Ирбит. Моё коричневое детство. Сума, дай мне ума

Хмурым ранним-преранним утром я просыпаюсь и выпрыгиваю из постели. Я хорошо помню, что мы в гостях, и хочу бежать к папе, обсудить ситуацию, но вместо папы в дверях меня перехватывает Иван-Царевич. Странно, но он пытается увернуться от ответа на такой простой и ясный вопрос,
- Где папа Коля?
Пряча глаза, он всё говорит и говорит со мной неестественно оживлённым тоном, потом, видя бесполезность, бессмысленность своих попыток, роняет, как на пол гирю,
- Вот что, папа Коля уехал к маме, а ты тут поживёшь с нами.

От его слов во мне всё рухнуло, а сама я вдруг сжалась в маленькую чёрную точку нечеловеческого горя, которое не выразить словами, не выплакать слезами…
Папа уехал! Оставил меня! Я тут одна!
Я застыла, сгорбившись, не смея даже зареветь, примеряясь к масштабам произошедшей трагедии.
Рядом заговорила бабушка. Как во сне, я позволила ей делать со мной, что она хочет. А хотела она меня назвать моим взрослым именем, а вовсе не ласкательно, как я привыкла, умыть и одеть, накормить завтраком с ложечки и выпустить во двор гулять. Она была старая и опытная учительница, воспитала и выучила столько поколений ирбитских детей, что не в сказке сказать, ни пером описать. И сейчас она рассудительно решила для себя, что словами делу не поможешь, только время растворит, рассеет тот ужас и отчаяние, что заграбастало ребёнка в свои когти, только оно, милостивое время позволит осиротевшей крохотной душе распутать все узлы, завязавшиеся в одну минуту. И лучше будет всем оставить девочку в покое, дать возможность ей самой пережить и справиться.

… Я во дворе. Одна-одинёшенька под чужим серым небом, среди чужого чёрного от весенней грязи хозяйства. Вроде бы весна, но такая робкая, как не похожа она на буйство природы Армавира. Кое-где ещё сохранились черные от грязи оплывшие валы былых сугробов, из-под них текут ручьи, земля раскисла. Солнышка сегодня нет, небо неласковое и клочковатое, воздух хотя и чистый, но мокрый и холодный, да и дышу я с каким-то трудом, со всхлипом, будто что-то застряло в груди и не даёт лёгким развернуться в полную силу.

Внезапно я слышу папин голос! Он раздаётся с улицы! Меня пронзает бешеная, раскалённая радость – папа здесь, он не уехал! Он – на улице, за этими высоченными и коричневыми воротами!
Я заметалась… Большая калитка в воротах закрыта накрепко, до щеколды не достать! Как же мне…
Я ринулась вдоль забора.
Ага! Ещё одна калиточка. Крохотная, низенькая, прорубленная в досках забора, мне в самый раз! Я потянула – она раскрылась!
Вот и улица… Где же мой папа?
По улице мимо меня идёт незнакомый дядя и рассказывает что-то своей тёте… Я обманулась …

Новый приступ горя скрутил меня так, что я согнулась пополам и увидела почти под ногами ледяной ручей грязной талой воды, бегущей в придорожной канавке, вырытой как раз, чтобы отводить с дороги снеговую воду или потоки дождя. Мысль пронзила меня, удивительная сегодня, но показавшаяся мне тогда правильной до гениальности,
- А вот я начну мыть волосы в этой канаве, все вокруг увидят, что я делаю немыслимое и дурное, и поймут, наконец, что я хочу к маме и папе! И отвезут меня к ним!
Сегодня это моё дикое решение и следующее за ним действо назвали бы чудным словом «перфоманс», а тогда это было моё личное изобретение и способ рассказать, про страшную, душившую меня муку.
Я быстро развязала ленты шапочки и стала на коленки перед канавой. Вода текла высоко, медленно, в ней ныряли и крутились почти истаявшие кружевные льдинки и щепочки.
Я резко сунула голову в воду.
Сзади меня закричала женщина, потом я услышала топот бегущих ног… Добрые руки подняли меня, грязную и мокрую, вознесли, прижали к груди… Кто-то выпевал слова утешения испуганным прерывистым голосом… Меня понесли назад в дом. Это был, конечно, мой Иван-Царевич. Он вышел за мной и, не увидев племяшку во дворе, в тревоге выскочил наружу. Вовремя.
В доме поднялся переполох. Бабушка и дедушка заохали вокруг меня, нашлась и горячая вода, и чистая одежда, но, главное, нашлось доброе слово бедному, измученному сердечку.
… Через полчаса я, вымытая и закутанная в одеяло, уже восседала на венском стуле у кухонного стола, а рядом сидела, подперев голову рукой и пригорюнившись, моя новая бабушка. Было ясно, что она никак не думала встретить в моём лице столь ярко-артистичного, решительного человечка, умеющего так страшно страдать. И теперь она горько корила себя за ненужную сдержанность, за то, что не обняла меня утром, не поцеловала, не показала мне свою любовь и доброту.
Позади неё сконфуженно топтался мой новый и, как я теперь рассмотрела, на самом деле очень старый дед. Несправедливая жизнь обломала и ожесточила его, столько бед, лишений и испытаний выпало на его долю, что на пятерых хватило бы, вот он и научился виртуозно скрывать эмоции и чувства за крепостными стенами показного равнодушия и суровости, саркастически высмеивая «телячьи нежности» и всякую «фильтикультяпистость». Но в настоящий момент он испытывал приступы жаркого стыда, что не сумел пригреть внучку в самый тяжёлый для неё момент, толкнул в пучины одиночества… Он смотрел на меня жалкими глазами и всё совал и совал мне леденца на палочке.
- На, возьми петушка, хороший … на же, возьми …
Я глянула в его грустные, растерянные глаза и вдруг всё поняла про него - он живо напомнил мне моего сконфуженного папу, когда, давным-давно в солнечном Армавире домашние ругали его за молоточек! И тут мне стало так нестерпимо жаль деда, что я, наконец, разрыдалась, напугав их всех ещё больше.

- Ну что ты, не плачь, ну-ну, будет, всё же хорошо, ты поживёшь с нами чуть-чуть, и домой поедешь, хоть где он, дом-то твой? Ну, подожди, ну-ну, всё-всё…

И дед, и бабушка пытались накрыть, укутать меня своей жалостью и новенькой, только что народившейся у них любовью к маленькой дочке их среднего сына, так похожей лицом на них обоих. Внучка, хоть и от нежеланной невестки, да видно же, что от их корня… Их плоть и кровь. Я соскочила со стула и обхватила колени деда… Тут к нам добавилась и бабушка. Кучей обнявшись все втроём, мы, не стыдясь уже ничего, слезами выпустили чувства на волю.
Вот в этот самый миг и пробился на свет росток горячей и крепкой семейственности. Это оно, неистребимое дерево любви, поднялось, раскинуло вширь ветви, зазеленело надеждами, как листьями, расцвело душистыми цветами слов и дел, обещавшими добрые плоды судьбы.

После этого тяжёлого дня дед и бабушка уже не казались мне чужими, наоборот, я почувствовала, будто знала их всю мою коротенькую жизнь, ясно и сочувственно понимала. Я уже не стеснялась горячо обнимать их и весело щебетать с ними обо всём, что мне было интересно. А они, удивляясь себе, тоже не стеснялись и с удовольствием принимали эти, забытые ими за долгие-долгие годы, проявления открытых чувств. Что же поделаешь, у них было три сына, но никогда ещё не было маленькой и искренней девочки.
Их была - страшная война, голод, нечеловеческие усилия выжить, тяжёлая, убивающая дух и тело работа. Да вот не было у них отдушины, форточки, куда бы могла выглянуть душа, уставшая от забот, и подышать сладким воздухом детской непосредственности и наивности, привязанности и обожания. Они, как старые деревья, не верили, что их корявый ствол может дать молодую поросль новых веток, которые как весенние тополя зашумят маленькими радостями и каждодневным, странным для них, уютом домашнего счастья. Тем самым, что оба они раньше презирали, клеймя «мещанским» и «ненужным сильному человеку». И вот теперь они оба грелись у этого неожиданного для них крохотного костерка.

Постепенно и дед, и бабушка раскрывались передо мной и оказались весьма необычными людьми. На ходу возникали забавные ритуалы: как ложиться спать, что говорить при этом, как шутить друг с другом, как приветствовать друг друга по утрам, да много ещё чего.

Вечер. Бабушка умыла меня и приготовила ко сну. Я бегу к деду, который всегда спит в кухне на тёплой и низкой лежанке печи. Он притворяется, что не видит меня и внимательно читает роман-газету. Я танцую перед ним в нетерпении. Наконец, нарочито медленно он опускает свой толстый журнал и как будто только тут замечает меня.
- А, пришла. И что тебе?
- Деда, сказку!
- Ишь ты, сказку ей! А какую?
- Сума, дай ума!
- Не надоело? Вчера же рассказывал, третьего дня рассказал, и сегодня тоже сказать?
- Деда, скажи!
Довольный дед усаживается в постели, хлопает рукой возле себя, показывая, что и мне можно сесть рядом, и начинает,

- Жил был глупый мужик. Был он и работящий, и добрый, да вот беда – бедный. Сколько ни работал – всё мимо рук проходило, ничто в доме его не задерживалось. Была у него жена да табуретка, - деда смеётся, - портки, да топор. Так и жили. Жена ни в чём ему не перечила, всё терпела, работала в доме, да в поле. А из детей у них было три сына. Коли бы старше сыновья были, так помогли бы отцу. Ан, нет. Малы ещё были, неразумны, одна маята да обуза… Только большему рубаху справят – глядь, у среднего уже латка на латке, только среднему справят – у малого прорвалась совсем …

Я знаю эту сказку наизусть. Деда рассказывает мне её каждый вечер, но мне нравится слушать знакомые слова, смотреть, как дед артистично гримасничает, меняет голос, превращаясь то в мудрого медведя, то в глупого мужика, то в богатого соседа. И особенно жду я того момента, когда деда кроит глупое в ожидании лакомств или мирских благ лицо богатого мужика, укравшего суму, и показывает, как тот, дрожа от жадности, говорит: «Сума, дай мне ума!». И я просто умираю со смеху, когда вместо «конфект», или пирогов оттуда выскакивают две колотушки и учат, наконец, плохого мужика уму-разуму.
Всё.
Добрый мужик стал ещё и умным. Потеряв наивность и доверчивость, он зажил хорошо, а богатый мужик вернул всё, что покрал у бедного.
Сказка окончена. Но, я медлю, тяну время, может быть деда смилостивится ещё и на песню… Просить бесполезно, только хуже будет, вот я и мнусь, жду…
Сегодня мне удача! Дед решает спеть. Он поёт про крейсер «Варяг», и именно с тех самых пор в душу мне запал высокий и героический образ русского моряка и слова, переворачивающие душу, «Погибаю, но не сдаюсь».

Деда с удовольствием и чувством поёт,
- Миру всему передайте, чайки, печальную весть:
В битве с врагом не сдалися – пали за русскую честь!
А у меня уже глазки на мокром месте … Я понимаю песню через слово, но общий пафос её трогает меня, накрепко впечатываясь в …

Но тут приходит бабушка и разгоняет нас. Пора спать. Здесь ложатся рано, с курами. Бабушка не любит жечь электричество, она сумерничает до последнего светлого блика за окном, всё ближе и ближе придвигаясь со своей работой к окошку. Когда уже иголки в руках не разглядеть, она нехотя нажимает рычажок выключателя, и вспыхивает яркий свет! Но только, чтобы мы смогли совершить все нужные перед отходом ко сну процедуры и ритуалы. А потом неумолимою рукой свет погашен, и звучит неизменное и адресное,
- Спокойной ночи!

С неохотой покорившись бабушкиной воле, мы с дедом желаем друг другу приятных снов, и я, как колобок в сказке, убегаю по домотканым, цветным полосам дорожки прямо в мою постельку. Укутавшись в одеяло, обняв топтыжку, я засыпаю и уже вижу море, такое, как на картинке, что днём показывал мне деда. Море зелёное и большое, через прорывы туч в волны упираются острые лучи солнца, а бабушка ясным шепотом говорит,
- Не мала ли она для таких твоих песен?
И будто бы деда отвечает,
- Ничего, она не дура. Что поймёт, что просто запомнит, а поймёт потом. Всё, спокойной ночи.
- Приятного сна…


Рецензии