Подонки Ромула. Роман. Книга вторая. Глава 49

                ГЛАВА XLIX.

    Удрученный раздумьями об увечных поэтах, Вергилий побрел в лаконик, отогревать душу сухим паром. А Поллион, по долгу гостеприимства, решил Квинта дождаться. Инвалиды войны, даже не наделенные поэтическим даром, всегда вызывали у него не просто сочувствие, но щемящее, долго не отпускавшее потом чувство личной вины, независимо от того, на чьей стороне те воевали. Ведь это он водил их в атаки, где они теряли, если не жизнь, то руку, глаз или нижнюю челюсть от удара камня, удачно пущенного из вражеской пращи. Не говоря уж об онаграх и скорпионах!.. Или наносили эти увечья другим, своим же согражданам, с которыми бродят теперь вместе по римским окраинам, стараясь даже на Велабр не соваться - спившиеся, грязные, безжалостные, столь же обозленные на весь мир, как Гораций…
      Всем, кто к нему обращался, Азиний поначалу помогал, но… Года после триумфа его не прошло - руки опустились. Наделы свои земельные пропили, как и денежные пособия; жен, кто имел, растеряли; сбились с такими же калеками отверженными в шайки грабительские - кто в Кампании, кто - в страшном Курином лесу1… А иные - прямо под Сервиевыми стенами душегубствуют! Поскольку ничего другого в жизни не видели и не знают. Таким не поможешь, ибо исправлению не подлежат. Дальше вестибула в дом впускать нельзя!.. Спортулу с остатками застолья вчерашнего в зубы и - на все четыре стороны, пока вигил с перекрестка не углядел!...
      Какое-то позвякивание послышалось вблизи - раб Горация вертел скребницами на бронзовом кольце с защелкой в виде змеи, вгрызшейся в яблоко.
     «Принадлежности прихватил, будто я не обеспечу. - огорчился Азиний. - Может, и маслом собственным в бане моей натираться удумал, чтобы скудность жизни своей скрыть? Воистину - калека… В малом таком ущербен! А уедет Публий ягоды сикионские давить - что же мне? Сатиры ядовитые, брюзжанье и злопыхательство его слушать, когда и самому тошно?  Рядом - один Варрон престарелый, с трясущейся головой, да Луций, вечной уголовщиной удрученный. А в последнее время, и вовсе, одержимый - тирана сменить, республику реанимировать…
     Опять этот бред! А ведь клялся о том и не думать… Никаких планов безумных и пустых надежд! С тех пор как они, всей сворой, Руфа затравили - кто громче облает, да в горло поглубже вцепится! Даже Агриппа - вот уж, от кого не ожидал! А оказывается… Когда власть лапу протянет, а то и погладит, когти, для видимости, убрав… И достойные мужи рассудок теряют - свет от тьмы кромешной, в самих себе, отличить не могут! Так зачем голову подставлять? Бедолаг доверчивых в новые побоища втравливать?.. Ради чего?! Во имя свободы сомнительной, которую новый тиран, быть может, дарует, а может, и нет? Да никому она больше не нужна, свобода эта! Затерялась где-то среди дорог, легионами истоптанных. Вместе с честью и совестью нашей. И бескорыстной, когда-то, дружбой…
     Что там грек тот лукавый лепетал, всевышних богов отменив, а души наши бессмертные сливший в клоаку?.. И горько, и смешно.  Дружба у него, видите ли, вселенную с пляской обходит, объявляя нам, дурням бесчувственным, чтобы пробуждались, поскорей, к прославлению счастья этой жизни… Но что-то не тянет меня по утрам плясать! А для чего пробуждается в каморке под крышей, Квинт Гораций? Почему не радуется жизни, не прославляет стихом лучших своих друзей - Кассия и Брута, когда вокруг - зеркала, устоявшийся запах блуда и собственная, хмурая рожа со всех сторон! Подумать страшно! И, в самом деле, на край света сбежишь!..
      Но зачем далеко ходить? И здесь, на улочках римских, сплошь и рядом, дружбу эту можно созерцать. Сходки старых боевых товарищей, особенно трогательные по ночам, в зимнюю стужу - пляски нищих бродяг над решетками канализации в теплых испарениях нечистот, струящихся из Клоаки. Хотя… В чем- то можно и позавидовать. Ведь своих друзей я и там не встречу - ни Публия Краса, ни Гальбу с Минуцием, которого собственные рабы удушили… Месть богов, говорят, за убийство Цезаря… Может, и так. Помыслы всевышних неисповедимы. Кто мог вообразить, что головой Требация, отсеченной в Смирне общим душевным другом нашим Долабеллой, будут потешаться, перекидывая ее ногами по мостовой, пока клочья серые, которыми он, так остроумно, порой, мыслил, во все стороны не разлетелись!.. Один Антоний, чудом каким-то уцелел. Но он и в убийстве Божественного не замешан. Хотя…
       Может, не зря Цицерон с ростр распинался: мол, неспроста Марк у входа в курию с Требонием застрял, пока Цезаря резали. Оглох, криков не слышал? За такие речи я болтуна, потом, чуть не пришиб. А теперь… Задумываюсь. Неоднозначно как-то Марк в те дни себя проявил. Жаль, меня рядом не было!
      В последний раз виделись на квинквиреме пиратской у Мессанского мыса при заключении перемирия с младшим Помпеем, также, вскоре, успешно обезглавленным и позабытым.
      По старой дружбе рядом возлегли. Но, поневоле, пришлось отодвигаться. Глядел на него и не понимал: что нас прежде связывало?
     А Марк!.. Не то, что Октавию… И Клеопатру свою позабыв, пялился, по бычьи, в бритые промежности танцовщиц испанских. Хватал куски, как зверь, изо всех блюд без разбора… Цекуб кратерами в себя вливал, не разбавляя. Будто не от египетских царственных пиров приплыл, но из пустыни голодной. Стыдно было рабам услужающим в глаза смотреть! Вместе с Либоном, под утро уже, из-за стола его выволакивали - как труп, в заблеванном, жемчугом шитом, хитоне!.. Он ведь у нас и Бахус-Освободитель от всех устоев и условностей, когда не в состоянии уже
Геркулеса изображать…
     Дружба крепка в юности, когда горизонты одинаково туманны, а желания, в силу их незамысловатости, так удивительно схожи. И нечего еще огораживать и делить. Но с годами, как ни печально…. Все реже встречи, все меньше у старых друзей поводов для трогательных воспоминаний - расходятся пути.
       Вот и Лабиен с Цезарем… Столько лет неразлучны! Поддерживали друг друга во всем. Вместе расшатывали устои государства, скупали патрициев и чернь, травили сенаторов, ставили несогласных в стойло. Вместе Галлию покоряли. В непроходимых лесах и болотах, сквозь полчища варваров пробиваясь, замерзая и утопая в снегах - сколько раз спасали друг другу жизнь!. Праздновали победы, строили планы на будущее. И такой конец… Когда Тит бежал к Помпею, Цезарь, собрав имущество его и деньги, оставленные в лагере, отослал все в Рим. И, с того дня, о Лабиене даже не упоминал. А  под Кордубой… Когда голову бывшего друга бросили к его ногам, только взглянул мельком и, молча, отошел.
      Говорят, он заплакал, когда евнухи александрийские поднесли ему голову Помпея. Не знаю, не присутствовал, удерживая младших наших богов - того же Антония с Долабеллой - от революционных преобразований в Риме, то есть от ограбления всех честных граждан ради никчемнейших пролетариев. Словом, не до убиенных было - живых бы спасти! Так что, за достоверность египетских слез Божественного не поручусь…
       Но все, что в Кордубе случилось, своими глазами видел - панику в наших рядах, птериги на его плечах, набухшие от вражеской крови… Когда он, воздевая руки к небесам, умолял богов не пятнать стольких его подвигов одной неудачной битвой. И то, как он, не надеясь уже на помощь свыше, один с солдатским скутумом2, рванулся вперед. И оба войска стали свидетелями чуда - лысины его, мелькавшей в самой гуще врагов!.. Более двухсот копий в него было брошено - от одних уклонялся, другие отражал щитом. В пятьдесят семь лет! Что Гектор или Аякс3? Новобранцы! Разве что, Коклеса легендарного нашего рядом можно поставить!..
       А улыбка его, при свете чадящего факела, когда отмыв меч от крови и
протерев его насухо, он вдруг обернулся ко мне и произнес почти шепотом, чтобы конвой за порогом палатки не слышал:
     - Всегда дрался за победу, а сегодня… Впервые спасал свою жизнь.
      Но, невольно, видишь и стену, которой он повелел обнести город, чтобы укрывшиеся в нем враги, не спаслись бегством. Вот, доблестные «наши» римляне и стаскивали со всего поля, и нагромождали бесчисленные тела римлян «чужих» одно на другое. А сверху, для устойчивости, прибивали к земле копьями, пронзая вместе с панцирями насквозь. Дюжина тел плашмя, одно на другое, - в высоту! И  около тридцати стадий жуткой этой стены в периметре! Приказ есть приказ, а другого строительного материала под рукой не оказалось. Да и усталость!... Намахались за день мечами до изнеможения - не валить же до утра лес!..
       И этот, ускользающий, косой, как стрела, пущенная из за угла, взгляд на
окровавленную голову Лабиена, боровшегося против него после Рубикона с беспримерным мужеством повсюду. Но без малейшей удачи… Что на войне убивают - привычно для полководца. Однако смерть близкого тебе, даже ставшего врагом, всегда поражает. И, так как мстительной кровожадностью того же Антония, он никогда не страдал, отрубленная голова Тита, конечно, не вызвала у него восторга. Но и в печаль не повергла! Нечто очень существенное, связывавшее их долгие годы, ушло навсегда. Ощутил ли он всю горечь этой потери? Хотелось бы надеяться, но… Едва ли!..
      В свое время суждено мне было доставить ему в Самаробриву4 известие о гибели в Парфии Лициния Красса, сына его Публия и безвозвратной потере пяти римских легионов.
     Ставка проконсула Галлии гудела, как растревоженный улей. Даже вечные должники Красса были потрясены и глубоко опечалены. Донесения о стычках с местными племенами, толком и не рассматривались. В претории, как и в солдатских палатках, только парфянскую беду и обсуждали. Все, кроме Цезаря, который лишь хмуро отмалчивался. И неудивительно. Даже новобранцы необстрелянные поглядывали вслед озабоченному императору  с опаской  за его будущее, догадываясь о тяжких заботах, которые с простыми человеческими переживаниями, связанными со смертью друга,конечно же,несопоставимы.
    Судьбы сильных мира сего, как и великие битвы народов, не ускользают от внимания небес. являя собой зрелища, куда более захватывающие, нежели гладиаторские наши бои и бега колесниц. Но если даже мы, грешные, делаем при этом ставки и заключаем пари, неужто, бессмертные боги, развлечение такое упустят?  И ставки, надо полагать, соответствуют уровню их величия. Не станет же отец Марс или сам Всемогущий Юпитер мелочиться!.. Соответственно и заинтересованность в выигрыше возрастает. Но поскольку все в руках божьих, иные, вознесенные молвой, блистательные личности и натыкаются, порой, на неожиданные удары судьбы, не вписываясь в слишком крутые ее повороты. А кто-то неприметный проскальзывает и оказывается, внезапно, впереди всех - на вершине славы, на гребне истории.
    Но это для нас он - великий консул, отец отечества или царь царей. Для богов же - все равно, что ловкий возница или удачливый какой-нибудь ретиарий, не более того. А вся героическая его жизнь - лишь мимолетная схватка, исход которой, самый, казалось бы, непредвиденный, кем-то из зрителей бессмертных заранее предрешен. Если ставки достаточно высоки или… Уж очень, азарт, Вулкана, к примеру, с Нептуном поспорившего, одолевает.
    Вот, иной раз, и призадумаешься, что лучше - любимцем богов быть или, вовсе, на глаза им не попадаться? Оставаясь неведомым высшему их промыслу… Беспризорным. Потому, что человек может строить и осуществлять свои планы, когда знает, например, что в окрестных лесах затаился, стягивая силы, отчаянный некий и чересчур самонадеянный  Амбиориг* или Индутиомар*. Но если судьба замахивается за тридевять земель, в Парфии, бьет по темени, как гром среди ясного неба, на севере Галлии, а окончательно рушится в Риме. Даже такой стратег, как Юлий Цезарь, сломаться может.
     Ведь смерть Красса полностью оголила его тылы, лишив какой бы то ни было защиты от козней многочисленных  врагов на всех римских холмах, как и от законотворчества, исходящего ненавистью к нему сената. После внезапной смерти любимой дочери Юлии, и на дружбу с Помпеем рассчитывать не приходилось. Чего можно было ждать от любителя срывать лавры, взращенные другими, прямо с голов победителей, - кроме подкопов и тайных интриг? А в них Великий поднаторел еще со времен Спартака, украв триумф у Красса… А превзошел всех при Митридате, присвоив, как стервятник, командование и победу в той жестокой, многолетней, угасшей почти войне, все тяготы которой вынес на своих плечах бедняга Лукулл!
    И это был еще не худший из сценариев его гибели, которые разыгрывались в буйном воображении штабных офицеров. Избавившись от противовеса, каким долгие годы служил Красс, Помпей, в отсутствие Цезаря, мог захватить власть в Риме, почти не напрягаясь. Спровоцировав уличные беспорядки и взяв за горло сенат, подтолкнуть консулов к провозглашению себя диктатором для подавления тех же беспорядков. А, по сути, - единоличным монархом. При таком повороте, Цезарю, вообще, не было места. Не то, что в Риме - нигде!
    Словом, основная угроза таилась теперь не в галльских глухих лесах, а посреди родных римских улиц и шумных площадей. Совершенно не контролируемых!  И поскольку возникла эта беда со смертью Красса, друзья и сподвижники Цезаря, по общему молчаливому согласию, старались в его присутствии о Парфии даже не упоминать. Из тех же соображений, по которым в доме повешенного не говорят о веревке. Нарушителем конвенции стал некий войсковой трибун из «красавцев», которых римляне метят этим клеймом, вовсе не за внешнюю их привлекательность. Но чтобы подчеркнуть гнуснейшую их расхлябанность и манерность.
     В расчете на блестящую карьеру, хлыщ этот только  что доставил в ставку из Италии целый сундук рекомендаций, живописующих всеми красками его многочисленные, никак, правда, еще не проявленные таланты и, редчайшие в нынешней молодежи, добродетели. Цицерон, проситель из самых назойливых  писал о Требации этом так:
   «Обойдись, пожалуйста, с ним, мой Цезарь, со всей своей лаской, сосредоточив на нем одном все то, что ты согласился бы сосредоточить, по моей просьбе, на всех моих близких. За этого молодого человека я ручаюсь: нет гражданина честнее, нет юноши лучше и добросовестнее. К тому же, он прекрасно образован и обладает исключительной памятью. Не прошу для него ни должности трибуна или префекта, ни какой-то определенной милости; прошу лишь твоего благоволения и великодушия. Однако, я не против того, чтобы ты, если тебе будет угодно, украсил Требация и этими знаками малой славы. Итак, передаю его тебе, как говорят, из рук в руки - в твои, умеющие побеждать и хранить верность. Ибо я обещал ему твое расположение не менее широко, чем обычно сулил свое».
     После таких заклинаний, Цезарь, и по натуре не склонный отказывать в просьбах, принял юнца благосклонно и, особо к нему не приглядываясь, направил в Восьмой легион трибуном-латиклавием - на должность, открывавшую путь не так к военной, сколько к блестящей  гражданской карьере. О таком одолжении Цицерон и не помышлял! Да и для Цезаря услуга эта труда не составила. В войсках его, растущих постоянно, как на дрожжах, вакансий всегда хватало. А главное, в сражении с таким назначенцем, даже окажись он полнейшим ослом - никакого риска. Считаясь старшим трибуном в легионе, латиклавий никаких обязанностей, кроме присутствия на построениях и парадах, не несет, не более года торчит при штабе, как заведомый кандидат, делегируемый войском в квесторы, то есть, прямой дорогой в сенат.
     Но шила в мешке не утаишь, а в пронырливой такой заднице - и подавно. Особенно, если допустить ее бесконвойно на военный совет и долго держать  обездвиженной на самой крайней скамье
      Улучив момент, когда старшие военачальники, обсуждавшие ближайшую экспедицию в земли эбуронов7, склонились, в молчаливой задумчивости, над картой, Требаций, желая угодить императору изъявлением глубокого своего сочувствия, в связи с постигшей того утратой, вопреки всякой субординации, и не удосужившись даже встать, как положено для доклада, громко заявил:
    - Что с эбуронами пора кончать, не спорю! Мысль верная. Но кто отомстит за Красса?
    Перехватив взгляд, брошенный Цезарем на этого наглеца, грозные легаты, побывавшие в таких переделках, что, вспоминая о них, всякий раз судорожно ощупывали свои головы, не веря, что они все еще на месте, похолодели. Улыбка медленно таяла на губах Цезаря, а рот просто исчезал, превращаясь в узкую щель, чем-то напоминавшую смотровую в крепостной стене. Левый его глаз, между тем, всверливался в Требация с тем прищуром, с каким опытные воины натягивают лук.
     А, никем не прерываемый «красавец» продолжал с ораторским пафосом:
    - Вправе ли мы бездействовать?! Со времен нашествия Бренна, не претерпевал римский народ столь великого бедствия, жесточайшего такого позора! Но тогда, милостью богов, гуси капитолийские Рим спасли. А ныне? Смоем ли мы кровь доблестных наших граждан, пролитую варварами в пески Парфии или безответно будет взывать она к оглохшей нашей совести?!
      Большинству членов совета, одновременно, предстала леденящая душу картина децимации среди высшего командного состава. А юнец, глотнув побольше воздуха, хотел еще что-то огласить. Но Цезарь вскинул ладонь кверху и в голосе его грянул гром:
     - Достаточно! Скоро у тебя появится возможность явить свою любовь к отечеству на поле брани. И не в Парфии, а здесь, в стране эбуронов. Ибо само существование дикой Галлии - угроза для Рима. Вот мы с тобой и постараемся с нею покончить, пока парфянские стрелы не долетают до Капитолия и гусям Юноны, как и тебе, Требаций, можно о том не трубить! – У военачальников отлегло от сердца:
       - «Хвала Юпитеру! Пошутил!»
      А губы императора, чуть порозовев, растянулись в кривоватой улыбке:
       - Азианское же красноречие твое… До боли знакомые истерические нотки, живые отзвуки женственного гения любезного друга нашего Марка Туллия… Что ж! В целом, впечатляет. Но позволь напомнить тебе юноша: к старшим по званию следует обращаться стоя. И не раньше, чем они сочтут это необходимым.
       Багровея не только лицом, но, по-видимому, и всеми прочими частями изнеженного своего тела, Требаций, почти бездыханный, медленно приподнялся над скамьей и вытянулся в струну. Не помня от страха не то, что Парфии злосчастной, но и самого себя. А Цезарь впервые, похоже, окинул его цепким, просвечивающим насквозь взглядом с головы до обуви и даже хмыкнул от неудовольствия. Но высказываться по этому поводу не стал, только заметил насмешливо:
     - Вижу ты делаешь успехи, усваивая строевой устав налету! Вот и продолжай с той же добросовестностью. - и указал на выход - Иди, трибун, мы тебя не задерживаем. Не смеем отвлекать от старательной отработки приемов рукопашного боя - главной, стратегической твоей задачи на данный момент и до конца месяца. В дальнейшем, это тебе весьма пригодится!
      Нечего и говорить о том, что Требаций не отсалютовал императору, как положено - длинные, узкие рукава его форменной, как бы, туники столь резких движений не предусматривали. Да и мягкие, сенаторские кальцеи с серебряными пряжками в виде молодой луны, носимые им без всяких к тому оснований, не предназначались для лихого щелканья каблуками. Вот он и побрел к выходу виляющей своей походкой, как оплеванный. И это было будущее римского сената… Наше будущее!
       А Цезарь склонился над картой… Но, когда Требаций был уже в дверях, промолвил, как бы между прочим, обращаясь  - скорее к самому себе, нежели к присутствующим:
    - Кто не опечален гибелью нашего Марка, тем более верного соратника нашего Публия? Но иного исхода и быть не могло. Поражение неминуемо, когда амбиции человека превышают его потенции. И это не судьба - простая житейская закономерность.
       Он так доходчиво все разъяснил, что, с этой минуты, весь командный состав, а вслед за ним и, наиболее умудренные центурионы, а там и рядовые ратники, стали быстро забывать о поражении при Каррах. Да и немудрено, в предвидении грядущих подвигов, продвижений по службе и ценных трофеев.
       А ведь блеск многочисленных достоинств Красса омрачался одним лишь пороком - его неутолимой жаждой наживы, не столь уж редкой и непростительной для доброго римлянина. Однажды, он был обвинен, задолжавшими ему, врагами в сожительстве с дальней своей родственницей, весталкой Лицинией. На самом же деле, у весталки той было чудное имение в Тускуле, и Красс, надеясь приобрести его задешево, усердно ухаживал за ней, оказывая всяческие любезности и услуги. Тем и навлек клевету. Но, сославшись на общеизвестную свою алчность, он сразу снял обвинения в кощунстве, святотатстве и прелюбодеянии.  И с себя, и с Лицинии! Суд и коллегия понтификов единогласно вынесли оправдательный вердикт. А доносчик вынужден был не только вернуть ему долг и принести  публичные извинения, но и выплатить крупный штраф, в возмещение морального ущерба. От спасенной же им, от погребения заживо, Лицинии, Красс отстал лишь после того, как завладел-таки тускульским ее имением.
   Но при всем корыстолюбии, он был неплохим  человеком - доступным каждому и бесконечно щедрым. Дом его был открыт для всех. Друзьям он давал взаймы без процентов. На обедах его возлежали, в основном, люди из народа. И простота обстановки скрашивалась хозяйским радушием, более трогательным, нежели показная роскошь. Он не был нелюдимым, оказывал содействие всем, живя в непрерывных хлопотах. Доброжелательством своим и открытостью он всегда брал верх над чванным высокомерием Помпея. И не раз, когда тот же Цезарь, Помпей или Цицерон не решались взять на себя чью-то безнадежную защиту в судах, Красс проводил ее успешно. Тем и подкупал народ, прослыв человеком всегда готовым помочь.
    Он был туговат на ухо, но его настойчивость, не отступая и перед самым скучным делом, и никакими развлечениями не отвлекаясь, преодолевала все преграды. Не было столь  мелкого, ничтожного даже, дела, за которое он взялся бы без серьезной подготовки. Уступая многим в образовании и военном таланте, Красс превосходил их чрезвычайной своей энергией, с которой боролся за то, чтобы всем обладать, повсюду пользоваться почетом. Не было в Риме такого безвестного и незначительного человека, которого он, любезно отвечая на приветствие, не назвал бы по имени, пока Порций Катон не добился постановления Народного собрания, запретившего соискателям магистратур пользоваться на улицах услугами своих номенклаторов.
     Красса, конечно, огорчало то, что Помпей и Цезарь стоят в глазах римлян выше, но к честолюбию его никогда не примешивалось ни враждебности, ни коварства. Но не мог он довольствоваться тем, что был влиятельнейшим среди тысяч, считая себя обездоленным лишь потому, что его ставили ниже тех двоих. Вот, и помешался на завоевании Парфии, чтобы их превзойти. Так что, по сути, Цезарь был прав. Хотя, в свое время, именно Красс спас его от бесчестия, поручившись за его долги на сумму в восемьсот тридцать талантов, без малого - двадцать миллионов сестерциев! Это на его деньги нищий, никому не ведомый еще, эдил Гай Юлий ослеплял римлян расточительностью - закупал оптом носорогов и львов у прибывшего из Африки Катилины; сооружал для них серебряные клетки, устраивал в цирках настоящие морские сражения! А во что обошелся Крассу полотняный тот тент, которым Цезарь затянул однажды всю Священную дорогу и половину форума?
      Но Красс погиб. И уже ничем не мог посодействовать, а значит,  подлежал забвению. К тому же, в Галлию вскоре стали просачиваться слухи о том, что некто весьма осведомленный располагает неопровержимыми  свидетельствами причастности Красса ко всем, памятным Городу пожарам. Мол, как можно было обзавестись такой уймой недвижимости? Лишь поджигая чужие дома и, скупая их горящими, за бесценок. Красс возразить уже не мог. А Цезарь пожарную эту тему предпочел не обсуждать. И не удивительно!
      Ведь благодарность человеческая тем и удобна, что трогательный, а то и
затуманенный невольной слезой, взор ее всегда устремлен к будущему воздаянию за оказываемое ныне добро. Память же о прошлых услугах и сердечных дарах не слишком ее обременяет…
      Но кто вправе судить, тем более, равнять себя с Юлием Цезарем, на том лишь основании, что и он соблазнял женщин, годами не возвращал долги, рушил договора, скупал голоса на выборах, и, как все мы теперь, писал книги? И пусть начинал он тайным приспешником Катилины, последующие деяния его - бессмертны! Не по принуждению, но сердцем и душой, признал его Божественным народ римский, а всевышние приняли как равного в тесный свой круг!..»
      Кольцо со скребницами, выпав из рук, вздремнувшего в уголке Горациева раба, со звоном грохнулось о черно-белую александрийскую мозаику. Вскочив со скамьи, раб застыл, испуганно глядя на потревоженного хозяина, не решаясь поднять с пола банные принадлежности. Азиний, молча, отвернулся, чтобы не видеть мерзкую это, хлопающую осоловевшими глазами, харю - о Цезаре, даже неблагодарном, думать было, все же, приятнее.
     «А, что до взаимоотношений с людьми, имевшими все основания, считать себя близкими его друзьями… Кто знает? Возможно, и в этом, сказалась глубочайшая, недоступная нам, простым смертным, поистине божественная его прозорливость.
     Люди умирают, любовь проходит, дружбы распадаются. И если все так зыбко в неустойчивом этом мире, стоит ли всерьез привязываться к кому-то, чтобы, впоследствии, испытать боль утраты? Любого из равновесия выбьет, отвлекая от решения насущных проблем и прочей общественно-полезной деятельности. Конечно, простой человек может позволить себе эту роскошь. К примеру, я - отставной легат, консуляр и триумфатор на покое… Вот уедет Публий к свиньям и козам своим счастливым, буду я, предположим, о нем тосковать, но ведь Рим ничего от этого не потеряет. Ну, библиотека моя пару дней под замком простоит, стиль пролежит нетронутым, меньше папируса измараю. Невелика беда. Или тот же Публий!.. Судя по его признанию, поэты без этой боли дня прожить не могут. Сами ее в себе взращивают. Друг не предал, любимая не изменила?.. Так они на звезды гаснущие, на опадающую листву глядят, на коз и свиней, в конце-концов. И создают из всего этого тонкое душевное переживание  - радостное открытие красоты и, в то же время, боль безвозвратной ее утраты… Поэзию, то есть. Можно и их понять. Но Цезарь!.. Он ведь стихи свои о Косматой Галлии, которой тогда и в глаза не видел, еще в юности ранней забросил. И никогда к ним не возвращался. Речи публичные писал, аграрные и прочие законы, подробные комментарии к покорению той же Галлии  и краткие записки о гражданской войне, трактаты астрономические и философские - о природе аналогий, пасквили посмертные на того же Катона…  И боли ему, при этом, без всяких друзей, коз и тел небесных, надо думать, хватало. Я ведь знаю, больше смерти боялся цели поставленной не достичь! Это вам не звезда падающая, не увядший цветок, от которого можно отвернуться и, через минуту, забыть. Цель, если уж поставлена - всю душу сгложет. И никуда от нее не уйти!..»
    - А вот и мы! - громко объявил Гораций, появляясь из фригидария в обнимку с Адой и Гиерией, на которых даже шелковых лоскутков не было - видно в бассейне соскользнули…
     Впрочем, это их ничуть не смущало. Похоже, общение с сатириком доставило им немалую радость - как нимфам с диким сатиром… Лишь пристальный взгляд господина вынудил сначала нубийку, а за ней и, вконец, распоясавшуюся милетскую умелицу, высвободиться из объятий Квинта и чуть отступить в сторону. Только германочка что-то не появлялась…
    «Довели малышку до беспамятства все втроем - не иначе! Молодо-зелено. Тем более, с непривычки… Надеюсь, хоть не потопили!» - тревожно подумал Азиний, но выяснять при госте не стал. Да и Публий… Заждался, поди, в лаконике душном!..


Рецензии