Шевырёв. Пропилеи, изд. П. Леонтьевым 1851 г

Степан Петрович ШЕВЫРЁВ
DUBIA

[Рецензия]
Пропилеи. Сборник статей по классической древности , изд. П. Леонтьевым. Книга I. Москва. 1851. В 8-ку.


Известно, что в Греции под именем Пропилей означали главный вход в храмы и акрополи; эти священные преддверия были богато украшены колоннами и портиками и служили отчасти для того, чтобы достойным образом настроить мысли входящего в храм. Поэтому Гёте назвал Пропилеями сборник статей, знакомивших читателя с тем духом, которым должно напитаться, чтобы понять древнюю жизнь во всей ее полноте. Издание Гёте было чисто теоретическое; новые Пропилеи будут иметь направление историческое. Цель издания высказана самим автором: пропилеи хотят не исправлять господствующие понятия и создавать новые, а знакомить с событиями, данными историею, и с воззрениями, уже выработанными наукою. Пропилеи должны вводить в многозначительную и вечно привлекательную область классического мира по легкому и широкому пути, не требующему ни большого запаса предварительного труда, ни особенных усилий при шествии, но в то же время по пути прямому, ведущему прямо к цели. Бессрочное издание это будет состоять из двух отделов: в первом будут помещаться статьи о жизни Греков и Римлян во всех ее проявлениях; во втором будут помещаться жизнеописания новых ученых, занимавшихся изучением древности, и разборы новых сочинений.
Большую часть первого выпуска занимают статьи, касающиеся до древнего ваяния. Прекрасные статьи эти были причиною разных недоумений, которые явились даже печатно в одном из разборов этого сборника. Точное изучение ваяния невозможно действительно без наглядного изучения памятников, сохранившихся в большом количестве, но рассеянных в разных музеях европейских государств. Наше отечество небогато произведениями древнего искусства, да и эти немногие рассеяны в разных местах, и не все доступны большинству публики. Гипсовые слепки, даже самые лучшие, хотя и могут дать понятие об общем характере произведения, но им недостаёт той полупрозрачности, которая свойственна одному мрамору; особенности отделки, свойства мрамора, по которым иногда можно приблизительно определить время памятника, все эти свойства нельзя заменить копиями. Не станем говорить о гравюрах, не дающих понятия о фигуре и могущих хорошо представить один очерк ее. Наконец мы сами некоторым образом отдалились от ваяния и внешними обстоятельствами: климат наш редко производит эту прекрасную мускулатуру, эту подвижность всякой черты лица, качества, необходимые для резца. Мы согласны, что препятствий много; и главное существует еще в нас самих; мы не привыкли смотреть на произведения ваяния как на стройное целое, тесно связанное с целым содержанием древней жизни, потому что у нас оно сделалось делом страсти и прихоти немногих: можно еще прибавить, что более не эстетические, нежели эстетические описания творений художества, бывшие долгое время в моде, скорее повредили, нежели принесли пользу; не всякому дано такое полное понимание древности, каким отличался Гёте в свое время; личное образование, веселая или грустная настроенность души могут заставить зрителя смотреть с совершенно разных сторон на один и тот же предмет. Но пора уже перестать нам повторять безотчетные, истертые, часто непонятные нам самим фразы о художественности, общей всем членам древнего общества; перестанем понимать под филологиею науку мертвую, занимающуюся мертвыми же буквами, оставим представление, что ваяние, мифология, история совершенно отделенные науки, доступные только немногим избранным.
Греческое ваяние обязано своим существованием и содержанием мифологии; недавно только начали отчасти освобождаться от ложного воззрения и верить, что предания и мифы язычества имеют более глубокое значение, что они не составляют одного набора нелепостей и басен, тешивших неразумное детство народов; в них, напротив того, язычество сохраняло историю своего развития от первого начала религиозного сознания до той поры, когда Олимп населился блестящим сонмом богов и богинь; за этим движением следило ваяние и превзошло, может быть, язычника в понимании религии. В нем божества явились в совершеннейшей, оконченной форме, между там как поэзия своею свободою и фантазиею дала им только неполное и случайное содержание. Не изучая ваяния в его историческом значении, когда нам недоступно его теоретическое изучение, мы никогда не поймем историю развития древних; для нас останется темною вся духовная сторона его жизни, которою он, не знакомый с высшим идеалом, старался удовлетворять требованиям духа своего. Упрек, сделанный ученому издателю, очевидно не заслужен, и напротив того, мы ему обязаны искреннею благодарностию не только за то, что нам представлено, но и за то, что нам обещает он в следующих книгах его издания.
Рассмотрим помещенные статьи:
О Гиератике в древнем Греческом искусстве. (Г. Благовещенского).
Изучение древней греческой гиератики есть предмет совершенно новый в современной науке, хотя и давно начались исследования об этом периоде древнего искусства;  решение этого вопроса было невозможно до тех пор, пока новейшие открытия памятников в Греции и Италии не дали возможности заниматься им, основываясь на большем числе данных. Винкельманн, положивший начало эстетическому изучению классической красоты, коснулся и этого предмета; но не обладая таким множеством данных, которые собраны отчасти после него, он мог ошибаться во многом, что теперь дополнено и исправлено новейшими исследованиями филологии. К числу этих вопросов принадлежит и тот, с которым знакомит нас г. Благовещенский.
Винкельманн совершенно отвергает присутствие художественной деятельности в Греции до пятого столетия до Р. X.; он полагает, что весь долгий промежуток от образования эллинских государств до начала Персидских войн был посвящен одной технической стороне искусства, что Греки только привыкали к обработке различных материалов, из которых они потом стали выделывать свои произведения. Мнение это было общепринятое до сих пор, и даже теперь некоторые из исследователей древнего искусства придерживаются его, хотя оно и не выдержит строгой критики; таким образом одно обстоятельство может уже поколебать его, именно внезапное проявление гениев художников вскоре после Персидских войн. Трудность решить вопрос о древнем греческом ваянии происходит преимущественно от недостатка сведений; древние Греки довольствовались тем, что у них есть художественные произведения, не обращая еще внимания на теорию и на историю искусства. Из древних писателей один Павзаний может сколько-нибудь служить руководством, потому что в своем описании Греции он часто упоминает о замечательных произведениях древнего и нового Эллинского искусства.
Ваяние, как у других народов, так и у Греков, получило начало свое от богопоклонения: первый образ божеств, о котором упоминает Павзаний, видевший их в некоторых древних  храмах, были грубые, неотесанные камни; потом стали представлять богов обелисками, столбами, составлявшими переходную форму к Гермам, которым поклонялись преимущественно в Афинах; позднее эти гермы стали обозначаться фаллом и были известны до позднейшего времени язычества под именем Приапов хранителей садов, огородов и полей. Но в первое время этот символ служил, может быть, только для обозначения полового различия представленных божеств. Со временем из этих-то Герм произошла и полная статуя, конечно, далекая от той легкости и стройности, которую дали впоследствии изваянию человеческого тела; неподвижностию своею напоминали они египетские памятники; руки были плотно сложены к телу, ноги сжаты, глаза неправильны; (г. Благовещенский переводит известное место у Павзания: «;;;;; ;;;;;;;;» с закрытыми глазами, что неправильно, как нам кажется). Что ваяние явилось довольно рано у Греков, на это мы находим два доказательства у Павзания: при этом писателе существовали две статуи, из которых одна была воздвигнута Кекропсом в Афинах; о другой, находившейся в Короне (в Мессении), говорили, что она посвящена Аргонавтами; итак эти два памятника приписывались еще догероическому времени. Если даже эти два известия будут приняты нами только как предания, тем не менее они свидетельствуют о глубокой древности упомянутых памятников. С героическим временем являются уже б;льшие следы искусства, из которых мы можем заключить, что технические трудности производства уже были побеждены. С одной стороны время, описанное Гомером, отличается богатством и роскошью в том виде, в котором они встречаются и у других полуобразованных народов, поражая массою дорогих металлов: мы находим кованые двери из золота, серебряные притолки, медные пороги; но с другой стороны являются уже начатки более утонченной роскоши: поэт подробно описывает искусно украшенное оружие, дорогие чаши с ручками из разных металлов, лари, украшенные резною работою. Но нигде певец, столь подробный во всем прочем, не упоминает о художниках, производивших эти вещи; часть их, вероятно, доходила в Грецию посредством торговли с Финикийцами и другими прибрежными жителями Средиземного моря. Греческое искусство имеет у Гомера только двух представителей, Гефеста и Дедала. Гефест - божество, представляющее начало обрабатывания металлов в Греции; другое имя гораздо замечательнее для нас, потому что служит собирательным именем для целого ряда художников, работавших в одном и том же роде до лучшего времени греческого ваяния; название Дедалов перешло даже ко всем произведениям этого периода. Павзаний очень хорошо знал тип этих произведений, он мог отличать древнейшие изваяния архаистической школы от позднейших, и поэтому нельзя отвергать, чтоб эта школа не имела свой особенный характер, отличный от позднейшего.
На этих немногих данных основан весь спор о древнейшем эллинском ваянии. Из них следует, во-первых, что начала ваяния, произведения которого известны Гомеру под названием Дедалических, относятся к глубокой древности; во-вторых, если следовать обыкновенному леточислению, по которому жизнь Дедала полагается в одиннадцатом веке до Р. X., то греческое ваяние в продолжение десяти столетий следовало одним и тем же неизменным правилам и не сделало никаких успехов.
Но какая причина могла причинить такую долговременную неподвижность живых Греков, в особенности, когда они имели уже Гомера, из сочинений которого все художники лучшего времени почерпали темы для своих произведений; когда уже процветали палестры, а следовательно было место, где художник мог изучить прекрасно развитые формы юношей и мужчин? Оттфрид Мюллер полагал сперва, что этот застой происходил от влияния Гомера, который имеет слишком много отвлеченности, но мало рельефности в своих описаниях; но в других позднейших сочинениях он сам соглашается с мнением, что пластика, лирика и драма произошли от эпоса. Нельзя тоже согласиться с ним, что это происходило от неизящного понимания народной красоты; неподвижность лица в скульптурных работах сохранилась еще тогда, когда были сделаны значительные успехи в изваянии тела. Нельзя тоже в нынешнем смысле этого слова допустить существование школ, поддерживавших этот архаистический стиль, хотя Павзаний, не приводя впрочем причин такого деления, различает в древних произведениях три стиля: египетский, аттический и эгинский. Известны нам еще два противоположные суждения об этих древних произведениях. Павзаний говорит, что в этих древних памятниках заключается что-то божественное и достойное уважения; но до него Платон уже приводит мнение, разделяемое с ним вероятно многими современниками, что если бы Дедал явился снова и стал бы производить такие же творения, какие известны под его именем, то был бы осмеян. Поэтому можем мы заключить, что если Павзаний выражает противоположную мысль, то она верно вызвана древностию их и приобретенным, вследствие этого самого обстоятельства, уважением, но не художественною отделкою их.
Главная ошибка исследователей Эллинских древностей состоит в том, что они всеми силами и способами стараются доказать совершенную самостоятельность греческого развития и независимость его от всякого чужого влияния. Но такая мысль исторически не верна: ни один народ, предоставленный собственным силам, не дошел до полной, оконченной сознательности. Следствием этого одностороннего воззрения на греческое развитие были многие ошибки. Так забыли о мифологической, но тем не менее основанной на исторических былях, связи с Египтянами, Финикийцами, о чем уже упоминает Гомер; известно, что в Греции повторялись, хотя и в несколько измененном виде, предания Малой Азии, Ассирии; но в особенности сохранилось много преданий о колонизации Греции из Египта; переселенцы приносили с собою не одни религиозные понятия, но и кумиры свои; и то и другое должно было легко привиться к народу, не имевшему еще твердых, вкоренившихся понятий о вере своей, но переходящему еще через различные фазы религиозного сознания. Кроме того архаистическая форма божеств должна была преимущественно поддерживаться жрецами против всяких нововведений; антропоморфизм сближал, низводил божество к человеку и этим ослаблял его значение, унижал постепенно древнюю веру и уничтожал язычество самым язычеством. Кроме того в самой Греции беспрестанно рождались новые мифы, новые верования, не считая тех, которые переходили из соседних стран; одно предание противоречило другому, одно верование было господствующим здесь, в другом месте не признавалось; поэтому жрецы ясно сознавали необходимость внешних связей для этой подвижной веры, и в этом вероятно находится первая и главная причина стойкости и однообразности, которая долго сохранялась в изваяниях греческих божеств.
Сильное влияние Египта на греческое ваяние можно доказать из многих примеров, приводимых древними; мы сказали, что главною чертою этого влияния является неподвижность и мертвенность статуй; известно, что и Египетское искусство не остановилось в одном и том же положении, но что в его произведениях ясно обозначаются три различные ступени искусства, как замечал Винкельманн. Поэтому, если мы сказали, что эллинское искусство было остановлено Дедалидами, то это относится только к одной стороне ваяния, и конечно главной: именно они не дали развиться стремлению к легкости и изящности. В то же самое время Дедалиды не удовольствовались одним принятием искусства от Египтян; они дали статуям больше свободы в осанке и естественности в движении. Преимущественно же их внимание было обращено на побеждение технических трудностей; не ограничиваясь деревом, они принялись за обрабатывание каменьев и металлов, научились употреблять разнородные металлы в одном и том же произведении; как современники ценили эти нововведения, можно заключить из того, что нам известно слишком мало имен художников, выделывавших статуи богов, в сравнении с именами тех, которые первые начали пользоваться нововведениями, или были виновниками их. Что художественная связь с Египтом продолжалась довольно долго, можно заключить из рассказа о путешествии Феодора и Телекла с острова Самоса в эту страну; откуда возвратясь, они применили Египетское искусство к статуе Аполлона Пифийского; в 54 олимпиаду жители города Пигалии воздвигнули статую Аррахиону, бывшему победителем в Олимпийских играх; статуя эта была описана Павзанием, который говорит о ней, что она исполнена в старом стиле, с едва раздвинутыми ногами, и руками, опущенными по бедрам; между тем этот памятник был воздвигнут только за сто лет до Фидия. Главный удар был нанесен гиератическому стилю Олимпийскими играми, когда ваяние должно было передать в камне и металле черты тех, которые три раза остались победителями в играх: точное подражание природе сделалось главным условием, потому что гелленодики строго наблюдали за сходством статуй. Храмовое искусство впрочем не скоро еще приблизилось к новому стилю, это доказывается между прочим известными эгинскими статуями; с одной стороны они достойны удивления по тому совершенству, с которым побеждены технические трудности, и по точности, с которою исполнены все мускулы и посторонние подробности; но с другой стороны поражает мертвенность лиц, на которых не обозначены ни характер, ни пол представляемой особы; мы не смеем объяснять этого неумением или небрежностию художника, видя, с каким искусством он преодолел гораздо большие трудности; мы скорее должны допустить, что он был связан условными законами гиератики, которым он должен был следовать даже тогда, когда нововведения были допущены в других частях изваяния. Главный характер этого времени есть строгое подражание природе, за ним следует тот период, когда художники стремились выразить мысль изящного и грациозного, и который прославился именами Праксителя, Скопаса, Поликлета.
Мы должны благодарить г. Благовещенского за собрание главных показаний для решения вопроса о древнем греческом ваянии, и мы должны желать, чтобы, при бедности нашей литературы в этом роде сочинений, являлось побольше статей, знакомящих и дилетанта и молодого человека, готовящегося к подробному изучению классического времени, с отдельными частями древней жизни.
Дополнением и продолжением этой статьи служит статья самого издателя: «О различии стилей в греческом ваянии».
Под именем стиля в ваянии должно понимать ту свободную печать отдельного лица, которая сообщается произведению характером, настроенностью души и, наконец, внешнею отделкою. Поэтому стиль в художестве существует только там, где художник довольно самостоятелен, чтобы не отречься от своей индивидуальности в творении, и где он имеет довольно независимости, чтоб не следовать предписанным, условным правилам. Там, где не существует этих условий, где художество стеснено в формы принятого, где предписаны законы, как творить, там не могут существовать художники, бывают только ремесленники. Поэтому и в древнем греческом ваянии нельзя собственно признавать присутствие стиля, но, как бы в вознаграждение за это, и последующее время не может похвалиться одним стилем, в строгом смысле слова, а предъявляет неуловимое разнообразие его, одним словом, начатки множества стилей. Впрочем, в Греции развились свободно все виды поэзии, лирика, драма; началось уже стремление к высшей науке знания, а ваяние не подвигалось вперед, остановленное вероятно влиянием жрецов. Интересны вопросы, собственная ли выгода заставляла их действовать таким образом, или имели они в виду больше общую, понятую всеми причину.
Вникая в характер ваяния в древнейшее время, мы видим преобладание массы над духом, однообразие и бесхарактерность в изображениях разных обществ; их спокойствие есть только отсутствие действия, их движения преувеличены, угловаты. Но эти наружные недостатки передают ясную картину того времени, в которое поклонялись этим обществам. Известно, что язычество в Греции перешло через несколько разных фазов, пока наконец не достигло художественного развития, предшествовавшего совершенному упадку его. Унижение божества к одному художественному идеалу должно было, с другой стороны, уничтожить уважение к божеству; и искусство одержало верх над их религиею. Язычник не понимал еще, что самая вера усовершенствуется только постепенным развитием самопознания в продолжение целой жизни; язычество, остановившись по-видимому на одной точке, должно было защитить своих приверженцев, и оградило их с этою целью мертвыми формулами и давно устаревшими обрядами; от этого даже масса народа, забывши первоначальное значение божества, заменило религию художественностию и решила этим отречением погибель древнего мира. Древние сами сознавали опасность этого явления; не одни жрецы заступались за религию; но этот класс терял от того свое значение, и потому он горячо стоял за неприкосновенность принятых внешностей. Какое упорство, какая сильная борьба происходила в это переходное время, можно видеть из многих мифов, передающих нам историю тогдашнего сознания; замечательнейший из них, содержащийся в прекрасном Гомерическом гимне о Перифоне, передан и объяснен г. Леонтьевым. И наше время обратилось к художеству, но нет более в нем условий, могущих вызвать на борьбу. «Мы его не боимся, - говорит г. Леонтьев, - потому что наши идеалы не ему обязаны своим происхождением и не перестают быть действительностию, оттого что им изображаются; они не становятся чрез то вымыслом, и не улетучиваются в фантастический образ. Мы твердо знаем, что наши идеалы действительны, мы в состоянии считать их за одни создания нашей фантазии, могущие быть нашею же фантазиею видоизменяемыми в своей сущности».
Два отличительные признака бросаются преимущественно в глаза в древних памятниках архаистики; во-первых, преобладание массы над формою. Это явление нам понятно: оно происходит от недостатка идеала; греческий художник находил еще единство в разных видах и именах божества; и, не имея еще понятия о собственной индивидуальности, он не находил нужным давать различную наружность разным божествам. Другое отличительное свойство есть недостаток человечности в изваяниях, и в то же время, точное изображение человека в его наружности, в его животном сложении. Эта переходная степень в греческом ваянии, вероятно, получила свое начало в Египте, но Египтяне остановились на ней и даже употребили во зло, соединяя человеческий образ с животным; для Греков она повела только к точнейшему изображению физической наружности. Новейшие исследования доказывают, что не одни Египетские изваяния нашли подражателей в Греции: теперь оказывается бессомненным, что и далекая Ассирия и Персия оказали свое влияние на эту страну; но все эти разнородные и чужеземные примеси перерабатывались в сознании Грека до тех пор, пока в них не оставалось ничего чужого, противного Эллинской народности. Даже в самой Греции племенные условия должны были оказать свое влияние на характер ваяния. Иониец имел другой характер, нежели Дориец, и эти противоположности вероятно условили и различие стиля. Кроме Египетской школы, Павзаний упоминает еще о двух, о древне-Эгинской и древне-Аттической. Недавние открытия в Ликии и на острове Эгине подтверждают это показание писателя. Аттика была населена Ионийцами, племенем изнеженным; характер его ваяния должен был иметь этот же характер; Дорийцы жили в Эгине после переселения своего племени; их ваяние носило на себе отпечаток суровости, мужественности, напряженной силы. Мало-помалу жители Аттики отстали от ионической изнеженности и склонились несколько к доризму; этот переход отразился и в стремлении новой школы, соединившей и умерившей свою женственность и дорическую мужественность, и вот наступило время Фидия. Тогда началось дробление стиля не только по личности художника, но и по материалу произведения; тогда произведения ваяния стали служить отражением духа известного времени и племени. До этого времени греческое искусство развивалось совершенно правильно вместе с народною жизнию; но, ставши в уровень, они разошлись; когда внутренняя жизнь нашла новый исход, искусство не могло следовать за ним в своем правильном развитии, и это послужило первым поводом к его падению. Еще долго, до самого Адриана, держалось искусство, не имея последовательности стиля, но отличаясь смешением их и множеством дробления. По этим данным исследователи различают три главные вида ваяния: строгое, в котором художник представляет величие, существующее для себя, но не для наблюдателя, и которое еще лишено грации; изящное, соединяющее величие с живостью, и приятное, в котором самостоятельность художника исчезает и теряется в посторонних принадлежностях и изящной отделке. Эти оттенки повторились и в новом искусстве, с тою разницею, что здесь не существовало строгого стиля, и что так же, как в язычестве, наступило наконец время изучения, время школ, в которое начали стили повторяться, но не создаваться. В истории стилей это время потеряно, оно всегда предшествует упадку искусства.
Статьи г. Леонтьева вообще отличаются богатством данных и строгою научною формою; единственный недостаток состоит в том, что его слог еще не довольно ровен, местами даже тяжел; тем не менее статьи его читаются с большим удовольствием, которым  мы вероятно обязаны строгой систематике, невидимою нитью приводящей самые разнородные факты к одному знаменателю. В особенности интересны параллели, которыми г. Леонтьев старается показать отличие новой жизни от древней, хорошо понимаемой только немногими, совершенно неизвестной большинству публики, забывшей старое слово: пойми древнее, поймешь новое.
Третья статья также посвящена ваянию: «Эгинские мраморы Мюнхенской глиптотеки». До нас дошли три группы, украшавшие фронтоны древних храмов, - это так называемые Эгинские и Парфенонские мраморы и группы Ниобы. Эти три остатка древнего искусства тем важнее для нас, что они представляют нам ваяние трех следующих одна за другою эпох древнего мира: искусство до Фидия, при Фидии и при Скопасе. Эгинские мраморы, древнейшие из них, были открыты в 1811 году обществом, исследовавшим древности Греции; статуи этой группы были изломаны и повреждены долгим лежанием в земле, но когда они привезены в Рим, красота их так поразила Торвальдсена, что он в первый и последний раз занялся реставрациею их; у нескольких статуй недоставало членов, ваятель подделался с таким искусством под оригинал, что нельзя различить древнего от нового. Счастливый случай доставил их бывшему королю Баварскому, и с тех пор они служат главным украшением Мюнхенской глиптотеки. После этого они были часто описываемы Вагнером, Шеллингом, который преимущественно указал на их значение в истории искусства, и многими другими. Различная вышина статуй дала возможность Вагнеру определить с точностию то место, которое они занимали в группе. Храм, которому они служили украшением, имел два фронтона, восточный и западный; от первого осталось только пять статуй, не дающих полного понятия о группе; от второй сохранилось десять, а недостающую одиннадцатую легко можно дополнить мысленно. Середину занимает Афина, защищая очевидно одну воюющую партию от другой. Мы не станем следовать за описанием каждой фигуры, а указываем на статью, которая описывает их чрезвычайно подробно. Что касается до времени, к которому должно отнести эти изваяния, то мы находим указание в самой группе, в фигуре Азиатского воина в Персидской одежде, стреляющего из лука. Можно предположить поэтому, что изваяния сделаны немного после Персидских войн, или, как Шорн предполагает, незадолго до Фидия. Содержание группы заимствовано у Гомера; она представляет происходящую за труп Патрокла борьбу, где участвовал Эант, сын Теламона, которого род происходил из Эгины; известно, как дорожили греческие племена своими героями, прославленными у Гомера, так что хотя Эант и был Саламинец, но тем не менее они приписывали его себе. Художник мог бы, вероятно, найти в Эгинской истории более близкие предметы; но с одной стороны Греки считали употребление современных лиц и событий за преступление, вызывающее месть богов; и поэтому может быть Эгинцы не выбрали предмета из недавно-совершившейся борьбы Европейского образования с Азиею, в которой они принимали деятельное участие, имея сильный флот; но у них был эпос, собранный только недавно и напоминающий такую же победу Европы над Азиею. Поэтому понятен выбор предмета, соединявшего память о двух торжествах, тем более, что в нем предание давало деятельное участие богине, которой посвящали храм. В техническом отношении эти статуи очень замечательны; они изваяны из белого Паросского мрамора, но пострадали несколько от долгого лежанья в земле, и равно отделаны и с передней и задней стороны; в особенности удивительно то искусство, которое художник употребил на их постановку, несмотря на сильное движение большей части из них, на тяжелые щиты, которые они держат в руках, они стоят свободно без всякой подпоры; кроме того найдены были на них следы красок, которые должны были усиливать впечатление, производимое ими перед белою же стеною; так на шлемах были видны следы голубой краски, между тем как гребень был красного цвета; на щитах была на наружной стороне голубая кайма, внутренняя была окрашена темно-красным цветом: можно предположить, что одежда и вооружения были желтые; кроме того заметили при искапывании следы красной каймы на одежде Афины; так что оставались белыми только незакрытые части тела. Такое употребление трех сильных цветов будет противно нашим чувствам; но в этом можно извинить Грека. Яркость цветов условливалась сильным светом южного неба и тем обстоятельством, что, находясь перед белою же стеною, и к тому в значительной вышине, надо было дать этим способом более рельефности белизне фигур. Кроме этих красок были употреблены еще другие украшения; таким образом на главных статуях тщательно выделанные волосы были еще покрыты париками из витой меди; даже губы, а может быть и глаза, были окрашены. Наше время не прибегает к этим средствам, не закрывает искусственным украшением полупрозрачного мрамора; в этом отношении Греки умели лучше нас пользоваться ваянием. - Но если мы стараемся изучать холодный камень для того, чтобы оживить снова исчезнувшую мысль художника, чтобы отыскать в нем отражение целого поколения и воссоздать по примеру древних свое новое ваяние, то мы должны сознаться, что наше искусство в этой своей отрасли не может никогда достигнуть древних.
Мы не станем входить во все подробности этой статьи, о которой слышали совершенно противоречащие мнения; одни находят ее слишком ученою, а другие слишком поверхностною. Та и другая сторона не подумала о трудностях, которые нужно преодолеть, чтобы представить обзор общепонятный, не предполагающий ни слишком много, ни слишком мало предварительных знаний. Г. Леонтьев обещает описание двух остальных групп.

О роли параситов в древней комедии г. Шестакова.
Имя парасита первоначально не было бесславно. Некогда так назывались люди, находившиеся при храмах и разделявшие с жрецами трапезу. С течением времени значение парасита изменилось: так стали называть уже льстецов (;;;;;;;). «Подражая Геркулесу, - говорит Диодор Синопский, - для которого выбирались параситами 12 граждан, некоторые из достаточных, взявши на себя пропитание параситов, приглашали к себе людей, не веселых и остроумных, но умеющих льстить и все хвалить, так, что если случится, что кто-нибудь, наевшись редьки или гнилого сома, рыгнет, они уж и говорят, что он завтракал розами и фиалками. Через этих-то людей, нагло пользующихся правом льстить, и стала вещь почтенная и прекрасная» (Пропилеи стр. 180). Таким образом уже Арар, сын Аристофана, употребил слово парасит в значении льстеца; с подобным же значением употребляется у Платона слово ;;;;;;;;;;. Имя парасита потеряло прежний смысл и было перенесено на людей, которые лесть и угодливость сделали промыслом. Ленивый и безнравственный бедняк, богач, потерявший свое состояние и принужденный добывать средства жизни работою рук своих, делался параситом. Страсть к сытному столу, бедность, низость или, лучше сказать, унижение до решительного забвения человеческого достоинства - все это соединялось в парасите. Аристофан заставляет (у Афенея) говорить парасита, что, как лягушка рождена - пить воду, и червь - точить овощи, так и парасит рожден, чтоб ничего не есть и вечно терпеть голод; точно так же Плавтов Геласим называет голод своей матерью. Парасит отдавал себя в полное распоряжение кормильца; для него он был готов на все: не на одни хитрости, подличанья, он пускался даже на преступления. Его, так сказать, официальною обязанностью было - нагло льстить кормильцу, превозносить каждый его поступок, увеселять его шутками, пением непристойных песен. Параситы выносили всякого рода унижения, позволяя себе бить об голову горшки, добровольно подвергаясь ударам, отсюда и название таких параситов: plugipatidue. И за все это парасит получал только приглашение к столу, и не возлежал с прочими, а сидел на дрянной скамейке. И можно ли перечислить все те оскорбления, которым подвергался парасит? «Если ты (говорит Ювенал, обращаясь к параситу) до сих пор еще не краснеешь за свое ремесло, если в тебе живет то же убеждение, что величайшее благо есть жить на чужой счет (aliena quadra - собственно, чужим счетом), если ты можешь переносить то, чего не перенес бы ни Сармент при несправедливых   столах Цезаря, ни дешевый Гальба: то я остерегусь поверить тебе, хотя бы ты клялся». Лучше просить милостыню, заключает Ювенал, чем промышлять ремеслом парасита. Вот негодование сатирика на тех, которые бесчестно обходятся с параситами, и на параситов, которые допускают такое обхождение. А между тем число параситов увеличивалось; они начинали гордиться своим промыслом, они возводили свое происхождение к древнейшим временам, называя Патрокла параситом Ахилла. Таким типом не могла не воспользоваться комедия. Эпихарм первый вывел парасита в комедии «Надежда или богатство»; примеру его не замедлили последовать и другие. Г. Шестаков взял на себя рассмотреть роль параситов в древней комедии.
Автор не соглашается с мнением Мейера, что «Плавт принял лицо парасита из греческого и латинского предания, и в то же время взял его живьем из Римского общества» (стр. 185). Но г. Шестаков не опроверг никакими фактами мысль Мейера, и, как нам кажется, потому что не заметил, на чем она основана. Здесь мы позволим себе войти в некоторые подробности. Книга Мейера (Etudes sur le th;atre latin, Paris 1847) разделена на четыре части: в первой автор говорит об Ателланах, во второй о роли параситов в римской комедии, в третьей о роли женщин, в четвертой о роли рабов. В первом отделе автор между прочим говорит, что Ателланы были по преимуществу pi;ces de caract;re, что эти характеры, эти действующие лица их были взяты из народной жизни (стр. 22). Почти вслед за тем Мейер рассматривает лица, действующие в Ателланах, или маски характеров, и между ними называет и Виссо (стр. 27). Ясно, что тип Виссо, действующего лица Ателлан, взят был из народной жизни, что парасит, которого Мейер видит и в Виссо, (справедливо или нет, это другой вопрос), также должен быть, по мнению Мейера, взят живьем из Римского общества. Мнение Мейера о сходстве парасита с Виссо г. Шестаков отвергнул, след. вместе с тем отвергнул и второе предположение его, непосредственно вытекающее из первого; между тем в статье г. Шестакова мы читаем: «Едва ли можно согласиться с Мейером и в том, что Плавт... взял лицо парасита живьем из римского общества». Разумеется нельзя, если вы признаете, что парасит не имеет отношения к Виссо. Далее г. Шестаков говорит: «Мейер хочет найти парасита уже в древнейших латинских фарсах, в Ателланах, отправляясь от того положения, что страсть к обжорству была общая Римлянам с Греками. Он видит парасита и в Виссо, который представляется человеком болтливым с большим ртом, с толстыми губами, и в Dosennus, шарлатане, колдуне, предсказателе. - К сожалению мы имеем так (?) мало данных для определения более точного этих лиц древнего латинского фарса; но во всяком случае трудно, кажется, провести параллель между резко-обозначенным характером парасита средней и новой комедии греческой и неясными образами двух названных выше лиц Ателлан» (ibid). Но Мейер основывает свое мнение о тождестве Виссо и парасита не на том только, что страсть к обжорству была общая Римлянам с Греками, а на древней глоссеме  ;;;;;;;;;, ;;;;;;;;; (стр. 73 и 27). В Dosennus еще легче можно увидать парасита, если смотреть на него с нашей точки зрения. «Есть, - говорит Мейер, - в Латинском фарсе и другое лицо, которого привычки представляют также некоторую аналогию с привычками первоначального парасита, потому что и оно жило, подобно последнему, на чужой счет (de nourriture donn;e)». Это Dosennus, гадатель, шарлатан. И эта аналогия в самом деле существует. Dosennus звездочет, гадатель; его мнимыми предсказаниями пользуется народ, он получает деньги, содержится иногда на общественный счет: не то же ли был первоначальный парасит. Здесь, - заключает Мейер, - народ был патроном, a Dosennus параситом. Этого заключения не опровергнул г. Шестаков, потому что не отверг ни одного из доводов Мейера.
Автор делит параситов латинской комедии на три класса; к первому относятся параситы-льстецы, ко второму шуты, к третьему fac-totum, люди, готовые на всякую услугу. Чтоб дать понятие о каждом из этих разрядов, г. Шестаков переводит те места комедий Плавта и Теренция, в которых выведены представители этих трех классов. Переводы этих мест верны; язык бойкий и живой, впрочем не везде, напр. при передаче 1-го явления 3-го действия Эвнуха автор переводит rex словом начальник (Траcон: Вот хоть и начальник например всегда меня чрезвычайно благодарит за все, что я ни делал, - а других не так). По мнению комментаторов здесь под rex разумеется царь Персидский; Трасон придает себе этими словами еще более важности. У г. Шестакова перевод вышел бледен. В переводе той же сцены одно место у автора несколько темновато. Вот оно:
Парасит-Гнафон говорит Трасону (своему патрону): Стало начальник тебя в глазах... (и не доканчивает). Тр.: Именно. Гнаф. Носит. Здесь в переводе трудно понять, в чем дело. Гнафон хочет угодить Трасону, он знает, что его страсть - хвастаться своими подвигами, и потому хочет натолкнуть его на разговор подобного рода. Стало быть, спрашивает он, царь тебя просто на руках… - То есть? Ты хочешь сказать (scilicet) носит, возражает Трасон, но Гнафон не дает ему договорить последнего слова, и сам продолжает вопрос. След. после носит должен стоять вопросительный знак. Впрочем таких неясных мест в переводе г. Шестакова очень мало; он вообще гладок и близок к подлиннику, так что эту часть статьи, где автор выводит представителей трех классов параситов, мы считаем лучшею.
Мы обратимся наконец с двумя последними замечаниями к ученому автору. Он говорит: «Плавт знал натуру простого человека. Этого мало: он ей сочувствовал, и потому-то те лица, которых назначение было смешить и веселить народ, отличались у него от других наружностью и нарядом, приноровленным к этой цели. Маска парасита была черная с нахмуренными бровями, с носом несколько загнутым» (стр. 213-214). Из ссылки автора видно, что это место взято у Мейера, который, приводя это известие, ссылается на Поллукса. Мы не имеем под руками Ономастикона, и потому не могли поверить на деле известия, приводимого Мейером. Но, судя по выписке из Поллукса и объяснению Гризара (De Doriensium comoedia quaestiones scripsit... C. 1. Grysar Vol. I. p. 261), мы думаем, что Мейер превратно передал смысл места этого. По Гризару параситы являлись на сцене в черной одежде, а не маске только. Что маска парасита была с загнутым носом, это ни к чему не ведет. Напротив парасит сам являлся согнувшись, сгорбившись, чтоб этим выказать жалкое свое положение. Повторяем: мы не делаем решительного и прямого возражения г. Шестакову, и просим считать это замечание не более, как недоумением.
Рассмотревши тип парасита в древней комедии, автор показывает, какое изменение произвело в нем новое общество, и говорит, что комедия IV-го века, в которой выведен парасит, «оканчивается чем-то в роде эдикта в пользу параситов, по которому определяются им вознаграждения и за разорванную одежду и за синяк, и за шишку, и за сломанную кость... Замечателен этот эдикт, как первый голос против грубого варварства, против унижения в лице парасита человеческого достоинства». И ниже: «Этого высокого негодования за человечество не могло еще быть в том обществе, в котором жил Теренций». Мы привели выше слова Ювенала, где негодование за оскорбление человеческого достоинства высказывается так ясно. Мы можем указать еще на Сенеку, для которого человек был священною вещию (homo res sacra): «Взойди до вашего первого происхождения: мы все сыны Божии». И мало ли сколько раз раздавался в древнем мире обличительный голос лучших людей того времени, которые жаловались на унижение человеческого достоинства. Протест против этого найдете и у сатириков и у философов. Этим мы заключим наши замечания о статье г. Шестакова, которую во всяком случае считаем дельною и полезною.
(До след. книги). S.

(Окончание)

Статья г. Буслаева: «Женские типы в изваяниях греческих богинь» тем более заслуживает внимание, что ученому сочинителю удалось представить интересный предмет самым простым, доступным для всех языком. В древнем ваянии резко обозначилось отличие древнего человека от христианина; в произведениях искусства полифеизм получил свое полнейшее, совершеннейшее содержание, потому что ваяние выбрало из него то, что было ближе всего к тогдашнему идеалу совершенного человека, и дало изображениям божеств полнейшую красоту. Другая замечательная черта греческого ваяния заключается в спокойствии, которым ;;;; умел отстранить все резкое и угловатое в движении и страстях: «Греческий художник, - говорит г. Буслаев, - глубоко чувствовал, что прекрасное должно производить на душу успокоительное и стройное впечатление, должно не волновать, а очищать страсти; потому всегда знал меру поэтическому восторгу и не увлекался в своих созданиях минутным, преходящим выражением страсти». Поэтому Греческий художник не выбирал для представления своей мысли той минуты, когда деятельность или страсть могла произвести угловатость движений или исказить красоту очертаний. Нужно ли было представить силу Геркулеса, он изображал его в ту минуту, когда полубог отдыхает от совершенных трудов и, опираясь на палицу, готов стремиться к новым победам; изображал ли художник их окончание и успокоение Геркулеса на Олимпе, он представил его сидящим, уже кончившим свои земные труды и наслаждающимся невозмутимым спокойствием. Новый художник редко достигает этого спокойного воззрения на лица и действия; он ищет движения как в живописи, так и в ваянии, и поэтому далеко отстал от древнего; он хочет приблизиться к христианскому художеству, к живописи, и этим стремлением он дает большее содержание, нежели допускает ваяние. Христианин хочет изобразить все в такой полноте, чтоб зрителю не оставалось ничего темного в произведении; древний напротив того, не высказывался весь, и поэтому дает душе зрителя повод к дальнейшему размышлению. В этом обстоятельстве и заключается причина, почему нам трудно привыкнуть к пониманию величаво-спокойных по наружности произведений древнего ваяния: несмотря на спокойствие, множество мелочей, незаметных при первом взгляде, обнаруживают внутреннюю жизнь; выражение губ, глаз, часто чуть заметное движение мускулов заменяет жизнь, или, правильнее, то движение, которого мы ищем в произведениях искусства.
В богинях своих Грек, по мнению почтенного сочинителя, больше всего выразил человечественности, а в особенности красоты. Мужчина не может иметь телесной красоты, которая отличает женщину; в нем проявляется больше силы, поэтому мускулатура его не имеет той мягкости, округленности и плавности, которая позже дала Гогарту повод искать совершеннейшую красоту в волнистой линии. В мужчине преобладает сила, в женщине чувство, и с этой последней стороны понял Греческий ваятель своих богинь; одни из них не подвержены еще влиянию чувств, как Артемида и Паллада; совершеннейшее представление чувственной жизни, оживленной любви явилось в двух противоположных первых богинях, Гере и Афродите.
Статьи г. Леонтьева «Таврическая Венера» и «Вакхический Памятник Графа С.С. Уварова» интересны для нас тем более, что эти памятники находятся в нашем отечестве. О последнем Русские и Европейские ученые ожидают большого сочинения от знаменитого владельца.
Статья о Венере Милосской, лирическая, а не научная, передает личные впечатления автора при взгляде на эту статую, - г. Ордынский собрал много любопытных сведений о жизни молодого Афинянина, и статья его читается с удовольствием.

О Саллюстии и его сочинениях, Г. Бабста.
Если читатель, взявший в руки труд г. Бабста, думает, что он получит какое-нибудь понятие о Саллюстии и о его жизни, то он сильно ошибается; это скорее история Югуртинской войны и Катилинина заговора. Обратим внимание на некоторые данные, опущенные автором.
Кай Саллюстий Крисп родился в Амитерне Сабинском городе, в 668 г. от постр. Рима, во время седьмого консульства Мария. Ни отец его, ни предки не пользовались общественным уважением, и поэтому не достигли высших должностей. Молодость свою провел он в Риме, где в это время уже сильно отразился нравственный упадок общества, причиненный накоплением несметных богатств и знакомством с Грециею и Малою Азиею. Саллюстий говорит о Сулле: «Voluptatum cupidus, gloriae cupidior»; это слово можно применить ко всем молодым и даровитым людям, желавшим выиграть что-нибудь в это смутное время и имевшим право на то или по способностям, или по богатству своему, а также и к Саллюстию. Саллюстий готовился сперва к должности адвоката под руководством Афинского грамматика Атейя; но он скоро оставил эти занятия и обратился к общественной деятельности, в которой начал действовать энергически. Когда Клодий был убит Милоном, Саллюстий стал преследовать Милона, сговорившись с Мунацием и Руфом, он умел взволновать так сильно Римлян, что весь народ, схвативши труп Клодия, бросился в Гостилиеву курию, где собирался сенат, и это здание вместе с базиликою Порции послужило костром для убитого. Милону предстоял процесс, но тем не менее он домогался консульства; Помпей домогался диктаторства, действуя против Цезаря. Саллюстий сблизился с Помпеем, может быть, чтоб тем сильнее действовать против Цицерона, взявшего на себя защиту Милона. Красноречие Цицерона на этот раз изменило ему; он смутился, слабо защищал своего клиента, который принужден был удалиться в Массилию; но глубокая вражда, происшедшая очевидно из политического несогласия, усилилась между Цицероном и Саллюстием; изгнанный Милон имел сильную партию, которая отмстила ему при содействии ценсоров и исключила Саллюстия из сената за разврат, прикрывая политическую вражду благовидным предлогом. В это время он начал писать историю, и писал ее совершенно в новом роде, потому что до сих пор Римляне не имели другой истории, кроме летописей. Он избрал свое время и происшествие, совершившееся перед его глазами, в котором он не принимал никакого участия. Самый выбор предмета показывает его направление; он был противник Римской аристократии и доказывает, какими преступными средствами она была готова пользоваться, чтоб только удержать власть в своих руках; это время тем любопытнее, что в нем сошлись все люди, игравшие впоследствии важную роль при окончательном решении судьбы Рима: Цицерон, Цезарь, Помпей, Катон. Стараясь найти себе занятие, Саллюстий не терял из виду разыгрывающейся борьбы, он предвидел, что Цезарь выйдет победителем, поэтому спешил к нему в Галлию, и по возвращении в Рим, в 706, при содействии Цезаря получил место квестора, и снова занял место в сенате. Известны два письма, в которых он является другом порядка и умоляет Цезаря восстановить власть закона и исправить пороки общества Римского. В 708 году получил он преторство и женился на разведенной супруге Цицерона, Теренции, женщине энергической, честолюбивой, питавшей теперь вражду к бывшему супругу. В это время власть Цезаря все увеличивалась, и Саллюстий,  теснее и теснее присоединявшийся к нему, поступил в его войско начальником легиона. Известно, что солдаты не хотели оставлять Италии; вспыхнул бунт, укрощенный одним присутствием Цезаря. После Саллюстий участвовал в Африканской войне, по окончании которой он был оставлен в ней начальником Римских владений. Это время было счастливо для него, но опятнало его память: занимаясь собиранием материалов для нового сочинения, он вместе с тем составил огромное состояние страшными грабительствами. Не хотим извинять его, но должно заметить, что это был общий порок Римских правителей. В 710 году возвратился он в Рим; на него жаловались, но Цезарь не выдавал его, может быть для того, чтоб крепче привязать к себе друзей своих, показывая им, что его дружба может служить им защитою. В Риме Саллюстий воспользовался своими богатствами, на Квиринальской горе выстроил он великолепный дом и разбил обширные сады, открытые для народа, в них собрал он множество драгоценных памятников ваяния.
Окруженный негою и роскошью, написал он свою Югуртинскую войну; та же мысль, которая отражалась в его заговоре Катилины, явилась и в этом произведении; для горячего приверженца народной партии этот эпизод должен был иметь тем большее значение, что здесь началась деятельность Мария, этого страшного плебея времени упадка; здесь только открылось движение, погубившее аристократию Римскую. Заступаясь за свою сторону, он однако же ясно видит ошибки ее сторонников и признает хорошие стороны ее врагов. Но кончилась жизнь Цезаря; Саллюстий не хотел уже участвовать более в политических распрях, вместо того посвятил он себя совершенно истории и написал пять книг, дополнявших описание борьбы Мария с Суллою. Это сочинение утрачено; отрывки рассеяны у разных грамматиков и христианских писателей; первые сохраняли их, чтобы показать употребление какого-нибудь редкого слова, другие сохраняли нравственные мысли. - В 718 году скончался Саллюстий, пятидесяти одного году от роду. - Но обратимся к рассуждению г. Бабста.
Г. Бабст рассматривает два сочинения Саллюстия, дошедшие до нас в целости, в историческом порядке событий. Югуртинская война описана Саллюстием, как мы уже заметили выше, почти десять лет позднее, нежели Катилининский заговор. Почему описал ее Саллюстий, изложено им самим: «Во-первых потому, что война эта была долговременна и упорна, во-вторых, потому что тогда только начали противопоставлять преграды гордости аристократии: эта борьба возмутила все божественное и человеческое; безумие дошло до того, что война и опустошение Италии положили преграду гражданскому развитию. Напрасно г. Бабст не представил еще читателям речи Меммия рядом с речью Мария; первая нисколько не уступает последней, и внутренние недостатки Римского общества представлены с неумолимою строгостью.
В такие времена патриции были рады войне как отводу их опасений; прежде они выигрывали таким образом небольшую отсрочку; с падением Карфагена Рим не видел уже вблизи могущественных врагов, и мир, которого они ожидали в прежние опасные времена, стал еще кровавее и беспокойнее войны. Борьба с Югуртою служила продолжением римским смутам; большая часть патрициев была подкуплена Югуртою и поэтому была против войны, состоявшейся только по требованию народа. Югурта своими душевными и телесными качествами был опасный противник, вспомним прекрасную характеристику его у Саллюстия: сильный, красивый собою, но в особенности одаренный большими способностями юноша, не дал неге и бездействию избаловать себя; напротив того, по обыкновению своего народа, он ездил верхом, бросал копья, спорил с товарищами в быстроте бега; превосходя своих сверстников, он тем не менее был любим ими; большую часть времени своего проводил он на охоте и старался нанести первый удар льву или другим диким зверям; он делал больше всех, меньше всех говорил о себе». Сами Римляне дали способы и средства к этой войне: во время Пунической войны Масинисса подружился с Сципионом Африканским; когда Карфаген и царство Сифакса пали, римский народ уступил (dono dedit) союзнику своему покоренные города и земли, входившие в состав этих государств; Карфагенские города вдоль моря оставались под управлением Римских чиновников; на восток граничило это государство с Киренаикою, на запад с Мавританиею; к югу горами и бесплодными степями. Северная часть этого края была чрезвычайно населена; здесь были города, в которых жило много Италиянских купцов для торговли: известно кроме того, что караванная торговля была тогда развита больше, нежели теперь. Торговля рождала богатство, поэтому Югурта обладал большими средствами, когда ему предстояла война с Римлянами. Главную силу его составляла конница; но г. Бабст ошибается, полагая, что он следовал совершенно системе Арабов, воюющих с Французами; у него была и пехота, были и слоны; но в войске не было дисциплины, оно не было приучено к движению массами, дававшему превосходство римскому легиону. После поражения они расходились, и полководцу приходилось набирать новое войско из людей, привыкших более к земледелию и садоводству, нежели к военному делу. Аристократический консул начал эту войну; но она тянулась долго, потому что Югурта умел найти друзей не только в войске, но и в Риме; кончил же ее человек, вышедший из низкого звания, известный своею храбростью, народностью, ненавистью к родовой аристократии римской. Несмотря на все происки противников, народ выбрал его консулом. С особенною любовью останавливается Саллюстий на этой личности, по следам которой шел после и Цезарь, пока счастливый успех не внушил ему новых, более честолюбивых стремлений; участием к Марию обнаруживает он свой собственный взгляд; ненавидя патрициев, он не ослеплен любовию к народу, но видит его слабости. Новое движение получило начало свое от Гракхов, которые излишнею и преждевременною ревностию испортили свое дело; народ стал гордиться, подобно противникам своим, когда ему удалось приобресть некоторые льготы; Марий приобрел сочувствие народа рождением своим, презрением неги и роскоши, любовию к славе, резким слогом: Римляне охотно шли под его знамена. Конец этой войны известен; вероломством взяли Югурту в плен, и Марий был удостоен триумфа. Другое лицо, в это время еще чистое, был Сулла, будущий соперник и враг Мария; и ему посвятил Саллюстий несколько места, жалея в то же время о том перевороте, который впоследствии произошел в нем.
Первым сочинением Саллюстия было описание заговора Катилины. Оно написано уже после смерти Цезаря; если сравнить это сочинение с написанными позже, видно сильное различие между ними, хотя направление Саллюстия осталось одно и то же. Слог еще не имеет той силы, которой отличается Саллюстий в Югуртинской войне; он обременен нравственными суждениями, дышащими школою риторов; видно даже некоторое неумение пользоваться слишком обширными данными. Личность этого демократа дала повод к совершенно противоположным мнениям; одни превозносят его за беспристрастие, другие отнимают у него это достоинство; главная его заслуга состоит в том, что он был не только первый философ-историк Рима, но единственный писатель, дошедший до нас представителем одной стороны; как представитель народа, Саллюстий должен был приблизиться к его языку, писать не тем же изящным и цветущим языком, которым отличался его аристократический противник, Цицерон. Не станем следовать за подробностями Катилинина заговора, который хорошо описан у г. Бабста: в них избежал он сравнений в роде следующих: «В широких плащах нумидийских с капишоном узнаем мы бурнусы Арабов Абдель-Кадера» стр. 227. (У Саллюстия мы тщетно искали этих плащей с капишонами); или: «В кавалерийском деле они были непобедимы, но бежали всегда перед регулярной пехотой, точно так же, как толпы Арабов отступают перед ротой Французской пехоты». Мы знаем, что и Шлоссер иногда употребляет такие сближения; но к чему сближать вдруг в мыслях читателя периоды, отделенные почти двумя тысячелетиями, в которых, при наружном сходстве, кроется гораздо большее несходство, где действуют другие побуждения и другие жизненные вопросы.

«Римские женщины по Тациту». Содержание статьи взято исключительно из Тацита. Почтенный сочинитель держался близко Тацита и старался дополнить часто слишком краткую и сжатую речь писателя. История женщины и ее положения в обществе составляет самую странную страницу в истории Рима при Цезарях; женщина является там в совершенно ложном положении; она оставила свой домашний круг, принимала участие в общественной деятельности, превосходила мужчин своим развратом; если даже и выходили лица, похожие на старшую Агриппину, из круга прочих, то тем не менее они не напоминали уже древних Римлянок, матерей Кориоланов и Сципионов; в них является совершенно новое, более мужеское, нежели женственное стремление, сказавшееся в благородной супруге Германика. Г. Кудрявцев представил старшую Агриппину и Мессалину; обе происходили из рода Цезарей, обе оставили по себе память, одна мужеством и добродетелью, другая пороками. Мы не станем следить за всеми обстоятельствами историка; но позволим себе выразить свое сомнение об одном обстоятельстве из истории последних дней Мессалины. На стр. 294 г. Кудрявцев говорит: «Главная цель Силия состояла в том, чтобы, заключив брак с Мессалиною и усыновив себе сына ее Британника, вступить не только в отцовские права Клавдия, но и в права самой его власти. Хотя историк и не договаривает, очевидно впрочем, что тут был целый заговор. Какую собственно участь готовили Клавдию, неизвестно за верное, но едва ли может быть сомнение в том, что она была весьма незавидная. Мессалина очень неохотно вошла в виды Силия: власть никогда не составляла для нее особенной прелести, а между тем присоединилась еще боязнь, чтобы он, достигнув через нее желаемого, потом не стал смотреть на нее иными глазами, и наконец вовсе не оттолкнул бы ее от себя как орудие, более ему не нужное. В то время как Силий мечтал уже о возвышении, о власти, Мессалина все еще оставалась верна своей прежней страсти и ее увлечению. Одно только привлекало ее в предложении Силия: это - возможность назваться его женою». Позволим себе некоторые противоречия: у Тацита мы находим следующие показания (Ann. XI, 12): «Сожаление о его (Нерона) матери Агриппине увеличивалось жестокостью Мессалины, которая, питая постоянно враждебные замыслы, и озлобленная против них, не подвергла их обвинению и не выставила обвинителей потому только, что была занята новою любовью, близкою к бешенству. Она так сильно влюбилась тогда в Кайя Силия, отличавшегося между молодыми Римлянами красотою, что заставила его развестися с Юниею Силаною, благородною женщиною, и завладела любовником, получившим свободу; Силий хорошо постигал опасность и постыдность этого поступка. Но уверенный в гибели своей в случае отказа, имея может быть надежду обмануть ее, ожидая больших подарков, он решился ожидать будущего и утешался, пользуясь настоящим. Не тайно, но с большою свитою посещала она его дом, останавливалась у дверей, дарила ему богатства и чины; наконец, как будто уже перешло к нему высшее звание, явились у него рабы, отпущенники, приличная государю роскошь». Дальше говорит он (XI, 26): «Мессалина, получившая отвращение от готовности любовников своих, вдалась в неслыханный разврат, к тому Силий, или увлеченный судьбою, или полагавший, что новые опасности самое лучшее средство против угрожающих опасностей, убеждал ее оставить лицемерие; он говорил, что им нельзя дождаться старости Цезаря; что безвинным людям можно рассуждать, но что при явном преступлении должно помогать себе дерзостию; что другие, знающие об этом, боятся того же; что, не имея детей, жены, он готов жениться на ней и признать Британника сыном; что Мессалина, кроме безопасности будет пользоваться прежнею властию, если предупредит Клавдия, не ожидающего опасности, но быстро склонного к гневу».
В этих строках мы не находим ни слова о заговоре, и нельзя основать на них такое предположение. Мессалина устраняла Силия от власти не потому, чтоб опасалась лишиться ее, но больше потому, что опасалась в таком случае за свою личную безопасность; если Силий имел честолюбивые замыслы, которых исполнению он мог вспомоществовать, вступая в брак с Мессалиною, то он один был виноват в них. Это мнение наше подтверждается следующими словами: «Теперь готовится молодой человек из дворянства, красивый собою, одаренный сильным духом, к скорому консульству и к дальнейшему возвышению; потому что легко предвидеть следствия такого бракосочетания» (ibid. с. 28). И наконец подтверждает нас в нашем мнении предложение отпущенников Клавдия, советовавшихся, нельзя ли было отклонить Мессалину от любви к Силию, и в таком случае скрыть все остальное» (ibid. с. 29). Очевидно они считали одного Силия виновником честолюбивых замыслов.
Статья читается с удовольствием, только изредка встречаются выражения, как пассивность, неприятные русскому уху и непонятные для многих.
Мы намерены дожидаться окончания Очерков древнейшего периода Греческой философии, и тогда уже представить читателям наше мнение о труде г. Каткова, а вступление написано очень громко: «История философии стала в наше время решительною потребностию, однако же ни задача, ни способы ее не приведены в достаточную ясность. Системы, в которых высказывалось человеческое мышление, факты истории философии редко берутся в таком отношении, которое давало бы возможность понимать их научным образом. Историки философии мало заботятся о том, чтобы для уразумения речи, в которой выразилось философское мышление, приносить с своей стороны также философское мышление. Они как будто не сознают, что мышление доступно только мышлению, и довольствуются при изучении философских систем обиходными суждениями. Первое представление, по поводу известного выражения пробудившееся в голове читающего, берется без дальнейших размышлений, как нечто поистине данное, подвергается разным ученым операциям, и в результате творится нечто, лишь обманчиво похожее на смысл…».
Желаем, чтоб наш ученый соотечественник, осуждая так отважно всех Тенеманов, Риттеров, Кругов, Кузеней, Гегелей, открыл нам настоящий смысл Истории философии и украсил Русскую юную науку таким великолепным, колоссальным памятником.
Второй отдел сборника посвящен сведениям о трудах новейших ученых по части классической древности. B первом выпуске он гораздо незначительнее первого и объемом, а отчасти и содержанием; издатель обещается распространить его в следующих выпусках. Биографию Винкельманна г. Георгиевского можно прочесть разве на первый случай, но мы надеемся впредь увидеть лучший памятник бессмертному отцу новейших учений о древнем искусстве - может быть того же автора, по его дальнейшему знакомству с археологией. Следующая статья «О новой теории греческой архитектуры» - по Бёттихеру, архитектору по званию, но ученому в полном смысле этого слова. Этот ученый первый показал, что в строении храмов Греки следовали неизменным правилам даже в лучшее время своего искусства. Другая статья: «Обзор исследований о классических древностях северного берега Черного моря» близка нам, потому что знакомит с многими именами, к сожалению больше известными за границею, нежели в России; здесь собраны сведения, рассеянные в разных, иногда и редких изданиях.
Наружность Пропилей, печать и бумага, очень хороша. К некоторым статьям приложены политипажи и таблицы: некоторые оттиски не совсем чисты. Конечно, мы не виним издателя в этом, зная, с какими трудностями сопряжено это у нас. Книга имела успех; радуемся и за издателя и за публику, доказавшую этим, что если она до сих пор читала мало ученых книг, то это больше происходит от недостатка в них, а не от совершенной испорченности вкуса. Скоро выйдет второй выпуск; желаем ему столько же успеха, - и еще более.
С.
Заметим некоторые противоречия в разных статьях одна с другою:
Г. Кудрявцев начинает время упадка Римской женщины от периода Цесарей; он принимает Агриппину старшую как Римскую женщину «в момент самого перехода из одной эпохи в другую»; г. Бабст напротив того начинает время упадка женской нравственности гораздо ранее, ссылаясь на Саллюстия, именно со времени Суллы; «сластолюбие, разврат стали вещью обыкновенною, равно между мужчинами, как между женщинами», являются уже Орестилла, Семпрония, знатная Римлянка Фульвия, отличные от Мессалин, может быть, только тем, что не имели ее сана, и что поступки их не имели той гласности.
Г. Катков говорит о Греческих племенах: «Эти племена в сущности не столько племена в обыкновенном значении этого слова, то есть, случайным образом, посредством одного нарождения, при влиянии различных местных условий образовавшиеся ветви общего племени, сколько внутренние моменты развития Гелленской народности. С некоторой точки зрения они могут быть признаны больше за общины, за союзы, нежели за племена, хотя впоследствии они и приняли более или менее характер племен, в обыкновенном значении, как родов, обусловленных внешним образом». (Стр. 316). «Человек, родившийся на ионической почве, мог быть самым истым Дорийцем и наоборот». (Там же). Г. Леонтьев говорит напротив того: «Мы можем с уверенностью предполагать, что различие стилей, древне-аттического и древне-эгинского, находилось в связи с противоположностью ионического и дорического характера, который проходит через всю Греческую историю» (pag. 51). - «Но в древнейшее время жители Аттики были чистые Ионийцы, ионический изнеженный род жизни». – «В это время ваяние должно было иметь в Аттике также более женственный характер, нежели потом, и отличаться мягкостью и нежностью. Напротив того, Эгина была заселена со времени дорийского переселения Дорийцами и зависела долгое время от дорийского Епидавра. На Эгине должен был преобладать быт более суровый и мужественный, и в Эгинском ваянии, вероятно, также господствовало выражение силы и напряжения».
Заключим нашу рецензию следующими словами из статьи г. Леонтьева об изучении природы: «Подражание природе, как и все подобные общие формулы, есть выражение отвлеченное, которое при ближайшем рассмотрении требует точнейшего определения». Природа столь многосторонна, что подражающий ей всегда имеет перед собою одну ее сторону, которая ему более нравится. В этом смысле и самый рабский подражатель может быть назван идеалистом, потому что и он уже различает. Как и везде на свете, здесь также нет противоположения абсолютного, а есть только относительное. Самый идеальный художник в некоторых вещах раб природы; самый рабский подражатель должен выбрать предмет для подражания, следовательно, хотя одно мгновение действовать самостоятельно, в качестве не раба, а обладателя. Поэтому при всяком подражании будет ближайший вопрос о его направлении; при нашем еще тем более, что последующая характеристика покажет, как близки были наши подражатели к победе над внешнею природою и к ее идеальному проникновению». (Стр. 89.) А разве другое говорили Баттё, Лагарп, Мармонтель, Мерзляков? За что же они подвергались таким насмешкам молодого поколения. Ничто не ново под луною! Изменяются формы, выражение идей, а идеи те же, и опрометчиво поступают наши молодые философы, мечтая о своих преобразованиях, между тем как у них фалды может быть только покороче, и талия повыше, а материя-то старая чуть ли была не крепче.

N.
(Москвитянин. 1851. № 23. Кн. 1 (декабрь). С. 487–503; № 24. Кн. 2. (декабрь). С. 563–573).

подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой


Рецензии