Подонки Ромула. Роман. Книга первая. Глава 27

               
                ГЛАВА XXVII.

   В черноколонном атрии Мецената с раннего утра было белым-бело от тог. Причем, роскошных сенаторских, с пурпурными латиклавами1, набилось больше, чем простых, вирильных2. И хотя посетители старались говорить потише, многоголосый гул заглушал плеск фонтанов в бассейне.
   Да и беломраморный Аполлон, орошаемый со всех сторон музами, воздетые руки которых изливали на него восторженную, серебристо струящуюся хвалу, несколько потускнел, теряясь в сутолоке бессчетных, сверкающих снегами альпийскими, тог…
   А он и не спал почти, ворочался в постели до рассвета. Главка из спальни выгнал сразу - нежности его только досаждали. Ведь ему то голос Октавии, ручейком тихим, рядом совсем, журчал и, обтянутая золочеными ремешками ножка из-под оборки лиловой проглядывала. То хлыщ из Лаодикеи нависал с потолка, а то и сам, пьяный мертвецки, триумвир египетский мычал, прямо в лицо, что-то совершенно невразумительное. 
   «Хорошо, номенклатор3 догадался клиентов дальше вестибула не допускать. С луком их вечным да чесноком - совсем бы ему задохнуться! И без них… Ступить в атрии негде! Куда ни глянь, так и расплываются в улыбках, а у самих… Такие камни за пазухой, что… И не увернешься! Только хлеботорговцы не притворяются, косятся из-за колонн - стая волков в серых своих хламидах. Волки и  есть - весь Рим за горло держат! Что ж… С них и начнем!»
   Приветливо улыбаясь, кивая во все стороны, изредка пожимая протянутые руки, похлопывая кого-то по плечу, а кого-то даже слегка приобнимая, в сопровождении двух  скрибов, добрался до булочников. Прочие посетители пятились, устраняясь от участия в схватке. А негоцианты, тревожно переглядываясь, выступили сомкнутой фалангой навстречу.
   Но, сверх ожиданий, договориться удалось быстро и легко. Волки рвут зубами, но и у быков рога есть. Вот он и ударил с той стороны, откуда не ждали, сговорившись стойко молчать в ответ на все призывы обратить взор на беднейших граждан или на истощенную непрерывными войнами, общественную казну. Ну, в крайнем случае, сочувственно разводить руками. Но префект о бедах отечества и не упомянул. Сухо оповестил о своем решении направить людей в Александрию к консулу и триумвиру для устроения дел в римском государстве, Марку Антонию, чтобы тот позаботился об увеличении поставок зерна из Египта до 60 миллионов модиев4 в год. То есть в три раза. И тут же продиктовал скрибам имена послов и сумму, которую надлежало выдать им на дорогу и представительство. Имена были громкими, а сумма столь внушительной, что не могло быть сомнений в чрезвычайных полномочиях посольства. Тут волки хором и взвыли, да так слезно и жалобно, что Меценату, уже отходившему от них, пришлось остановиться и - volens-nolens5! - не только прислушаться к их резонам, но и взглянуть на абак в руках самого престарелого и авторитетного спекулянта, поскольку костяшки, стремительно перебрасываемые из разряда в разряд, скрюченными подагрой пальцами, со всей очевидностью, подтверждали, что такой приток пшеницы на италийский рынок, ее обесценит, а всю их коллегию древнюю неминуемо разорит.
  - Что предлагаете? - хмуро спросил Меценат, воображая при этом злодейскую ухмылку триумвира и дикий хохот Клеопатры VII, в ответ на подобную его просьбу. Едва сдерживаясь, чтобы и самому не рассмеяться над той бездной отчаяния и неподдельного ужаса, в которую он поверг прожженных этих негодяев.
   Сошлись на том, что в Египет пока обращаться не стоит, а цены на хлеб в Лациуме не превысят, до конца года, двенадцати сестерциев за модий. К тому же, волки сами вызвались поставить в войска не менее миллиона модиев отборного зерна. Из чистого патриотизма и, разумеется, безвозмездно.
   Скрибы тут же составили договор, и серые, затравленно озираясь, скрепили его своими печатями. Меценат тоже приложил перстень и покосившись на лягушку, застывшую перед прыжком, которая четко отпечаталась на красном воске, позволил себе тихонько квакнуть
   - Кви про кво!6
     Хоть одна гора с плеч! Но, стоило поднять глаза от всевластной своей лягушки, снова почувствовал себя припертым к глухой стене, почти что, раздавленным. Неотступные взгляды просителей целились в него, как осадные скорпионы - со всех сторон.
    «Царь и Отец небесный Юпитер! За что?! Сам-то ты смог бы всех их удовлетворить? Молчишь, Громовержец?.. - подумал он с горькой укоризной. И тяжело вздохнул… - Ну, как не выслушать Пизона, родного брата Кальпурнии, безутешной вдовы Диктатора? В чем откажешь Клавдию Нерону, первому мужу сиятельной нашей Ливии, так безропотно уступившему ее Гаю? Или собственным добрым друзьям Корнелию Галлу и Прокулею?  Но чего ждет этот, триумвир разжалованный?!7 Великий понтифик с постной такой рожей? Ведь ясно сказано: сидеть в Цирцеях и не высовываться, если судебного процесса не хочешь! Нарывается? Вот его, у всех на глазах, и обойти. Еще затравленней будет! И Сестия Квириналия заодно… Брута, видишь ли в писаниях своих превозносит! Вот, пусть Брут, тот самый, дом его новый, водой общественной и снабдит!»
   Натянул на лицо благостную улыбку и двинулся вперед. Обнадежил Пизона и Тиберия; пообещал все, что мог друзьям; обошел, как пустое место, опального Лепида; а минуя обомлевшего Квириналия, поинтересовался, наяву ли является призрак убийцы Божественного Юлия или только во сне; выслушал наварха8 Мизенской флотилии9 Гая Юлия Автомата, жаловавшегося на недостаток строевого леса в Кампании, необходимого для срочного ремонта кораблей и посоветовал ему обратиться непосредственно к Марку Агриппе…
   Следовавшие за ним скрибы подробно записывали не только слова, но и все его жесты, для отчета об аудиенции в «Ежедневных ведомостях» - у власти нет тайн от народа.
   Но, вступив в спор с сенатором Марком Лоллием и Гаем Антистием, а также поддакивавшим им, как попугай, консуляром Титом Статилием Тавром, сделал знак скрибам, и они тут же перестали строчить. Ибо неуемная эта, коррумпированная до мозга костей, троица пыталась заручиться его согласием на учреждение в Капуе новой коллегии10 из 150 столяров, намеренной действовать, к тому же, и в качестве городской пожарной дружины! То есть, он должен был санкционировать не только явный разгул в праздничные дни и тайные ночные их сборища, но и вооружить эту, незнамо кем сколоченную шайку, топорами. С единственной целью, чтобы Тавр этот, Антистий и Лоллий, будущие патроны сомнительной команды, регулярно получали из Капуи немалую мзду.
   - А вигилов11 недостаточно?
   - Да откуда же в Капуе вигилы? - жалобно сморщился Лоллий.
   - И в Капуе разместим! - пообещал префект, как отрезал.
   - Так столяры и без них управятся! - взмолился Антистий. - И никаких издержек казне…
   - Ни малейших! - поддержал его Тавр.
   - Лавры Краса спать не дают?! - грозно глянул Меценат. - Такой же беспредел и в Капуе учинить хотите? Чтобы банды ваши носились с топорами по все пожарам и ничего не тушили, пока погорельцы несчастные дом гибнущий свой за бесценок не продадут?! - обернулся к ближайшему скрибу, ткнул пальцем в его табличку:
  - Пиши! По вопросу учреждения коллегии столяров в Капуе: Отказать! А кто недозволенную команду с баграми и топорами снарядит, подлежит наказанию как совершивший вооруженное нападение на общественный храм. Ясно?
    Резко шагнул в сторону и наткнулся на рослого понтийского грека в коротком хитоне и синем гиматии, который бормотал извинения, кланяясь смущенно, но без угодивости.
  - Страбон! - удивился гостю, хозяин. - Не знал, что ты в Риме!
  - Только вчера вернулся. - широко улыбнулся грек - И сразу к тебе, светлейший. С просьбой.
  - С просьбой? - омрачился префект. Само слово это ненавистное спазмы в желудке его вызывало.
  - Хочу описание Тирренского побережья12 составить. От Бруттия13 до Лигурийского залива14. Но… - Страбон развел руками. - Фабры15 военные нужны. Точнее их, расстояния никто не промерит.
   - Дам тебе фабров! Сколько потребуется. И мулов вьючных с погонщиками! Пайком, и деньгами снабдим! Ради такого дела!.. – искренне обрадовался префект, не усматривая в просьбе никакой личной корысти. Да и Гай работы эти непременно одобрит.
   - Я и не рассчитывал! - просиял Страбон. - Тогда мы и карту нарисуем! Как можно точнее… Спасибо!
   - Погоди! - задумался Меценат. - Если уж по уму делать… Тебе ведь трирема надежная понадобится! - и быстро оглядевшись по сторонам, окликнул Мизенского наварха. - Автомат!
   Тот подошел и Меценат представил ему грека:
  - Познакомься, Гай! Географ ученый наш, Страбон. Карту побережья  Тирренского будет чертить. Ему бы трирему с опытной командой выделить!
  - А может, он и глубины в заливах обозначит? - у наварха глаза загорелись
  - Это уж, друзья мои!.. Сами договаривайтесь. - Меценат положил им руки на плечи и, шутливо, чуть подтолкнул друг к другу. - А если помощь моя потребуется…
   И не договорил. Раздвинув посетителей, тревожно косившихся на его обвитые пурпуром прутья, к ним пробрался плечистый ликтор. Вполголоса доложил префекту:
   - Доставил.
   - Все, светлейшие и блистательные! Вынужден вас покинуть. Дела государства требуют! - громко, так, чтобы все в атрии слышали, объявил Меценат. - Скрибы все просьбы и пожелания ваши запишут. - и шепнул ликтору. - В таблин его проводи.  Но не через атрий!..
      
    Аполлон присутствовал и в таблине Мецената, на фоне черной стены, прямо напротив окна в сад - с лирой в руке, в полном уединении. Лишь мраморная змея, обвившись вокруг кривого пенька, заглядывала богу в глаза с преданностью собаки.
    Две боковые стены украшали огромные картины. На одной - слепой Гомер, тоже с лирой и длинными развевающимися по ветру седыми прядями пел что-то очень возвышенное морским волнам, разбивавшимся о каменистый берег у его ног. А за его спиной дымились, догорая руины захваченной Трои, прописанные с такой достоверностью, что казалось можно подойти и взять тлеющий уголек на память.
    На противоположной стене, над бесчисленными книжными полками - Сократ, в окружении убитых горем, друзей, мужественно принимал чашу с ядом из рук оторопевшего, утирающего слезы, палача.
    А, справа от хозяйского стола, повернутая к свету, стояла в станке, словно в ожидании, старательно залевкасившего ее для новой работы живописца, большая, древняя доска, на гладкой, поверхности которой не было ничего, кроме единственной, тонкой трехцветной линии. Но понимающему, как говорится, было достаточно... 
   Ибо сама история высочайшего искусства живописи, не в пересказе, но живыми своими  глазами смотрела на всякого, удостоившегося попасть в этот таблин. И нерадивому школьнику римскому известно имя знаменитого Апеллеса - несравненного мастера, спутника Великого Александра, который царским указом запретил писать себя кому бы то ни было другому. Того самого Апеллеса, что ежедневно выставлял свои работы на балконе на общее обозрение и, скрываясь за картиной, прислушивался к мнению прохожих, считая народ более вдумчивым ценителем, чем он сам. Некий сапожник заметил, что на левой сандалии отображено меньше петель, чем следовало. Но когда, на другой день, тот же сапожник, гордясь исправлением, внесенным благодаря вчерашнему его замечанию, стал придираться к форме голени на картине, Аппелес выглянул из-за доски и крикнул:
   «Сапожник, не смей судить выше сапога!»
   Ведь сам Аппелес не прожил и дня без того, чтобы не усовершенствовать свое искусство, проведя хотя бы одну линию. Это от него вошло в поговорку - «ни дня без строчки».
   Если Александр пускался в его мастерской в рассуждения об изящном, Аппелес, призывая его к молчанию, говорил, что над ним
даже мальчишки, краски растирающие, смеются. Это право давала
значительность его произведений, даже по отношению к царю, который, вообще-то был весьма гневлив.
   Ибо в искусстве Апеллеса было неизъяснимое очарование, портреты же он писал с таким неотличимым сходством, что некий метаскоп, предсказатель по лицам, безошибочно определял по ним - сколько лет человеку и сколько ему осталось прожить.
   А самый знаменитый портрет Александра - с молнией в руке в храме Артемиды Эфесской16, он написал так, что пальцы, казалось выступали над доской, а молния сверкала в воздухе над картиной. И все это было отображено лишь четырьмя красками: белой мелосской, аттической охрой, из красных - понтийской и черным атраментом.
   Да, всего четырьмя красками создавали бессмертные свои творения великие те мастера! И каждая их картина уже тогда оценивалась в состояние целого города! Царь Кандавл за картину Буларха «Гибель магнесийцев» немалую по размеру, заплатил золотом, равным весу доски, а Деметрий, прозванный Осаждателем, не стал поджигать Родос, чтобы не пострадала Протогенова «Охота Иалиса», которая находилась у той части крепостной стены, где он только и мог бы пойти на приступ.
  Правда, и Протоген писал того «Иалиса», внука Солнца, семь лет. И, пока писал питался лишь мочеными грушами, утоляя и голод, и жажду, чтобы не притуплять чувств излишней сытостью. Краски на ту картину он положил в четыре слоя, для защиты от повреждений и обветшания, так, чтобы каждый нижний слой заменял стершийся, верхний. На ней есть собака, исполненная удивительным образом, поскольку ее написал, в равной мере, и случай. Мастер считал, что ему не удалось передать пену, свисавшую из пасти, запыхавшейся на бегу псины. Тогда как, всем остальным был вполне удовлетворен. А не нравилось ему само искусство! Нельзя было уменьшить его и, вместе с тем, казалось, что оно чрезмерно, слишком далеко от правдивости, и пена на картине написана, а не сама вытекает из пасти. Терзаемый душевными муками, поскольку хотел, чтобы в картине было не жизнеподобие, но сама жизнь. Протоген все стирал написанное, менял кисти, никак не удовлетворяясь. Придя, наконец, в ярость, оттого, что искусство продолжает ощущаться, он швырнул в ненавистное место картины губкой. И губка наложила стертые краски именно в том сочетании, какого он добивался - счастливый
случай воссоздал на картине жизнь!
  Теперь же, когда пурпура и на объявления настенные не жалеют, а Индия свозит в Рим ил своих рек, кровь змей и слонов - нет славной той живописи! Стало быть все было лучше тогда, когда меньше имелось средств, но все внимание было направлено на ценности духовные… И лишь посол диких тевтонов17 у портрета старого пастуха с посохом, когда его спросили, как, примерно, он бы этого пастуха оценил, мог заявить, что столь немощный, даже живой раб, ему и даром не нужен…
  Ибо когда Александр, увидев впервые свое изображение в Эфесе, не оценил его по достоинству, находя лицо на картине недостаточно светлым, а, введенный в храм Буцефал18 ревниво заржал на коня, изображенного на картине, как живого, Аппелес рассмеялся:
  «Царь, а конь-то, видать, получше тебя в живописи смыслит!»
   А ныне? Кто посмел бы сказать такое не то, что царю или хозяину этого дома, но даже квестору какому-нибудь или, назначенному по списку, эдилу!..
   Самого Александра не страшась, но относясь к соперникам по-дружески, Аппелес прибыл на Родос, где жил знаменитый Протоген, страстно желая познакомиться с произведениями, известными ему лишь по слухам и, тотчас, направился в его мастерскую.
   Художника дома не оказалось, и старая служанка, сторожившая огромную доску на станке, подготовленную для написания картины, спросила, как передать хозяину, кто его спрашивал. Аппелес, молча, взял кисть и провел на доске всего одну линию. Когда Протоген вернулся, старуха рассказала о госте. Оценив тонкость линии, художник сразу понял, что приходил Аппелес, потому что такое совершенство никому больше не доступно. И сам, другой краской, провел на той, Апеллесовой линии более тонкую.  А, уходя, велел старухе показать ее гостю.
   Вернувшись, и опять не застав хозяина, Аппелес, не желая признать свое поражение, разделил линии на доске третьей краской, не оставив более никакого места для  тонкости. Признав себя побежденным, Протоген кинулся в порт на поиски гостя. И они решили оставить ту доску нетронутой для потомства - всем, в особенности художникам, на диво…
   Узрев «Охоту Иалиса», Аппелес сперва потерял дар речи, а придя в себя, сказал, что поражен живописью выполненной с приложением такого огромного труда и неимоверной старательностью. И добавил, что у него все так же, как у Протогена, а может, у Протогена и лучше, но он превосходит его в одном - в том, что способен вовремя убрать руку от картины…
   А, чудом сохранившаяся доска, среди выдающихся произведений многих художников, похожая на пустую и, тем притягивающая к себе внимание, стала более знаменита, чем любая картина. Прежде она хранилась у покойного оратора Квинта Гортензия. Но, когда Ливия стала перестраивать заброшенный его дом, Октавиан подарил эту доску Меценату, не столько как тонкому знатоку и ценителю прекрасного, но как надежнейшему стороннику своему...
   Словом, поэзия, мудрость и все изящные искусства, вплоть до укрощения диких тварей были представлены в таблине Мецената, более чем достойно.
   А на черном, в тон мраморным стенам, индийского драгоценного эбена, письменном столе, опиравшемся на могучие львиные лапы из литого золота, чуть поблескивала тусклой, зеленоватой от древности бронзой, и вовсе, редчайшая вещь - небольшая фигурка могучего бога Херкле19, грозящего неведомым врагам увесистой сучковатой дубиной. Это не означало, конечно, что хозяин тайно поклоняется ему в ущерб законному римскому Геркулесу. Но напоминало счастливцам, удостоенным личной аудиенции о том, что принимает их не захудалый какой-нибудь выскочка, а прямой потомок древних  этрусских царей.
   И странно было, что в изысканной этой обстановке, как у себя дома, расхаживал и даже позевывал во весь рот, невысокого роста плебей, с круглым брюшком под складками не раз уже тертой мелом, заштопанной в двух местах, старенькой тоге.
   Впрочем, бедность - не порок. Но он и родовитостью похвастать не мог - сын вольноотпущенника, мелкого торговца соленой рыбой.
   Может, и он пошел бы по стопам отца, но тот прикрыл лавку в Венузии20 и переехал в Рим, чтобы дать Квинту образование.  Устроился сборщиком налогов на торгах. Не мед, ясное дело!.. Кого за тогу хватаешь, чтобы не сбежал, а иной медяки прямо на мостовую швырнет и хохочет, глядя как катятся они во все стороны, а сборщик ковыляет за ними и кряхтит, хватаясь за поясницу…
   Зато Квинт учился в школе Орбилия21 с сыновьями всадников да
сенаторов на одной скамье!.. И дальше от них не отстал, отправился, как водится в знатных семействах, для завершения образования в Афины. Изучал там философию и литературу, даже стихи свои на
греческом с подстрочным переводом отцу присылал!..
   Но свела судьба с Брутом. И кинулся Квинт Гораций республику по всей Азии отстаивать. Глядя на его брюшко, трудно поверить, что за два года отчаянной этой борьбы, дослужился он до звания легата, По три легиона в бой водил! А после поражения при Филиппах, вернулся по амнистии в Рим, проскриптом бесправным. Отца в живых не застал, как и имущества конфискованного и, чтобы с голоду не помереть, пристроился писцом в казначейство.
   А по ночам, в инсуле своей, когда не спалось и, совсем уж невыносимо,  стискивали душу облупившиеся стены и низкий треснувший потолок, принялся стишки сочинять. Теперь уж не греческие, а на родной, забористой латыни:

              «Был я чурбаном, смоковницы пнем бесполезным;
              Долго кумекал мужик - скамью ли тесать иль Приапа.
              Сделаю бога! - решил. Вот и бог я! С тех пор я стращаю
              Птиц и злодеев. Десницей воздетой воров разгоняю,
              Так же и членом своим, окрашенным красною краской.
              Ну, а тростник на башке пернатых прожорливых гонит,
              Не позволяя садиться в саду молодом на деревья…»
 
   Вергилий смеялся над этим кощунством до слез. И познакомил Квинта с Меценатом. А тот подумал месяц-другой и, несмотря на темные пятна в биографии начинающего поэта, взял к себе в секретарем.
   Тронутый столь высоким доверием, Гораций честно признался, что ему теперь трудно не писать сатир - сами в голове складываются. Что-то в ней, от всех пережитых бед, повернулось… Но и это не оттолкнуло префекта. Напротив, лишь подкрепило благое его намерение. Так Квинту и сказал:
  - Талант, друг мой, нередко вызывается к жизни несчастьями. А потому, не только восторгов пустых… Порой, и сочувствия требует. Негоже по ветру его пускать. Но я даю, чтоб и ты дал. Прежде чем сатиры твои на стенах инсул и заборах появятся, позволь первым читателем твоим быть! Может, полезное что подскажу. А то и  слог поправлю… Сам знаешь, даже Вергилий советов моих не чурается. И хотя, для воображения поэтического пределов нет, человек разумный
не мочится против ветра. За мысли никого не наказывают. Но… Против Гракхов у нас есть Тибр.
   Слушая его тогда, Гораций почесал в затылке и взгляд его впервые наткнулся на, укрощенную Аполлоном, змею.
  «Тяжела участь поверженного. Но чего стоят все пресмыкающиеся, все драконы мира против дара поэтического ниспосылаемого самим Лучезарным Фебом? Соглашайся! - сказал себе бывший лихой легат. - Решись, наконец, быть мудрым!»
   А префект, покручивая на пальце, еще не подаренное тогда Аттику, этрусское кольцо-змейку, глядя с приветливой улыбкой на этого, потрепанного жизнью неудачника, прикидывал в уме:
   «Тоже мне… Свидетель потопа. Хорошо распознается - хорошо излечивается. На то я и поставлен, чтобы держать волков таких за уши. Это и есть… Общественная польза. Ведь стихи лишены смерти. Тем и чреваты!.. Не только во злобе дня. Но и на будущее…»
   Вот и сейчас, входя в таблин, приветствовал его улыбкой:
  - Радоваться тебе, Квинт!
  - И тебе, сиятельный! - Гораций привычно вытянулся по военному. - Я не опоздал?
  - Нет, но садись скорее, друг мой! - Меценат протянул ему свиток в пурпурном футляре и указал на боковой столик у окна, где лежали чистые свитки и таблички, а рядом - все необходимое для письма. – Чистый папирус возьми! Только отмотай немного, чтобы видимость была, будто не первый час работаешь. А переписывать будешь  Вергилия. Новейший его труд. Да так, словно ничего и не слышишь. Можешь даже беседе нашей разок помешать. Вслух что-нибудь прочесть. Как бы в полном восторге… Я разрешаю. Но как только  старшего Цезаря упомяну, начинай записывать разговор, слово в слово!
   Гораций молча кивнул и направился к окну.
   А префект присел к своему столу, выдвинул ящик орехового палисандра из под черной столешницы, тронул, лежавшие рядом с каким то свитком, старые таблички - объемистую и  совсем тонкую. Усмехнувшись зловеще, проверил легко ли скользит ящик в пазах… Задвинув его, расправил складки тоги на левом плече, повернул древнего бога Херкле так, чтобы дубинка его угрожала ожидаемому посетителю, покосился на Горация, склонившегося уже с каламусом на свитком «Георгик» и остался доволен. Глянул, в нетерпении, на пурпурную, шитую золотом завесу у входа. И она раздвинулась, а
вступивший в таблин ликтор громко провозгласил:
   - Сиятельный Луций Новий Нигер, по твоему вызову!
   И пропустил вперед гостя - пожилого, худощавого сенатора с узким лицом и внимательным, острым взглядом.
  - Желаю. Здравствовать, Цильний! - гость непринужденно кивнул и направляясь к столу, холодно осведомился. - Я арестован?
   Но Меценат уже вскочил и с радушной улыбкой шел навстречу. Может быть, чуть поспешней, чем следовало:
   - Боги бессмертные! И в мыслях не было! - обхватил гостя обеими руками, приложился щекой к его щеке. - Здравствуй, Луций! Давно хотел тебя повидать. А тут, по случаю нундин, досуг выпал. Вот, и послал за тобой!
   - Ликтора? - недоверчиво усмехнулся гость.
   - Ликтор, тем временем,  приткнув розги к стене, вытянулся, скрестив руки на груди, спиной к выходу.
   - Надо же и ликторам телодвижения, хоть какие-то, совершать! - пренебрежительно отмахнулся префект. - Никого не преследуют, розгами не секут, голов не рубят! Тишина в Городе - ни бунтов, ни заговоров! Может, их, вовсе, упразднить бездельников этих? А то ведь… - изобразив на лице озабоченность, развел руками. - Сплошная синекура получается!.. -  и заразительно рассмеялся.
   - То-то, я гляжу… - Новий покосился на верзилу, застывшего у входа - ноги на ширине плеч, взгляд стальной, лицо каменное…
   - Кастриций! -  окликнул его Меценат - Ты что стены подпираешь?
В собственном доме взялся меня охранять? Так делай это за дверью! Хоть с минимальной пользой… Чтобы никто сюда не совался! Пока я с редким таким гостем беседую... Тебе ясно?
   Отсалютовав начальству, ликтор подхватил фасции и вышел.
  - Тунеядцы! - проворчал префект, подводя гостя к столу. - С Горацием Флакком знаком?
  - Встречались. - отозвался гость, кивая, в ответ на приветствие, привставшего над столиком, секретаря
   - «Георгики» Мароновы переписывает. - доверительно шепнул Меценат. - Квинт, прервись на минутку!  - взял развернутый перед секретарем свиток и показал гостю с горделивой улыбкой. - Прочти, что он тут, в самом начале пишет!
    Новий прочел первые строки, кивнул уважительно:
  - Лестно, конечно. Поздравляю! Он просто памятник тебе воздвиг. Прочнее, чем из металла!..
  - Квинт! Ты слышал? - просиял Меценат.
    Гораций глянул на гостя задумчиво. Повторил, пробуя, как бы, каждый звук на ощупь:
  - Прочнее, чем металл?!.. Хорошо сказано…
    А растроганный хозяин не знал, чем воздать гостю за глубокое такое понимание:
  - Присаживайся, Луций, прошу!  Может, по чаше?..
  - По утрам не пью. - решительно отверг Новий.
  - Я, признаться, тоже.  - простодушно кивнул Меценат.
    Усадил гостя на неудобную приземистую скамеечку, напротив стола, взял у него свиток, отнес Горацию и, вернувшись присел в курульное свое кресло, отделанное золотом и слоновой костью. Похоже, он никуда не спешил, молчал, глядя на гостя приветливо, но чуть свысока - сиденья-то были неодинаковые… Новий эту тонкость, как и угрожавшего ему  дубинкой, этрусского божка, сразу оценил. Но тоже смотрел улыбчиво, ждал, чем все обернется. Префект кивнул на Горация, вновь взявшегося за каламус и посетовал:
  - Жаль, не смею Квинта от работы отрывать… А то почитал бы он тебе новые свои сатиры, Обхохочешься, клянусь Геркулесом!
    Новий уже не улыбался, стараясь понять, куда он, любезно так, клонит - ликторов, чтобы вместе похохотать через весь Город не посылают.
  - Но ничего не поделаешь! - вздохнул разводя руками префект. - Книгу эту нынче же надобно переписать и Гаю нашему в Иллирик отправить.
  - До стихов ли ему сейчас? - дипломатично заметил Новий.
  - А как же? - вскинул брови хозяин. - Давно поэму эту ждет. Уже раз пять справлялся! В каждом почти письме. Вергилию сам дважды писал! Плохо ты принцепса нашего знаешь!.. А почему? - спросил он совсем другим тоном - жестко, требовательно. И сам же ответил. - Потому, что не любишь ты нас. Как зачумленных сторонишься! Разве не так?!..
   От приветливости и радушия его не осталось и следа. Не вопрос это был, а тяжкое обвинение. Новий ничуть бы не удивился, если бы тут же услышал и приговор - лишение воды и огня, вечная ссылка. А то и скала Тарпейская22!.. Чего ждать от тиранов?

               


Рецензии