письмо от тоньки

Лев Стулов, горный инженер рудника, вернулся домой поздним вечером.  Между дневной и ночной сменами в карьере Большая сопка под его приглядом прошли взрывы, и надо было прибросить, сколько руды оторвано, на сколько дней ее хватит прожорливым мельницам, которые крошили валуны до состояния муки. Взрывы оказались неудачные; придется через два-три дня опять взрывать. Директору рудника уже доложили об этом, завтра тот на планерке устроит скандал.

В подъезде он по привычке заглянул в почтовый ящик –   ждал письмо от жены. Сын и дочь, погодки, третий год обучались в областном центре в институтах, мать уехала с ними: на первых порах надо было присмотреть за детьми. Год присматривала, два…  И на третий осталась в городе, сославшись на то, что сердце стало пошаливать, а в областном центре, оправдывалась, больница получше.

Стулов догадывался: причина не в недуге. Привыкла к городской жизни. Да и не отвыкала она от города. Он вывез ее в рабочий поселок на край земли из Ленинграда, где, уверяла она, ей светила театральная сцена. В минуты размолвок, а они случались нередко, со слезами упрекала, что он погубил ее карьеру. Она, наверное, и ушла бы от Стулова, но отец ее, дослужившийся до звания генерала, пригрозил: «Уйдешь, в квартире не пропишу!»  А квартира у отца хотя и не в Ленинграде, в Новосибирске, но трехкомнатная, с двумя лоджиями. Не квартира - аэродром!  И знала дочь: не на испуг берет отец, точно - не пропишет.

 Поначалу обижался на жену, а потом незаметно для самого себя смирился с ролью «отрезанного ломтя». Друг, геолог рудника, когда выпивали, ругал Стулова:
- Она там что, думаешь, голодует …на этот счет!? Говорят, каждый вечер в театре пропадает, контрамарку постоянную имеет. А артисты, сам знаешь, народ какой - не промахнутся.
Стулов мрачнел:
-  Брось, что ей делать, кроме  как  не ходить в театр? Сама в свое время чуть артисткой не стала.
- Ты, Лёвка, какой-то малохольный. Мы же мужики-то еще молодые, как без женщины? Она там, в городе, что, не понимает этого? Понимает… Но не считается с тобой. Так я думаю.
 
В другой раз прямо в сводники записался.
-  Ты Риту из диспетчерской гаража знаешь? Незамужняя, молодая.  Вчера говорит мне: «Чего это ваш друг не здоровается со мной? Я ему: «Здравствуйте, Лев Николаевич», а он в сторону смотрит. Скажите ему, что я не заразная».  Лёвка, это же прямой намек! Она баба-то неболтливая и без претензий. И стихи, говорила, пишет… Хочет, чтоб ты их послушал, оценил.

После таких разговоров и двух-трех стаканов водки обида Стулова на жену разгоралась.  Прав друг, тысячу раз прав. Но тут же что-то – черт знает что!? – удерживало.  Удерживала, наверное, надежда: вот жена, наконец, образумится, и заживут они по-новому - без попреков и недовольства друг другом. Сын после горного института клялся приехать в поселок, вместе будут работать - бурить, взрывать Большую сопку; перемалывать руду и добывать олово. Дочь ждет музыкальная школа и, знает он, ждет ее и молодой человек, школьный друг. Он заочно учится в строительном институте, всякий раз здоровается с ним. Ну, что еще нужно от жизни!?  Зачем какая-то Рита?..  Маша?..  Параша?..

Вот и сегодня мысли Стулова метались от одной стороны в другую, от другой к третьей, и никак не удавалось остановить  их  в одной точке.
 
Стулов положил письмо на кухонный стол, открыл холодильник и долго  глядел на пустые полки. На одной из них была консервная банка со ставридой и увядший гидропонный огурец. Он брезгливо выставил их на стол, открыл кастрюлю, в которой оказалась сваренная вчера картошка.  Картошка подсохла и посинела. Следовало бы ее погреть на сковороде, и масло постное есть, но Стулов поленился. Все это он вывалил на тарелку, налил в стакан из наполовину выпитой прежде бутылки водки, выпил и с отвращением заел кусочком ставриды.

И только после этого, не глядя на обратный адрес, вскрыл конверт. В него были вложены исписанный крупными буквами тетрадный листок и фотокарточка. Стулов в сердцах отбросил письмо: ошиблись адресом или почтальон не в тот ящик опустил. Но, взглянув на конверт, увидел, что значится на нем именно он, Стулов Лев Николаевич. И обратный адрес указан: село Александровка, Тамбовская область, отправитель Пучнина  Антонина. Александровка? Так это же его село, которое он покинул четырнадцатилетним парнем. А кто такая Пучнина Антонина?..  Он с интересом стал читать письмо.

«Здравствуйте, Лев Николаевич! Пишет вам Антонина по фамилии мужа Пучнина, а девичья Заварзина. С мужем мы как пять лет назад развелись, фамилию я не стала менять, это канитель одна. Адрес я ваш узнала от племянника, он служит в органах, в Москве, вот я и попросила его найти вас, он и нашел. Как вы поживаете? Прошло много лет, а я помню вас, вы всегда жалели меня. Я очень пугалась коршуна, который крал у нас цыплят, а вы махали на него хворостиной, он покружит-покружит и улетит. Мать меня очень ругала за то, что коршун цыплят наших крадет, а вы защищали меня. И много всего другого помню. И шалаш у вас в огороде помню. Напишите, пожалуйста, как вы живете, какая у вас семья, как здоровье. Племянник смеется надо мной: мол, чего ты смешишь человека, как он после тридцати лет может тебя вспомнить? И что от того, коли вспомнит? А я разве на что-то намекаю? Просто хочется весточку от вас получить, узнать, как у вас жизнь сложилась. Подпись: Тонька, так вы меня тогда звали. PS: Работаю в нашем колхозе агрономом. Помните, за садом к оврагу земля пустовала? Бахчу там завела, в этом году такие арбузы выросли!».

Тонька?.. Та самая Тонька?..  Словно из чулана, куда годами выбрасывали старье и отслужившие вещи, память возвращала одну за другой картинки. Он вспомнил коршуна, как этот мастер изобретательно маскировался, а затем неожиданно атаковал.  Каждый день во дворах недосчитывались цыплят. Обычно хищник появлялся высоко в небе, кружил, высматривая жертву. Затем делал вид, что улетает. И вдруг – кок-кудах, кок-кудах! – и глядишь, в когтях желтый комочек. Куры-дуры крыльями машут, а кочет на забор взлетит и орет свое кукареку. То ли оправдывается, то ли это у него такой реквием. Но у них, вспомнил, наседка была поумнее: одним глазом, то правым, то левым, постоянно оглядывала небо, а спасала несмышленышей под  лопухом-гигантом. Крыльями машет, отвлекает охотника, а цыплята,  пища, ручейком под лопух утекают.

Мать Тоньки, тетка Марфутка, жаловалась его матери:
- Тоньку сёдня отлупцевала.
 - А чаво? - интересовалась мать.
- Да чаво?.. Ни одного цыпленка не осталось, всех коршун перетаскал.
- Она, Тонька-то, коршуна пужается, - вступался он за подружку. – Она прячется от него.
- Ишь, защитник нашелся. Ты-то, небось, не пужаешься…
Стулов  выпил еще, с сожалением поглядел на опустевшую бутылку.  И вновь опрокинулся в прошлое.
 
Весна, колхозный сад в цвету, легкий ветерок уносит лепестки вишни; а через неделю-две понесет ветерок и яблоневый цвет. Уносит на плотину, а с нее и на воду. Полоска лепестков, прибитая незаметной волной к берегу, в лунную ночь светится таинственно и, чудится, будто загадочная, не нашенская, девушка, убегая от юноши, обронила розовый шелковый пояс, и тот опоясал пруд. А луна, господи, луна, словно отшлифованный серебряный рубль, висит над землей, избами, садами; с любопытством разглядывают друг друга, но что-то мешает им довериться и наговориться о чем-то, а о чем, они и сами не знают. Ветла у колодца бросает тень на землю. И тишина…  Разве только молодой карась то ли с перепугу, то ли сдуру ударит хвостом по воде, но тут же, смутившись, поспешит поглубже, на дно.
 
Перечитав письмо, Стулов рассмотрел, наконец, фотокарточку. Хороша Тонька, ничего не скажешь. Грудь вот-вот порвет цветастую кофту; в глазах то ли насмешка, то ли обещание, то ли зазыв. Ну, прямо Мона Лиза. Тоньку сфотографировали на фоне каких-то рослых цветов. Он попытался вспомнить название цветов - они росли и в их палисаднике, - но не вспомнил. Тонька… Надо же, так расцвела! И вдруг подумал: а какой женой была бы Тонька?  Могла ли она вот так, как нынешняя, оставить его одного? И торопясь, словно кто-то готов был подтвердить, что, да, и она могла бы поступить так же, замахал головой: нет, не сделала бы этого Тонька.
Наклонив фотокарточку на транзисторный приемник, то и дело поглядывая на нее, он в третий раз принялся перечитывать письмо.  Словно из густого утреннего тумана проступили контуры их избенок: вросшие в землю, с земляными полами, под соломенными крышами.
 
В углу огорода они с отцом построили шалаш из ивняка. Ивняк рос за плотиной пруда, куда стекала вода в весеннее половодье. За лето его ветви вымахивали до трех-четырех метров, их безжалостно срезали каждый год, в основном, для изгородей, но они отрастали вновь и вновь. Шалаш покрыли травой, которую мать приносила вязанками с прополки колхозной свёклы. В шалаше пахло увядавшей травой, в полумраке хоронились загадочные образы и видения. Они с Тонькой шепотом делились этими видениями. «Смотри-ка, - шептал он, - вон наверху в уголке ласточка уснула. Видишь?» И Тонька подтверждала: «Ага, у нее грудка красная. Давай потише будем говорить, а то проснется и испужается».
 
Особенно хорошо было в шалаше в дождь.  Вода, шурша, стекала с толстой травяной крыши, громыхал гром; мать, отрыв дверь избы, звала: «Лева, ты где?» Они отзывались: «Мы в шалаше!». «Ну, ну… Не промокните там». Высунув носы из шалаша, они ловили ладошками последние капли дождя, и тут он почувствовал, как его стручок коснулся ее бедра. И Тонька притихла, замерла. Сколько длился «греховный» акт? Секунды.  Но он долго помнил то ощущение, не понимая при этом, что же это такое, и сильно стыдясь. Недели две они чувствовали что-то вроде неловкости, но затем, конечно, забылось.

Забылось? А получается, не забылось… Стулов, улыбаясь, подмигнул фотокарточке, спросил: «А ты ведь это тоже помнишь?» И Тонька, показалось ему, с улыбкой кивнула: «Помню». Вздохнул: «Далековато ты, Тоня, далековато. Часов шесть-семь самолетом лететь. Да до самолета еще ночь. И после самолета столько же».
Он вложил письмо и карточку в конверт, поискал глазами, куда бы его пристроить.  На часах - без четверти одиннадцать. Магазин давно закрыли. Набрал номер телефона друга:
- Ты дома, Сашок?
- Нет, я все еще на луне.
- Ах, да, прости… У тебя бутылка водки есть?
Тот на мгновенье замешкался:
- Сам знаешь: всегда есть. Я запасливый.
- Не хочу заходить к тебе. Поздно. Ты вынеси во двор. И, подожди-ка, не клади трубку. А вино есть?
- И вино. Только мешать не советую: головка болеть будет.
Стулов отшутился старым анекдотом:
- Чему болеть, там же кость.

Во дворе Сашок покрутился вокруг Стулова в надежде выведать причину столь позднего запроса, но тот  отмахнулся: «Завтра расскажу». Чего тут рассказывать, подумал Сашок, опять женушка чем-нибудь порадовала.

Дома Стулов налил стакан, выпил, закусив остатком ставриды. Набрал номер телефона. Его звонка будто ждали.
- Рита? Вы еще не спите?
Она театрально вздохнула:
- Не с кем, Лев Николаевич.
- У меня бутылка водки и бутылка вина.  А закуски нет…
- С закуской проблем не будет.
- Сашок говорил, что вы стихи мне почитаете...
Она засмеялась:
- И стихи почитаю. После.

ххх

Редкие лампы на столбах пятнами освещали развороченную машинами дорогу; вдали, километрах в трех, с надрывом поднимаясь за рудой на сопку, гудели стотонные самосвалы. Стулов вспомнил двустишие школьного дружка:

"Опрокинулась ночь над рудником
черной сковородой".
 
А ведь так и есть: черная сковорода над ним, над всем и всеми. Ни луны, ни звездочки… И вот он идет в кромешной тьме к женщине, и ни в чем не сомневается, ничто его не беспокоит; не думает о том, что сейчас изменит жене, что это плохо. Еще вчера он не решился бы на это; что же произошло сегодня? Каким ветром выдуло из него, казалось ему, устойчивые принципы и ясное понимание, что есть хорошо, а что плохо и недопустимо? И почему так легко сейчас в душе и на сердце, словно из прожаренного воздуха июля окунулся в чистую речку; слабое течение ласкает грудь, плечи, руки.

Он спотыкался на разрытой колесами дороге, говорил сам себе вслух, не заботясь о том, что кто-то услышит его:
- Да, я иду…  Иду к Тоньке. И никто меня не остановит, никто мне не указ; вот ее письмо, она ждет меня. Тридцать лет ждет.

Он постучался в дверь, Рита, в халате, но с убранными волосами, отступила, пропуская его.
 
...Завтра наступит утро, вдруг подумал Стулов. Но что-то менять было уже поздно.


Рецензии