Подонки Ромула. Роман. Книга третья. Глава 73

                ГЛАВА LXXIII.

     «Стремясь к незначительной выгоде ценой большого риска, уподобляешься рыболову, что удит рыбу на золотой крючок. Оборвись крючок - никакой улов не возместит потери. Сколько раз себе говорил? И не устоял. Вот, и споткнулся. Ну, зачем Риму далматы, которые, даже в сравнении с прочими варварами, в самых жалких условиях обитают? Климат ужасающий, земли ни на что не пригодны. Ни винограда, ни оливок! А если где и произрастают, то самого низкого качества. Ведь большую часть года тут стоит зима. Питаются просом и ячменем, из них же варят пенистый горький напиток, заменяющий им вино. Упившись, бросаются в драку. Хотя отваги им, и без пойла этого, не занимать. Честь? Достоинство? Да откуда? Нет у них ничего, что делает человеческую жизнь ценной!..
     А правой ногой не ступить. И опухоль не спадает. Вторую неделю в лубке! А если бы камень тот не в колено - в висок угодил? Праздновали бы в Риме возрождение гражданской свободы. И как бы ею воспользовались? Провинции, первым делом, стали бы друг у друга из горла рвать или храм Божественного Юлия рушить?.. Нет. Сперва бы, колонну ростральную мою  снесли, чтобы воздвигнуть на ее месте конную статую Порция Катона. Хотя неизвестно, садился ли он, вообще, на коня, с тех пор, как со сверстниками на Марсовом поле в троянской игре1, в далеком отрочестве своем, состязался…
    Но надо же кому-то поклоняться! Если не Бруту с Кассием, убийцам подлым, то хоть этому… Светочу свободы. Что ж вы его, при жизни, доверием не облекли, великого такого гражданина? Помпей молнией фальшивой своей помешал? Плохому, как говорится, танцору… Но любопытно было бы на консула Катона, хоть краем глаза, взглянуть. Впрочем, кое-что о мудрости его глубочайшей и в анналах всплывает. Увеличение, скажем, хлебных раздач в бытность его народным трибуном.
     О неимущих заботился? Да он вчерашних этих рабов, накипь растленную, на дух не выносил! Цезарь их пестовал, чтобы, в случае смуты, всегда под рукой иметь. Вот, Катон и вознамерился щедрыми раздачами влияние его обнулить. Отчасти, и удалось, но расходы казны возросли, при этом, на 30 миллионов сестерциев. Ежегодно. Причем, государству был бы нанесен меньший урон, если бы он все эти миллионы в клоаку спустил! Горы бесплатного хлеба, выдаваемого гражданам регулярно, обрушили рынок зерна. Цены упали до трех сестерциев за модий, и тысячи мелких земледельцев - опора отечества, о котором он так пекся! - разорившись, стали стекаться в Рим, пополняя армию нищих бездельников и убийц.  Тех самых банд Клодия, что постоянно забрасывали Марка Порция камнями. И поделом!
      А теперь на всех перекрестках только о нем и шепчут. Думают, я не слышу…  Все мне известно, граждане! И то, как в посланиях своих тайных Антония, факел этот и смерч, на погибель отечеству призываете; и то, как клянете меня в каждой бане за казнь Цицерона… Может, и жестокую, не спорю, но неизбежную в том хаосе. И, должен признать, своевременную. Хотя и убеждал я тогда Марка ограничиться пожизненной ссылкой. Но он тут же вскакивал, плевался во все стороны и вопил, что смерть гнусного клеветника - главное условие вступления его в союз, без коего он прекрасно бы обошелся, если бы Лепид, по старой дружбе, его не втравил. Видно, уж очень, старик «Филиппиками» ему досадил… При этом, у них с Лепидом было десять тысяч конницы и семнадцать легионов, а у меня всего одиннадцать! И оба в отцы мне годились… Пришлось уступить. Как и при разделе провинций. Лепиду Испания досталась, Марк выторговал себе обе Галлии, втайне надеясь повторить обходной маневр бывшего своего командира - при его-то пьянстве и непоследовательности!  Мне же, как косточки обглоданные, Африку, Сардинию и Сицилию всучили. То есть - ничего! Одна география и ни малейших доходов! Разве что, во сне мог я до тех провинций добраться - Секст все морские пути перекрыл, только и ждал - кто из нас, по недомыслию, в либурны его ткнется.
    Но где теперь проныра этот, Лепид? Как мышь загнанная, в Цирцеях,  затаился? От Секста - одни воспоминания. И только Антоний… Никак не угомонится. Взять хоть последнее его письмо… Просто - верх цинизма!
    «Ну, с чего ты озлобился? Оттого, что я сплю с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня. А ты, будто с одной Друзиллой живешь? Будь я неладен, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал с Тертуллой или Терентиллой или Руфиллой или Сильвией Титизений, или со всеми сразу, - да и, не все ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься?»
      Это император императору пишет! В далматские глухие ущелья с Самоса благодатнейшего, оглашаемого звуками флейт и кифар, где театры заполнены зрителями, а хоры состязаются перед ним в сладостных дифирамбах!.. И откуда только он имена похабные такие измыслил? Титизения!  Напился, видать, до одури со  шлюхой своей македонской, вот и потянуло на подвиги - вместе эпистолу эту сочиняли, со смеху покатываясь! А прочла бы Ливия? Что же мне - войну им в храме Беллоны объявлять? На это, скорее всего, он и рассчитывал, зная, что я еще не готов. Вот, в чем вся соль выходок его подлых!..
     Октавию, бедную мою, жаль. Иной раз, прямо до слез! Мира в отечестве добивался, а сестру родную в жертву принес. Доверил овечку волку! Как ей со зверем таким совладать? Волк шкуру меняет, не душу. Но, как говорится - Спеши неторопливо. Осторожный полководец лучше безрассудного.
     Марку же осторожности хватает лишь на то, чтобы играть со мной не садиться. Знает, что все спустит! Кости, хоть и случайно ложатся, но игра, в целом, - вовсе не из случайностей состоит! Только для глаз это неуловимо и непостижимо уму. Ибо жребий в этом мире не нами определяется. И так неожиданно… Диву даешься!
     Кто мог предвидеть, что Цезарь назначит меня наследником и усыновит, завещав свое имя? Никогда об этом не говорил - ни со мной, ни с матерью. Правда, сколько себя помню, всегда внимателен и ласков со мной был. Я в камешки или орехи играю, а он станет рядышком и глядит, будто и сам игрой захвачен. А, бывало, присядет и тоже орешки подбрасывает, словно других забот у него нет.
     Я ведь сирота. Отца не помню - только посмертную его маску. После претуры, Македонией управлял и, возвращаясь в Рим, умер скоропостижно. Мне и трех лет не было. Как же я испугался, увидев тело его в костре!..
    - Не жгите! - кричал. - Ему больно!
    Даже на третий день никак успокоиться не мог. Вот Юлия, бабка моя и решила взять меня с собой к брату, чтобы от ужаса этого отвлечь. Но поездка обернулась еще большим кошмаром - отца сожгли, теперь и от мамы увозят? Может быть, навсегда!.. У Фламиниевых ворот чуть из повозки не выпрыгнул. А рыдал так, что стражники, не устрашившись сопровождавших нас гладиаторов, остановили повозку, заподозрив в матроне благородной похитительницу детей…
     Он ждал нас на постоялом дворе в Фиденах, всего в пяти милях от Рима, а мне казалось, будто завезли так далеко, что мать никогда уже меня не найдет. Бабка, оскорбленная в лучших чувствах стражниками, не вынося криков детских хотела меня высечь. Он не позволил. Отнес на руках на второй этаж… Был в простой белой тунике, но на поясе золоченом позвякивал меч. Это меня заинтересовало. Но ненадолго. Вспомнив о маме, громче еще зарыдал. До сих пор поражаюсь - как он сразу все понял? Я ведь ничего не говорил, всхлипывал только и вырывался. Тогда он поднес меня к окну и дал заглянуть в греческую трубу. То, что я увидел, просто ошеломило - Капитолийский Юпитер был совсем близко. Казалось, я мог коснуться его рукой, потрогать золотые перья на крыльях, сидевшего у него за плечом орла.
     - А теперь сюда взгляни! - сказал он, чуть смещая трубу.
    И я увидел наш дом на Палатине. А присмотревшись, разглядел щит и панцирь отца, прибитые над нашей входной дверью. Значит, и мама где-то рядом!.. Глянул на дядю и улыбнулся сквозь слезы - впервые, с того дня, как отца сожгли…
       Видимо, его тронуло то, как легко поддался я оптическому обману, и он провел тогда со мной весь день. О диких иберах рассказывал, давал поиграть шлемом, на лошади катал… Но нас, то и дело, отвлекали запыленные всадники, быстро соскакивавшие с коней и подбегавшие к нему с одним и тем же докладом:
     - Все еще говорит, мой император!
     - Но это же немыслимо, Гай! С самого утра!.. И не охрипнет, проклятый! -
громко возмущалась бабушка.
      А он только руками разводил и улыбался, вкладывая «ромулы» в ладони гонцов.
    - Что поделаешь, дорогая? В курии каждый сенатор вправе высказать свое мнение до конца. В том числе, и сиятельный наш Порций Катон…
     Но я, в отличие от него, ничуть не сомневался в том, что грозная моя бабка преодолеет любые препятствия на своем пути. И удивлялся непонятливым этим гонцам! Всякий раз, вскидывая руку в приветствии, они обращались, почему-то, не к ней, а к добрейшему моему, сговорчивому дядюшке, готовому даже мне подчиняться, только не отвлекали бы его на скучные эти, взрослые дела… Играл бы со мной всегда! Ведь это у нас так хорошо получалось! А командовать, кем угодно, бабушка и без него может… Что тут сказать? Среди женщин вырос… Лишь спустя годы, смог выдержку его оценить. И лишь отдаленно предположить, что он чувствовал, разглядывая вместе со мной Город в греческую трубу. Только предположить, потому что разгадать когда-нибудь тайну великой этой души не надеюсь…
     То, что не существовало для него никаких законов, даже своих собственных - очевидно. Отвергал их с той же решимостью, с какой поначалу отстаивал. Я так не могу. Хотя и осознаю, что всякая власть по природе своей двойственна. И приоткрывать темную ее сторону окружающим, даже самым близким, не следует никогда. Отсюда и скрытность, и неискренность, без которых, иной раз, просто не обойтись.
     Но говоря о его божественности, клянусь Юпитером, не кривлю душой! Хотя и не знаю… Служило ли милосердие его добру? Была ли сокрушительная его целеустремленность лишь порождением холода и безразличия к слабостям окружающих?
      Одно мне ясно. В молодости он был жестоко гоним Суллой, пленен пиратами. Лет до сорока крайне нуждался в деньгах, и кредиторы рвали его на части. Но на моей памяти, он никогда не попадал в безвыходные ситуации. Сам создавал их для себя. Постоянно. И, тут же, находил выход. Как и тогда, в Фиденах.
     Вернувшись из Испании после первых военных побед, дававших ему право на триумф, он надеялся победить и на консульских выборах. Но выставить свою кандидатуру, находясь за пределами Города невозможно. Согласно другому закону, полководец мог вступить в Рим лишь как частное лицо, распустив войско и без оружия. Триумфа, в таком случае, ему уже не полагалось. А тот, кто рассчитывал на триумф, обязан был оставаться за городскими стенами до самого начала триумфального шествия. Но дядя обратился к сенату с двумя просьбами: о присуждении ему заслуженного триумфа и о разрешении зарегистрировать свою кандидатуру на консульских выборах заочно, через друзей. Вот, и пришлось дожидаться высочайшего решения, отсиживаясь в Фиденах - между молотом и наковальней. Из-за этого и на тризну отца моего не попал!
     Но Порций Катон, дознавшись, что сенаторы готовы уступить, ораторствовал, в канун предвыборной регистрации, весь день, с утра до заката, чтобы оттянуть время и не дать им проголосовать… Так что, последний всадник примчался в Фидены уже затемно.
     - Все еще разглагольствуют? - весело спросил дядя.
     - Нет, мой император! Разошлись. - откликнулся всадник, соскакивая с
коня и, на радостях, даже отсалютовать дяде забывая. - Счастлив уведомить!
Принято решение о предоставлении тебе триумфа!
     - Когда? - никакого воодушевления в голосе дяди я не расслышал.
     - В октябрьские календы! - торжественно объявил гонец.- Как раз подготовиться успеем…
     - Коня! - он и голоса не повысил.
     Но одного слова этого было достаточно, чтобы даже я, дитя несмышленое, почувствовал, что не так уж он мягок и покладист, этот  мой дядюшка. Да и с бабки вся надменность ее мигом слетела. Взметнулась, как курица всполошившаяся:
      - Куда же ты, Гай?! На ночь глядя!..
      Но он уже отобрал у гонца уздечку, вскочил в седло:
      - В Рим, разумеется!
      - А как же?…  - от волнения, бабушке воздуха не хватало.
      - Триумф? -  услужливо подсказал дядя, и в сполохах факелов,потрескивавших в руках всадников, выстраивавшихся уже, чтобы его сопровождать, мелькнула кривая усмешка. - А не будет никакого триумфа! В эту ловушку им меня не загнать… - глянул на меня и весело подмигнул. - Консулат дороже! Верно, малыш?..
      Хотя бы ради памяти этой детской, мог ли я подлое убийство его простить? До сих пор, как в бездну проваливаюсь! Что на свете чудовищней вероломства? Пал бы в бою, от рук кельтов, каких-нибудь, парфян, тех же далматов… Но чтобы в курии, лучшие друзья... У всех на глазах, как жертвенного быка, резать?! И звери дикие друг друга щадят! А у благородных этих мужей, философов тонких, ни капли человечности не нашлось. Кинулись всей сворой на безоружного!.. Двадцать три раны! В лицо, в глаза, в пах! Так яростно свободу отстаивали? Республику спасали? Демагогия! Гнусная ложь для толпы! А на самом деле… Сколько рабов - столько врагов! Никак с ничтожеством своим смириться не могли, с его превосходством. И, если уж прямо говорить - с божественностью, которая в нем, и при жизни, светилась, жгла им глаза! Дышать от зависти не могли, не растоптав пугающий, яркий этот свет, а все его заслуги  перед отечеством не вываляв в грязи! Заранее постановления сенатские писали: «лишив погребения, сбросить тело в Тибр»; «имущество конфисковать»; «отменить, предав забвению…» - не только все распоряжения и победы, но даже и мученическую его смерть!..
    «Это верно, что законы наши гарантируют римским гражданам защиту и неприкосновенность, но враг отечества не является его гражданином!»
     Так Цицерон заявил, распинаясь в храме Земли, насчет мудрости древних афинян, которые «в период острейших политических схваток, прибегали к вычеркиванию из общественной памяти некоторых деяний, в обычной судебной практике уголовно наказуемых». И даже советовал греческое словечко «амнистия» особым указом в латинскую речь ввести, чтобы убийцам, единомышленникам своим, безнаказанность обеспечить.
     Не вышло. Что они без него могли? Стяжательствовать? Провинции делить? Государство на куски растаскивать, ввергая народ в нищету и смуту? А Цезарь предупреждал! Прямо говорил, что жизнь его не так ему самому, как Риму необходима - сам он давно достиг полноты власти и славы, но государство, если с ним что случится, не будет знать покоя, но ввергнется в еще более бедственные гражданские войны.
     А что отвечал Цицерон, оборотень лживый, воспевая «невероятную его терпимость» и, признавая, что Помпей, в случае победы, оказался бы куда мстительнее? Это я сам слышал:
   «С сожалением узнал о твоем знаменитом и весьма философическом изречении: «Я прожил вполне достаточно для природы и для славы…» Забудь о печальном этом умствовании; не будь мудр за счет того, чтобы подвергнуть свою жизнь опасности. Ты еще далек от завершения величайших своих трудов; ты даже не заложил их основания. Хотя и Альпы, преграждавшие ранее галлам путь в Италию, могут теперь опуститься!..»
    А под конец, торжественно клялся от лица сената, что днем и ночью, все они, не щадя сил, будут заботиться о его безопасности, и телами своими заслонят от любой беды. Не бескорыстно, само собой, помилование для Марцелла, помпеянца, не раскаявшегося, выклянчивая.   
    Цезарь Марцелла простил. Самого же Цицерона, посмешище это всеобщее, несостоятельного должника, вечно таскавшего за собой собственную статую, не только за помпеянство его злокозненное простил, но, воздав ему все возможные почести, ни в одной из бесчисленных просьб не отказал. А тот, втайне, от ненависти к благодетелю своему трясся, упражняясь за его спиной в острословии. Видно, простить другому то, что он смеет тебя миловать, так же трудно, как простить тех, с кем сами мы поступили несправедливо!..  В банях кто-то обмолвился:
    « - Завтра взойдет созвездие Лиры.
    Остряк наш записной и тут слово вставил:
    - Да, по высочайшему его указу…»
    И это о человеке, подарившем ему книгу свою с таким посвящением:
    « Ты - гордость отечества, заслужив триумф, который дороже триумфов величайших полководцев. Ибо куда благороднее - расширять предела человеческого разума, нежели границы государства на карте».
    В каких же богов верить? Боги недосягаемы и в возвышенности своей ничем не обязаны нам, смертным. А если и снисходят, порой, к нашим молитвам, то милость их сродни чуду, рассчитывать на которое бессмысленно. Но как жить, когда не можешь довериться и самым близким? А доверяясь, по необходимости, только и ждать предательского удара!.. Дружба обходит вселенную с пляской? Возможно. Пока зависть над корыстью не возобладает. И верные вчера, друзья не обернутся, пышущими злобой, врагами. Вот он в курии Помпея от ножей их и не уклонялся - устал от безнадежности этой. Лишь голову тогой прикрыл…
    А злодейское покушение их ясно показало - излишняя сострадательность к людям негодным и вероломным не может быть нормой в сильном государстве.
    Но если не я, кто мог отомстить? Не только за него, но и за осиротевшее, поруганное отечество! А меня жестокостью и властолюбием тираническим попрекают. За то, что один, никем не поддерживаемый, решился закон и справедливость восстановить?
    Был, правда, рядом Марк мой бесстрашный. Ни разу, ни в чем не подвел! Даже Сальвидиеном, другом своим пожертвовал, понимая, что необходимо проявить твердость, не смущаясь отсутствием прямых улик, чтобы всем прочим неповадно стало заговоры плести. Мне тоже ничто человеческое не чуждо. Разве не задавал я себе ночами бессмысленный тот вопрос:
   - А может, Рыжий наш ни в чем не повинен?
   И, спустя годы, не только для того чтобы истинную сущность Антония прояснить, но и ради установления истины - разве не я дополнительное следствие по делу Руфа назначил? Лучшую сенатскую ищейку привлек! И снова Агриппа меня поразил. Исключительной совестливостью своей!  Когда Новий Нигер - республиканец заведомый! - никаких доказательств заговора не обнаружив, в произволе и безграмотности юридической меня обвинил - Марк вступился! А чего это ему стоило - всю несправедливость жестоких тех обвинений лучшего друга своего осознать! Но не поколебался. Всю вину на себя взял!.. А то, что слишком, иной раз, горяч - даже успокаивает. Это - от искренности. Сталкивается на каждом шагу с тупой корыстью, ленью и наглостью. Вот, терпения и не достает. Как и Меценату… Но, если бы не они - мог бы я из Рима хоть на один день отлучиться?
     И Ливия! Вот уж - чудо, ниспосланное с небес, сверх всех ожиданий! Только детей нет… Да, видно, ни в небе, ни на земле безоблачных браков не бывает. А, в остальном… Заботой своей трогательной, мать покойную мою напоминает.
    И та… Пылинки с меня сдувала.  Я уже мужскую тогу носил, а она все
тревожилась, как о малом ребенке. Дальше форума молила никуда не ходить, на Велабр не спускаться, а к обеду, непременно возвращаться домой. Как-то даже Сфера, старого педагога моего пыталась по следу пустить. Из лучших, конечно, побуждений, но я воспротивился. Не хотел, чтобы сверстники надо мной потешались! Тогда она философа Арея Александрийского* наняла, постоянно сопровождать меня на прогулках. Иные завидовали, глядя, как мы с Ареем и сыновьями его, Никанором и Дионисием по Священной дороге на Аргилет, в сторону книжных лавок, шествуем и, не замечая, снующей вокруг толпы, словно в саду Эпикура, сущности метафизические обсуждаем.
    Только Аррей и смог отговорить меня от поездки в Диррахий, куда я рвался, чтобы помочь дяде в войне с Помпеем. Ни отчим, ни мать, ни Октавия меня бы не удержали. Но Арей объяснил, какие дополнительные трудности я для дяди создам. В каждой битве он вынужден будет думать не только о передвижении войск, что, само по себе, требует от полководца крайнего напряжения всех умственных сил, но и о моей безопасности. А, поскольку, это для него немаловажно, то в какой-то момент он может упустить нечто существенное в замыслах врага и потерпеть поражение лишь из-за любви ко мне.  Я, конечно, возражал, утверждая, что у дяди и на семерых Великих Помпеев ума хватит, а Гай Октавий способен сам за себя постоять. Но мысль о возможном поражении, да еще по моей вине, была столь невыносима, что в Эпир я так и не выбрался, и в славной фарсальской победе лепты моей нет. Зато мать была счастлива и, до конца дней своих, убеждена, что спасла мне жизнь, призвав в наставники Арея.
     А я вот ее не уберег. Совсем не старой, и не от болезни неизлечимой умерла - волнений материнских не вынесла. Недаром, за месяц до моего рождения, ей в храме Аполлона змей приснился. Скользнул к ней в постель, обвил телом холодным, потерся, подергался и уполз. Так что, проснувшись, она вынуждена была совершить очищение, как после соития с мужем.  Тут и заметила на теле новое родимое пятно - длинное, по всему животу змеившееся. Никак потом избавиться от него не могла! А волхвы, халдеи и прочие проходимцы тут же, конечно, напророчили: мол, родит она, не иначе как, от Лучезарного Феба, а вовсе не от мужа законного, Октавия, моего отца. По-другому, они ведь и на хлеб не заработают, полезным отечеству трудом, в поте лица своего, пренебрегая.
    А матери, незадолго до родов, еще и такой сон привиделся: будто вагина ее возносится ввысь и, разрастаясь, застилает собой всю землю и небосвод. Как бы гадатели такую фантасмагорию истолковали? Подумать страшно!.. Давно пора весь сброд этот бесстыжий из Города сенатским постановлением гнать! Мало ли, что женщине пригрезится? Тем более, не в мужних объятиях уснувшей!.. Моя бы воля - указом государственным запретил бы об этом вслух упоминать! Ибо не подобает никому, кроме законного супруга, в интимнейшие подробности такие входить.
     Пятно в виде змея… Подумаешь! И у меня на животе целая цепочка родимых пятен. И еще уплотнения какие-то в виде струпьев. Когда появились? Да не все ли равно! Так, видимо, и отец рассуждал, спокойно поднимая меня с земли и, ничуть не усомнившись в моем происхождении с радостью к груди прижимая…
     Но как мать умерла, змей из ее сна стал меня преследовать. Причем, наяву! Стоило глаза прикрыть, а он, уж тут, рядом, в кольца свивается, и чувствую… Никак от него не скрыться - все помыслы мои, словно дурманом отравил! Исчез так же внезапно, когда я вину свою перед матерью осознал. Легче не стало - змей не является, но и матери не вернуть! А гада того ползучего не вижу лишь потому, что нельзя же самого себя со стороны наблюдать. Лишь в зеркале. Стараюсь в него не смотреть, зная, кого там увижу - убийцу собственной матери! Представшего в давнем том сне в храме Аполлона - Прорицателя и Водителя судьбы - в виде ласково обвившего ее змея - будущего любимого сына и погубителя.
     А как упрашивала отступиться? Все в глаза заглядывала с последней, слабеющей уже надеждой, будто догадывалась, что этого не переживет… В иды марта, когда труп дяди, наверное, еще не остыл, она гонца в Аполлонию послала. С письмом, где сообщала о свершившемся в курии злодействе и просила меня воздержаться от возвращения в Рим, поскольку над всеми близкими Цезаря смертельная угроза нависла. Получив то письмо, мы с Агриппой, засветло еще вышли в море…
     А в Риме ничто уже не могло меня остановить. Ни слезы матери, умолявшей отказаться от рокового наследства, ни противодействие отчима, с пеной у рта и с абаком в, трясущихся от волнения, руках убеждавшего не вступать ни в какие имущественные права, не брать на себя непосильные финансовые обязательства, которые нас разорят. А, главное, не принимать, завещанного мне имени, ненавистного большинству достойных граждан. Если не считать таковыми толпы перепившихся вояк, бойко распродававших, полученные от Цезаря наделы. Закон запрещал их продажу до истечения двадцати лет владения, но по преторскому постановлению Брута, солдатские наделы уходили влет. За бесценок. Так, что не только препиравшихся с перекупщиками ветеранов - весь Город трясло, как в нильской лихорадке.
      О Цезаре погибшем никто и не вспоминал. Кроме мнимого родича его, лошадника Герофила, назвавшегося сперва Аматием, а там и родным внуком самого Гая Мария. С кучкой наглых оборванцев соорудил на месте сожжения алтарь и грозился расправиться с убийцами при первой же встрече. Но Антоний встретился ему раньше и, то ли порядок наводя, то ли убийц благодетеля своего опекая, покончил с ним тут же, на форуме, без всяких юридических процедур. А моего прибытия в Рим, будто и не заметил.
    - С жизнью проститься хочешь? В девятнадцать лет! Мать пощади! Не видишь? Гибели твоей она не переживет! Хватит с нас одного Катона!..  кричал, разрывая на себе ворот туники и задыхаясь, отчим - видимо, и сам, опасавшийся кары, поверженный, вместе с республикой, бывший тесть Марка Порция и верный его сторонник…
    Катон? Вот уж чьей тупости республиканской и в мыслях не было подражать!.. Не спорю, верность долгу достойна уважения, хотя… Оставаться на посту до последнего - похвально для воина. Но не для полководца! Ну, а прорехами дедовской тоги зевак на форуме просвещать? И голыми пятками аристократическими… Бесполезно. Да и лоб мой - вовсе не мишень для камней, тухлых яиц и навоза!.. Филиппу, отцу Марции небезызвестной, я ничего объяснять не стал, а матери словами Ахилллеса из «Илиады» ответил:

    «Да, пусть умру я теперь же, коль не дано мне за друга павшего мстить!»
   
    Я, и в самом деле, готов был умереть, лишь бы не оказаться недостойным человека, всегда так легко подвергавшего свою жизнь опасности и, так неожиданно, возвысившим меня надо всеми. Мать залилась слезами, понимая, что не сможет мне воспрепятствовать. Просила хотя бы запастись терпением и скорее сносить обиды, чем открыто проявлять мужество. Но не мог же я стать лишь тенью славного имени!
     Ранним утром пришел на форум и, встретив там Гая, брата Антония, исполнявшего обязанности претора, в отсутствии бежавшего Брута, объявил, что принимаю наследство без всяких оговорок. И понеслось!.. До сих пор в глазах рябит.
      Антоний, Лепид, Квинт Педий* Кальпурний Пизон, Гирций и Панса… Долабелла - гнуснейший негодяй; крыса бумажная Фаберий*, вездесущий Цицерон… Сенат, Народное собрание, солдатские сходки… Путеолы, Калатия, Калазин, Капуя, Теан, Равенна… И снова Рим, с неизбежным в нем  Цицероном…
      Отчим, к тому времени, оттаял. Взялся по-родственному мне помогать, иногда лишь привычное свое «хватит с нас одного Катона!» ворча, когда я излишнее усердие являл. Он и приоткрыл мне натуру оратора, столь жадную до почестей, что обвести старика вокруг пальца не составило труда. Как же весело было!.. Ведь роли в той аттелане2 я сам распределял! Цицерон - отец отечества, великий мудрец и философ. Я - ученик робкий, записывающий каждую бесценную фразу наставника значками его секретаря, в таблички по пять листов, словно в мировые анналы. Слушатель, как говорится, поощряет рвение. Но успех незамысловатой этой тактики все ожидания превзошел! Уже на третий день моей буффонады, растроганный оратор по дороге в сенат хватал встречных за тоги и слезно вопрошал:
    «Кто из небожителей ниспослал нам божественного этого юношу?!»
     Как порадовало, что воск можно всякий раз обновлять, стирая написанное нагретым в огне бронзовым валиком. Иначе, при неуемном его многословии, я бы, за полтора года мнимого «ученичества», на одних только табличках разорился! А значки Тирона мне еще Цезарь советовал изучить. Часто и сам ими пользовался, когда среди других занятий требовалось неожиданную мысль записать, чтобы не забылась.
    Словом, с оратором я поладил, прельстив его идеей будущего совместного консульства, где он будет править, а я - затаив дыхание, восторженно ему внимать. Но мать, глядя на это, места себе не находила. Каждый день ждала известия о моей гибели. А когда выступили против Антония в Мутине – просто слегла.
    Каким жестоким был бой, она и на расстоянии судить могла - оба консула, Гирций и Панса пали! Тут кто-то в Риме пустил слух, что это я устранил их в сумятице битвы, расчищая путь к тирании. Врач Пансы, Гликон был взят под стражу, в связи с обвинениями в том, будто бы по сговору со мной, вложил в рану яд. Ясно, чем могло обернуться. Мать словно окаменела, мысленно со мной прощаясь. И хотя лекарь не дал показаний, столь желанных для бесчисленных моих врагов.  Это ее надломило.
     Не помогло и то, что к восьми ликторам, сопровождавшим меня как претора, о чем позаботился влиятельный мой наставник3, я, по примеру Антония, присоединил целую когорту из опытнейших центурионов, готовых любого недруга порвать на куски. Ведь я уже повсюду открыто называл себя Цезарем, а для них был не просто наследником, но живым его воплощением. То есть, самым надежным залогом исполнения данных им обещаний. Да и на сомнительный союз с Антонием и Лепидом решился, в основном, лишь бы мать успокоить. Чтобы осознала, наконец, всю недосягаемость мою для врагов. Но и это ее не утешило:
    «Он тоже всех врагов разбил, а погиб от рук лучших друзей!..»
    Что я мог возразить? Она уже и с кровати не вставала. Поклялся Юпитером, что помню о коварстве друзей постоянно. А уж, Антония и Лепида, несмотря на заключенный с ними мир, как считал заклятыми врагами, так и продолжаю, не только не встречаясь с ними наедине, но всегда надевая под тунику, кованую, подаренную мне ею, серскую кольчугу. Не помогло - только молча слезы глотала и, на закате того же дня, умерла.
    А теперь - Ливия. Ночей не спит, так за меня переживает. В каждой шутке дерзкой и подметном письме, прямую угрозу жизни моей усматривает! Ну, крикнул кто-то в пьяном угаре, что готов меня заколоть… Да как же он приблизится? Стражу мою испанскую перебьет? Нереально. Часами объяснял, просил не огорчаться, когда дурно о нас говорят - достаточно того, что никто ничего дурного сделать нам не сможет. Вроде успокоится, прижмется к груди!  А назавтра… Опять слезы украдкой утирает.
    Бедная, сколько же она выстрадала в лучшую пору юности с первым своим мужем!.. И неудивительно. Даже у красавицы такой, какая могла быть судьба с тем негодяем? Участь гонимого ветром невесомого лепестка? Скитания вечные на чужбине и горькая нужда. Ведь никто иной, как Тиберий Клавдий Нерон*, набравшись наглости, выступил тогда в храме Земли, первым предложив не покарать, но вознаградить убийц, «ибо величайших почестей заслуживают граждане, избавившие мир от тирана»
    Могли ли всевышние боги кощунство такое стерпеть? И пока Ливия рядом была, гнев их и на нее пролился. Даже я невольным гонителем ее стал, не подозревая, что это будущая жена моя в Перузии осажденном, от голода умирает. А, когда мужу ее, захваченному в числе прочих злодеев, великодушно жизнь даровал - думал ли я, что он через месяц Неаполис против меня поднимет, вовлекая в смуту даже рабов, коим обещал свободу, словно Спартак кровавый, заклятый враг Рима? Но тот хоть сражался насмерть. А эти!.. От одного топота легионов моих разбежались - каков пастух, таково и стадо.
      Клавдий благородный, потомок консулов и триумфаторов славных!.. В лохмотьях раба, спасаясь вместе с женой и сыном от Козерогов Неустрашимых моих, украдкой, на корабль пробрался, чтобы на Сицилию улизнуть! Причем, плач детский чуть было их не выдал. Только представлю как он малышу Друзу рот зажимает, а на нее, ни в чем не повинную, в страхе смертельном, шипит, а то и замахивается - даже сейчас, кровь закипает! Так бы своими руками слякоть эту и удавил!.. Только ради нее вынужден терпеть, но…  Ничего я не простил! Смотрю сквозь него и шагаю не останавливаясь, будто не замечая. Как же он, побелев весь, шарахается!..
    А тогда, на Сицилии, к младшему Помпею его и не допустили. Хотя цель у них была одна - отечество будоражить и разорять. Но в вольнице пиратской, где каждый, сам себе господин, не разбирают - раб ты или беглый сенатор… Так что, пришлось и оттуда на всех парусах спасаться, иначе не уберечь бы ему красавицу-жену от насилия всеобщего в разбойничьем том гнезде. Высадились на Пелопоннесе и только у лакедемонян, давних клиентов Клавдиев, пристанище обрели. Но Злой Рок и на краю земли сыщет! Великая сушь стояла в то лето по всей Греции. Пылали в окрестностях Спарты леса. Маленький Тиберий от дыма и гари задыхался. А ночью, когда попытались выбраться из города, лес со всех сторон вспыхнул и пламя, подступив вплотную, опалило волосы Ливии, бегущей с сыном на руках. Разве такое забудешь?!..» 
   Вот и мерещится повсюду смертельная угроза. Крикнет подлец какой-нибудь из-за спин, во время моей речи:
    - Я бы тебе возразил, если бы это было возможно!»
    А она - в ужасе:
    - Как можно таким легкомысленным быть?! Гай! Это же заговор!
    «Да я их насквозь, пустых болтунов республиканских вижу! У Цильния по всему Риму люди… Давно известили бы, если что всерьез. И неужели я, сложа руки, дожидался бы убийц? В том же Перузии… Ведь умышленно довел до войны, чтобы не только явные враги, но и все, кто примкнул ко мне из страха и против воли, воспользовавшись возможностью к Луцию Антонию переметнуться, выдали себя с головой. Никогда им ид марта не повторить! Но и с безопасностью переусердствовать можно, как с Рыжим Сальвидиеном».
    А жене отвечаю:
    - Если заботишься об отечестве, за которое вел и продолжаешь вести столько войн, да и жизнь отдал бы без колебаний, то преобразовывать его следует наиболее рациональным способом. Когда мимический актер в моем присутствии произносит со сцены: «О, добрый, справедливый властелин!» и все, вскочив с мест, рукоплещут, словно речь обо мне, я обязан пресечь непристойное это угодничество, столь же решительно, как и дерзостное недовольство. Ибо пресловутая свобода черни является самым горьким видом рабства для людей достойных и несет гибель всем. Дать свободу толпе - все равно, что доверить меч сумасшедшему. Но предоставляя свободу благоразумным гражданам, спасаешь всех, в том числе безумцев, даже вопреки их воле.
   Слушает молча. Вроде, и соглашается. Но улыбка!.. Цезарь даже врагу в глаза глядел, улыбаясь. Завораживало. Казалось и разногласий никаких нет. А она… Как бы, ускользает в эту улыбку, прислушиваясь к чему-то в самой себе. Губы улыбаются, а глаза задумчивые тебя и не видят:
    - Но как удостовериться в их благоразумии, когда большую часть времени  предоставлены сами себе, а ты, Гай, никак за ними не надзираешь?..
    Поначалу расстраивался, свеклой себя чувствовал, догадавшись, что она
вовсе не мне улыбается. Да, что поделать? Пережитые невзгоды сказываются. В вопросах безопасности только самой себе доверяет. Даже соглядатаев собственных завела. Чуть не когорту! А дурень тот о Титизениях каких-то твердит, когда жене каждый шаг мой известен. Впрочем, тут она меня и не сдерживает:
     - Развлекайся, милый, только не за моей спиной.
     Думал, испытывает. Хотел в шутку обернуть.
     - Но ведь… Не у тебя же на глазах, дорогая!..
      Улыбнулась задумчиво:
     - На этом не настаиваю. Но я всегда должна знать - с кем!
     Вижу - не шутит. Хотел доносчиков ее разогнать но… Заглянешь в глаза, а там - тревога. И сразу мать вспоминается… Страдания, что ей причинил, кончина безвременная. И чувствую… Снова змей шевельнулся. А в животе - то ли колики, то ли спазм мучительный - неужто и Ливию, как мать свою, загублю?
     Гоню этот страх, стараюсь как можно бережней к ней относиться, дать ей почувствовать, что нечего обо мне переживать. Не то, что на форум, в сенат без охраны не хожу. А страх за нее и судороги в желудке все неотступней. Даже в постели!.. Тычусь вокруг да около, как дитя беспомощное. Желание неудержимое, а войти в нее не могу! Стоит только хрупкость, покорность тела ее почувствовать и… Прямо обрывается все  - мать перед глазами!
    С иными никаких сложностей, только и стонут: «О-о, Гай!..» А с женой, одной из первых в Риме красавиц -  слабость постыднейшая. И ни разу не попрекнула! Утешить пытается, понимая, как я несостоятельностью этой терзаюсь. По ночам в спальню мою лучших сирийских девчонок с катаст доставляют, утром уводят беззвучно. С ними - ни хлопот, ни аналогий зловещих. И никаких тормозов. Приапом неутомимым себя ощущаю. И все благодаря Ливии! Она и оргии дружеские учредила, чтобы мужскую мою  уверенность укрепить. И сама же, в шутку, название им дала - «Пир двенадцати богов». В том смысле, что для богов никаких пределов и ничего невозможного нет. О такой жене - только мечтать! И об Юлиоле-малышке, неустанно печется, прясть ее учит.  А в заботах о безопасности во все вопросы управления государством вникает. Усердней любого сенатора! Но, в отличие от коварных льстецов и властолюбцев тайных, ее советам хоть доверять можно.  Мы ведь - муж и жена. Одно целое.
     О, боги! Когда же, наконец, змей этот сгинет, страхи мои пропадут, а мать перестанет заглядывать в глаза из могилы? Ни венца царского, ни славы вечной, ни божественности, если от рождения не дана - ничего этого не прошу. И, без того, сверх меры, милостью вашей взыскан. Об одном  молю! О том, что любому пекарю и угольщику доступно… Дайте мне всеблагие власть и силу телом жены, Ливии, любимой моей, обладать!»
    Глянул вверх, но дым от жаровни, просачиваясь в стыки вытяжной трубы, скапливался под сводом палатки - не верилось, что молитва его достигнет небесных чертогов, пробившись сквозь серое это марево.
    «Подвигов от них ждешь, а они трубу печную укрепить не в состоянии, чтобы мне от угара не задыхаться!..» - подумал с горечью, откидывая полог палатки. 
     Звякнув доспехами, охранявшие вход, Лут и Волас разомкнулись, оборачиваясь к нему забралами и одновременно вскидывая руки в приветствии. Удержал их от рапорта молчаливым жестом - весь день еще хриплые вопли слушать - хоть с утра уши поберечь. Да и от далматов коварных не знаешь, чего ждать. Сколько воинов погибло, стоило на шаг от колонны отойти! Может, к самой палатке подобрались, затаились где-нибудь в двух шагах с ржавыми своими тесаками… В тумане таком - разве углядишь?
     Густая, белесая дымка застилала лагерь, раскинувшийся по обе стороны перевала, на месте вырубленного леса. Вскинул глаза, но в непроницаемой серой мути даже краешка неба не проглядывало - будто и не существовало в угрюмом этом мире ни солнца, ни звезд, ни богов. Откуда ждать милости?
    - От Гельвия никаких известий? - спросил вполголоса.
    - Нет, мой император! - так же тихо откликнулся Лут.
    - Гонец прибудет - немедленно ко мне!
    - Будет исполнено! - рявкнули, по привычке, оба телохранителя. А Волас, при этом, так громыхнул коваными подошвами, что грязь из лужи, в которой он стоял, плеснулась во все стороны.
    Гай Юлий Цезарь Октавиан, сын Божественного Юлия, приложил палец к губам и, укоризненно покачав головой, скрылся за тяжелым пологом палатки, тускло поблескивавшей, осевшими на полированной бычьей коже, бисеринками тумана. Подошел к, потрескивавшей у ложа, жаровне, постоял в задумчивости, вытянув руки над огнем, потер плечи, чуть согревшимися ладонями и направился к столу. Присел над планом укреплений Промоны4 и, подступающих к стенам возвышенностей, который Гельвий целых три дня вычерчивал, с риском для жизни, на глазах, у насмехавшихся сверху, варваров. Поправил фитиль в лампе и погрузился в нелегкие тактические раздумья.
   «Как и Перузий злополучный, Промона стоит на горе и уже по природному расположению надежно укреплена. Со всех сторон холмы с острыми, как зубья пилы, краями. В крепости более двенадцати тысяч боеспособных мужчин. А вокруг, на каждой возвышенности, Верс, царек местный, самых дерзких головорезов своих разместил.
    Вот и насмехаются, в полной уверенности, что добраться до них - ни штурмом, ни подкопами невозможно. Всех перебьют, если снизу карабкаться. И от этой их недоступности, просто кулаки сжимаются, чтобы сверху ударить! Но не молнией же…  Ведь над холмами теми - только небо. Недосягаемая обитель богов.
    Месяц простояли в растерянности, в бесконечных военных советах, пока прошлогодняя осада Метула на ум не пришла. Тоже на горе красовался! На двух вершинах, седловиной прорезанных, почти как Капитолийский холм… Пепла не осталось!
     А поначалу, как и здесь не могли подступиться из-за яростного отпора и множества боевых машин у осажденных, доставшихся им еще от Брута. Но там, рядом со мной был Агриппа. Как варвары вылазками беспрерывными и обстрелами не вредили, он и насыпи, вровень с горой, возвел, и мосты на стену перекинул, и когорты в обход послал, чтобы  отвлечь врага внезапным нападением с тылы… Когда же они поняли, что имеют дело с противником непреклонной воли, и прислали послов, не столько заложников требовал, сколько безоговорочной сдачи самого верхнего участка холма, для размещения там нашего гарнизона. Тут варварское коварство и сказалось.  Как только взошедший на холм гарнизон приказал им сложить оружие, дикари эти заперли  женщин своих и детей в городском совете и, приставив стражу, велели поджечь его, в случае их неудачи.  А сами, все как один кинулись на наши когорты. Но, как Марк и предвидел, - все были уничтожены - нападающим снизу трудно опрокинуть тех, кто стоит сомкнутым строем вверху. А бросок тяжеловооруженной пехоты вниз по склону столь сокрушителен, что сметает на своем пути все живое.
     Когда стражи подожгли здание совета, многие женщины убивали своих детей, а другие, прижимая живых младенцев к груди, сами бросались в огонь. Так, все воинство их пало в бою, а население  - в пламени, охватившего город пожара. Но ведь могло поражением обернуться, если бы Марк мой славный не занял наилучшую позицию - господствующую ту высоту.
    Напасть на далматов сверху! Не с неба, конечно. С самого высокого холма в окрестностях Промоны. Для этого и подробнейший план местности понадобился. И тщательная подготовка добровольцев, которые должны были подобраться к холму, а под покровом ночи скрытно подняться на вершину и, уничтожив дремлющих стражей, к утру, полностью ею овладеть. Туман способствовал. Но донесений оттуда пока не поступало…»
      Вот и всматривался в карту, словно хотел разглядеть там Гельвия и его солдат, окапывавшихся на захваченной высоте, подтаскивавших катапульты, вырубавших чахлые деревца и кусты для расширения зоны обстрела. А мысли, сами собой, уносились в Рим. Не в сенат, не на форум с крикливой его, вечно всем недовольной толпой - нет! На тихий, зеленый Палатин, к Ливии…
      «Как она там без меня? Не считая наездов кратких, полтора года почти не видимся. И все из-за пьяницы этого беспутного!.. Ну, напали япиды на Аквилею7, ограбили Тергест8 - хватило бы Мессалы* или  Антистия Ветера*, чтобы их покарать. Но не могу же я в курии отсиживаться, когда тот Парфию грозится для Рима завоевать! Поневоле, и в своих провинциях порядок приходится наводить. Даже Агриппу отослал, чтобы все видели - сам войском командую. И не хуже этого… «потомка Геркулеса»! А Ливия там одна! И ничего у нас не налаживается. Стоит о ней подумать - упреки и слезы материнские всплывают! И, то ли ветер, то ли змей ненавистный пологом палатки шуршит!..
       Цезарь перед Рубиконом9 тоже сомнения испытывал. И накануне приснился ему сон, будто он собственной матерью овладевает. А после победы лжецы-прорицатели в один голос запели, что сон о соитии с матерью - к добру для политика, потому что мать означает родную землю. И, как в соединении любовном мужчина владеет всем телом женщины, охотной и послушной, как ему хочется, так и сновидец будет располагать всеми делами государства.
       А иные, чтобы побольше простаков одурачить и дальше в бесстыдстве своем пошли. Демагогов, на высшую власть посягающих - раз, два и обчелся. Хворает же, сплошь и рядом, вся римская чернь, а также рабы. Вот и стали «пророчествовать» направо и налево, что больному соитие во сне с матерью, сулит исцеление и возвращение к природному состоянию, поскольку «природным состоянием» мы называем здоровье, а не болезнь, и потому, что общую для всех природу именуем матерью. Эдак, каждый башмачник хворый и водовоз вознамерится мать свою во сне употреблять, как Юлий Цезарь! А там, чего доброго, и наяву… Сорная трава растет быстро!
      В юности, прогуливаясь с Ареем Александрийским у Фламиниева цирка, стал я невольным свидетелем диспута двух таких мошенников, собравших своими криками огромную толпу. Один провидец обвинял другого в шарлатанстве на том основании, что тот дал разные прогнозы двум гражданам, которым приснился, по сути, один и тот же сон. И что же отвечал бессовестный этот негодяй, тряся козлиной своей бородкой?
      «В высшей  степени закономерно и оправданно расположением небесных светил, когда одному снится, что богатый друг и товарищ испражняется ему на голову, а впоследствии, оказывается, что он помечен у того в завещании и получает наследство. Как и то, что с другим приключился великий убыток и срам, после того, как ему приснилось, что на голову ему облегчается его знакомец-бедняк. Это - естественно, что человек зажиточный дает сновидцу от своего добра, а человек убогий, которому нечего ему дать, выражает таким способом лишь свое презрение. Отсюда - злополучие и убыль"...
    А чего стоят пророчества их о том, что поедание во сне человеческого мяса сулит удачу? Притом, лучше есть мясо мужчин, нежели женщин, а мясо детей предпочтительнее мяса стариков!.. И что сказать о сенаторе, изгнанном за наглую клевету на Ливию мою, якобы по той лишь причине, что ему приснилось, будто в заднем проходе у него имеется рот с львиными зубами?!
А об эдиле, который вместо того, чтобы надзирать, как должно, за хлебными раздачами неимущим, потчевал во сне хлебом  и сыром собственный член? Или о рабе жалком, коему привиделось, что он восходит вместе с солнцем и бежит куда-то рядом с луной!..
    Нет, знание будущих событий не является полезным. Что за жизнь была бы у Приама, если бы он, с юных лет, знал, что в старости ему предстоит гибель всего счастливейшего его семейства и пожар Трои? А Гней Помпей, трижды избранный консулом и трижды триумфатор, увенчанный славой своих подвигов, мог ли чему-то радоваться, если бы знал заранее, что потеряв войско и всенародный почет, он будет зарезан на пустынном египетском берегу?
    Гнать! Гнать всех гадателей из Рима! Выкорчевывать тлетворный этот рассадник скверны безжалостно и как можно скорей! Пока вся наша жизнь не превратилась в сновидения тяжело больного!
    Подобающее Юпитеру не подобает быку! Ибо результаты их действий несопоставимы. Сатурн, к примеру, Урана оскопил, практически уничтожил. Так что же нам - в отцеубийстве его обвинить?
      А Цезарь? Полмира одолел! С хаосом столетним в государстве, почти что, покончил! Даже календарь, в согласии с движением светил, упорядочил! Негодяй последний не посмеет сказать, что делал он все это лишь себе на потребу!
    Да и я… Мог ведь остаться в стороне. Обойти омут, а не бросаться в него с головой. Сыновнюю почтительность явить, отказавшись от сомнительного наследства. И никакой бы крови на мне не было. Мать была бы жива, сестра горя не знала!.. А долг гражданина, для которого благо отечества превыше всего? А доверие, оказанное мне Цезарем, и справедливое возмездие гнусным его убийцам? Мог ли я всем этим пренебречь, оставшись до конца дней Гаем Октавием, чтобы покоем блаженным, в свое удовольствие, наслаждаться?!
    Но может ли процветать государство, подверженное произволу многих  правителей, где каждый преследует личные цели, а общественное достояние рассматривает как поле битвы, где надо урвать кусок пожирнее? Не только в Риме, но и в отдаленнейших пределах земли, политых кровью римских воинов, даже в глухих этих ущельях нравы наши известны!
     Первое столкновение с далматами произошло сто двадцать лет назад из-за их набегов на соседние племена, платившие дань Риму. Прибывший сюда консул Марций Фигул*, встретив ожесточенное сопротивление, загнал главные их силы в селение Дельминий, который ему пришлось сжечь, метая катапультами сухие палки с паклей, смолой и серой, разгоравшиеся в полете и воспламенявшие все вокруг. Это их вразумило. Затаились в горах, лет сорок не высовывались. Пока не почтил их своим присутствием Цецилий Метелл*, все пороки прогнившей демократии  нашей варварам приоткрыв. На сей раз далматы никаких набегов не совершали - повода для войны не было. Однако, Метелл считал, что консульство его будет потрачено впустую, если не увенчается триумфом. А жертвой избрал далматов.
    Но те, не позабыв еще пламенный гнев Фигула, приняли римское войско с распростертыми объятиями, а самого Метелла - по-царски. Перезимовав со всеми удобствами на теплом побережьи Адриатики и, единственный раз, выстроив когорты на вражеской территории для парадного смотра, по просьбе сотрапезников своих, местных вождей, Фигул вернулся в Город победителем и благополучно справил триумф. А обманутый, в очередной раз, римский народ, восторженно приветствовал негодяя, ехавшего по Священной дороге в золотой колеснице, как доблестного героя, сопричастного сонму бессмертных богов.
    С тех пор далматы всякое уважение к Риму потеряли. А прослышав, о внутренних наших распрях, когда Цезарь Галлией управлял, совсем обнаглели - отняли у либурнов главный их город. Те обратились за помощью к Цезарю, зимовавшему в Равенне. Он ведь, по закону, не только за кельтов, но и за Иллирик отвечал, хотя ни разу здесь не появлялся. А когорта, отправленная им для устрашения далматов, бесследно исчезла в горах.
     Но Цезарь против них не пошел. К тому времени, соперничество его с Помпеем уже разразилась войной, захлестнувшей все побережье Македонии. И Авл Габиний с пятнадцатью когортами пехоты и с тремя тысячами всадников, шел к нему на помощь через Иллирик, огибая Ионийский залив. Мог ли он предположить, что на его пути встанут какие-то далматы? А те, зная, что Цезарь их злодейств не простит и, предвидя в победе его свою погибель, устроили Габинию засаду в глубоком и узком ущелье, близ городка Синодия.
     Уж не знаю, какой тактики придерживался этот завоеватель Сирии и Египта, но ни от пехоты, ни от конницы его и обоза не осталось и следа. А орлов и знамена римские, варвары по диким своим углам растащили. И лишь, спустя десять лет, когда Азиний Поллион пронесся ураганом по альпийским хребтам, знамена наши, хоть и не все, возвратились в Рим, а Поллион был удостоен триумфа.
     Я не возражал, чтобы не обострять отношений с Антонием, ввиду давней их дружбы. Но где результаты громких его побед? И тени уважения к нам я здесь не встретил. Требованием очистить Промону пренебрегли. Синодий, разбойничье их гнездо, которое Азиний почему-то не выжег, процветает. А варвары ни страха, ни раскаяния не выказывают. Только ожесточились.
     Засады на каждом шагу. Перемещаемся лишь при свете дня, причем с оглядкой. Главная колонна, вырубая лес, ползет черепашьим шагом по нижней тропе, а отряды лучников и копейщиков, взобравшись на господствующие высоты, движутся параллельно с обеих сторон. Дикари выскакивают из леса - то справа, то слева. Жертв не избежать. Но и большинство нападавших уничтожается стрельбой тех, кто движется по вершинам, не давая злодеям уйти.
    Теперь - Промона. Если Гельвий взял высоту - что дальше?..»
    Полог откинулся и на пороге палатки возникло сияющее лицо Лута:
    - Холм наш, император! От Гельвия центурион прибыл!
    Дышать стало легче. Но лишь на мгновение. Новые заботы обрушились.
     «Теперь можем приблизиться и начать правильную осаду. А сколько она продлится? Опять стену по всему периметру строить - стадий на сорок! Башни возводить, камнями для катапульт запасаться… Возьму Промону, а там - Сегеста, Синодий… До зимы к Истру никак не выйти!.. Нет, нечего себя корить за то, что Агриппу вызвал.  Без него горы эти никак не одолеть. А «Геркулес»?.. Да пусть насмехается, дубина! Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей. Цыплят же… По осени перечтем!
    


Рецензии