Подонки Ромула. Роман. Книга третья. Глава 66

                ГЛАВА LXVI.

      С утра мрачен был. Встал, не выспавшись, с тяжелой головой, в которой со вчерашнего дня гвоздем раскаленным засело:
     «Сколько же обязанностей может взвалить на себя человек, чтобы не
надорваться и, преждевременно, в могилу не рухнуть? Должен - значит, можешь! Легко сказать! А на практике? Цезарь, к примеру, единолично все дела в государстве вершил. Воевал без конца, если не сам, так через легатов, полностью ему подотчетных. Провинции и союзников, легионы, вечно недовольные и откупщиков вороватых в узде держал; в судах и сенате председательствовал, общественной казной и всеми строительными работами в Городе ведал; трактаты глубокомысленные и военные «Комментарии» развлекательные писал, а по ночам еще и астрономией увлекался. И при этом, ни одной, попавшей в поле его зрения юбки не упускал, чтобы не сорвать ее и очередной страстью своей безудержной не насладиться - что в Галлии, что в Африке, что в Испании, не говоря уж о Риме! И вообще… Мало что от внимания его ускользало.
    Был, говорят, среди бесчисленных его рабов, юноша в Германии взятый. Узнав, что тот ссужает товарищам остатки своей еды под проценты, Цезарь перевел его в разряд управляющих, полагая, что юноша этот далеко пойдет, если не окончит жизнь на кресте - ну, кто еще в людях так разбирался?
     Но, незадолго до приснопамятных мартовских ид, - это уже с января было заметно - сразу как-то сник, словно обессилел. Даже лицом постарел. Не в меру раздражительным сделался и все меньше улыбался. Тунику на себе разорвал, народным трибунам публично тюрьмой угрожая. А от пустой болтовни Цицерона мог вдруг прослезиться, хотя и снаряжался в опаснейший парфянский поход - не знаю, как бы он его вынес…Так я тогда Гаю в Аполлонию откровенно и написал, что, разумеется, ничьей судьбы не изменило. Ибо всему положен предел.
     Похоже, и мои силы на исходе - слишком много забот. А я ведь - не Юлий Цезарь! И вокруг - ни души. Прихлебатели да льстецы, веры которым - никакой! При  первом удобном случае предадут, как Аттик своего зятя. Или змея ядовитая, киликиец, о коем лучше и не вспоминать, чтобы желчь по всему организму не разлилась… Не на кого опереться! С простейшим заданием, мерзавцы, не справляются!.. Ночью кто-то от Новия вышел. А кто?  Так и не установили. До Палатина вели, а там… Мало того, что упустили, еще  и в яму свалились, помост, на строительстве храма Аполлона обрушив, - только казне урон. Как их туда угораздило?..
     А Поллион, явился домой по Палатинскому взвозу с Велия, совсем с другой стороны. Гостям своим, выходит, солгал - ни на каком Велабре он не был. Но полночи безнадзорно отсутствовал. Не иначе единомышленников, тайных пособников Антония навещал. А кто они? Где? Что замышляют? Неведомо. Как неизвестно и то, где теперь Тирона  искать? Чего ждать от Агриппы. Удастся ли до его возвращения рыжую взять, чтобы версию Аттика о предательстве опровергнуть или уж, на худой конец, подтвердить и быть ко всему готовым».
    Бесконечные раздумья в ожидании хоть каких-то результатов многочисленных  усилий, предпринятых в разных направлениях, были столь
тягостны, что и любимые черные стены начали давить, а отражавшиеся в них
огоньки казались зловещими перемигиваниями манов и лярв, крадущихся к смятенной душе его из потусторонних, беспросветных глубин. Даже Феб светоносный не утешил, не удержал в изысканной этой мрачности - воздуха не хватало. Вышел из дворца и через черную колоннаду спустился в парк.
     Но ни ветерок свежий, ни ласково шелестевшая листва, сверкающая на солнце россыпями, будто бы, только что отчеканенных, ауреев - не радовали. А мысль о парфянине загадочном, скрывавшемся в винной лавке и пропавшем теперь без следа, и вовсе, в ужас  повергала:
    «От азиатов коварных не знаешь чего ждать! Отравит, к примеру, Аппиев водопровод и начнется в Городе мор и всеобщая паника. Недаром при упоминании о нем толстого грека мелкой дрожью трясло. А подручные его, Аристарх и Никифор, виноторговлей прикрывавшиеся и незамедлительно доставленные с Велабра прямо в нижнюю пыточную?..  Хоть и сознались в пособничестве врагу за плату, установленную десять лет назад, еще евнухами Клеопатры, по ходу визита ее в Рим, и поразившую его своей мизерностью, ничего определенного о парфянине не сообщили. Никаких особых примет кроме курчавой буйной растительности, голубых, почему-то, глаз и, едва заметного шрама, на заросшей левой щеке. В беседы не вступал, в лавку не спускался, к хиосскому не прикладывался ни разу. Питался, чем придется у разносчиков уличных. И никто, кроме цветочника его не посещал, даже шлюхи… Никакого беспокойства от него не было, тем более заданий каких-то тайных. Сидел в каморке своей тихо, свиток какой-то потрепанный, единственный, что у него был, без конца перечитывал или валялся целыми днями на кровати, уставившись в потолок.
      Насчет свитка, обыск показания их полностью подтвердил. Только его и обнаружили на дне сундука, которым злодеи лаз свой секретный в погреб винный прикрывали, откуда потайной ход прямо в лавку вел. Больше ничего не нашли. Словно не человек, а мышь неприметная в каморке той обитала.
      Но свиток, доставленный на Эсквилин, вместе с задержанными греками озадачил префекта всерьез. Парфянин секретный оказывается не пошлыми какими-нибудь «Милетскими рассказами», как по всей Азии, да и в Риме теперь повелось - «Пиром» Платона зачитывался! Учением Сократа о природе Эроса и иерархии любви, об эйдосах всех вещей, как конкретных проявлений абстрактного; недоступного нашему восприятию, в силу запредельности своей, мира идей, включая высшую идею самой сущности человека, как  субъекта бесконечного самосовершенствования в направлении абсолютного идеала.
   «Уму непостижимо! Сам Антоний о таких предметах сроду не помышлял.
Да и в греческом… На каждом втором слоге, не считая первого, спотыкался. Зачем же лазутчику его, тем более, персу дикому, о путях восхождения из материального мира в небожители задумываться?! О том, как, начав с отдельных проявлений прекрасного, восходишь как по ступеням от одного прекрасного тела, ко всем остальным, понимая, что красота одного тела, родственна красоте любого другого и, когда стремишься к идее прекрасного, нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, начинаешь любить все прекрасные тела вообще. А к тому, одному охладеваешь, сочтя любовь эту ничтожной и мелкой. Отсюда, приучаясь ценить красоту души выше красоты тела, сам становишься лучше, постигая невольно и красоту нравов. А от прекрасных нравов восходишь, само собой,   к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о прекрасном. И не познаешь, наконец, что же такое прекрасное, уже не подверженное воздействиям извне, пребывающее вечно и неизменно, то есть прекрасное само по себе. То, одним словом, что и есть Эрос - любовь к вечному порождению себя в красоте ради бессмертия.
     Ну, зачем парфянину,пусть и секретному ,вся эта греческая дребедень? Пустословие заумное, от которого даже у образованнейшего римлянина, и не в Афинах упадочных, умом обнищавших, а в Массилии просвещенной знания свои шлифовавшего… Притом, царских этрусских кровей - крыша едет?»
     Глянул на беломраморного Аполлона, выделявшегося на фоне черной стены, как свет истины в непроглядном мраке… Плоская головка змеи уже приподнялась над срубом кривоватого пеньке, чуть позади него. Может и прирученная, но, все одно, змея - тварь бессмысленная. А вдруг укусит?! Но безмятежность во взгляде Лучезарного была столь всеобъемлющей, что бесполезность любой попытки причинить ему зло просто бросалась в глаза.   
       «Ради бессмертия?... - презрительно усмехнулся Меценат. - Да на то они и боги что безмятежность эта бесконечная, не то, что нам, простым смертным, даже, героям, напрямую им родственным, недоступна! Недаром, Геркулеса, сына самого Юпитера, ядовитая кровь похотливого какого-то полужеребца сгубила! А эти кощунники и святотатцы  умствованиями да софизмами своими надеются «вечным порождением себя в красоте» бессмертия достичь»?
    Разворачивая замусоленный свиток «Пира», он,   с ужасом обнаруживал на папирусе пометки ногтем в таких, например, местах:
   «Думаешь, Алкестиде захотелось бы умереть за мужа: Ахиллу за Патрокла;
а царю Кодру - ради будущего царства его детей, если бы не надеялись они оставить бессмертную память об их добродетели, которую мы храним и поныне? Ради бессмертной славы люди готовы на все. И чем достойнее они, тем большее совершают»
    - Враг изощреннейший! - шептал он невольно, перечитывая, подчеркнутые  эти слова трижды.
    Обернулся к картине живописующей казнь Сократа и впервые посмотрел на благообразного старца, с достоинством принимающего чашу с ядом из рук палача совсем другими глазами:
   «Что учение свет - сомнений не вызывает. Но от таких вот, просветленных, славы посмертной жаждущих, самых пагубных последствий и жди! А, если и варварами дикими, парфянами жажда подобная овладевает!.. Тут и до Конца Света недалеко!
      Спрятал свиток в ящик черного стола и поспешил в пыточную - любые, мельчайшие подробности враждебной деятельности цветочника добывать. Это ведь он парфянина в осином гнезде на Велабре укрывал. Ему  и ответ держать.
      Но судьба распорядилась иначе. Насчет железа каленого, он палачей строжайше предупредил, чтобы особо не горячились. Да ведь всего не предусмотришь!.. Пока префект «Пиром» Платоновым упивался. Кастриций с горячей водой перестарался. Столько ее сзади в цветочника закачал, что тот помычал, поохал, временно зашитым, на скорую руку, ртом, да и помер - от переполнения внутренних полостей излишней влагой. Досадное это недоразумение случилось еще перед визитом его к Ливии. С тех пор, никаких дополнительных сведений о парфянине из Аристарха с Никифором выбить не удалось, хотя греки уже едва дышали. Даже у Кастриция руки со щипцами раскаленными  опустились:
     - Не знают они ничего… 
     И вот теперь, глядя на резвившихся в пруду черных лебедей.  Меценат корил себя за слепоту и доверчивость.
    «Если человек не в состоянии уследить за тем, что в доме его происходит, способен ли он ситуацию в Городе контролировать?  Причем, в напряженный такой момент, когда не сегодня-завтра Тирон нагрянет и беспорядки кровавые учинит. Да и о каком контроле может идти речь, когда для наружного наблюдения людей не хватает - все разосланы?! Одни парфянина ищут, другие - путану рыжую, третьи за Азинием следят, четвертые - за Новием. А часть людей пришлось, все же, отрядить на поиски глухонемого предателя. Не полагаться же в темном таком деле на  явного республиканца, чья злонамеренность очевидна! Но в выдержке ему не откажешь… До самой Авсоны люди мои посланца его вели. Лишь на пороге виллы взяли. И - что? О заговоре в записке ни слова. Как супруг заботливый, просит жену не волноваться, если на виллу гвардейцы явятся.  Мол, все это недоразумение. Скриба какого-то из храма Сатурна приплел, задолжавшего казне  однофамильца-откупщика  несуществующего… Хотел бы я на наглеца такого  взглянуть, который два миллиона за откуп дорожных сборов, что в Цизальпинской, что в Косматой Галлии, мне бы не доплатил!  Кончились для негодяев алчных золотые их времена! А если это заранее условленный, тайный шифр? И обе Галлии, и сборы дорожные и писец из казначейства?!
    Ведь из всех конспираторов нынешних этот, пожалуй, самый затаившийся и опасный! Только то и утешает, что без присмотра бдительного он теперь и шагу по Риму не ступит. Трое лучших моих людей его опекают! Записку мою о похищении Тирона он еще утром получил. Должен, должен обеспокоиться, засуетиться  и тем себя выдать!..»
    Обернувшись, в нетерпеливом ожидании, в сторону, поблескивавшего золоченым декором, черномраморного портика, заменявшего в его усадьбе эсквилинской ворота, заприметил у входа парк Квинта Горация.
     Тот, хотя и запаздывал на службу, шествовал в поношенной своей тоге с достоинством, любуясь  фонтанами по обе стороны главной аллее, клумбами разноцветного махрового мака, павлинами, столь же неторопливо и самоуверенно разгуливающими  за живой изгородью, вытянувшихся в стройную линию, густых, прямоугольно постриженных кустов.
     «Ходячее подспорье для злодеев!.. С безответственной его болтовней…» - подумал Меценат. Впрочем, совершенно беззлобно.
     А Гораций приостановился у статуи могучего Приапа, благословляющего черный дворец и цветущие его окрестности гигантским красным членом. И засмотрелся, сравнивая, по-видимому, мраморного титана то ли с чурбаном огородным, вытесанным из пня смоковницы в богохульном его стишке, то ли с самим собой…
    - Квинт! - громко окликнул его префект.
    Сатирик вздрогнул, словно застигнутый на месте преступления, поморгал подслеповато, прикрылся ладонью от солнца, отыскивая зовущего и, разглядев, наконец, префекта свернул к пруду, издали вскидывая руку:
    - Доброго тебе и утра и долгих счастливых дней, сиятельный!
    Меценат вскинул глаза в голубое поднебесье и, с  полным основанием, уточнил:
     - Полдень уже, милейший! - но тут же смягчился. – Хорошо выспался?
     - Не довелось. - вздохнул поэт. - С Вергилием Мароном всю ночь спорил…
     - Он в инсуле у тебя ночевал? - заволновался префект, хотя не мог, конечно, Публий так быстро дом свой продать. Тем более, за ночь!..
     - Нет. Я - у него. В  именье его здешнем. - мрачно съязвил сатирик.
     - Присаживайся! Что ж так, навытяжку стоять? - любезно предложил Меценат, успокоившись насчет дома Вергилия, чуть отодвигаясь к краю скамьи... И поинтересовался. - О вечно прекрасном, надо полагать, об озарениях и таинствах мусических, спорили?
     - В том числе и об этом.  - Гораций отвел взгляд в сторону, увлекшись, будто бы, игрой лебедей в пруду.
     - Видно утомил тебя этот спор. - решил не настаивать Меценат. - Что ж… Не смею задерживать. В таблине встретимся…
     Облегченно вздохнув, Гораций повернулся, чтобы уйти, но не успел и шага сделать.
     - Погоди! - окликнул его префект. - Забыл спросить, ты протокол допроса куда убрал?
     Гораций медленно обернулся:
     - Какого допроса, сиятельный?
     - Забыл? Мы ведь, с тобой, только вчера Новия, следователя сенатского допрашивали, - простодушно напомнил Меценат и заулыбался. – Эх, поэты!.. все в эмпиреях витаете!..
     -  Я никого не допрашивал! - глухо отозвался Гораций.
     - Верно. - с легкостью согласился Меценат. - Я допрашивал, а ты протокол вел. Без него ведь в суде не обойтись! Общее, как говорится, дело во благо отечества вершили. Только протокола я что-то не нашел. На твоем столе пусто. А на своем я…  - развел, как бы, в растерянности руками. - Только стихи Вергилия, почерком твоим чудным переписанные, обнаружил.
     - Не сидеть же мне, сложа руки, пока разговор ваш диктатора Цезаря коснется!.. - пожал плечами сатирик. - Вот я и начал «Георгики» понемногу переписывать, чтобы на глазах у Новия, этого самого, без дела не сидеть.
     - Правильно. Так я тебе и велел. - одобрил префект, только улыбаться перестал. - Но где основная запись?
     Гораций качнулся к нему, хотел что-то сказать, но не решился. Помолчал, словно, старательно все припоминая, даже лоб, в раздумье, потер. Глянул на префекта, как бы в недоумении, и неумело соврал:
     - Как закончил… На стол твой положил. Прямо посередине.
     - Ну, что ж… - вздохнул префект. - Придется повнимательней,  еще раз, все свитки в таблине  пересмотреть… А пока иди, Квинт. Займись чем-то полезным. Ту же копию «Георгик», на допросе начатую, можешь продолжить. Она - на твоем столе. Если, не ошибаюсь, ты, кажется, на унавоживании почвы остановился?.. Тема, должен признать, захватывающая! С нее и начни. Да!..  Встретишь Главка, будь добр, сюда его направь.
     Молча кивнув, Гораций отошел от скамьи и, обойдя, стриженый под лягушку, куст розмарина, побрел к черному дворцу…
     «Вот они, все ваши эмпиреи!.. - думал, глядя ему вслед Меценат. - Не так уж возвышенны. Как и у нас, грешных - ложь во спасение да мелкое прохиндейство, чтобы себя выгородить… Никому верить нельзя! А еще с Публием… За дом торг вести. Агриппу о перстне выспрашивать. С осторожностью канатоходца!.. Тоска,  скрежет зубовный и разочарования - на  каждом шагу! Но стоит ли так переживать из-за чужих недостатков? Оттого мы и смертны, что не совершенны.  Этому и Сократ, уже приговоренный, учил:
    «Человеконенавистниками мы становимся, если, сперва, горячо, без разбора, доверяем кому-то, считая его человеком честным, здравым, надежным, но, в скором времени, обнаруживаем, что он - вовсе не верный, не надежный и того хуже. Кто испытал это неоднократно, в особенности по вине тех, кого считал близкими, тот, в конце концов, от частых обид, ненавидит уже всех подряд, ни в ком не видит ничего здравого и честного. Но разве это не срам? Разве не ясно, что мы подходим к людям, не владея искусством их распознавать? А кто владеет эти  искусством по-настоящему, тот рассудит, что и очень хороших, и очень плохих людей не так много, а посредственных - без числа. Так же, как очень мало совсем маленьких и  очень больших. Что встретишь реже, чем очень маленького и очень большого человека? Или что-то очень быстрое или медленное, безобразное или прекрасное, совершенно белое или черное? Разве не ясно, что во всех таких случаях крайности очень редки и немногочисленны, а середина заполнена изобильно. Если устроить состязание в испорченности, то и первейших негодяев, оказалось бы совсем немного».
    «Какой же вывод напрашивается? - спросил себя префект. И думал недолго. - Да все тот же! Изначально никому не доверять! И тогда получается, что ни Азиний, змея затаившаяся; ни Новий коварнейший, ни сам Марк Антоний мутнейший, уже никаких неожиданностей неприятных  не преподнесут. А ведь преподносят! И не только они… Даже поэты, казалось бы боговдохновенные… Жрецы Лучезарного Аполлона! С ними как быть?»
     Так и не решив, как добиться благонадежности, хотя бы от поэтов, устремил взор на лебедей, скользивших, по золотистой на солнце, зеркальной глади водоема… И, чтобы отвлечься от тягостных мыслей, попытался припомнить слова, которыми Сократ воспел дивных этих птиц в день своей казни:
     «Почуяв близкую смерть, лебеди заводят песнь такую громкую и прекрасную, какой никогда еще не певали. Они ликуют оттого, что скоро отойдут к богу, которому служат. А люди, из-за собственного страха смерти, возводят на лебедей напраслину, утверждая, что те, якобы, оплакивают свою смерть, что песнь эту скорбь вдохновляет. Им и невдомек, этим людям, что ни одна птица не поет, когда страдает от голода, холода или иной какой нужды. Даже соловей, даже ласточка или удод, хотя про них и рассказывают, будто поют они, оплакивая своей горе. Выдумки! Лебеди принадлежат Аполлону. И потому - вещие птицы - провидя блага, ожидающие их в Аиде, они и поют, и радуются в этот последний свой день, как никогда прежде».          М    Меценат прикрыл глаза, подставляя лицо солнцу:
      «Прочтешь - и умереть не страшно! Недаром его флейтистом без флейты прозвали. Без всяких  инструментов, речами, завораживал. - Меценат задумчиво покачал головой, глядя поверх лебедей, в пространство.  - Порций Катон, перед тем как на меч броситься, трижды свиток с «Пиром» перечитал. С легким сердцем, видно, решился. Ведь лучше ошибаться с Платоном, чем побеждать с прочими. Хотя… На меч-то он кинулся неудачно. От раны лишь в беспамятство впал, и врач зашить его попытался. А он, как в себя пришел и понял, что его спасают, обеими руками рану разорвал  - все внутренности из себя вывернул. Тут ему, пожалуй, уже не до песен лебединых было, не до «порождений себя в красоте». Собственное неумолимое решение осуществлял! Как зверь дикий - без колебаний».
       Пытаясь представить, что чувствовал в те минуты Катон, Меценат невольно весь сжался, отталкивая от себя невыносимую эту боль, даже воображаемую. И выпрямился на скамье:
       «Вот она, решимость!.. Такой же и мне обладать надлежит. Не для того, конечно, чтобы руки на себя накладывать - для борьбы с врагами затаившимися. Без страха и упрека!  Тот же Сократ… Он, что судьям, приговорившим его, в последнем слове своем сказал! «Я иду умирать, вы остаетесь жить, и только Богу ведомо, что лучше.».
      - Не по мне это, Гай, не подобает!.. - голос Горация вторгся внезапно, прервав все важные его мысли.
      Меценат даже привстал, а взгляд его был подобен молнии:
      - Ты с кем говоришь?!
      - С тобой, сиятельный. С кем же еще?.. -  сатирик потупился, склоняя повинную голову, перед префектом. – Совесть замучила. Никогда трусом не был. Ни при невзгодах житейских, ни в бою. А тут!.. Ты ведь из нищеты, из грязи, можно сказать, меня извлек. Вот, язык и не повернулся… Правду сказать.  Не вел я вчера протокол. «Георгики» переписывал. А разговор ваш, в гневе безудержном, почти и не слушал!   
       Меценат откинулся на скамье, пристально всматриваясь в поэта:
       - Как же ты мог?! Я тебе такую тайну доверил!
       Гораций не отвечал, уводя взгляд в сторону.
       - Но… Почему, Квинт?!
       Поэт вскинул голову по-петушиному, шагнул к префекту круглым брюшком вперед:
       - Пусть я теперь - никто! И стих мой коряв… О вкусах не спорят. Но я - свободный римлянин! И за свободу эту кровь проливал. Не пристало мне жилы из людей тянуть, души наизнанку выворачивать! Не подобает. Хоть в Карцер меня заточи, хоть из Рима вышвырни!.. Мне терять нечего.
       Меценат молчал изумленно, только сейчас, по-настоящему его разглядев, Гораций, не мигая, смотрел ему в глаза, и префект не выдержал, отвел взгляд.  Уставился на лебедей, совершенно их не замечая, словно ослепший, оглушенный неожиданным этим бунтом. А мысли рвались и путались:
      «Ни асса, негодяю, не заплачу!.. На все четыре стороны! Но ведь сам, без пыток, признался! И Публий стихи его ценит… А отец - рыбой соленой торговал… Если бы у меня с Октавианом нечто подобное вышло, был бы я столь откровенен? Едва ли… А ведь предки мои, еще до Энея… Этрурией повелевали. Тот же Порсенна!.. Откуда же в плебее такое благородство и совестливость? Образование афинское? Или от тех, что в мартовские иды?.. От убийц?!. Добродетелями отеческими проникся?
     - Пойду. - тихо сказал Гораций. - Имущества моего там… - и кивнул в сторону черного дворца. - Один каламус для письма старенький. Главк выбросит…
     - Главк?.. - вскинул глаза Меценат. - А где он, кстати?
     - Искал, но… - развел руками поэт. - С утра никто его не видел.
     «Неужто и Главк?!. - ужаснулся префект, чувствуя, что внутри все обрывается в бездонную пустоту. - А как в вечной любви клялся!..  На груди моей засыпал!.. Если и он змеей в траве окажется, а все вздохи и взгляды его - пантомимой! Во что верить?!.. Нет! Так и свихнуться недолго, если всех вокруг в измене подозревать! А все Раритет, будь он проклят, варвар коварный! С него началось!.. А Главк?.. Он вернется! Ну, отлучился за благовониями или тушью для ресниц на Субуру. Места себе не находит,
когда косметика его заканчивается…»
     - Так я пойду? - нерешительно повторил Гораций.
     - Под крышу? В инсулу убогую? А на жизнь как зарабатывать будешь? Стихами?  И не надейся! - безжалостно усмехнулся Меценат. - Дня не прошло, с тех пор, как Публий мне, первому, поэму свою читал. А сегодня докладывают… Аттик сотню либрариев за переписку усадил. Завтра во всех книжных лавках «Георгики» появятся. Дня за три распродадут и вновь перепишут. А, при чем тут Публий? Его доход - где?! Может, пояснишь?
      - Я бы этого Аттика! - сжал кулаки Гораций.
      -  А он - в своем праве. - назидательно напомнил префект. - Нет такого закона, который бы продаже чужих книг препятствовал. И ни сенат, ни Народное собрание никогда его не утвердит! Потому что, сотни, если не тысячи прощелыг, в том числе, и сенатских, перепиской и продажей чужих книг кормятся - от Гомера до Валерия нашего Катулла. А вот, у авторов, как ни прискорбно, прав никаких. Разве что, имя свое в заглавии обозначить. Но и его, при очередной переписке, можно заменить.
     От безысходности, поэт только зубами скрежетнул. А префект  вдруг вспомнил, что сам же он Главка к Аттику послал, уточнить насчет уплаты Азинием гражданского налога. И сразу просветлилось, отлегло от сердца, а в душе вновь забрезжила вера в человечество. Даже бунтаря этого обнять захотелось!
     «Но лучше Главка дождаться. А с поэтом?.. Кто знает, как у потомков слава его будет греметь? Стоит ли рисковать, к мелкой провинности его цепляясь, когда и без всякого протокола ясно, что Новий - конспиратор и негодяй. А для таких, иной раз, и суда не  требуется. Хватает и колодцев в моих подвалах, что прямо в Клоаку обрываются. И кто об этом знает?..»
     Встал, дружески похлопал поэта по плечу:
     - Вот что, Квинт… Ступай-ка, выспись, как следует. Нынче ты мне не понадобишься. А завтра, как положено, явишься на службу без опозданий. И впредь!.. Если какое-то поручение тебе не по душе… Так прямо и говори. Я ведь не деспот варварский. Такой же гражданин римский, как и ты, только блага отечеству нашему желаю! Иных целей у меня нет.
    - Да и у меня! Нет и никогда не было! - сатирик просиял от глубокого такого взаимопонимания с начальством. - Прости, что погрешил против тебя в мыслях!
      Префект глядел ему вслед, умиляясь терпимости своей и милосердию. А поэт, от полноты чувств, даже о степенности необходимой позабыл - придерживая обеими руками подол тоги, сковывавшей душевный его порыв, семенил к выходу из парка, пока не столкнулся в самом конце аллеи, у черного портика, с несущимся, навстречу ему, рыжим преторианцем, который летел к черному дворцу, сломя  голову, и помеху мелкую на пути, толстячка невзрачного, чуть с ног не сбитого, и не заметил.
    «Ювентий!» - издали узнал его Меценат и, заподозрив в поспешности его неладное, двинулся навстречу.
    - Куда это ты разогнался?
     - К тебе, сиятельнейший! - спотыкаясь, бросился к нему бывший корникулярий, удостоенный ныне звания центуриона в отряде личной охраны префекта. - Беда!
     - А обнадеживающего чего-нибудь не мог бы поведать?! – хмуро глянул префект.
     - И рад бы, клянусь Геркулесом! - Ювентий прижал руки к груди и ,тут же, развел в стороны. – Но… Факты не таковы! А лгать тебе ради своей выгоды, язык бы не повернулся!
     «Тоже из совестливых. - отметил про себя Меценат. – Не совсем еще зараза восточная души проела. Но физиономия!... Препохабнейшая. И глазки бегают. Да еще - рыжий! Впрочем, наружность, порой, обманчива. Гораций тоже на Марса Победоносного не похож. А войском командовал!»
   И, стараясь не выдать худших своих опасений относительно высадки Марка Антония в Эмпории и приближения к Городу Козерогов во главе с Марком Агриппой, спросил, как можно сдержаннее:
    - Что стряслось?
    - Людей твоих надежнейших, которых мне видеть тут довелось!.. - тревожно зашептал в ухо ему Ювентий. - На форуме судят!
    - Каких еще людей? - вскричал префект голосом вмиг окрепшим, поскольку главные страхи его - хвала всевышним! - не подтвердились.
     - Одного Федоном зовут! А прочих - не знаю… -  шепнул Ювентий.
     - Федоном?! – взревел префект  так, что даже лебеди в пруду испуганно захлопали крыльями. Ведь именно Федон, самый надежный, опытнейший тайный его агент, возглавлял наружное наблюдение у инсулы Диоскуров. - Да кто же посмел?!!
    - Толпа! Человек триста, не меньше! Его… - торопливо докладывал рыжий. - И еще двоих, что с ним были, прямо к трибуналу преторскому приволокли!.. А по дороге чуть не растерзали!
     - За что? - у Мецената от изумления и голос пропал.
     Ювентий же, напротив, чувствуя, что донесение его бьет прямо в точку, приосанился и решил расписать все покрасочнее:   
     - Я тоже, поначалу, не понял - такой крик стоял. - Весь форум сбежался -
циркули, «красавцы» даже менялы и игроки из Эмилиевой базилики…
     - За что, спрашиваю, привлекают? - Меценат сгреб тунику на его груди в кулак, встряхнул с такой силой, что вся напыщенность с Ювентия мигом слетела.
     - Они… У матроны престарелой кошелек на Велабре срезали! Ее в трибунале не было. От огорчения говорят, скончалась. Но родственник ее, прямо на глазах у претора, кошелек тот из-за пазухи Федона извлек. Что тут поднялось! Особенно матроны свирепствовали. Одна, так в глаза ему и вцепилась! Если бы не трибун какой-то, рядом, по счастью, случившийся и грудью своей, для соблюдения правопорядка, их прикрывший, тут бы людям твоим и - конец!  - Ювентий покосился опасливо на префекта и добавил. - Даже «красавцы» готовы свидетельствовать. А обвинителей общественных набежало!.. И защитников. Десятка два!  Чуть промеж собой не передрались!..
      Меценат уже не слушал. Прикидывал лихорадочно, что мог сотворить за это время, оставшийся без присмотра, Новий.   
      «При умудренности его - все, что угодно! И с Тироном встретиться, и все концы упрятать так, что теперь и не сыщешь! Отчего же так своенравна и насмешлива Фортуна? Вечно благоволит к злоумышленникам и никогда не улыбнется измученным, из сил выбивающимся властям? Тогда, как Злой Рок преследует неотступно. Ну, резали бы кошельки в свободное от работы время, если уж так неймется! Тоже, конечно, преступление, но государство, по крайней, урона бы не понесло… Надо же, чтобы так стеклось в решительную самую минуту! А может, сам виноват? С жалованьем скаредничал, в надежде расходы казны сократить!.. А людям не только хлеба, им и удовольствий хочется - женщин, одежд красивых, вина… Вот и позарились. Ведь греки, бывшие рабы! Устоев нравственных - ни малейших. Но, так или иначе, надо вытаскивать. И никакого публичного суда! Не хватало еще, чтобы в глазах черни кражи карманные с властью государственной стыковались!»
      Ювентий молчал. Стоял навытяжку, прикидывая со сладким сердечным замиранием - как же вознаграждены будут верность его и усердие. В разыгравшемся воображении, чуть не колесница триумфальная мерещилась. Меценат положил руку ему на плечо, как бы удостаивая высшего доверия.
      - В атрии ликтора моего, Кастриция найдешь. Скажи, чтобы еще двоих, таких же  бездельников поднимал. И в полной амуниции, с фасциями, веди их к претору тому на форум. С личным моим приказом передать воров задержанных тебе. Немедленно, из рук в руки! Мол, Гай Цильний Меценат сам, по всей строгости, со злодеями теми разберется.  И тащи их сюда!
     - И это все, сиятельный? - разочарованно прошептал Ювентий.
     - Тебе мало? - удивился Меценат. - Ну так… Турму Стремительного для убедительности с собой прихвати. Не помешает…
            


Рецензии