Подонки Ромула. Роман. Книга вторая. Глава 43

               
                ГЛАВА XLIII.

    В гулкой пустоте тепидария1 потрескивали уголья под раскаленными кирпичами на бронзовых литых брусьях. Тихонько перешептывались рабыни - черная, как безлунная южная ночь, нубийка и бойкая уроженка Милета, Гиерия, освоившая скорее науку любви, нежели секреты целительного массажа. А юная пленница с берегов Рейна, почти ребенок, прикрывая ладошкой маленькую, не оформившуюся еще грудь, куталась стыдливо в своих волосах, таких длинных и густых, что концы их плескались тугой золотистой волной у худеньких ее бедер. Это и забавляло старших подруг, особенно ионийку, которую собственная нагота, прикрытая лишь лоскутком полупрозрачного косского шелка, ничуть не смущала.
      Да и от кого таиться? Не от господина же!.. Ему принадлежали не только тела их, на даже шелковые эти лоскутки в промежности, которые он перед баней сам же им и раздал. Ионийке, в знак особых заслуг - изумрудный; дикарке германской, под цвет ее глаз - небесно голубой; а нубийке, на радость гостям - огненный, как палла невесты.
     Но гость был, пока что, единственный. С виду мужчина хоть куда - рослый, представительный, а, по сути, никчемный, с точки зрения ионийки, косноязычный поэтишка, которого никакие прелести женские не вдохновляли. Лишь на германку поглядывал в силу незрелой, мальчишеской ее угловатости. Его ли стесняться?
     Вот Гиерия и расшалилась. Натерев спину его маслом, шлепнула ладошкой по плечу:
     - Переворачиваемся!
     И не успел он перевернуться на спину, как она оседлала его  и стиснув коленками принялась не столько растирать и массировать его, как прижиматься, тереться о него лоном, бесстыдно виляя ребрами взад-вперед. И - по кругу… В недоумении он покосился на нее одним глазом, но противиться насилию не стал. Закинул руки на голову и застыл - в полной, как бы, расслабленности.
     На самом деле, он был до крайности возбужден, едва сдерживал волнение, распиравшее его грудь словно тугая пружина. Однако эмоции эти никак не касались домогательств проказницы, которые только раздражали. Больше всего хотелось сбросить бесстыдницу на пол. Но приходилось терпеть.
    «Что поделаешь? - беззвучно сокрушался поэт. – Ей воспротивишься, Гай сочтет, что гостеприимством его пренебрегаю, но… Боги бессмертные! Чего хочет от меня влажная эта самка, пусть и не лишенная животной привлекательности? Мне ли не знать что в податливом и нежном ее естестве красоты и гармонии не больше, чем в скорлупе пустого ореха?! Мгновенный соблазн, ниспосланный небом для продолжения рода, и вечное наше разочарование - горечь в обманчиво-сладостной оболочке!..
       Мыслимо ли предаваться грубому совокуплению органов и выработке телесных секреций, когда разум не вмещает восторга, а душа возносится и трепещет, подобно молодой листве? И изумленная, все печали свои позабыв, устремляется к чудесному, нечаянно пролившемуся в нее откровению. Каким бесценным сокровищем одарила его судьба! А, точнее сказать, - дружба. Да за одно это следовало бы, не то, что «Георгики», все мои стихи Меценату посвятить! Даже и ненаписанные.
     Годами, десятилетиями каждый шаг Цезаря, на всех перекрестках римских обсуждался. А, выходит, не знали о нем ничего! Лишь личины его видели. Те, что он постоянно менял в зависимости от собеседников, целей и обстоятельств.  И вдруг жизнь его распахнулась передо мной, как звездное небо, в письмах к дочери. Единственной, горячо любимой, от которой ему нечего было скрывать. Две горстки пепла - все что осталось от них в этом мире. Но письма!.. Как будто до сих пор бродят они вдвоем по осеннему саду, переглядываются ласково и, сквозь плеск фонтана, доносятся тихие их голоса…
       Можно ли было предположить во всевластном Диктаторе столь нежного,
заботливого отца, который и в грохоте сражений писал такие трогательные письма дочери из всех уголков Галлии? А обнаружить в соблазнителе легкомысленном, любящего супруга, столь преданного давно умершей, первой своей жене?
       Впрочем, тут он не уникален. Добрые чувства к близким и зверь испытывает. Тот же волк, к примеру, до конца верен подруге. И, если она погибает, остается в одиночестве. Неудивительно, что и Цезарю… Что-то человеческое  было не чуждо - почти по Теренцию*.
    Однако в письмах к Юлии приоткрывалось и нечто иное, упоминаемое лишь вскользь, как само собой разумеющееся, хорошо понятное им обоим… Не улавливая о чем речь, и складывая эту головоломку, как мозаику, из отдельных намеков, разбросанных в разных письмах, он, поначалу, не поверил. Отбросил свою догадку, как бессмысленную. Но просмотрев еще с десяток табличек и окончательно утвердившись в том, что здесь и сомневаться нечего, просто оторопел - такие бездны разверзлись!
    Любой вождь - хитрец. Но хитрит и торговец, пытаясь сбыть  товар. Да так и дряхлеет за прилавком. Хитрости недостаточно, чтобы повести за собой народ. Нужны свежие идеи и вера в то, что только ты один способен их воплотить. Поэтому каждый успешный вождь - одержимый. Рисует перед собой нечто несуществующее  и преследует эту цель, во что бы то ни встало! Но, используемые при этом средства, да и сама цель находятся, все же, в обозримых, земных пределах. А тут!..
     Овладев, в очередной раз Римом, Марий и Цинна*, в насмешку над своим поверженным врагом, Луцием Мерулой* назначили вместо него фламином Юпитера2, Гая Юлия, когда ему и шестнадцати не исполнилось. Но юноша воспринял посвящение в высший сан коллегии Возжигающих3, очень серьезно. Тем более, что рядом, в таком же курульном кресле, в белом высоком колпаке из шкуры жертвенного ягненка4,  сияя от счастья и гордости, восседала фламиника5 Корнелия Цинна*, только что ставшая его женой.
     «Такая любимая и недосягаемая в сакральном своем величии, что слезы на глаза наворачивались!..» - признавался он Юлии спустя тридцать лет.
     А тогда счастье их было недолгим. Вступив в Рим, Сулла сразу же лишил их сана и повелел немедленно развестись. Не плодить же на свет выродков, в которых смешали бы свою, непотребную отечеству, кровь, племянник старого негодяя Мария и дочка злодея Цинны6!   Но Цезарь, пренебрегая смертельной опасностью, расстаться с женой не пожелал и, вписанный в проскрипции, лишившись отцовского наследства и приданого жены, гонимый и нищий, долго скрывался в земле сабинян7. А жречество Юпитера так и осталось вакантным8. Не было с тех пор в Риме Фламина! И лишь недавно, перед отъездом в Иллирию, Октавиан обеспокоился - нет, мол, у Города высочайшей защиты! И отбыл в сомнениях тяжких.
      Однако, из писем к Юлии, со всей очевидностью вытекало - Цезарь думал иначе! Не признав решение Суллы законным и не подчинившись его произволу, он всю жизнь считал себя действующим, никем не отстраненным,
Главным жрецом Юпитера.  А это совсем не то, что Верховный Понтифик!
     Тот - вроде цензора нравов9. Надзирая за культами от лица государства, блюдет чистоту обрядов отеческих; дает населению консультации; решает религиозные, а, по сути, имущественные споры. При необходимости, лично сечет весталок и фиксирует в полотняных книгах10 все политические события, а также знамения небес. Но в прямой контакт со всевышними не вступает. Иное дело - фламин, Возжигатель Огня, зиждитель таинств, пребывающий в этом контакте постоянно. Ибо только через фламина поддерживает римский народ живую связь с Отцом Юпитером, который, воплощая в реальность все чаяния, крепит его могущество и власть над прочими племенами! Ясно, что такая связь не должна прерываться ни на мгновение. Поэтому фламину даже клясться запрещено - времени на внеочередной, приватный запрос к небожителям ему не отпущено. Ни секунды!
     По той же причине не может фламин носить перстень, разве что просверленный. И у него не должно быть узлов - ни на головной повязке, ни на поясе!.. Вот, Сулла, насмехаясь над Цезарем с вершины деспотического своего всевластия и острил: « Остерегайтесь плохо подпоясанного юнца!», намекая, что пора бы ему подвязать тунику, как следует. То есть отказаться от жреческого сана.
    Но Цезарь, как вытекало из его писем, не отказался!  В душе, так и оставался фламином Юпитера. Даже иные религиозные предписания исполнял свято. Попав в плен к пиратом, сорок дней не раздевался, так в одежде и спал! Ибо фламин не может снять тунику под открытым небом, на глазах у Юпитера. И вовсе не от смущения из-за ранних залысин, а в силу сугубого запрета, наложенного еще царем Нумой, никогда не выходил из дома с непокрытой головой - Отец Всеблагой строг, непочтительного к себе отношения не терпит!
    А снисходительность его к побежденным врагам? Лишь к римлянам,
заметьте! И тут - ничего личного. Строгое соблюдение правил, согласно которым, фламин хранит чистоту и святость души:
    «Если в жилище фламина входит связанный человек, его надо немедленно развязать, кинуть веревку или оковы на крышу через комплювий, а оттуда сбросить их на общественную дорогу. Если приговоренный к телесному наказанию падет  к его ногам, казнь отменяется, ибо наказывать припавшего к фламину, как и припавшего к Юпитеру   - кощунственно и безбожно».
    Для фламина Юпитера  все дни в году - святые и праздничные.
    Однако, в письмах вечного этого праздника жизни  совсем не ощущалось. Лишь труды и заботы… Да напасти ежедневные отовсюду. Но все они, включая поражение под Герговией11, тяжелейшую осаду Алезии12 и обе неудачные экспедицию в Британию, описывались, как укусы комариные - шутливо, с легким подтруниванием над самим собой.
    Лишь одна беда, надвигавшаяся неотвратимо, была поводом постоянной, глубокой его озабоченности, заставляя и в Галлии проводить бессонные ночи с греческой трубой, а рассветы - над зодиакальными картами13, подводя,
путем сложных вычислений, точный и неутешительный, как правило, итог астрологических изысканий14. 
      В письмах к дочери он этих опасений не скрывал. Правда, упоминал о них сдержанно, осторожными словами «убыль», «уменьшение» 15. Но ей-то, , разумеется, как и Вергилию ясно было, что речь идет о конце Света. И ожидать его, судя по расположению звезд, уже почти соответствовавшему тому, что было предсказано в книгах Сивиллы, следовало в самое ближайшее время.   
      До сих пор, все пророчества Сибиллы сбывались. Непогрешимость ее лежала в основе всех верований римского народа. Если кто и ошибался в прогнозах, то не она. Кончина мира была предсказана ею к исходу Великого года. А коллегией квиндецимвиров, жрецов-хранителей древних книг, «год» этот был признан равным десяти, самым продолжительным человеческим жизням, то есть, в сумме, 1100 годам.
     Сивилла была свидетельницей Троянской войны, тысячелетие со времен которой минуло еще в эпоху славных побед Сципиона Африканского и разрушения Карфагена. Принимая во внимание возраст Вещей Девы, указанный срок истекал. Конечно, пророчества эти хранились в строжайшей тайне. Но какую тайну могла уберечь коллегия из пятнадцати человек, в которую входили такие, известные всему Городу трепачи, как Долабелла и Квинт Гортензий? Слишком близко затрагивал тот оракул общие интересы, слишком глубоко воздействовал на умы - ужас светопреставления, раздуваемый ветром молвы, навис над Римом.
    «Да, все погибнет!..» - подавив тяжкий вздох, Вергилий покосился на ритмично колышущееся над ним - увы! - женское тело, хотя и не причинявшее ему зла, но столь же неуемное, как описанный им еще на заре стихотворчества назойливый доброжелатель-Комар.
      В горле встал ком, дыхание перехватило, слезы застлали взгляд так, что пришлось крепко сжать веки, чтобы не выдать, овладевшего им волнения, этой рабыне. Животному, по сути, не способному воспринимать мир, иначе как во всплесках телесной похоти. Ей ли понять ужасающую картину, представшую перед ним с такой отчетливостью, что хотелось вскочить и, прямо вот так, без тоги и туники, бежать, бежать без оглядки. Но куда?!.   
    «Это и есть - неизбежность. Какое страшное слово, когда иначе положение свое и не определишь! Да разве только мое? Никто не выживет. Кровь Рема16, взывающая к отмщению, не уймется, пока стоят стены Рима и прах убийцы его, Ромула не развеян по ветру… - думал поэт с горечью, но почти смиряясь. - Падут храмы Капитолия, обрушатся дворцы Палатина, и дикий наездник промчится со свистом вдоль молчаливых руин, попирая последних защитников Города звонкими копытами своего коня…»
   Жуткое видение пронеслось и растаяло. Заглядывать глубже в безрадостное будущее не хотелось.  Но в древних пророчествах можно было почерпнуть и некоторые сведения о том, как будут разворачиваться ближайшие события. Кончине мира должна предшествовать гибель республиканского строя. Рим подпадет под власть царя и уже под его предводительством двинется навстречу войнам и сокрушительным бедам последних дней.
    Люди содрогались при слове «rex»17, причем врожденное политическое неприятие усиливалось неосознанным, суеверным ужасом. Но, согласно предсказаниям Сивиллы не было у Рима иной судьбы - царская власть была предопределена небесами.
    И кому же могла она предназначаться, как не Гаю Юлию, ведущему свой род от древних троянских царей, потомков Ила, основателя Илиона18? К этому роду принадлежал и Эней, отец Аскания Юла19, чьи потомки Ромул и Рем основали вторую Трою - Рим. Да и благословение Сивиллы, из всех, покинувших  пылающий град Приама20, могло быть дано лишь Энею, приплывшему из Илиона в Италию и перенесшему туда троянских богов – Пенатов. Ныне же благословение это унаследовали прямые его потомки, Юлии. Из писем к дочери вытекало, что Цезарь вовсе и не мечтал о царском венце. Напротив, в полном отчаянии, соглашался вынужденно его принять, не как дар счастливой его судьбы, но как испытание крестом21, от которого он не вправе отказаться, если уж написано ему на роду стать вождем римского народа перед надвигающейся вселенской катастрофой.  И - кто знает? - может  и удастся, с благословения всевышних, провести народ сквозь это бедствие, подобно тому, как родоначальник Эней вынес отеческих богов и вывел доверившихся ему людей невредимыми из горящей Трои.
     То, что, вопреки козням Суллы, он все эти годы оставался Фламином, пост которого не был никем замещен, многократно увеличивало вероятность благоприятного исхода. Ведь возжигая жертвенный огонь на каждой лагерной стоянке, к Отцу Эфиру, без всяких посредников обращался с мольбой и упованием не простой смертный, но Фламин, и сам сопричастный роду бессмертных богов. Их, можно сказать, плоть и кровь - через того же Энея, сына Анхиза22 и Венеры Небесной, воплощенной Милости богов.
    Став царем и оставаясь главным жрецом Юпитера, Цезарь вновь, как в далекой древности, на заре славной истории Рима, объединил бы не тиранической, но сакральной своей властью необоримую силу народа и его дух! Такая власть опиралась бы не продажные голоса черни, но поддерживалась бы свыше, Престолом Небес. Потому что царь-жрец властвует не возвышаясь над подданными, но каждым своим деянием жертвует ради них собой. Тем более, при кончине Мира, когда предводительствуя народом, он, первый, без колебаний идет на смерть.
    У Вергилия волосы на голове шевелилась, когда он это читал, теряясь в догадках: кто же, в таком случае будет исполнителем, а кто - Изъявителем Высшей Воли? И кто, в конце-концов, кому служит фламин Юпитеру или, помыслить страшно,  Юпитер - Фламину?
    Но все очевидней становилось другое. Нет, не на  всенародной тризне при сожжении тела, вознесся дух Цезаря в божественность. Он и при жизни ощущал себя богом! И если уж такой милостивый и улыбчивый, живой бог Гай Юлий готов ради спасения темной, слепой толпы принести себя в жертву!.. Какие уж тут Сульпиции или Катоны, с их вечно обостренной, угрюмой справедливостью? Скучно это, граждане и – не к месту! Ибо такая доблесть  - выше человеческого разумения. И, действительно, заслуживает поклонения в общественных храмах, так как, доступна лишь небожителям. Если не брать в расчет смертных  из разряда неизлечимо душевнобольных...
     Видимо, и Юлии подобные сомнения коснулись. Судя по ответу диктатора, она писала ему о том, что фламину  строжайше возбраняется даже смотреть на вооруженное войско, ездить верхом и, вообще, выезжать куда-либо из Рима. Отец же ее только этим в последние годы и занимался.
     Взяв с нее обещание, не показывать письмо «нашему Гнею, у которого календы иной раз приходятся на иды23, ибо охотится он в море а удит в облаках24», Цезарь терпеливо и доходчиво объяснял дочери, что  вынужденная его милитаризация, не согласуясь, конечно, с некоторыми сакральными запретами, вызвана жестокой необходимостью противостоять вражескому окружению не только в Галлии, но, прежде всего в Риме, где недруги его день и ночь рвут многострадальное отечество на части и неминуемо погубят все, если не будет реальной силы, способной им противостоять.
      К  тому же, напоминал он, с легким укором, неужели, она забыла, что некоторые исключения из правил неизбежны. Ибо служат, в конечном счете, их актуализации в общем потоке бытия, а следовательно, и закреплению, то есть утверждению гармонии и порядка на фоне Мирового хаоса.
    «Это понятно. Иной раз, хоть наизнанку вывернись, а судьбу, на законных основаниях, никак не переломишь! При всем желании, мог ли проскрипт на смерть обреченный, соблюсти в полной кондиции священные ритуалы, когда вся Италия копьями против него ощетинилась. Центурионы сулланские рыскали повсюду, дышали уже чесноком ему в затылок, а о том, чтобы в Рим сунуться, нечего было и думать!..» - сочувственно размышлял Вергилий, углубляясь в прошлое. 
    Не в поисках оправданий, в коих Цезарь давно уже не нуждался, а чтобы хоть глубокомыслием этим заслониться от нежности женской  - все более настойчивой и призывной, посягавшей уже не только на тело, но и на твердые его убеждения, свободные от иллюзий относительно дерзкого племени Арахны25, лишь прикрывающегося вечно личиной слабого пола. И даже на затаенную, голубую его мечту о Меценатовом Главке! Вот с кем бы о письмах этих, о тонкостях стихосложения, да и о смысле жизни, откровенно и обстоятельно, как с равным поговорить!
     «Что молодо – зелено, не отрицаю. Но он бы понял! И не в образовании, не в культуре его греческой суть. Достаточно в глаза заглянуть! Вот только… - поэт горестно вздохнул. - Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Выкупить бы его у Мецената?.. Так ведь не продаст! И если, по совести… Тут я его понимаю».
      Затосковав от безысходности этой, он невольно, чисто эстетически загляделся на обнаженные груди, колышущиеся над ним трепетной, нежной волной.
      «Словно колокольчики полевые на ветру!..
      Да и глаза ионийки, блестевшие от охватившего ее неудержимого уже желания, как два огромных агата завораживали неуловимо мерцавшими в них золотистыми искорками. И как в омутах речных под луной, не было в них дна.
     «Как ни крути, но и в женщинах… Своя прелесть!»  - вынужден был признать, чуткий ко всему прекрасному, поэт, вновь пробуждающийся в нем из сумеречных раздумий. Хотя бы ради объективности.


Рецензии