Подонки Ромула. Роман. Книга первая. Глава 21

                ГЛАВА XXI.

      Локоть цветочника, захмелевшего от неразбавленного вина, соскользнул со стола, а сам он качнулся вправо и, наверняка, свалился бы на пол, если бы немой не поддержал. Но грека это не отрезвило. Качнувшись влево, оттолкнул руку киликийца и широким, требовательным жестом призвал к себе Аристарха. Тот кинулся к нему из-за прилавка, склонился над столом… Ухватив его за плечо, грек что-то пробормотал, покачиваясь из стороны в сторону, и дернул затылком назад - так резко, что снова чуть не упал.
      Но Аристарх все понял, кивнул подобострастно и кинулся к столику, где Штырь, втащив, уже полностью покорившуюся ему путану к себе на колени, обеими руками исследовал под плащом анатомические особенности женского ее естества.
   - Ее господин Александр требуют! - шепнул Аристарх, кивая на путану, несмотря на явную занятость ее тела.
   - Это который? - сверкнул недобрым глазом Штырь и, проследив взгляд Аристарха в направлении цветочника, столкнул рыжую с колен так резко, что у нее даже каблучок подвернулся. А Штырь шлепнул ее по заду и кивая на толстого грека, хмуро приказал:
    - Работай, иди! Но меньше, чем за сестерций не соглашайся!
      Путана безропотно шагнула в ту сторону, но Штырь дернул ее за локоть и зашептал:
    - Поблизости, за углом где-нибудь ему дашь. И по-быстрому!.. Чтобы мне тебя не искать, как Циклоп подвалит…
     Послушно кивнув, путана направилась к столику грека, призывно распахивая плащ, сбрасывая с головы капюшон и приглаживая на ходу, не успевшие еще просохнуть огненные свои пряди.
     Штырь, прищурившись наблюдал, как она встала над толстяком во всеоружии юного очарования, готового расстелиться перед ним хоть посреди лавки. А тот,  раскачиваясь, по-бычьи, над столом, что-то бормотал, не упуская возможности запустить руку к ней под  плащ, ощупывая и притягивая ее к себе вплотную…
   - Не договорились? - злобно вскинулся Штырь, когда она медленно и устало, вернулась к их столику.
   - Велел завтра в лавку к нему прийти, когда он из терм вернется…
   - Что же ты, сука, бесплатно щупать себя даешь?! - замахнулся на нее Штырь, раздосадованный непредвиденной отсрочкой.
   - Что же мне делать, если все щупают? - испуганно отшатнулась рыжая и, всхлипнув носиком, пообещала. - Вот увидишь, Гай! Завтра он нам заплатит!..
    - Завтра, завтра, вечно завтра - так и проходит жизнь! - проворчал Штырь, несколько смягчаясь. - А деньги сегодня нужны. Даже вчера! Ну, иди сюда! – дернул ее за руку, снова заваливая к себе на колени.
      Немой, тем временем, встал и направился к выходу. Цветочник,нестойко
пошатываясь, покатился следом. Тело путаны заслоняло от Штыря дверь лавки и покинутый ими столик. Но от зеленых ее глаз ничего не ускользнуло. Выпрямилась, застыла тревожно в его руках:
   - Уходят!
   Штырь выглянул из-за ее плеча, увидел что столик у стены пуст,  вскочил, сбрасывая ее с колен, хрипло скомандовал:
    - Погнали! - и метнулся к выходу…

                *       *
                *

       Слева, темной громадой нависал храм Сатурна. Справа золотисто светился изнутри мраморный портик Юлиевой базилики. И оттуда, издалека, доносились разноголосые, гортанные выкрики неутомимых менял. Он приостановился. Явно чему-то удивившись, прислушался, понимая, видимо, по-арамейски. И печально усмехнулся…
    «Так-то, Луцилий, пока ты на дне отлеживался, асс до одной шестой унции упал. Выходит, в денарии их теперь восемнадцать? А в сестерции содержание серебра снизилось - подумать только! - до двадцати двух долей! Дутая власть - ветром подбитые деньги… Весь мир дань платит, а Рим бедствует. Ничего, наведем порядок! Как только казну нашу, что у Сатурна, за стенами этими хранится, с египетским капиталом сольем!»
    Окинул взглядом огромное здание храма - от гранитного подиума до бронзовых капителей под крышей, как бы оценивая финансовую свою идею. Но для этого пришлось задрать голову так высоко, что капюшон свалился ему на плечи. Луцилий не стал его поправлять. Тем более, дождь почти кончился, лишь слегка моросил, а вокруг не было ни души. И только невидимо бодрствующие за углом портика сыны Палестины, занесенные в ненастную римскую ночь лихими какими-то ветрами, продолжали вечный свой спор о прибавочной стоимости. Но непосредственной угрозы, вроде бы, не представляли.
   Однако мысль о Египте, вернула его к действительности, заставив сосредоточиться на том, что было сейчас главным - неуклонно стремиться к неясной еще ему самому, но сверхважной, а если сложится, то - исключительной, конечной, по сути цели, возникшей  перед ним внезапно в донесении, хоть и глухонемого, но самого, пожалуй, надежного и доверенного тайного агента Антония в Риме.
    «И какое невероятное стечение обстоятельств! Как он при разговоре том оказался! - взволнованно думал Луцилий. - Вот из таких случайностей боги и ткут будущее… Разве свершается что-то помимо их воли? Наше рождение и смерть. Все победы и поражения. Тем более, когда решается судьба государства…»
     В просвет между храмом Сатурна и базиликой проглядывал форум - исхоженная с детства, вдоль и поперек, брусчатая площадь, которую он помнил многолюдной, шумной и суетной. Но и окровавленной… Сколько раз, в юности, видел как государственные рабы с деревянными кадками полными воды, убрав трупы и утащив раненых, терли мостовую губками, смывая запекшуюся повсюду кровь!..
    Скользнув неуловимой тенью к базилике, он укрылся за крайней ее колонной, выглянул осторожно - площадь была пустынна. Только в дальнем конце ее, за аркой Фабия Максима, мерцал, догоравшими уже, багровыми факелами портик храма Божественного Юлия за широкой мраморной балюстрадой Новых ростр. И какие-то глухие, размеренные удары доносились со стороны храма Кастора…
      А Старые ростры были шагах в десяти. Луцилий метнулся к ним, прижался к мраморной облицовке, рядом с ведущими на платформу, крутыми ступенями. Прислушался. Но в тишине, лишь падали изредка тяжелые звонкие капли. И удары у Диоскуров не прекращались…
      Глянул вверх, на пустую трибуну, припоминая ораторов, которых ему довелось видеть на ней из тесной толпы, со стороны комиция… Сколько раз, стоя там, внизу, всматривался он в их лица, стараясь не упустить ни слова, а потом, срывая голос, кричал вместе со всеми: «Виват!1». Но чаще - «Долой с трибуны!»
      Помнил их всех. И скучноватого, обстоятельного Гнея Помпея, взвешивавшего постоянно, не слова даже, а собственные сомнения  относительно того, стоит ли, вообще, так расточать себя в воздух…
      И старшего Цезаря, умевшего в двух-трех простых и доходчивых фразах высказать самое существенное, то без чего Рим и дня прожить не мог… А, если, впоследствии, выяснялось, что не так это было и важно и требовалось лишь ему одному, да и то - временно, народ римский не возмущался, снова сбегался послушать его со всего Города. Да и поглядеть… Ибо не только слова, но и внешность его… Завораживала.
      Белоснежная туника с длинными, вспыхивавшими,  при каждом движении, золотой бахромой, рукавами. Красные сафьяновые муллеи2 с серебряными пряжками-полумесяцами. И вызывающе элегантная, пурпурная, как у царей, тога, снять которую с него было невозможно даже постановлением сената. Поскольку оно, тут же, опровергалось вердиктом Народного собрания. Уж очень был популярен! Да и неутомим… Не только на ораторской трибуне, но особенно в дни щедрых своих раздач и увеселений. Тут равных ему не было!
   Луцилий глянул на стоявшие поблизости статуи древних героев - Тита Тация* и Камилла*, в мраморных тогах без туник… И вспомнил Марка Катона, который в зимнюю стужу стоял здесь в потертой своей тоге. Тоже без туники, а то, и вовсе, босой, бросая одинокий вызов всеобщей продажности и корысти, поразившей Город, словно чумой. Он не льстил толпе, не тешил пустыми надеждами, не оправдывал ее немощь. А Риму предсказывал не процветание - рабство. Но никто не кричал «Долой!». Слушали молча, стараясь не глядеть друг другу в глаза, понимая, что и самые досадные обвинения его - правда. А он мог говорить часами, несмотря на ветер, снег и, летевшие в него, иной раз, щедро оплаченные камни - до тех пор, пока ликторы не стаскивали его с ростр силой, чтобы вести в тюрьму.
     Но тогда вся толпа, покинув комиций, молча, шла следом. Так единодушно и устрашающе, что Цезарь, не рискуя испытать, во что может вылиться это молчание - всякий раз отзывал ликторов. И за все, долгие годы непримиримого их противостояния, ему так и не удалось довести Катона до тюрьмы. Хотя до нее - рукой подать. Только за угол храма Согласия свернуть…
     Но помнил Луцилий и других ораторов – язвительного острослова Целия Руфа, который сегодня, со слезами на глазах, утверждал одно, а завтра - прямо противоположное. И белокурого, изысканного аристократа «Красавчика» Клодия, переметнувшегося из древнего рода патрициев в плебеи, чтобы заручиться властью трибуна. Тот ни в чем слушателей своих не убеждал - дирижировал молча. Разогнав предварительно несогласных, взмахивал краем тоги и толпа выкрикивала на весь форум, именно те слова, какие ему требовались. А как позабыть блистательного Куриона, способного, в двух словах, доказать, что солнце восходит на западе, а день и ночь - одно и тоже.  О котором никто лучше Катона не сказал: «Чья слава сравнится со славой молодого Скрибония? Сулла, Помпей и Цезарь покупали Рим, а он его продал!»
      Лишь одного и них - красноречивейшего, которого столько раз здесь слышал, как ни старался, живым припомнить не мог. Видел только, почерневшую от мух, голову, выставленную в том самом месте, где тот так часто ораторствовал. И, прибитую к корабельному тарану, косо отрубленную правую его кисть…
      «Почему? - спросил себя Луцилий. - Ведь все они жестокой, не своей смертью погибли… Как бешеным ураганом сдуло! Один Катон по собственной воле ушел. Но его - вижу. Живого, как наяву, только глаза закрыть. И Цезаря, и Помпея… А этого - нет! Может, оттого, что я теперь на стороне Антония, его убийцы? Или сам гений Цицерона дух его стережет? Даже голоса, толком, не припоминаю. Только голову эту жуткую, с черным, вывалившимся набок языком, в который Фульвия заколки из прически своей, яростно так втыкала. И слова его застрявшие в мозгу, как заноза: «Их молчанье кричит!»
      Луцилий огляделся по сторонам…
      «Чье молчанье?»
      Но вокруг были лишь древние статуи и мраморные колонны - памятники героям, отдавшим Городу жизнь. Да еще это, бередившее душу, глухое постукивание у храма Диоскуров.
    «Так ради чего, совершались все эти подвиги? Зачем лилась кровь? - с горечью ядовитой в душе, подумал Луцилий. - Чего мы достигли? Того, что рабов в Риме в три раза больше, чем граждан? Да и граждане эти… «Каждый достойный римлянин ест на серебре!» И, чтобы не утратить эту возможность делает вид, что не замечает, как Республика, каждый день, все ниже и ниже, сползает на брюхе в царство. А сам он превращается в раба, который ничего не решая, тупо повинуется чужой воле. Потому, что на  серебряную эту посуду всю доблесть и честь свою разменял. Да и жизнь собственная ему уже не принадлежит - сморчком мелким, Гаем Октавием приватизирована…»
       Покосился на высокую колонну белого мрамора с корабельными носами, увенчанную золотой статуей тирана, что торчала теперь, бельмом в глазу, посреди форума, прямо перед Юлиевой базиликой. И криво усмехнулся:
     «Победа на Сицилии!.. Триумф римлян над римлянином, сыном великого Помпея. Да еще ростральная… С носами утлых каких-то либурн, которых и кораблями не назовешь… Позор и бесстыдство!
      Обернувшись, окинул взглядом ростральную колонну Дуиллия* - первого победителя карфагенского флота, который, так своевременно принял на вооружение абордажные мостки; Мениеву колонну4 у тюрьмы, с летящим на коне отважным бронзовым консулом… Опустив глаза, наткнулся на статую Горация Коклеса*, в одиночку отразившего натиск целой вражеской армии на Свайном мосту5… Ребенком, он видел как ее вносили сюда, внутрь священной ограды Вулкана6, после того как гранитное плечо героя обожгла молния7…
     Тронул шрам на щеке и вздохнул. Глянул влево, в сторону курии8, на возводимый позади нее храм Марса Мстителя9.
    «И кому он теперь будет мстить? Гражданам неугодным тирании?»
     А мерные удары у храма Кастора не прекращались и даже крики какие-то хриплые оттуда доносились. Луцилий прислушался и только теперь заметил, что небо за храмом Божественного Юлия и над четырехскатной крышей Эмилиевой базилики10, порозовело.
     Это его обеспокоило. Ведь не успел даже убедиться в  том, что никто не встретится ему на открытом пространстве форума!  Не составляло, конечно, труда, взойти по ступенькам, истертым поколениями великих ораторов и осмотреться. Но, прежде, надо было преодолеть нечто, более существенное внутри самого себя… Ведь ни один гражданин римский - столетьями! - не смел подняться на эту трибуну без соизволения высших магистратов!
      А ему сейчас ничего другого не оставалось. Да и запрет был не столько сакральным, как политическим, связанным с возможностью прямого обращения к народу. Но, если бы он этого и хотел - не к кому было обратиться в такой час. Решившись, взбежал по ступеням, пригнулся и, прячась за литым, ажурным заборчиком, скользнул к переднему краю ростр - к просвету в балюстраде. Туда, где и стояли ораторы.
      Выглянул скрытно, окидывая площадь пристальным взглядом… На форуме не было ни души. Только сплошной частокол триумфов - колонны да памятники… И невнятные те же крики и постукивания у храма Кастора - наверное, срочный какой-то ремонт.
      На мгновение представил толпу, взирающую на него снизу, и понял, что ему нечего сказать, если бы она там стояла и, затаив дыхание, ждала. Что он мог предложить? Призвать к свержению тирании? Но, положа руку на сердце, - чем лучше Антоний?
       Накинув капюшон, отступил от заветного места. Не прячась уже, сбежал по гранитным ступеням. Огибая ростры слева, уперся взглядом в, искаженное судорогой невыносимой боли, мраморное лицо Геркулеса, пытающегося сорвать с себя, отравленный любимой, хитон.
     «Он в костер бросился, не выдержав этих мук, а народ римский?.. Не тяжелее ли страдает изо дня в день, с тех пор, как я себя помню? Да и статуя эта… Кое-что повидала. Как же тянулся он вверх!.. Вставал на цыпочки на тонких своих ножках, торчавших из-под претексты как палочки, стараясь не пролить ни капли из жертвенной  чаши… И, все же, никак не доставал  до треножника, чтобы плеснуть вино в огонь!.. А негодяи в толпе хохотали. И Катону, дяде и опекуну, пришлось приподнять его над треножником обеими руками. Малолетний сирота*, сын Луция Лукулла, посвящавший эту статую из кавказских трофеев отца, по завещанию покойного, Риму. Сколько ему  было? Лет семь, не больше. При Филиппах, когда скатывался, на моих глазах, с глинистого того склона, с раскроенным черепом, ему только что исполнилось двадцать два…»
      Луцилий всмотрелся в лицо полубога, поражаясь глубочайшей достоверности предсмертных его мучений и вдруг просветлел, проникшись внезапно теплой, плеснувшей в сердце, надеждой:
      «Но сын Цезаря!.. Возможно, он все изменит! Родной все-таки!.. Кровный наследник! Не то, что пиявка эта присосавшаяся, Октавиан!Только бы успеть!.. Две конные центурии Вепрей из Двенадцатого Сокрушительного, третий месяц, по всем кабакам, колонистов африканских11 изображают. Умаялись, поди, отдыхать!.. А эти?.. Властители вселенной!.. Чего им опасаться, когда вся Италия скорчилась у них, как в  железных лапах? Не когорту же за простым арестантом послали! Турму, не более! А даже и две…. Справимся!»
     Перебегая от памятника, убитым фиденцами послов к колонне Дуиллия, а оттуда - к статуям трех Сивилл12 с мраморными факелами и фаллическим ключом от адских врат, он почти пересек комиций и тут, прямо на ступеньках Курии увидел человека небольшого роста в жреческом одеянии, с покрытой молитвенно головой, взиравшего молча в его сторону. Луцилий не мог разглядеть его раньше - жрец прятался за толстым стволом священной смоковницы и, по-видимому, давно за ним наблюдал.
     Метнувшись вперед, удачно укрылся за постаментом Волчицы13 с младенцами, приникшими в медным сосцам. Времени на раздумья не было. Перехватив сверток с мечом под левую руку, сорвал шейный платок, скрутил в тугой жгут, вложил внутрь овальную свинцовую пулю и, почти не целясь, что было сил, метнул свинец в голову опасного незнакомца.
     Послышался глухой металлический удар, пуля отскочила к дверям Курии. Жрец, при этом, не издал ни звука, не шевельнулся. Луцилий выглянул из-за памятника и поморщился от досады, узнав в немом соглядатае, статую древнего авгура Атта Навия*, подножье которой   сгорело вместе со старой Гостилиевой курией, во время пожара, еще на похоронах Клодия. А славный, оплавившийся слегка, Навий уцелел, чтобы постоянно напоминать квиритам об уважении к птицегаданию и достоинству авгуров.
    Как же он мог забыть?!.
    Волнуясь, ощупал верх статуи. Не найдя повреждений, облегченно вздохнул и ласково, как ребенка, погладил медную голову. Глянул на шелестящую мокрой листвой, смоковницу, на кормящую Ромула и Рема Волчицу, еще раз, словно извиняясь погладил приземистого авгура по плечу. И, минуя храм Двуликого Януса14 - две, обитые медью, стены без крыши, с распахнутыми воротцами, означавшими, что покой мирным квиритам только снится, а их легионы,  меж тем, ведут где-то бои, - устремился к двухъярусной, Эмилиевой базилике, к роскошным колоннам фригийского мрамора - белым с пурпурными, сверкающими даже в предрассветном сумраке, прожилками…
     Но, не дойдя до них, остановился перед небольшим возвышением в литой решетке, где две обнаженные женские статуи15 возносили к небу цветы и мраморного голубка, уже раскинувшего крылья, чтобы взлететь с распахнутых нежных ладоней… Глядя на них, Луцилий печально покачал головой:
     Святые Клоацины!.. Даже дерьмо, все нечистоты римские под высшим покровительством. Благословенны! А жизни у людей нет!»
       Кладка мостовой, между Эмилиевой базиликой и Клоацинами, углублялась под небольшим углом. И в центре углубления тускло поблескивала медная решетка, прикрывавшая сток в Большую Клоаку, куда стекалась дождевая вода с форума. После ночного ливня решетка была завалена обрывками папируса, стеблями увядших цветов, обломками  веток, клочьями тряпья, среди которых торчали две сандалии - стоптанная мужская и совсем новая, детская, приплывшие сюда вместе с потоками воды.
     Отбросив весь этот хлам ногой, Луцилий положил сверток с мечом на мостовую, ухватился обеими руками за решетку, чуть приподняв ее невероятным усилием, передохнул и сдвинул в сторону от люка. Заглянул в черную пасть каменного колодца, прислушался к гулким всплескам, шумевшего, где-то в глубине, невидимого потока… И шагнул к своему свертку. Присев на корточки, размотал мешковину, скомкал и бросил ее в сток. Торопливо, но очень старательно надул мех, плотно заткнул его пробкой. Снял плащ и перекинув его через левое плечо завязал концы ткани на правом боку. Прижимая, наполненный воздухом мех к груди, ткнул его под плащ и затолкал, как можно глубже, Тщательно расправил ткань над всей выпуклостью меха, затянул  узел на боку потуже, чтобы, плотно обтянутый плащом, мех не выскользнул.
       Удары у храма Кастора, тем временем, прекратились. Слышались лишь крики, конский топот и ржание. Но в сумраке предрассветном невозможно было разглядеть, что там творится. Впрочем, Луцилия это и не занимало.
   Глянул в светлеющее небо, шагнул к колодцу и, придерживая левой рукой меч, а мех на груди - правой, прыгнул вниз. Из темноты, поглотившей его клоаки, послышался одинокий всплеск.  И, тут же, все стихло.


Рецензии