Белая, синяя, красная

«Вдруг со мной случилось самое неожиданное приключение.

В сторонке, прислонившись к перилам канала, стояла женщина…». Федор Михайлович Достоевский. «Белые ночи». Сентиментальный роман. Из воспоминаний мечтателя

Проснулся я в начале четвертого утра. Хотя до полуночи резался в фараон с гвардионусами Измайловского полка. Благо от моей Бородинской улицы до их казарм два шага. Ведь эдакие канальи!  Проигрался, конечно, в пух! Надо было в шахматы с ними сразиться, а не в карты. И начать с каверзы – гамбитом. Но как писал еще Петр Андреевич Вяземский: «.. в русской жизни карты — одна из непреложных и неизбежных стихий». Утешай себя – не утешай, а голова трещала. Жжёнка. Измайловцы свято блюли гусарские обычаи. И свечи были потушены, сабли поперек серебряной вазы уложены. Синим пламенем объята облитая ромом сахарная голова. Оооо, - вот теперь я только догадался, откуда пошло это – да гори оно всё синим пламенем! Вот теперь я понял, почему Александр Сергеевич называл жжёнку Бенкендорфом - ведь это же яд кромешный! Квасу, квасу - полцарства за ковш квасу. За неимением квасу я прибег к испытанному средству. Шустовского. Большую рюмку. С ломтиком лимона. Кхмм.. Ой, не зря, не зря говорил мне известный художник Александр Аземша: нет большего наслаждения, чем встать хмурым зимним утром закутаться в халат, подойти к окну мастерской и посмотреть, как спешат, бегут по тропинкам словно муравьи, служивые людишки через Измайловский плац на службу. Воротники пальто подняты, спины сгорблены, и весь их жалкий вид вопиёт как неохота им тащиться в эдакую непогодь на опостылевшую службу. Тут следует достать из заветного шкапчика карафин с рябиновкою, налить штоф и выпить. Закусить марципаном. И – снова лечь спать!
Бессонница мучит меня после Шипки. Был я тогда военным корреспондентом «Санкт – Петербургских ведомостей». До сих пор снятся кошмары – лезут и лезут словно тараканы башибузуки в красных фесках через гребень горы. Рядом со мной то залпами, то врассыпную кроют турок пехотинцы из своих винтовок Бердана. Нумер 1. А какой мат стоит, когда пехтура бросается на турку в штыки… Может, бессонница и мигрени мучают меня после той контузии осколком в голову? Вот когда я вспомнил князя Болконского. Только он смотрел в высокое небо Аустерлица. А я в пасмурное Шипки.


То была, надеюсь, последняя война, на которой я был. Не забуду, как сидел у костра с пехотинцем. Все уже заснули мертвым сном. Не спал лишь я, спасала от стужи барсучья моя шуба. Да молоденький солдатик, совсем дитя, кутавшийся в шинельку. Спросил его:


- Почто не спишь, сынок? Завтра ведь снова полезут.


Он взглянул на меня пристально:


- Барин, вы ведь описываете нашу тут жизнь? Фельфебель Фомич так сказал.


- Стараюсь, - сказал я. И достал походную флягу с коньяком. Выпил сам рюмку.

Протянул такую же, налив по венцы, служивому. Он отказался.


-Тятенька не велел. Он сильно запойный. Воевал. В Севастополе. В пехоте. Оттуда и пришел сам не свой. С того времени и запивать стал. Однажды проговорился – я, сынок, многих людей жизни лишил. На проводах подвел меня к красному углу – поклянись перед Николой, что пить не будешь. Я, дяденька потому не сплю, что как глаза закрою, передо мной лицо турка, которого я сего дня штыком заколол. Как теперь грех замолю?


- Ты на войне, сынок,- ответил я. – Ты бы его не заколол, он бы тебе ятаганом голову снёс.


Пришлось выпить рюмку мне. И я задумался – а если бы мне пришлось вот так – лицом к лицу столкнуться с янычаром? Пришлось бы выстрелить в него из револьвера. Хотя это и противу правил. Потом бы отмолился в Николе.
Солдатик поник головой. Мы задремали…


Вот и в это февральское утро шустовский делал свое благотворное дело, и боль, что стучалась в виски, унялась. Но уж мне ли себя не знать? Через полчаса опять начнут дятлы стучать как в парке Сергиевка. Что я им – желнам этим? Дуб?
А не пойти ли мне в «Медведь»? Там в подвальном этаже, где   собирались «редакционные обеды», наверняка сидит кто - ни будь из газетной братии. Сегодня у нас что – а, четверг. Точно – точно, в среду был обед «Биржевых ведомостей». А биржевики - народ основательный, наверняка гуляют всерьез и посейчас. Уж там и квас будет. И финь - шампань. Да закажу-ка я борщеца хохляцкого. Чтобы пампушечка с поджаристой коркой была посыпана мелко рубленым чесноком. А под него шарахну перцовочки. Потом закажу перепелок, пряженых в сметане. Тут уже без бутылочки белого сухонького не обойдешься. И – раков, непременно волжских раков. Голубых эдаких, огромных. А к ним непременно дюжину венского пива.


Прислушался. За окном, во дворе – колодце в водосточных трубах тоскливо журчала вода. Весной она весело торопится, почти звенит. Словно ручей в Куоккала, неподалеку от нашей с супругою Ольгою Николавной дачи. До весны, до сборов к выезду на дачу  было еще как до морковкина заговенья. Я нащупал на туалетном столике у дивана, спички, зажег свечу. Слабо пахнуло воском, остро спичечным смрадом. Открыл деревянную коробку с сигарами Romeo Y Julieta , подарок Сержа Шурина. Отчекрыжил гильотинкой кончик. Закурил. Э, да жизнь - то удалась…


Хм, сколь раз приходилось слышать, что кубинские сигары скручивают из цельного табачного листа мулатки на бедре. Враки, пули льют. Это мне разъяснил майор Закаминский. Этот лихой рубака – шляхтич побывал, наверное, и у черта в зубах. Предлагали службу в Главном штабе. Отказался – я от скуки там помру. Как осенняя муха. Так вот – занесло его как - то на Кубу. То ли нанялся он туда в кавалерию ландскнехтом. То ли лошадей покупал, пёс  знает этого гонорового ляха. Он привез тогда ящик кубинского рому, и упоил им всех в «Медведе». Уверял, что ром надо непременно пить только на Кубе. Чтобы креолки извивались в танце, негр на барабане наяривал,  а с океана бриз веял. Эдакий Мицкевич… Так он своими глазами видел – все как у белых людей на фабрике, где сигары крутят. Сидят негритянки, на дощечках листы эти скатывают… А вот болтают, что у толстого Момельмана есть прихехешечка мулатка. Снял он ей квартиру на Крестовском. Ездит туда в среду на рысаке. Ну, так у него и доход верный в банке. Да еще за женой приданого отхватил – полну охапку. А это другие щи, не то, что у нас - бумагомарак. Правда – не у всех, вон у Антошки Чехонте гонорары поболе будут. Так он и строчит рассказики как бешеный.


Оделся я быстро по – походному. Тихохонько прошел в носках, будто подкрадываясь к лосю на кормежке, мимо спальни супруги. Прислушался – храпит, будто ломовой извозчик. А ведь была гибкой тростиночкой. А теперь идет – паркет гнется. Нет, не толста стала, а дородна. Так ведь – троих выносила, родила. Разлетелись детки из родного гнезда по белу свету. И пишут скупо. А как встретила меня Ольга Николавна, когда я вернулся с Шипки. Рыдала бабой простоволосой от радости – живой. И ничего, что заикаешься, родной. Какой обед был в «Дононе». Какие тосты за меня поднимали, я даже в шутку на стул залез и Пушкина изобразил.
Сапоги я надел лишь на лестнице. Береженого Бог бережет! Нрав у супружницы я изучил досконально. На бутылки, что на столе в почетном карауле стоят – глазом не поведет. Но вот не приведи господь, если бумажка какая на полу лежит. Такую выволочку прислуге устроит – Бородино, да и только. А как ей не лежать, когда я в ажиотации репортаж строчу, бумагу деру как тигра бенгальская, а Ванька на дутых уже у подъезда томится, чтоб в редакцию поспеть? Потом Николавна на меня с приступом: куда, зачем, сколь вчерась в карты  просадил, почто в нощи сапожищами топал в коридоре? В кухне пол изгвоздал. Почто сапоги в прихожей не сымашь, ирод? Николавна частенько, когда пыталась воспитывать, переходила на посконный. Хорошо, что коромысло в ход не пускала. Да и откуда в городской квартире коромысло?
Я засунул в голенище сапога специально изготовленную мастером Фабрициусом флягу. На 500 грамм. Хитрая формой, чтобы голенище не выдавало ее абрисов. Притопнул сапогом. В нем призывно булькнуло. А вот это промашка. Вспомнил как на Шипке охотники, что в поиск шли перед выходом попрыгивали – не брякнет ли что? Брякнет на тебе – пуля из штуцера тебя брякнет. Янычары в окопах не дремлют. Надо было флягу полнее коньяком налить - вот что.


Попыхивая сигарой, я не спеша спустился на первый этаж. У горящего камина дремал дворник Савельич. Он вскочил, заморгал маленькими глазками под косматыми бровями. Ну, вылитый граф Толстой. Не спеша я вышел на набережную Фонтанки. Тут дождь несло косо над черной водой. Но барсучья моя шуба его не боялась. Тросточка постукивала по гранитным плитам. Сколь хожу по петербургским набережным, а нет – нет, да стукнет сердце, ведь по ним и Пушкин ступал…


Я решил дойти по набережной до Горсткина моста, что в створе с Горсткиной улицы, а по ней до Садовой. А там уж до Невского рукой подать. Потому что в столь ранний час ни одного извозчика было не видать. Сигара моя на ветру разгоралась исправно, я прикрывал ее ладонью. Погаснет – не раскуришь на таком ветрюгане. Славный малый этот Серж Шурин, ведь помнит, что Ромео и Джульетта мои любимые сигарки. Модный адвокат этот Серж Шурин. Быстро сделал карьер после окончания юридического факультета нашего университета. Хотя приехав из Малороссии в столицу никаких протекций не имел, дядей в министерстве тоже. Матушка его была, как он рассказывал, бедна, служила в новороссийской городской библиотеке библиотекаршей. Папашу своего Серж никогда не видел, а матушка ничего ему о нем не рассказывала. Шурин был истый хохол, обладал упорством, свойственным каждому хохлу и при этом был ещё тот  хитрован. Учился он истово. Запоями. А когда уставал – впадал в кратковременный загул. Во время одного такого загула, который совпал с моим, мы и познакомились. Было это в одном благородном заведении с барышнями на Васильевском острове. Напились мы с ним как два гусара, помню, что я полез с бутылкой финь –шампани на подоконник, как Долохов у Толстого, но Серж меня удержал. Закричал:


- Убьетесь, сударь! И роман свой не окончите!


Я полез обратно.


Обнял его:


- А откуда Вы, сударь любезный узнали, что я литератор?


- Да указательный палец на правой руке в чернилах. А на безымянном впадинка характерная для тех, кто много пишет.


- Да Вы медиум, Демируг, - восхитился я. И мы немедленно выпили по бокалу финь - шампани. После этого был и коньячок. И непременная поездка на острова с барышнями. Встреча встающего над заливом солнца. Восторженный визг барышень.


- Виват, солнце, - вдруг закричал Шурин. И почему – то добавил. — Не перевелись еще на Руси опоссумы!


На Горсткином мосту виднелась темная фигура у перил. Подойдя ближе, я разглядел, что это молоденькая барышня, и, о ужас! на ней поверх платья была накинута коротенькая кофтенка. В эдакую – то лешачью ночь. Да уж не топиться ли она собралась?


- Мадумазель, - сказал я. Она вздрогнула. Я снял с себя шубу, окутал ею озябшую, мокрую девчушку. – Пойдемте ко мне в квартиру. Отогреетесь, чаю напьетесь.
Она прянула от меня.




– Да вы не извольте беспокоиться, - заверил я. – Человек я приличный, известный литератор, семейный.
На кухне Настенька пила чай, и, роняя слёзы, стала рассказывать свою нехитрую, типично петербургскую историю. Сильно пьющий папенька, заплаканная мамочка. Братики, сестрички. Сырой полуподвал….


Она рассказывала, а я дивился - насколько же похожа на мою дочь Анастасию.
Я проводил барышню до парадной двери. Савельич понимающе осклабился. Вернулся я кабинет и сел писать рассказ –о таких вот обездоленных девчушках. Которые то и дело попадают в лапы сластолюбцам. Окончил, перечитал. И прослезился. Можно было везти в редакцию. Супружница уже встала, зашла пожелать доброго утра. Позвала пить чай. Но я отказался. Был уже полдень. Выпил на дорожку щустовского. Закурил сигару. И стал одеваться, чтобы ехать в редакцию.
Не суждено мне было попасть в редакцию. Грянул звонок в прихожей. Я открыл

двери. На лестничной площадке стоял жандармский ротмистр, за спиной у него маячили двое городовых. Настенька. И ее мамаша с испитым лицом.


Меня обвинили в изнасиловании несовершеннолетней. Дворник Савельич был свидетелем. Заключили под стражу. Серж Шурин защищаться меня не взялся - уроню реноме. Процесс был громким. Ольга Николавна на суд не пришла.


На палубе торгового парохода, шедшего на Сахалин, я сидел с выбритой до половины головой. Все тело зудело от вшей. Пароход сильно качало. Палуба была заблевана.


Когда я вернулся в Петербург с каторги, первым делом поехал на Смоленское кладбище, где упокоилась жена моя Ольга Николаевна. Квартира наша на Бородинской была давно продана с молотка. Дети от меня отвернулись. Супруга моя, лишившись кормильца, сильно нуждалась. Чахотка съела её скоротечно. Я поехал на Семенцы, к дальней родственнице, у которой хранился на чердаке жалкий мой скарб. В сундучке хранились письма, оставшиеся после смерти Ольги Николаевны. Один конверт привлек мое внимание. Письма в нем не было. Лишь обрывок трехцветной повязки. Белая полоска. Синяя. И красная. Такую я обязан был носить на левом рукаве как корреспондент на войне с турками.

17.11.2023 г.


Рецензии