Не плачь братишка Повесть

В окне моего детства
По паспорту мой старший брат был Гришей. Но мама упорно называла его Изей – именем, не принятым роднёй при его рождении в тридцатом году.
На Григории настоял отец, утверждая, что в его роду были греки. Кроме того, он считал, что это имя облегчит мальчику жизнь в русской среде. Да и Израил, означающее «противник Бога», его никак не вдохновляло.
Родственники же, обращаясь к нему, чаще говорили: «Гершл», – что придавало еврейский колорит, приятный старикам, особенно деду Якову, мастеру модной обуви и кантору местной синагоги. От него Гриша унаследовал идеальный слух и  душевный голос. Но профессионально вокалом он так и не занялся – не в ту сторону пошла извилистая дорога его жизни.Правда, в шестидесятые годы, став на время ленинградцем, он эпизодически пел, как сам мне говорил, «в цыганском ансамбле выходцев из еврейского кагала». Цыган там было – раз, два и обчёлся.
С рождения Гриша страдал от вывиха тазобедренного сустава. Хромота не позволила ему вкушать прелести беззаботного детства. Вместе с первыми словами пришло к нему осмысление ограниченности в движении. Нокапризным от этого он не стал, только глаза его были не по возрасту задумчивыми.
В первые годы жизни всё ещё можно было исправить, но мама не решилась на операцию, связанную  с многомесячным пребыванием ребёнка в гипсе.Относившаяся к своим детям с какой-то фанатичной, замешанной на местечковых предрассудках любовью, она даже обрезание запретила ему сделать, оправдывая свою нерешительность с наивной простотой: «Мальчику же будет больно!..»
Взрослые относились к Грише сочувственно, дети – с неосознанной жестокостью. Ровесник мог ударить и убежать, зная, что его не догонят. Но,как говорят в Одессе, рос «ещё тот Гриша». Он уже с семи лет стал накачивать мышцы рук и вырабатывать мгновенную реакцию на любое прикосновение. О каратэ пацанытогда и понятия не имели, но  от школьного физрука он что-то мог узнать о самбо, и вскоре у Гришиных обидчиков начались большие проблемы. При первом же движении они попадали ему в руки. Одни отделывались резкой болью в протянутой лапе, а другим приходилось размазывать по щекам красные сопли.
О его раннем детстве я знал по рассказам мамы. И то, что написал о нём выше, взято с её слов.
Брат родился раньше меня на восемь лет. У нас была его юношеская фотография в чужой офицерской фуражке. На коленях он держит меня, шестилетнего. Перелистывая дальше в памяти страницы семейного альбома, я вижу двух молодых красавиц, сидящих напротив друг друга в непринуждённой позе – снимок, совершенно нетипичный для тридцатых годов. Это – мама со своей сестрой Фаней. На мамины плечи спадают локоны чёрных волос – даже фото передаёт их живой блеск. Элегантное тёмное платье с ослепительно-белой вставкой на груди, брошь, высокие, аккуратно зашнурованные ботинки.
– Мы были модницами, – комментировала мне мама, – твой дед делал лучшую в городе обувь… Он и Грише сшил первые ботиночки с одним каблучком повыше.
Мама долго не могла простить себе трусливое  решение отказаться от операции, так как с каждым годом хромота Гриши становилась всё выразительнее. Утешало её только недетское мужество и презрение сына к собственной физической ущербности,желание, вопреки всему, быть не просто как все, но и лучше других.
«Полноценные» мальчики, даже спортсмены атлетического сложения, в обворожении сверстниц и девочек постарше соперниками ему не были. Наверное, с рождения в нём поселился дух Казановы. Бог подарил ему талант соблазнителя, который он постоянно развивал. В тринадцать отец дал ему трофейную гитару, сосед научил брать несколько аккордов, и вскоре во всю мощь заработал и этот дополнительный инструмент обаяния, который очень гармонировал с его цыганского типа лицом, кудрявой шевелюрой и греческим носом.
Сначала он исполнял песни из репертуара мамы: романсы, шуточные куплеты из спектаклей еврейского народного театра, где она до войны считалась примой. Их он пел на идише – только для родственников. Потом появились фронтовые и блатные песни – для сверстников и улицы.
О первой соблазнённой им девочке я узнал, подслушав его разговор с одноклассником Вовкой.
В шесть лет ухо у меня было большое и чуткое. Я сидел со своей ровесницей Розой на лавочке под слегка приоткрытым окном, за которым пацаны говорили о красавице из дома напротив. Голубоглазая хохлушка Наташа перестреливалась с моим молодым, да ранним братом взглядами через дорогу – это я помню так же ярко, как описание сладострастного эпизода её соблазнения.
Где-то Гришка, видно, наслушался о чувственных зонах, по которым и побежали его шаловливые пальчики, когда он заманил Наташку в шалаш в нашем дворе и расслабил её домашним винишком.Ох как красочно, как артистично, с каким придыханием звучал тот памятный мне до сих пор рассказ. Представляю, что испытывал Вовка, слушая, как после локотка рука соскальзывает на коленку, тянется по гладкой коже к волоскам на том месте, которое Пушкин назвал «любовным огнивом»!..
Моё детское восприятие этого – чего-то старшему брату очень приятного – тоже было по-своему взбудоражено. И когда он дошёл до момента слияния губ, я стал обнимать  Розочку. В этот момент в окне с диким хохотом появились Гриша и Вовка. Я понял, что занялся чем-то позорным и бросился наутёк. Добежал аж до не близкой от нашего дома железнодорожной станции, где меня Вовка и изловил. «Ладно, не будем над тобой смеяться», – сказал он.
Гриша своеобразно помогал маме в моём воспитании. Когда мне было четыре года, разучил со мной песенку «Домовой». Похвастался маме, как быстро я всё запоминаю. Она обрадовалась: «Хорошо, к нам гости придут, он споёт». И вот, поставленный на табуретку посреди комнаты,я затянул:

Муж уехал всего лишь на три дня,
Смотри, голубка, не балуйся без меня,
Но вот к ней ночью приходит домовой
И гладит-гладит её нежною рукой.

Когда я дошёл до последних слов: «Ну и что ж, домовой тот на соседа был похож!» – все засмеялись и захлопали. Кроме мамы, ожидавшей детскую песенку.
– Это его Гершл научил, – догадался гостивший у нас старший брат отца Яков.
Однажды, после долгого разговора с моим братом,он заметил: «Гершлу надо было родиться в Одессе. Хорошо бы ему пойти в техникум, пораньше получить профессию …»
С мнением Якова считались все оставшиеся в живых после войны родственники. Отцу, после жалобы мамы на его запои, он написал: «Жизнь, Афроим, большой базар. Суетиться на нём надо с толком». Отец эти слова зачиталГрише: следуй-де мудрому на¬ставле¬нию, но сам пить не бросил.
Сорвался он после войны. Пил, закончив работу, подолгу, но иногда неделями просыхал – и тогда счастье приходило в наш дом.
Нам вместе с мамой не раз приходилось, выбиваясь из сил, тащить его домой. Однажды – даже с могилы на еврейском кладбище, где он обнимал памятник с таким же, как у него, именем и не давал оторвать себя от него.
От опьянения он делался добродушным и слабым. Мама щипала его, колотила бесчувственное тело кулачками своих натруженных рук, выкрикивая: «Почему ты не выгорел в животе своей матери до того, как она тебя родила?!» – и тому подобные дикие проклятья на идиш.
Гриша уводил меня от этих мелодрам подальше, сам успокаивал маму, как мог.
Следуя совету дяди Якова, брат поступил в наш Пинский финансово-кредитный техникум. После двух курсов устроился бухгалтером в какую-то контору. Отца в это время выгнали с работы – ему случилось, вопреки обыкновению, напиться «до звонка». На новое место он вышел только через месяц. Но уже спустя две недели после его увольнения Гриша получил свою первую зарплату. Мама, увидев брата из окна, выдохнула: «Изя идёт, посмотрите!» Мы с папой прильнули к стеклу. По улице шёл Гриша. Шёл, как всегда, маятником, даже сильнее обычного раскачиваясь от большущей сетки-авоськи в левой руке. На груди темнело пятно от пота, чёрные кудри прилипли ко лбу.
Когда он выложил свою поклажу на стол, мы поняли, что в дом пришёл праздник. Особых запасов у нас никогда не было, так как часть зарплаты отец пропивал. А в последние дни мы доедали остатки продуктов длительного хранения. Пообедали в этот день «бутербродом» – хлебом, пропитанным подсолнечным маслом, с солью и луком.
Брат выложил колбасу, масло, тушёнку, крупы, головку сахара. Затем сунул руку в карман брюк, достал чекушку водки и протянул её отцу. Тот схватил бутылку судорожным движением руки и, отвернувшись от нас, стал пить из горлышка. Голова его подёргивалась, слышен был противный стук стекла о зубы.
Мне стало стыдно и больно. Я расплакался и убежал в другую комнату. Мои сверстники рассказывали всякие героические истории про своих пап, а что я мог сказать им о своём?
Брат принёс мне конфеты-подушечки и, будто прочитав мои мысли, произнёс:
– Наш папа не такой. Это его война покалечила – свихнула ему голову. Мне дядя Яков говорил. Когда-нибудь я тебе расскажу, каким он был раньше.
;
Другой папа

Это «когда-нибудь» пришло через год.
Дед наш, Борух, рассказывал Гриша, был самым зажиточным в селе Велятичи. Кроме земли, имел красильню, чуть ли не табун лошадей, постоялый двор, где бабушка устроила библиотеку для немногих грамотных односельчан. Они с дедом любили слушать рассказы странников, которым никогда не отказывали в ночлеге.
Имущество, естественно, экспроприировали. Благо не сослали: один из читателей –  большевик, собиравший в бабушкиной библиотеке свою ячейку из трёх врагов царского режима – отстоял свободу семьи и даже право жить в своём доме.
Оставили им также одну лошадь. На ней отец и ушёл к Будённому. В шестнадцать лет его не смущало, что он идёт защищать власть, которая лишила его семью всего нажитого.
Брат семилетним пацаном видел отца гарцующим на вороном коне у примыкавшей к дому липовой рощи. Его тогда призвали на какую-то военную переподготовку. В седле, помнил Гриша, папа сидел красиво: лошадей он любил с детства, знал о них много и обращался с ними как опытный всадник.
О своих военных походах он даже маме особо не рассказывал. Не гордился папа своим участием в Гражданской войне. Однажды Гриша, добыв где-то «Конармию» Бабеля, стал пересказывать отцу отдельные эпизоды, провоцируя его на воспоминания. Но ничего из этого у него не вышло. Тогда спросил напрямую:
– Что, так это было?
– Так… И даже страшнее. Не хочу вспоминать, как свои убивали своих. До сих пор не могу понять, почему и зачем? Даже звери этого не делают: волк не загрызёт волка, лев – льва. Выходит, четвероногие разумнее двуногих…
А мама только и знала об отцовской службе в Конармии, что заслужил он там именной револьвер, и применил его… на свадьбе своей любимой сестры: прострелил жениху ухо.
Драма была в том, что буквально перед тем как гости расселились за столом, выяснилось: новобрачный – педераст позорный. Родственники рассказывали: Афроим, увидев залитое слезами лицо сестры, с порога наставил оружие на грешника. К счастью, промазал – видно, от волнения.
Родня тут же увезла его на вокзал и посадила на первый проходящий поезд, опасаясь НКВД. Однако всё обошлось без шума и уголовного дела, хотя слух о выстреле в гомика по городу прошёл. Только отца никто не искал, он спокойно вернулся и стал чудить дальше.
По молодости у него была склонность ко всяким пари. Мог на спор выпить полсотни яиц, выиграть в парке все силовые аттракционы, в драке, не размахивая руками, первым же ударом уложить нападающего.
Боксом он не занимался, утверждал: «Никаких приёмов не знаю, умею только бить. И то, если нападают». Но рука у него была тяжёлая, а удар – резкий и точный.
Как-то мы с братом увязались за ним на рынок. Отец выбирал сало, примеряя его к своей огромной ладони: толщина куска должна была быть не меньше четырёх сложенных вместе толстых пальцев. Такое сало он называл кошерным, издеваясь над ортодоксальными иудеями-хасидами с кудрявыми пейсами и смешными, по его мнению, шляпами.
– Какой он еврей?! – возмущалась мама. – Пьёт больше любого гоя, да ещё салом самогон закусывает. И кто поверит, что он родился в набожной семье?
Когда мы подошли к мясному прилавку и папа стал примеряться к салу, его небрежно отодвинул подвыпивший мотогонщик по вертикальной стене, выступления которого в бочке, установленной на площади, уже три дня восхищали город.
– Ты меня знаешь? – Спросил он в подтверждение права подойти к прилавку без очереди.
– Попа все знают, а поп – никого, – добродушно ответил отец, посторонясь.
– Ты меня обозвал попом! – обиделся, наливаясь кровью в лице, знаменитый на всё Полесье гонщик. Он повернулся к отцу и схватил его за грудки.
– Это он зря, сейчас пожалеет, – успел сказать Гриша. Я едва заметил, как дёрнулось правое плечо папы. Оскорблённый сравнением с попом гонщик мешком опустился на землю и не упал лишь потому, что опёрся спиной о прилавок. Мы пошли дальше по рынку, а знаменитость продолжала сидеть с выпученными глазами, в которых отражалось глубокое посрамление.
– Ну и хук у тебя, батька! – восхитился мой брат.
– Не знаю, может это и хук. Но в своё время мне подсказали: вкладывай в удар вес своего тела. А тела у меня на сто кило с хвостиком… И тебе советую так делать – торс у тебя приличный.
Этот совет Гриша реализовал спустя лет двенадцать. В авиакассе, когда я, улетавший «в студенты», был уже у самого окошка, какой-то блатной амбал нагло вытолкнул меня из очереди, заняв моё место. Брат подошёл к нему почти вплотную и сделал из него гонщика по вертикальной стене…
;
В городе его мечты

Своей явно выраженной инвалидностью Гриша пользовался только в случаях крайней необходимости. Обычно сердобольные люди пропускали брата в очереди без всяких претензий. Но в день отъезда в Ленинград стоявшие у кассы, не заметив его хромоты, запротестовали:
– Какой ты инвалид, вали в конец очереди!
Гриша, который не терялся нигде и никогда, нагнулся, стал закатывать штанину, затем выпрямился, расстегнул ремень:
– Сейчас откручу протез…
Женщины заволновались:
 – Оставьте парня в покое, дайте взять билет инвалиду.
Гриша поправил штанину на своей живой ноге, застегнул ремень на брюках, которые грозился снять, и, с обиженным лицом, наклонился к кассе. В тот момент в нём проявился талант драматического актёра, получивший развитие не на театральной сцене, а в реальной жизни…
Так и не закончив ни один из трёх пинских техникумов, где он умудрился пройти по два курса, брат уехал в Ленинград, взяв с собой купленный на первые заработки кассетный «Фотокор» и штатив к нему. В красивом городе на Неве, видами которого Гриша  постоянно восхищался, разглядывая открытки и картинки в «Огоньке», он надеялся реализовать свои способности к фотографии.
– Там у нас никого нет, совсем никого, – причитала мама, – тебе негде будет голову приклонить.
– У правильного еврея везде родня есть, – утешал её уверенный в своей находчивости  брат.
И вправду, где бы мы с ним ни были, в Москве, Киеве или Одессе, Гриша всюду находил родственников, широко раскидывая воображаемые им ветви фамильного древа. Как он их вычислял, откуда информацию добывал в то, не знавшее интернета время, до сих пор для меня большая  загадка.
Он убедил отца, что Левинсон в «Разгроме» Фадеева – его дядя. И в Ленинграде дядю таки нашёл. Его судьба была в чём-то схожа с судьбой фадеевского героя, но сходство это было лишь случайным. Гриша подарил ему фотографию племянника, и новообретённый родственник увидел в нём большое сходство с собой. А увидев, расчувствовался и вручил для передачи в Пинск антикварный  кувшин с именной дарственной гравировкой золотом и надписью: «Напейся, но не облейся». Пить из него надо было используя отверстие в ручке.
Знакомство с каждым новым родственником может быть отдельным сюжетом. На Петроградской стороне нашёлся троюродный дядя Зяма – знатный парикмахер. Не исключал Гриша, что выдающийся солист балета Лев Нисневич был нам больше чем однофамилец. Просто не было случая прошерстить общими усилиями семейные корешки…
Всё у него происходило на грани искренней заинтересованности и авантюризма. Только он никогда не пытался извлечь из новой родни какую-то выгоду, никогда не злоупотреблял гостеприимством. Напротив, был готов, по возможности, помочь каждому.
Ленинград растворил его в себе навсегда.
Когда я стал старше, Гриша рассказал мне историю своей любви к этому городу. Кажется, как можно полюбить каменные здания? Особенно, если ты вырос там, где по улицам два раза в день, на пастбище и с него, гоняют коров, а берега реки от песчаного пляжа переходят в луга и леса? Но питерские дворцы и дома, просвещал меня брат, это творения великих зодчих. С ними можно разговаривать, если знаешь язык архитектуры – хотя бы его азбуку. Тогда сумеешь прочесть написанное на их лицах-фасадах. Если у тебя есть интерес к знаниям, рассуждал он, то Питер даст такое уличное образование, какое не получишь ни в одном университете. Только в помощники надо брать умные книжки и самих ленинградцев – интеллигентов по крови, густой от несчастий.
Всё это уже шло у него от собственного опыта. Гриша сам себя посадил в почву Северной Пальмиры, сам впитывал её соки, глубоко вдыхая всё доступное в её атмосфере. Готовя меня к встрече с Ленинградом, он прислал в Пинск книгу Анциферова«Душа Петербурга» – всю в закладках. А позже – редкое, ещё прижизненное, издание прозы Осипа Мандельштама «Шум времени». Читая, я почувствовал творение воли железного царя в зеркале души великого поэта.
Каким-то образом Гриша устроился работать фотографом у памятников. Начинал с Медного всадника. И это место осталось для него на всю жизнь самым любимым: отсюда открывался, всегда в новых красках, вид на стрелку Васильевского острова с её Ростральными колоннами и зеркало Невы, отражающее изменчивые тона небес и золотые отблески угасающего светила перед тем, как город погружался в ночь.
От памятника к памятнику работа насыщала новыми знаниями и впечатлениями. Кратковременное общение, случайное знакомство нередко переходило в долгую дружбу. Тут помогала его еврейская словесная «закрутка», с которой часто начиналась беседа. Это бывало примерно так. Подходит утром первый клиент:
– Добрый вечер, – произносит, почему-то оговорившись.
– Вы меня увидели – и у вас в глазах потемнело, – отвечает Гриша. – Сегодня самое доброе утро!
В то время ещё не вошёл в каждый дом из радио и телеэфира Жванецкий, гениальный выразитель одесского юмора, настоянного на еврейском остроумии. Но и в Гришу залетел, неизвестно каким путём, такой ген.
Несколько лет он проработал у памятников, прирастая всё глубже и сильнее к гармонично вписанному в прибалтийский пейзаж городу. Заработок его был невелик, но себя он обеспечивал: хватало и на съёмное жильё, и на питание. Даже приобрёл немецкую фотокамеру – знаменитую «Лейку». А главным приобретением был для него сам Ленинград.
Своими чувствами к месту, которое, можно сказать, его всего перевернуло, он поделился со мной, когда в очередной раз навестил родителей.
– Знаешь, – говорил Гриша, как бы оправдываясь за то, что живёт не с нами, – я в Питер влюбился с первого взгляда. А однажды почувствовал его совершенно своим. Эрмитаж, Летний сад с безрукой Венерой, Катькин садик, Исаакий, Адмиралтейство, Петропавловка… – всё, всё, всё моё. И тогда понял, что уже стал ленинградцем.Вчера и сегодня, всегда это должно быть со мной.
Там же, в городе его мечты, он вдруг совершил крутой поворот своей биографии, получив образование техника-стоматолога. А получив, быстро прошёл путь от коронки до зубного протеза и перезнакомился с лучшими городскими специалистами.
Они охотно использовали его искусные руки ихудожественный подход к делу. Гриша всё схватывал на лету, выдавал качественные изделия, садившиеся с первой примерки. Ему даже золото доверяли.Тогда в моде были золотые зубы:отфикс, для блатных, до полных рядов передних – для богатых мещан и цыган. Вскоре его начали привлекать к левым работам, без которых не обходилась ни одна стоматологическая поликлиника.
«Зубники» были первыми людьми в дорогих питейных заведениях. Став на ноги в переносном смысле, а в буквальном – с креном на правую ногу, он особенно полюбил ресторан гостиницы «Европейская».
В свою новую профессию Гриша ушёл с головой. Кстати, головой он в ней работал очень хорошо. Придумывал и внедрял собственные конструкции зубных протезов, выступая при этом и врачом, и техником в одном лице. 
Кто сейчас вспомнит старую бормашину с ножным приводом, большим и махоньким шки¬вами? Увидеть, как сверлят зуб с её помощью, теперь можно разве что в страшном сне. А тогда век электричества только-только вытеснял последние экземпляры этих орудий пыток. Появились кресла с высокооборотными устройствами. Однако Гришу они не устраивали: ему нужен был портативный вариант – чтобы машина вмещалась в небольшой чемоданчик. Нет, конечно, не он создал такую конструкцию – среди его коллег встречалось немало замечательных изобретателей, и у каждого из них были свои моторы, свои токари и слесари, свои рукава для боров. Имена этих умельцев не подлежали огласке, поэтому брат говорил, что работает на лучших машинах марки «Бикицер», называя вымышленную «фирму» словечком из идиша, означающим «коротко, быстро, с большой скоростью». 
Нагруженный небольшим, но тяжёлым кофром, наполненным железом и гипсом, он ковылял по длинным ленинградским улицам, поднимался по крутым лестницам с высокими ступеньками, зарабатывая себе на хлеб с маслом, а временами – и с икрой.
Со стороны протезирование зубов на дому – процесс забавный. Мне приходилось довольно часто наблюдать, как это происходит.
Поражало мужество людей, предпочитавших советским государственным поликлиникам услуги част¬ника – живого пережитка капитализма. Вот сидит такой клиент, широко раскрыв рот, будто пережёвывает большие смуглые пальцы Гришиной руки. Рядом начинает от вибрации сползать со стола электромотор. Брат подхватывает егона лету, предлагает бедолаге зажать движок между колен и продолжает обтачивать зубы. Затем в чаше из плотной упругой резины разводит гипсовую кашку, «кормит» ей пациента, чтобы снять слепки, утешает: «Красота требует терпения, зато улыбка потом будет – негры позавидуют!» 
– Зубы растут, – говаривал брат, – не только для того, чтобы жевать мясо и грызть орешки. Они нужны, чтобы их лечить, вырывать и вставлять. Зубная боль бесконечна, и потому наша профессия – вечна.
Молву о его золотых руках и красоте вставленных им золотых протезов широко разносило сарафанное радио. Правда, не исключалась опасность того, что эта реклама может долететь до ушей милиции. Тогда несдобровать. А ведь за работу с золотом грозила особая кара. Но правоохранители – тоже люди, им не меньше обычных граждан требовались коронки и мосты... Вскоре его клиентура от оперов доросла до начальника ОБХСС – отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности, тогдашнего аналога нынешних «экономистов в погонах». В те далёкие времена слово «коррупция» употребляли только обличители «капиталистического образа жизни». Так что Гришины зубы начальники носили не как взятку, без угрызений партийной совести.

Мой заботливый брат

О родном доме он не забывал нигде и никогда. Писал регулярно, отправлял деньги и посылки, поражая нас невиданным: большими красными банками индийского чая и консервированной финской колбасой. Мама, делясь всем этим с семьёй сестры, говорила: «Изя очень преданный сын, дай Бог ему здоровья!»
Иногда она получала от него извещение на телефонные переговоры. По её настоянию я ходил с ней на почту, правда, непонятно для чего – время, как правило, быстро заканчивалось, причём всегда в момент, когда он произносил: «Дай трубку Боре…»
Меня, тогда уже подростка, отчаянно старавшегося походить на серьёзных взрослых мужиков, смущала мамина мелодраматичная манера говорить. Казалось, все вокруг слышат слова, раздающиеся в нашей кабине.
– Сынок, родной мой, – душераздирающим голосом кричала она в трубку, – дорогой, у вас, наверное, холодно? Что ты под низ надеваешь? Да, под брюки… А что кушаешь?
Потом переходила на идиш, интересовалась, где он держит деньги, надёжно ли их прячет. Разговор на еврейском наречии мне тоже был не по душе – в школе нет-нет да приходилось сталкиваться с проявлениями антисемитизма. 
По дороге с почты я воспитывал маму: «Если Гриша присылает нам такие деликатесы, то, надо понимать, он не голодает. И когда тёплое бельё мне прислал, писал, что такое, как у него». Она соглашалась…
Теперь, с огромным опозданием, понимаю, как мало тогда соображал. Если бы я был способен услышать в голосе брата тоску по нам, его родным, которую слышало сердце мамы, тогда её слова, отражающие наивную заботу, не казались бы примитивными. Но, хотя мама и брат считали меня умником, я их заботу о себе воспринимал как должное. А Гриша должным считал заботиться обо мне…
Он жил, ощущая меня, своего младшего брата, частью собственного существования. В голодное время эвакуации он делился со мной каждым кусочком всего, что можно было назвать едой. Часто просто отдавал мне свою долю. Пищу мы искали на станциях: по платформам, у составов, под вагонами. Если везло на картофельные очистки – собирали в мешочек, мама умудрялась делать из них нечто съедобное.
Вспоминая, вижу: вот Гриша находит осколок сахарной головки, и мы глазам своим не верим – может это кусочекмрамора? Брат лизнул языком: точно, сахар! Отдаёт его мне – соси, братишка. Ту сладость во рту я ощущалещё очень долго, несмотря на керосиновый «аромат».
С годами отношение Гриши ко мне не изменялось. Ему хотелось, чтобы и у меня было то, что есть у него и чего не может дать отец.
Он поощрял и поддерживал все мои увлечения. Своевременно оповещал нас о подписках на собрания сочинений классиков, различные книжные серии – такие, как, например, «Библиотека приключений». Количество подписок, выделявшихся на наш магазин, было ограничено и редко превышало десяток, поэтому мама, чтобы попасть в группу счастливчиков, часто занимала очередь ещё с ночи. Она называла себя «любительницей чтения». Моё пристрастие к нему воодушевляло её, приподнимало над мрачным бытом. Ей нравилось наблюдать за мной, вдыхающим запах новой книги, осторожно разрезающим неразделённые страницы, листающим их одну за другой. Она вспоминала романы забытых авторов, стихи режиссёра её народного театра Каменского.
– Изя не может позволить себе такое чтение, – со вздохом сожаления как-то сказала она, вручая мне очередной подписной том Майн Рида, – только деньги нам шлёт, чтоб мы могли….
Узнав о моём увлечении фотографией, Гриша тут же прислал фотоаппарат «ФЭД». Все замечательные возможности этой камеры, пояснил он в письме, откроются, когда я начну снимать скульптуры и фонтаны в Ленинграде. Так и произошло в мой первый приезд к нему. В Эрмитаже, Летнем саду, Петродворце, зачарованный этими вечными красотами, я фотографировал так, как наставлял брат. И убедился в его правоте. Снимки получались отличными.
Какое множество открытий дарит этот город каждому, кто хочет его познать! Гриша жил на улице Марата, недалеко от музея Арктики. Там меня привлекли экспонаты, связанные с работой известного полярника Самойловича. Как это пригодилось потом, когда довелось писать о выдающихся полярниках – покорителях «маковок планеты»! Но тогда я не заглядывал так далеко в будущее – жил настоящим брата, был пассивным созерцателем его жизни.
Как всегда, неожиданно, без советов и обсуждений с родителями, он женился на ленинградке Марине, девушке-однокровке со своеобразной – можно сказать, негритянского типа – внешностью. Сейчас такие формы создают при помощи силикона: у неё были большие губы и налитая, как вылепленная, грудь. Гуляки с Невского застревали на ней плотоядными взглядами, расстраивая ревнивого Гришу.
Увидев меня, она сказала ему, что брата надо привести в порядок. И тут я узнал о существовании персональных парикмахеров и портных, о мужских модельных причёсках и прочих услугах – только деньги давай. Миша, выходец из Одессы, сопровождая чириканье ножниц забавными байками о своих клиентах, придал моей голове форму, как он выразился, «современного молодого человека». Поправка на провинцию, заметил он по ходу движения фена, выражается в небольшой высоте кока: стиляги предпочитают огромный петушиный гребень на голове.
Брат мой в стиляги не пошёл, у него было своё представление о моде, но, в некотором роде консерватор, кое-что из популярных веяний он воспринимал. Брюки Гриша заказал мне слегка суженные, пиджак купил серый из буклированной ткани, добавил к ним синий галстук-селёдку, туфли на каучуке и «лондонку» – кепку с резиновым козырьком.
По мнению брата и его жены, на мне этот набор выглядел очень даже прилично, но для нашего городка он оказался вызывающим.
– Это надо было розум иметь, чтобы в таком виде пойти в наш парк, – сказала мама, когда я вернулся домой побитым и объяснил ей, что меня приняли за стилягу, которых у нас в городке не уважали.
В тот вечер я не успел даже пройти к месту, где, у игравшего на танцплощадкеоркестра, обычно кучковались мои дружки, как из группы ребят, толкающихся около входа, вылетел Ляляй, главарь хулиганов с набережной, и влепил мне «в пачку». Тут же его окружили наши ребята: «Ты чё? Своих не узнаёшь?!»Ляляй расширил мутные глаза: «Боб? И что так расфуфырился? Как пижон! Не узнать».
– Это его братан в Питере приодел, – сказал мой сосед по дому Сёмка, с которым мы ходили на танцы в парк…
;
Пинск, который не выходит из головы

Не то, чтобы наш Пинск был глухоманью, но определённая «тормознутость» в нём чувствовалась. Даже шутка такая ходила: ещё не все партизаны в пинских болотах знают, что кончилась война.
Гриша как-то услышал по радио песню, которую записал как образец наива:

По дорожкам, по лесам
Голос раздаётся,
Группа пинских партизан
Едет и смеётся.

Во деревню за скотом
Фрицы приезжали
Партизанам повезло –
Фрицев постреляли.

Брат знал, каково на самом деле было партизанить. Он общался с инвалидами, воевавшими в полесских лесах, и весёлых мыслей их рассказы о кровавых боях у него не вызывали. А когда после войны мы приехали в Пинск, на площади висели двое казнённых полицаев, выловленных в лесу, где раньше скрывались преданные ими партизаны.
Пинск –город моего детства и Гришиной юности, названный по речке, на берегах которой он стоит, в те годы полудеревенский-полугородской, был для нас родным, уютным, красивым и тёплым.
Вспоминая о нём, я вижу себя с белокурой девочкой Ритой. Мы идём первый раз под ручку по тополиной аллее навстречу закату, золотящему Пину. И она приветствует нас тихим плеском воды у песчаной отмели и нежностью вечерней прохлады. Хорошо, покойно, мечтательно!
Река, словно мать города, растила и развивала его. Ходили по ней баржи и пароходы. Было даже речное пароходство, где наша тётя Фаня возглавляла профсоюз. Это высокое доверие ей оказали как выпускнице единственной и неповторимой еврейской партийной школы и жене чекиста Фадеева-Львова, дяди Миши, участника операции по захватувождя антисоветского подполья, знаменитого ещё в царские времена эсера-террориста Бориса Савинкова.
Она устроила Гришу воспитателем в первый на всю нашу округу пионерский лагерь, открытый в трёх километрах от города, в Подснежичах, куда отправили с ним и меня. Невзлюбивший тамошнюю дисциплину, я пытался сбежать, но был перехвачен верными своему «начальнику» пионерами. Брат велел им меня сильно не колотить – и они ограничились несколькими пинками под зад и затрещинами не со всего маху.
На официальном открытии лагеря разожгли большой костёр. С приветственной речью выступала тётя Фаня. Она как-то сразу не смогла правильной фразой поблагодарить Сталина за наше счастливое детство. Слова у неё путались – получилось «спасибо счастливому Сталину, товарищу нашего детства, вождю всех народов», которого «любит всё прогрессивное человечество». Сбившись в начале речи, она, в большой семье мамы единственная большевичка, кажется, уже хотела рассказать пионерам всё, что знает о генеральном секретаре…
Милая, добродушная наша тётя! В Пинске она всегда была рядом с нами: мы жили в одном доме, одной семьёй, с двоюродными братом и двумя сёстрами. Жили дружно, если не считать «выступлений» нашего отца, не знавшего таких слов о Сталине, какие были  у тёти Фани.
Бывший конармеец ещё с довоенного времени ненавидел «этого таракана». Он говорил маме, что глаза на «мудрого вождя, дорогого учителя» открыл ему старший брат Яков, знавший толк в политике и осведомлённый о репрессиях.
Особенно отца раздражали хвалебные песни, назойливо звучавшие из картонной тарелки репродуктора. Обычно в пьяном состоянии отец не буйствовал, но, услышав, как «о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ», как стахановцы полей готовят лучших лошадей, взывая: «Приезжай, товарищ Сталин, приезжай, отец родной», – в ярости бросался на репродуктор, выдёргивал его из сети и разрывал в клочья. Сопровождалось это матом в адрес генералиссимуса и его ни в чём не повинной матери.
Дядя Миша должен был забыть о своей испытанной в боях с контрой партийной совести и терпеть под боком «эту крамолу». Он постоянно предупреждал: «Всех нас подведёшь». Но отец на публике никаких антисоветских мыслей не высказывал, вождя на ненавистных ему портретах за усы не дёргал. 
Летом мы нашей большой семьёй обедали по выходным во внутреннем дворике. Тихо, мирно, без политических пикировок папы с дядей.
Однажды, когда все, дружно причмокивая, ели вкусную свежую индюшатину, Гриша сказал отцу: «Ну вот, теперь тебе и поговорить не с кем будет». Ели-то мы папиного любимца – красавца индюка, всегда гордо дефилировавшего вдоль увитого зеленью забора. При появлении отца во дворе, индюк, как правило, оживлялся, вскидывал голову к солнцу, потряхивая своим коралловым ожерельем, и приветственно гоготал, издавая утробные звуки. На поддатии отец поддерживал с ним беседу. Ему он мог доверить больше, чем жившему с ним под одной крышей чекисту. 
– Вот, ходил, ходил – и к нам в суп угодил, – стал рифмовать Гриша, не задумываясь, что может всем испортить аппетит.
Впрочем, к поеданию тех, кого выкармливаем, мы морально были всегда готовы: содержали кур – для яиц и на мясо, хрюшку – под широкий ассортимент далеко не кошерных изделий, коровку – ради молока, и, иногда, бычка.
Вести такое натуральное хозяйство в городе было непросто. С малых лет свои обязанности мы с Гришей знали хорошо. В огороде вырыли яму для погреба, сколотили сарайчик с куриным насестом…
Как-то выяснилось: не так далеко от нас проживает знатный бык-производитель, от которого коровки беременеют с первого «удара». И бык пришёл к нам своим ходом, оставив у воротприветственный блин. За энную сумму, нам неизвестную, он должен был получить удовольствие и дать продленье крупнорогатому роду. Нашу коровку-девственницу привязали к заборному столбу. Быка придерживали двое мужиков: он бил копытом, рвался к естественному осеменению – другого тогда не было. Вся пацанва с нашей улицы собралась на, как теперь бы назвали, лайф-шоу. Попытки нас разогнать, уговорить, что ничего интересного не будет, не подействовали. Мы ждали «этого». И когда над коровкой взлетели бычьи копыта и в луче солнца мелькнул длинный красный конус, Гриша крикнул: «Ура!» И мальчишки его возглас двукратно повторили.
Бык действительно не давал осечек. Телёнок появился зимой. Его поселили между кафельной печкой, именуемой «грубкой», и тахтой, на которой спали мы с братом. Среди ночи я проснулся от Гришиного крика: ему приснилось, что страшный зверюга съел его правую ступню. Оказалось, телёнок принял пальцы вылезшей из-под одеяла ноги брата за коровьи соски…
Наша полудеревенская жизнь в те, пятидесятые, годы имела много своих прелестей.
У одноклассника, угостившего меня и Гришу варшавским, как он его назвал, помидором, я попросил семена, вырастил рассаду и поместил её в большую грядку под окном. Вовремя подкармливал, удалял пасынки – получил в награду большие, красивые и вкусные плоды. Гриша сказал, что из меня мог бы получиться классный агроном, если бы не моё увлечение писаниной. Так он обозначил появление в «Полесской правде» моего рассказа «Дубок» о пережитой нами в Кричеве зверской бомбёжке. «Писанина» ему понравилась, особенно замеченный мной момент, когда большой осколок врезался в печь там, где за секунду до этого торчала его голова.
– Из тебя будет толк, если не станешь бестолочью голову забивать, – с мягким назиданием сказал он, держа в руках свежий номер газеты.– Это хорошо: начинать в четырнадцать лет не у всех классиков получалось. Так что у тебя все приключения впереди: писать – не переписать!
В день выхода газеты с моей пробой пера, брат в качестве поощрения взял меня на лодочную прогулку.
Плавать с Гришей по Пине я очень любил. Как и любил гулять по набережной, построенной спустя три года после войны. Вдоль неё шла улица Днепровской флотилии – раньше здесь располагались военно-морские части. Мы застали моряков этой флотилии в первый послевоенный год. Часто встречались с ними, ещё не остывшими после войны, в парке над рекой. У них были бескозырки с гвардейскими ленточкамии широкие чёрные ремни с украшенными якорями, начищенными до золотого блеска бляхами – в драках они были холодным оружием. На форменках красовались медали, по которым можно было представить, где пришлось повоевать их обладателям.
Как-то я услышал разговор одного из нихс Гришей, когда они попивали ситро на лавочке близ красной солдатской пирамидки с жестяной звездой. Лицо гвардейца выглядело сильно израненным: лоб, щёки, подбородок были в мелких, с чёрными метками, ямках, на правой щеке сходились у губ, как крылья чайки, два глубоких шрама. «Немки, –вспоминал он, – не ждали команды:«В кровать!»Дверь откроешь – сама ложится. Ну а упрямых, конечно, ломали»…Моряков мы обожали, и слышать такое от человека в героической форме было неприятно.
Наш путь к пристани проходил тенистой липовой аллеей, перед городским парком она сменялась каштановой, а там открывался вид на правый берег Пины с полосой песчаных пляжей. Один горожане звали «Золотыми песками», другой был известен как «Собачка».
На лодочной станции брат долго выбирал шлюпку без разболтанных уключин, потом искал вёсла с нормальными лопастями, ворчал: «Не будем же мы щепками грести!» Конечно же, пообещал посадить меня на вёсла, но только тогда, когда пойдём по течению. Я оттолкнул шлюпку от берега, упёршись ногами в край причала, запрыгнул на корму и стал рулить. Гриша снял рубаху, обнажив свой красивый, накачанный торс. Гребки у него были сильными, мускулы – рельефные, как у атлантов, стоящих перед входом в Эрмитаж –играли на солнце, лопасти падали в воду синхронно, не поднимая брызг. Он грёб против течения равномерно, без рывков. Казалось, мы идём на моторе, не меняя скорости.
– Тебе верится, что по этой воде кресты плыли? – стал вспоминать я легенду, услышанную от корреспондента местной газеты Аркадия Аграновского. По ней именно под стенами Пинскапо реке плыли и не тонулив ней каменные кресты. Мол, это божественное явление и подвигло полещуков принять христианство.
– Знаю, знаю, – отозвался брат.– Кресты, может, и были, да не плыли, разве что с илом сместились –фантазёрам-историкам на потеху. А вот то, что Пинщину называли Полесской Венецией, я думаю, не случайно. В своё время рек здесь было больше, чем дорог. В половодье они сильно разливались, и, как говорятисследователи «старины глубокой», тогда единственным способом передвижения были лодки. Между прочим, геологи считают, что в древности на месте нынешнего Полесья, располагалось Белорусское море.
Толя Шайкевич – ты его помнишь, он квартировал у нас, писал сценарий фильма «Годы молодые» – где-то раскопал предание о том, что некогда Чёрное море простиралось до самого Пинска, но могущественный киевский князь раскопал горы и спустил задерживаемые ими воды, отчего на месте моря остались одни болота. К сожалению, море мы не застали, а вот болота достались что надо. Самым древним здешнимболотам более одиннадцати тысяч лет. Здесь же обитает наш родной белорусский Змей Горыныч – Цмок.
– А море-то у нас есть, –напомнил я брату о Музее Белорусского Полесья, где на всеобщее обозрение была выставлена картина Айвазовского, которая так и называлась – «Море». Огромное полотно, примерно полтора на два с половиной метра, написанное в середине девятнадцатого века, долго хранилось не так, как надо бы, и нуждалось в реставрации, но тогда денег на это у музея не было.
Гриша положил вёсла вдоль бортов и сказал: «Пересаживайся на мою банку».А когда я занял его место, скомандовал:«Левой греби, правой табань!»
После разворота по течению скорость прибавилась, хотя грёб я не так мощно, как брат, и  вёсла у меня шлёпались с брызгами.
– Только река могла бы сказать, что когда было, чего не было,– вернулся к нашему историческому экскурсу брат.– Может, она слышит, слышит, но молчит. Сколько в ней воды утекло, ушло, сменилось. Хотел бы я с ней поговорить по душам…
– Тебе бы писать надо, – высказал я давно возникшую у меня мысль о свойственном ему литературном восприятии жизни.– Ну, хотя бы записывать свои попутные мысли.
– Когда, братишка, когда? Некогда!

Гриша может всё…

Его всегда спрессованное, насыщенное разнообразными делами время не имело остановок и пауз – оно шло как заведённые навек часы. Кроме основной работы, он грузил себя заботами о друзьях и знакомых, часто случайных. С ним нельзя было заговаривать о своих проблемах: он тут же включался, начинал искать способ их решить, используя свои связи. Ему нравилось быть полезным, помогать, выручать, устраивать – кого в больницу, кого на работу или учёбу.Одному шапочно знакомому интеллигенту Гриша даже умудрился помочь вступить в партию.
Мама ещё в Пинске пыталась повлиять на его быстро растущую коммуникабельность. «Вечно ты ищешь себе назолы на голову», –ворчала она. А в Ленинграде притормозить его уже не дано было никому. Во всяком случае, я был уверен, что в этом городе он может всё.
На моё восемнадцатилетие Гриша пообещал мне подарить ленинградскую часть предстоявшего в следующем году Всемирного фестиваля молодёжи и студентов. И слово сдержал.
Среди концертов, которыедавали в рамках этого праздника, было выступление джаза Мишеля Леграна в Екатерининском садике. О знаменитом в будущем музыканте я тогда ещё ничего не знал. Меня привлекло только то, что можно услышать живой джаз-оркестр, да ещё иностранный.
Любовью кэтому музыкальному жанруя заразился от брата ещё в четырнадцать лет. Он как-то привёл меня к своему дружку с необычным для белорусской глубинки именем, Фред Пуллер, и с ещё более редкими родственниками – жившими в Америке. Те как-то прислали ему пластинку с записьюнью-орлеанского джаза. Хозяин накрутил ручкой пружину патефона до упора – и раздались обворожительные, словно вливающиеся прямо в кровь звуки.У нас с Гришейпо коже побежали мурашки, мы непроизвольно стали раскачиваться в такт блюзу… Потом джаз проникал в нас с песнями Утёсова и музыкой Цфасмана.
– Мне сказали, что Мишель Легран очень талантливый молодой композитор и дирижёр. Завтра пойдём на его концерт, –сообщил мой самоуверенный брат. 
За пятнадцать минут до начала мы влились в густую толпу на проходе в зал. «Иди за мной молча!» – приказал брат в ответ на мой вопрос: «Как же без билетов-то пройдём?»
Приближаясь к контролёрше, Гриша поправил на лацкане пиджака значок, напоминавшийтот, что носили лауреаты Ленинской премии, улыбнулся ей, излучая любовь с первого взгляда, и сказал, кивнув в мою сторону: «Это со мной!»
В зале он быстро организовал приставные стулья. Правда, девушка, отвечавшая за порядок в зале, так, наверное, и не вспомнила кто такой Хейфец, «распорядившийся»обеспечить нас местами. Просто Грише почему-то нравилась эта фамилия.
Очарование тем концертом осталось на всю жизнь. Когда я слышу музыку Леграна, особенно часто на нашем радио звучат мелодии из «Шербурских зонтиков», в памяти всплывают кадры живого фильма 1957 года – концерта в садике на Невском, где двадцатипятилетний Мишель, танцуя, управляет оркестром.
Как это не похоже было на окружавшую нас скованность, казёнщину… Фантастические, космические по высоте звуков импровизации, парящий на фоне серебряного блеска тромбонов и саксофонов дирижёр в лёгком голубом костюме – всё источало дух свободы, случайно залетевшей к нам на несколько дней.   
На площадях, проспектах, стадионах, в парках столиц, Москвы и Ленинграда, ощущалась хрущёвская оттепель, хотя и был разгар лета. Люди мира устремились в приоткрытую щель железного занавеса. Можно было разговаривать с иностранцами, почти не опасаясь чужих ушей,в твёрдой уверенности, чтостукачей на всех не хватит.
Гриша сходу обучал гостей фестиваля языку жестов. На перроне вокзала в день нашего с ним отъезда в Москву для продолжения «фестивального банкета», он «разговорился» с колумбийцами.
– Я, –ткнул себя пальцем в грудь, – Гриша, а ты?
Брат, обозначая вопрос, направил тот же палец в галстук нового друга.
–Карлос.
–Моралес? –с лукавинкой в глазах спросил Гриша, таким образом заменяя вопрос о фамилии.
Потом, указав на табличку маршрута поезда, спросил:
–Куда едете, ребята?
С его находчивостью можно было говорить на любом языке мира. В купе по дороге в Москву брат узнал о колумбийцах всё, что можно узнать при первом знакомстве.
- В школе нас, я думаю, специально учат такому английскому, чтоб ни один иностранец не понял. Вредно нам с ними говорить, – размышлял брат уже в гостинице «Савой», где снял нам номер.
По его программе мы должны были попасть на оперу в Большой театр, посетить Третьяковскую галерею, выставку американской архитектуры в Сокольниках и Мавзолей Ленина-Сталина. У брата было предчувствие, чтодолго они вместе не пролежат. Так чтоэтот пункт программы он считал обязательным.
Хвост очереди к мумиям вождей мы нашли у Исторического музея. На этот раз Гришиной фантазии не хватило, чтобы изобрести для нас право пройти без очереди. Мы терпеливо вдавливали ноги в брусчатку, жёсткую и прочную, как советская власть. Людская река двигалась медленно и скорбно. Все переговаривались тихо, до нас доносилось только щебетанье случившихся неподалёку китайцев.
Часовые, застывшие на входе в Мавзолей, настраивали на ощущение экскурсии в загробный мир, где можно увидеть двух сохраняемых на века представителей многомиллионного народа. Вожди, гении, опоры всего прогрессивного человечества, гипсовыми, мраморными, гранитными копиями своих лиц рассаженные по всей Руси великой и коммунистическому зарубежью, в забальзамированном виде выглядели невзрачными человечками, усохшими, явно выражающими отсутствие тела и духа мумиями.
Сталин был совсем не похож на портрет, украшавший сцену зала моей школы: там он улыбался девочке с цветами, обняв её своей доброй рукой, на гладком лице красиво выделялись усы с чётко выписанными поседевшими волосками. В день его похорон каждому ученику было велено возложить к этому портретуцветы. Девочки делали это всхлипывая. Мальчики, особенно первоклашки, тоже не скрывали слёз. Я почему-то не чувствовал никакой боли потери, но общее настроение помогло мне сделать скорбную физиономию.
Далёкое от школьного портрета лицо рыжеватого человека, на которого в толпе никто бы не обратил внимания, вызывало разочарование своей невыразительностью, если не сказать, примитивностью. Мы понимающе переглянулись с братом: и чего сюда пошли?
– Кажется, я понял, почему отец его на дух не переносит,– Гриша остановился, оглянулся назад.–А может и правильно, что его решили сохранить:когда разберутся с тем, что он натворил, всем будет любопытно, как выглядел этот человек в действительности, а не на большевистских иконах…
Гриша не был бы Гришей, если бы не добивался своего. Всю программу по Москве мы выполнили и перевыполнили. Праздник закончился, его ждали зубопротезные будни, а меня – работа над дипломным проектом в химико-технологическом техникуме.

Крутой поворот

Встретится нам довелосьдва года спустя в Пинске.
К тому времени брат развёлся с Мариной. Тривиальная формула «не сошлись характерами» к его ситуации не подходила.
– Просто, это оказалась не моя женщина, вернее, не мой человек, – попытался удовлетворить наш интерес к распаду его брака Гриша.
– Изя, стесняюсь спросить, может она от тебя гуляла? Столичные – они же очень распущенные... – тихо выговорила свой вопрос мама.
– Не въедайся, не лезь ему в душу! – прервал её трезвый в тот день папа.
У меня по этому поводу вопросов не было. Ещё в Ленинграде я понял, что Марина действительно не его человек. 
Перед глазами всплыл Невский, залитый цветными огнями, оживлённый голосами молодёжных компаний у Казанского собора, где мы оказалисьв тот вечер, возвращаясь из ресторана –рестораны Марина любила, предпочитая их театрам и музеям. Ещё до того как мы вышли на Невский из переулка,она подхватила под руку свою сестру.
– Мы пойдём быстрее, мальчики, – повернула к нам лицо в большегубой улыбке.
И я увидел, как побледнел мой брат.
Вроде ничего такого. Однако спешить повода не было: в их квартире на улице Марата дети не плакали, ими они ещё не обзавелись – как оказалось, к счастью.
Гриша шёл своей раскачивающейся походкой, тротуар ходил под ним штормовой палубой. Его раскачивало больше обычного, и до меня стало доходить: она его ранила, ранила очень глубоко. Я понял, что Марина стесняется ходить рядом с ним. Ему, всем существом своим, всем образом жизни преодолевшему природную ущербность, о ней напоминает та, с кем он хотел пройти отмеренный богом путь.
Брат умел читать мои мысли.Возможно, по выражению лица, которое меня и перед посторонними людьми часто подводило. Понимающе посмотрев на меня, Гриша сказал:
– Она теперь всегда находит причину, чтобы не идти рядом со мной.
Они не скандалили в моём присутствии – у брата хватало выдержки, чтобы подавлять мелодраматические эмоции, от отца он унаследовал спокойствие и рассудительность в форс-мажорных семейных ситуациях.
Гриша не срывался, даже когда Марина явно провоцировала его на скандалы. Как-то и до моих ушей донеслось: «Носишься со своей «мамэ» как с писаной торбой!» Её раздражало трогательное отношение мужа к нашим родителям, которых она небрежно называла «пинской семьёй».
Их развод был неизбежен – и он произошёл…
В тот, 1959-й, год я проводил домасвой первый отпуск.
Моя карьера на холодильнике Брестского мясокомбинатане складывалась.Я был распределён туда после окончания техникума на должность начальника компрессорного цеха, но руководство предпочло сохранить в этом качестве своего человека, пусть и самоучку. Меня же назначили машинистом, а спустя полгода и вовсе разжаловали в рабочие.
Подвела способность грамотно излагать свои мысли. Проанализировав состояние цехового оборудования, я написал главному инженеру докладную записку, из которой следовало, что нужно немедля остановить работу и привести в надлежащее состояниеотдельные агрегаты. Тут, конечно, могли быть разные инженерные решения, связанныес поэтапной заменоймеханизмов или установкой дублирующих устройств, но мой тревожный сигнал был воспринят как абсурдное предложение зелёного специалистаостановить работу всего холодильника. «Ты малость переучился», –сочувственно сказал начальник цеха, вручая мне приказ о переводе,«по производственной необходимости», в слесари.
Тогда я решил сразу после отпуска уволиться и попытаться устроиться на рефрижераторное судно где-нибудь на Балтике.Лёгкий на подъём, Гриша, которого, к тому же, теперь в Ленинграде ничего, кроме любви к этому городу, не удерживало,мою идею одобрил:
– Поедем в Калининград.Там большой рыболовный флот, есть рефрижераторные суда. Надо только кого-то найти, чтоб зацепиться…Есть же у пинских евреев родственники в Калининграде? Надо чтобы папа прощупал здешнююмишпоху (землячество),– Гриша иногда к месту вставлял еврейские словечки. – Он же имеет в ней авторитет.
Вы видели евреев-столяров, плотников, каменщиков? Нет? Но именно такие собрались в стройбригаде одногопинского предприятия, где заведовал снабжением и складом отец. Они уважительно звали его «доктором», отмечая способность перемножать в уме пятизначные числа, удивлялись умению «учёного мужа»поднимать тяжести, которые им, более молодым, были не по силам, и внимательно слушалипапины мудрые житейские советы. Их бригадир, Арон Глейзер, однажды сказал маме: «Ты его не ругай – он от рюмки только умней становится».
Именно Арон нашёлпинскую родню влиятельного в Калининграде человека, как выразился наш посредник, «из очень сильных органов» – Леонида Турецкого. Его родной брат Яков пожелал познакомиться с отцом того «хосуна» (жениха), для которого ему нужно просить покровительства. Они долго беседовали, говорили о судьбе общих знакомых, конечно же, вышли на переплетение семейных ветвей, лишний раз подтвердив Гришину формулу: если хорошо поискать, то среди евреев всегда найдёшь своих родственников.
Яков написал брату письмо, где назвал папу другом, сыну которого надо бы помочь устроиться на работу в море, и, между прочим, заметил, что можно посмотреть на этого парня как на партию для дочки –«она ж на выданье». С этим подстраховочным письмом в нагрудном кармане моего клетчатого коричневого пальто – первого взрослого, из польского драпа, самого модного для Пинска, как определил Гриша – мы и прибыли в Калининград.
;
С чего начинается море

Южный вокзал, продуваемый всеми ветрами и потому сразу переименованный братом во «вьюжный», встретил нас недоброжелательно. Но мы приехали сюда не за хорошей погодой, и сравнивать климат Южной Белоруссии со здешней сыростью не было ни желания, ни резона. Зато была цель,и думалось, что если она осуществится, то я отогреюсь под жарким тропическим солнцем.
Трамвай, громыхая, как телега на брусчатке, вёз нас к центру города. Справа по ходу движения мрачно, напоминая о былой величественности, выплыли мощные стены и останки башен Королевского замка. За ним рельсовый путь шёл вдоль полуживой улицы. Скелетамисреди нарядных людей меж новых или обновлённых зданий стояли разрушенные.
Когда на следующий день после заселения в гостиницу «Москва» мы пошли искать дом, где жили Турецкие, отдельные места, а иногда и целые кварталы, удивляли нас своей неприглядной разрушенностью. После войны прошло четырнадцать лет, а казалось, их только вчера разбомбили. Разве что гарью не пахло.
– Не восстанавливают город всерьёз. Может, сомневаются, останется ли он за Союзом навсегда, – предположил брат.
Такие сомнения, как выяснилось позже, были и у некоторых калининградцев, недоумевавших, почему правительство не выделяет средствна новое строительство.
В семье Турецких нас приняли теплосердечно. Как выяснилось, Яков предупредил о нашем приезде. Впрочем, вскоре я понял: Леонид Борисович и его семейные – из тех людей, у которых душа открыта для всех. Дочка вовсе не была озабочена поиском жениха. При знакомстве искра меж нами не проскочила, пообщались чисто формально,но это никак не повлияло на решение вопроса с моим трудоустройством в «Запрыбхолодфлот».
К тому времени хозяин гостеприимного дома уже вышел «на гражданку» и возглавлял «Калининградоблремстрой», но друзей в «очень сильных органах» по-прежнему имел, да и, как известно, бывших в этих структурах не бывает. Не прошло и недели, как я уже заполнял листы многовопросной анкеты, а месяц спустя получил назначение рефмашинистом на большой морозильный рыболовный траулер «Чернышевский». 
Онсверкал свежевыкрашенной надстройкой близ двухъярусного моста, возвышаясь над пришвартованными рядом эсэртэшками – средними рыболовными траулерами, которые на фоне БМРТ выглядели сущими малышами.
Моим соседом по каюте оказался моторист Бен Арутчев – красивый, мощный армянин. «Выходец» в море из рубщиков мяса на Центральном рынке уже сделал на этом «пароходе», как «панибратски» называли свои суда калининградские рыбаки, несколько рейсов и, на правах старожила, занимал нижнюю койку. Я забросил свои береговые пожиткив указанный Беном свободный рундук и положил на верхнее «лежбище»выданное мнепостельное бельё.Сосед сопровождал мои движения тёплым покровительственным взглядом. «В шторм вывалишься – я подхвачу», – со смешком сказал он.
Второй рефмашинист жил в соседней каюте. В тот день, знакомя меня с машиной, мой будущий напарниксказал о Бене, делая ударение на третий слог: «Красавец!» И пояснил:«К нему одни девки идут по правому борту, а в это время другие выходят с левого…»
Неотразимый кавказец был одной из достопримечательностей Калининграда. Любовник-легенда, Казанова местного разлива. Его обожалии вдовы, и жёны. Знакомясь с Гришей в день отхода,он, разумеется, не мог предположить, что перед ним –конкурент на донжуанской ниве.Забегая вперёд, скажу, что пока мы были в рейсе, братсильно преуспел в любовных делах. После развода с Мариной у него открылось «второе дыхание», а в Калининграде тогда было по ночам светло от страстных женских глаз.
Гриша приволок к нам в каюту водку, консервы, колбасу, сигареты. Бен сразу проникся к нему симпатией. Уловив его озабоченность моим «оморячиванием», заверил:
– За братана не беспокойся – в обиду не дам. А харчей ты зря столько принёс: в судовой лавочке это всё есть. Вот водяра – это по делу! В рейсе иногда полезно вздрогнуть и вспомнить…
– Водку я почти не пью.
– Тут на «почти» тебе хватит, – перебрал пальцами горлышки четырёх бутылок брат.
Попрощались по-мужски: он похлопал меня по плечу, я крепко пожал его руку. Пожал крепче обычного: мол, не дрейфь, я уже сильный.
Три отходных гудка хриплым стоном зависли над причалом. «У-й-й-д-ууу», – услышал я в первом из них последнее слово берегу.
Мы привыкли с Гришей расставаться надолго, на два-три года, а тут я уходил всего на три месяца.Правда, далеко, почти за океан, туда, где Атлантика подходит к американскому материку, а на банке Джорджеспристроились ловить морского окуня калининградские траулеры.
Радиограммы мне на промысел Гриша присылал так же регулярно, как рыбакам – ихжёны. Я отвечал тем же, а значит – коротко, затопри швартовке к плавбазе «Иван Фёдоров», куда мы собирались сдать не только рыбу, но и почту, наскоро написал ему письмо.
Про своё очарование морем.Про траление –«рыбалку» невиданного размаха, когда на палубе оказывалисьтонны добычи. Да ещё какой!Окуни – красные, блестящие, крупные, с выпученными,по куриному яйцу – каждый, глазами.
Про то, как при последней выборке трала в нём оказаласьогромная акула. Незадолго до этого мы с Беном задумали создать небольшой судовой джаз-оркестр. Всё, вроде, складывалось – не хватало только барабана. И тут удача! Сделаем барабан из пузыря акулы, догадался я. Бен поддержал и даже похвалил меня за находчивость. Детали разделки этакой туши я опустил: написал только, что науродовались мы до изнеможения,в переводе на жаргон Бена – «ухайдакались в дым»,а до пузыря так и не докопались.
Кто же знал, что у акулы его нет? Рыбмастер? Но тот молча – не исключаю, что с наслаждением – наблюдал за нашей бесполезной работой и только на следующий день принёс нам какое-то пособие для ихтиологов, в котором было написано, что акула относится к хрящевым рыбам, у которых плавательного пузырянет. Он, просветилисьмы, есть у костных рыб и нужен им для всплытия и погружения, а также удержания равновесия в толще воды. Лишённая его акула, чтобы двигаться,должна постоянно работать мышцами– иначе ей не жить. Мы этого не знали и расплатились за невежество движениями своих мышц.
Описал я и свои достижения в более полезном деле – шкерке, то есть разделке, рыбы во время дополнительных смен, называемых подвахтами. При большомулове на них выходили все. Особенно трудно это бывало после ночной работы, но все понимали: больше сделаем – больше заработаем.
А главное, сообщил брату о том, что его очень беспокоило перед моим выходом в рейс: морской болезнью я не страдал– в шторм аппетит у меня только усиливался.
Излагал я свои приключения и впечатления очень выборочно, можно сказать –  конспективно. Хотелось, конечно, поделиться с Гришейморскими ощущениями, ничего не тая от родного человека – ближе его у меня тогда на берегу не былоникого. Но, кроме недостатка времени, сдерживалиещё робость перед бумагой и неуверенность в своей способности выразитьпереживаемоесловами. А стоило бы не только похвастаться отсутствием морской болезни, но и сознаться в страхе, испытанном при первых штормах.
Любопытство романтика тянуло меня в непогоду на палубу: когда-то, думалось, буду же я описывать морскую стихию. Но от вида живого дикого моря у меня внутри всё холодело, сердце уходило в пятки. Океан многотонной глыбой наваливался на наш большой траулер, который на его фоне казался не тяжелее спичечного коробка. И шага не сделать, как ветер швырялтебя на переборку. Где море, где небо – не различить…
Траулер, работая носом на волну, вздрагивая всем корпусом, двигается, взбираясь на гребни волн и тяжело плюхается в килевой качке, разбивая в брызги встречный водяной вал. Так я это помню сейчас. Тогда же всё происходившее на промысле представлялосьмне документальным фильмом, в кадры которого я попал совершенно случайно.
Особенно поразили меня трудягиэсэртэшки. В свежую погоду их накрывало волнами «с головой». Что уж говорить о сильных штормах и ураганах, погубивших на моей памяти несколько таких судов. Те, кто прошёл их школу, в экипаже «Чернышевского» были, и они, независимо от возраста, считались морскими волками. Забегая на семь лет вперёд, скажу, что журналистская командировка однажды забросила меня на СРТ, промышлявший в Северной Атлантике. Траулер, где я брал интервью у капитана, в шторм оторвало от плавбазы, на которой я туда пришёл, и неделю бессмысленно мотало в промысловых квадратах. Тогда я понял, о чём надо писать с моря в газету.
А в первом рейсе я писал только брату. Писал редко и исключительнопро то, что может его как-то порадовать. Поэтому, естественно, утаил ЧП, случившееся, когда мой сменщик, перебравший бормотухи, которую втихую делали мотористы, решил «пощекотать» меня, спящего, шкерочным ножом. Вырвав у него обоюдоострый клинок, я с размаху ударил им в переборку, глубоко порезав пальцысвоей атакующей руки.
Драться Гриша меня так и не научил.Он всегда готов был встать на мою защиту, но когда я просил показать какой-нибудь приёмчик, говорил:  «Твои друзья – книжки, а не хулиганы-мальчишки».
По приходу Гриша сразу просёк несгибающиесямизинец и безымянный палец(я до сих пор ими плохо владею) и спросил, что со связками. Тут уж пришлось выложить всё как на духу.

С корабля на бал

Пока проверялась моя благонадёжность, то есть шёл, выражаясь тогдашним официальным языком, процесс визирования, Гриша тоже встраивался в главную отрасль самой западной области страны.
Ему протекций не требовалось. Он пришёл к главврачу знаменитой МСЧ-1, рыбацкой медсанчасти, помещавшейся тогда на улице Чайковского, с предложением организовать стоматологическую помощь по ленинградскому типу. Залеченные зубы промысловиков ведь надо «обувать» в коронки, вырванные – заменять литыми стальными, свободные от потерянных в боях с пищей «солдат разжёвывания»места на челюстях – перекрывать красиво отмоделированными мостами…
На тему зубопротезирования братмог говорить так же вдохновенно, как Остап Бендер о Рио-де-Жанейро. Только в отношении брата к профессии не было никакого авантюризма. На третьем этаже медсанчасти он по всем правилам зубопротезного «жанра»оборудовал лабораторию и начал работать на государство в лице Минрыбхоза и немножечко на себя.
Ещё до моего ухода, Гриша перезнакомился со всеми врачами поликлиники рыбаков и готов был оформить мне санпаспорт без моего присутствия, но этого не понадобилось: у меня было достаточно времени всё пройти самому. А уж к нашему возвращению он, казалось, был кумом, сватом и братом чуть не всему Калининграду.
После разгрузки мне дали отгулы и выдали за рейс целый саквояжденег! Мы слетали в Москву.«Развеяли тоску», почти повторив программу трёхлетней давности, и вернулись с облегчённым чемоданчиком, вместившим все наши покупки: две пары носок и две красивые рюмки чешского стекла.
Гришу нашапоездка устроила: он был против того, чтобы я вписывался в традиционный межрейсовый разгул. Мне же хотелось оттянуться не хуже других. Хотелось окунуться в ту «Балтику», где «гудят» по приходу настоящие мореманы. Грише, избалованному питерскими элитными ресторанами, этот кабак был не по душе. Но я был настойчив, и однажды он согласился: «Ладно, пойду с тобой в этот шалман. Постигай рыбацкую жизнь во всём её многообразии и безобразии».
Дверь в «Балтику» нам гостеприимно распахнул усатый красноносый швейцар, только что притормозивший подвыпившего бича: «Мест нет!И не будет!» Гришу «страж дверей» встретил с почтением, дружески поддержав за локоток. Брат частенько заходил сюда пообедать и всегда поощрял дядю Петю чаевыми.
Зал встретил нас густым настоем из запахов дыма, алкоголя и резких духов. При появлении Гриши за несколькими столиками вскинулись приглашающими знаками руки его друзей. В Калининграде он оброс ими так же быстро, как некогда в Ленинграде. Сейчас это именуется коммуникативным талантом.
 К себе нас зазывали телеоператор Димыч и капитан СРТ с очень распространённой еврейской фамилией, которую теперь никак не могу вспомнить. Брат, приветствуя его, сказал мне, что тот – рекордсмен по вылову сельди. Но разделить стол он предложил с капитаном из Владивостока Степаном Зубровским, прогуливавшим остатки былой роскоши.
Дома визу ему, по его собственному выражению, «забили крест-накрест досками», вот и решил он на Западе выйти в рейс без заходов в иностранные порты. «Противно долго сидеть на берегу, озвереешь. Голодный бич – страшнее пистолета», – говорил он.
Гриша приютил Степана на своей съёмной квартире. Здоровенный, в прошлом боксёр, чемпион Приморского края, он в знак благодарности обещал  Грише быть его телохранителем.
Нашему приходу Степан искренне обрадовался. Меня посадил рядом со своей новой девушкой– рыжеволосой, с голубыми искрящимися глазами. Представил Гришу своим «корешем», меня – его братом, молодым моряком, уже повидавшим Северную Атлантику. Серафима – так звали его спутницу – вылетела из театрального института за то, что не легла под преподавателя, известного режиссёра, пояснил Степан, не щадя подругу, доверившую ему это, наверное, как тайну. Лицо Серафимы пошло пятнами. «Пойдёмте танцевать», –поднялась она, взяв меня за руку.
– Про режиссёра… Он, мне кажется, считает, что это у меня типичная отговоркавсех неудачниц, – сказала она, продолжив разговор в медленном танце. И резко сменила тему:
– А на моряка вы не похожи: у вас одухотворённое лицо. Вот ваш брат – он по виду прямо-таки греческий моряк.
Чуть позднее, осмелев после нескольких рюмок, я поднялся и обратился к Степану:
– Извини, я приглашу твою девушку.
– Люди куском хлеба делятся, а мы что, бабу не поделим? – пробасил он.
…«Где б ты ни плавал, всюду к тебе, мой милый, я прилечу голубкой сизокрылой», – плыла с эстрады причалившая к «Балтике» кубинская песенка. Серафима под стон солистки прижалась ко мне упругой грудью и проникновенным голосом спросила: «Вы любите Есенина?»
– Да, люблю, – ответил я, и в памяти затолпились строки его стихов об очаровании женщин и разочаровании в них: «Излюбили тебя, измызгали…»
Голубые очи Серафимы слегка затягивались манящей поволокой. Подумалось: может, она представляет мизансцену объяснения в любви, а может, и впрямь какой-то импульс от сердца к сердцу пробежал?
– А что у Есенина вам ближе всего? – прервала она мою минутную отстранённость.
– Если перечислять, на томик стихов наберётся. Но ближе мне Маяковский, сказал я, намереваясь уточнить, почему. И тут почувствовал, как рука её скользнула за мой ремень. В этотмомент трижды повторённая «Голубка», перья которой нежно погладил моряк, сложила свои вокальные крылья.
Гриша и Степан встретили нас понимающими лукавыми взглядами. Брат сказал:
– Мы сегодня ночуем в гостинице.
– Похоже, ваш старший брат режиссирует всю вашу жизнь, – стала размышлять моя спутница по пути на улицу Щорса, где была наша квартира. Она уловила некоторую покровительственность Гриши ко мне, но я не стал уточнять степень её проницательности, углубляться в особенности наших с братом отношений – пусть думает так, ничего от этого не изменится. 
Что было дальше, описанию не подлежит. Шторм страстей, килевая и бортовая качка кровати…
Это всё, что могу сказать, поскольку о своих женщинах предпочитаю умалчивать.
В дальних и долгих рейсах, а их у меня потом было немало, встречались моряки, наизнанку выворачивавшие свою личную жизнь, в подробностях вещая об интимных отношениях с жёнами и любовницами, случайными знакомыми и проститутками. Эти исповеди вызывали у меня отвращение. Да и, как говорится, слово не воробей…
Как-то довелось услышать на эту тему показательную байку. Мол, однажды, на исходе рейса, допивали последнюю бутылку водки старпом плавбазы и стармех с пришвартованного к ней траулера. Старпом рассказывал о красотке с улицы Пролетарской в Калининграде, подарившей ему перед уходом незабываемую ночь. Детали порывов сладострастья показались до боли знакомыми стармеху. Уточнив адресок доступной женщины, он отметил его совпадение со своим домашним сильным ударом бутылки по голове хозяина каюты.
Былей-небылиц на тему неверности жён рыбаков ходило много. Но бывалые, крепкие духом «мореманы» не выворачивали себя наизнанку извержениями ненужных чужому уху откровений, оставляли личную жизнь в неприкосновенности – и душа их не оказывалась пустой.
Пишу о Грише! Не знаю пока для кого, но понимаю зачем. Его образ рвётся из меня, долгие годы отягощает душу невысказанностью того, что известно мне о нём, пережито с ним. Иногда чуть ли не физическое ощущаю, будто я – это он. Презрев своё атеистическое воспитание, утешаю себя мыслью, что какая-то часть его всё же переселилось в меня. Если это так, спасибо тебе, господи. Гриша говорил, что ты – наш человек.
;
Автомобиль – не роскошь

Ещё до моего ухода в рейс Гриша надумал обзавестись автомобилем вместо палочки, на которую хирург посоветовал ему опираться, разгружая сустав.
Брат предпочитал терпеть боль от длительной ходьбы, не пользуясь тростью – этим верным спутником инвалида. Другое дело – авто.
В городе сохранилось несколько довоенных немецких легковых машин. Гриша нашёл адрес владельца БМВ, снимавшегося в кинофильме «Секретная миссия».Хозяин ретроавтомобиля привёл нас в свой гараж на улице Красной, где на яме стоял голый корпус без окон и дверей. Он блистал чёрными полированными крыльями, над которыми болтался подтянутый талью серебристый двигатель. Все прочие «потроха» достопримечательности, очищенные и зачищенные, аккуратно хранились на полках.
Немецко-фашистский реликт попал в хорошие руки советского механика. Он, показывая нам отдельные детали и узлы, говорил, что отремонтирует сам, а что изготовит на заводе – с помощью тамошних умельцев: токарей и слесарей. После сборки – не раньше, чем через полгода – готов будет говорить с нами о цене. Сейчас, не зная своих затрат, даже порядка цифр не представляет. Однако уверен, что договоримся: мы ему нравимся, а это для него важно, так какабы кому автомобиль не передаст – просто не может. Так в те годы решались дела купли-продажи.
– Видел, на что способен русский  человек?!
– Так это только начало, – не поддержал я Гришиного пафоса.
– Не сомневайся, такие самородки голыми руками танк сделают, – выдал гиперболу брат. Он и в разобранном виде очаровался БМВ, представил машину при полном параде и заговорил о ней:
– Ты видел, какая там подножка? Мне будет легко подниматься. Машина высокая, мощная, не чета эмкам и «Москвичам». Пусть собирает, дождусь, да денег пока подзаработаю.
Но не дождался. Когда я был в рейсе, ему подвернулся четырёхсотый «Москвич» и он его, презренного, купил.
Однако к моему приходу брат своё приобретение разлюбил. Теперь стояла задача подготовить его к продаже: перебрать подвеску, покрасить, придать товарный вид. Все узлы и детали у авто имени всесоюзной столицы оказались примитивными. Избавив их от окалины и ржавчины, я притёр шкворни – проще поворотного механизма не придумать – и стал шкурить корпус под покраску. Гриша присоединился к этому процессу с песней, на этот раз белоэмигрантской, мне неведомой:

Быстро-быстро донельзя жизнь пройдёт, как часы,
Лягут синие рельсы от Москвы до Чинци.
И останется где-то пыль военных дорог,
Та, что ждал до рассвета, та, что в сердце берёг.

Потомок какого поручика подарил ему эту песню? Неважно. Важно умение брата взволновать душу, передавая голосом отражённые простыми словами страдания.
Однажды в компании, после того как он исполнил несколько цыганских песен, одна из присутствовавших девушек восхитилась:
– Какой у вас удивительный голос!
–Так я же родился под оперным театром, – восприняв похвалу как должное, пошутил Гриша.
А мама нам потом сказала, что роддом, где он появился на свет, и в самом деле находился недалеко от оперного театра белорусской столицы, где какое-то время жиланаша семья.
Не попавший на его сцену солист домашних концертов полировал крылья авто нулёвочкой так же прилежно, как у себя в лаборатории – вставные челюсти. Он уже раздобыл где-то нитрокраску приятного бирюзового цвета, приволок компрессор и пульверизатор, мощные лампы для эффективной сушки –в то далёкое время покрасочных фирм не было и быть не могло. Многослойную покраску Гриша освоил в процессе работы –его руки и голова были приделаны к нужному месту. Краска у него ложилась мастеровито, без подтёков. На выходе автомобиль выглядел так, что не сразу отличишь отнедавно сошедшего с заводского конвейера. Предстояло только проверить мотор и подвеску.
– Проведём ходовые испытания, – распахнув передние дверцы, сказал брат.
Мотор завели ручкой подобной той, что у колодезного ворота. Прокашлявшись и выстрелив короткой пулемётной очередью, «Москвич» вприпрыжку побежал по асфальту. Потом он раздухарился, стал набирать скорость и понёсся, страшно сказать,быстрее шестидесяти километров в час. Мы почти доехали до светофора околонынешнего здания «Янтарьэнерго», а тогда, в хрущёвские времена, Совнархоза, как вдруг у Гриши провалилась педаль тормоза. Он заглушил мотор, но по инерции нас несло на красный свет.
– Тормози лаптёй, –проговорил Гришатаким спокойным тоном, будто этот метод экстренной остановки мы использовали всегда. Он открыл свою дверцу и высунул ногу, едва не вывалившись вслед за ней – она у него была коротковата. Я же тормозил, не щадя подошв – слава Богу, что «Москвич» был в полном смысле слова легковым автомобилем, а брат, подъезжая к перекрёстку, сбросил газ…
Причина утечки тормозной жидкости нашлась быстро. В донышке жестяной баночки, служившей в этом чуде отечественного автопрома главным тормозным цилиндром, была дырочка. Устранив «пробоину» и выкрасив серебрянкой мотор, мы стали готовиться к выходу на рынок.
И тут в моём брате расцвёл талант «гешефтёра-режиссёра». В покупателе, рассуждал он, сильно развит стадный инстинкт. Поэтому вокруг нашей машины надо организовать суету.
Первым её исполнителем он назначил своего недавно взятого в лабораторию стажёра – грузина, которого все почему-то звали Пашей. Помнится, я удивился появлению у Гриши такого помощника: «Он же в твоём деле ни в зуб ногой». «У меня он будет зубы делать руками», – отреагировал мой остроумный брат.
Трое его знакомых – бичей, мучавшихся на берегу от безделья – должны были торговаться не с продавцом Гришей, а с Пашей, который, чтобы привлечь внимание, громко выкрикивал: «А я плачу больше!» Гриша время от времени менял мизансцены. Паша то врубал мотор, то с видом автопрофи открывал капот, выворачивал свечу и демонстративно её разглядывал.
 И вот, наконец, возник реальный покупатель – с толстым портфелем, в котором должны были быть деньги. Правда, вид у него был, мягко говоря, непрезентабельный. Особенно бросалась в глаза помятая шляпа, на тулью которой, по замечанию Гриши, кто-то случайно присел. Кончики рыжих усов, освежая морщинистые щёки, украшали остатки молодого укропа. Но для нас всё это не имело значения после того, как «дедок» – так его сходу окрестил брат – заявил о своём намерении купить нашу машину для сына. Особенно его привлекала окраска цвета моря – сын-то у него рыбак.
Паша сразу забыл о своей роли конкурента и превратился в продавца. Гриша отдыхал, облокотившись на крыло. Паша сел за руль, завёл мотор, погазовал, потом оставил его работать на малых оборотах. Вышел, погладил крышу, сияющую на солнце зеркальной бирюзой, приобнял дедка, как родного.
– Слышишь, он работает… Нет, он не работает, он поёт. «Сулико» знаешь? Про неё поёт! Такой мотор много лет работать будет. Я тебе желаю здоровья, но он тебя переживёт, – пробило стажёра на красноречие. Мотор действительно высоко оценил наши старания: и компрессией в цилиндрах, и работой карбюратора, который мы разобрали «по ко-сточкам», промыли и продули.
Оставалось сделать на машине круг почёта от рынка до площади и обратно, получить деньги, потом отправиться в ГАИ. Однако деньги были не в портфеле, а в сберкассе. Туда мы поехали вчетвером. Пока дедок снимал свой вклад, мы перекуривали, обсуждая новую модель «Москвича», нужную Грише.
Дедок вернулся раздосадованный. На счету оказалось немногим больше половины суммы, на которой они сошлись.
– Я думал процентынаросли, – развёл он руками.
– Не туда показываешь, – поднёс палец к побагровевшему виску Паша, воспринявший срыв сделки как личное горе.– У тебя не все дома!
– Сын в море, я говорил…
– Вот и купи ему велосипед!
Гриша утихомирил Пашу ипредложил расстроенному дедку довезти его до дому. Тот, скользнув сердитым взглядом по красному лицу грузина, отрицательно мотнул головой.
;
Моя ослепительная Африка

Сбывалась моя детская мечта увидеть красную африканскую землю с изумрудно-зелёными пальмами. Наш «Чернышевский» шёл на промысел сардины в Гвинейский залив.
Из полученной на переходе радиограммы брата стало ясно: сработало «сарафанное радио», «Москвича» продали и теперь Гриша держит курс на «Победу», возможно, подержанную – новую не потянуть. После рейса, заверил я его в ответ, мы победим.
Заподозрив в этих словах какой-то тайный смысл, наш шифровальщик Баев, спросил, о чём это я? Пришлось показать сообщение об автомобилях.
Рыбацкий радиоэфир не для лирики. Скупо, по-флотски чётко сообщают моряки, где находятся, что промышляют, иногда с эпитетами – как скучают. Вот и я пишу брату в стиле близком к записям штурманов в судовом журнале. Прошли проливы: Зунд, Каттегат, Скагеррак… Идём Бискайским заливом… Приближаемся к субтропикам…
Эх, морские дороги! Неописуемы красоты морей. Если – словами, надо быть Паустовским, если кистью – Айвазовским.
В узких проливах наше судно возвышалось над скандинавскими траулерами прибрежного лова, как великан над лилипутами. А когда над нами нависала надстройка пассажирского лайнера, само становилось лилипутом.
Коренные жители Мирового океана и морей, на военных ли кораблях, гражданских ли судах, – это особое население планеты. Их семьи – экипажи, дома – кубрики, каюты… Когда за кормой исчезает земля и, выйдя на палубу, видишь вокруг по горизонту только водную гладь, понимаешь: ты уже принадлежишь этому бесконечному пространству и к его, сухопутно выражаясь, населению.
Неповторимые морские пейзажи никого не оставляют равнодушным. Небо и море, прямо на глазах, бесчисленно меняют свои тона. Бискай, обычно любящий потрепать идущих на юго-запад, обласкал нас ярким солнцем и только слегка покачал мёртвой зыбью.А в тропических широтах щедрости солнца и вовсе было хоть отбавляй – без возможности отбавить. Но когда оно тонуло или только-только выходило из воды, за ночь так и не вскипятив море, взору открывался пейзаж в фантастических красках. Насладиться им, конечно, можно, но мне это наслаждение казалось неполноценным, его хотелось разделить с кем-то из близких. Если бы рядом был Гриша... Думаю, на моём месте он бы испытывал те же чувства.
Такое впечатление, будто сардина спала и ждала, чтобы пришли калининградские рыбаки и вычерпали её своими тралами. Первым здесь по-настоящему развернулся на «Казани» Авенир Сухондяевский, затем в богатый промрайон выдвинулся наш капитан – Григорий Носаль.Оба позже стали Героями Социалистического Труда.
Пробные траления «Чернышевского» на пути в Гвинейский залив удачи не принесли. Попались лишь единичные экземпляры рыбы-сабли и всякая мелочь. Затов квадратах, на которые нас нацеливало рейсовое задание,валом пошла непуганая сардина.
Возни с этой рыбкой не былоникакой.Шкерить её не надо. «Наливай и пей»: набивай в противни – и морозь. Добытчики и рыбообработчики справлялись без посторонней помощи. Можно было в свободное от своей вахты в машине время спокойно блаженствовать на верхней палубе, улёгшись в гамаке под солнцем. Я расположился с книжкой Юрия Иванова «Атлантический рейс» близ неопределившейся ещё в выборе друга буфетчицы Жени. В соревновании акынов или битве самцов за неё я участвовать не собирался, а потому заговорил с ней непринуждённо, будто продолжая уже давно начавшийся диалог.
– Не боишься обгореть?
– У меня кожа подготовленная… Аты что читаешь?
– Как «научники» разведывали тут, в тропиках, тунца.
–Видела, тебя брат провожал. Я его знаю… Он к моей соседке-морячке ходил.
– Наверное, зубы ставил.
– Боюсь, не только…
Тут надо мной выросла, заслонив солнце и почти не бросая тени, фигура рефмеханика Метерёва.
– Не морозит левый борт, – сказал он удручённым голосом.– Думаю, ПРВ забился. Пойдём прочистим.
Поплавковый регулирующий вентиль, работающий по принципу примитивного сливного бачка, – очень простой узел в системе охлаждения, если бы не проходящий через него сжиженный аммиак. Поэтому, прежде чем его ремонтировать, жидкость надо было запереть в ресивере. Прошёл ли мой самоуверенный тёзка по схеме как надо, я не стал уточнять: его бы это обидело. Хоть мы и защищали дипломы на одну и ту же тему, он всё-таки– инженер, а я техник.
Как был в плавках, беспечно, без противогаза и перчаток, я спустился в рыбцех, где у скороморозилки с ключами поджидал меня Метерёв, нисколько тоже не обеспокоенный нашей индивидуальной защитой.
Меня насторожил иней на крышке ПРВ – не осталась ли там жидкость? Но глупая деликатность удержала от вопроса. Моё дело –гайки крутить.
Приржавевшие тела шестигранников не поддавались ключу: пришлось увеличить рычаг, насадив на него обрезок трубы. Мой грамотный начальник посоветовал воспользоваться народным методом – зубилом с молотком. Сам он наблюдал за чёрной работой, покуривая у иллюминатора. Ждал, пока я доберусь до фильтра, чтобы затем совершить тонкое действопо его промывке. 
Но «русский ключ» не понадобился: я сломил сопротивление всех гаек, оставив пару на направляющих шпильках. Двумя отвёртками поддал крышку на себя. И тут в лицо мне ударил, обжигая диким холодом и растекаясь по всему телу, сжиженный аммиак. Я сразу задержал дыхание, чтоб не обжечь лёгкие, судорожно крутанул гайки на страховочных шпильках и побежал к воде.
Прыгнул в стоявший на корме чан, перепугав своим видом работавших с сетями матросов. Потом побежал в гальюн промывать глаза. Там увидел себяв зеркале. Но это уже был не я. Нечто безобразно сморщенное, даже не похожее на лицо возвышалось над не менее обезображенным телом.
Испуг деморализовал меня не сразу. «Лей больше воды на глаза!» – командовал себе. Надо, думал, сказать Метерёву, чтоб хорошо затянул гайки: я же их крутил обожжённый, наспех – перетравим тут всех. Дурья моя голова! Видно же было – там сжиженный газ. С какой немыслимо низкой температурой он испарялся, обмораживая ожогом моё тело? Пока ещё соображаю, надо бежать в лазарет.
Трап уходит из под ног, хотя за бортом – штиль. Поднимаюсь, и поднимается жгучая боль.Такая, будто меня всего облили бензином и подожгли. Спина ещё осталась живым местом – на неё и лёг, добравшись до кушетки, где со шприцем наготове уже ждала меня судовой врач Маргарита. Рядом с ней – Бен и токарь Женька.
Маргарита с такими, обезображенными химическими ожогами, больными никогда не сталкивалась. «Куда колоть, на нём живого места нет?» Шприц выпал из её руки и упал мне на откликнувшуюся дополнительным всплеском боли ногу. Бен поднял его, сказал Маргарите: «Свободна!» Потом велел Женьке приподнять меня и сделал укол под лопатку. 
Тело горело. Ощущение, будто меня перевернули на живот и всего, вплоть до губ, прижали к раскалённой сковородке– так я сам жарил угря, и он извивался всеми нарезанными частями, будто живой. Туман застелил мне глаза. Сознания я не терял, но осознаваемая действительность уже уступила место непереносимой боли и стону.От него не легче, а подавить невозможно – не я им управляю. Лица растворились во мраке, веки сомкнулись, их невозможно раскрыть – они тоже горят. Рядом что-то грохнуло. Это, оказывается, потерял сознание Женька, стоявший надо мной с вентилятором.
Обо всём, что было дальше, мне рассказал Бен, навестивший меня позже на берегу.
Прибывший из французского военного госпиталя в Дакаре врач сказал капитану, что ожог мой по площади явно больше семидесяти процентов и потому несовместим с жизнью. Так что можно решать вопрос о транспортировке тела. Но всё бывает – организм молодой. Главное сейчас – довезти до госпиталя, там дадут наркоз на трое суток, чтобы избежать болевого шока.
Куда я ушёл и откуда вернулся, уже не чувствуя дикой боли, спросить былонекого. В глазах стояла чёрная африканская ночь.
Но вот послышались шаги и французская речь. Вдруг на чистом русском прозвучало: «Вы проснулись? Доброе утро!» А я думал – ночь.
Переводчик представился: он Василий Бураков, его родители из России. Врач спрашивает, вижу ли я луч фонарика, который он направил мне в лицо. Если вижу, то каким глазом?
– Левым, – ответил я.
Они ушли, ничем меня не обнадёжив.
– Конец, – сказал я себе, правда, другим, более сочным, словом с тем же последним звуком, обозначив, что на балу моей романтической жизни погасли все свечи. Вот тебе и ослепительная Африка! Что дальше? Сигануть при случае за борт? А может, ещё прозрею: луч-то я увидел…
В те дни, раздиравшие кошмарными мыслями мою голову, я даже не задумывался о тех, кто беспокоился обо мне на берегу. Темно бывает не только в глазах, в душе тоже находятся свои потёмки.
Острой болью в висках отдавалась мысль о том, что мне никогда уже не увидеть, как умывается на крыльце дома в Пинске кот или как в джунглях раскачиваются на лианах обезьяны. А вот представить себя самого никак не получалось. Страшнее Квазимодо или милее? Чувствовал только, что губы покрылись коркой и тело уже ничем не прикрывают, если не считать салфеток на выгоревших, выеденных аммиаком до костей местах.
Сейчас, вспоминая, задаю себе вопросы, на которые даже много лет спустя у меня нет ответов. И главный из них: почему ни о ком не думал, никому не просил радировать?
Прошёл не один год, прежде чем я смог говорить о случившемсятак, будто это было не со мной. В общих штрихах давняя ситуация обозначена в очерке о капитане Носале «…И к морю был приговорён», где сказано: «Трое суток дрейфовал «Чернышевский» на траверзе Дакара, ожидая мой труп».
Тогда я не знал о многом, происходившем за стенами моей госпитальной палаты.
Между тем там всё бурлило. Наш капитан и управление Калининградской базы тралового флота, которой после реорганизации «Запрыбхолодфлота» стал принадлежать «Чернышевский», вели оживлённую переписку, решая, что со мной делать.Гриша метался по моей рыбацкой конторе и этажам её вышестоящей организации, «Балтрыбтреста», как мне потом говорили, чёрный от горя. Какой-то «умник» из кадровой службы сказал ему, что потребуется согласие близких на погребение по морскому обычаю, хотя никто вопрос об этом не ставил. Но брат родителям ничего не сообщал, он даже представить себе не мог, как говорить на страшную тему с мамой. Его не покидала надежда на чудо, и,наконец, пришла радиограмма: «Состояние тяжёлое, стабильное».
Что со мной делали, мне не очень-то было понятно. Спаянные ожогом веки, видимо, оперативно отделили – и меня озарил божественный свет. Вот она моя Африка! За окном – изумрудная пальма, рядом – санитар-сенегалец с судном в чёрных руках. Всё равно, здорово!
Не позабыт, не позаброшен. На следующий день прибыли мои «чернышевцы», принесли ящичек шоколада, вино и радиограммы от Гриши, уведомлённого, что я иду на поправку. Он откликнулся подбодряющими словами, сообщил о телефонном разговоре с мамой, в котором передал ей от меня привет и проинформировал о моей интересной работе в Африке. О случившемся со мной она долгое время ничего не знала.
– Ну, теперь ты настоящий бледнолицый, – сказал Бен, оглядев моё, сменившее кожу лицо. И со смешинкой в голосе спросил:
– А яйца не сгорели?
– Всё в порядке: плавки спасли.
–Кочумай, бирляй, друшляй, – распрощался своими любимыми словечками Бен, после того как порасспросил о моём госпитальном быте и пообещалотписать всё брату.
Я следовал совету друга: отдыхал, ел, спал. Кожа восстанавливалась,делая меня не только бледнолицым, но и неестественно белотелым. Дочь переводчика принесла домашнюю еду. Сказал ей, что такую вкусную курицу ел впервые. В ответ она уточнила: это была лягушка, приготовленная по их семейному рецепту.
В тот же день ко мне пришёл капитан БМРТ «Радищев» Кутузов, получивший задание доставить меня для дальнейшего лечения в Такоради – порт Золотого Берега, недавно ставшего Республикой Гана. Такое решение было связано с тем, что в Сенегале наших дипломатов тогда не было.
Собирали меня впопыхах, даже паспорт моряка из полиции, куда его сдала администрация госпиталя,не забрали. Спохватились, когда я уже переходил на шлюпку с траулера «Орехово», находившегося в Такоради на длительной стоянке: Кутузов договорился, что «ореховцы» выйдут на внешний рейд и снимут меня. А что дальше делать с больным нелегалом? Благо, главврачом портовой больницы оказался поляк из Бреста, которыйоформил всё со слов.
Моими глазами занимался врач-африканец Кваркупоме. Правда, мы с моряком-испанцем попадали к нему последними из всех его пациентов: обретшие независимость ганцы считали себя теперь выше белых. Или, может, нам просто «повезло» на таких типов.
Эти дни напоминали мне скучное время перехода на промысел.Томительное ожидание перемен – в моём случае, выписки. За приоткрытыми жалюзи – один и тот же пейзаж, изредка заслоняемый тропическим ливнем. Он совсем не похож на дождь, скорее – на водопад.
В такой ливень ко мне вдруг заявились двое совершенно сухих англичан.Один, переводчик, представил другого – начальника полиции мистера Бенга. Сначала заговорили участливо: как себя чувствую, всё ли есть, что надо? Потом перешли к моему нелегальному положению: мол, я тут, в общем-то, вне закона. Но не всё безнадёжно,мистер Бенг может побеспокоиться и заняться оформлением мне английского документа.
 «Провокация», – пронеслось у меня в голове. Сразу вспомнились профилактические беседы помполита о происках иностранных спецслужб, склоняющих моряков к побегу, к измене Родине. Нет! Мне нужен только мой «серпастый, молоткастый советский паспорт». Это сегодня можно и двойного гражданства не опасаться. А тогда я деликатно ответил, что его предложение смогу обсудить со вторым секретарём посольства Советского Союза в Аккре, который приедет ко мне завтра, в одиннадцать утра. Англичане попрощались, не изменив доброжелательного выражения лиц.
Дипломат Райский отметив мою сообразительность в диалоге с Бенгом, сказал, что я какое-то время поживу в посольстве, там мне взамен паспорта оформят свидетельство о возвращении на родину и приобретут билет на перелёт в Москву.
Перелёт этот растянулся на восемнадцать часов. Зато перед нимя повидал-таки Африку: Райский повозил меня по Такоради, Аккре и окрестностям, пригласил на переговоры с вождём одного из местных племён о продаже земли под дом для дипломатов, взял с собой на деревенский праздник.
При первой посадке, в Триполи, мой сосед – толстый, но шустрый ганец– познакомил меня с «мисс Гана», летевшей в Лондон на конкурс красоты. Представив девушке моряка из России, он и сам заодно с ней познакомился. Если учесть мои познания английского, исчислявшиеся десятком слов, можно представить, какая содержательная была у нас с Аннойбеседа.
Я до сих пор хорошо её помню. Лицо Золотого Берега,представительница новой страны. Смуглая оливковая кожа, миндалевидные зелёные глаза, европейские черты лица, никаких признаков африканки: ни в рисунке губ, ни в челюстях, у ганок– выпуклых и тяжёлых. Всё смотрел бы на неё, да неловко…
Потом – передышка.Несколько часов в аэропорту Рима, где встречавший меня сотрудник нашего посольства успел рассказать новые анекдоты армянского радио. И снова –  шум пропеллеров самолёта, уже британской авиакомпании. Затем – заход на посадку в лондонском аэропорту.
Иду вслед за пассажирами своего рейса. Никому до меня дела нет, хотя в рыбацкой форме «тропик» – льняных шортах и сандалиях из грубой кожи –выгляжу для английского ноября довольно странно.
На паспортном контроле очкарик невзрачного вида повертел в руках мою бумагу с ливийской и итальянской транзитными визами, сказал по-русски:
– Здесь значится, что вы член экипажа теплохода «Чернышевский», у вас должен быть паспорт моряка. Придётся вам до выяснения пройти с полицейским в специальную комнату.
Но моя изоляция длилась недолго. Вскоре приехал консул, всё кому нужно растолковал, порадовал меня тем, что покажет Лондон, оденет и обует в хороших магазинах. Так и сделал. «Как денди лондонский одет» я прилетел в  Москву. Сразу после приземления в самолёт вошёл майор-пограничник, громко назвал мою фамилию и велел идти на выход. Поравнявшись с ним, я услышал: «Внизу вас ждёт брат».
Ну, конечно, Гриша уже поставил всех на уши по поводу обгоревшего в море рыбака. От внезапно охватившего меня волнения я зашатался. Брат держался двумя руками за поручень трапа. Он рванулся ко мне и тут же отстранился, достал из кармана шарф и накинул его на меня:
– Так и знал, что пальто купят, а шея останется открытой.
Потом уткнулся лицом в этот белый тёплый кусок материи и зарыдал. Комок подкатил к моему горлу, и из больных глаз на голову брата стали падать тёплые капли.
;
Хождения по глазным мукам

Конечно, всё у него было на контроле – все шаги Минрыбхоза и МИДа. По поводу моего дальнейшего лечения он уже побывал в Министерстве здравоохранения, где получил для меня направление в институт глазных болезней имени Гельмгольца. Туда мы и направились.
Выписка из истории моей болезни вызвала недоумение у врача, дежурившего в приёмном покое.
– Не выживают с такими ожогами, даже в проклятом капиталистическом мире, – заметил он ипредположил, что африканцы переврали величину и степень ожогов. Но когда я снял рубашку и резкая граница между нормальной кожей и обесцвеченной послеожоговой со следами глубоких ран от сжиженного газа, стало очевидно, что выписка верна.
Советский врач согласился: да, медицина там продвигается побыстрее нашей. А вот глаза не спасли. Ничего, в институте интенсивно полечат – всё будет в лучшем виде!
Оптимизм, конечно, друг и помощник в лечении. Однако мне от него зрения не прибавилось. Левый глаз, хотя и имел деформированную от ожога роговицу, но на шестьдесят процентов всё по таблице читал. Правый же после активноговоздействия лечившего его собственным методом кандидата наук закрылся туманной пеленой.
Доктор испытывал свои оригинальные инъекции некоего ацетилхолина с кровью в конъюнктиву глаза. Мой сосед по палате – мужичок-сибирячок, как мы его называли меж собой – после такого укола с воем выбегал в коридор и нёсся по нему, будто ужаленный. Выдержав шесть таких пыток, я поделился своими сомнениями с Гришей.
Он, по возможности деликатно, стал выяснять у «новатора» суть его изобретения. Тому это не понравилось:
– Делаем всё возможное, но в ответ – неблагодарность.
– А вам нравятся сардины в масле? – спросил доктора Гриша. – Консервы такие, пробовали, наверное.Так вот у этой рыбки глаза моего брата. Если вкусно, можно его благодарить, – выстроил свою параллель Гриша, кое-что понимавший в медицине.
Полгода спустя, мы решили пройти второй известный институт – одесский, имени Филатова.
Родственников брат нашёл не сразу, поэтому остановились в гостинице на Дерибасовской. Чистильщик обуви у парадного входа – крупного телосложения ветеран войны – сразу заговорил с Гришейпо-приятельски.Всех и всё он, естественно, в городе знает. Если надо, может свести с людьми из института, может организовать на ночь девочек, недорогих и чистых. Брат сказал, что с девочек сам денег не берёт, когда они к нему пристают, и им не даёт, даже если желание приходит в чужих городах.
Директор института профессор Пучковская, оперировавшая с самим Филатовым, пообещала Грише заняться мнойлично. Повезло и моему соседу Вите, трактористу из Винницы, его она взяла на стол сразу после меня, хотяЭто был не его день. Нам ставили роговицу от одного донора. Режим после операции был строгим: трое суток лежать, не шевелясь, на спине, потом – диетическая пища, никаких физических нагрузок и эмоциональных проявлений.
Для меня блюсти всё это не было проблемой, главное – есть цель, значит, надо держаться. Витя же на следующий день отшвырнул простыню(будет он по-бабски в судно ссать!) и пошёл в туалет. Роговица же не пришита, она должна прирасти, напрасно внушал я ему…
И вот нам разрешили встать и повели в смотровую. У меня в глазу туман – Витя читает два ряда букв. На следующий день пришли к нему друзья с бутылкой самогона. Он выпил гранёный стакан и при очередном осмотре прочитал шесть строк. Я же, дисциплинированный, правильный больной, так и пребывал в тумане. Дальше – больше. Витя познакомился с девушкой из оранжереи института, увлёк её на чердак, откуда завалился в палату среди ночи – пьяный ичумазый. Этот подвиг принёс ему восемь строчек таблицы. Мой туман так и не рассеялся.
Как выяснил мой сосед через медсестёр, наш донор погиб попьяни. Потому его роговица, сделал вывод Витя, ему и подошла. Мне же посоветовали через год сделать вторую попытку.
Гриша всё-таки нашёл очень дальних родственников по папиной линии. Они жили в цокольном этаже на Дерибасовской, недалеко от Одесского оперного театра, где играл на контрабасе сын тёти Рахиль –кем она нам приходилась, я так и не запомнил. У них нашлась гитара, и после ужина, на который нас позвали, Гриша спел новую для него песенку, подслушанную на Пересыпи:

Как на Дерибасовской, угол Ришельевской,
В восемь часов вечера разнеслася весть:
У столетней бабушки, бабушки-старушки,
Шестеро молодчиков отобрали честь!

Ёц-тоц-перевертоц, бабушка здорова,
Ёц-тоц-переверпоц, кушает компот,
Ёц-тоц-перевертоц, и  мечтает снова,
Ёц-тоц-перевертоц, пережить налёт.

Дороги полны неожиданностей

После рейса экипаж моего судна решил отдать мне свою премию за перевыполнение рейсового задания, поскольку под расчёт на мою долю причитались крохи. Деньги я передал брату на реализацию его мечты – покупку автомобиля «Победа». Правда, хватило только на подержанную.
Моё собственное посягательство на овладение искусством вождения закончилось помятым правым крылом– сказалось ограниченное поле зрения. С тех пор за руль я больше не садился.
С «Победой» у Гриши пошли новые победы на любовном фронте. В те времена такие автомобили были признаком избранных. Стоило ему сказать местной красотке: «Вас подвезти?» – и она уже забывала, куда шла.
Но наше средство передвижения было действительно не роскошью: время в пути иногда равнялось времени ремонта. Всовывать с налёту заводную ручку в отверстие на переднем бампере у меня получалосьлихо. Только крутить её до ломоты в ключице и мозолей на руке удовольствия не доставляло.
Как-то приехали мы на улицу Тупиковую, высадили мою девушку-студентку возле её домаи… заглохли. Я вращал«кривой стартёр» одной и двумя руками, пока не выбился из сил. Потом предложил вывернуть и подсушить свечи. Не помогло – мотор оставался бездыханным. Затем рывками двигал по кругу злосчастный «коловорот» Гриша – тоже бесполезно. Наконец, вытирая тыльной стороной руки пот, он окликнул проходящего мимо нас человека:
– Эй, мужик, помоги завести машину. Мы уже выдохлись… Сил нет…
Тот снял пиджак, положил на сиденье, молча, никак не отреагировав на не очень-то деликатное обращение, резко и быстро стал крутить треклятую ручку. Поработав минуты три, выпрямился, дал себе и мотору отдохнуть и снова взялся за трудное дело. Раз, два – и движок зарычал, задрожал, заработал!
– Спасибо, – выдохнули мы дуэтом.
– Не за что, – ответил мужик, надевая, как я в последний момент заметил, явно дорогой тёмно-синий пиджачок.
Наблюдавшая за нами с балкона подруга, ставшая через год моей женой, на следующий день сказаламне:
– Знаешь, кто вам помогал? Это секретарь обкома партии Ким Щёкин – он на нашей улице живёт.
Узнав это, брат сказал:
– Его имя надо увековечить гравировкой на моторе: «Меня заводил сам Щёкин!»
Судовая практика саморемонта, хотя и недолгая, пригодилась при эксплуатации нашей машины, особенно в далёких для своего времени путешествиях.
Конечно же, все нужные запчасти вместиться в багажникникак не могли. А кроме того, в дорогу нужно было брать объёмное туристское снаряжение: палатку, надувные матрасы и прочее, прочее… Но всё, что могло полететь, от мелочей типа манжет и тормозных шлангов до крупной коренной рессоры, у нас с собой всегда было. Для этого на крышу «Победы» мы установили большой съёмный багажник.
Ничего оригинального – так путешествовали многие автотуристы. Останавливались где угодно – в лесу, в поле, у реки, у моря.Бояться некого. Литва, Латвия, Эстония были доступны, как пригороды. Поездки в Литву за продуктами – просто будничное дело. А вот отпускные путешествия – это уже истории с географией. 
Наиболее интересные маршруты связаны с нашим отдыхом у Чёрного моря. Там, уже обзаведясь семьями, с малыми детьми, мы несколько лет подряд проводили свой отпуск. Наш несменяемый водитель мог просидеть за баранкой сутки, приходилось заставлять его хоть немного поспать. Мне доверялась штурманская вахта –прокладка курса по атласу автомобильных дорог.
И вот мы едем на одесские лиманы.
Литва встречает нас своими европейскими дорогами, ухоженными полями, непробиваемыми Гришиным юмором лицами прибалтийских гаишников. Представить, что за Неманом или на Куршской косе сегодня будет граница и таможня, тогда можно было только в бреду.
По Белоруссии продвигались с ощущением родного дома. «Мой родны кут, як ты мне милы». Здесь я жил до совершеннолетия – «памежпустак болот Беларусскайзямли». В Минске, где остановились на ночёвку в кемпинге, Гриша родился, а я учился два года на факультете журналистики Белгосуниверситета, пока не перевёлся в Ленинград.
Поступал я в БГУ с подстраховкой всемогущего (всё могущего) брата. Моим слабым местом был иностранный язык. Гриша, «совершенно случайно» познакомился с преподавательницей, принимавшей злосчастный предметна вступительных экзаменах. Вечером, за день до моей «экзекуции», он уже сидел с ней за столиком ресторана «Минск» и рассказывал историю своего героического брата, который уже работает в молодёжной газете, творческий отбор прошёл, всё может сдать на «отлично»– сомнений нет, кроме одного…
Всё на отлично я и сдавал. Сочинение, чтоб не ошибиться, написал только простыми предложениями, избегая слов, вызывающих у меня сомнение в написании. Но тему раскрыл. Филологи высоко оценили мою журналистскую находчивость.
Сложнее было с английским – именно его Гриша рекомендовал выбрать, учитывая своё состоявшееся знакомство. Экзаменатор  сразу отметила странное произношение. Это от того, пояснил я, что в техникуме меня учили немецкому. Она предложила немецкий текст. Лучше не получилось. Посмотрев в мой экзаменационный лист, где по всем предметам стояли пятёрки, она спросила: «Если поставлю четыре, я вас не подведу?» Нет, меня и брата она – добрая и очень симпатичная женщина – не подвела…
Наш путь, далёкий и долгий, скрашивало пение Гришиной второй жены, Тамары, от природы наделённой чистым и приятным сопрано. По нашей просьбе она несколько раз пела «Тбилисо». Музыкально одарённый водитель, не осмеливался ей подпевать, а только постукивал в такт по баранке руками и беззвучно шевелил губами. Но и ему пришлось прислушаться к нашим пожеланиям и спеть одну из шуточных песенок, подаренных ему мамой. Исполнял он её в таком ритме, будто ему подыгрывал джаз. И даже, между куплетами, имитировал какие-то звуки оркестра.

Жил на свете Хаим,
Никем не замечаем,
Никогда он дома не бывал.
Жил он тихо-смирно,
Имел свой ювелирный
И потихоньку с Раечкой гулял.

Жена его Рая,
Фронту помогая,
Приносила каждый год приплод.
То приносит двойню,
А то приносит тройню.
Что за удивительный народ!

Ходит бедный Хаим полный скуки,
Потерял от скуки даже брюки.
Даже в дружеской беседе,
Говорят ему соседи:
«Хаим, ты лавочку закрой!»

Умер бедный Хаим,
Голодом снедаем,
И похоронил его народ.
Жена его Рая,
Фронту помогая,
Всё приносит деток каждый год.

Смотрит весь народ на это чудо,
Дети всё берутся, но откуда?
Видно Хаим с того света,
Продолжает дело это.
Хаим, ты лавочку закрой!

Еврейский юмор, замешанный на самоиронии, нравится даже антисемитам. Брат довольно часто пел «Хаима». Была в его репертуаре и баллада о старом набожном еврее, который имел «кучу детей, ермолку и рыжую бороду». К сожалению, всю её я не запомнил. А в голове она иногда звучит. Но неблагодарное это дело – пересказывать текст песни, словами передавать её музыкальное выражение.
Где мама взяла эти песни? Может, в том своём народном еврейском театре, предположил Гриша. Наши же жёны при разговоре о свекрови стали вспоминать некоторые её странности, как вдруг на фразе «Её соседка сказала, что от взгляда свекрови сразу четыре кролика сдохли» у нашей машины лопнуло правое переднее колесо.
Брат своими мощными ручищами удержал баранку, и машину не снесло под откос. Когда ему удалось затормозить, Гриша, обернулся к болтавшим женщинам и, сдвинув брови на покрасневшем от напряжения лице, раздражённо выкрикнул:
– Не трогайте мою мать,мать вашу! А то до моря не доедем – все колёса отвалятся!
Но серьёзности ему никогда надолго не хватало, вскипев, он быстро остывал.
Запасное колесо ещё до этого украинского приключения было убито на родной калининградской дороге. В словаре автомобилистов тех лет не было даже слова «шиномонтаж». Так что пришлось перемонтировать рванувшую шинусамим.
Чтобы снять её с диска, используя две монтировки, надобны уменье и сила. Но брат обладал и тем, и другим. Мне он доверил только насос и право накачать баллон.
С песней «Дорогой длинною, да ночкой лунною…» мы двинулись навстречу падающим на машину сумеркам.
Дорога на юг, несмотря на разгар лета, не отличалась интенсивностью движения. Но любая поездка полна неожиданностей: то техника подводит, то пресловутый человеческий фактор, как принято теперь выражаться, себя проявит. Нам всё это досталось, слава Богу, без трагического финала.
На следующий после потери колеса день мы ехали по шоссе, идущему параллельно тихой речке. Один из съездов к ней вёл к мосту, за которым стоял большой красивый дом под соломенной крышей с вывеской «Таверна». Перед мостом,ажс двух сторон, висели знаки, запрещающие проезд.
– Целых два «кирпича» поставили, –проворчал Гриша.– С одной-то стороны. Это для особо непонятливых, что ли? А как турист в таверну проедет? Наверное, она только для своих, чтобы всякие проезжие-приезжие тут не толкались.
Он ударил по газам, выражая своё отношение к отсекающим нас от еды знакам, сделал ненужную перегазовку, будто сказал своё «фе» местному начальству, и «Победа» победно переехала мост.
Купаты, томаты, салаты и красное вино – всё это вызвало праздничное настроение. Сытые и возбуждённые мы вышли из таверны к берегу неширокой реки, в мутной воде которой колыхались куски коры, гнилые доски, несколько бумажных корабликов. Отсюда нам открылся вид моста снизу.
– Ой! – вскрикнула Тамара, –смотрите, что тут творится!
От того, что мы увидели, можно было ужаснуться. С моста свисали трухлявые балки, опоры развалились и накренились.
–Да-а, – протяжно, разочаровано произнёс, проскочивший через это безобразие наш водитель, –я думал, мост стоит на быках, а он на соплях! Но вот, что я вам скажу, счастливые мои пассажиры: возьмите свои документы и деньги и топайте пешком. А я поеду… Капитан свой корабль оставить не может! – с пафосом закончил он, обращаясь уже ко мне.
Медленно и скорбно мы перешли реку по аварийному мосту. Теперь, когда выяснилось, что он в любой момент может рухнуть, всем было не по себе. Но Гриша, садясь за руль, сказал:
– Сюда благополучно приехали – значит, и назад вернёмся!
Кто бы сомневался, да только не он. «Победа» двигалась на небольшой скорости и наконец мягко приземлилась, слегка подпрыгнув на краю полуживого сооружения.
Библиотека приключений на колёсах каждый год пополнялась новыми страницами ненаписанных книг.
В одно из путешествий с нами поехал до Одессымой друг, журналист Юра Зотов.
Перед поездкой он вернул мне позаимствованные на время малярные кисти, завернув их в лист бумаги, на котором изложил благодарственные стихи: «Баллада возвращенья кисти Рембрандтом краски половой».
Эти простые хозяйственные инструменты прошли изрядную закалку при  «доведении до ума» моей «большой», аж одиннадцатиметровой, комнаты. Мы в том числе использовали их, расписывая по клеточкам одну из стен в виде копии с «Музыкальных инструментов» Пикассо.
Возвращались кисти чистыми, помолодевшими. Похоже, и Юрапрошёл школуизвестного калининградского художника и скульптора Изи Гершбурга.
Когда Изя писал мой портрет, я, преисполненный благодарности, стал мыть его кисти. Он, показывая, как это правильно делать, спросил, зачем я с ними вожусь?
– Станешь великим, я в мемуарах напишу, что самому Гершбургу кистимыл. Не вечно же никитинская рать будет таланты обсирать, – сказал я, имея в виду очередной запрет секретаря обкома Никитина на поездку Изи за границу с персональной выставкой.
В день возвращения кисти Юра побывал в мастерскойу Изи, где встретил композитора Валерия  Пиганова.Тот наиграл ему мелодию для своего нового произведения. Во что оно выльется, какую примет форму, он ещё не решил, но этобыл крик души, возмущённой вторжением советских войск в Чехословакию. Зотыч уловил вкраплённые в музыкунотки фашистского марша времён войны.
Но вернусь к зотовской балладе, где кисти – как звено цепи: потянешь за него – и вытягивается целая череда событий.
Баллада – шуточная, прикольная – отражала фрагменты моего жития-бытия. Опустим описание того, как автор «бараний бок с Бобом ел». Подробнее надо сказать об упомянутой в стихах старой картине – «ей лет триста», как предполагалЗотыч.
Брат привёз этот артефакт на багажнике «Победы». Картина закрыла часть тех самых музыкальных инструментов Пикассо, намалёванных настене моей комнаты.
Купил Гриша старый холст за символическую цену у таксиста Кима Вахлиса. Тому она досталась от отца, офицера, штурмовавшего  Кёнигсберг, вместе с другой – красивой живописью на библейскую тему. Немец предлагал за буханку хлеба, на выбор, картины или «Мерседес». Старший Вахлис взял картины.
Ким эту вторую картину повесил на стену, ту же, что приглянулась брату, хранил в подвале.А вот мне и моим друзьям нравился этот грустный сюжет: на столе – портрет женщины в небольшой рамочке, рядом – погасшая свеча, чашка недопитого чая, небрежно брошенная шляпа, трость, выше – маска с женского лица. Возможно, неизвестный художник потерял любимую и пишет всё, что видит перед собой.
Смотрели, раздумывали… Иногда, как музыку, слушали. И теперь, много лет спустя, я, бывает, разговариваю с картиной, будто беседую с Гришей.
Юре нравилась эта древность. И он не случайно подрифмовал её «лет триста» к «возвращенью кисти».
Зотыча всегда было много. Он так заполнял пространство своим голосом и смехом, что фигура его, при среднем росте и сравнительно небольшой полноте,казаласьогромной и мощной. Смех у него был грохочуще-клокочущим. Когда он издавал его, набирая громкость, моя оглушённая тёща Александра Васильевнааж приседала. Она считала, что у него что-то не в порядкес головой, удивлялась, почему наш общий друг доктор Кравец до сих пор не показал его психиатру.
А смешили Юру мещанские страдания по пустякам. Тёща однажды вызвала уЗотыча взрыв гомерического хохота, когда рассказала о переживаниях своей знакомой, жены офицера: та никак не могла научиться правильно гладить кальсоны.
Ко многому он был нетерпим, с деликатностью не дружил. Особенно его раздражала духовная пустота, претендующая на литературное выражение.
Для своих недругов он придумывал разного рода уничижительные словечки. Так, соседку, то случайно, то нарочно подбиравшуюсяшаркающей походкой к его двери, он прозвал «шмыгариллой».
Всю дорогу до Киева Юра читал стихи. Поэты приходили к нам, привлечённые обсуждаемыми в пути проблемами. В машине царили серебряный век и более ранние русские символисты, малоизвестные пародии на которых Зотыч сумел где-то раскопать. До сих пор помню поэтическую насмешку их современника, поэта и философа Владимира Соловьёва.
За стёклами машины – тёмная ночь, в свете фар белыми обнявшимися призраками наплывают на нас придорожные деревья, а шум колёс перекрывается голосом Юры, доносящим до нас строки соловьёвского «Таинственного пономаря»:

Двенадцать лет граф Адальберт фон Крани
Вестей не шлёт.
Быть может труп его на поле брани
Давно гниёт.
Графиня Юлия тоскует в божьем храме,
Как тень, бледна.
И вдруг взглянула грустными очами –
И смущена…

Далее, прибывают они с пономарём к графине в дом. И – о Боже! Пономарь оказывается графом, который, чтоб узнать, верна ли ему Юлия, бежал с поля брани «вёрст тысяч пять».Кажется, стёкла автомобиля задрожали в кульминационный момент, когда за словами «Граф Адальберт уж не вернётся боле…» раскатом грома ударило: «Вер-р-р-нулся он!!!»
Не могу передать словами впечатление от Юриного чтения поэм Леонида Мартынова «Поэзия как волшебство» и «Тобольский летописец», Обидно, что его стихи, даи книги других замечательных поэтов советского времени, сегодня не переиздаются.
Зато могу привести одну из несколько сибирских частушек, исполненных для нас Зотычем.
Пел он на фоне украинской деревни, отделённой от дороги молодым перелеском. Гриша ему подпевал, имитируя женский голос.

Терзень-верзень-переверзень,
Раскудря-кудря-кудря.
Ты откуда будешь родом?
Я, конешно, сибиряк!

Хорошо быть неженатым,
Хорошо на свете жить!
Положил табак на место,
Утром встал – а ёнлежить!

Хорошо быть неженатым,
Положенье таково,
Как проснёшься-первернёшься,
Рядом нету никого!

Кое-чем наше путешествие обогатилои Юру. Он узнал от Гриши о существовании тормозной системы, состоящей из цилиндров, колодок и шлангов. Почувствовал задницей, как на подъёме машину несёт вниз, если лопается такой шланг. Открытием для него стали наличие у легкового автомобилярессор и ощущение под собой асфальта, когда одна из них рассыпается.
Хорошо – у нас с собой был запасной коренной лист. Благо, нашли мастера, перебравшего рессору, и сумели продолжить путь-дорогу. Нас ждал винный Кишинёв –столица родственной Молдавии, одной из «созвездия братских республик страны», говоря словами известного казахского поэта Джамбула.
Дружелюбные молдаване потчевали нас ароматным виноградным вином и мамалыгой. Говорили: «Мамалыга – молоко, Романия– далеко».Теперь Румыния им ближе России, а нам до Молдавии, с учётом границ, как говорится, «пилить и пилить»…
К огорчению нашего «экипажа», Юра Зотов не смог составить нам компанию в следующей поездке – когда мы собрались в Коктебель.
– Юра – большой хохум, – сказал Гриша, употребив мамино обозначение умника на идиш, – и хотя подавляет своей эрудицией, с ним многое для себя открываешь, он расширяет жизнь! Жалко, что его с нами не будет …
Позже Юра переехал в Таллин, где издал две книги стихов под псевдонимом Нерлинг. Он прислал их мне и Изе Гершбургу.

Колыбель муз – Коктебель;

Крым тех лет тоже был наш.Мы познавали его и наслаждались им за двадцать с хвостиком лет до его временного отчуждения «незалежной» Украиной в 1991 году.
Ехали компанией на двух машинах: новом «Москвиче-420», приобретённом Гришей, и горбатом «Запорожце» доктора Миши Кравца.  В составе «экспедиции» были также жена Миши Эсфирь, моя Наталья и Эдик Полуйко – главврач нашего онкодиспансера.
Гриша к тому времени с Тамарой развёлся.Она не выдержала его многообразной бурной деятельности, не связанной с интересами семьи. Доходили до неё и слухи о его многолюбстве, далеко не виртуальном. К тому же у брата не сложились отношения с тестем – человеком сдержанным, чиновником, обликом и образом жизни напоминавшим толстовского Каренина.
Жили они вместе на Воздушной улице, занимая низ немецкого особняка. Иногда устраивали званые обеды, на которые допускалось пригласить кого-либо из друзей или родственников.
Как-то Гриша зазвал на такой обед нашего общего друга, стармеха Мишу Глейзера. После рюмки, заеденной тёщиной фирменной заливной курицей, Гриша попросил «сэра Майкла», как того звали друзья, спеть новую, только что у кого-то списанную с магнитофона песню. Тот, свесив свой крупногабаритный нос над недоеденной птицей, сипло, подчёркнуто грустно запел:

Что ты смотришь на меня в упор,
Я твоего взгляда не боюсь, зараза...

Тесть звякнул вилкой, поднялся и ушёл в другую комнату. Глейзер невозмутимо продолжал почти речитативное пение:

Ну, что ж ты, брось, бросай, жалеть не стану.
Я таких, как ты,мульён достану.
Ты же поздно, поздно или рано,
Всё равно придёшь ко мне сама!

Тамарин отец появился в дверном проёме, всем видом показывая, что это безобразие пора прекратить. Но рыжая голова солиста увидеть егозатылком никак не могла, и из неё продолжалась трансляция текста голосом с лёгкой гнусавинкой:

Кто тебя по переулкам ждал,
От дождя и холода спасал, зараза?
Кто тебя ночами прикрывал
От удара финского ножа?

Ну, что ж  ты, брось, бросай, жалеть не стану.
Я таких как ты мульён достану…

Гришин тесть опять исчез из виду и больше не появился до самого ухода гостя.
В то нешуточное время иногда даже какие-то дурашливые песенки отвлекали от казёнщины в эфире. Многим, застёгнутым на все пуговицы, хотелось распахнуться, вдохнуть немного свежего воздуха. Хотя приблатнённая «Зараза» – не лучший тому пример. Она, скорее, была пародией.
Чуть позже появился Высоцкий. Под его песни затрещали пиджаки, посыпались пуговицы и дух правды стал наполнять грудь мечтавших о свободе и справедливости людей.
Однако пора оторваться от попутных мыслей и вернуться на дорогу в Коктебель.
Перед отъездом к нам заглянул Эдик Полуйко. Он, увидев, как я кручу треску на фарш для котлет в дорогу, поинтересовался ингредиентами. Я стал делиться кулинарным опытом, поясняя, зачем кладу сало, лук, чеснок. Эд слушал меня, выражая всем видом глубокую заинтересованность процессом. Уточнял дозировку специй. Потом серьёзно спросил, известно ли мне, что добавляется для сохранения котлет в пути.
– Никаких консервантов не признаю, – отрезал я, – только натуральные продукты. И спросил:
– А ты что предлагаешь?
- Предлагаю перекрутить их, –ответил он, слегка грассируя, через паузу, оттягивающую удовольствие от неожиданного рецепта, –с твоей левой тапкой.
– Почему с левой? – озадаченно спросил я, не успев оценить его юмор.
– Потому, что твоя левая нога меньше потеет, – не расставаясь с серьёзным выражением лица, ответил опытный хирург тоном, которым сообщает обычно свой диагноз больному.
Он всегда шутил с мрачным лицом. И уж тем более я никогда не видел его смеющимся вслух. Смеялся он только глазами.
Незадолго до отпуска Гриша привёз его к нашему больному дяде Мише – Львову-Фадееву. Эдик осмотрел его и сказал нам: «Ему уже ничем нельзя помочь». Он явнобыл расстроен своим вердиктом, глаза выражали ощущаемое им чувство вины за беспомощность медицины. И я почувствовал тревогу за него: нельзя ему страдать вместе с каждым пациентом – так он долго не протянет. Эдик и сам серьёзно болел – у него был диабет в крайне серьёзной форме.
Через три года после нашей поездки в Коктебель Эдик вернулся поздно вечером домой после проведённой им сложной операции, уснул… и не проснулся. Ему едва исполнилось тридцать шесть лет.
Но в тот раз дорога к Чёрному морю обошлась без приключений.
Памятуя о наставлении Юры Зотова смотреть на Коктебель сквозь призму творчества Максимилиана Волошина, в пути я читал специально захваченный с собой сборник его стихов.
Юра бывал в доме поэта и художника, где вдохновлялись известные писатели и композиторы. Ещё в тридцатые годы дом Волошина превратился своеобразную здравницу для них, потом стал музеем, рядом с которым расположился новострой Дома отдыха и творчества. Впрочем, под таким солнцем, у такого моря творить, как мне говорили знакомые писатели, мало кому удавалось.
Тот, кто любит поэзию, меня поймёт: стихи умножают впечатления и помогают душе впитывать их, воспринимая их в образном обличье. Вспомните, как у Пастернака: «Образ мира, в слове явленный».Коктебель Волошина выглядит сейчас и потом, черезгода, будет таким же, как в его стихах, которые цитирую, поскольку в прозе не скажу лучше.

Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху – разбег, а мысли – меру дали.

Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива.
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поёт в волнах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.

Такой поэтический камертон помогает услышать музыку, исходящую от плеска волн о скалы, подумать о цвете моря: Чёрное – оно ведь чёрным не бывает, просто мы знаем мало цветов и не можем описать его изменчивые тона.
А людям потребительского уклада жизни здесь вдоволь всего из курортного ассортимента:фрукты, овощи, пляжи с мелким золотистым песочком…
Отсюда надо привезти южный, особого цвета, загар и запас витаминов в организме. Поэтому по утрам мы все дружно ходили к морю – загорать, пока не раскочегарится солнце. И ничем мы от праздного люда не отличались. Карадаг волошинский витал в поэтических облаках, а я выковыривал из его каменной спины кусочки с вкраплениями сердолика – на сувениры.
– Мы тут пузогреи, – сказал Полуйко, устраиваясь на лежаке рядом со мной. (Надо не забыть передать это слово любителю неологизмов Зотову).
Мой брат на берегу не дремал. Он раскидывал свои сети. И мы не успели оглянуться, как он поймал златоволосую рыбку – загорелую, с идеальной фигурой ленинградку. Она с родственниками отдыхала в писательском доме. С Гришей у них разговор зашёл об Эстонии, по которой мы путешествовали годом ранее, заглядывая в места, связанные с Игорем Северяниным. Инна – так звали девушку – дала брату переписанное от руки стихотворение Северянина о Коктебеле.

Подходят ночи в сомбреро синих,
Созвездья взоров поют звезде,
Поют в пещерах, поют в пустынях,
Поют на море, поют везде.
………………………………

Как много чувства в их взмахах тёплых!
Как много тайны в их ласк волшбе!
Весь ум – в извивах, все сердце – в воплях...
Мечта поэта! Пою тебе...

Глядя на вальяжно прогуливающихся у моря «пузогреев», трудно было представить среди них человека, в 1918 году признанного королём поэтов на специальном конкурсе, состоявшемся в московском Политехническом музее. Каким он был, как выглядел? Вспомнилось посещение его дома вдеревушке Саркюля, неподалёку от Финского залива.Великий литератор жил там в 1936 – 1940 годах, сначала – на земле независимой Эстонии, а затем – в новосозданной советской республике. Ныне Саркюля находится на территории России и примечательна тем, что одна из её двух улиц носит имя Игоря Северянина.
Один из Гришиных друзей привёл нас в невзрачный домик. «Тут, – пояснил он, – такой неофициальный музей».
Две старушки – родственницы Северянина, одна назвалась сестрой – содержали в порядке утлую комнатёнку поэта с небольшим мутноватым окном, кроватью под зелёным, похожим на армейское, одеялом. В ответ на мой вопрос, сохранились ли какие-либо прижизненные издания стихов Северянина, сестра присела у кровати и выдвинула из-под неё картонную коробку с книгами. Не запылённые, не затрёпанные свидетельства того, что литературное творчество Игоря Северянина в эмиграции не угасло.
Там же был один из его четырёх автобиографических романов в стихах, переводы эстонских поэтов на русский язык. Мне было позволено читать их без ограничения времени. Но злоупотреблять терпением женщин более чем преклонного возраста я не мог и прервал чтение на строке: «Сегодня красные, а завтра белые, мне надоевшие до маеты…»

Настоящий русский

А один из самых популярных поэтов нового времени каждое утро пробегал мимо нас по песчаной кромке у самого синего моря. Долговязый, худой, он в беге высоко поднимал острые колени, выбрасывая вперёд босые ступни. Это был сам Евгений Евтушенко. Среди молодых журналистов, к которым тогда относился и я, он воспринимался неоднозначно. Но при этом разговоры о современной литературе никогда не обходились без его имени.
Личное знакомство с именитыми писателями – не моё хобби. Но иногда случайные встречи становились событием, оставляющим неизгладимое впечатление, и впоследствии выливались в газетные очерки. Так было, например, после встреч с Борисом Слуцким, Ольгой Берггольц, Андреем Вознесенским или Юлианом Семёновым.
С Евтушенко такая встреча у меня также случилась, но более чем сорок лет спустя. Она произошла довольно-таки неожиданно:поэт оказался проездом в Калининграде, и его сразу привезли на областную телестудию, в передачу «Позиция», которую тогда вёл я. Он заговорил со мной, как с давним знакомым, сразу почувствовав во мне своего читателя и почитателя, знающего его стихи и прозу.
А там, в Коктебеле, на литературный вечер для узкого круга попал вместе со своей новой подругой мой брат. Евтушенко читал свою недавно написанную поэму «Бабий Яр».
– С первых строк, – говорил Гриша, – у меня по телу побежали мурашки. Стихи я не сразу запоминаю, но начальная строфа мне так и врезалась в память:

Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.Мне сегодня столько лет,
Как самому еврейскому народу.

Такой же «яр», такое же «надгробье» – близБерезины в Борисове, где среди девяти тысяч расстрелянных фашистами узников гетто погибла почти вся наша родня. Там тоже до сих пор нет памятника.
Наш родственник ЭйнесБобров свою борьбу за мемориал на месте массового убийства закончил самоубийством. Об этом я только недавно написал рассказ-быль. А тогда ещё свежа была в памяти борисовская трагедия и не поддавалась осмыслению позиция власти, запрещавшей в местах, подобных Бабьему Яру, устанавливать памятники с указанием о том, что там похоронены евреи.
Гриша понял позицию поэта-гражданина, как никто другой. Эстетствующие оппоненты искали, а может, выискивали, изъяны в сравнениях, спекуляцию на чувствах обиженной нации, дофилософствовались чуть ли не до поддержки национализма.
– Мне показалось, они говорили о поэзии в отрыве от жизни. Или я чего-то не понимаю в стихах, – размышлял брат после вечера, потрясшего его открытием поэта, так смело, честно и образно выражающего то, что и у него самого на душе и в мыслях.
Инна переписала для него эту поэму и брат сопровождал свои слова цитатами из неё.
– Главное, что он, насколько я понимаю, идёт не от рифмы к жизни, а от жизни – к рифме, к стиху. Это чувствуется за каждой строкой. Вот:

Мне кажется – я мальчик в Белостоке.
Кровь льётся, растекаясь по полам…

Помнишь, как следом за Белостоком немцы бомбили станцию в Кричеве, где мы уцелели просто чудом? Ты ещё об этом в своём первом рассказе написал. Так можешь себе представить, что творилось тогда в Белостоке. Понимаешь, нет у него ничего случайного, я верю каждому его слову, особенно, когда он говорит:

И сам я – как сплошной беззвучный крик,
Над тысячами тысяч погребённых.
Я – каждый здесь расстрелянный старик.
Я – каждый здесь расстрелянный ребёнок.

Ничто во мне про это не забудет!
«Интернационал» пусть прогремит,
Когда навеки похоронен будет
Последний на земле антисемит.

Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
Я всем антисемитам, как еврей,
И потому – я настоящий русский!

Он – настоящий русский! – произнёс брат с ударением на «настоящий» и неожиданно спросил меня:
– А ты знаешь настоящих евреев?
– Христос, Эйнштейн, Ландау. Продолжать? Устанешь слушать… А в литературе есть настоящий русскоговорящий еврей – Бабель. И как восхитительно он передаёт в слове одесский колорит!
– Наших среди звёзд, что ни говори, полно, – согласился он.– Недавно я прочитал в «Звезде Востока» три не опубликованных раньше рассказа Бабеля. Талант – что ни говори! Только я спросил не про тех, кто высоко, а про тех, кто рядом. И я тебе о них скажу так: есть евреи, а есть жидлики:гешефтеры, шустрилы, хитрованы всякие…Когда люди с ними сталкиваются, они задумываются о национальности, породившей такую породу. Могу тебе таких назвать…
– Не надо, – прервал егоя, –мы оба хорошо их знаем, давай лучше о погоде, о природе, о том, что ещё надо посмотретьв Крыму…
Разговаривали мы лёжа на песке, под лёгкий плеск волн. Рядом, в тени зонта, вроде бы не прислушиваясь к нашему диалогу, отдыхал Полуйко, но ухо его не дремало.
– Тут нам ещё для духовной бодростимного чего можно посмотреть: в Феодосии – музей Грина, картины Айвазовского, Волошина… Говорят, недалеко, в Старом Крыму, находится могила Грина. Может, скатаем туда? – спросил он Гришу.
– После обеда и поедем, – ответил мой лёгкий на подъём брат.
;
Небеспечные мысли

После недолгих поисков, с подсказки одного из местных жителей, мы нашли могилу Александра Грина. Народная тропа к ней явно зарастала. Правда, кое-где на ветвях деревьев висели красные тряпочки: можно было догадаться, что это – указатели пути к месту, где похоронен автор «Алых парусов».
Сам же памятник над последним приютом писателя не говорил ни о чём. Он был сделан из непонятного материала в виде грязно-серой пирамиды. Только цоколь, похоже, не так давно обновили.
– Если государству плевать на паруса цвета своего знамени, то лауреаты ленинско-сталинских премий могли бы  сброситься на памятник писателю, которого почитают как классика, – сказал Гриша, когда мы выходили с кладбища.
В опрятно одетом, интеллигентного вида человеке, стоявшем у ворот кладбища, я как-то интуитивно определил здешнего старожила. И не ошибся. Спросил, может кто-нибудь собирается поставить достойный памятник Грину?
– Нет тут никому до него дела, – огорчённо сморщив лицо, ответил он. Помолчал немного, рассматривая нас и, видимо, решая, всё ли можно нам говорить, а затем продолжил:
–- Жена Александра Степановича, Нина Николаевна, как только вернулась из лагерей (репрессированная она была), сразу поставила оградку. Потом заменила цоколь памятника, который совсем рассыпался. Позднее похоронила рядом с нимсвою мать. А в сентябре 1970-го Нина Николаевна скончалась в Киеве.Она завещала положить себя рядом с мужем, поэтому гроб с телом был перевезён сюда, но наше местное партийное начальство запретило, и поначалу погребение состоялось метрах в пятидесяти отсюда.Однако через год её перезахоронили – тайно, ночью. Это сделали, должно быть, друзья семьи и почитатели Грина.
В 1980 году мне стало известно, что к столетию со дня рождения писателя на кладбище в Старом Крыму соорудили небольшой мемориал. Убрали ограду, сделали невысокий настил, выложенный мраморной плиткой, на которомустановили осколок колонны  со скульптурой «Бегущей» на ней. Только мне не довелось увидеть этот достойный писателя-романтика памятный символ.
…Обычно на коктебельском пляже мысли текли неспешно, можно сказать– млели. Мы вспоминали забавные и серьёзные истории, травили анекдоты: как правило,быстро забываемые, тут они всплывали в памяти цепочками, цепляясь друг за друга.Однако на этот раз переключиться на лёгкое общениебыло трудно: никак не отпускало возмущение увиденным в Старом Крыму.
Пришло на уми своё «партийное начальство».
Миша Кравец, облечённый особым доверием лечить нашего «первого», являвшегося к тому же ещё и членом ЦК, рассказал мне, как тот решил объяснить секретарю по оргработе суть его болезни, из-за которой он должен оставить свой пост.Врачи, зная состояние больного, решили повременить с сообщением об онкологическом диагнозе. Но «первый»сообщил Мише: «Как коммунист коммунисту я объяснил ему положение, которое он должен принять с партийным мужеством. Нарисовал его лёгкое и раковый участок».
Что тут комментировать? На этом мы закрыли партийную тему, вспомнив, что зарекались говорить о политике.
Гриша в ту ночь расхрапелся не на шутку, и Кравец, спавший в одной с нами комнате.не выдержав этих мажорных звуков, ушёл спать на балкон, под которым стоял наш «Москвич». Меня храп из сна не выбивал. Сказывалась закалка, полученная в палате института Гельмгольца. Там один мужик-сибиряк храпел так, что стёкла дребезжали. Бывший разведчик Коган –здоровенный слабонервный больной – попытался выбросить его в окно, но тот застрял в узком проёме.
Попавший в благословенную тишину, Миша спал без задних ног и не услышал, как снимали не только задние, но и передние колёса у новенького «Москвича». Утром мы увидели полностью разутую машину на деревянных колодках.
Как воры прошли на охраняемую территорию, как вынесли колёса? Искать ответы на эти вопросы было бессмысленно: милиция только посочувствовала и дала справкудля покупки всего, что нужно было взамен украденного,без очереди. Благо Кравец на своём «Запорожце» сгонял с Гришей в Симферополь и там они, применив всё, чем только можно вызвать расположение руководства потребкооперации, получили новые шины, диски и колпаки. Собрав колеса, мы двинулись в обратный путь. На будущее брат решил: ночевать только в машине.

Как будто было не со мной…

Следующую поездку мы совершили вместе с мамой в Пинск, на могилу отца.
Старое еврейское кладбище ликвидировали, освобождая место под застройку. Остались лишь несколько десятков захоронений с обезображенными памятниками, облитыми зелёной краской или поваленными на надгробья. Кто устроил этот погром и когда – неизвестно, и спросить не у кого.
Памятник отцу лежал как символ его надломленной жизни.
Конечно, мы привели всё в порядок. Наталья повыдирала сорняки.
Мама, онемев от увиденного, застыла у оградки и так и простояла до окончания уборки могилы. Что думалось ей? В хорошие дни она гордилась трезвым и красивым мужем,помню, однажды сказала своей сестре Фане о нём на идиш «майн гелд» –«мой герой». Какой его образ хранила её память? Не стану гадать.
Для меня же он ушёл из жизни так, будто в ней и не был. Я редко его вспоминаю. И объяснять себе такое отношениек немуне хочется: почему-то нет чувства вины, душа не болит. Мне должно быть стыдно перед теми, кто будет читать эти строки, но никуда не уйти от того, что чувствуешь, передавая словами и пытаясь осмыслить пережитое. Я не стал продолжением отца, не чувствую его в себе. Это необъяснимо и, наверное, неправильно, но что есть, то есть.
Вспомнилось, как, получив известие о его смерти, мы с Гришей полетели в Минск и оттуда поездом приехали в Пинск мрачным, дождливым осенним утром. Сразу отправились в морг, оказавшийся закрытым на амбарный замок. Нашли сторожа. Он сказал: «Одежду-товашипринесли, а одевать некому». Открыли дверь. Перед глазами в первый момент всё поплыло, брат затрясся в рыданьях. Мы знали, что родным одевать покойниковне положено,ноя сказал твёрдым, насколько мог, голосом:
– Будем плакать, или сделаем то, что нужно? Кроме нас, некому.
В день осенний, слякотный, погружая по щиколотку в лужи свои кирзовые сапоги, несли еврейские работяги на руках тяжёлый дубовый гроб с телом своего «доктора»…
Перед тем как двинуться к свежевырытой яме, Бригадир Арон вспомнил: незадолго до кончины он грузил стройматериалы, хотел взять дубовые доски, но отец его остановил, сказал: «Оставь, это мне на гроб».
Речей у могилы не было. Арон хрипло выдохнул, бросая горсть глины: «И не мерить нам с тобой, Афроим, лес». Лесом они называли доски, брусья, брёвна...
С тех пор я в Пинске не бывал. Собирались поехать с Гришей, но отвлекали и привлекали другие дороги.
Все они теперь прокручиваются в памяти, как документальная кинолента. А я то попадаю в кадр, то оказываюсь в зрительном зале. Местами расстраиваюсь до слёз, местами смотрю на прошлое равнодушно, будто это происходилоне со мной.
Но в памяти моей никогда не сотрётся, пока жива сама память, всё связанное с тем, о чём в Калининграде говорили «ходить в моря». Впрочем, о возвращении в них я тогда даже не думал –отвлекала, нет худа без добра,новая профессия.
;
Комсомольская юность моя

За «Дубком» последовали другие заметки, которые я отсылал в газеты Белоруссии, где они, как правило, попадали на полосу без всяких правок. Эти опыты придали мне смелости, и после аварии на «Чернышевском» я предложил себя в штат «Калининградского комсомольца».
У Гриши, конечно же, были друзья-журналисты, но когда я поделился с ним своими планами, он сказал:
– Тут, братишка, всё решают способности, никакая протекция не поможет… Да и не нужнаонатебе. Надо только вычислить, кто откроет перед тобойдверь к редактору…
И он  тут же, выдержав минутную паузу, «вычислил». Вспомнил, что сестра моей жены Надежда, заведующая сектором учёта Ленинградского райкома партии, дружна с Иваном Хрусталёвым – в то время главным редактором «Комсомольца».

Выполнив несколько редакционных заданий, я стал заведовать сектором культуры в отделе пропаганды, которым руководил классный стилист Леонид Родименко. Мой первый материал в этом качестве, зарисовку из горсовета, «шеф» принял, но по поводу заголовка «Наш депутат» заметил, как пригвоздил: «Затёрт до дыр!» Исказал, что ему гораздо больше нравится во мне, то есть на мне, лондонское пальто цвета какао, а ещё больше –его кожаные пуговицы в форме футбольных мячей. Этого пальто мне хватило на все пять лет работы в «Комсомольце».
Более успешными стали публикации путевых заметок, связанных с моими африканскими приключениями: «От Гвинейского побережья до Лондона – восемнадцать часов» и «Золотой берег». В них робко проклюнулись очерковые элементы. Но посягнуть на серьёзный жанр я не решался. Потребовался толчок в виде своевременного Гришиного совета.
Произошло это после возвращения из очередного рейса старшего брата моей жены Бориса Холодкова. Отмечали приход по-флотски:водочкой с селёдочкой. Боря – большой, усатый, краснощёкий – перед тостами поглаживал себя по «выдающемуся» животу, который, как он говаривал, является «продолжением морской груди».
– За всех, кто в море, – слегка перефразировал он традиционный тост. Позже мы поняли почему.
– Где же такая знатная селёдка водится, – спросил я, приподняв вилкой большой ломтик.
– В Северном море,на западе Норвежского свала и на банке Викинг, – ответил мой тёзка, полагая, что я понимаю, где это.– Там мы не только рыбу ловили, но и местных рыбаков.
Как? Что случилось? Мы стали расспрашивать Бориса.
Он открыл новую бутылку «Столичной»:
– Тут без поллитры не разобраться, – сказал, наполняя рюмки.– Мы не зря выпили за всех, кто в море. Оно никого не щадит. И норвежцев тоже.
Борис хотел рассказать о случившемся вкратце, но мы своим любопытством расширяли и расширяли его воспоминания.
Дело было так.
Капитан рыболовной шхуны «Фредерик Ландааро» Янвальд решил выйти на промысел в прибрежной зоне несмотря на свежую погоду. Надеялся быстро обернуться, однако ветер резко набрал силу, и судёнышко, не приспособленное для дальних плаваний, понесло в буйный морской простор. Потрепало его изрядно. Разыгравшийся шторм крушил деревянные конструкции, снёс мачту. Вышла из строя радиостанция, заканчивались топливо и пресная вода, заливало машинное отделение. Оставалась единственная надежда на спасение – несколько сигнальных ракет. Но вскоре рыбаки в отчаянии смотрели, как угасает красный след последней...
Штурман СРТ «Минусинск» Селиванов заметил едва высвечивающуюся точку на экране локатора. Она то пропадала, то появлялась вновь. Что бы это означало? В недоумении он оторвался от экрана и боковым зрением заметил след догорающей ракеты.  «Вижу сигнал бедствия по правому борту!» – доложил капитану Камкину. Тот велел радиооператору Холодкову передать всем судам, находящимся в Северном море: «Замечен аварийный сигнал, следую в направлении терпящих бедствие».
Курс на секундный свет ракеты в штормовую ночь штурман определил практически наугад. «Минусинск» шарил прожекторами по волнам и, к счастью норвежцев, выхватил их скорлупку на гребне высокого вала.
А дальше Камкин начал маневрировать так, чтобы деревянная шхуна не разбилась о борт траулера.Ему пришлось сделать три циркуляции, прежде чем минусинцам удалось кинуть выброску – «проводник» буксира на борт «Фредерика Ландааро». Но его обессиленные моряки буксир закрепили ненадёжно, и он быстро оборвался. Операцию повторили несколько раз – всё безуспешно. Тогда Камкин поставил свой СРТ бортом к волне, или, как говорят моряки, лагом,и задал такой курс сближения судов, чтобы, когда они сравняются бортами, норвежцы смогли прыгнуть на палубу «Минусинска». И они совершить этот прыжок к спасению.
Обогретые, переодетые и накормленные скандинавы отмечали спасение «Московской». Только с Янвальда рюмка не снимала отчаяния. На запрос Камкина из порта Хаугесунн пришёл ответ: «Давно разыскиваем это судно, но из-за шторма направить спасатель не можем».
– И что же теперь будет с «Фредериком»? – думал норвежский шкипер. – Куда его унесёт? Или затонет захлёстнутый волнами? Нет, не станет русский капитан рисковать людьми, чтобы закрепить буксирный трос и откачать воду из машины. Но зачем тогда «Минусинск» всю ночь патрулирует шхуну, прикрывая её от ветра?..
На рассвете старпом и ещё двое добровольцев, выждав момент, когда, маневрируя, Камкин повторит то, что проделал при снятии с борта «Фредерика» норвежцев, спрыгнули на скользкую палубу и, поддерживая друг друга, стали закреплять буксирный конец. «Это невероятно!» – воскликнул Янвальд, узнав, что русские справились с буксиром и траулер взял курс на Берген.
Но радость оказалась преждевременной. Через три часа шторм усилился и трос оборвался. Теперь нужно было спасать уже своих моряков, что и сделали. Однако отдавать морю ещё живое судно Камкин не собирался, хотя при этом он терял время, отведённое на переход к месту промысла. Было понятно: навёрстывать его придётся напряжённым трудом.
Тем не менее только на следующий день отчаянный капитан разрешил направиться на аварийное судно новой команде добровольцев– во главе со вторым штурманом.Их было уже четверо. Они сумели обхватить рубку норвежца стальным тросом, присоединить к нему капроновый буксир, заделать пробоины и откачать воду.
–Намаялись мы там в эту «кучерявую» погоду, – вспоминал Борис о своей работе во второй команде.– Какие нужны нервы, чтобы совершать такие манёвры?! Не каждый капитан смог бы проделать то, что сумел Камкин. А в машине что творилось! Двигатель залит водой, аккумуляторы разбиты, повсюду следы аварии. Мой напарник, инженер Изотов, пытался привести движок в чувство. Ключи ловил в воздухе, падал с ними в лужи воды, электролита и соляра, гайки крутил на ощупь. Я нашёл среди разбитых несколько целых аккумуляторных банок, соединил их – получилась переноска. Свет помог привести в порядок машинное отделение…
На подходе к Бергену капитан «Фредерика» с беспокойством спросил Камкина:
– Ну что, будем подписывать договор о спасании? Какое вы хотите вознаграждение?
– Ваше спасение и ваш уцелевший «Фредерик» – для нас достаточное вознаграждение, – ответил Камкин. 
Когда я пересказал эту историю брату, он воскликнул:
– Да это же готовый сюжет для очерка… Даже рассказа! Пиши, пока Боря на берегу и можно что-то, если понадобится, уточнить. Кстати, с Камкиным я, можно сказать, вдружбе. Боря тебе не говорил, что его капитан в войну был старпомом на подводной лодке «К-21»– у легендарного Николая Лунина? Они торпедировали линкор «Тирпиц» – грозу северных конвоев, один из самых больших линейных кораблей в мире!.. Но это уже другая история. О ней ты, может быть, тоже когда-нибудь напишешь.Твой тесть, Яков Ефремович,сопровождал те конвои. Он знает то, чего не знает никто другой. Попытай его при случае. А спасение норвежцев надо описать, не откладывая в долгий ящик.
– Мне тот район не знаком, – заколебался я, памятуя, что все материалы на рыбацкую тему пишу опираясь на свой опыт, как с натуры.
– Завтра привезу тебе лоцию Северного моря. У соседа она давно пылится без дела. Есть возможность и метеосводки по нужным дням заполучить. Чем нужно, помогу, братишка, – настаивал Гриша, веря в меня.
Так его вдохновение стало моим, хотя неуверенность я преодолел не сразу. Первый мой очерк, под заголовком «Сильнее моря», напечатали в «Комсомольце», некоторые из следующих опубликовала «Калининградская правда». Много позже я выполнил и другое пожелание Гриши – написал о капитане первого ранга Якове Холодкове.
В дальнейшем к морской теме я обращался постоянно, и уже нередко – именно в жанре очерка.

Не газетой единой

Второй моей «пламенной страстью» стало литературное объединение, существовавшее при «Калининградском комсомольце».
Просторный кабинет отдела пропаганды позволял собирать в нём «болевших писательством», которым верховодил инженер-строитель, а по совместительству – уже вполне сложившийся поэт Владимир Корниенко. Именно «верховодил», потому что имел дело с юношами, вообразившими себя всадниками Пегаса. Корней – так все его называли – хорошо знал пути-дороги настоящей поэзии, придерживал, приземлял строптивых наездников, оберегая их от графоманства.И если он что-то предлагал мне для публикации в специальной литературной рубрике, под которую у нас отводилась целая газетная полоса, это можно было печатать без сомнения.
Выносили на строгий суд Корнея свои стихи офицеры Юрий Беличенко и Анатолий Галенко, студенты Калининградского технического института Вячеслав Евстратов и Сэм Симкин, светловчанин Альберт Сосин и советчанин Евгений Вайсман. Заседания литобъединения наполняли мою душу поэзией, возвышенной над прозаической редакционной суетой. Стихов я не писал, но они жили и живут во мне. С ними я летаю в лирический и метафорический космос, они стучат в сердце, греют душу, вызывают то радость, то слёзы. Не представляю, как можно жить, например, без храмов поэзии Пастернака и Мандельштама, где образы подобны иконам.
В реальной жизни духовной пище противостоят деликатесы, за которые иные поэты продавали душу. Бывало и так, чтодля многих хлеб насущный просто становился дороже стихов. Но мы, молодые литераторы, кровоточили вопросом: как это люди могут жить без поэзии?
Горевал Есенин, что его поэзия «здесь больше не нужна», да и сам он не нужен. Сказал Маяковский в посмертной записке, что его «любовная лодка разбилась о быт». Его гениальное «Облако в штанах» я часто перелистываю в памяти, и от его метафор у моих нервов тоже «подкашиваются ноги».
«Люди заняты делами, люди едут за деньгами, убегают от забот и от тоски»,– поют барды. Да, люди, занятые своими делами, к поэтам претензий не имеют: езжайте себе, если вам нравится, «за туманом и за запахом тайги»... Поэтам же, вдохновлённым Блоком, нужен «вечный бой».
В ряды «к штыку приравнявших перо» я не вписываюсь. Только одной статейкой в белорусской республиканской газете «Знамя юности» поборолся с мещанством, вступив в диспут, затеянный газетой. Зато ударным стихом в этой теме отличился ставший мне другом Сэм Симкин.
В моём архиве хранится листок желтоватой, похожей на папиросную бумаги с чуть расплывшимися, написанными фиолетовыми чернилами его строками.

От чутких домоуправлений, предупредительных услуг
Настало время отправлений без важных званий и заслуг.
Без ваших дочек, прущих в жёны, без огородного коня…
К чему быть скарбом нагружённым! Он лишним будет для меня.
Мне ни прощенья, ни прощанья – долой изменчивый уют!
И захмелевшие мещане в меня застенчиво плюют…

Название этого стихотворения стало и названием первого сборника поэта – «Станция отправления», выпущенного Калининградским книжным издательством одновременно со стихами Вячеслава Евстратова и Владимира Корниенко.
А тогда, отдав лист машинистке, я сказал ему, что сохраню оригинал для потомков, хотя почерк нагения не тянет, буквы в два раза крупнее пушкинских и мохнатее, чем писанные гусиным пером. «Я согласен, не тяну, да и не тягаюсь, – сказал он, – в поэзии соревнуются только графоманы…» Впрочем, в то время он уже обретал свой голос, искал свои неповторимые метафоры.
Молодые поэты крутили пируэты над повседневной рутиной.
Сэм читал верблюду в зоопарке посвящённые ему стихи, на мусоровозе с очарованным его поэзией шофёром надумал поехать к Твардовскому, но «не срослось» – сначала работа. Запальчивый Корней добро мог внушать и кулаками. Правильным и сдержанным был, безусловно, талантливый Олег Глушкин, дебютировавший рассказами «Шахматы», «Или я, или Вислин», давший Сэму слово – то ли шутя, под рюмку, то ли всерьёз –не писать стихов. Он всегда оставался в интеллигентной форме. От выпивок, правда, не уклонялся, но после возлияния только становился остроумнее. В поэзию Олег вернулся, уже став известным прозаиком. А до того написал «Сагу о Корнее» –пронзительно правдивый рассказ-портрет.
Помню радостное для нашего литературного объединения событие, когда апрельским солнечным днём в «Комсомольце»увидела свет «Поэма о сыне» Владимира Корниенко. Со щемящим сердцем привожу запавшие мне в душу строки из неё.

А мальчик лепетал в своей кроватке,
Совал печенье в плюшевые пасти,
И мне подумалось: наивный мальчик,
Сегодня он счастливей всех на свете.
Его высоколобая головка
Напоминает умную планету
С морями голубыми, как прохлада,
И со снегами тёплыми, как нежность.
Огромный мир уже в его зрачках.

Корней, который казался здоровее всех нас, у которого, как он сам писал, ладони «похожи на кирпичи», рано ушёл из жизни. Верный другу и литературе, Олег Глушкин сохранил его в поэзии: собрал и издал стихи разных лет, в том числе отыскав рукописи в Литве, где Володя завершил свой вихреобразный жизненный путь.
«У каждого талант, конечно, есть, как перспектива у цветов зацвесть», – ободрял Корней молодую поэтическую поросль «Комсомольца». В литературном объединении шестидесятых годов, как из влажных водорослей и песка на пляже Янтарного, мы находили неповторимые солнечные самородки.
Одним из них был Юрий Беличенко. Листки с его стихами я обнаружил в той же папке, где лежали Автографы Сэма. Только Юра имел возможность свои «вирши»набирать на пишущей машинке. Цепляюсь за строки:

Эх, вытащить вас бы издомиков-гнёзд
Под ветер, пронизанный искрами звёзд.
…………………………………………
Ох эти споры бесконечные…
Клубится дым, не гаснет свет,
Мы говорим о человечестве,
А рядом ходит человек.

Так начинал свой полёт в поэзию лейтенант, попавший после политехнического института в ракетную часть, ушедший затем в военную журналистику исо временем возглавивший литературный отдел «Красной звезды». Он стал полковником и получил высокое звание поэта, члена Союза писателей СССР, оставил большое лирическое наследие и собственную эпитафию, написанную ещё при жизни:

Мне не был этот век ни раем, ни тюрьмой.
Я сам его будил и веком был разбужен.
Ты, может, исполин, далёкий правнук мой,
Но это всё враньё, что я тебе не нужен!

Его стихи закономерно вошли в «Антологию русского лиризма. ХХ век».

И смех, и грех…

В редакции «Калининградского комсомольца» шестидесятых годов работали на редкость литературно одарённые журналисты. Они не позволяли себе писать затёртыми словами, презирали штампы, стремились к собственному стилю.
Не лгать, писать о том, во что сам веришь, было для нас негласным законом, хотя пробиваться через толщу цензурного асфальта было непросто. И такая установка сказывалась на репутации газеты. К нам тянулись жаждущие творческой деятельности молодые специалисты. Так появились в нашем отделе инженер-конструктор Эрнест Григо со своими изошутками, начинающий композитор Виталий Писаревский и сельский учитель Альберт Михайлов – будущий режиссёр Литературного театра, ставшего центром духовной жизни городской молодёжи и интеллигенции.
Первым дерзанием нашего квартета была страница сатиры и юмора. Придумали ей, как показалось, оригинальное название – «Двенадцать стульев».Очень радовались своей находке,но то ли идея витала в воздухе, то ли у нас её перехватили – вышла такая полоса в «Литературной газете». Пришлось утешить коллег словами Вознесенского: «Я думаю, что гениальность переселяется в других». А по названию своего детища сошлись на соломоновом решении – именовать каждый смехотворческий выпуск отдельно.
Первый стал «Камертоном». Его «гвоздём» был мой фельетон «Собачий вальс». Сюжет выдал мне Виталий Писаревский, обнаруживший плагиат у одного местного претендента в композиторы. Чтобы застраховаться от возмущения героя, мы слегка изменили его фамилию. Но не тут-то было. Разъярённый, тот влетел в редакцию:
– Всё враньё! И даже фамилию мою перепутали, – вскричал он с порога.
– Значит, фамилия не ваша, а просто с вашей созвучная?– уточнил я.–Так как же вы себя узнали, почему решили, что речь о вас?
– По «Собачьему вальсу», который методист Дома народного творчества там, у вас в фельетоне, обнаруживает в моей музыке к песне, –прокололся«музыкальный новатор».
– А вы подайте на газету в суд, – посоветовал, оказавшийся в это время в моём кабинете брат, – у вас есть убийственные аргументы.
– Да, я этого так не оставлю, – обернулся он к Грише, приняв его за ещё одного обиженного редакцией, а листки в руке –за текст опровержения.
– Извини, что вмешался. Я должен был сказать «самоубийственные аргументы», – хитро улыбнулся брат, когда дверь за незваным гостем захлопнулась.– Пойдёт он в суд – напишешь второй фельетон!
Гриша вернул мне листки со стихами молодого поэта из Гусева Вити Гинзбургского. Ещё до прихода «композитора» я дал их ему, чтобы как-то его занять, пока пишу оперативную информацию.
О стихах Гриша судил по-своему: «тревожат душу», «заставляют думать»... Сравнивал стихи с музыкальными инструментами: у Маяковского – с литаврами и барабанами, есенинские – то со скрипкой, то с мандолиной. Говорил мне, что «изящные» стихи входят в него песнями, сожалел, что звучавший при этом в голове мотив не может записать.
– Ты передайавтору – пусть покажет свои вирши композиторам. У него песенные строки, так и просят мелодии. Наверное, есть такая особая лирика – музыкальная.Она его сестра.
С мнением Гриши согласились Корней и Сэм. Уже в восьмидесятые годы наш гусевский друг стал Виктором Гином – автором песен для Эдиты Пьехи и других известных исполнителей. Но подробнее о нём – немного ниже.
Жаль, что Грише ни в детстве, ни в юностине доступно было музыкальное образование. Зато он пел чужие песни, как свои.И по-своему. Когда у меня собиралась поэтическая братия, его песни конкурировали с их стихами.
Впрочем, это – к слову…
Перед Новым, шестьдесят третьим, годом я задумал сделать юмористическую страницу «Ёлки-палки», составив её из пародий на литераторов, авторов нашей газеты. Друзья-смехотворцы помогали в подборе персон, утверждая, что пародии только прославляют поэтов, а я замахнулся и на прозаиков, придумав иронические аннотации к печатавшемуся у нас детективу.
Конечно, мы не были конкурентами «Двенадцати стульям» столичной «Литературной газеты». Ноне случайно же за нашу страницу пародий зацепился Спартак Мишулин, «пан директор» из популярной телевизионной программы «Кабачок «Тринадцать стульев». После интервью, которое я взял у него в номере гостиницы «Калининград», он предложил для «Комсомольца» свой юмористический рассказ.
Мишулин вынул из папки несколько листочков, уронил один и, быстро со-скользнув на валенках по паркету, сел на него.  Сказал:
– Примета такая есть… Надо задним умом прикрыть, чтоб напечатали. В данном случае – на весёлой странице вашей газеты.
Валенки он носил не по погоде, а из-за больных ног.
За рамками интервью актёр открыл секрет тринадцатого стула в телекабачке. Оказывается, на подготовительном этапе он назывался «Двенадцать стульев», но незадолго до премьеры произошло нечто подобное нашему случаю: один из редакторов передачи «сдал» её имя «Литературной газете» – пришлось мебельный гарнитур мастера Гамбса увеличить на один предмет.
Однако, потехе– час.Страница юмора выходила один раз в две недели, а газетные будни требовали проблемных статей и актуальных репортажей каждый день. Юмористическую полосу, став заведующим отделом комсомольской жизни, я уже не вытягивал, полноценный смех не получался, было лишь хихиканье отдельными фельетонами, юморесками и изошутками. Так что наша юмористическая страница газетным долгожителем не стала. А вот на ТВ «Тринадцать стульев» дожили аждо восьмидесятого года.

Еврейский оптимизм

Теперь – обещанное отступление о Викторе Гинзбургском.
Будущий автор слов к популярным советским песням был птенцом из «гнезда» Ильи Баевского, фронтового поэта, руководителя литобъединения, активно действовавшего в Гусеве.Талантливый инженер, до войны – директор одного из ленинградских заводов, он добровольцем ушёл на передовую, командовал ротой, в том числе воевал в Восточной Пруссии. После Победы возглавил впоследствии знаменитое предприятие – гусевский «Микродвигатель», куда получил распределениевыпускник одного из питерских вузов, молодой экономист Гинзбургский.
Правда, как Виктор вспоминал позднее, он сразу же попросил руководителя предприятия отпустить его домой, в Ленинград. Но в ответ услышал, что заводу специалисты с высшим образованием нужны позарез и его отказ от направления никто не поймёт. Так, через «не могу и не хочу», стал врастать в производственную среду и молодёжный коллектив вчерашний студент, ещё в институте отличавшийся организаторскими способностями и тягой к литературному творчеству. Его избрали секретарём комсомольской организации – самой большой в Гусеве, и это сблизило явно талантливого парня с нашей газетой. Потом он стал публиковать у нас свои стихи.
Как-то Виктор вызвался договориться о встрече с приехавшим в Калининград Булатом Окуджавой и пригласить его в редакцию. Идею мы поддержали всем отделом комсомольской жизни. И надо же – задумка отчасти удалась.
Столичный гость целый час беседовал с молодым поэтом в гостинице «Москва». Рассказал о работе с режиссёром Владимиром Мотылём над фильмом «Женя, Женечка и «Катюша»». Окуджава был автором сценария и приехал к нам для участия в съёмках.
Вместе с тем Булат Шалвович выразил опасение, что встретиться с ним коллективу редакции не позволят.Так уже было не раз. Партийные идеологи не разделяли очарование людей его раскрепощёнными, откровенными, душевными песнями и стихами. Не про ту, мол, войну он пел, не так смотрел на мужество солдат – не с той стороны.
И его предположение подтвердилось. Главный редактор «Комсомольца» Алексей Авдеев струсил, сказал: «В обкоме нас не поймут!».
Это была последняя капля в переполненный бокал недовольства коллектива политикойсвоего руководителя, который и до того не раз действовал по принципу «кабы чего не вышло». Нам аппаратные игры, густо замешанные на перестраховке, категорически не нравились, назревал бунт, который разразился после взрыва Королевского замка, о чём я расскажу чуть позднее.
Витя не отважился показать Булату Шалвовичу свои стихи. Он и сейчас считает их слабыми. Тем не менее мы все пророчили ему большое будущее, и оказались правы.
Я, конечно, не думаю, что наше влияние стало фактором, определившим судьбу Виктора. Композиторы улавливают красивые ноты поэзии без подсказки литературных критиков. И как это произошло со стихами нашего «протеже», я не выяснял: для меня его успех был закономерным.
Нас особенно сблизила учёба в Ленинградском университете, где Витя был заочником на филфаке, а я учился, как сейчас говорят, «удалённо» на журналистике. В результате газетное знакомство переросло в дружбу.
Его стихи уже печатали толстые журналы, тогда, возможно, и обратили на них внимание именитые композиторы. Тогда же, столкнувшись с антисемитизмом,он вынужденно согласился с обрезанием своей фамилии: стал из ГинзбургскогоГином. Взять псевдоним ему предложил редактор журнала «Нева», где случилась первая поэтическая публикация восходящей звезды из далёкого Гусева.
А пока стихи Виктора ожидали музыку, мы в его родительской квартире варили картошку под песни Высоцкого и Окуджавы и флиртовали со студентками.
Вскоре Виктор с головой ушёл в музыкально-поэтическую жизнь, и мы встречались уже крайне редко. Вернул мои мысли к нему брат.
Гриша пришёл в восторг, услышав в телевизионном конкурсе «Песня-74» Валентину Толкунову, исполнившую песню «Поговори со мною, мама».
Трогательно, душевно прозвучала она в эфире.

Поговори со мною, мама,
О чём-нибудь поговори.
До звёздной полночи до самой,
Мне снова детство подари.

Узнав имена авторов её слов и музыки, брат спросил:
– Не знаешь такого поэта – Виктора Гина?
–Знаю… И ты его знаешь. Это – Витя Гинзбургский. Тебе ещё в его стихах когда-то музыкапослышалась.
Лицо брата выразило радостное лукавство. Окрашивая слова мотивом народной песни, он вытянул фразу:
– И никто не узнает, кто поэта открыл. Шютка, братишка! Мы даже не были знакомы, я только стихи его видел. От тебя знаю – росточком он не вышел. В Одессе говорят: «Евреи – самый оптимистичный народ в мире: они обрезают, ещё не зная, что вырастет». А вырос из коротышки гигантский песенный кедр!
«Песенный кедр» со временем уже не казался мне гиперболой брата, поражённого стихами Виктора. Его очень тонкие, музыкальные строки вдохновляли многих композиторов: Добрынина, Мигулю, Морозова, Гаврилина, Табачникова...
Песня о маме была единственной, написанной под «готовую» музыку. Студент консерватории Володя Мигуля показал её Виктору в домашней обстановке и уже на следующее утро получил проникновенный текст, который, как он сразу сказал, должна была донести до сердца музыкантов и публики Валентина Толкунова. «Кто это?» – спросил друга Гин. Он не подумал тогда, что они с Мигулей сделают имя певицы звёздным. Не предполагал, что станет вести её концерты, в репертуаре которых будут многие его песни-долгожители.
 Виктор понял и вывел формулу долговечности песен. По его мнению, они должны счастливо соединять три компонента: музыку, текст и исполнителя. Сколько хитов пролетает бабочками-однодневками! Сколько слов, мелодий, имён певцов забыто, вытеснено понятием «неформат». Да, в новое время перешло далеко не всё из двухсот пятидесяти пластинок с песнями Гина, вышедших огромными тиражами, но многое стало классикой гармонии стихов, мелодии и голоса.
К сожалению, авторов слов мы вспоминаем редко, а современные радиоканалы не называют ни композиторов, ни поэтов. И я не знаю всех, кто написал песни, что у меня на слуху. Так, однажды в девяностых, на презентации ресторана «Каравелла» в Светлогорске, я услышал песню «Люблю» в исполнении Ирины Понаровской:

Не было б любви, не смог бы день родиться,
Не было б любви, не пели б в рощах птицы,
Не было б любви, не знали б встречи люди
В сумраке аллей, если б на земле не было любви.

После концерта, на банкете в узком кругу, разговор пошёл о том, как много примитивных текстов встречается в эстрадных песнях.
– А вот вы пели на бис «Люблю». Слова за душу берут. Кто автор?– спросил я. И был приятно удивлён, услышав ответ:
– Виктор Гин. Кстати, и «Мои соседи», что я пела, тоже его.
Какие звёзды доносили до нас своими неповторимыми голосами плоды содружества музыкального и поэтического талантов! Они не погасли для тех, кто не забывает о небесах искусства. Не единственной песней, случайной птицей залетевшей в репертуар звезды, были стихи моего друга. Их было множество. Они рождали у композиторов мелодию и открывали неповторимые оттенки тембра голоса певцов, заставляя петь душу. Помню, как звучали голоса «Песняров», исполнявших его песню «Улетаю в твои глаза»:

Я держался за свой покой,
Но случаются чудеса:
Мне до неба подать рукой –
Улетаю в твои глаза.

Я не помню, как жил вчера,
И друзей своих адреса.
Оставайся, а мне пора –
Улетаю в твои глаза.

Пусть не всё я тебе сказал,
Но сама ты должна понять:
Улетаю в твои глаза,
Вот и всё, что могу сказать.

Вспоминая теперь уже редко звучащие песни Гина, хочется цитировать их слова, но тогда надо отложить повесть и составлять песенник. В него бы обязательно попали такие вершины жанра, как «Мы славим твоё возрожденье, родная страна», «Легенды расскажут», «Дочка» и другие, выражаясь современным языком, хиты, исполнявшиеся Иосифом Кобзоном, драматичная баллада о блокадной девочке Тане Савичевой, выстраданная душевным голосом Эдиты Пьехи, лирический «Твой день», озвученный Валерием Ободзинским, и уже упомянутая «Люблю»,звенящая в моей памяти голосами Анны Герман и Людмилы Сенчиной.
Напомню только слова недавно прозвучавшей в исполнении Дмитрия Дюжева«Летней зимы»:

Ты – моя летняя зима,
Моё зимнее лето.
Ты из музыки и света сама,
Из музыки и света – Света!

Знаю я, что там за лесом – деревянные дома,
Их покой ни дождь, ни снег не потревожат.
На кого она похожа – эта летняя зима?
Ну конечно, на тебя она похожа.

Ты таким же тайным светом изнутри озарена,
Только мне за свой покой нельзя ручаться.
Я повешу твой подарок над кроватью у окна,
Чтобы нам с тобой вовек не разлучаться.

Ты ¬– моя летняя зима,
Моё зимнее лето.
Ты из музыки и света сама,
Из музыки и света - Света!

Своё место нашло его имя и в «чистой» поэзии: он издал четыре стихотворные книги. Ещё одна вместила пьесы и либретто музыкальных спектакль.Во многих театрах России идёт его детский мюзикл «Брысь, или Истории кота Филофея».
До отъезда в Израиль в 1990 году Виктор жил и творил в Ленинграде. В настоящее время он обосновался в Иерусалиме. Когда разговариваю с ним по «Скайпу», кажется, что это совсем близко. Ещё и оттого, наверное, что душевная близость не знает ни расстояний, ни возраста. В сборнике его стихов есть строки, сближающие наши судьбы одинаковым горем:

Под Гомелем где-то, невинно убита,
Лежит моя бабка по имени Гита.
Немного подальше, в растоптанной Польше, –
Расстрелянный дед мой по имени Мойша.

А пишущий эти нехитрые строки
Живёт-поживает на Ближнем Востоке –
За дедушку Мойшу, за бабушку Гиту.
Никто не забыт, и ничто не забыто.

Всего восемь строк, а в памяти возникают жуткие картины из фильмов о Холокосте. И то, каким великим праздником стал для нас, детей войны, долгожданный майский день, принёсший весть о капитуляции гитлеровской Германии! Он сказал об этом и от моего имени:

У нашей жизни есть предел,
Но в книгу времени крылатого
Навеки вписан этот день –
Победы в мае сорок пятого.

Виктор прислал мне страницы своих воспоминаний о Гусеве. Они вернули меня в шестидесятые годы, к птенцам Ильи Баевского. Ему удалось поставить на крыло аж восьмерых: они стали членами Союза писателей, когда отбор туда был принципиален и по литературным меркам строг, не то что в нынешнее время.
Вот читаю его новое стихотворение, написанное будто специально в качестве заключения к этой главке:

Годы жизни, как стремительные птицы,
Каждый новый день становится былым,
Но бесследно он не может раствориться,
Потому что кровно связаны мы с ним.

Снова мостик переброшен в прожитое,
Я стою на берегу былого дня.
Ностальгия – это память о хорошем,
Ох как много его было у меня!


…И снова – в моря

Очерком  «Золотые мили», в котором рассказывалось о славившемся рекордными уловами БМРТ «Казань» под командованием будущего Героя Социалистического Труда Авенира Сухондяевского, мы открылив «Комсомольце» тематическую страницу для молодых рыбаков.
Морская полоса позволяла окунуться в прежнюю профессию, по которой я тосковал уже три года. Всё это время меня тянуло в порт, но повода хоть иногда наведываться туда не было. Теперь же появилась возможность часто бывать на знакомых причалах, где ощущалась ни с чем не сравнимая атмосфера «рыбацкого дома»: с дурманящими запахами вернувшихся с промысла больших траулеров и радующей глаз белизной свежевыкрашенных надстроек, мачт и рей отходящих на промысел судов. Их протяжные, басовитые гудки, в которых слышалось зовущее «Уйду-у-у-у!», тревожным эхом отзывались в душе. Как родных,приветствовал тех с кем ходил в Атлантику. Теперь мог пересечься с ними разве чтов порту. Мысль встретиться в море мне и в голову не приходила. Оставалось довольствоваться «свободным плаванием» в газетной рыбацкой теме.
Каждый относящийся к ней материал давался совсем не просто. Помню, однажды капитан с рыбной фамилией Карасёв, не дожидаясь моих вопросов, выдал о недавнем рейсе монолог с кучей цифр, от  обилия которыхрасплакался бы даже знаменитый швейцарский математик и российский академик Эйлер. Каково же было моё удивление, когда при  закрытом журналистском блокноте, в неформальном общении мой собеседник оказался знатоком массы морских баек и настоящим, как тогда говорили, «хохмачём». Так бывает: в привычном окружении – душа компании, а поставь его за трибуну – убаюкает безликим официозом.
Но среди тех, с кем мне довелось беседовать, встречались и великолепные рассказчики. С ними я возвращался в холодные квадраты «рыбалки» у Ньюфаундленда и жаркие широты Южной Атлантики. Расшифровывать записи взятых у них интервью было удовольствием – будто ты «вживую» побывал в рейсе.
Интервью – надёжный, оперативный жанр журналистского «промысла». После первых вопросов и уточнений прозвучавших ответов собеседники-рыбаки чувствовали: мне лапшу на уши не повесишь, надо угощать настоящими «макаронами по-флотски». Из материалов тех лет выросли мои очерки о легендарных калининградских мореходах и корабелах.
Брат напевал: «Мечты, мечты проходят безвозвратно среди обычной шумной суеты, но как порой становится приятно, когда внезапно сбудутся мечты…» А я, трезво оценивая свои возможности, далеко за горизонт не заглядывал и, кроме выхода с рыбаками прибрежного лова в залив на путину, никакой перспективы попасть на промысел не видел. И не увидел бы, не будь рядом Гриши…
В редакцию он заходил редко:ему трудно было подниматься на шестой этаж –всё в нашем здании предусмотрели немцы, но не лифт. Тем не менее заходил, и нередко его появление вносило интересный поворот в нашу газетную текучку.
Как-то, отдышавшись после тяжёлого подъёма, Гриша сказал:
– У вас тут особая атмосфера – любимого занятия. Даже суета – приятная. Здорово каждый день заниматься чем-то новым!
– Зубы тоже у людей разные, – не лучшим образом отреагировал яна хорошую мысль брата.
– Сравнил что-то с чем-то. Вот именно… с пальцем, – потускнел он лицом.–Дантист помогает телу, а литература дух питает… Ну да ладно, не о том речь. Приснилось мне, что провожаю тебя в рейс…
– Эх, брат, сон твой – не вещий.
 – Почему же? Я, когда проснулся, поймал интересную мыслишку: тебе ведь можно пойти в море по командировке твоего «Калининградского комсомольца». Странно, что до сих пор ваша газета пишет о рыбном промысле понаслышке. А можно же делать живые репортажи, проблемные статьи прямо с места событий… Давай попробуем протолкнуть такую идею! Не теряй время, иди к своему шефу!
Редактор на моё предложение отреагировал бурно:
 – Идея – супер! И кого как не тебя, крещёного в океане, послать в  Атлантику…
Командировка на плавбазе «Иван Фёдоров» в район промысла калининградских рыбаков оформлялась без особых, говоря современным языком, «заморочек». Но был у меня на этом пути один непреодолимый барьер –медицинская комиссия. Неполного зрения единственного уцелевшего после ожога глаза для допуска в море явно не хватало. Тут мог помочь только Бог.Или его ангел – Гриша.
Когда я прошёл всех врачей, включая окулиста, сделавшего отметку о том, что мне по силам видеть едва на 60 процентов, брат отправился с моим санитарным паспортом моряка за заключением к главврачу медсанчасти рыбаков.
Сегодня никто из старых «мореманов» уже не помнит её фамилии, но спроси про Дору Павловну – почти любой ответит: «Естественно, знаю, знаменитая была женщина…» Дородная, с виду добродушная,она слыла неподкупной и бескомпромиссной. К Грише у неё было особое отношение, однако на этот раз – как отрезала…
Он убеждал её изо всех сил:
– Журналисту стопроцентного зрения для набора впечатлений о рыбном промысле не надо.
Она возражала:
– Знаем мы газетчиков– во все дыры свой нос суют!
–Боря не такой, он очень осторожный, рассудительный, даже немножко боязливый, – говорил Гриша, пытаясь её успокоить.
– Тем более надо его беречь, – не сдавалась Дора Павловна.
Тогда мой предусмотрительный брат раскрыл недавний номер «Калининградской правды» с посвящённой мне статьёй «Человек остаётся в строю». В газету была вложена вырезка пятилетней давности с очерком «Обыкновенная история» – тоже обо мне.
– Не было бы «Повести о настоящем человеке», если бы безногому Маресьеву не дали летать, – добивал её мой «полпред».
В результате долгого разговора он получил-таки положительное заключение, и я отправился в рыбный порт, на плавбазу «Иван Фёдоров», уходившую в район Шетландских островов. Поселили меня в одной каюте с учителем заочной школы моряков, что не очень обрадовало – ему же надо тут заниматься с учениками, принимать экзамены. Но позже мы согласовали время труда и отдыха.
Оперативную информацию я передавал радиограммами, более же объёмные материалы, которые публиковались под рубрикой «Письма с промысла», посылал на судах, идущих в Калининград. Среди них был и очерк «Там, где зимует норд-ост».
Заложенная в его название мысль оказалась вполне материальной. Мощный северный ветер задул, когда меня на сетке перебросили напришвартованный к базе СРТ «Наварин». Капитан Быков уже выполнил рейсовое задание и потому согласился после разгрузки на часок задержаться, чтобы дать мне интервью. Он провёл меня в свою каюту, спросил: «О чём говорить будем?»
–Знаем мы вас,журналистов-щелкопёров, напишете невесть что, – буркнул он, подвинув ко мне кресло, принайтованное цепью к палубе каюты.
И тут до нас донеслись громкий скрежет и глухие удары, мы почувствовали резкий крен на правый борт, судно «поцеловало» кранцы плавбазы и отскочило от «Ивана Фёдорова», подгоняемое порывом шквального ветра. Шторм разыгрался не на шутку, а на все двенадцать баллов.
– Извини, покатаем тебя, милок, пока не уляжется… Кто знает, на сколько задуло, – подбодрил меня капитан.
Задуло на недельку. Этого хватило не только на неизгладимое впечатление от эсэртэшных «жучков» – крупной свежей селёдки, запечённой в судовой духовке, но и для познания всем существом, что такое добыча рыбы на средних рыболовных траулерах. Если бы у кого-то возникло желание создать морскую каторгу, достаточно было бы приговаривать людей к работе на СРТ за Полярным кругом.Хорошо ещё, что меня не укачивало, в отличие от капитана, который в шторма болел, травил, но из морей не уходил.
Почему же рыбаки добровольно идут на СРТ, на такой адский промысел? В экипаже «Наварина» у каждого на этот вопрос былсвой ответ.
Ветеран войны Владимир Васильев, сменивший солдатскую шинель на рыбацкую робу, сказал мне так: «Бывают штормяги, ураганы страшнее штурма Кёнигсберга. В пятьдесят втором три СРТ затонули, один – со всем экипажем,но это не остановило никого из тех, кто любит мужскую работу».В общем, как пелось в одной не самой известной песне того времени, «по душе мне адский промысел рыбацкий».
Сам капитан Быков пришёл в Управление  экспедиционного лова сначала матросом.Пришёл только на один рейс – там хорошо платили.Захотелось побольше заработать – снова пошёл. Да, качку всегда переносилплохо. Но всё в жизни проходит, как и сама жизнь, рассуждал он, когда мы говорили на тему тяги к работе в море. Шторма тоже приходят и уходят, а с ними – и его морская болезнь.
Я слушал капитана, а из головы не уходили слова матроса. Для тех, кто воюет за рыбу, здесь, конечно же, передовая линия. На передовой же не до комфорта: траулеры тогда строились не для моряков – для лова. Васильев и словом не обмолвился о том, что на промысле могут быть какие-то более человеческие условия жизни. Только заметил, что ещё недавно было гораздо труднее. Мяса, просоленного морской водой по той причине, что его туши хранили, прикрепив к вантам, хватало ненадолго, да и пресной воды тоже.Сети трясли, можно сказать, голыми руками, а сетной порядок тянулся ажна три километра.Погоды не ждали, уловы вырывали у волны. И удушливый кубрик без иллюминаторов не был противен: если валишься с ног от усталости, ничто уже не раздражает.
Тот, кто ходил на СРТ, может рассказать о безумстве стихии почищеанглийского писателя польского происхождения Джозефа Конрада, прославившегося в начале прошлого века новеллой «Тайфун». Им памятно, как боролись с обледенением своих судов, как, насквозь промокшие, заводили пластыри на пробоины, как тонули, спасая товарищей…
Но прав Быков, всё проходит,ушёл и шторм, оторвавший нас от плавбазы.
На рассвете мы подходили к Шетландским островам. Они выплывали нам навстречу, будто холмы, вылепленные из тумана. Острова эти надёжно прикрывают суда от ветров, здесь легче швартоваться к базам, сюда спешат СРТ, чтобы занять очередь под разгрузку. Однако когда океан буйствует, лучше держаться от суши подальше, что Белов тогда и сделал.
Над палубой «Наварина» замаячила стрела с сеткой, я ухватился за ячею и полетел на борт плавбазы. Сразу заглянул в штаб экспедиции. Начальник промысла Александр Яковлевич Попов, оторвался от вязания авоськи – так он успокаивал разгулявшиеся нервы – ипроговорил:
– Картина «Возвращение блудного журналиста».
Не успел я отреагировать, как Попову передали срочное сообщение. Аварийный СРТ-618, что оказался «без руля и ветрил», намотав на винт сети, при первом же порыве норда понесло на камни. Грунт не удержал его якорей,нужно было принимать срочные меры.
Ситуация была напряжённой, но штаб промрайона действовалчётко, без суеты. Попов координировал работу всех её участников с тем же спокойствием, с каким обычно проводил по радиосвязи промысловые советы.
Меня ещё с начала нашего знакомства удивляло, как этот маленький человек с добродушным лицом справлялся с большим флотом, заполнившим район активного лова. Как в его голове вмещалось столько разнообразной информации: о дислокации судов, результатах промысла, запасах топлива, продовольствия… Те из капитанов, кто недооценивал его память, хранившую данные о суточной добыче надёжнее бумажных сводок, попадали впросак при попытках мухлевать с результатами своей работы. Тут они получали, что называется, с оттяжкой, по-флотски выразительно и хлёстко, с такими, например, советами: не размазывать сопли по кнехтам или не вешать лапшу на кранцы.
Но сейчас в эфире было совсем не до шуток.
Когда катастрофа казалась уже неизбежной, на помощь терпящему бедствие судну был направлен спасательный буксир «Строгий». Только подойти достаточно близко он не сумел, и поэтому у него не было возможности передать проводник с буксирным концом. Не было и времени на манёвры, призванные улучшить позицию, посколькуСРТ продолжало неумолимо нести на камни.
Попов понимал, что в этой ситуации есть только один выход, но отдать такое распоряжениесвоей волей он не может – не имеет права рисковать людьми. Будь он там –сам бы пошёл, но приказывать идти другим считал недопустимым, объяснил он позже мне своё указание капитану буксира действовать по обстановке.
На «Строгом» его поняли правильно и решили спустить в моторной шлюпке спасательную команду из добровольцев. Это была последняя возможность передать буксировочный канат. Добровольцы уверенно провели операцию, но сами уже не могли вернуться на «Строгий» – шторм не позволял принять шлюпку на борт. Теперь, когда аварийный траулер был в связке с буксиром, в бедственном положении оказались моряки-спасатели.
«Строгому», 618-му и шлюпке была отдана команда срочно выбираться из охваченной штормом бухты Грутинг и идти в безопасную, защищённую от ветра гаваньУнк-оф-Треста. В штабе напряжённо ловили каждое сообщение от продвигавшихся опасным маршрутом трёх маленьких точек на радаре. На помощь им направили оказавшийся поблизости СРТ-9071, но ветер крепчал, и в какой-то момент шлюпку захлестнула волна. Людей с неё спас экипаж 618-го. Вечером «Строгий» докладывал: «Стоим в бухте Треста. Занимаемся размоткой винта 618-го. Все живы и здоровы».
Прозвучавшие тогдав открытом эфире переговоры я отразил в газетном репортаже уже на берегу. Здесь – только суть произошедшего, страничка отчёта о командировке в море.
Прочитав мой материал в «Комсомольце», Гриша погрустнел, глаза его стали печально-задумчивыми.
– Страшно, опасно… А я всё равно им завидую, завидую всем, кто в море, – сказал он, складывая газету.–Не точтобы на подвиг тянет, но так хочется оторваться от земли! Я тут недавно познакомился с капитаном Лазарем Шухгалтером. Услышал от него много интересного о послевоенной Балтике. Он здесь с самого начала калининградской рыбной промышленности.
То, что сделали новые хозяева нашей области, кёнигсбергским рыбакам не могло привидеться даже во сне. Они и не помышляли ловить рыбу вдали от берега, тем более – в океанских просторах.
А между тем в первые послевоенные дни работа в море была вдвойне рискованной. Балтика кишела минами. Тогда едва были протралены фарватеры для торгового судоходства. Рыболовным судам гарантию безопасного лова никто не давал.
Голубую «ниву»приходилось «пахать» с оглядкой. Через каждые полмили хода с тралом на воде ставилисьвешки, обозначавшие, что данный отрезок пути безопасен. Так капитаны, подобно сапёрам, обставляли трассы движения своих судов и наносили их на карты. Нередко вместе с рыбой поднимали торпеду или бомбу, а то и бочки с отравляющими веществами.
Для рыбаков освоение Балтики стало продолжением только что закончившейся кровавой войны. Такими опасными фарватерами ходили многие известные капитаны. И среди них – новый друг Гриши, Шухгалтер, который в сорок пятом году, ещё будучи военным моряком, «чистил» на тральщике это море.
Брат с уважением относился к капитанам «первой волны». Пересказывал мне их романтические истории. Кое-что я смог отразить в своих очерках. Но не будь у меня собственной морской практики, которой я во многом обязанему, мне было бы не под силу правдиво и по-флотски грамотно рассказывать орыбацкой жизни.
…Я пишу эти строки и не могу отделаться от горькой мысли: разве в то время, когда главная отрасль народного хозяйства области набирала невиданную мощь, могли мы подумать, что всё происходившее у нас на флоте станет только историей, канет в Лету?..

Это сладкое слово – Тайна!

После командировки в моря «Комсомолец» ещё несколько недель продолжал под рубрикой «Письма из Атлантики» публиковать мои очерки, но редакционная жизнь затягивала в поиск других тем и эксклюзивной информации. И с помощью нештатных сотрудников, которых мы не без юмора, но вполнеблагожелательно, по аналогии с рабочими корреспондентами послереволюционной поры, называли «юнкорами», эти поиски нередко приводили к очень интересным находкам. Журналисты«молодёжки» зачастую появлялись на месте событий едва ли не до их начала.
Наверное, поэтому московские коллеги предпочитали начинать знакомство снашим краем именно у нас в редакции. К тому же,в отличие от «взрослых»,работников«Калининградской правды», мы были открыты, откровенны, легко делились со спецкорами центральных газет и журналовисточниками информации. С другой стороны, нам тоже было интересно подпитываться столичными новостями.
Поток таких неформальных новостей обрушил на нас уже в первый день знакомства Юлиан Семёнов, командированный «Литературной газетой». Море Застоя ему было по колено. Он говорил, что хотел, не опасаясь стукачей, для него не было неприкасаемых ни в литературе,ни в политике.
Но гость оказался не только блестящим рассказчиком, ему было свойственно умение слушать, вникая даже в технические тонкости. Это я почувствовал по его реакции на мои морские приключения и истории Валеры Голубева, когда долгими вечерами мы втроём расслаблялись красным виномв кафе на Театральной улице.
Тогда Юлиан ещё не был широко известным писателем. Штирлиц пока только ждал в его рукописи своих мгновений,но первая волна популярности будущего корифея приключенческой литературы уже прокатилась по стране с выходом романа «Петровка, 38».
Гриша подъехал за нами, когда мы  с Валерой Голубевым расспрашивали Юлиана оего героях-муровцах.
– Очень нетипичные– ваши менты столичные, – бесцеремонно влез брат в разговор. Но тут же, спохватившись, сказал:
– Извиняюсь, что вставил свои пять копеек… Честное слово, не встречались мне такие умные, культурные милиционеры.
Юлиан слегка улыбнулся и заговорил о своей работе с сотрудниками МУРа, о личном участии в следственных действиях.
– Мне тоже говорили, что таких интеллигентных людей в милиции нет. А напиши я о таких провинциальных газетчиках, – он повернулся ко мне и Валере, – кто бы поверил?..
Гриша притормозил у ресторана, уткнув «Москвич» капотом  в снег, которого тогда намело аж до окон. Проглянуло солнце, сугроб заискрился.
– Какая красотища, – воскликнул Юлий, зарывая голову в сугроб.
– Снег – как снег, – сказал я  брату.
Он, с лёгкой иронией в голосе, пояснил:
– На то «оне» и писатели, что в обычном видят больше нас.
На следующий день Гриша доставил нас в том же составе к Королевскому замку. В пути он рассказывал Юлиану разные истории о находках городских искателей сокровищ, которые шомполами и миноискателями прощупывали землю в садах и огородах, простукивали стены немецких домов, разрывали могилы на старых кладбищах.
В надежде когда-нибудь вернуться в свой дом кёнигсбержцы прятали ценные вещи, устраивали тайники с семейными реликвиями. И кто только не поддавался соблазну найти «привет» от прусских аборигенов,
Племянник моей жены Вовчик Холодков со своим другом Витей Рябининым однажды перекопали весь огород за нашим четырёхквартирным домом, но ничего там не нашли, хотя действовали по наводке кого-то из знакомых немцев, с которыми поддерживали переписку после их выселения в Германию. Рябинин считал, что тайник оказался за забором, на участке, отрезанном под стадион «Спартак».
В посёлке Зоргенау – нынешнем Покровском, что вблизи Янтарного – Марк Кабаков, впоследствии ставший известным поэтом, на пару с соседом, одной звёздной ночью,на радость женской части окрестного народонаселения, перекопали всю примыкавшую к их общему жилью землю. Твёрдый предмет, в какой-то моментзвякнувший под лопатой одного из «старателей», оказался черепком разбитой посуды.
Брат иногда приносил мне полученные от клиентов кёнигсбергские артефакты: то найденную на Бальге снарядную гильзу 1914 годас гравировкой, отсылавшей к событиям Первой мировой войны, то саблю с зарубками на обухе клинка, очевидно, указывавшими на число побеждённых противников…
Квартиры некоторых наших знакомых, приехавших в город в сорок пятом, походили на музейные залы. Старинная мебель, серванты и горки, полные уникальных серебряных и хрустальных ваз, прочей посуды диковинных форм. Гриша по этому поводузаметил, что, задержись Семёнов в Калининграде подольше, он бы показал ему не одну такую «экспозицию».
– Когда Боря был в рейсе, – рассказывал гостю брат, – я решил заказать ему фуражку с рыбацким «крабом». Нашёл на Докторской улице «шапошника» и обнаружил у него чудо искусства: на крышке старого кёнигсбергского пианино стояла довольно большая бронзовая статуэтка, которая, по словам хозяина, «пришла» из древнего Рима. От неё веяло тысячелетиями разврата греков:это был Сатир, совокупляющийся с козой. Мастер собирался продать статуэтку Эрмитажу, рассчитывал на большие деньги, хотя сам выменял эту вещицу за головку сахара, да ещё в придачу получил чашки из знаменитого ресторана «Блютгерихт», когда-то располагавшегося в Королевском замке.
– Да, вещь ценная. Правда, относится к категории запретных, – сказал Юлиан, для которого история древнего Рима была открытой книгой.– Изображения порнозабав, хорошо сохранившиеся в мраморе и бронзе, даже в итальянских музеях не выставляются на всеобщее обозрение. Оберегают детей от шалостей с фаллосами… А стоил ли Сатир с козой куска сахара? Для голодного немца это был вполне адекватный обмен: нет вещи более ценной, чем жизнь человека.
– Выходит, и Янтарная комната – восьмое чудо света – не стоит жизней людей, которые пытались её найти?–спросил Гриша.
Собственно говоря, в Калининград Юлиана привели поиски этого сокровища. Ему нужно было увидеть замок, о подземельях которого наш гость был наслышан и начитан. В них, по одной из множества версий, возможно, и было спрятано самое великое творение из солнечного камня.
Цитадель, с которой начинался древний город, в снежном мареве казалась ещё более величественной, чем в ясную погоду, её стены отнюдь не выглядели руинами.Мы остановились напротив круглой башни, вышли из машины, молча постояли: у каждого из нас к Королевскому замку было своё чувство, как к живому существу, пришедшему из глубины веков.
Юлиан ладонью снял вместе со снежинками задумчивость со своего лица:
– Действительно, фашисты не только очень надёжно спрятали Янтарную комнату, но и приняли меры, чтобы её никто никогда не нашёл, – вернулся он к вопросу Гриши.– В Кёнигсберге были оставлены так называемые группы возмездия. Они должны были карать предателей из числа тех, кто охранял ценности, знал места их предполагаемых захоронений. Было много странных смертей. При загадочных обстоятельствах погибали бывшие офицеры и солдаты гарнизона Королевского замка, хранитель знаменитого шедевра в период его пребывания в Кёнигсберге доктор Альфред Роде, а потом и другие участники запутанных событий, как только они приближались к разгадке их тайны. Но в этом детективе действуют персонажи, которых ничто не останавливает. Такие уж они люди, между манящим неведомым и жизнью они делают свой выбор…
Всё то, что мы знали о поисках «восьмого чуда света» по книгам и публикациям в «Калининградке», тускнело на фоне осведомлённости Юлиана Семенова о работе занимавшихся этим государственных комиссий и спецслужб. Ему КГБ доверял и, как об этом станет известно позднее, это было сотрудничество полезное обеим сторонам.
Мы думали о его командировке в Калининград как об обычном разовом журналистском задании. На самом деле так начинался многолетний целеустремлённыйпоиск Янтарной комнаты, ставший заметной частью биографии писателя.
Вместе с бароном Эдуардом фон Фальц-Фейном Юлиан создал своего рода международный комитет по поиску Янтарной комнаты, куда входили знаменитые писатели Жорж Сименон и Джеймс Олдридж, а также известный кладоискатель Георг Штайн.
Барон, русский по матери, многолетний руководитель Олимпийского комитета Лихтенштейна и весьма не бедный человек, денег на общее дело не жалел. Они с Семёновым обшарили полсвета, проверяя казавшиеся реальными версии, копируя в архивах и скупая у частных лиц документы. Библиотека в имении Фальц-Фейнауже не вмещаласобранных материалов, а следы всё больше запутывались.
Искатели янтарного сокровища находили тайники с награбленными фашистами другими бесценными реликвиями.
Стараниями Семёнова и Фальц-Фейна в Россию были возвращены часть библиотеки Дягилева, уникальный гобелен с изображением царской семьи из Ливадийского дворца, многие другие культурные ценности, а такжепрах Фёдора Шаляпина.
Неутомимый друг Семёнова Георг Штайн обнаружил более десятка секретных бункеров только в центре Восточной Пруссии. Он вернул нам сокровища Псково-Печорского монастыря. В награду его познакомили с достопримечательностями городов Золотого кольца, но увидеть родной Кёнигсберг разорившемуся в процессе поисков, обнищавшему энтузиасту так и не позволили. Что уж говорить о вознаграждении за найденное. Никому это и в голову не пришло…
Но радость от находок, сделанныхпо пути к главной цели, омрачали многочисленные трагические события. Так, после обещания Штайна сделать сенсационное заявление о местонахождении Янтарной комнаты его обнаружили со вспоротым животом. А барон Фальц-Фейн стал жертвой пожара в своём доме, когда собрался снарядить экспедицию для детального исследования территории Королевского замка.
Не стану углубляться в эту детективную, драматическую историю, описанную в добром десятке книг. Скажу только, что Штайн предупреждал: поиски идут не там, где надо. Да и Юлиан, как мне помнится,поначалу не исключал того, что янтарное сокровище никуда из замка не увозили.
– Королевский замок заложили в 1255 году по приказу короля Чехии Оттокара II Пржемысла, возглавившего крестовый поход в земли пруссов, – напомнил он нам при той встрече с заснеженным замком. – По средневековому обычаю, в него вели тайные ходы.Подземные лабиринты активно использовались рыцарями Тевтонского ордена. А в Третьем рейхе какие только бункеры не сооружали! И вполне возможно, что ящики с Янтарной комнатой спрятаны где-нибудь в глубоком подземелье…
Сегодня есть свидетельства того, что в 1945 году Янтарная комната ещё находилась в замке. Но тайна её исчезновения так и не раскрыта. Последние кладоискатели «докопались» до стены, называемой «Секреты советских спецслужб». Об этом они рассказывают в интернете, ссылаясь на документы, которые ранее не афишировались.
Много времени затратил на поиски сокровища из солнечного камня Юлиан Семёнов. Не нашёл. Хорошо, что голову не потерял, находясь рядом с обречёнными на погибель известными кладоискателями. А вскоре после его отъезда Королевский замок был взорван. И это та история, которую забыть не могу.

Как добивали Королевский замок

Замок вошёл в мою жизнь вместе с Калининградом. Переселенцам достался город с израненным сердцем.
Когда в 1959 году мы с Гришей сошли с поезда в Калининграде и, сев на трамвай у Южного вокзала, проезжали мимо разрушенных кварталов, Королевский замок выплыл из утренней дымки величественной громадой.
– Видел, какой тут богатырь земли прусской! Всё у него повырывало, глазницы пустые, лицо разворочено, а он стоит, –воскликнул, одушевляя мёртвые стены, брат.
Замок провожал меня в моря и встречал из рейсов. Так получалось, что он всегда оказывался на моём пути в порт или из него.
Наверное, у моих земляков были и другие символы города. «Реет флаг над облисполкомом», – писал поэт-ветеран. Ему ближе было красное здание на улице Дмитрия Донского, где сожительствовали партийная и советская власти. Что ж, у каждого – свои ассоциации, но, между прочим, именно в этих стенах принималось роковое решение о сносе замка.
В уютном, добротном немецком доме к первым лицам почему-то приходили мысли об искоренении следов немецкого прошлого, того, что напоминало об истории Восточной Пруссии и её столицы. Им хотелось выковырять всё: от люков с именем города до вековых кирпичных стен. У члена ЦК партии Коновалова даже подобие образности проклюнулось: он назвал Королевский замок гнилым зубом. Зато свой здоровый зуб точил он на истребление всего германского.
Что только не резали по живому!Например, варварски порушили родовое гнездо Марион Дёнхофф, аристократки, знаменитой западногерманской журналистки, прозванной за свои антифашистские взгляды «красной графиней».Дворец с ценными предметами искусства был разобран на кирпич для новостроек.
Мне довелось присутствовать на совещаниях, где обсуждался план застройки центра Калининграда. Представители Министерства культуры РСФСР, Союза архитекторов СССР, калининградские архитекторы настойчиво предлагали законсервировать и постепенно отреставрировать руины замка, имеющие историческое и культурноезначение. Но те, от кого зависело – жить или не жить замку, утверждали, что ценность их для нового социалистического города сомнительна. Руководители области аплодировали предложениям столичного проектного института, «Гипрогора», разработчики которого выступали заснос цитадели.Не помогла и отчаянная реплика одного из гостей, ленинградского специалиста, который в сердцах сказал, что история мировой культуры началась задолго до того, как местные «ответработники» получили свои портфели.
Полемика затянулась на пять лет.Временами казалось, что разум победит,но в один, далеко не прекрасный, день мне позвонил архитектор Лев Соскин и взволнованным голосом назначил встречу вне редакции.
– Началось, – сказал он, протягивая мне пакет документов, –уже есть указание председателя облисполкома о разборке руин Королевского замка. Надо бить тревогу! Тут я собрал переписку, копии документов.Можешь это всё использоватьв публикации. Газетное слово действуетхорошо. Ты же знаешь, сколько исторических памятников защитила, например, «Литературка»!..
– Да у нас в «Комсомольце» такой материал дальше цензора не пойдёт. А вот в «Литературной газете» у нас появился свой человек. Есть шанс.
Я имел в виду известного публициста, автора многих великолепных интервью Наума Мара, с которым незадолго до этого сдружились наши ребята, помогавшие ему набирать материал для очередной публикации. Он был в курсе ситуации с застройкой сердца города.
Журналисты «Комсомольца» Слава Карпенко, Валера Голубев и Лёша Солоницын, кстати, брат к тому времени уже ставшего знаменитым киноактёра Анатолия Солоницына, поддержали моё предложение подготовить открытое письмо в «Литературку» и подписать его у ветеранов, штурмовавших Кёнигсберг, руководителей союзов архитекторов и писателей. Решили поставить и свои подписи.
Связаться с Маром и обо всём договориться должны были они, а мне – инициатива, как известно, наказуема – нужно было назавтра принести текст письма. Печатать его следовало на личной машинке – конторские, как тогда было заведено,стояли на учёте в органах безопасности, а «следы» моей домашней были изрядно запутаны Гришей, доставшим её через третьи руки.
Обложившись документами от Соскина, стенограммами совещаний, историческими справками, я настроился на бессонную ночь. Но работа пошла легче, чем думалось, и многое из подготовленного не понадобилось. То, о чём надо было сказать, само стучало в голову.
Над чем нависла угроза? Чем дороги калининградцам руины замка? Свидетелем каких исторических событий он был?
Упор, конечно же, надо делать на то, что касается России. Поэтому напомнил о «Зале московитов» – огромном замковом помещении для аудиенций, получившем своё название в память о  первом русском посольстве в Кёнигсберг, закончившемся заключением договора 1517 года между Тевтонским орденом и Московским государством. О том, что замок посещали Пётр Первый и Александр Суворов. Что здесь русскому главнокомандующему Виллиму Фермору вручали ключи от городских ворот после разгрома войск Фридриха Второго во время Семилетней войны. Конечно же, не обошёл вниманием и историю проведения здесь судебного процесса наднемецкими социал-демократами, помогавшими русским соратникам транспортировать на родину газету «Искра» и марксистскую литературу. Особо упомянул, подчёркивая для партийных  идеологов «красное прошлое» замка, пламенную речьвыступавшего на этом процессе в качестве защитника будущего вождя немецкой революции 1918 года Карла Либкнехта. В заключение написал о руинах как о символе Победы над фашистской Германией.
На редакционном «Москвиче» я отправился к намеченным «соавторам».Первым среди них значился участник штурма Кёнигсберга Герой Советского Союза Гавриил Зуев. Его подпись под словами о символе Победы выглядела вполне естественной и весомой. Договариваясь о встрече, я не упоминал о защите замка, ноон, прочитав письмо, расписался без всяких вопросов. Естественно, с готовностью поставили свои автографыархитекторы Лев Соскин и Вадим Еремеев. А секретарь областного отделения Союза писателей СССР Валентин Ерашов лишь поинтересовался,продумали ли мы, как доставить депешу, чтобы она не попала в чужие руки.
То письмо и сейчас мне кажется убедительным, однако ничего, кроме раздражения и возмущения,оно в партийных органах не вызвало. И немудрено: когда 20 октября 1965 года эта «бомба» разорвалась на страницах «Литературной газеты», о ней тут же заговорили «вражьи голоса»: «Би-би-си», «Немецкая волна» и «Голос Америки».
Примечательно, что лейтмотивом их комментариев стало выражение признательностиписателю Валентину Ерашову за огласку «варварскихпланов» власти. Его сочли единственным, кто мог составить нашумевшее обращение, поскольку подписи «комсомолят», включая мою,Наум Мар, пожалев нас, убрал. «Поймут, что письмо готовили журналисты», – сказал он в телефонном разговоре перед публикацией.
А спустя пять дней Ерашова пригласили на ковёр в обком партии. Главным «проработчиком» быллично первый секретарьНиколай Коновалов. Перед «заблудшим» выложили доказательства его работы на «проклятый Запад»:записи радиопередач с похвалами «прогрессивному писателю», «а на самом деле – защитнику гнезда милитаризма». Спросили, неужели он – офицер, коммунист – не понимает, на чью мельницу воду льёт?..
После «партийной головомойки» Ерашов зашёл ко мне в редакцию. Предупредил, чтобыя, если будут вопросы об авторе письма, ни в коем случае не сознавался. Он уже согласился с тем, что в составители «подрывного» текстаобкомовцы записали его.
– Понимаешь, мной они могут подавиться, а тебя схрумают и косточки выплюнут, – сказал он.
Гриша, заехав за мной после работы, открыл дверцу машины со словами:
– Привет, боец незримого фронта!
Брат с самого начала предупреждал, чтобы мы не заявляли о себе как об инициативной группе, не лезли с открытым забралом в бой за сохранение руин.
– Вас ещё могут понять, – сказал он, – если вы возьмёте интервью у специалистов. А полномочий высказываться от имени всех вамникто не давал, тем более – высказываться о сохранении немецких памятников. Там, наверху,– деланый испуг на лице и задранные в небо глаза выражали одновременно иронию и смирение перед неизбежностью, – лучше знают, что нужно народу… Чем меньше вы будете светиться в этом деле, тем больше для делабудет пользы.
Да мы особо и не выпячивались, однако оставаться в тени получалось не всегда.
Когда в редакцию пришла студентка Калининградского пединститута Елена Полякова с письмом, под которым она намеревалась собирать подписи в защиту замка, Слава Карпенко вызвался его отредактировать. Правки он вносил авторучкой, полученной накануне от директора выпустившего её ленинградского предприятия «Союз». Мы, узнав, что знаменитый заводзапускает в производствоодноимённую поршневую авторучку подобную «Паркеру», написали вПитерписьмо с просьбой выслать два экземпляра наложенным платежом и получили их… в подарок. Такое случалось в советские времена, не знавшие рекламных акций.А подвели нас нестандартные, зелёные, чернила, которыми было заправлено Славино «стило». О них шепнул «куда надо»стукач из нашей конторы, и студенческую акцию связали с «группой политически незрелых молодых журналистов».
Между тем в день появления Лены мы были озабочены письмом в ЦК КПСС. Идея его написания принадлежала мне, и я опять получил благословение друзей на её реализацию.
Кроме работы над текстом, предстояло организовать сбор подписей под ним. Не десятка, как в случае с обращением в «Литературку», а, желательно, около сотни, для чего решили провести встречу творческой интеллигенции: членов союзов писателей, архитекторов, театральных деятелей, журналистов, учёных, педагогов, врачей.
И как тут себя скроешь? Какая ужтам конспирация? С корреспондентами своей газеты, архитекторами Львом Соскиным, Вадимом Еремеевым и Владимиром Осиповым и другими друзьямимы подготовили собрание в музыкальной школе имени Глиэра. Напечатали приглашения, составили списки, обзвонили видных земляков. Время поджимало: стало известно о подготовке к взрыву, аккуратно именуемому в письмах из облисполкома в Совмин «разборкой руин».
По сценарию вечера творческой интеллигенции подписание письма планировалось после широкой дискуссии. Но полемики не было: никто из сторонников уничтожения замка не пришёл.Нам противодействовали иными способами.
На собрании письмо в ЦК подписали около девяноста человек. Чтобы вдохновитьих на это, Слава Карпенко сообщил: завтра в «Известиях» будет напечатана статья популярного тогда журналиста Аркадия Сахнина, в основу которой положен подписываемый текст. Той же ночью её набор рассыпали, в московской газете на отведённом под громкую публикацию месте появился другой материал.
Там же, в актовом зале музыкальной школы,архитектор Володя Осипов показал снятый имкороткий киносюжет о проведённом несколько раньше взрыве одной из замковых башен – полуразрушенная, она грозила упасть в самый неподходящий момент.Мне врезался в память кадр: крупно – костыли инвалида, а за ними раскачивается и валитсякирпичнаястена. Наутро кассета с плёнкой бесследно исчезла из Володиного рабочего сейфа…
Ну а письмо со стандартной резолюцией «разобраться и сообщить» из ЦК «спустили» назад в Калининград, где в процесс незамедлительно включились «ответственные работники». Участников «бунта» вызывали на душеспасительные беседы в высокие и не очень кабинеты. Одним напоминали о «партийном долге». Другим намекали на то, что их «идеологическая наивность» несовместима с занимаемыми постами. У третьих просто спрашивали, действительно ли они должны вскоре получить квартиры…
Тех, кто отказывался от своей подписи, утверждая, что «заблуждался, не разобрался»,милостиво прощали.Таких оказалось подавляющее большинство, о чём и было оперативно доложено наверх.
Тем не менее мы с Валерой Голубевыми Славой Карпенко решились ещё на одну попытку. Задумка состояла в том, чтобы привлечь к делу защиты замка кого-либо из авторитетных писателей всесоюзного «калибра». Для этого организовали поездку Славы в Москву. Ему удалось встретиться с Константином Симоновым. Тот был вполне доброжелателен, выслушал с пониманием, но публичных действий со стороны мэтра, вопреки нашим надеждам, не последовало...
Как ни странно, на этом этапе журналистов «на ковры» не вызывали. Не то для «проникновенных бесед» хватало и более значимых фигур, а время, отведённое для ответа в Москву, поджимало. Не то в обкоме побаивались, что кто-то из ретивых газетчиков «сольёт» информацию за рубеж и «вражьи голоса» опять раскрутят вселенский скандал. Гром, казалось, прогремел вдалеке, но мы подставились сами. 
В борьбе за замок нас поддерживали все сотрудники «Калининградского комсомольца», кроме главного редактора. Противостояние коллектива и руководителя, и без того, как я уже вспоминал, острое, стало ещё сильнее. Атмосфера в газете сгустилась до удушливой. На открытом партийном собрании было дружно принято беспрецедентное решение: просить «инстанции» об освобожденииАлексея Авдеева от занимаемой должности.
Ответ не заставил себя ждать. Беседовали с каждым,задавали вопросы о причинах конфликта, внимательно выслушивали ответы, но при этом явно давали понять, что о смене «главного» не могло быть и речи. Мол, если идти на поводу у всех, кто не доволен руководством, что же тогда будет?!
И поняв, что наш протест никого не волнует, мы – молодые и горячие – в один день и час подали заявления об уходе.
Такого поворота событий не ожидали ни в обкоме комсомола, ни в обкоме партии, но, надо думать, там сразу сообразили: за демарш «в рядах», который можно было расценить как политический, в столице по головке не погладят. Сначала нас попробовали расколоть, предлагая одним остаться в редакции с повышением в должности, другим – помочь с трудоустройством в обмен на нейтральную формулировку «в связи с переходом на другую работу». Никто не согласился. Тогда всё было представлено так, будто не мы уходим, а нас «уходят». Увольняли«с треском»: решением бюро обкома комсомола.
Это был спектакль в «лучших» традициях младопартийных бюрократов. Сейчас он бы выглядел комедией, театром абсурда.
Кстати, со временем выяснилось, что в «Красном доме» о нас всё знали по доносам одного из нашей команды. В то время, когда мы уходили в никуда, Лёша Солоницын получил должность главного редактора на областном телевидении– третьего человека в тамошней иерархии, после директора и главного режиссёра. Тогда это нас не удивило – мы считали его талантливым журналистом и подающим большие надежды молодым прозаиком. Только в девяностые годы мне рассказали, ктосообщил, в частности,о зелёных чернилах, которыми Слава Карпенко редактировал письмо студентов. Это был наш друг Сол. Прости ему, боже, грехи молодости.
…После расправы над замком Гриша принёс мне подобранный на руинах старый кирпич с глубоким отпечатком лапы, заверив, что это волчий след. Может,так, а может, это был след его фантазии, но тогда он мне показался глубоко символичным.

В городе шведских корабелов

Без суда и следствия я получил срок – десять лет невозможности штатной работы в местных СМИ. Таким оказался негласный приговор обкома партии по следам «мятежа» в «Калининградском комсомольце».
Пришлось вспомнить первое образование. Полученный когда-то диплом помогустроиться инженером по технике безопасности в Рыбакколхозсоюз. Это давало не только заработок, но и возможность общаться с легендарными профессионалами и даже отлучаться в интересные рейсы на судах объединения и смежных предприятий, прежде всего – баз тралового и рефрижераторного флота. Я стал активно пользоваться творческим изгнанием для творчества – в первую голову, чтобы работать над очерками о рыбаках.
Уже на второй год работы на новом месте я, по ходатайству газеты «Водный транспорт», с которой у меня были давние контакты, откомандировался на ремонт плавбазы «Ленинградская слава» в Швецию.
Не лучшее дело ходить на рыбацких судах пассажиром. Поэтому во всех следующих после «Ивана Фёдорова»рейсах я был полноценным членом экипажа, как говорится, не заедал чужую долю, подтверждал практикой свой морской диплом рефмеханика.
На отходное собрание прибыл сам начальник базы реффлота, которой принадлежала «Ленслава», Николай Иванович Студенецкий. Трап позвякивал под тяжёлой поступью знаменитого моряка. Мощный, широкоплечий, лицо мужественное, осанка гордая…Его побаивались и уважали все – от матроса до капитана.
Незадолго до этого, после разговора с преемником Студенецкого на посту руководителя Управления экспедиционного лова Павлом Барановым, Гриша сказал:
– Тебе обязательно надо поближе познакомиться с этим рыбацким адмиралом. Там такая судьбища! Столько всякого интересного! Слышал, как он эсэртэшки в первые экспедиции отправлял? Сам отлавливал забухавших уэловцев. Одного отрубившегося боцмана спящим привёз на отходившее судно, где не хватало матроса.«Новобранец» проснулся в Северном море с путёвкой на крымский курорт в кармане. А чего только не было в морях у самого Студенецкого! Паша Баранов рассказывал, как Николай Иванович однажды выбежал в шторм на палубу спасать сети. В какой-то момент волна швырнула ему под ноги дель, запутала и утащила за борт. Нодругая вернула целёхонького вместе с сетью на палубу.Впрочем, что там – правда, что там – байки, надо у него самого узнать.
А знаешь, – продолжал брат, – кем он начинал ходить в моря? Матросом у капитана Петра Полисадова. На Новой Земле есть бухта его имени… Отличился Студенецкий ещё в тридцатых. Тогда он получил первый свой орден – «Знак Почёта». О рыбацких же экспедициях в Атлантику под его руководством тебе хорошо известно…
Очерк о Николае Ивановиче я написал спустя шесть лет, опубликовал в «Калининградской правде» и, через многие-многие годы, в книге «Солёные мили». Назвал его словами Гриши – «Рыбацкий адмирал».
…На отходном собрании Студенецкий говорил только по существу. Какие у кого задачи на ремонте, что можно самим сделать, что доверить шведам – опытным корабелам, владевшим тогдасамыми передовыми технологиями. А в заключение сказал о двух новичках в экипаже.
Один – майор госбезопасности, по судовой роли – экономист. Ему члены экипажа – люди надёжные, проверенные – должны, мол, при необходимости помогать в исполнении его нелегальной миссии. Другой – журналист, рефмашинист. Кроме работы с холодильным оборудованием, он будет набирать материал для своих статей в городе. Поэтому в увольнениях сможет ходить один, без группы.
«Экономист»– поостерегусь назвать его фамилию: вдруг это тайна, которую надо хранить вечно –оказался толковым, интеллигентным человеком с хорошей для его профессии, незапоминающейся, внешностью. Он многое рассказалмне о специфике своей работы. Конечно, в рамках дозволенного.Признался, что беседовалпо моему поводу со Студенецким. Беседовал от имени своей «конторы», где, как оказалось, не возражали против работыжурналиста в инпорту.
Перед уходом в этот рейс, с долгой стоянкой на судоверфи «Гётаверкен» в Гётеборге, Гриша «инструктировал» меня, как обращаться с запрещённой литературой. Речь шла не о порнографии: этого «добра» у него хватало от дружков, ходивших в загранплавания,он даже делился им с приятелем – врачом, применявшим «специализированные» журналы в качестве одного из средств оздоровления пациентов, страдавших сексуальными расстройствами. Наш самиздат ему тоже был доступен: браткак-то на несколько дней дал мне «Собачье сердце» Михаила Булгакова, предупредив, чтовернуть надо вовремя, так как «нельзя подвести человека, обязанного бороться с антисоветской литературой».
– Ты лучше меня знаешь, что там можно, чего нельзя, – говорил Гриша, помогая мне обживать каюту, – но ведь от книжек Солженицына не удержишься, это уж точно. Так вот мой тебе совет: читай в магазине, где купишь, когда пойдёшь в город один. Что не дочитаешь в порту – будет ещё время на переходе. А потом книгу обязательно утопишь…
Совмещение работы в рефотделении сосбором журналистского материала – хорошая связка физического труда с  умственным. Перетаскав десяток вёдер масла из картеров компрессоров да пошлифовав вручную часок-другой клапаны, я выхожу из ворот «Гётаверкен»: на свободу – с чистой совестью, но не скажу, что на лёгкий труд.
Ремонтные работы на судне шли своим чередом – по установленному графику. Тут всё было просто и понятно. Другое дело –поиск материалов для путевых очерков,встречи и знакомства с людьми,часто случайные, неожиданно интересные, а порой – ставящие в затруднительное положение.
В одной из припортовых лавочек с вывеской на русском языкек нам подплыл, враскачку передвигая свой толстоватый корпус, молодой человек.
– Привет, парни! Я тоже моряк. Тут вот обитаю, подзадержался на здешнем берегу, – бодро выпалил он, дохнув винным перегаром.– Могу пригласить к себе на рюмку чаю…
Парни замешкались.От «экономиста» они знали о жившем в Гётеборге беглеце из Балтийского морского пароходства. Остаться в чужом порту считалось изменой Родине,недаром выходить в город можно было только «тройками», где один – как правило, коммунист – был облечён особым доверием руководства. Кроме наших моряков, группами ходили ещё только китайцы.
Пока мои попутчики соображали, под каким благовидным предлогом отказаться, я ответил за всех, надеясь, что «экономист» и помполит меня поймут:
– Придём со своим «столичным чаем», только время надо согласовать, выбрать свободное от вахт.
Через несколько дней созвонились. Женя Кадков – так именовался в визиткенеожиданный знакомый – принял нас в своей однокомнатной квартире, выражая искреннюю радость на румяном одутловатом лице. Он сразу же продемонстрировал нам достоинства своего быта, обратив особое внимание на музыкальный центр «Сони» с четырьмя колонками и специальной, басовой, которая «помогает проникнуть в душу словам главной песни Ивана Реброва».
Тут же поставил кассету с записью голоса певца, чьё имя мы узнали впервые. И на нас обрушился мощный бас в стереофоническом звучании с ярким струнным сопровождением, поддерживаемым баяном.
– Это – тост, парни, – сказал Кадков, сделав музыку ещё громче, так, чтобы Ребров достал нас до самых рёбер.

Выпьем мы рью-ю-мку водки,
Выпьем мы рью-ю-мку водки,
За-а-а-кружится га-а-лава!
Выпьем мы рью-ю-мку водки,
Выпьем мы рью-ю-мку водки –
И тогда всё трын-трава!

«Выпьем за всё, что нам так дорого!Выпьем и снова нальём», – призывал Ребров, легко набирая вокальные высоты, чуть ли не в диапазоне четырёх октав.
Кадков быстро опьянел и, почувствовавэто, сам заметил: «На вчерашние дрожжи «Столичная» попала». Но язык слушался его хорошо. Он рассказывал о своей жизни в Швеции, понимая, что его слушаютне туристы, а такие же моряки, каким был сам, когда ходил штурманом в Балтийском морском пароходстве.
Естественно, причину своей эмиграции наш новый знакомец опустил: не станешь же гордиться тем, что, как рассказал нам «экономист», погорел на воровстве. Зато подчеркнул, что«здесь, в Швеции, каждый может чувствовать себя человеком». Говорил о «шведском социализме», сравнивал его с нашим «крепостным строем», ненавязчиво, зная, что многое мы уже сами увидели и почувствовали.
Но вдруг– явно не без умысла – завёл речь о том, что ему довелось работать на шведских секретных производствах, связанных с авиастроением и атомной энергетикой. Похоже, надеялся, что эта информация попадёт в нужные уши, которые, как он знал по своей морской практике, есть у спецслужб на каждом судне.
В заключение откровенно заявил: хотел бы быть полезным Родине. Однако, «экономиста» такой агент-доброволец не заинтересовал. Хотя ему была интересна любая информация об эмигрантах, и он, получая её от меня, становился первым читателем ещё не написанных путевых очерков. Как-то стармех с лукавой усмешкой спросил:
–«Экономист»,мы знаем, майор. А ты в каком звании? Он же к тебе постоянно ходит – на инструктаж, наверное…
Мои одиночные хождения в город привлекли внимание шведских «товарищей». Направляясь на свидание с женщиной, которая при встрече у Кадкова предложила мне посетить ресторан «для тех, кому за тридцать», я заметил, что меня сопровождает, оставаясь на приличном отдалении, высокий мужчина в чёрной шляпе.
Я остановился, разглядывая ненужную мне рекламу, он тоже «заинтересовался» витриной какой-то лавочки. Я ускорил шаг – и ему вдруг «понадобилось» прибавить скорость. «Экономист», вышедший в город по своим делам, стал свидетелем этой слежки и потом рассказал мне об особенностях «наружки» у них и у нас. Наши используют молодых штатных сотрудников, в Швеции этим занимаются в основном полицейские на пенсии. Впрочем, детективы не мой жанр, личный опыт такого рода мне в журналистской работе был не нужен, однако кое-что невольно пришлось познать на себе.
Преследователь растворился в тумане, как только появилась моя новая знакомая – Елена. Она до совершеннолетия жила в России; а когда объявился её отец, видный шведский коммунист, переехала в Гётеборг. После знакомства в  книжной  лавке, где я приобрёл несколько томов собрания сочинений Солженицына, мы встречались по выходным, бродили по городу, заглядывали в кинотеатры, кафе и ресторанчики.
На этот раз она предложила зайти в ночнойклуб, чтобы встретиться с её друзьями – Клавой из Рязани и её мужем,англичаниномДжоном Джонсоном, не желавшимизучать ни шведский, ни русский.
– Он у меня тупой, как сибирский валенок, – представив мне мужа, Клава повернулась к нему лицом и улыбнулась, –правда, Джон?
Тот разулыбался в ответ, полагая, что она сказала о нём что-то комплиментарное.
Зал был полон и оживлён. Танцевали на небольшой площадке, пили, кто что хотел, почти не закусывали, горячее никто не заказывал. Толстушка Клава пригласила меня на танец в толкотню переполненной площадки, где было невозможно отстраниться от её потного тела. Я заметил: «Двигаться почти невозможно, топтанье какое-то». «Зато приятно», – ответствовала она.
– Как танцевалось? – спросила Лена, обращаясь ко мне, но ответила ей Клава:
– Я не почувствовала партнёра. Его, наверное, только соцсоревнование возбуждает!
– Я бы не сказала. Со мной всё не так, – уколола Лена самолюбие Клавы.
Лена, решив закрыть тему, заговорила о политике. Она знала, как, стараясь не попасться на глаза своих товарищей-моряков, я почитываю в книжной лавке Солженицына, а потому с искренним недоумением сказала:
– Не могу понять, почему после разоблачения культа личности Сталина у вас запретили Александра Исаевича. Выходит, там, в тюрьмах и лагерях, ничего не надо менять?Но придёт другая такая же личность, и всё повторится сначала.
– Не повторится, –коротко сказал я, не желая поддерживать этот разговор – совсем не та компания для подобных дискуссий.
– Странный, я вам скажу, в Советском союзе народ. Поштучно – существа разумные, работящие, талантливые. А становясь толпой, тупеют. Говорят же, если объявить, что завтра на площади всех повесят, люди придут с намыленными верёвками. Так они понимают социалистическую демократию, – не унималась Лена, ощущая понимающий взгляд подруги и поддержку делающего вид, что и он всё понимает, Джона.
Можно было развить дискуссию, вспомнив стихи Олега Чухонцева, как «бессмысленно тупа, ползёт по улице толпа». Или как «я под лемехами власти влачусь разъятый пополам». Но мне, тихому диссиденту, совсем не хотелось потрясать воздух громкими словами. Легче пошла тема шведской социалки, где мне удивляться пришлось на каждой фразе. Их социализм сегодня являл отдельные штрихи обещанного нам завтра коммунизма.
Так засиделись мы до трёх часов ночи.Своё появление на судне в это время я представить себе не мог. 
– В порт тебе ехать поздно, – решила мою проблему Лена, – переночуешь у меня.
Хмурым дождливым утром поднялся я на борт плавбазы. «Экономист» взволнованно мерил мелкими шагами палубу. Лицо его при моём приближении изображало вопрос: «Что случилось?»
– Засиделись в ресторане, вот я у неё и заночевал…
– Меня бы не волновало, что там у вас было при «заночевании», если бы не одно обстоятельство, о котором мне стало известно вчера: эта женщина связана со спецслужбами… Вот и думай теперь, сняли тебя на порно или снимут в следующий раз, – спокойным тоном проговорил майор.
– Другого раза не будет, – заверил я, слегка похолодев от его информации.
– Но может, всё ещё обойдётся, – успокоил он меня.– Тут помполит чуть пересуетил: где ты, что ты? Я его нейтрализовал «оперативной необходимостью»,а то накропает нам в своём отчёте: журналист ходил по бабам…
Всё связалось: полицейский в шляпе тем вечером передал меня в надёжные женские руки, потому и спокойно удалился. Дружба с Леной у нас не прервалась, но к ночи я теперь всегда возвращался на судно, ни у кого не вызывая беспокойства.

Из ряда вон выходящий
;
Как-то мой шведский приятель, инженер «Гётаверкена» Артур Винтер, о котором я уже рассказывал в первой книге воспоминаний «Свет памяти моей», предложил мне пойти с ним в синагогу. До этого ни в одном иудейском храме я не бывал.
Охранник, горой возвышавшийся над моим низкорослым «гидом», резко отодвинул меня от двери и что-то недовольно сказал. Винтер рассмеялся:
– Он говорит: «Арабам сюда нельзя!»Не верит, что еврей может быть русским моряком.
– Он прав, еврей не может быть русским, – сказал я, –но может быть советским моряком.
Синагога пробудила во мне иудейскую душу, доселе залитую бетоном атеизма и прикрытую религиозным невежеством. В окружении одухотворённых лиц верующих евреев я впервые почувствовал желание быть равным среди них. Оно стало особенно острым, когда под своды синагоги вознеслась молитва кантора. Такое пение достойно оперных сцен, оно способно дойти до небес. А когда его подхватывали молящиеся, символизируя тем самым голос всего еврейского народа, у меня ком подкатил к горлу и голова под кипой начала чуть ли не буквально гореть.
Я не понимал, что означали те слова, что отражали проникавшие глубоко в душу звуки – в конце концов, это было обращение не ко мне, а к Богу, который, может, действительно всё слышит, всё знает. Но кантор пел и для меня – так мне, стоявшему неподалёку от него, казалось по взглядам, что он бросал в мою сторону. Будто емубыло известно о моём деде – канторе Борисовской синагоги, замученном фашистами.
Гриша очень бережно хранил фотографию деда Якова, сделанную во время службы. Наш красивый, мощный дед, обрамлённый белым талесом, с окладистой, украшенной благородными сединами бородой, возвышался над кафедрой, положа руки на раскрытую книгу.
Иногда я заставал брата молча сидящим передтем снимком. Всё выглядело так, будто он, чем-то расстроенный, просто тупо смотрит перед собой, и в моей голове даже невозникал вопрос, почему это всегда происходит с ним именно у памятной для нашей семьи фотографии?
Непредсказуемы пути мысли: только тут, в Швеции, под возносящийся в небо голос кантора,я подумал: так мог петь дед и, вспоминая его, мог молиться про себя Гриша, который ещё девятилетним мальчиком получил кипу и стоял рядом с мужчинами, слушая пение деда Якова.
После этого рейса, а точнее говоря – загранкомандировки, мне было о чём рассказать брату. В основном– о том, чего в газету не напишешь. И было, разумеется, о чём умолчать. Как, например, об использовании непроверяемой каюты майора КГБ – разумеется, с его согласия – для провоза книг Солженицына.
Заворожённо, не скрывая восхищения, слушал он мой рассказ о синагоге, встрече после службы с раввином – евреем из Болгарии, и членами общины, которым тот меня представил как нечто «из ряда вон выходящее».
– Они тебя слушали и не скушали, –многозначительно сказал Гриша,–только потому, что не знали, кто ты на самом деле. Что ты коммунист. И не простой, а секретарь целой парторганизации. Интересно было бы послушать твои оправдания перед ними: «Я случайный попутчик. Всегда во что-нибудь случайно вступаю…»
Брат был прав: зная мой образ мыслей, не все мои друзья понимали, зачем я вступил в КПСС. А между тем всё началось посмешному недоразумению. Меня, беспартийного, когда я был в командировке, чуть не сделали секретарём в Рыбакколхозсоюзе. Подумали, раз пришёл из газеты, должен быть членом партии, просто ещё не успел встать на учёт.Когда всё выяснилось, вопрос о моём приёме решился быстро. Более того, по истечению кандидатского стажа меня всё равно избрали секретарём первичной парторганизации правления РКС.
И тут общественное сошлось с личным. В то время я решил поучаствовать в объявленном Союзом журналистов конкурсе на лучший очерк о современнике. После победы в нём передо мной открылась перспектива перехода в «Калининградскую правду». Мне же, вкусившему магию газетной работы, естественно, очень хотелось вернуться в профессию. А для этого важно было вступить в партию, несмотря на «особое мнение» по некоторым аспектам её политики. К тому же, впоследствии довелось убедиться, что, благодаря партийной дисциплине и хорошо поставленной тогда работе с кадрами, журналистам удавалось реально помогать людям, находить управу на зарвавшихся чиновников...

Шестое чувство

В РКС меня ждали рыболовецкие колхозы, где я занимался проверками обеспечения безопасности рыбаков перед путиной – это входило в мои служебные обязанности. Впрочем, иногда рутинные поездки оборачивались совсем не тривиальными случаями.
Рыбаки прибрежного лова – особая морская каста. В салачную путинув заливах и на шельфе Балтийского моря они вкалывают с такой же отдачей, как и рыбаки средних траулеров в Атлантике. Правда, отмечать свои трудовые подвиги им полегче: ящики рыбы легко становятся ящиком водки. «Вы тут у меня скоро весь залив выпьете, рыбу ловить негде будет», – выговаривал председатель рыбколхоза имени Матросова пьяному бригадиру.
Было это, когда мы подъехали с Гришей к причалу, где я должен был проверить катера. Брат разговорился с матросовцами о заливе иего обитателях. Рыбаки охотно просвещали его, рассказывая о ставниках, сетевых ячейках, о способах лова угря. Пока я занимался делом, он уже успел смотаться за водкой и договориться об ухе в ближайшем посёлке.
– Сейчас едем к парому и – через речку, на бригадный стан. Мужики там уже уху кочегарят, – сообщил Гриша о принятом им решении.
– Никуда не поедем! Не имею я права пить с подчинёнными, как ты этого не понимаешь, –мне стало ясно, почему после проверки на причале не было инженера Геннадия Васильева, отвечавшегов колхозе за технику безопасности.
Мой «водитель» выразительно посмотрел на часы:
– Через пятнадцать минут – мы как раз доедем до парома – кончится твоё начальственное время. И ты будешь в полном праве встретиться с братом, у которого в этом колхозе давние друзья. Брат не пьёт – он за рулём, а ты его рюмку на грудь возьмёшь.
– Убийственная логика, – согласился я, предвкушая рыбацкое блюдо, от которого мне всегда было трудно отказаться.
Уха варилась на берегу Куршского залива, на фоне рогоза, покачивающего своими бархатными коричневыми свечами. Большой казан, подвешенный на треноге, уже издавал неповторимый аромат рыбы с дымком, который смешивался с запахом, идущим отзолотящегося под уходящим на покой солнцем залива.
Рыбаки представились, не называя отчества, хотя все были старше нас по возрасту: Василий, Саша, Виктор, Володя. Мы тоже ограничились именами и фамилией.
Василий, пожимая мне руку, доброжелательно улыбнулся:
– Начальство знаем в лицо.
Он был главным по ухе, потому периодически заглядывал в казан
– Перемигиваешься с судаком? Чё там, глаза у него не побелели? – Спросил Виктор.
– По глазам только бабы рыбный суп варят. А у меня сторож – пузырь леща. Как только лопнет, можно брать ложку, – отвечал Василий.
Уха у него получилась знатная. Особый смак придал ей угорь.
– Под такую уху пить – только водку переводить, – заметил, наливая мне в стакан «Столичную», инженер Васильев, – угорь алкоголь нейтрализует.
И, почувствовав мою робость перед полным гранёным стаканом, добавил:
– А рюмки в здешних местах не водятся.
Пили, не частя, с толком, с расстановкой. Говорили о заливе, о рыбалке.
– Не пойму, за что рыба литовцев любит, – включился в разговор, доселе молчавший Володя, подталкивая угря на ложку толстым багровым пальцем, –вроде всё одинаково делаем, а у них угря завались, Нида и Клайпеда сплошь в копчёных змеях!
– А ты их угревые ловушки видел? То-то и оно! Не спешат соседи свои орудия лова нам показывать, – проявил свою осведомлённость Васильев.– Они, конечно, тоже советские люди…
– Литовские они люди! Литовские!– с нескрываемой злобой выговорил Саша, до этого всем видом своим показывавший, что балдёж у костра ему не интересен. Самый старший в этой компании, ветеран войны, он всегда носил небольшой набор орденских планок, среди которых мне понятна была только одна ленточка – от медали «За победу над Германией».
Васильев оказался не прав: русская водка непобедима. Мы все допились до песен. Брат тоже будто захмелел от ухи и нашего водочного дыхания. Он достал из машиныгитару и запел с утёсовской интонацией одесские морские песни. Рыбаки ему аплодировали, только Саша хмурил свои брежневские брови, нехотя соединяя ладони.
– А «Мурку» можешь? В смысле, знаешь? – огласил Володя свою заявку. Гриша задумался.Он знал несколько «Мурок»:один вариант – где хитрую и ловкую Мурку боялись даже урки, другой – где она «зашухерила всю малину» и за связь с губчека получила пулю. В конце концов ему пришлось спеть оба «шансона»…
На обратном пути, двигаясь по дамбе к Полесску, мы говорили о славных мужиках-матросовцах, таких коренных для этих мест, будто они жили-были здесь всегда, как рыба в заливе.
– Только тот, кто назвался Сашей, чужой там человек, – высказал неожиданное для меня предположение Гриша.
– Да свой он. Я его не первый раз вижу. Капитан-моториств колхозе. Работает хорошо – портрет на Доске почёта.
–С работой понятно, но мне хватило одного его взгляда, чтобы всё понять.
– Ичто же он тебе сказал, дорогой мой провидец? – настроился ёрничать я.
– Сказал: таких, как я, и таких, как ты, он видел где-нибудь на Березине, когда расстреливали наших борисовских родственников. 
–Тебе точно надо писать: освобождать голову от художественного воображения, – продолжал язвить я.
–Это не воображение, а соображение, –возразил брат.–Подумай, кто после войны приезжал в нашу область, откуда и зачем? Среди переселенцев наверняка были и те, кому удобно было попасть в места, где никто, ни о ком, ничего не знает. И я не исключаю, что в здешнем глухом углу мог заныкаться какой-нибудь фашистский прихвостень.
Последние слова доходили до меня сквозь накатывавшуюся дремоту, которую сопровождало неприятное ощущение тошноты. Хоть и пил я наполовину меньше собутыльников, прикрывая пальцами оставляемую в стакане долю, хозяева, уловив мою маленькую хитрость, гранёную «тару» постоянно «освежали». Они и Гришу пытались «остаканить», заверяя, что местный гаишник ему ничего не сделает: тот их рыбой повязан, ящик в багажник – его норма,надо только привет от Вовы из Матросова передать. Но Гриша устоял. А вот меня дамба растрясла, раскачала.
– Что-то ты бледный,– сказал Гриша, нажимая на тормоза, – пора возвращать Полесскому району всё выпитое на его территории.
Дальнейшее описанию не подлежит…
Уху на Куршском заливе мы вспомнили с Гришей через два года, когда,совершенно неожиданно для меня, подтвердилось его «художественное соображение».
Мне позвонил тот самый Геннадий Васильев из рыбколхоза имени Матросова:
– Помните Сашу с РК-7? Вы ещё его как-то похвалили за порядок на катере. Мы ему каждый год в День Победы премию выписывали, подарки дарили как ветерану Великой Отечественной. А он, оказывается, предатель! Понимаете, полицаем был в белорусском селе…
Не помню я его фамилию. А если бы и помнил, не написал бы: где-то живут спокойно его дети и внуки, возможно, даже правнуки – они не в ответе за своего пращура.
Ну и Гриша, провидец мой честноглазый! Каким шестым чувством он вычислил оборотня?!
И это при том, что его добрый взгляд обычно светился уважением и доверием к человеку, с которым он, едва познакомившись, готов был дружить. Брат всегда улавливал в новом знакомом что-то хорошее. И, как правило, интуиция его не подводила, ему везло на порядочных людей, потому Гриша не страдал подозрительностью,чутьём на обманщиков не обладал и, например, начиная протезирование, задатка не требовал, приобретал  материалы за свой счёт.
Но однажды за доверчивость  в денежных делах он поплатился.
Капитан Бортянский, фамилию которого я тут умышленно искажаю, ушёл в рейс, «забыв» рассчитаться за золотые мосты и протез. Работа дорогущая. Гриша не пожалел на неё несколько доставшихся ему от отца николаевских золотых червонцев и заморского гарнитура для челюсти.
– Я из его пасти сделал человеческий рот, полный голливудских зубов! А он попросил прийти за расчётом в день отхода, прекрасно зная, что его дома не будет, – с обидой говорил в тот осенний день брат.
Но и спустя три месяца, вернувшись в Калининград, Бортянский продолжал увиливать от расчёта. В назначенные дни Гриша ковылял на четвёртый этаж и каждый раз оказывался у запертой двери.
После третьего визита он сказал мне:
– Всё! Пометил я его дверь…
– Написал записку? – не сразу дошла до меня суть его слов.
– Не написал, а написал… С ударением на второй слог! Злобной струёй! Пусть понюхает рыжий жидлик, чем пахнет обман! Ты же знаешь – я не мстительный, но тут впервые почувствовал, как приятно сделать гадость гаду. Плевать мне на его долг! Помнишь, еврейскую пословицу, которую любила повторять наша мама? «Если тебя обворовали, скажи Богу: «Спасибо, что взял деньгами…» 

Роднее всех родных

 В семидесятые годы намкакое-то время пришлось жить на улице Радистов, в комнате, которую я получил от «Запрыбхолодфлота».В двух других размещалась семья матроса Саши Костина.
«Коммуналка» – это всегда дополнительные проблемы,а с тех пор, как мы забрали к себе из Пинска маму, ситуациястала отдавать привкусом еврейского мелодраматизма.
Две хозяйки на одной кухне – не лучшая ситуация. Надо сразу за собой убирать, чистить, протирать. К тому же Сашина жена, Татьяна, медсестра по профессии и образу мыслей, поддерживала на кухне стерильную чистоту и не стеснялась подсказывать, где какие огрехи по этой части допущены соседкой. Или могла,без всякого сомнения, почти мимоходом обронить:
– Эмма Яковлевна! Извините, конечно, но когда вы жарите солёную селёдку, думаю, даже соседи задыхаются. Вот Саша свежую из порта привёз, возьмите…
Мама страдала от её замечаний – мягких по форме, но глубоко обижающих по содержанию, и жаловалась Грише.
– Мама, плюй на всё и береги здоровье! Видела бы ты ленинградские коммуналки, очереди в ванную и на унитаз по восемь – десять человек… И далась тебе эта старая селёдка, когда свежий палтус в холодильнике, – говорил ей брат.
– Майнзун! Я не могу выбросить продукт, который ещё можно кушать…
Но что там селёдочная вонь в сравнении с перегаром от Саши, когда тот возвращался домой после загула. Мощный, краснощёкий, пузатый мужик пинком открывал дверь в соседнюю с нашей комнату и обрушивал на Татьяну каскад матерных идиом. Они обостряли главную мысль: вот его трое суток не было, а ей хоть бы что,может, его в каком шалмане убили,может, смертельная хворь замучила? Такое превентивное нападение было лучшим способом защиты от возмущения супруги.
Но, несмотря на пьяную дурь, он сохранял уважение к соседям,считался с просьбами мамы утихомириться и не трогать Таню.
– Ко мне он прислушивается. Наверное, вспоминает свою маму… Трезвый – он хороший человек, как наш папа. Но папа никогда не шумел, на него водка действовала, что твоё снотворное, – говорила мама после очередного Сашиного «выступления».
Спокойствие воцарялось в доме, лишькогда Саша уходил в рейс.Наше же общение с мамой проходило всегда тихо-мирно. Со мной находить общий язык ей было проще: сызмальства я был организованным, прилежным, следовал принципу «сказал – сделал». А вот Гриша часто освобождал себя от дел, которые не согласовывались с возможностями его набитых до предела суток.
В техникуме, где я учился, высшую математику преподавала моя однофамилица, которая, боясь, что студенты примут насс ней за родственников, безбожно гоняла меня по любому поводу.
– Не хватает времени подготовиться?– ехидным, визгливым, как железо по стеклу, голосом спрашивала она, пока я, весь в поту и мелу, упирался носом в исписанную донизу бесполезными символами доску.– Так раздвиньте сутки!
С Гришей – другая история. У него, если даже сутки«раздвинуть», дел не убавится.
К моему ежедневнику, где неотложное помечалось красным, а то, что возможно перенестина другой срок, – зелёным, он отнёсся с уважением, но заметил:
– На такое умное планирование тоже время надо, а где его найти?
Мама взяла под контроль его работу с клиентами, которых он иногда принимал дома. Она запоминала, кому и когда он назначил, напоминала ему об этом, выговаривала, давя на совесть, за переносы приёма.
– Майнзун, Как ты можешь назначить такому почтенному, такому заслуженному человеку время приёма и не прийти? Он же ходит с подпиленными зубами… Это же издевательство, – говорила она Грише о жившем с нами на одной улице стармехе Иване Зеленове, кавалере ордена Ленина.
– Мама,ныт немен мир демклёкфундыбеймер, –отмахивался брат расхожей фразой на идише, означавшей в буквальном переводе «не вынимай мне мозг из костей». И уже спокойнее продолжал:– Явсё с Иваном улажу.
Иногда его разговор с мамой напоминал комедийную миниатюру.
Вот он уходит, ноу двери, будто о чём-то вспомнив, поворачивается:
– Мама, у тебя не найдётся пяти рублей?
– Не слышу, сынок, совсем плохо у меня стало с ушами.
– Мама, я говорю: возьми себе из моего кошелька сто рублей.
– Хорошо, сынок, я возьму, хотя деньги у меня не кончились.
– Зато слух восстановился, – смеётся Гриша.
И его раздражение маминой въедливостью всегда было минутным: он не мог обижаться ни на неё, ни на меня. Роднее нас у него никого не было.

Азохен вей

Когда я читал книгу Митчелла Уилсона «Брат мой – враг мой», мне подумалось: если писать книгу о Грише, то её надо назвать «Брат мой – друг мой».
Да только ли друг? Нет у меня подходящего слова для его роли в моей жизни. Лучше показать это на примере ещё одной истории, связанной с моей журналистской судьбой.
Рыбацкий Калининград, морские дороги из которого проходили по просторам всего Мирового океана, был благодатным городом для очеркиста – искателя интересных судеб, сюжетов, необычайного жизненного материала.
Наши друзья моряки знакомились в иностранных портах с соотечественниками, заброшенными за рубеж самыми разными, иногда совершенно необычайными, обстоятельствами. Об одном таком знакомстве, случившемся в далёком Монтевидео, рассказал Грише капитан научно-поискового судна Вениамин Касаткин.
Во время стоянки в уругвайском порту на наше судно, как это часто бывало, пришёл поговорить с моряками русский эмигрант, назвавшийся Степаном Сорокиным.
Потом он пригласил командный состав экипажа на свою гасиенду. Накрыл большой стол, рассказал кое-что о своём житье-бытье в Канаде, откуда потом перебрался в Уругвай, о русских в Монтевидео. Оказалось, что хозяин не просто религиозный человек, каким при первом знакомстве представилсяморякам, а лидерместных духоборов. Мало того, гувернанткой его детей была известная до революции балерина, звезда «Русских сезонов» Сергея Дягилеваи хореограф Виктория Томина.
Гостям Степан Сорокин подарил свою книгу,изданную в 1950 году в Канаде.Брат попросил её для меня у капитана, и тот легко с ней расстался, поскольку размышления о бессмертии души его никак не заинтересовали. Мне же печатный «продукт» в синей мягкой обложке показалась весьма любопытным.
Автор зачем-то спрятался за легко поддающимся расшифровке псевдонимом ПантесКиросон. Свою «исповедь-проповедь» он назвал «Три дня и три ночи в загробной жизни». Подзаголовок уточнял суть повествования: «Что я видел, когда был умучен насмерть безбожными властями СССР».
Текст содержал небезынтересные размышления о божественном воскрешении автора, арестованного при попытке пересечь границу, «умерщвлённого телом, но бессмертного душой». Мистика соседствовала с событиями реальной жизни: тюремнымимытарствами, допросами… Наверное, эта книга сыграла свою роль при продвижении его ввожди общины.
После знакомства с ней мне, конечно, захотелось побольше узнать о необычной личности Киросона-Сорокина. Любопытно было также выяснить, как в его семью попала Виктория Томина.
– Между прочим, она уже живёт в Ленинграде. Если тебя эта история интересует, можешь с ней повидаться, когда там будешь,– заметил Гриша, узнавший о возвращении балерины на Родину от моряков, снова побывавших в Монтевидео.
– Мне бы и с Сорокиным встретиться, – размечтался я, в то же времяпонимая, что эта фантазия неосуществима.– Суждены нам благие порывы, да заплыть далеко не дано. Туда – в сорокинское гнездо – мне и во сне не попасть.
Но тут «прорезалась» газета «Водный транспорт», которая, в ответ на моё предложение интересной темы для публикации, заказала мне статью – естественно, в критическом «разрезе» – о вожде духоборов.И Гриша, памятуя наш разговор о нереальности встречи с Сорокиным, сразу же предложил план.
– Азохен вей! Монтевидео не так уж и далеко! Проблему вполне можно решить.Узнаем, какомуиз наших пароходов запланировано туда зайти. Потом, по ходатайству газеты, устроим тебя в этот рейс, и сказка станет былью!..
У Гриши «азохен вей» не просто заменяло русские «ох» и «ах». Им он заявлял: «Тоже мне проблема!» В подобных случаях брат нередко напевал: «Азохен вей, и танки наши быстры, и наши лётчики отважеством полны!»
Меня его оптимизм всегда поначалу настораживал предстоящими полётами над бюрократическими барьерами.Однако для Гриши, полного авантюрного задора и безудержной уверенности в своих силах и удаче,  препятствий не существовало.
В нынешние времена он мог бы стать выдающимся частным детективом. Казалось, у него везде были уши. Пара-тройка звонков – и ему уже известно, что Запрыбпромразведка направляет в Антарктику НИС «Атлант», которое после нескольких месяцев работы в районе ледяных островов должно зайти в Монтевидео.
Нескольких дней стоянки в Монтевидео для журналистского расследования истории Сорокина хватит. А тут ещё Антарктика! У меня всегда дух захватывало от рассказов об исследователях ледяных пустынь, безумцах, рвавшихся к маковкам планеты. Однажды мне повезло приблизиться к северному полюсу: на «Чернышевском» мы дошли до Гренландии и полюбовались сиянием его ледников. Но то, что предстоит «Атланту», завораживает и кружитголову. Пройти там, где навеки остались в географических названиях имена Скотта, Росса, Шеклтона…
Оставалась сущая «мелочь» – попасть на этот, как говорили моряки,«пароход». Мне собственные мечтания о нём представлялись несбыточными, тем не менее, пока я грустно рефлексировал, мой деятельный брат усиленно добивался их воплощения в жизнь.
Он позвонил в «Водный транспорт», приврал,что меня уже берут в рейс и, мол, нужна лишь формальная просьба, которую слегка ошарашенный его напоромредактор тут же отправил официальным письмом в Запрыбпромразведку.
А через несколько дней Гриша сообщил мне о проведённой им подстраховочной «операции»:
– Не поверишь, но я познакомился с капитаном «Атланта» Эдиком Тиховниным. К сожалению, рефмеханик у него уже есть. Поэтому он советует поговорить с помощником по науке Вячеславом Волковым: может тот придумает какую-нибудь должность в своей группе. Рейс очень длинный, учёные не любят надолго отрываться от лабораторий, так что группа ещё не сформирована.
– Ну, сам посуди, какой из меня учёный?
–Ты, конечно, не учёный, но очень даже обучаемый. Это, знаешь, иногда важнее дипломов и степеней. Забыл, сколько литературы перелопатил, когда писал о профессорах-корабелах Архангородском и Севастьянове? Вспомни, как мы искали книги по хирургии, чтобы понять уникальность операций Дрибинского. Я не сомневаюсь – если надо, ты любое дело освоишь.
– Писать – не пахать, – отреагировал я на его увещевания, – хотя мне нравится это твоё слово– «обучаемый»…
И тут мне показалось, что глаза брата выражалиочевидное безразличие к моему ответу. Он уже явно составлял тезисы к предстоящему разговору с помощником капитана по науке.
  ;
Легендарными маршрутами

Результат встречи брата с Волковым превзошёл все мои ожидания.Убеждённый Гришей в необходимости моего участия в предстоящем рейсе, онрешил, ссылаясь на большой объём биологических анализов и других запланированных исследований, пробить в научную группу ещё одну единицу – техника-ихтиолога. Инженер-ихтиолог Валерий Климов идею поддержал и согласился взять журналиста в лабораторию, чтобы«натаскать» его за время перехода к высоким широтам.
Всё решилось неожиданно удачно для меня и абсолютно закономерно для брата. Последним штрихом перед рейсом оказалась профессиональныйснимок, на которомзапечатлены Тиховнин, Волков, Гриша и я. Как мы оказались вместе в фотоателье, вспомнить не могу. Знаю только – это работа брата, у которого, как говорила наша мама, могли сойтись даже два угла в одной комнате.
Итак, всё складывалось по появившейся тогда в газетах рубрике «журналист меняет профессию». В судовой роли НПС «Атлант» против моей фамилии значилось «техник-ихтиолог». Надо было только освоить мои новые функции.
Гриша вспомнил о жившихв нашей «рыбацкой слободе» на улице Радистов знакомых «научниках» из АтлантНИРО. Кстати, Оскара Полонского, Владимира Парфёнова и Юрия Торина я знал не только через него, но ииз книг их коллеги, «по совместительству» писателя Юрия Иванова. С кем из этих бывалых мореманов консультировался брат, он не говорил,но раздобытьнужную мне в рейсе литературуему удалось. Зная, насколько он бывалзанят, я его об этом даже не осмеливался просить…
– Вот тебе определитель антарктических рыб Нормана, – сказал он подчёркнуто буднично о приятной для меня неожиданности.–Правда, на английском, зато, пока будешь переводить, лучше всё запомнишь.Возьмёшь с собой мой большой словарь – тот, который я привёз из Питера. И вот что мне сказали: никто ещё толком не занимался у нас изучением ледовых рыб, так что там ты и с опытным ихтиологом окажешься на равных. 
На переходе я грыз гранит английского текста. Мой убогий словарный запас не позволял двигаться хотя бы со скоростью страничка за вечер. Однакоусердное копаниев новой для меня наукезаселяло мою память «портретами» рыб, своей отчётливостью и яркостьюнапоминавшими изображение селёдки на натюрморте Петрова-Водкина. 
Открытием для меня стало появление имён легендарных полярников в латинских названиях антарктических рыб. Знакомясь с их различными видами, я встречался с Шеклтоном, Моусоном, Россом, Скоттом. Это были их находки в морской фауне. И за каждой стояли экспедиции в опаснейший регион планеты.
Вот и мы идём их маршрутами, идём пожинать плоды сделанных ими открытий, чтобы кормить странурыбой. 
В нашем фирменном рыбном магазине «Дары моря» я покупал мраморную нототению, в перламутрово-чёрной раскраске которой отражались самые ходовые цвета ледового континента и окружающих его мрачных вод. Её несколько лет черпали сотнями тонн, пока в традиционных местах лова она не перевелась. Рыбаки опасались, что ей уготована судьба первооткрывателей Антарктики –стать ушедшей легендой. Потому и отправили нас исследовать пути миграции популярной рыбы, разведать, где её, грациозную и быстроходную,ещё можно было добывать в промышленных масштабах.
Первый же поднятый на палубу тралозадачил Валерия Климова. Знающий специалист, он застыл с блокнотом в руке: сходу определить породный состав улова не получалось. И тут во мне по-русски заговорил Джон Норман: в памяти всплыли до боли знакомые изображения представителей ледовой фауны. Я ласкал их взглядом, а Климов с моих слов записывал необычные «имена» в блокнот.
Наблюдая за нами, капитан Тиховнин иронически улыбался. Но услышав знакомые и почитаемые им фамилии полярных исследователей в названиях ледовых рыб, с уважением посмотрел на новоиспечённого «рыбознатца».
А ведь ещё несколько минут назад он готов был обматерить меня с ног до головы. В тяжёлых болотниках, размера на три-четыре больше моего «родного», я медленно брёл по палубе к тралу. И надо было на глазах Эдика сорваться грузовой стреле, которая остановилась лишь в нескольких сантиметрах над моей головой. Кто-то рядом облегчённо выругался. Тиховнин же побледнел и раздражённо бросил в мою сторону:
– Ходишь тут, как военнопленный…
Но после определения рыбы в улове его раздражение ушло. Мало того – в конце рейса он подписал мне почётную грамоту как лучшему ихтиологу.
Весь рейс я вёл дневник, заметки в который печатал на пишущей машинке, подаренной мне братом перед рейсом. Где и как он её достал, не знаю. Купить такую «роскошь» в Калининграде тогда было невозможно. А «достать» являлось ёмким понятием, означавшим приближённость к «горним высям», где «обитал» вожделенный дефицит, то есть то, что обычным людям не продавалось. И если бы в те времена кто-то стал рассказывать, как купить вещь в интернете, его бы сочли сбежавшим из психушки.
Мой дневник не был традиционно-исповедальным. Скорее, на Гришиной «Олимпии» я набивал черновикибудущих публикаций. И впоследствии эти наброски мне очень пригодились.
Например, многие из них леглив основу очерка «Ветром полна голова», опубликованного в первой книге воспоминаний под общим названием «Свет памяти моей». Он вместил и шутливый ритуал пересечения экватора, и долгую борьбу с течью, образовавшейся после того, как третий механик ковырнул пальцем подозрительную точку на стенке шахты гидролокатора, и подъём трала с невиданным, 25-тонным, уловом, и многое другое.
Или вот записи, из которых «вырос» рассказ «Поминки в высоких широтах», помещённый мною в недавно вышедшую книгу «Жора Мартов и другие». Его героем стал наш помполит, человек, в общем-то, неплохой, но попавший в казусную ситуацию, потому оставим его здесь без подлинного имени и назовём условно Петровичем.
Полрейса он «дрейфовал» в своей койкеиз-за морской болезни.Особенно тяжело ему стало вревущих сороковых. А в неистовых пятидесятых он и вовсе собирался отдать концы, поэтому поведал мне, где припряталбутылкуводки.Сообщение это было своего рода завещанием – на случай, если придётся поминать его прямо там, у Южной Георгии.
Оклематься ему удалось лишь на тихой воде в бухте у ледяного острова. Вернулся аппетит, воскрес положенный по должности оптимизм. И после сытного обеда в кают-компании, довольно похлопав себя по упирающемуся в стол продолжению груди, он выразительно произнёс:
– Хороша советская власть!
– Ещё бы, столько бездельников кормит! – откликнулся Тиховнин.
Петрович сделал вид, что реплика к нему никакого отношения не имеет…
Пришедший на лов нототении большой траулер доставил мне письмо от Гриши. От него пахнуло землёй, почти позабытой в ледяном безмолвии. Слова, написанные летящим почерком, с острокрылыми буквамипод большим наклоном, говорили его голосом.
«Дорогой братишка!
Как дела? Надо же было так далеко и высоко забраться! Помню, ты пацаном на грушу в нашем дворе залез – пожарку вызывали, чтоб снять. А теперь смотрю на глобус, ищу, где ты, и холодно становится, хотя у нас шпарит солнце.
Северный полюс к нам поближе, а Южный совсем далеко. Ты, наверное, общаешься там с пингвинами, китами и прочей экзотикой. Завидую и радуюсь за тебя.
В мыслях я всегда с тобой. Хорошо, что ты получаешь от жизни то, что мне не доступно. Считай, получаешь на двоих.
Девочки твои цветут и пахнут цветами! Всё у них хорошо – подробности в письме Наташи.
Недавно навестил нашу родню, Львовых иОшников. Забавные малыши-близняшки Юра и Лиля угощали меня яблоками. Валера-добряк, как его называет мама, и Эдик уже настоящиебохеры: сильно повзрослели. Наша сестра Ира продвинулась в завучи, а её Жан при любимом деле – мастер производственного обучения. Вспомни  его отца, Карла Ивановича. У него то же чувство высокого достоинства от своей профессии, в которой с ним мало кто сравнится. Вот такие они люди – латыши.
Интересное дело, кого только нет у нас в мишпохе! Кроме евреев – русские, белорусы, поляки… Папа говорил про мой нос, что он от греков в каком-то далёком поколении. Очень может быть.
Конечно же, непререкаемым авторитетом в большой семье Иры остаётся наш дядя Миша – Михаил Фадеевич Фадеев-Львов! Слышишь, братишка, как красиво звучит! Железный, как Феликс – кумир его чекистской молодости, он до сих пор хранит тайну операции по выманиванию Бориса Савинкова из-за границы, в которой принимал когда-то участие.
Помнишь его мимоходом брошенные слова: «В августе двадцать четвёртого года в Минске мы взяли Савинкова»? И как мы с тобой в него не въедались, никаких подробностей так и не услышали. Что стояло за словами «мы взяли»? Встречал на границе и сопровождал до конспиративной квартирев белорусской столице? Участвовал в аресте и допросе? Нет ответов – он ведь тогда был сотрудником ОГПУ, где, как я понимаю, каждый пук испускался под грифом «совершенно секретно».
Думаю, там была какая-то связь с тем, что он рассказывало «зелёном коридоре» на польской границе, по которому ему доводилось выводить убегающих из страны «буржуев-антисоветчиков» якобы на сопредельную сторону. Вдохнув «воздух свободы» и попрощавшись со своим «помощником», его «подопечные»отправлялись дальше, «вглубь» соседнего государства,а затем их задерживали уже на настоящемкордоне. Не по тому ли «коридору»шёл с ним на нашу территорию Савинков?
Знаменитый террорист, опытный конспиратор, умный политик попался на крючок, «заточенный» по указанию Дзержинского в рамках операции «Синдикат-2», и решил вернуться в Россию, чтобы возглавить созданную чекистами липовую антисоветскую организацию. Представляешь, как его облапошили?!
Говорил дяде Мише о том, что и писателем Савинков был, упоминал его книгу «Конь бледный», о которой только слышал, рассказывал про его дореволюционную политическую деятельность, про идеи служить рабочим и крестьянам, убийства высоких царских чиновников… Он слушал, морщил лоб, явно чтоб меня не обидеть, но было понятно: для него Савинководнозначно – враг.
На мои вопросы, почему его не расстреляли, изменив вынесенный судом  приговор, зачем содержали в комфортных условиях, отвечал: «Не знаю», – даже не напрягаясь на размышления, не высказывая своих предположений.
Психолог из меняслабоватый, но по выражению его лица было видно, чтодядька знает больше, чем мы думаем. Особенно я это почувствовал, когда спросил о том, из-за чего, собственно, и затеял разговор: «Как вы думаете, Савинков сам выбросился из окна, или ему помогли?» Он несколько минут молчал. Может, размышлял – говорить, не говорить. Затем сказал, тихо и будто нехотя: «Кто знает… Кто знает – не скажет. Да и нет тех, кто мог бы сказать».
Если он что-то и знает из этой истории, то унесёт с собой. А о Савинкове кто-нибудь когда-нибудь напишет очень интересную книгу.
Выглядит дядя Миша совсем неважно. Сердце по нему болит. Он ведь для нас как второй папа: чуть что – мама сразу бежала к нему. Со мной в Минске носился по профессорам, узнавая, можно ли что с ногами исправить. С тобой тоже к врачам ходил. Ты, по-моему, в техникуме учился, когда тебя задержали в парке с кастетом и ему пришлось бежать на выручку в милицию.
Зачем напоминаю? Наверное, от неумения писать письма. Раньше совсем мало писал, только маме. Да и сейчас не пишу, а, скорее, говорю с тобой. Может, заговариваюсь…
Хотел бы чем-нибудь тебя порадовать, а получается всё – о грустном. Плохи дела у нашего двоюродного брата Оси. Его жена решила осчастливить Израиль. Ей представляется, что там только и ждут такого, как она, местечкового гинеколога. Ты же знаешь, какой авторитет в Белоруссии у адвоката Иосифа Нисневича,о его делах в юридических учебниках пишут.Он и слышать об эмиграции не хочет,на нервной почве сильно разболелся, и я боюсь, что это плохо кончится.
Старшая сестра Оси тоже собирается уезжать. Фаня нашла родственников в Лос- Анжелесе. Они с Мишей Поташником и усыновлённым цыганёнком оформляют документы. По возвращению из рейса ты, наверное, их уже не застанешь. Такие, брат, дела, такие новости.
Обнимаю, твой Гриша».
Ответить полноценным письмом не получилось: почту передавали через каких-то сорок минут. Написал: «Дорогой брат! Извини братишку, но я едва успеваю выбрать страницы дневника, которые расскажут, что тут со мной происходит. Хорошо, что ты снабдил меня копиркой. Прочтёшь – передай моим. Обнимаю, до встречи летом».
Потом снова перечитал письмо брата. Кое-что отредактировал бы, но творческие способности, подумалось, у него не отнимешь, они проявляются во всём…

В объятьях уругвайской весны

После трёхмесячной болтанки у Южной Георгии и близ других ледяных островов, среди айсбергов, пингвинов и китов, очарованные и изнурённые антарктической экзотикой, мы взяли курс на Монтевидео.
Заход в тёплый солнечный уругвайский порт после холодов и штормов стал великолепной наградой за испытания в неистовых широтах.
«Атланту» предстояло пополнить запас воды, топлива и продовольствия, а мне – познакомиться с латиноамериканским чудо-городом, поэтично названным Рубеном Дарио «бокалом очарований».Мне посчастливилось пригубить этот «бокал», на всю жизнь запомнив его «вкус».
Ни с чем не сравнима красота экзотических береговзалива Ла-Плата. Конечно, собственно порт – как порт: краны, причалы, корпуса судов… Всё очарование начинается за его воротами и разворачивается великолепным тропическим букетом в центре города, где здания стали своеобразными вазами для сказочных цветов.
Здесь, под изумрудными перьями пальм, будто подсвечиваемых изнутри, разливается золото мимоз,в больших зелёных чашах алоэ играет «приручённая радуга» – это великолепно цветёт каждой весной уругвайский  столетник.
Я увидел, как искусно и гармонично вошли в цивилизованный город джунгли, обхватывая кривыми стволами мрамор дворцов, прирастая к красным камням колючими кактусами, свисая над тротуарами и гранитными цоколями зданий лианами и разного рода эпифитами. Как под прямыми лучами солнца вспыхивают жёлтые цветы дерева, которое уругвайцы называют «типас», и, будто звенят, переливаются фиолетовые колокольчики растения, известного здесь под именем«параисо».
Мне повезло окунуться в расползающийся над этим субтропическим «коктейлем» пьянящий цитрусовый аромат с примесью лёгкой горечи жареного арахиса. Тут повсюду чувствуешь воспетое Дарио «благоуханий ярких опахало» и то совершенство неповторимой уругвайской столицы, что поэт был «чтить готов».
«Жителей» этой сказочной флоры мне представлял коллега – редактор местной газеты «ВосЭслава», потомок эмигрантов с Украины Роберто Загородько, встретивший меня, как было заранее обговорено по радиосвязи, в день прихода. Мы стояли на центральной площади города, и он едва успевал отвечать на мои вопросы: «Что это? А чтоэто?..» Любуясь восхитительной многокрасочной картиной, оставлявшей впечатление огромной икебаны, сотворённой талантливыми флористами в содружестве с зодчими, я не забывал, что должен буду её описать. И теперь делаю это, используя давние подсказки Роберто, в котором я обрёл не только коллегу, но и надёжного друга.
Я должен был передать ему письмо от Виктории Томиной. Незадолго до моего ухода в рейс мы встретились в Ленинграде, в Доме ветеранов сцены имени Марии Савиной. Загородько попросил меня рассказать об этой встрече. Пришлось почти полностью изложить ему страницу своего дневника, которую привожу ниже.
«Моё ожидание встречи со старушкой, доживающей свой век в богадельне, было разрушено общением с женщиной, не знающей возраста, действующим хореографом – мне сначала пришлось дожидаться её с репетиции на фабрике «Канат», где она вела балетную студию.
После рюмочки водки разговор у нас пошёл бодро и откровенно. Передо мной замелькали страницы истории мирового балета, листая которые, моя собеседницапостоянно упоминалавызывающие трепетное уважение всемирно известные имена…
В конце 1918 года, приехав на гастроли во Владивосток в составе труппы Клавдии Куличевской, Томина вместе с ней бежала от чумы в Китай. Потом её пригласила в свой коллектив Анна Павлова. Так и начались её заграничные «города и веси».
Виктория Вениаминовна рассказывала мне – воодушевлённо, с нескрываемым волнением – о выступлениях в «Русских сезонах»Сергея Дягилева, восхищавших Париж и Лондон. О совместной работе с Тамарой Карсавиной и Ольгой Спесивцевой, чья сестра Зинаида, как оказалось, жила в соседней комнате ветеранского приюта.Чуть позднее Томина нас познакомила, а мне вспомнилось, как мама, большая любительница балета, однажды нашла книгу, где говорилось много необычного о театральных звёздах. И среди этих поразительных подробностей была легенда о том, что,Спесивцева, танцуя Жизель, сошла с ума в сцене смерти своей героини.
– Трагедия Спесивцевой несколько романтизирована, – замечает хозяйка. Психическое здоровье её действительно было сильно подорвано, но дело не в роли Жизели. Болезнь была длительной и обострилась в сороковые годы.
Коллега, подруга и партнёр многих ушедших великих артистов,она обозначает их мне только штрихами: всё, что помнит и знает, требует в каждом случае отдельного изложения. Фильмы о ней и её времени появились позднее –лишь к её девяностолетию.Мне же запомнились задолго до того подчёркнутые Томинойнеслучайные черты её современников.
– Сергей Дягилев – человек большой художественной культуры. Если он говорил: «Я назначаю вас гением», – сомнений не было: он нашёл именно гения.
Так было, например, с молодым, никому не известным композитором Игорем Стравинским. Дягилев заказал ему музыку к спектаклю, в котором должна была танцевать Томина. И это стало открытием нового имени в музыкальном мире. Её партнёра по антрепризе Вацлава Нижинского он назначил гением в балете. Фигуру Вацлава, напомнила Виктория Вениаминовна, подчёркивая неслучайность такой оценки, лепил сам великий Роден.
К тому, что устами Дягилева глаголет истина, привыкли все в его труппе. Но однажды Томина посмела его, как она деликатно заметила, «слегка поправить».
– Размышляли о судьбе России. Художник Саша Бенуа что-то говорил о русских живописцах. Потом – о национальных особенностях, характере советских людей, которых мы уже представляли себе больше понаслышке. Дягилев сказал: «В России всегда были вечно бунтующие, ещё больше было вечно молчащих,и всегда мало – дело делающих». Я заметила, что так можно говорить только об элите. В Сумах я с детства видела людей, от зари до зари пребывавших в трудах, творивших богатство для других. И, как ни странно, он со мной согласился.
Рассказывала Виктория Вениаминовна о дружбе с восхищавшим её своим необыкновенно мощным, проникновенным голосом Фёдором Шаляпиным, любившим балерин – «светлячков», как он их называл. Вскользь упомянула о своих балетных школах в Аргентине и Уругвае. В Буэнос-Айресе Томину нашёл писатель Константин Симонов, узнавший о том, что она активно пропагандирует русское искусство. Он и помог состарившейся балерине осуществить давнюю мечту: вернуться на Родину. Несколько последних лет, проведённых артисткой за границей, пришлись на Монтевидео, где остались духовно близкие ей люди».
Одним из них и был Загородько, с которым она сотрудничала в Культурном центре имени Горького.В помещении этого центра мы с Роберто и беседовали.
– Это необычайно приятно, – сказал он, принимая её письмо, – здесь так много связано с ней. В Южной Америке она показывала высокое русское искусство! Благодаря ей у нас появились хореографические коллективы «Русский фольклор» и «Калинка». «Калинка» до сих пор радует зрителей своими концертами, русским духом. А на прошлой неделе в Буэнос-Айресе я смотрел современный балет, поставленный Хорхе Томиным– сыном Виктории Вениаминовны. В Аргентине он самый известный танцовщик и хореограф.
Роберто показал фотографии и афиши концертов с участием питомцев Томиной ипригласил продолжить разговор, дегустируя креольское асадо. Лучшее делают на городском рынке, пояснил он, усаживая меня в хорошо помятый «Форд». В Монтевидео машины, побывавшие в авариях, гордо несут их следы, как мужчины – шрамы, полученные в бою.Полицию внешний вид авто совсем не волнует.
Под аромат жареного на углях мяса мы вели разговор, похожий на некое перекрёстное интервью. Его интересовали последние события в нашей стране, от которой я был оторван тремя месяцами плавания. Мне же хотелось узнать побольше о судьбах двух русских людей, встретившихся в Уругвае.
– Как получилось, что Томина стала гувернанткой в доме Сорокина, точно не знаю, – говорил мой собеседник, неохотно отрываясь от поблёскивавшего под солнцем манящей корочкой блюда.– Одно скажу: его детямповезло –лучшего образования в Уругвае нигде не получишь. Ведь вот какой талант она вырастила в своём сыне! А к Сорокину её, скорее всего, привели материальные трудности. Но и ей от него довелось узнать кое-что полезное. Например, о лечении травами, разнообразием которых славится Уругвай. Впрочем, Россия, где она теперь живёт, на них ещё богаче.
Мне вспомнился настой, которым мы сВикторией Вениаминовной запивали водочку, и её комментарий:«По сорокинскому рецепту». Сейчас, зная, что прожила она более ста лет, я уверен:в этом не последнюю роль сыграли травы.

Не согрешишь – не воскреснешь?

Конечно, хотелось повидать и Сорокина. Роберто показал мне его фотографию:полноватое округлое лицо с ухоженной окладистой бородой, глаза с прищуром проницательного человека. Характерно, что даже плоское изображение передавало некую загадочность личности, якобы три дня и три ночи пробывшей в потустороннем мире.
Зачем он мне был нужен? Конечно, не для того, чтобы получить доказательства существования жизни после смерти. Думаю, если что-то там и есть, то в формах непостижимых для человека, представляющего нынешний уровень развития цивилизации. Но меня тянула к нему журналистская интуиция,  предчувствие интересной истории.
Договорились с Роберто заявиться к Сорокину незваными гостями: времени-то у меня в обрез, стоянка заканчивается через сутки,а у нас ещё встреча с журналистами газеты «Эль Популар», видными местными публицистами Эдуардо Виеро, Нико Шварцем, а также руководителем ЦК Компартии Уругвая Хайме Пересом.
В редакцию поехали вместе с Вячеславом Волковым. Увидев Виеро, я обомлел. Вылитый мой брат! Такие же чёрные волнистые волосыс проседью, смуглое лицо, греческий нос… Иочень похожий голос… Потом, когда мы вышли на улицу, я сказал Волкову:
– Какое поразительное сходство у Эдуардо Виеро с Гришей! Ты не находишь?
– Нет. Хорошо помню твоего брата. Тут совсем не то. Ты просто соскучился. Такое и со мной бывает:вдруг где-нибудь в чужом порту мелькнёт среди прохожих лицо жены. Всё оттого, что только о ней и думаю.
А до тогонаши уругвайские собеседники рассказали нам о своей стране, раздираемой политической борьбой, страдающей от экономического  хаоса. Виеро сравнил Уругвай с бедняком, сидящим на мешке с золотом. Говорил о программахсуществовавших в стране партий, Нам-то проще: партия – одна, бороться не с кем. Поэтому, отвечая на вопрос, как мы к ней относимся, я отшутился Гришиным одесским анекдотом: «Как к жене. Немножко любим, немножко боимся, немножко хотим другую».
Судя по заливистому смеху, Роберто хорошо перевёл эту фразу.
Нико Шварц заметил:
–У нас одна только радость – футбол. Отлично играем на мировом чемпионате.
Он подарил мне несколько снимков, запечатлевших острые моменты игры уругвайцев с англичанами. Потом эти фотографии украсили мой очерк «Тревоги уругвайской весны».
Встречались мы с журналистами в безмятежном Монтевидео, а через месяц с небольшим после нашего ухода Уругвай стал мятежным. И этих замечательных людей ждали тюрьмы и пытки. Они стали жертвами репрессий за то, что отстаивали социальную справедливость…
В последний день перед отходом, собираясь поехать к Сорокину, я угостил Робертовыловленным у острова Анненкова клыкачом, которого сам и закоптил. Рыба получилась вкуснющей. Ещё пару хвостов мы прихватили с собой вместе с московской «огненной водой».
Во всеоружии мы двинулись к гасиенде Сорокина по дороге, шедшей между синью Ла-Платы и зеленью эвкалиптовых рощ. Но нас ожидало разочарование: дом вождя духоборов будто вымер. Какой-то человек – возможно, садовник – сказал, что хозяин уехал надолго, в другую страну.
– Какую?
– Да Бог его знает.
То ли ему было всё равно, то ли говорить не велели…
Но Загородько меня утешил: есть «персонаж» который может рассказать о Сорокине очень много интересного.
Высокий, смуглокожий от постоянной работы на солнце, Олесь Панасюк, словоохотливый хохол, как его отрекомендовал Загородько, при встрече сразу громко возвестил мне:
– Мы, русские, показали всей Латинской Америке высокую культуру земледелия!
Мягко уйдя от аграрной темы, я поинтересовался, не мог ли Сорокин уехать в Канаду, где была его община.
– Да ему там голову оторвут, ноги выдернут и спички вставят, – горя глазами, почти выкрикнул Панасюк, –он же обманул там всех духоборов-свободников.
Это, знаете, не те духоборы, которых на свой гонорар за «Воскресение» переселил из России в Канаду Лев Николаевич Толстой – наш уважаемый иво всём мире почитаемый. Степан-мученик появился там как свой брат-духобор где-то в тридцатых годах, будто бы пережив пытки чекистов, тайно перейдя границу Страны Советов. Они его приняли за своего. Особенно авторитет Сорокина подняла книга о его воскрешении после умерщвления. Мне он тоже рассказывал, что его мёртвое тело выбросили, а дух к нему вернулся. Но, по-моему, просто сильный молодой организм выдержал, поэтому ему удалось выжить. Однако сам он верит в свою связь с высшими силами и вещает об этом так, что верят и другие…
В общем, отдельные духоборы увидели в нём нового мессию. Некоторых из них я знаю. Люди они добропорядочные, работники справные, но необразованные и доверчивые сверх меры. Вот и откололись от традиционной общины несколько десятков человек и примкнули к Степану Сорокину, когда он объявил себя вождём духоборов-свободников. До него, я думаю, никаких свободников не было и в помине.
– А как же он в Уругвай попал? – поспешил я с вопросом.
– Да тут, можно сказать, история с биографией. Он бы, думаю, не хотел, чтоб я о ней распространялся,но где ваш Калининград, а где Монтевидео… Слушайте.
Убедил Степан свою общину в надобности переселиться в тёплые, благодатные края. Собрали они немалые деньги, некоторые отдали всё, что у них было,вождю, который был для них чуть ли не сам воскресший Бог. А тот пообещал им купить в Латинской Америке хорошие земли и отправился в дальние края.
Приехав же сюда, для начала позаботился о себе: вложил немалые деньги в большую гасиенду с эвкалиптовой рощей. Но и общину свою не забывал. Постоянно писал «пастве» о присматриваемых участках земли и обстановке в стране. Письма былиподробные, похожие на проповедь. В них всякий раз сообщалось, что переселяться время не подходящее. Правда, причины бывали разные. То земля подорожала, то политическая обстановка – неблагоприятная для эмигрантов.Слышал это от тех, кому Степан так усердно год за годом заправлял арапа.
Он как-то дал мне почитать такое письмо перед отправкой. Что я думаю, даже не спросил, просто наблюдал за моей физиономией: по ней, наверное, и судил – убеждает или нет. Сорокин, скажу я вам, когда смотрит, будто рентгеном просвечивает. У меня при разговоре с ним с глазу на глаз даже горло перехватывает, голос чуть непропадает.
В общем, извёл он собранные деньги на свои нужды. Совет старейшин общины, по идее, должен был затребовать его с отчётом в Канаду,но знаю точно, что там им и не пахло. Затих –видимо, решил: забудут, простят за давностью и невозможностью коллективного переезда.
Олесь сделал долгую паузу, наверное, решая, стоит ли раскрывать другие подробности. Но я нетерпеливо подтолкнул его к продолжению:
– И что, забыли, простили? Вера-то у них христианская, милосердная, разве что церкви не признают, ритуалов её и помпезности не принимают…
–Как бы не так! Ничего не забыли и не простили. Прознав, как вождь обустроил себя за их счёт, духоборы-свободники постановили: заповедь «не убий» на Сорокина не распространяется. И послали в Уругвай, чтобы привести приговор в исполнение, Николаса, вручив тому пистолет. Но Николас не киллер же, а обычный верующий крестьянин. Пообщавшись с Сорокиным,решил, что убить его невозможно –обязательно воскреснет. Признался во всём, покаялся, стал служить ему верой и правдой. Это его вы видели у гасиенды Степана.
Хотя, сейчас, переворошив всё это в памяти, не удивлюсь, если узнаю, что он и впрямь уехал в Канаду. Сорокину запудрить мозги единоверцам, убедить их в своей непогрешимости – раз плюнуть.
На мой вопрос, как уживалась с этим человеком Томина, Олесь ответил с доброй улыбкой:
–Викторию Вениаминовну невозможно не обожать. Степан чувствовал её культурное над ним превосходство, образованность, которой ему явно не хватало. Она же с интересом относилась к его знаниям нравов и обычаев социальных низов, духоборческих традиций, народной медицины. Пила настои трав, что он готовил для домочадцев. Учила детей Сорокина русскому языку, музыке, танцам. Но бога в нём не видела иперед ним не робела. Знаете, эта женщина, такая доступная, всем своим видом показывающая, мол, я одна из вас, тем не менее, оставалась великой русской балериной, талантом, чувствовавшемсядаже в бытовом общении.
Вряд ли бы сам Сорокин рассказал о себе больше, чем сообщил нам его бывший приближённый.К тому же его слова так или иначе подтверждали и другие «аборигены», с которыми меня сводили обретённые в Уругвае друзья.
На этом и завершилось моё журналистское расследование деяний вождя духоборов-свободников, начатое во многом благодаря моему не признававшему никаких преград брату.

Ничто не проходит бесследно

Солнечный уругвайский берег отогрел наши озябшие во льдах тела и души. Дни стоянки пролетели лепестками местных душистых цветов. Казалось, пьянящееблагоухание диковинной флоры должно былопропитатьи каюту, и даже мой дневник. Но только казалось.Впечатления не материализуются. Когда, после нескольких дней пребывания на берегу, я вернулся на борт и вошёл в свой судовой дом, егопо-прежнему переполнял аромат копчённого антарктическогоклыкача. Характерный запах так и не выветрился за время стоянки, напомнив мне об острове Анненкова, где мы наткнулись на замечательную рыбу, и о том, куда «Атланту» предстояло идти вновь.
Впереди нас ждала ледяная Южная Георгия в панцире искрящихся под красным закатом льдов. Колорит таких пейзажей, как у этого острова, ни с чем не сравним. Но красота красотой, а работа работой.
Опять снежные заряды хлещут по лицу, а в специальном чане грациозно плавает свежевыловленная мраморная нототения. Мы даруем ей жизнь и, прежде чем выпустить в море, прикрепляем метки с указанием адреса АтлантНИРО. Рыба извивается в руках, не понимая, что это её путь к свободе.
По просьбе помполита рассказываю экипажу об Уругвае, о встречах в редакции  народной газеты «Эль популяр», культурном центре имени Горького, с местными жителями. Моряки удивлялись, как можно за четыре дня столько узнать. Объяснял: это обычная журналистская работа с информацией.
Связь с берегом – только радиограммами. Она не утоляла тоску по близким, разрывы в переписке вызывали тревогу. Тогда я бросал в эфир адресованный брату выкрик: «Беспокоюсь молчанием». И получал в ответ: «Всё хорошо, братишка, не было новой оказии передать письмо».
После работы в лаборатории продолжаю отчитываться перед своим дневником. Просматриваю предыдущие страницы с описаниями острова, выплывающего за иллюминатором моей каюты. Вспоминаю, как после чёрных ночей и угрюмых однообразных дней он впервые вдруг возник перед нашими глазами. И вот снова в набегающих облаках мерцают и тают голубые вершины гор. «Великолепное безмолвие»– так, кажется, говорят об антарктическом пейзаже.
Он, по мнению французского энтузиаста-полярника Марио Марре, относится к явлениям, чьё очарование улетучивается по мере того, как к ним привыкаешь. Но лично у меня за долгие месяцы нашего пребывания здесь это чувство не притупилось. Южная Георгия всякий раз являлась в новой красе: фантастически  колоритная, напоминающая живопись Рокуэлла Кента и Николая Рериха. Прозрачно-голубая на рассвете, к вечеруона становился нежно-розовой. А какой небосклон! Будто радуга легла горизонтально и, погружаясь в море, выдала гамму необычайного цвета и света.  От этих красок в душу приходит тепло родной земли. Так и хочется потрогать живой холодруками. И «Атлант» подходил «лицом к лицу» к острову, и тот, гордясь своей красотой, сверкал бриллиантовыми гранями льда.
Мы продолжаем исследования на краю света, близ острова Анненкова. Тут нам попался редкостный клыкач – длинною сто девяносто сантиметров. Как выяснилось позднее, это был второй по величине экземпляр за всю историю освоения Антарктиды.
Именно отсюда начинали изучение здешних вод Беллинсгаузен и Лазарев, вписавшие новые страницы в историю важнейших географических открытий. Сто пятьдесят лет назад их шлюпы, «Восток» и «Мирный», подошли к острову Южная Георгия. Его северную часть снял на карту ещё Джеймс Кук. А вот расположенный рядом небольшой остров открыл и описал участник русской экспедиции лейтенант Михаил Анненков.
Норвежский предприниматель Сальвесен, увлекавшийся изучением Антарктики, организовал здесь китобойный промысел, раньше других смекнув, что маленький порт на Южной Георгии, Грютвикен, принесёт немалый доход. А когда перспективы промысла ухудшились, своевременно продал свою флотилию. Человек довольно сложной судьбы, в молодости он дружил с Эрнстом Шеклтоном и  годы спустя стал свидетелем последнего дня его жизни, когда в 1922 году, направляясь на «Квесте» в очередную экспедицию, бесстрашным полярник специально зашёл в Грютвикен, чтобы навестить старого приятеля, и неожиданно умер от сердечного приступа.
Под этим небом, во время не утихающих штормов, среди этих айсбергов, китов и пингвинов совсем не по-книжному, не отстранённо воспринимается история географических открытий. Да, здесь случайно оборвалась жизнь человека, чьё мужество стало путеводной звездой для покорителей Антарктики. Быть может, в такой же редкий ясный день, как сегодня, Шеклтон вместе с Робертом Скоттом поднимался на воздушном шаре над ледяным барьером Росса. Он мёрз, голодал, погибал среди льдов и воскресал для новых экспедиций к Южному полюсу. А смерть, которую исследователь привык видеть лицом к лицу, подстерегла его в безмятежной бухте Грютвикен.
Ни Шеклтон, ни Скотт не дошли до полюса сами, но своими трудами подготовили успех Амундсена.Ничто в исследованиях Антарктики не проходит бесследно. Все жертвы и подвиги открывают миру этот материк, делая его более доступным.
Роль нашей экспедиции довольно скромна. Мы не претендуем на значительные открытия, но наши исследования в любом случае станут необходимыми строчками в научном познании фауны и флоры антарктических широт.
Мало кому известны имена моих новых друзей, однако у каждого из них есть свои открытия.Только они, как правило, входят лишь отдельными фрагментами в общую картину, именуемую «новый район промысла», или становятся частями многостраничных описаний морей и океанов.
Вот, например, помощник капитана по науке Вячеслав Волков.
В Атлантике, пожалуй, нет интересных для рыбаков мест, где бы ему не довелось побывать. Одним из первых он пришёл на Патагонский шельф. Любители балыка из меч-рыбы тоже во многом обязаны его находкам. До «Атланта» Славасовершил семнадцать рейсов на исследовательских судах, включая парусники «Крузенштерн» и «Седов». После тех незабываемых месяцев в Антарктиде у меня сложилось твёрдое убеждение: при необходимости Волковсумел бы всю программу нашей «науки» выполнить сам. Профессионал высочайшего уровня, мой непосредственный начальникмог в любой момент отработать за гидролога, гидрохимика или гидрографа, метеоролога или ихтиолога. При этом не чурался никакой чёрной работы. Если случался большой улов, выходил на подвахту и шкерил рыбу вместе со всеми нами. И когда мы, ихтиологи, стали «зашиваться» с мечением двух тысяч нототений, тоже встал рядом.
– Отследим и съедим, – говорил он, прикрепляя к плавнику рыбы капсулу с нашим адресом и просьбой сообщить, где поймали меченую особь.   
– Любопытное дело, – как-то размышлял Слава, наблюдая за моей работой над чучелом морского петуха, – вот фитопланктон, его поедает зоопланктон, зоопланктон поедают ракообразные, а их – мелкие рыбы, мелких – крупные. И завершает процесс человек, пожирающий и тех, и других, и третьих…
Но всё когда-то кончается. Завершилось и наше пребывание в высоких широтах. Идём домой.
На блестящем ледяном плацу, каким-то образом сформировавшемсяблиз макушки большого айсберга, выстроились пингвины, будто собралисьнас торжественно проводить. Смотрим с Волковым на них с крыла рубки. Кажется,диковинные, нелетающие птицыхолодного Юга смотрят тоже на нас.
– Они нам аплодируют, – говорит Вячеслав, подумав о том же, что и я.
На переходе «науке» не до отдыха, даже в тропиках будет не до загара. Замеры, промеры, биологические анализы, гидрологические разрезы, часы под пронизывающими ветрами у лебёдки и на леденящем холоде у трала становятся цифрами и графиками в отчёте о проведённых исследованиях.
Вижу, что все работают над ним с заметным вдохновением.И мне этоделотоже представляется творческим, я чувствую какую-то неожиданную художественность в сухой прозе, насыщенной математическими выкладками и научными терминами. На это впечатление накладываются комментарии Волкова – специалиста высокого полёта, которого не удивляют мои, порой наивные, вопросы. В нём, надо отметить, нет ничего морского и начальственного. Находясь большую часть жизни вдали от берега, Слава остаётся земным, домашним по характеру и внешности: добродушным, со всегда улыбчивым круглым лицоминегромким душевным голосом, который онза весь рейс ни разу не повысил.
После знакомства с ним Гриша сказал:
– Считай, повезло тебе ещё на одного хорошего человека.
Перед нашим уходом в Антарктикубрат купил тёплые ботинки и попросил Волкова передатьих мне.
– Ботинки что надо, да там их не надо – скаламбурил Волков. – На льдины мы его высаживать не будем, а для палубы сапоги есть.
– Хороший у тебя брат, заботливый, – заметил Вячеслав, рассказав мне отой встрече с Гришей
Их мнения друг о другеявно совпали.

Горы вершинами вниз

Работа над отчётом убыстряет дни перехода. Делаем передышку в «конских широтах», где на курортных островах царит вечное лето. Бросаем якорь у Санта-Крус-де-Тенерифе.
Выйдя в город и поднявшись на ближайшую сопку, заглядываю в пивной бар, где застаю только одного посетителя. Но какого!Это – Боря Кензерский, «научник» из АтлантНИРО, с которым я и Гриша планировали встретиться перед моим уходом в рейс, но, что называется, не срослось.
Ошалело смотрим друг на друга.
– Ты тут меня полгода поджидал? –спрашиваю.
Жизнь, что ни говори, полна совпадений. Это в художественной литературе случайное становится закономерным по воле автора, главное – чтобы в красивую выдумку поверил читатель. А мне придумывать свою жизнь не надо, я отражаю её как она есть. Только изредка позволяя себе что-то домыслить в попытке распознать характеры своих героев и мотивы их поступков. Но этому дозволенному очеркисту приёму,домыслу, я учил своих университетских студентов уже в новом веке. А то, о чём пишу сейчас, происходило в начале семидесятых века прошлого.
Борис, на нашей несостоявшейся встрече, собирался передать мне и Грише сделанную на Домбае фотографию скалы, где установлена мемориальная доска его брату Юлию – душе нашей компании, состоявшей из в то время молодых врачей, инженеров, литераторов, просто близких по духу людей, которых перезнакомил друг с другом мой брат.
Юлий был старше нас по возрасту, но по образу жизни казался всех моложе, и поэтому мы звали его Юликом.
Талантливый нейрохирург, всего за несколько лет работы в Калининградской областной больнице снискавший славу врача от бога, он был фанатомальпинизма. Так живописно рассказывал о восхождениях на вершины, что Миша Глейзер, на квартире которого он некоторое время жил, самый взвешенный и осторожный из нас, поддался его энтузиазму, стал ходить на тренировки по скалолазанию, а потом ушёл познавать реальные горы, где,как пел Владимир Высоцкий, «трудный путь, опасный, как военная тропа».
Кстати, Юлик говорил, что первые песни «горного цикла», которые ему и его друзьям,наиболее известным в стране альпинистам, показал сам автор, они приняли очень сдержанно.Покорителей конкретных вершин резанули собранные в кучу красивости: лавины, камнепады, крутыесклоны… Но все, кто смотрит на горы снизу, приняли творчество знаменитого барда безусловно, сразу и навсегда. Во мне и сейчас болью отзываются слова «А когда ты упал со скал, он стонал, но держал»…И до сих портревожит душу горькая обида, оттого что в трудный момент наш друг остался без помощи верных товарищей.
О том, как он погиб, рассказал Паша Тепляков –альпинист, инженер-строитель. Юлик отдал собственный крюк японцу, отставшему от своей группы, а сам воспользовался оставленным кем-то старым, понимая, конечно, насколько высока степень риска. И он полетел в пропасть мимо благополучно спускавшегося человека из Страны восходящего солнца.
В день гибели Юлика его коллеге, заведующему кардиологическим отделением областной больницы Мише Кравцу главврач передал ключи от квартиры, наконец выделенной Юлию. Глейзер начал было паковать вещи своего уважаемого постояльца,но узнал ошеломляющую новость.
Полвека прошло, а я даже незрячими глазами ясно вижу доброекрупное лицо, излучающее неистребимое жизнелюбие и какую-то детскую доверчивость.
Мемориальную доску решили выполнить чеканкой. Взялся за это по моей просьбе художник Пётр Малышко. Лист подходящего металла достал по знакомству на судостроительном заводе Гриша. Портрет Юлика решили выбить на фоне гор, изображённых вершинами вниз.
Бывать в том краю, где установлена доска, мне не приходилось. Но на этот раз, заверил меня Боря Кензерский, по приходу, а он у нас совпадает, мы обязательно повидаемся и я получу фотографии с Северного Кавказа...

Сострадание

После прихода «Атланта» домой пошли береговые будни – серые, как калининградская осенняя погода.
Мой антарктический дневник разбивался на очерки. Первый опубликовал журнал «Неман», другие дожидались своего часа – их предполагалось включить в книгу «Ветер странствий». Но её задробил рецензент из МИДа, некто Козлов, упёршись рогом в мою партийную незрелость –оказывается, я не с той позиции смотрел на зарубежье и эмиграцию. Папка с материалами о Сорокине вообще будто испарилась. Хорошо ещё, я успел сделать обещанную публикацию для заказчика – журнала «Водный транспорт».
Гриша, увидевкак-то у меня визитку ночного клуба «Бонанзабойте» в Монтевидео с написанным на ней именем – Сюзанна, стал  допытываться, кто да что.Ответ: «Актриса местного театра, мы с ней провели несколько незабываемых часов», – ему пришёлся по душе. Как выглядит «Бонанзабойте» в разгар его работы, он читал в моём очерке. Сюзанна ставила там танцевальные номера.В тот вечер исполнялся «Стриптиз с роботом в лунную ночь». Она обнажалась красиво, движения её были эротичны, но не вульгарны. Моё описание этого в журнальном очерке не вырубили: видимо, цензоры сочли, что стриптиз – это «их нравы». Другое дело – наша сцена,на ней «такая безнравственность недопустима». О подобных клубах в советской стране не могло быть и речи даже в фантастической «ветви» сугубо художественной литературы.
В иностранных портах далеко не каждый моряк мог заглянуть в такой клуб, чтобы, как поётся, «развеять душу от тоски». А между тем в дальних плаваниях от неё деваться совершенно некуда. Иногда я пытался программировать свои сны,но мозг никак на мои установки не реагировал. Я заказывал ему концерты Гриши и даже пел про себя песни из его репертуара, однако получал ненавистные мне,непонятно чем навеянные детективные сюжеты с кровью и выстрелами и просыпался от собственного крика.
К счастью, я дома, и уже наяву, а не в желаемом сне Гриша поёт на День Победы в семейном кругу песни военных лет. Где он откапывает такие, что по радио не услышишь? Может, сам сочиняет? Так тогда бы сначала мне слова показывал: в стихах-то я кое-что понимаю. Хотя в случае с моим братом это не так уж и важно, главное – исполнение.
Вот он берёт гитару, лицо его становится мечтательным и задумчивым,извлекает несколько высоких нот, вырывает пальцами струнные аккорды и тихо, задушевно начинает:

На коротких походных привалах
И в суровых жестоких боях
Ты всегда предо мною стояла
С этим плюшевым мишкой в руках.

Сон глаза мои смыкает,
И метель шумит в трубе.
Сколько радости мне доставляет
Здесь, на фронте, мечтать о тебе.

Любимая, далёкая
Дочурка синеокая,
Нежно мишку укрой,
Скоро кончится бой,
И отец твой вернётся домой.

Такие песни хоть и не очень-то соответствуют высоким поэтическим канонам, но глубоко проникают в душу. На ум приходят стихи замечательного советского поэта Ярослава Смелякова о пении Вертинского: «Я не понимаю, что это такое, как такое за сердце берёт… Я хочу смеяться над его искусством, я хочу заплакать над его тоской». Точность цитаты не гарантирую, знаю только, что с очень похожим чувствомя воспринимал пение брата.
Припоминаю одну его шуточную песенку. Запишу её слова, не разбивая на куплеты.
«Я рассказать тебе хочу, мой друг любезный, как моя жизнь стала для Родина полезной, как на разведку я ходил в горах Кавказа, послушай, друг, мой маленький рассказа. Вот как-то раз мой командир меня взывает: «Там за горой немецкий фриц сидит, стреляет. И ты пойдёшь и там его поймаешь, на штаб ко мне его ты присылаешь!» Я потихоньку пробирался па лощина. Смотрю, сидит такой совсем большой мужчина. И автомат лежит, и светит им луна. Вот тут придумал я, как взять мне языка. Я положил свой голова на куст зелёный и закричал, чтоб фриц спугался оглушённый: «Налево – взвод, направо – взвод, мой – середина!» И тут была чудесная картина. С тех пор, друзья, я стал отчаянный разведчик. А вот сейчас – невинный человечек. Но если надо, он жизнь отдаст навеки, за свой народ, заРодина Кавказ!»
Гриша, от природы наделённый способностью к лицедейству, классно представлял солдатика из какого-нибудь армянского села, его хитровато-простоватое лицо и речь с характерным акцентом. И в его исполнении эта абракадабра воспринималась как весёлая, совсем не обидная пародия.
Сам-то он знал нешуточную войну. Уже в одиннадцать лет понял, что она, прежде всего, слёзы и кровь. Кровь раненной женщины, к которой прижался, когда эшелон, в котором мы ехали «в эвакуацию», попал под налёт немецкой авиации и мы убегали из вагонов в ближайший лесок. Тогда в живых остались немногие…
А в конце войны большой осколок чуть не убил и Гришу. К  счастью, лишь прошёл через его шевелюру, вырвав клок волос с кожей. Всё закончилось испугом мамы и дырой в печи.
Произошло это в Кричеве – городе, где я родился. Наша семья ночевала в доме близ железнодорожной станции. Фашисты массированно бомбили её в озверении от неудач на всехфронтах: на смену одним, сбросившим свой смертоносный груз, прилетали другие. Мои уши до сих пор помнят тот жуткий нарастающий вой, вернее, вспоминают при приближении машины скорой помощи или полиции. Пронизывавший голову звук, достигнув наивысшей громкости, завершался взрывом. И всякий раз казалось, что попали в нас. Наутро мы увидели вокруг нашего дома три глубоких воронки.Между двумя из них от крыльца шёл перешеек, по которому смогли выйти оставшиеся в живых.
О трагических событиях той ночи я написал в первом своём рассказе, вспоминая детали, врезавшиеся в мою память на седьмом году жизни. Гриша дополнил их тем, чего я знать не мог.Он наравне со взрослыми вошёл в добровольную похоронную команду. Преодолевая страх перед мёртвыми, они тянули из завалов тела погибших зенитчиков: те до налёта даже окопаться не успели. Местные пацаны рассказали брату, что в районе вокзала кто-то во время бомбёжки якобы заметил лазутчицу: девушку в красноармейской форме, наводившую самолёты. Мол, свидетель слышал её переговоры, в том числе фразу:«Мама дома, папы нет!» Как можно было в том аду кого-то увидеть и что-то расслышать? Зачем было выкрикивать немецким лётчикам русские слова? Эти вопросы возникают у меня сейчас, а мальчишкой всё, чтоговорил брат, принималось мной без всякого сомнения.
Гриша, как и его сверстники,рвался на фронт, завидовал сыновьям полков. А после войны водил в Пинске дружбу с моряками Днепровской флотилии, бывшими фронтовиками, которые, ещё не остыв от недавних боёв, потрясали город страшными драками. Они рассказывали ему о таких случаях, какие не описали бы никакому военкору. Кое-что я знаю в пересказе брата, но дальше это уже не пойдёт: не допустит ни внутренний, ни внешний цензор изложения жестокостей, на которые оказалисьспособны люди. И хотя речь шла о фашистах, убивших в гетто почти весь наш род, Гриша не мог заключить: «Так им и надо!» Издевательства над безоружными вызывало в нём душевный протест и сострадание даже к врагам.

Предчувствие

Гриша тосковал по Ленинграду. Северная Пальмира не давала покоя его душе, мучила воспоминаниями о белых ночах, невских берегах, друзьях… Как-то он чуть не расплакался, прочитав в журнале «Москва» подборку стихов репрессированного поэта Осипа Мандельштама, впервые опубликованных после долгого запрета, и среди них – эти строки:
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей…

Его намерение начать новую жизнь вдали от нас мы обсуждали втроём, подкрепившись мамиными драниками. В Калининграде они у неё получались не такими, как в Пинске – из грубки, томлёные в горшке на углях, но всё равно были вкусными, хрустящими и напоминали о детстве.
Мама наставляла Гришу:
– Майнзун, ты должен найти женщину из приличной еврейской семьи, с квартирой и хорошим образованием. Ты уже не мальчик, ты уже достаточно налюбился…
– Нет, мама, недостаточно, – перебил её Гриша, – у меня ещё много места в сердце И что, я из-за квартиры и прописки должен жениться на ком попало?
– Нет, ты можешь  жениться по любви, но с разумом, – не сдавалась мама и заключила на идиш:
–Абигизунд, дукенстгликлихзайн!
Не знаю, насколько правильный был у неё идиш, но мы с братом другим не владели. Зато вполне поняли её слова: «Было бы здоровье – будет и счастье!»
– Мама, твой сын большой мастер любовных дел! И  поверь моему опыту: не рассудок –розум по-твоему – руководит чувствами. Ты это знала, только немножечко забыла, – с тёплыми нотками в голосе проговорил Гриша.
Ничего она не забыла. Я в этом убедился, когда увидел её читающей случайно оставленную мной у неё книгу рассказов Альберто Моравиа. Это были не «Аморальные рассказы»,более известные современному читателю, а «Римские рассказы» – по тому времени очень откровенные в представлении сцен страстной любви и чувств «утомлённой куртизанки». Когда она подняла голову, оторвавшись от чтения, нельзя было не заметить блеск в её глазах и зардевшиеся щеки.
– Неужели тебе это интересно, мам, – спросил я, хотя по реакции, написанной на её лице, всё и так понял.
– Сынок, когда-нибудь ты сам убедишься, что внутри со временем ничего не меняется. Возраст есть только у тела, а душа годы не считает, не меняется, – ответила она. Мне в тот момент показалось, что даже морщинки у неё на лбу разгладились.
Вспомнился её разговор с соседкой по огороду в Пинске.
– Ты такая красивая, Эмма! Муж, небось, и спать тебе не даёт…
– Да что ты! Афроим давно свои инструменты на чердак забросил!
Отец постоянно не давал маме спать только своим пьяным храпом. Напившись, сходу вырубался, ив таком состоянии ему было не до любовных игр. Она же всю любовь отдавала нам – своим сыновьям. Ав те дни чувствовала себя счастливой уже тем, что здесь, в Калининграде, мы были вместе.
И вот вместе обсуждаем тему разлуки. Решили: Грише ехать надо. И сразу стало грустно. Страдание упало на мамино лицо.
– Мама, не делай такое выражение. Тоже мне горе… Я ещё не уехал, –говорит Гриша.
– А ты не делай разговор по-одесски. Там наши родственники давно кончились, – парирует мама.
– Не надо мне сказать за Одессу. Там евреи никогда не кончатся. И они так хорошо  коверкают русский язык, что всем весело и смешно.
Брат иногда выступал партнёром мамы на домашней сцене. Оба очень артистичные, они и не замечали, что разыгрывают спектакль. Гриша ёрничал, мама подыгрывала ему. Вот и сейчас он продолжает мизансцену.
– На уроке русского языка в одесской школе учитель просит Абрамчика привести пример сложносочинённого предложения. Он отвечает: «Яиду уф школу, а пришёл и к тебе»
– Ну и что? – не смеётся мама, желая выиграть в этом диалоге.
– Ну и всё, –невозмутимо говорит Гриша.
В результате всё получилось по её сценарию. Гриша вписался в заданные мамой параметры:женился на враче с нужнойпятой графой и кооперативной квартирой. Где, когда и кто их свёл, мне неизвестно. Режиссёр «случайного» знакомства в пьесе «Моя женитьба», которую мог бы написать брат, не установлен.
Свой скарб, состоявший из портативной бормашины и другого зубопротезногооборудования, одежды и автозапчастей, он привёз к жене Люде на купленных незадолго до переезда в Ленинград новых «Жигулях».
Из вводного инструктажа тёщи он понял: их квартира предназначена для постоянного поддержания идеальной чистоты и порядка. Поэтому, параллельно устройству на работу, начал операцию «Гараж». То и другое, конечно же, получилось. Полгода спустя у него были работа в стоматологической поликлинике и гараж во дворе их дома, куда, помимо автомобиля, поместилось и всё прочее Гришино «приданое».
Как они жили с Людой? Что их роднило? Немного понять новую жену брата мне помогла её коллега по питерскому институту детского костного туберкулёза Галина.
Как-то она упомянула, что врачи института работали в нашей области, в том числе в санаторий «Пионерск» лечить тяжелобольных детей приезжал профессор Капитанаки. И тут выяснилось: Люда работала с ним постоянно, но чем конкретно занималась, никто понять не мог. Правая она его рука, левая ли? Ответ Галины: «Он вообще без неё как без рук. И это не связано ни с наукой, ни с врачебной практикой. У неё особая способность, решая массу мелких, на первый взгляд, несущественных проблем, бытьнастолько необходимой, что Капитанаки в её отсутствие чувствует себя парализованным».
Прагматичность жены импонировала брату. Более того, помогала в делах, связанных с его вечными заморочками:ему всегда нужно было что-то кому-то достать.
От мамы Гриша усвоил истину: «Блат – выше Совнаркома!» По знакомству ему был доступен любой дефицит. Однажды мама обомлела от подаренных ей лакированных туфель:
–Такие я видела только в детстве у богатых дам, – с восторгом сказала она, открыв посылку. – Это царский подарок фун майн зун!
Тогда же моя доча получила австрийские сапожки «Казачок» из мягкой кожи. А позднее любящий дядя подарил ей первые модельные туфельки на высоком каблуке. И вообще, Гриша относился к ней как к своему ребёнку: с пелёнок нянчил и заботился, чтобы у неё было всё необходимое. Называл на идиш кецелэ, то есть кошечкой. К её рождению купил чешскую коляску на резиновых шинах, красивую, дорогую, из которой она улыбалась всем прохожим.
Хорошо помню день, когда за несколько лет до того мы двумя семьями отдыхали дикарями на берегу одесского лимана. Лежим у палатки на песке. Моя Алёна и Алик, Гришин сын от второго брака, с Тамарой,увлечённо плещутся в голубовато-мутноватой воде, охлаждаясь от беспощадного солнца.
Гриша говорит:
– Это нахес, когда наши дети вместе! Плохо, что мы не живём одной семьёй, как до и после войны наша мама с тётей Фаней. Тогда нас,детей, было пятеро, и мы, двоюродные, были родными, все и всем делились.–На его лице появились страдальческие складки. Он всегда болезненно переживал некоторую отчуждённость моей жены от наших корней, а сам с неподдельной теплотой относился к любым родственникам, далёким  и близким.
Закрыв лицо полотенцем, брат произноситиз-под него:
– И зачем мы перёхали – он любил иногда ввернуть словечко собственного «изготовления» – в такую даль, под это жуткое солнце,к кипячёнойводе?! Самое синее в мире, надо сказать Утёсову, не Чёрное, а Балтийское море.
В жару мы часто вспоминали свою Балтику, и в солнечные дниобжигающую холодной волной. Море – бодрящее, то суровое, то нежное тёплым летом, когда вода прогревается «аж» до двадцати градусов, что на юге считается температурой не для купания.
Из той поездки Гриша привёз очередной образец одесского фольклора. Меня тогда удивило почти одновременное появление полюбившейся ему песенки в репертуаре оркестра калининградского ресторана «Атлантика», где её исполнялпохожий на брата страстью к поиску непризнанного шансона ВитюшаГельман. Но колоритный текст я запомнил в нашем, «домашнем», варианте.

В тумане светят синие огни,
Уходим на рассвете в море прямо.
Поговорим за прелести твои,
Любимая моя Одесса-мама.

Мне здесь знакомо каждое окно,
Здесь девочки фартовые такие.
Но мне уже не пить твоё вино,
И не утюжить клёшем мостовые.

Мы все срывали звёздочки с небес.
Наш город гениальностью известен:
Утёсов Лёнька – парень фунОдесс,
И Вера Инбер тоже из Одессы.

Багрицкий Эдя– тоже одессит,
Он здесь писал свои стихотворенья,
А Саша Пушкин тем и знаменит,
Что здесь он вспомнил чудное мгновенье.

Ах, Одесса, милая моя,
Жизнь мне без тебя совсем отвратна.
Так пожалей же, мамочка, меня,
Любимая, роди меня обратно.

Последние строчки он часто пел немного переиначивая,с заменой русских слов на идиш, но с сохранением смысла:

О, гобрахмонес, мамочка моя,
Любимая, роди меня обратно.

После нашего вояжа на югГриша решил пожить в Светлогорске. Онсоздал в одноимённом санатории зубопротезную лабораторию, получив для проживания мансарду в коттедже на центральной улицеглавного областного курорта. И на лето мы перебирались к нему дышать морем.
Но вернусь в Ленинград начала восьмидесятых, а то память моя всё ходит описанным Лениным путём меньшевиков: шаг вперёд – два шага назад. Хотя в бессюжетном повествовании воспоминания, естественно, то убегают в будущее, то возвращаются в прошлое. А по жизни и вовсе так получалось, что где бы я ни был, чем бы ни занимался, брат всегда был со мной.
На летние каникулы Гриша зазвал моюдочу познавать Ленинград. Он оставался верен тому принципу, что сам город – уже университет, но позаботился о «лекторах». Ими стали гиды официальных тематических экскурсий. Каждое утро дядяпедантично привозил племянницу на старт очередного, заранее выбранного, маршрута.Понимая, что голова ребёнка не удержит столько информации, брат выдал Алёне толстый блокнот для заметок. В телефонном же разговоре со мнойувлечённо доказывал, как важно влюбить девочку в его Питер:
– Ребёнку нужно открыть душу «Петра творенья». Моя кецелэ должна узнать о нём всё, что возможно. Вникая в судьбу, историю этих памятников, решёток, домов, дворцов, улиц, ты смотришь на них совсем по-другому. Они становятсяживыми, они с тобой говорят. И ты понимаешь, о чём они говорят, за что ты их любишь: каждую детальгорода в отдельности и Ленинград в целом… 
Что-то я по-книжному заговорил. Наверное, потому что мой Ленинград – книга, от которой не оторваться. Я стараюсь, чтобы наша туристка получила лучших гидов, сам знакомлю её с ними. Их начальница тоже активно участвует в процессе культурного просвещения школьницы с периферии. А вчера случилась смешная история.Подключая Леночку к группе, она сказала экскурсоводу: «Это Гришина племянница!» «Самого Гришина!» – удивилась та, решив что речь идёт о родственнице одного из членовПолитбюро ЦК КПСС,ивсячески старалась произвести хорошее впечатление… Меня бы утомили такие большие мероприятия,нокецелэ нравится.
Всегда, когда Гриша говорил об Алёне, его голос наполнялся теплотой.
Между прочим, друзья утверждали, что по телефону голоса у нас с братом очень похожи. Но, думаю, если и так, то лишь отдалённо – по тембру, интонации. Эмоциональная же составляющая его речи, способность передавать глубинные чувства были, скорее, сродни умениям таких замечательных артистов, как Смоктуновский или Джигарханян…
Отгулом  от маминой строгости назвал Гриша каникулы моей дочери. В те дни он позволял ей всё, что душа пожелает. В результате однажды она объелась мороженым, но после избавления от хрипоты это быстро забылось.
Второе «пришествие» Гриши в Ленинград было во многом уже облегчено старыми связями. Но, подобно камню, брошенному в гладь Невы, появились расходящиеся кругами новые знакомства и деловые контакты, быстро переходящие в дружбу.
Первыйконтактначинался у него, главным образом, с разговора о зубах. Собеседнику достаточно было широко улыбнуться, чтобы намётанный глаз брата определил необходимость протезирования.
– Ваша улыбка может быть ещё очаровательней, – говорил он, заметив изъян в передних зубах или неправильный прикус.
Иногда протезированию зубов сопутствовало и решение личных проблем пациента, с которым Гриша успевал сдружиться. Впрочем, сколько клиентов – столько и сюжетов, как грустных, так и весёлых.
И кто только ни попадал под его обаяние! Люди известные, знаменитые общались с ним как с равным по духу. Но перезвоном громких имён он не занимался. Рассуждал по этому поводу так:
– У меня свой шесток… Если Саша Иванов употребил в своей пародии одну мою фразочку, а точнее сказать, кусочек мысли, то это не значит, что я имею какое-то отношение к его творчеству. Моё творчество – коронки. Я золотую так могу отбить – полировать не надо!
Но его душа тянулась к людям из мира искусства. И они испытывали к нему родственное чувство.
Не знаю, что свело его с Алексеем Германом, но тотстал ему, можно сказать,ещё одним братом. Говорю это без всякой ревности. В наших разговорах того времени приобретавший всё большую славу режиссёрпостоянно незримо присутствовал. Гриша часто по разным поводам воспроизводил его мысли: «Герман считает», «Герман говорит…»
Гриша всё пытался съездить со мной к Герману в Комарово, но то я, то он были заняты, а в Ленинграде у меня получалосьпоявляться лишьдняна два-три. Приходилось довольствоваться тем, что об их беседах рассказывалбрат.
–Алексей сам переживает из-за своей медлительности. Так долго никто сейчас кино не снимает. Но он ничего не может с собой поделать – ищет какую-то только ему понятную правду. И при этом, я бы сказал, не всегда знает, где она.
Произнеся это, Гриша сам смутился своего вторжения в тайны творчества друга, но останавливаться не стал,
–Однаждыонсказал мне: «Я должен быть внутри события – мыслями, душой, нервами. Кино – это не наблюдение жизни со стороны…» Получается у него или нет, сам видишь по фильму о войне без войны. Помнишь, как там тишина напрягает и даже пугает?
Алёша на восемь лет младше меня, но войной тоже обожжён и правду о ней донёс. Наверное, слово «донёс» здесь не самое удачное, но ты же понял, что я хотел сказать.
И ещё, у меня есть для тебя от него одно наставление. Не помню, по какому поводу, но как-то он заметил: «О замечательных людях надо писать тоже замечательно, но и дерьмовыхследует незабывать, описывать так, чтобы люди за версту их вонь чуяли».
Знаю, Герман любил слушать рассказы Гриши о послевоенном Пинске, о концертах в городском парке, где, аккомпанируя себе на банджо, выступал наш местный куплетист Яша. Его коронную песенкубратвоспроизводил, подражая провинциальной «звезде»:

Где-то в центре города большого
Яша парикмахером служил.
Кто не знал там мастера такого?!
Он отлично всех и стриг, и брил.

Вежлив был с клиентом неизменно,
Спрашивал: «Не беспокою вас?»
И по привычке Яша непременно
Напевал клиентам всякий раз:

«Постричь, побрить – я к вашим услугам.
Компресс, массаж – омоложу вас мигом!
Одеколоном вас цветочным освежу.
Следующийкто там? Прошу!»

Но вот пришлось нам встретиться с войною,
Яша с пулемётом подружил.
И все узнали мастера такого,
Фрицев он отлично стриг и брил.

Вежлив был с клиентом неизменно,
Спрашивал: «Не беспокою вас?»
Отправляя в пулемёт свой ленту,
Напевал фашистам всякий раз:

«Постричь, побрить – я к вашим услугам.
Компресс, массаж – омоложу вас мигом!
Одеколоном вас свинцовым освежу.
«Следующий кто там? Прошу!»

Пинский Яша – реальный, а не лирический герой куплетов – тоже был парикмахером. Возможно, что он сам эту песенку и сочинил. До или после того, как в Берлине ему подарил банджо один американец, история, как говорится, умалчивает. Но в парке имени Днепровской флотилии ему рукоплескали даже те, кто, по выражению нашей мамы, гидливо, то есть неприязненно, относился к евреям.
Реакции Германа на такой фольклор я не знаю. Мне же, его ровеснику, испытавшему ужас бомбёжек, понятно: смерть не смешна, даже если речь о врагах.Наверное, потому многие военные и послевоенные песни не стали долгожителями. Тем не менее они отражали настроение своего времени.
Что ещё Гриша рассказывал Герману о нашем родном городе в глубине белорусского Полесья, гадать не стану. Сам же Гриша носил воспоминания в себе и делился ими только с теми, кто был способен чему-то удивляться, осмысливать пережитое другими, как своё. Однако, уверен, отдельные детали из Гришиных рассказов Алексей Юрьевич вполне мог бы использовать в своих кинокартинах.
Сейчас, под приливными волнами памяти, мне понятней истоки некоторых Гришиных переживаний, то, в чём и как они выражались.К примеру, чувство тоски по малой родине, накопленное за последние годы, выплёскивалось у него в задушевность,свойственнуюмузыкальным произведениям в исполнениисамых известных артистов, тогдашних наших современников.
Вижу его поющим в небольшой комнате той ленинградской квартиры, на фоне двух фотопортретов: родного сына Алика и любимой племянницы Алёны. Брат поместил их в зелёные паспарту, с тыльной стороны вмонтировав по золотому николаевскому червонцу – на совершеннолетие. 
Пел он что-то мне не знакомое.Текст был незатейлив, если не сказать, банален. Но, как всегда, побеждала манера исполнения, точнее, чистота чувств, оживляющая затёртые слова. Так надо произносить «люблю», чтобы тебе поверили.

Край любимый, дом родимый,
Там, где детство шло тропой неповторимой,
Где свиданья назначали у рябины,
Где тайком курили в парке у реки.

Пусть недолго длятся встречи,
Но я знаю, эти встречи бесконечны,
И я знаю, что мы встретимся с тобою,
Потому что ты и я – мы земляки.

Гриша поднял глаза на фотографии детей, мечтательность на лице его сменилась задумчивостью. Ох, какую гамму чувств способно выражать лицо брата! Страдания и радость –немыслимая гармония, как в музыке Чайковского.
Он стоит, слегка наклонившись над гитарой, в немного выцветшей синей футболке, рукава которой обтягивают бугры бицепсов.Замечаю: выглядит мой брат старше своего возраста. А ведь ему ещё нет и «полтинника». Для меня его лицо открытая книга. Мы встречаемся глазами. Мне в его взгляде видится какая-то горькая обида и несвойственная ему жалость к себе.
То ли я тогда прочитал в его взгляде? Не уверен.Может,мне сейчас так просто представляется. Но отчётливо помню, что в тот момент внезапно кольнуло сердце…
Почему-то вспомнилась наша с ним последняя поездка в Трускавец.Ночная дорога, переплетённые в арки, белые в свете фар деревья… Разговорами отгоняем сон. Вдруг Гриша заводит речь на тему, для него совершеннонеожиданную и никак не связанную с только что звучавшими сюжетами ни к чему не обязывающей болтовни.
– Понимаешь, если там,«на небеси», есть какой-то главный конструктор всего земного, то, надо сказать, своё самое важное изобретение – человека, нас с тобой – он не доработал… Вот смотри: деревья – лиственные, например – красиво выращивают из почек листочки, потом дают плоды, потом всё сбрасывают с себя и по весне начинают новую жизнь. А хвойные – те, вообще,вечнозелёные! Выходит, знает он, как можно возрождать природу. Знает, а к человеку не применяет! И даже от неожиданностей не предостерегает. Уйдём, и будто не были. Умер Ефим – и хер с ним, говорят одесситы…

Как коротка была дорога!

Громом  среди ясного неба ошеломила нас телеграмма о гибели Гриши.
Произошло это девятого апреля 1979 года, и известие пришло к нам на улицу Девятого апреля, где мы тогда жили. Роковое совпадение чисел? Или случайное? А может, действительно есть воля судьбы. Тогда кто же ей обладает, кто управляет? Кто из нас, теряя близких, не задавался вопросом: почему Бог забирает лучших,почему не создал их вечными?
  Гриша никогда не отправлялся в дальнюю дорогув одиночку. Его водительский опыт простирался на сотни тысяч километров, но всегда рядом был кто-то, выступавший в роли штурмана. Чаще всего с атласом дорог в руках сидел я. В мои обязанности входило также следить за режимом вождения и отдыха, чтобы брат не уснул за рулём. Но на этот раз никакой подстраховки не было.
Почему он выскочил на встречную полосу, лоб в лоб с огромной фурой,как залетел под её прицеп, следствие установить не смогло. Дорога была нормальной, погода – ясной. Значит, пресловутый человеческий фактор, за которым сотни других вероятностей? Иди гадай. Поймал муху, зевнул, уснул, сердце прихватило, судорога ногу свела… Но что  изменится от знания точной причины? Гришу не вернуть, что ни думай, как ни рви сердце. Переживаниями ничего не изменишь, но и мыслями об их бесполезности от них не избавишься.
Я сказал маме нарочито жёстко:
– Гриша попал в автокатастрофу. О его состоянии ещё толком ничего неизвестно. Поэтому мы должны срочно выехать в Ленинград… Времени на страдания у нас нет.
– Кто попал? Изя? – Ей хотелось ослышаться, но побледневшее лицо и испуг в глазах говорили, что она всё поняла.
Боясь душераздирающей реакции, я не стал повторять и уточнять детали происшествия, а сразу решил переключить маму на мысли о том, что она может сделать в этой ситуации:
– Там, очевидно, понадобится наша помощь. Надеяться не на кого. И если ты не будешь держать себя в руках, мы для него не сможем сделать всё, что надо.
– Я постараюсь, майнзун.
Выехали в тот же день втроём. Беда даже как-то смягчила напряжённые отношения моей жены с мамой. В купе Наташа уговорила её поесть:
– Вы, Эмма Яковлевна, должны беречь силы.
Долго ехали молча, каждый думал о Грише, но не решалсявыразить свои мысли вслух.
Мама прервала наши раздумья, которыми мы не могли с ней поделиться, поинтересовавшись, что с машиной, подлежит ли она восстановлению. Но тут же сама себе ответила:
– Изя, когда его машину уродовали или когда сам её калечил, говорил: «Мама не будем жалеть железо, будем жалеть себя. Здоровье дороже».
Под стук колёс, отбивавших ритм времени и тем самым невольно напоминавших о цели нашей поездки, голову отяжеляли мысли о бренности жизни. За окнами вагона мелькали картины весеннего пробуждения природы, сочные и яркие под апрельским солнцем. Леса, поля, красные черепичные крыши домов – наследие Восточной Пруссии – сменялись ухоженными литовскими посевами, а затем – куполами и башенками католических костёлов Вильнюса. На рассвете загорелись золотые луковки православных церквей… Всё останется таким же ещё долго-долго, а Гриши не будет. И ничто от его отсутствия не изменится…
Мама, вопреки моим опасениям, не донималанас тяжёлыми вопросами, где и в какую катастрофу попалбрат. Меня это даже насторожило: не случилось ли что у неё с головой – слишком долго она пребывает в молчании? На ставшем неестественно бледным лице резко обозначились несколько коричневых пигментных пятен. Когда она вынула из сумочки зеркальце и стала их припудривать, я немного успокоился.
– Она уже всё поняла, – сказала мне жена, – но не хочет верить в худшее и не хочет, чтобы мы об этом сказали. Иначе, как она сама говорит, у неё разорвётся сердце. Я думаю, срабатывает инстинкт самосохранения.
Но что с ней будет, когда она увидит занавешенные зеркала? Как мы войдём туда, где ждут его тело?Чем ближе мы были к Ленинграду, тем больше это меня беспокоило. Действительно, выдержит ли её сердце?
– Надо сразу включить мать в процесс похорон, подготовки поминок, – посоветовала Наталья.
Там, где мама родилась и выросла, людей хоронили с языческой истерией: вокруг гроба – причитая, с душераздирающими воплями – метались родственники, потом горе запивали самогоном. Но на похоронах отца она не убивалась, не уподоблялась белорусским плакальщицам.
Один Бог знает, что творилось в её душе, когда то, что она предчувствовала, стало явью. Однако ни словами, ни слезами – ничем, кроме неестественной белизны лица и застывшего в глазах горя,мама своё страдание не выразила.
Ещё лет двадцать назад в Пинске,во время какой-то семейной ссоры, они с сестрой Фаней поочерёдно падали в обморок и дядя Миша, приводя то одну, то другую в чувство, говорил: «Ну, что ты, никто же не умер!» Но то была мелодрама, а тут – реальная трагедия. И мама держится изо всех сил.
Нет, никому не дано разгадать загадку еврейской души! Оказывается, мама не позволяла себе выплёскивать чувства, чтобы не расстраивать меня.
– Майнзун, я не распускаюсь ради тебя. И ты не должен перегружать сердце, а то на тебе лица нет, – сказала она мне в ритуальном зале крематория, когда на красном постаменте открыли тело брата.
Спокойное, красивое и доброе спящее лицо не выглядело лицом смерти. Не верилось в реальность того, что произошло, что Гриша уходит навсегда, что расстаются с жизнью его песни, мертвы пальцы, извлекавшие стон из гитарных струн.
О чём в те минуты прощания думалось? Записей у меня нет, дневники вёл только в море. Пишу по памяти сердца, в котором нет слов, а есть только не утихающая с годами боль.
Точно помню, что мучил меня вопрос: успеет ли душа покинуть тело брата до того, как оно станет пеплом. Неверующий, я готов был молиться, чтобы Бог достойно оценил Гришину по-христиански благородную жизнь. Жаль, что молитв не знаю ни православных, ни иудейских.
Слёз на щеках у мамы не было: она выплакала их за предыдущую ночь. Очень тихо, почти не шевеля губами, что-то произносила на идише. Наверное, как тогда на могиле отца, просила молить Бога за нас.
Овдовевшая Люда, решала вопросы, связанные с подготовкой тела к кремации и ритуалом прощания.
 Крематорский, говоря современным языком, «спикер» вставил в стандартную схему похоронной речипереданные ему организаторшейблоки информации о покойном, которые ничего индивидуального не отражали. С маской глубокой скорби, хорошо поставленным свободным от душевных нот голосом он отработал оплаченную речь.
После тяжёлой церемонии на вопрос Люды: «Правильно я сделала, что попросила снять золотые мосты с челюстей?» –хотелось послать её куда подальше, но я промолчал.
На поминках в  небольшой комнате Гришиной тёщи «безутешная» вдова вдруг заявила:
– Чувствую: родня мужа будет претендовать на богатство, которого у него до Ленинграда не было и тут не появилось. Машина восстановлению не подлежит, а больше ничего здесь его нет!
– О том, чем Гриша был богат, знают другие люди, – сказал я, преодолевая спазм в горле и чувствуя, что голос срывается. Поднялся, кивком головы на дверь, показал жене и маме, что мы уходим.
– Надо ей сказать: пусть передаст сыну Гриши его печатку, – сказала Наталья в коридоре, когда мы одевались.
– Ничего она не передаст, – всхлипнув, отозвалась мама, – я только фотографии детей сниму, а то выбросят, когда мы уедем.
Она вернулась в комнату и под вздох облегчения Гришиной тёщи сняла портреты Алика и Алёны со вспоротыми с тыльной стороны паспарту.
Немая сцена прервалась голосом Люды с деланной плаксивостью:
– Ну что я такого обидного сказала?..
Мы ушли не попрощавшись. Урну с прахом брата я укутал в тёплый шарф, опасаясь всяких случайностей в пути.
Переночевали на вокзале. Так нам было спокойнее: от голоса Люды у меня сердце начинало колотиться. С той минуты я отсёк её на всю оставшуюся жизнь. А пишу о ней, вспомнив наставление Алексея Германа: подобных людей тоже не забывать.
В Калининграде мы продолжили прощание с Гришей в нашей по советским меркам большой квартире на улице Девятого апреля. Наверное,не займись онв своё время продвижением моей очереди и выделением горисполкомом Рыбакколхозсоюзу жилплощади в новострое, у нас бы её не было.
Тут нам никто не мешал по-человечески, душевно и искренне, проводить брата в тот мир, о котором никому ничего не известно.
Человеческое тело испепелили, а душа-то,в христианском представлении, девять дней мечется. У меня нет ни христианского, ни иудейского веропонимания, как нет и атеистической убеждённости в том, что религия – выдумка, обман, зло. Многое неосязаемо существует в реальном мире. Может, и души людей, уходящих в мир иной…
А уж в присутствии Гришиной души в моей жизни я не сомневаюсь вовсе. Из моих снов последних лет, в которых он мне являлся, можно составить остросюжетный сериал. Есть и чуть ли не физическое ощущение его присутствия, стоит только о нёмподумать. Особенно сейчас, когда пишу эти страницы прощания с ним.
Место для захоронения брата мне – в тот год уже спецкору «Калининградской правды» – городские власти выделили на старом кладбище, в лучшей его части. Что-что, а землю для погребения журналистам не жалели. Оставался важный вопрос: как должны выглядеть памятный знак и место размещения урны. В этом никто не мог помочь лучше Изи Гершбурга.
– Это не обычная могила. Надо сделать небольшой мемориал из нескольких элементов, рассчитать пропорции, определить размеры, – профессионально поставил задачу мой друг-скульптор, крайне редко занимавшийся кладбищенскими памятниками.– Эскиз такого мемориала сможет сделать Женя Попов, а барельефом Гриши займусь я сам.
– Станет главный архитектор города заниматься этим делом, – усомнился я, зная о постоянной загруженности Попова.
– Нам он не откажет, не та ситуация, – уверенным тоном заявил Изя.
И буквально через несколько дней перезвонил мне, чтобы сказать: эскиз готов.
На вопрос о вознаграждении, Изя ответил тоже вопросом: «А ты бы в подобной ситуации деньги взял?» Такое было бескорыстное время…
Мемориал должен был представлять собой стелу с барельефом Гриши в центре площадки, ограждённой невысоким бордюром. Слева от стелы – плита, символизирующая дорогу.Широкая в начале, она сужалась и упиралась в бетонный блок с замурованным в нём прахом.
Собственно говоря, по замыслу Изи, на стеле предполагался не барельеф, а его отпечаток – контррельеф. Технически сделать это несложно: отливаетсябудущая вертикальная плита со вставленным гипсовым барельефом, который затем удаляется, оставляя впечатанное в бетон лицо. Технически просто, а морально?
– Надо пощадить маму: она будет постоянно приходить к памятнику, а такая выразительность трагедии только усилит её боль, – сказал я Изе, хоть и понимал, что негоже останавливать творческий процесс. Но тот согласился:
–Ты прав, мы ведь делаем это для близких Грише людей, а не для случайных прохожих.
Он предложил мне,когда все элементы мемориала будут готовы, на том из них, что символизировал дорогу, собственной рукой написать по сырому бетону эпитафию. По этой же дороге-надгробию мы решили прокатить колесо, чтобы оставить след протектора.
Потом пришло время материализоватьзадуманное. В те временавоплощение в жизнь личных планов часто опережало воплощение планов партии. Друг-строитель Миша Криворуцкий, начальник СМУ-4 «Калининградстроя», именовавшийся в нашей компании Крив, долго над картинкой мемориала не размышлял.
– Есть у меня, – сказал он, – ребята, способные из бетона хоть чёрта отлить. Сделать бетон красным – тоже не проблема: добавим кирпичную крошку. Правда, бригада сможет заниматься всем этим только после работы. Но ничего, попросим, думаю, не откажутся.
Кривзнал своих работяг. Когда мы с Натальей пришли на переговоры, бригадир бетонщиков Володя Комаров упредил наши просьбы и подготовленные заранее обещания достойно вознаградить за труд.
–Михал Израилич рассказал нам о погибшем друге. Мы всё понимаем, так что можно без церемоний приступать к делу.– Володя протянул руку к папке, в которой я принёс чертежи мемориала.
– Надо обсудить смету,– Наталья вытащила из своей сумки большой блокнот и ручку, –и определиться с оплатой вашего труда.
– С материалами будем решать по ходу пьесы, чтобы голову не ломать, – отсёк первую задачу бригадир.–Ас расплатой ещё проще: накроешь поляну, когда всё закончим.
Каждый день мы привозили им горячую еду и дары осени в виде разнообразных салатов. И, конечно, достойно отметили финал.
В наши дни – в новом государстве, олигархическом царстве – такое осуществить невозможно. Понадобились передвижной компрессор, отбойные молотки, грузовик, подъёмный кран для установки стелы – всё решалось без бюрократических переписок и лишних затрат, звонкомКриву. В городе он оставил о себе память в виде гостиницы «Калининград», Дома Советов, завода «Факел» и многих других известных объектов. Появился благодаря ему и памятник Грише.
Эпитафию я нашёл в стихотворении Ахматовой: «Какой короткой сделалась дорога, которая казалась всех длинней». Я написал их на свежем бетоне, стараясь поглубже вдавливать буквы, чтобы слова хорошо читались и годы спустя. Очень хотелось донести до всякого, приходящего к праху брата, что жизнь его оборвалась неожиданно рано. И тут помощь Анны Андреевны оказалась бесценной. Гении умеют просто выражать чувства и мысли.
Вот и всё… Наутро бетон на надгробной дороге застыл, оставив чуть смазанный, как бывает при торможении, след протектора. Чётко проступил текст эпитафии, и золотой краской заблестели даты на блоке, хранящем урну. Справа от стелы – лавочка из одной широкой доски, замыкающая небольшого размера угловой цветничок. А главным элементом, безусловно, сталбарельеф. Гришин профиль: прямой греческий нос и пухлые губы, от необычайной чувственности которых, как мне говорили, женщины теряли голову. 
Холодный бетон, конечно же, не передавал полного ощущения живого лица. Но это был именно он, только вошедший в камень. Не каменный гость, а брат, К нему, такому, надо было привыкнуть.
Мама стала приходить на кладбище каждый день. Сначала часами сидела молча, не сводя глаз с Гриши на стеле. Потом начала с ним разговаривать.Негромко, чтобы не вызвать у соседей впечатления, чтоона тронулась умом. Хотя, как сама мне говорила, иногда слышала, будто он ей отвечает, и думала, что порядок в её голове нарушился и что ведёт себя как «отлумаченная».
Собираясь домой, она всегда обращалась к нему с привычной для неё мольбой: «Фил гут беттен фюр унз аллемен». Буквально:«Много хорошего проси для всех нас».
Был ли на её просьбыкакой-то отклик? Невозможно определить – у всех нас хорошее идёт вперемежку с неприятностями. Но то, что происходило позднее, когда мама пришла к Грише навсегда, выпадает из обычных представлений о реальности бытия. Если, отправившись привести её могилу в порядок, мы что-то забывали, то на кладбище, оглядевшись вокруг, тут же обнаруживали необходимое. Грабли, веник, лопата или ведро всегда оказывались рядом. Однажды нам понадобился песок, и, как только мы о нём подумали,на соседней аллее возник гружёный им самосвал.
Конечно, жизнь полна приятных неожиданных совпадений. Мы забыли принестиграбли, соседи –их унести. Но одно необъяснимо и неопровержимо: после приведения могилы мамы в порядок нас всегда ждал хороший день.Хороший во всех отношениях: от погоды до успехов в намеченных делах. А главное, побывав у неё на кладбище, ощущаешь то, о чём говорят «легко на душе».
Теперь уже я прошу у неё много хорошего для нас всех. Когда вслух, когда про себя.
А Гришу я не прошу ни о чём. При жизни он сделал для меня всё, что смог. С пелёнок я был ему братишкой – младшим, росшим под его заботливым крылом. Мне он всегда был братом – старшим, надёжным, родным. Так остаётся и на склоне моих лет.
Ослепший, я глажу его лицо на обелиске. Нос, губы, глаза… Оживает, теплеет под пальцами камень. Кажется, с шероховатого века капнула на мою руку слеза.Чья она?
– Не плачь, братишка, – слышится мне голос Гриши…


Рецензии