовлетворения духовных своих потребностей, покупал только греков, предпочитая их звонкую легкомысленную болтовню, косноязычному лепету самого черного африканца.
      Вот и сейчас, молодой раб, встретивший его на пороге с приятной для глаз, зеленоватой ониксовой лампой, весело щебетал о том, как не мог дождаться хозяина, чтобы порадовать добрыми вестями из Антиохии11, где эпирские его скакуны, вопреки всем местным прогнозам, заняли не первое, но лишь третье место в больших бегах  колесниц, что позволило их людям сорвать банк в тотализаторе.
   - Деньги где? - устало спросил Аттик, сбрасывая в руки другого раба, так раздражавшую его в дороге, пенулу, которая отяжелела и вся поблескивала влагой, осевшей на пушистых ворсинках.
    - Самой быстроходной родосской галерой12 выслали. Через три дня в Тарент прибудут!
     Аттик потянулся всем телом так, что стариковские суставы его хрустнули, зевнул широко:
   - Сколько?
   - Тридцать семь с половиной талантов! - торжественно объявил раб.
   - С половиной!.. Надо же, какая точность! - недоверчиво покосился Аттик. - Со всей Азии и Египта съехались, ипподром на десять тысяч мест!.. И до миллиона сестерциев не дотянули? Медяками, что ли, они там, ставки делают?
   - Это же чистая прибыль, господин! - пояснил раб. - За вычетом всех накладных расходов…
   - Что такое прибыль, я не хуже тебя понимаю. - проворчал Аттик.- И когда она чистая, а когда не совсем…
    Рассчитывавший на похвалу и вознаграждение раб чуть не выронил лампу.
   - Масло течет! Разорить меня хочешь? - ласково спросил хозяин.
    Раб отшатнулся, поднимая лампу повыше, но она предательски вздрагивала в его руке, и скрыть это было невозможно. А хозяин смотрел пристально, неотрывно:
    - Что же, все-таки, Гермолай, прибыль мою так подкосило?
    - Да ведь там!.. Все достойные мужи… Те, что при деньгах - граждане римские! - рабу, похоже, воздуха не хватало.
     Но Аттика не так просто было сбить с толку:
   - Достойные-недостойные… Ты мне еще о пищеварении их поведай! Меня ставки интересуют, а не гражданские их права!
   - Да в них же все дело! Как налог на гражданство ввели - не только в Риме, во всех провинциях наличности не достает! Ростовщики стонут, менялы столы опрокидывают. Даже господа откупщики13 заметались! Да иначе и быть не могло!.. - сокрушался раб, оплетая уши хозяина льстивой, греческой своей скороговоркой, как сетью, с  такой мелкой ячеей, что в нее и слову чужому было не протиснуться, не то, что логически возразить.
   Аттик впрочем, и не пытался, только покачивал головой, молча, как бы полностью со всем соглашаясь, и лицо его прояснялось улыбкой. И раб взбодрился, расслабился, даже допустил фамильярность, словно с равным себе, на перекрестке где-то беседовал:
   - Сам посуди!.. Все свободнорожденные до конца года должны внести в казну четверть своих доходов, а вольноотпущенники - восьмую долю от оценки всего движимого и недвижимого имущества в звонкой монете! Так откуда же ей взяться! Дефицит наличности, господин! Вот ставки на бегах и упали!
   - Понятно. - кивнул Аттик - Выходит, Цезарь наш во всем виноват? С него спрашивать будем?
  На подобные вопросы раб, конечно, отвечать не смел, скорбя лицом, молча, пожал плечами. Аттик смотрел на него и думал:
    "Негодяй редкостный! Ведь знает, что финансовая политика всех моих банков, от Палестины до Косматой Галлии, осуществляется, исходя из дефицита денежной массы, вызванной введением этого налога. И уже принесла ощутимые плоды, позволив поднять кое-где процентную ставку вдвое. А этот мерзавец делает вид будто у него только сейчас глаза открылись. Ему, конечно, не ведомо, что это я, по просьбе Гая нашего, все поступления в храм Сатурна неустанно теперь контролирую, поскольку я же налог этот и предложил, как наиболее эффективную меру по ликвидации кассового разрыва в казне. О чем даже зятю моему с Меценатом, знать не следует. Я ведь за славой не гонюсь… Но и ослом, на котором ездить можно, в глазах собственных рабов, прослыть не желаю! Чтобы гречонок какой-то зубы мне заговаривал, вокруг пальца хотел обвести?! Тут уж войной, а не искусством... Каленым железом заразу эту в фамилии собственной выжигать!.. И - смерти подобно промедление!»
    Он даже засопел от возмущения. И сжал кулаки. Но, сдержавшись,не ударил, не накричал на раба, а только тихо спросил:
   - А где твой пекулий14, Гермолай?
    Раб перехватил лампу в левую руку, но и она тряслась мелкой, неудержимой дрожью, отчего по стенам полутемного вестибула скользили смутные, трепетные тени.
   -  Прольешь масло, придется из рациона твоего вычесть! - ласково предупредил Аттик.
   - Прости, господин! Виноват! - сдавленно прошептал Гермолай и тени на стенах взметнулись еще тревожней.
   - Виноват? - удивился Аттик. - Ты о чем, Гермолай? О масле в  светильнике? Или о ристалище антиохийском, о кознях своих на тотализаторе?!
    - Какие же козни, господин?! - вскричал раб с видом униженной ни за что добродетели. - Да чтобы я?!.. - ткнул себя кулаком в грудь и вдруг сник, забормотал жалобно. - Ох, трясет меня что-то… С утра еще! Не иначе – лихорадка!
   - Что же ты встречать меня выскочил? - огорчился Аттик, - Слуг полон дом! Отлежался бы!.. Не бережешь ты  себя, Гермолай, совсем не бережешь!
   - Порадовать прибытком хотелось! Все ради тебя господин! – шептал раб, вздрагивая уже всем телом.
   - Понимаю. - сочувственно кивнул Аттик – Для прилежания нет невозможного…- и, коснувшись уголка глаза, ладонью, словно скупую слезу смахивая, напомнил. - Я, кажется, о загашнике твоем спросил. Можешь предъявить?
   - Сейчас?.. - чуть слышно, словно на последнем издыхании прошептал раб.
   - Немедленно! - грозно потребовал Аттик.
    Гермолай впал в такую глубокую задумчивость, что даже о лихорадке своей забыл. Аттик терпеливо ждал. Но раб так и не нашел в себе сил, чтобы хоть как-то ему ответить.
   - Возьми лампу, Филон! - приказал Аттик, вошедшему с улицы рабу, кивая, с кривой усмешкой, на Гермолая - Пока болезный наш за пекулием своим слетает.
   - Нет его у меня, господин! - признался, наконец, Гермолай, отводя глаза в темноту. - Прокл, свояк мой, отпущенник из Аполлонии, взаймы попросил!..
    - А из какой Аполлонии15? - издевательски прищурился Аттик. - Азиатской, Македонской, Африканской или же Понтийской?               
    - Из Афин он, из Афин, господин! Это он сейчас в Аполлонию переехал!..-  вконец заврался раб.
    - А расписка где? - не дождавшись ответа, Аттик велел Филону. - Ну-ка, посвети! Дай мне в глаза эти лживые заглянуть!
    Филон поднес лампу к самому лицу Гермолая, но тот смотрел в пол, низко опустив голову, всхлипывая и сморкаясь.
     - Не взял я с него!.. Расписки…  И так вернет!..
    - В греческие ваши календы? Хоть бы врал складно! - не веря ни единому слову раба,  брезгливо поморщился Аттик,. - Осла выдают уши! Так что лучше во всем признаться. Как, когда, с кем сговорился меня нагреть? Ведь выигрыша, голубок, как и этих самых ослиных своих ушей, тебе все равно не видать!
   - Какого выигрыша, господин?.. Да ни сном, ни духом!.. - взвыл  Гермолай, падая перед ним на колени.
     Аттик отступил, подбирая подол нарядной обеденной туники, чтобы уберечь ее от прикосновений раба и подумал:
    «Ни совести, ни стыда! Но как считает, подлец! Трехзначные числа в уме, без абака множит! Зубы ровные, кожа чистая, сложен неплохо. Плюс образование - минимум двадцать пять тысяч сестерциев можно запросить… Талант16 на любом рынке!
    Отступил еще на шаг и объявил - твердо и окончательно:
   - Минуту даю, чтобы облегчить душу. Здесь и сейчас!
   Но раб не хотел каяться, бормотал что-то, совсем уж, бессвязное, валяясь в ногах и все норовил за хозяйскую обувь ухватиться.
   - Что ж… - вздохнул Аттик. - Каждый сам кузнец своего счастья. -  и хлопнул в ладоши. - Клит, Феодосий!
   Три раба в одинаковых голубых туниках, возникнув из атрия, застыли перед ним в полной готовности.
   - И Диомед здесь? - одобрительно кивнул хозяин. - Разбуди-ка мне Алексия!
   - А он и не ложился, господин! Отчет сирийского филиала сверяет. - отозвался пожилой раб, казавшийся недомерком рядом с огромным лысым Клитом и бородатым, угрюмым атлетом Феодосием.
    - Надо же  как совпало! - удивился Аттик, оглядываясь на притихшего у его ног Гермолая. - Вот, мы сейчас и выясним, как там у них, в Антиохии, с наличностью обстоит… 
    - Госпожа тоже не спит. Масла в лампы подлить велела. - сообщил, с особой почтительностью, Диомед. - О тебе, господин, сокрушалась. Особенно, как гроза началась…
    - Передай, что я здесь, а Алексию, чтобы шел в мой таблин. И  пусть скрибов поднимет – письма будем писать!
    - А мне?.. Что прикажешь, господин? - осторожно поинтересовался застывший на полу Гермолай.
    - А этого! - указал на него Аттик. - Чтобы на чужих лошадей за моей спиной не ставил и на прибыль хозяйскую не покушался. В клетку его! Без воды! А кормить рыбой соленой!..
   - Прости, господин! По дурости согрешил! - завопил Гермолай и пополз к нему на животе так стремительно, что, едва подоспевшим, Клиту с Феодосием пришлось отрывать его от  хозяина силой. А тот извивался в их цепких руках и все голосил о глупости своей дерзкой и будущей, запредельной верности господину.
    «Вот и полагайся на них! Эллины!.. Деньги доверить - что волку овцу. А волки, как известно, только шерсть меняют, но не душу. - устало размышлял Аттик, одергивая примятую дерзким рабом тунику. - И ведь, сколько раз говорено: ничего не имеешь – ничего не теряешь. Все - мимо ушей! Одно утешение - спишь спокойно, нож в горло,  как негры какие-нибудь или кельты дикие, все же, не воткнут Трусоваты. Так что, лучше уж, греки! А иные умники накупят нечисти со всего света, оденут в ливреи и думают, что сброд этот разноцветный и есть фамилия. Как же!.. Станут вам эфиоп с галлом одинаково, верой и правдой служить! Нет, сиятельные! Фамилия – это, прежде всего, взаимопонимание! Но разве достижимо оно, когда в непростом этом, меняющемся с каждым дуновением ветерка, многоликом мире, восприятие окружающего и собственного естества, впитанные с молоком матери, совершенно не схожи? Что говорить о законах и жизненных правилах, когда для иных племен, даже голоса птиц звучат по-иному? Фракийцы17 благородных отпрысков своих татуируют, а геты18 - только рабов. Моссийцы понтийские19 совокупляются с женщинами у всех на виду, как собаки, а у нас это позором считается. Рыбу едят все, кроме сирийцев, поклоняющихся Астарте20. Зверей же и всяких гадов ядовитых чтут, как кумиров, одни египтяне. Но италийцы не истребляют коршунов, а посягнувшего на них, считают нечестивым. В Фессалии знатные граждане охотно участвуют в боях быков, хотя в других частях света это выпадает лишь осужденным на смерть преступникам. Разные у людей взгляды… А от разных взглядов - все несогласия, смуты и мятежи.
   Что же касается греческой лени, склонности их ко лжи и воровству, то, при полном взаимопонимании - разве это проблема. Если  ничего кроме лени и бессовестного вранья от раба не ждешь, конкретные их проявления толкового хозяина лишь позабавят. Разве не приятно, лишний раз, убедиться в том, что все твои предположения, пусть и не самые радужные, полностью подтвердились?
    Так что, при наличии глубоко внедренной практики  доносов, поддерживаемой, детально разработанной системой поощрений и штрафов, а также неукоснительной коллективной ответственностью за любой проступок каждого отдельного негодяя - его то, проступка этого, порой, только и ждешь! А, иначе, как, проверить годами отлаженный механизм, чтобы утвердиться в его безотказности? Как говорится, одна ветка обломится - не подведет другая.
     Тот же Гермолай… Сколько бы он ни украл - ведь не из сундука! Из прибыли, которой могло бы, и вовсе, не быть, если бы колесо  повозки какой-нибудь посреди гонки отвалилось. Зато, всем прочим, -  наука: не делай другому того, чего себе не желаешь! Так просто. А, вот, никак не поймут!..»
 


Рецензии