Подонки Ромула. Роман. Книга вторая. Глава 44

                ГЛАВА XLIV.

     Ни звука, ни дуновения. Лишь блаженное чувство покоя во мгле - сплошной, непроницаемой и такой влекущей!.. Ты ведь - ее частица. Долго блуждал в одиночестве, страдая, разочаровываясь, оплакивая утраты. И вот возвращаешься, чтобы слиться с последней безмятежностью, навеки в ней раствориться. Но откуда?.. Не ветер даже - живое, ласковое тепло! И в пустоте, в бездне, куда и звезды не заглядывают - рука на затылке. И свечение золотистое, мгновенно захлестнувшее мглу. В прозрачной ясности его, как не понять, что тьма - лишь отсутствие света, пугливая тень, которой и укрыться негде от сияющей Милости богов! Одной улыбки ее достаточно, чтобы рассеять любой мрак! Даже когда в глазах ее изумрудных - грусть, а в мыслях  - тихая укоризна.
    «Покоя последнего ищешь? Что ж, по этой привилегии и в небе порой вздыхают. Когда кругом - вечность, а убыли трудам и заботам не предвидится, могущество свое и бессмертие, как тяжкое бремя, влачишь. Но и у смертных, при всех ударах судьбы, обрывается лишь, до конца сплетенная, нить, когда Неизбежная уже подвела итог…»
     Веточка мирта в волосы вплетена, и к запаху гиацинта примешивается резковатый, дразнящий его аромат.
    «Взломать дверь и уйти? Нет, милый!.. И бросаясь на меч, тот кто так
говорил, заблуждался. Подвергая себя смертельному риску, сколько раз он был ранен на форуме? А уйти смог лишь после того, как рухнула последняя надежда на спасение государственного устройства, которое он отстаивал, с непреклонным таким упорством, всю жизнь. И в ней не осталось смысла. Когда сокровище похищено, стражу нечего больше охранять. Кто упрекнет его за то, что он покидает пост?..»
      Все вокруг мягким золотым сиянием залито. И спокойная, полная ясность в душе. Свет истины? Или красоты ее совершенной? Но разве не едины они, как форма и суть абсолютного бытия? Пожалуй, и Эпикур, при всей дерзости его, не посмел бы в божественном этом откровении усомниться! И все же… Ваятели и живописцы зрелой женщиной ее видят. А ей и шестнадцати не дашь! Это и поражает.
    «А тот, кто тебя воспитывал, разве не исчерпал все возможности, отпущенные судьбой? Не поколебался даже встретить  грудью сильнейшие бури, чуть ли не удары молний… - прикрывает рот ладошкой, но не может сдержать смех. - Он ведь так деяния свои?.. Оценивал.»
     Пространство за ее спиной радужно переливается, закручивается в смерчи, бурлит. Какая уж тут, олимпийская невозмутимость?..
    «И не сомневался, что раскрыв заговор Катилины… Лично!  Спас Рим. Как эти… Гуси капитолийские!» -
    «Вечная  Молодость! Слезинки утирает  - так весело. - А что смешного?»
    «Прости, Я только представила, как Юпитер, разъяренный очередным скандалом с Юноной, молнии мечет, а на Земле некий адвокат подставляет стихиям чахлую свою грудь!..»
   «Что - правда, то - правда. Несло, порой, нашего Марка. Но кому он этим вредил?»
    «Я ведь не осуждаю… - не смеется уже, смотрит сочувственно - Делал, что мог. А когда пришли палачи - что ему оставалось?  Мир изменился, и старику уже не было в нем места. Да и на форуме… Кто стал бы слушать крик, взывающего лишь к статуям мертвым? Слово бессильно там, где опираются на  мечи, а не на законы».
      «Не спорить же с богиней… Но неужели в этом - высшая их справедливость?
     «Ты о равновесии или о воздаянии? Но это иллюзии. Судьба - вектор, не каменная скрижаль. А всякое движение нарушает равновесие. Ты ведь не ждешь справедливости от ветра?»
    -  Ветры сами по себе не дуют!
   «Но люди делают выбор самостоятельно, исходя из собственных интересов.
Не задумываясь об энергиях, которые они выплескивают в мир. О слепой, разрушительной их силе, не совместимой ни с равновесием стихий, ни с той, придуманной вами, добродетелью справедливого отношения к себе подобным, которую сами же попираете на каждом шагу, самоутверждаясь через независимость от окружающих, от обычаев предков, даже от всевышних богов!  Но… И это - судьба. Каждый предназначение свое исполняет».
    - Не догадываясь, в чем оно состоит?
      Смотрит в глаза, а светлая морская гладь на ее накидке вскипает пенным кружевом, вздымается штормовой волной.
    «Ты чем-то озабочен. Почему прямо не спросить?»
    Никогда не пытался что-то от нее скрыть. Но если ответ всю твою жизнь  может перевернуть, не торопишься задавать вопросы.
      А она, и без слов, все уже поняла - вздыхает горестно.
    «Хотелось от этого знания тебя уберечь. Радости оно не несет. А беды, какие может навлечь, не берусь предвидеть. Да они уж, и начались… Ты шагу еще не ступил, а сколько людей погибло!» - и накидка пурпуром отсвечивает, словно, пылающий над морем, багровый закат.
    - Ради чего? - напрямик имя его произнести, язык не поворачивается.
      Смотрит с сожалением и молчит. А я, от ее сочувствия, впервые, не облегчение испытываю, а стыд, будто сам во всех этих смертях повинен. Будто от меня участь трибуна, Лигурия и всех их солдат павших, зависела, а вовсе не от судьбы, с ее неизбежностью… Но с небес, конечно виднее.
      «Это их выбор. И справедливость тут соблюдается изначально. Не только орлами Юпитера. Еще со времен Сатурна. Боги не кровожадны, хотя и не знают жалости. Ты же не думаешь, что тысячи воинов гибнущих в битве, собравшись в какой-нибудь долине со всех концов земли, предначертанное свыше осуществляют? Нет, милый, они им пренебрегают, подчиняясь произволу земных вождей. Ведь, по Замыслу, все судьбы сплетаются воедино, наполняя безмолвие и пустоту смыслом, проступающим из небытия, когда люди постигают мир разумом и чувством, складывают его по зернышку из собственных поступков и скрепляют свободой воли. А иначе, ткань времени просто распалась бы в прах…»
     На мгновение взгляд ее затуманивается, и смутная тень пробегает по челу.
Поверить невозможно, что это ее, бросившуюся спасать сына1, ранил у стен Трои, ослепший от ярости, Диомед. Может от камня того и след, пятнышко  светлое, на руке осталось? Или у небожителей все иначе - боль им неведома, а раны затягиваются без следа?
    Этого она никогда не скажет. Тайны их непроницаемы и сокрыты от нас навечно. Однажды, вот так, вскинула брови и обернулась бабочкой! Взмахнула глазастыми, радужными крылышками и упорхнула. Они - другие. Как сказал поэт:
                Хлеба они не едят, не вкушают вина, потому-то
                Крови и нет в них, и люди бессмертными их называют2…
     Не нам о них судить!... 
     «…Но иные смертные…  Мир и согласие позором для себя почитают. А божественный Промысел - мифом. Именами нашими лошадей кличут, на мелких монетах лица наши чеканят, которых, отродясь, не видывали, в играх азартных используют… Сам знаешь, швырнет раб какой-нибудь костяшки на землю и орет: «О, Венера выпала!» Что ж… - усмехнувшись снисходительно, поправила веточку мирта в волосах. - Лишь бы не забывали… - и хмурится озабоченно. - Но если кто, в ослеплении собственного безумия или по чужой воле, вторгается в сплетение судеб, обрывая нити других жизней преждевременно, он и собственную судьбу перечеркивает. Боги отворачиваются, а небеса над ним смыкаются в твердь. Да и сам он не распоряжается более своей жизнью, превращаясь в слепое орудие Рока».
      А я вдруг вижу, вставшую посреди дороги, карруку и Постума, левой рукой сдерживающего лошадей, а правой - раскручивающего над головой смертоносную пращу… Неужели это и о нем? Но убивают и новобранцы! Какой же с них спрос? Делают, то, что центурион велел. А не подчинятся – жизнью поплатятся. А полководцы? Выходит, они - отверженные, а вовсе не  избранники небес?!.  Но почему вдруг едкая такая горечь пронзает душу? Словно кара всевышних обрушивается, внезапно, и на меня?!. 
      - Но боги могли бы этого и не допустить! - и осознаю, что осмелился бросить упрек самому воплощению Милосердия. 
     «Могли бы… - она соглашается так легко, словно речь о чем-то совсем ничего не значащем, но взгляд ее устремлен  вдаль…
     Не решаясь прервать молчание, гляжу, как догорает закат над бесконечным простором лесов и полей на ее накидке… И слышу не задумчивый голос, а всю глубину неутолимой печали, захлестнувшей почти, сероватым туманом весь ее золотистый свет. Возможно, то самое, вечно живое и одухотворяющее, которым боги несут в мир надежду:
      «Конечно могли бы!.. Неявное миру, очевидно для небес. Но чего стоила бы ваша жизнь и судьба, если человек был бы в выборе своем несвободен? Ведь это не только удел, доля его во вселенной, но единственная возможность для души приблизиться в Высшему благу, сделавшись лучше, достойнее. Однако и самых достойных на этом пути, подстерегает пропасть., издали кажущаяся вершиной - Власть. Сиянье ее так завораживает, что ускользает главное. То, что власть и смерть - всегда рядом. Не могут друг без друга, ибо у них одна цель - равновесие, прекращение любого движения, которое могло бы сущность их поколебать. Но самим появлением на свет, что нарушает равновесие неизбежнее жизни? И никаким оракулам не предсказать взлетов ваших и падений, вашего жара и холода -  это и есть жизнь. Тогда как неподвижность, уравнивание температур, устранение всех различий, это, в идеале, состояние камня. Надежная прочность. Чтобы ее достичь, власть постоянно изобретает оковы и путы, устраняя опасные колебания в зародыше. А что сковывает жизнь надежнее смерти?..»
     Будто холодом откуда-то потянуло. Да и она поеживается, кутаясь в накидку, где сиреневый сумрак сгущается в бездонную, искрящуюся звездами, синеву.  И только золотое сияние, исходящее от ее волос, не тускнеет.
    «Сколько доблестных мужей, истинных героев, было в вашем роду! Но кого из них можно назвать счастливым? Эней, бедный мой скиталец! Потерять родину, братьев, жену… И пасть в бою на чужбине! А громкие все победы?.. Что принесли они Гаю Юлию, твоему отцу? Одиночество в льстивой, чуждой ему толпе, ненависть, измену и смерть от рук самых близких…»
      Ни слов, ни мыслей. Словно в пустоту проваливаюсь. И ухватиться не за что - бездна отчаяния! Не солгал трибун перед смертью. Я - сын тирана! Потому и удостоился общения с Матерью-Прародительницей  Юлиев. Вот и разгадка! И эта радость навеки омрачена…
      Всякий сирота безродный ищет свои корни. И я, втайне, надеялся. С того дня как кухарка, ощипывая гуся к обеду, решила глаза мне открыть, иллюзии детские по поводу Цицеронов развеять. Откуда скопилось в ней столько ненависти к ребенку, не сделавшему никому зла? До сих пор перед глазами мучнистый, морщинистый ее лоб, кабаньи, колючие глазки и толстые, как у пиявки пресытившейся, брезгливо поджатые губы, которыми она, то и дело сдувает, липнущий к ее носу белый гусиный пух, разлетевшийся по всей кухне:
     - Иные рабы ничтожные, у которых молоко на губах не обсохло,  больно много о себе мнят. Мячиком с младшей госпожой перекидываешься? Думаешь, ты ей - ровня?  Как бы не так! Она - дочь благородных родителей. Самой госпожи Теренции нашей и хозяина твоего, Марка Тулия, который, по мягкотелости, чересчур тебе потакает.  Вот ты и гогочешь в саду, до поры до времени. - ткнула мне чуть не в лицо страшным гусиным клювом. - Такая судьба и тебя ждет!.. Потому, что ты подкидыш, отребье жалкое, неведомо чье!.. Сын земли!
       Земли? Той, что у нас под ногами? Значит, матери у меня совсем нет?! Сердце разрывалось, а детский ум не мог этого вместить. Пока Хозяин не объяснил ласково, что после гибели Титанов земля детей уже не рожает. А у всякого, даже подкидыша к Молочной колонне, где-то есть мать.
    «Не всегда, - усмехнувшись, она уклоняется от молчаливого моего вопроса. - Я, к примеру, из пены морской родилась. А до суши в раковине, подобно жемчужине добиралась… - и уже не только накидка, но и улыбка ее, словно из воздуха соткана. Не лучится, мерцает едва среди засветившихся ярких созвездий…
    - Но я из плоти и крови! У меня была мать! - кричу, пытаясь удержать ускользающее виденье.
    « Ты встретишься с ней. Но будь осторожен!»   - не шепот даже - легкое дуновение, предвестие беды, скользнувшее беззвучной волной из Эфира.
     - И матери не верить?!. - блуждаю взглядом в пространстве:
     Плеяды, Арт Ликаона3, Весы… Как ни всматривайся, не дождешься ответа от молчаливых светил… Едва уловимый запах гиацинта витает в воздухе, отчего одиночество мое еще беспросветней. Исчезла, бесследно растаяв в ночи. Лишь высоко над горизонтом изумрудно сияет ее звезда - Веспер. Далекая и недосягаемая, как обитель бессмертных…
    - Очнулся! - вопит кто-то так громко, что я вздрагиваю и открываю глаза.       
    Ни оков, ни веревок, лежу на широкой корабельной палубе, на шкуре воловьей, покрытой соляными разводами. И чей-то заунывный, не иначе в кабаках сорванный, голос доносится с кормы:
                Как много волн в широком море,
                Колышет между нами нот    
                Фортуна встретит или горе
                На горле щупальца сомкнет?

      Ни скрипа уключин в трюме, ни всплесков за бортом. И «воронов» абордажных не видно. Только хлопают на ветру потертые кожаные паруса. Торговая кибея4? Но все вокруг вооружены.
     «Куда же мы плывем?..»
     - Ожил? - бородатая образина в красной солдатской тунике, хватает меня за плечо.
       А на небе - ни звездочки. Только клубятся в синеве белесые облака. Солнце почти в зените. Простор морской распахнут во всю необъятную ширь. И одно облачко вдали чуть светится, но не от солнца, а снизу - Этна, значит, под ним, вечно тлеющая ее вершина. Значит - на Сицилию?
      «Есть ли предел могуществу вашему, боги? Что, в сравнение с ним, жизнь наша и нелепые судьбы, если ход времени и движение небесных светил меняются от переливов света на ваших одеждах? А может, само неумолимое время для вас - что часы песочные - каким концом обернете, туда и течет? При таком всесилии, великодушие ваше, поистине сверхъестественно! Наблюдая злодейства и всю низость людскую, не вмешиваться, но проявляя терпимость, предоставлять полную свободу в выборе целей и средств?  В надежде на стремление к благу, свойственное изначально каждой живой душе? На ту самую искру, которую вы в нас заронили? Но разве не ведомо вам, как легко ее погасить? Помню, как на моих глазах, гасла она в Хозяине.
     Когда он ехал из ссылки, города и граждане встречали его с таким воодушевлением, что слова, которыми он, впоследствии, описывал те дни, не передают сути. Он говорил, что Италия внесла его в Рим на своих плечах. Могу уточнить: Италия плакала, при этом, от счастья!
    Но еще до возвращения в Город, Марк принял решение быть крайне осторожным, чтобы не пришлось вновь его покинуть. Он был не из тех, кого беды закаляют. Изгнание его обессилило. Клодий навсегда подорвал его уверенность в себе - он просто физически боялся. В изгнании у него было немало времени, чтобы все обдумать. Он корил себя за попытки проявить независимость, за дерзость по отношению к «трехглавому чудовищу»5, за приверженность к партии, хотя и лучшей, но, несомненно, слабейшей. И вернулся с твердым намерением не брать на себя никаких обязательств, быть внимательным ко всем, смиряя врагов услужливостью - ведь  придерживаясь такого образа действий, легче избежать беды. Так советовал и мудрый друг Аттик, и Квинт, ставший весьма осмотрительным, после того как люди Клодия сожгли его дом. Нелегко было на это решиться. Ведь триумвиры были его врагами! Не говоря о Крассе, которого он ненавидел как тайного вдохновителя Катилины. Хозяин не сомневался в том, что именно Цезарь…
      Не могу вспомнить его лицо не улыбающимся. Но представить, что,
обращаясь к этому человеку, я мог бы назвать его отцом? Немыслимо! Конечно, теперь это и невозможно.  А тогда…  Марк прямо говорил, что Клодия натравил на него Цезарь. И, конечно, не мог забыть предательства Помпея, клявшегося его защищать, но, в решительный момент, трусливо уклонившегося от встречи.
    Душой он, по-прежнему, тянулся к оптиматам6. Но в письмах уже заигрывал с «покорителем Галлии», льстил Помпею, называя его «самым добродетельным, самым мудрым, величайшим из людей, как нынешнего, так и, вообще, всех времен». Старался не появляться в сенате, если обсуждаемые вопросы были слишком жгучими. И всякий раз, покидал форум задолго до того, как прения перерастали в смертоубийство.
    «Не надо сильных средств. - отвечал он тем, кто ждал от него действий. - Хочу лечиться воздержанием»
      И восхищался Варроном, который был богат, почитаем… А, главное, ни от кого не зависим. Осуждая Помпея, но, ни во что не вмешиваясь, занимался хозяйством в своем имении, покровительствовал музам, составлял энциклопедию в девяти книгах, собирая в нее все доступные сведения. Как хотелось Марку быть на него похожим - написать все задуманное, раздать долги, щедро одарить друзей, отомстить Клодию! Но Марк Теренций Варрон благоденствует и поныне, а наш Марк… Несостоятельный должник Цезаря и Помпея, содействовавших его возвращению из ссылки, мог ли он оставаться в гордом одиночестве, посреди бушующей вокруг бури? Как этот рапсод на корме спел?.. Со щупальцами на горле!
    Все его предпочтения были на стороне «лучших». Связанный с ними еще со времен своего консулата, он верно им служил, ради них подвергался гневу толпы, ушел в изгнание. Но сенат не нашел более действенных средств для его спасения, кроме принятия бесполезных указов, переодеваний в траур и увещеваний консулов. Марк считал это недостаточным, подозревая тех, кто так вяло его защищал в том, что они не были особо огорчены его несчастьем. И, в самом деле… Любезные его сердцу аристократы, несмотря на все его заслуги, никак не могли забыть что он - homo novus7, всегда смотрели с предубеждением на «выскочку из Арпина»8, ставшего им ровней. Пожалуй,  они, простили бы ему такую удачу, будь он чуть поскромней. Но тщеславие его было вызывающим. Тем более, когда он осмеливался язвить их своими остротами. И, особенно, когда забылся до такой степени, что дерзнул приобрести виллу  покойного Катула в Тускуле и поселиться в знаменитом доме Крассов на Палатине. Марк чувствовал эти флюиды. Понимал, что с возвращением его  в Рим, возник новый повод для их недовольства. Хлопоча о его реабилитации, они не предвидели всей торжественности и блеска, которыми народ встретит его прибытие. И скрежетали зубами.
   «Обрезавшие мне крылья, возмущены тем, что они отрастают вновь. Каким же я был глупцом!» - стонал он, вспоминая все беды, которым он подвергся, защищая сенат - изгнание, разрушенный дом, удушающие долги!.. Оправдывая, тем самым, свой переход на сторону триумвиров.
    Сразу после возвращения из ссылки, когда Италии угрожал дефицит зерна, он потребовал чрезвычайных полномочий для Помпея. И тому был поручен контроль над поставками продовольствия, всеми портами и торговлей - сроком на пять лет. Вновь сделал «Великого» правителем всех морей, подвластных римлянам. И, тут же, при полном истощении казны, добился выделения огромной суммы для выплат легионам Цезаря и разрешения иметь в Галлии десять помощников в ранге легата.
    Его имя и красноречие привлекли к нему всех колеблющихся. Тех, кто устав от невзгод свободы, искал твердой руки, несущей Риму умиротворение. Вместе с друзьями Цезаря и Помпея, должниками Красса, с пройдохами, ожидавшими единовластия, в надежде к нему прислониться, люди эти составили послушное большинство в сенате, вождем и глашатаем которого стал Цицерон. Оно и создавало видимость законности в государстве, где тиранически захваченная власть удерживалась насилием. Но, и угождая этой власти, он порой, не мог сдержать гнев: «Оставим в покое совесть и честь. Если те, кто бессильны, не хотят меня любить, постараемся внушить любовь тем, кто всесильны!» И, тут же, сам себя утешал: «жизнь снова обрела блеск»  Напрасно. Совесть терзала его неотступно - он служил людям, чьи замыслы считал гибельными для отечества. Даже в судебных его речах, в их резком и ядовитом тоне, прорывалась эта душевная боль.
    Никогда прежде не извергал он стольких ругательств. «Свинья», «дерьмо», «падаль» так и сыпалось с Ростр. И вся горечь его речей проистекала из ярости, которую испытывает всякий, кто не в силах остановиться, сознательно находясь на дурном пути. Бывало, он внезапно нападал и на новых союзников, нанося  обескураживающие, но едва ли разящие их, удары. Отстаивая в одной из речей интересы Цезаря, он вдруг, ко всеобщему недоумению, стал превозносить Бибула, заклятого его врага. Иной раз, он публично унижал их лучших друзей, показывая окружающим, что  все еще свободен. Но сам в это не верил и, кляня рабскую свою уступчивость, вымещал все на зобатом Ватинии и престарелом цезаревом тесте Кальпурнии Пизоне.
     Им пользовались и тогда, когда он мог быть полезен, как адвокат. По приказу свыше, не раз приходилось ему защищать в судах личных своих врагов. А в сенате он постоянно служил инструментом триумвиров, внося предложения, которым, как он говорил «сочувствовали другие, но не я». Что мог поделать, в кровавой той схватке, тонкий ценитель искусств, не знавший иного оружия, кроме слова? Но он не был бы Цицероном, если бы, подобно жертвенному  быку, брел на заклание, покорно согнув  шею! Гений его не мог ужиться с рабским ярмом. И однажды, Хозяин восстал. Ведь, в глубине души, он никогда не терял веры в то, что никакой меч не устоит перед истиной, явленной миру, со всей откровенностью, в пламенном слове.
     Да и Фортуна благоприятствовала. В отсутствии Цезаря, дружба правителей быстро разладилось. Сказалось соперничество, возникшее еще со времен бунта Спартака, когда победу одержал Красс, а все ее плоды достались, как повелось, Помпею. Теперь же, он сам был озабочен успехами  Цезаря  в Галлии, уже затмевавшими славу восточных его «подвигов».    Постоянное брюзжание  Магна по этому поводу и толкнуло Марка на отчаянный шаг. К тому же, вступившие в должность консулы - Лентул* и тесть Катона, Марций  Филипп были не только твердыми консерваторами, но и ближайшими его друзьями. И обещали поддержку.
     Еще в декабре в сенате было официально заявлено, что закон о раздаче многодетным отцам земли в Кампании следует отменить - Бибул готов был подтвердить под присягой, что закон был принят в тот момент, когда он следил за полетом птиц - то есть вопреки конституции9.
    И Цицерон решился. В апрельские ноны объявил, что в иды мая будет говорить в сенате  о разделе кампанских земель. Все былые друзья восторженно приветствовали раскаявшегося перебежчика. Нетрудно было предвидеть, что за этим последует. Домиций Агенобарб* не скрывал, что, избравшись на будущий год консулом, он немедленно потребует отзыва Цезаря из Галлии. Словом, все только и говорили о том, что пришло время борьбы. И не с Помпеем против Цезаря, но против тирании, в целом. Не дожидаясь пока Великий соберется с мыслями, Красс умчался к Цезарю в Равенну. Получая обстоятельные донесения о событиях в Риме ежедневно, тот прежде ни во что не вмешивался. Но теперь ему объявляли войну и Гай Юлий действовал молниеносно.
     Под предлогом доставки транспортов с хлебом, поспешно отбыл из Города и Помпей. А Цезарь с Крассом уже пересекли Альпы на пути в Луку, где их ожидали  и проконсул Ближней Испании Метелл Непот*, и проконсул  Сардинии Аппий Клавдий. И еще более двухсот сенаторов - настоящий съезд монархистов в противовес сенату и всему отечеству! Распавшийся почти, союз триумвиров возродился и они снова поделили между собой мир. Крассу и Помпею было обеспечено консульство на будущий год, в дальнейшем - любые провинции на выбор. А Цезарь желал получить высшую власть вторично, как только истечет, требуемый законом, десятилетний интервал между двумя консульствами одного гражданина.
     В считанные дни все обернулось против Цицерона. Отправляясь из Луки на Сардинию, Помпей передал через Квинта, что полученная им, для ознакомления, речь по аграрному вопросу «очень ему не понравилась». Марк оказался в одиночестве, без всякой поддержки, перед лицом могущественных врагов, грозивших вновь предать его мести Клодия. Аттик жестоко его порицал. Квинт, ручавшийся за брата, кричал, что его вынудили нарушить слово.  Помпей, втайне поощрявший измену, делал вид, что возмущен более всех. Несчастный Хозяин, ошеломленный поднявшейся бурей, вынужден был  уступить, пообещав все, чего от него хотели. Вместо битвы в сенате, до конца мая отсиживался на вилле в Астуре. Мечты о союзе «меча и тоги»10 рассеялись как дым.  Попытка освободиться привела к еще большему порабощению.
     «Я был подлинным ослом!» - шептал он, хватаясь за голову. И переубедить его было невозможно. Он смирился, осознав, что никогда уже не сможет ничего изменить. И принялся осыпать неумеренными похвалами, никак не насыщавшегося ими, тщеславного Помпея. По прихоти Цезаря  согласился взять на себя надзор за расходованием средств, при строительстве новой базилики на форуме - «…ведь нужно не только овладеть мудростью, но и уметь пользоваться ею».  А, вскоре, шагнул еще дальше. По требованию безжалостных своих покровителей, протянул руку Пизону с Ватинием, которых всегда ненавидел. При этом старался не высовываться, жить в тени, занимаясь литературой. И дал себе слово никогда больше не говорить о праве и чести, «быть гибким как тонкий краешек уха» - печальнее слов я от него не слышал…»
    - Напугал ты меня, достойнейший! От самой Астуры в сознание не приходил! - отодвинув бородатого, надо мной склоняется незнакомец в облике, которого нет, вроде, ничего зверского… Пока он не оборачивается левой щекой, рассеченной жутким, косым шрамом, перечеркивающим  все его благообразие. Напрасно он приветливо так улыбается - одного взгляда достаточно, чтобы опознать в нем матерого головореза.
   -  Бредил… - вздыхает он сочувственно. - Мать поминал. В прошедшем, почему-то, времени. Хотя она, хвала всевышним, благополучно здравствует. - и вдруг морщится, словно от сильной боли, а правая его рука сжимает запястье левой. - Насколько это возможно… - и, глотнув воздуха, добавляет. - При нынешнем бесправии и произволе.
    «Знает мою мать? Но как ему верить? - едва сдерживаю волнение. – Кто он? Кому служит?.. И… Что ждет меня на Сицилии?»   
     - Произвол уже и женщин касается? - спрашиваю осторожно.
     - Не всех… - он пытается усмехнуться, но пересохшие губы вздрагивают, и всего его, похоже, трясет в ознобе, да и говорит с трудом. - Но… Как остаться без высочайшего… Внимания… Сестре Катона, матери… Брута, теще Кассия.  А теперь… И третий ее зять … Лепид!.. Во враги народа  угодил… С полной… Конфискацией!
     «Моя мать Сервилия?!  Только издали, у погребального костра Цезаря ее видел. Скорбный силуэт в трауре - вот и все, что помню».
     Заметив его задумчивость, пират со шрамом понял ее по-своему и попытался утешить пленника.
    - То, что она в браке с Цезарем… Не состояла… Не главное!.. Всю жизнь связаны были… Случайным пассиям… -  и стиснул зубы, превозмогая боль. Но, сделав на собой усилие, договорил. – Жемчужин за шесть миллионов… Не дарят!..
     Шквал смеха захлестывает меня, врываясь неудержимой волной из полузабытого далека. Перед глазами, как наяву, хохочущие лица сенаторов. Растерянный, онемевший Катон с той злополучной табличкой в руке… Пунцовый, вскочивший со скамьи Брут… Юний Силан, муж Сервилии, обмякший на возвышении, в почетном своем кресле Первоговорящего11…    И снисходительно улыбающийся, не совсем еще облысевший Цезарь… Отец! 
    А незнакомец, похоже, не в силах устоять на ногах. Качнувшись, опускается на корабельный канат, свернутый в бухту - лицо блестит от пота, а подбородок вздрагивает, как в лихорадке:
    - Брут… Рассказывал… Что Цезарь… Чуть не каждый день письма… Ей писал. Даже когда… У пиратов в плену… Оказался.
    - Ты знал Брута? - страдалец этот, действительно, озадачивает.
    - Не припоминаешь?.. В третье консульство твоего отца… Тогда, правда, у меня… Не было еще… Шрама…- лицо его искажает судорога, но он говорит, словно, цепляясь за эту возможность, как утопающий, чтобы не провалиться в беспамятство, оставшись наедине с жестокой своей болью. - Заезжали с ним… В тускульскую вашу… Усадьбу. Зимой… После службы его… В Галлии. Обедали вместе… Я - Луцилий…
   «Невероятно! И дело даже не в шраме… Тот друг Брута был моложе меня лет на десять. А этот Луцилий… Что его так состарило? После гибели Брута, он перешел к Антонию, воевал с ним где-то на Востоке… Неужели в Египет плывем?
    Сдавленный стон доносится из-за штабеля толстых досок, которыми заставлена вся палуба.
    - Раненый. - поясняет, с трудом переводя дух, Луцилий. - Лихо возница ваш… С пращой… Управлялся. Пол лица снес… Бедняге. А врача не… Нашлось. - и сам стискивает зубы, чтобы не застонать. 
   - Ты тоже ранен?
   - Нет. Царапина. - и показывает распухшую левую кисть. - А вот как… Разнесло!.. Придем в Лилибей, лекарь… И мою руку… Посмотрит.
   Пот катится по его лицу градинами, а от загноившейся раны, словно следы звериных когтей, тянутся через всю руку к плечу, багровые полосы. Пока я разглядываю их, он хватается правой рукой за горло, глотает слюну и, прикрыв глаза, сдавленно шепчет:
    - Железы… Что грецкие… Орехи!
    Привстав со шкуры, дотрагиваюсь до его лба - он горит!
   « Сепсис?12..»
    Мачты поскрипывают. А паруса - то наполняются ветром, то опадают.
   «На веслах шли бы быстрее. - Тирон глянул на своего похитителя с тревогой. - Найдется ли в порту сведущий такой эскулап13?..»
 


Рецензии