Дом на холме. 1 Эмка
Часть первая
Памяти ИФН посвящаю
1. Эмка
Спроси, когда началась его паранойя, он ответит:
- Однажды я забил на отчет по истории и философии науки. Громко забил. Стоял перед комиссией и орал: пофиг! мне! на вашу картину мира! В этом мире каждый - писец своего стартапа.
- Вы знаете, что вы – больны? Так считает другая комиссия, врачебная.
Он знал, что в этой бетонной комнате никого нет. Что сизые щеки его ввалились. Что он сам запирает себя здесь, ненавидя свою болезнь. Ибо имеет она обыкновение допрашивать сурово, как гэпэушник с бараньим взором и зелёной лампой «выколи-зенки-долго-и-больно».
Он не стригся, наверное, год и похож на Перельмана. Впрочем, год не имеет значения. Имеют значение женщины. Имя им Дана и Эм. Он должен любить их. Родные ведь в каком-то смысле. Плоть от плоти, мысль от мысли, кровь от крови, цель от цели, план от плана…
- Хватит.
Ну, хватит так хватит. Он пытается отколупать крошку бетонной стены. Даночка и Эм. Эм и Даночка. Они должны его ненавидеть. Презирать по меньшей мере. Нет, они не враги; – слишком сильно для них. Люди, которым больно от того, что он с ними сделал. И теперь они между враждебностью и требованием понять. Состояние «между». Ни то, ни сё. Почему? Потому что он сломал им жизнь, сломал все жизни; он имеет обыкновение ломать всё на своем пути исключительно из желания чтобы срослось навечно. Зачем? Так устроен. Родился таким: в раннем детстве открылось, что ломать и сводить с ума – его дело. Хобби, увлечение, профессия. «Мама, мама, воспитательница назвала меня перделошником, ыыыы! Сынок, - пе-ре-де-лош-ником. Это – другое, в этом слове немного больше букв.
Нет, он не считает себя Богом. Бог любит людей, особенно тех, кто его ненавидит. Это возможно только в случаях крайнего мазохизма. Альтруизма, буддизма, даосизма, марксизма…
- Вы мизантроп? Типа Бродского:
Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.
- Я люблю дело рук своих и нейронов своих. Когда родилось существо на букву «м», и я узрел, и было прекрасно.
---
В начале сотворил Бог небо и землю.
Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.
И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.
---
- Почему именно на букву «М»?
Он мотнул головой, упрямо, по-телячьи:
- Не я придумал «м»: люди, посвященные Птаху. Что там было, в их головах шесть тысячелетий назад? Им лучше знать. А мне плевать, откуда они взяли всё это. Некогда загоняться проблемой бога и эманаций: кесарю – кесарево. Я верую лишь в демоний, поразивший Сократа. Его зовут Яков Евгеньевич. Но дело не в имени. Дело в нашей потребности хоть как-то его называть.
- Я не спрашиваю про Бога: тут-то как раз всё очевидно, – голос был нейтрален, беспол, отдавал кислым железом, - просто скажите, вы хоть кого-то любили в этой жизни? Ладно, не хотите про эту, расскажите про любую другую.
Хорошо. Он скажет. Он скажет, что нормальной науки не существует. Люди, утверждающие что нормальная наука существует, либо ненормальны, либо к науке не имеют отношения. Потому он признавался, как на духу: не люблю Эмку. Ни разу, никогда. Только самый первый ее вариант. Самый первый. А за что любить её? Тощую, снулую девку, лохматую как афганская борзая. Она оставила на койке Софоклову Антигону. «Антигона», - что-то о власти, жестокости и той нелюбви между мужчиной и женщиной, которая любой свет любого тоннеля превращается в бледный морок. Но сколько ей ни объясняй, она верит лишь в свою версию. Он тоже неправ, кто ж спорит. Но относится к классу людей, у которых с рождения нет выбора.
- Да, я мог бы не вовлекать её в это… Но тогда бы она не родилась, понимаете? Тогда бы её вообще не случилось. Где выбор, товарищ следователь? Где он, нахрен, ваш выбор?
- Вы написали в своей объяснительной, что не принадлежите себе и никогда не принадлежали. Как изволите это понимать?
Он жмет плечами: никак. Не выводимо на рациональный уровень. Это предзаданность, тяга, долгий, очень долгий немигаемый мамин взор тебе в очи. Она что-то скрывала, эта женщина. Но как все женщины, не умела скрыть самое-самое скрываемое. Оно фонило, лучилось в ней. В каждом ее жесте, в каждом взгляде. Чувство, будто сквозит. Синдром выжженного глазного дна. Соломоново знание. Оно как-то передается, товарищ следователь. Идеалисты говорят об интуиции. А по мне так чувство долга. Врождённое чувство долга, которое тупо убивает людей об стену, выкачав из них что можно в плане спасения человечества как вида и усиления его в физическом пространстве.
- Вы пробовали с этим бороться?
- Да, – он оглаживает шершавый бетон. Твёрдое крошево пахнет пылью. Так хочется попробовать его языком. В первом классе на спор съел коробку мела, пока завуч вызывал училку в коридор. Её не было минут семь, - он съел четыре белых мела за маленькую легковую модельку: вожделенное произведение советского автопрома. Синий «Москвич». И никаких последствий с животом, даже не вспучило. С классной случился культурный шок и попытки найти мел за окном. Была зима, окна намертво заклеены скотчем. Мусорка девственно чиста. Выверните все карманы! Вывернули. Потом портфели. Урок был сорван, классная обессилила и прекратила сопротивление. Он выходил победителем, сжимая в руке пластмассовую игрушку.
Да. Пробовал с этим бороться. Естественный отбор предполагает бесконечную борьбу, остановить которую можно только в замкнутом помещении тюремного типа. Здесь я чувствую, что побеждаю.
Нет, мне не стыдно. На моем месте каждый поступил бы хуже.
Эмка в его голове щерится: на твоем месте я поступила бы иначе.
Как?
Не надо было меня рожать, - вот так! – она машет тощими руками-оглоблями, - разве я человек?
Он спокоен, как удав. Он говорит: да. Ты человек. С генетической аномалией и множественной трепанацией. Поверь, другим еще фиговей.
Она смотрит на него длинным желтым взором, как смотрят немые дети на развод родителей с применением насилия и спиртных напитков. Если критерием человечности является любовь, то мы оба - либо что-то большее, либо что-то меньшее. Но не люди.
- Я хотела быть дурой, - бубнит она в пол, - обычной дурой, которая ничего не знает о нейрохирургии, апоптозе и докторе Уайте. Которая ничего не знает о смерти, черных дырах, пересадках душ и нейронных связей. Ничего не знает об изысканных патологиях человеческой психики. Я хотела бы семью, уметь считать в пределах таблицы умножения, гладильную доску и кастрюлю с борщом. Мне исполнился годик, и я разучилась плакать. Так хочется реветь – вот прямо здесь в твоем каземате. Но даже это для меня невозможно.
Это он сделал её такой. Он, Алексей Николаевич Киба, в нормальном состоянии – упёртый в правоте своей, абсолютно безбожный фанатик. Кроме сизых щёк, он имеет еще одно очевидное достоинство: пепельный взор, блестящий, словно от белладонны. Им интересуются губастые хищницы и силиконовые инфантилки. Им интересуются клиенты, не желающие когда-либо переживать болезненный переход в вечность. Желающие райские кущи на его сатанинских условиях. Им нравится его ленинский прищур.
- Простая арифметика, товарищ следователь. Шесть тысяч лет, товарищ, и на все шесть тысяч лет сапиенсовой эволюции – всего три идеи. Первая: идея творения из чего-то лучшего, чем мы сами. Вторая: идея смерти, катастрофы, Армагеддона, ада, аннигиляции и второго закона термодинамики. Третья: идея спасения и вечной жизни. Если это не удалось выкорчевать за столько лет, то значит, это научная задача. Мы с Уайтом ее решили. Ну и таинственный Эмкин дизапоптоз.
- Ваши клиенты живут не менее трехсот лет. Почему именно триста лет, Алексей Николаевич?
- Потому что такие как я выигрывают через триста лет после смерти. Вспомните Коперника. Но я не Коперник. Я хочу видеть свою победу.
Триста лет, я хочу эти триста лет, - очередная Маргарита с желтыми цветами снова готова продать всё: двести элитных квадратов с видом на Ботанический сад, мужа и детей в придачу. Чтобы приобщиться к вечной идее, чтобы глянуть в глаза дьяволу и выторговать у него ещё один год без силикона, ботокса и скальпеля.
Но у него условие. Самое обыкновенное. Чтобы получить хотя бы триста лет, надо любить.
- Любить? – удивляется Маргарита.
Он долго щурится на нее. Отмахивается: я просто генетик. Она уходит обиженной: и как может требовать любви человек, ни разу никого не любивший? Он соглашается и даже сочувствует. Он рассказывает ей, уходящей, про удивительные архитектуры нейронных паутин, про человеческие гены, имеющие основания в первых прокариотах.
«Прям в первых?» - девушки стесняются неизвестных слов. Все, кроме Эмки. Она топит острый подбородок в ладони и просит – расскажи о прокариотах, Лёш. Расскажи, прежде чем я снова усну навеки.
Когда-то, ещё в той жизни, они пили кофе всю ночь, он курил и рассказывал. С тех пор у него невозможный запах: зерновой кофе, табак, Гавайи, пасмурная Москва за окошком Лондонского кафе. Мягкое домотканное кафе, в уютных стеганых подушках и пледах.
«Расскажи».
Все они хотят знать только одно: правда ли, что он – может. Слухами земля полнится. Милый, ты такой милый. Это правда, что ты можешь?
Очередная девушка привязалась в каком-то холле какой-то гостиницы; и хочется, и колется, и мамка не велит. Она ходит кругами и боится («нет-нет, робею») спросить прямо: а правду говорят, что вы владеете тайной суперлабораторией, где подопытные выглядят на двадцатку в свои сто пятьдесят лет? Или даже двести? Она боится: а вдруг он обернётся и заржёт. Она боится выглядеть дебилкой, хотя с рожденья выглядит именно так. Силиконовая уже в двадцать три. Зачем вы надуваете себе губы? Это же отвратительно. Но он крепится: «блин, я ученый, у меня степень, гранты и тайная суперлаборатория. Я не должен обижать девочек. Пусть думают, чего хотят. Пусть верят, что мир добр и они победят старость и смерть как древние, ушедшие во Христову обитель римские патрицианки».
- Я кто угодно, только не Иисус.
Он оборачивается к очередной, хотя мог бы не заметить. Отодвинуть, оттолкнуть, пробежать мимо. Но он всегда оборачивается, потому что это может быть Эмка или Дана. Его женщины, которых он то ли убил, то ли воскресил, то ли одновременно.
- А взаправду говорят?
Он не отвечает. В отличие от Эмки и Даны, эта девушка в холле - просто человек. У нее под химическими локонами скрыто сто миллиардов нейронов, сто миллиардов ёлочных гирлянд, скомканных клубком. И он любит ее нейроны очень сильно. Любит больше, чем её. Больше чем их всех, бесконечно красивых и одинаковых. У него проблема с лицами, - узнаёт только Эмку, причем не всегда в эмкиных обличиях. Бывают совсем непривычные обличия, и это особая боль.
- Почему ты опять это с собой сделала? – спрашивает он.
- А ты почему это со мной делаешь? – парирует она.
- Я ничего с тобой не делаю, - хмурится он, - ты же знаешь.
- Я ничего не знаю, - она выкатывает на него бездонный взор Марии Магдалины, крутит пальцем соломенную прядь, - верни мне меня и перестань отрывать мою башку.
Он улыбается в ответ. Девчонкам нравится его улыбка: пряная, с ямочками. Хорошая девочка Эмка. Жаль, любит над собой экспериментировать. Вот Дана не меняется. Всё те же медовые волосы, всегда такая живая, всегда склоняется к его плечу и шепчет: Лёсик, краснеть в тридцать пять, это моветон. Впрочем, ты всегда мальчик. Она простила его. Это невозможно, но она простила его. «Ты дал надежду всему, блин, прогрессивному человечеству. Вместе со мной и Эммой ты убил главный страх нашей цивилизации – страх Армагеддона и Терминатора. Страх Матрицы. Страх агента Смита, мать его. И теперь даже мёртвые могут вздохнуть спокойно, даже несмотря на то, что дышать совершенно некуда». Он целует ее в щечку и смеется, - она умеет юморить, Даночка. Он целует и шепчет в нежно-молочное ее ушко: молилась ли ты.., прости, принимала ли ты сегодня успокоительное? Понимаешь ли, шизофрения твоя утихла, но мало ли что. Пилюли необходимы, Дан. Ты так прекрасна и призрачна. Ты вся такая кораллово-сливочная без неё. Без нашей с тобой общей шизы.
- Алёша, милый, ты не псих, - она чуть касается его пальцев холодным подушечками своих, - психи не могут ставить себе диагнозы. Психи всегда правы и абсолютно нормальны. Критика отскакивает от них как горох от стенки. Если ты ставишь себе диагноз – ты не псих.
Он умиляется её простодушию.
- Даночка, ради победы в игре, психи идут на всё. Даже на диагноз.
Она долго смотрит ему в глаза. «Как у щени», - ворковала в детстве мама, а ему слышалось «как ущемили». Когда щенку щемят, а потом жалеют и целуют, - такими и бывают глаза. «Ты бы их в очки, что ли, спрятал» - рекомендовала подруга из 90-х, проститутка, истыканная шприцем по всем мослам. «Делай со мной чего хочешь, руки-ноги отрезай-пришивай. Но дай мне второй шанс. Ты ведь можешь, правда?
Её везли в каталке на верную смерть, а она смотрела влюбленно и пыталась шутить: Лёсик, какой ты учёный и в чем ты мочёный? Ты ж …(она долго подбирала эпитет), - вахлак. Ты убьешь меня, сто процентов, но я прощаю тебя. Потому что…
Вахлак, - повторяет он, закрывая ей веки. Вахлак – это болотный чёрт, хлыщ, зачем-то выпнутый в строгую систему научного поиска. В систему, где его никто никогда не ждал, где он чужак, выскочка, неряшливая досадная помеха, которой фартануло. Причем несметно.
- Знаешь, почему к тебе все так относятся? Ты ведь исчадие ада, гореть тебе синим пламенем во веки веков, - Дана шелестит потресканными губами, - просто есть бог, или кто там за него. И оно хочет дать нам надежду. И эта надежда – ты. Так странно и глупо. Непостижимо странно и глупо.
Он торопливо кивает, - назови меня Машиахом, детка. Нет, не зови. Лучше я покажу снимки своей новенькой ауди-ку-восемь с белой кожаной внутренностью и полным боекомплектом. Она тяжело поднимает веки, радужки ее посерели: плохой признак. Она говорит: Лёсик, господи-боже, это-то тебе зачем? Он пожимает плечами. Реально ты права, Дана. Мне нужна только Эмка. Эмка, генетическая аномалия, экземпляр номер. Любой номер, кроме первого. Она утверждает, что всегда была первой. Просто он забыл, похоронил и хочет вырезать свою память циркулярной бензопилой. Жаль, нейрохирурги не умеют вскрывать себе черепушку. И теперь она хочет помочь ему. Я могу, Лёсик, - говорит она, - могу вскрыть твою черепушку. Ибо плоть от плоти твоей, дух от духа, сердце от сердца.
Когда её ловят, она сопротивляется. Она врёт, дерзит, дерётся, плюётся. «Я не желаю к этому дяде, он маньяк и садист». Потом они сдают кровь на генетический анализ. Сколько уже раз мы это делали, Эм? Она замолкает, накручивает на палец тусклую прядь. Она не может его терпеть. «Как всегда, - говорит она прежде чем подписать бумажки, - как всегда злобным вонючим спасителям человечества нужна слезинка ребенка, чтоб поливать ею свои райские кущи».
Через месяц, полгода, год, сто лет она нова ляжет на кушетку. Она заявит: «в следующий раз ты… вы, Алексей Николаевич, будете на моем месте. Обещаю!» Потом закроет глаза. И уйдет. Как всегда, в шесть.
Шесть ноль-ноль. Она спешит через лесополосу в пустырь. Пять километров в туфельках-лодочках. Отчего-то она уверена, что именно здесь ей самое место в шесть утра шестнадцатого августа 2009 или любого другого года, завершённого цифрой девять. Очень жарко. На ней клетчатая шотландская юбка в складку, белая блузка с коротким рукавом, белые гольфы и школьный рюкзак. Она торопится. Вокруг огрызки, очистки, золотые мухи, изумрудные мухи, жирные мухи, тряпки, газеты и ржавчина. Воняет тлеющей пластмассой и огурцами. Невдалеке слева березовая роща, дерева как гуси-лебеди и прочая сочная балеринь в кружевных мельхиоровых коронах и белых трусах. Бродячие собаки скалят пасти; но всё же они боятся вас, равно как и она тоже боится себя. За ивняком, за непроходимым колючим клещатником, прячется древнее и дремучее: инстинкт пожирателя жизни, инферно, психопат, садист или беглый рецидивист. Он ещё дремлет в своём лабазе и не слышит как девочка в юбочке…
…не слышит, как она хватает ручку межкомнатной двери. Дверь висит в воздухе, в метре над землей. Старая, облупленная, бледно-бежевая фанера. Будто вклеена, ввинчена в воздух, очень горячий воздух августа любого года, завершённого цифрой девять.
Именно в семь утра шестнадцатого августа сего года школьнице позарез необходимо открыть дверь, словно прибитую к воздуху жидкими гвоздями. И словно воздух этот сам стал клеем – прозрачным, до звона в ушах. Хотя, ничего такого, просто дверь, обыкновенная дверь среди неба, и ее надо открыть. Если не откроется, девочка пропадет. Девочке придется на цыпочкх пробираться мимо дворняг и первобытного трупоеда. Вот он, очнулся и наблюдает за ней оловянными глазами. Думает: «я зверь, готовый к атаке, я чувствую легкую приятную щекотку между кишок и чуть ниже». Внутриклеточный зов, гон на добычу. Эмка знаете, как ему трудно контролировать себя, следить за собой, запрещать глазам своим, рукам и зубам исполнять предназначенное. Когда всё кончится, он еле-еле отлепится, поднимется, задыхаясь, весь в требухе и крови. Сморгнет пару раз. Переведет дыхание: «Вот мерзость. Клянусь, это было в последний раз. В последний». Уйдет. Ему еще месяца полтора будет хорошо, легко так, хорошо на душе. А то что осталось доедят собаки, потому что их бросили в этом лесу истерички, которым погрызенная туфля оказалась дороже доверчивой хвостатой жизни.
Люди, не бросайте собак. А если бросили, не удивляйтесь, если узнаете, что они доели ваших детей. Заводите кроликов. Если кролик надоест, нагадит и слопает вашу последнюю фиалку, из него можно сварить суп, по крайней мере.
Дверь постепенно испаряется. Трупоед со скрипом ворочается и шевелит мизинцем. Он провожает ее взглядом, удрученный. Когда не чует гона, он нормальный дядька, прораб на ближайшей стройке, лучший специалист по звукоизоляции межкомнатных перекрытий со среднепрофессиональным образованием, его зовут.. Впрочем, лучше не звать.
Впрочем, лучше не знать, что время никак не укладывается в образы течения (рек, ручьев, потоков крови или движения стрелок по циферблату). Время, это второй закон термодинамики, измождение пространства посредством гравитационного перегруза, создаваемого тёмной энергией и черными дырами – непроницаемыми существами невыносимой плотности, будущими свидетелями гибели всех вселенных. Да и человеческая жизнь, осознаваемая как дорога к горизонту, отнюдь не течёт. Иначе мы на самом деле думали бы, что жизнь – это болезнь к смерти. Нет, даже смертельно больные так не думают. Потому что жизнь, это игра альтернатив, это количество точек и запятых, поставленных в ткани прожитых дней. Я родился, сломал руку, впервые ел мороженое, получил пятерку и двойку, я рыдал, был счастлив, поступил, любил, женился; я стал кем-то и для кого-то. При этом мы напрочь забываем о миллионах вероятностей, не выпавших карт, съеденных пешек и ферзей, брошенных на обочинах людей и зверей с которыми, сложись у нас иначе, обязательно что-то бы произошло. Мы могли бы не родиться и наши враги обрели б счастье, а близкие - смутное страдание, непонимание, что же не так с их жизнью и где искать справедливость. Могли бы выбрать другой вуз или сбежать от родителей в семнадцать лет, и тогда у нас родились бы другие дети. Мы не помним, не осознаем всей значимости альтернатив и их вероятных следствий, но те мгновения, когда мы принимаем именно то, а не другое решение, именно так поступаем, застывают в нашей памяти сверхценными событиями, вехами времени. У меня родился ребенок и я нарёк его; ушел из жизни человек, вне которого судьба моя стала бы не моей; я спас кого-то или убил. Важнейшие случайности и их логические следствия, дни-точки, остановки во времени; из них складывается жизнь. Да и смерть тоже.
«Да-дяяя, да-ад-дя, вы – смерть!», - вопил мальчик, где-то трех-пяти лет. Он случился сегодня утром на парковой дорожке, где Алексей Николаевич совершал утренний марафон прежде чем засунуть себя в бетонный каземат.
Ыыы-ааа! – вопил малютка и обзывался. Алексей Николаевич обернулся, узрел отражение своё в хмарных, как дым деревень, глазах мальчишки и не понравился сам себе. Не понравилось первое побуждение: схватить маленькие плечики и вытрясти из мрачных маленьких глаз это самое отражение. Причем здесь смерть, малыш? Причём здесь главный враг человеческого разума?
- Что? Как смеешь называть меня тем, с кем я борюсь целую вечность?
Оправдываться перед ребенком последнее дело. Перед детьми не оправдываются. Их воспитывают. Но доктор Киба не знал об этом по причине того, что никого ещё не воспитал. Поскольку у него не было детей в собственном смысле слова. Эмка не в счет. Она ненормальная.
Мальчик нормален. На нем синие шортики, мятая маечка с мамонтёнком на животе; мамонтёнок выпучивался с каждым надсадным вдохом, затем резко плющился. И потом вопль. Истошный и обвиняющий: он, академик Киба, доктор биологии по версии Калифорнийского института Бака, а по версии Даночки – главная надежда всего человечества; - он и есть само зло.
- Что? - спросил он маленькое сопливое лицо. Малыш ткнул пальцем в область левой кроссовки Алексей Николаевича. Там, под подошвой почти уже совсем подох, но еще чуть трепыхался птенец. Цыплёнок то ли воробья, то ли скворца, по всей видимости, выпавший из гнезда на дорожку прямо по ходу моциона. Тонкая лысая шейка изогнулась червём, неподъемный для такой крохи желтый клювище зарылся в землю, правый глаз распахнут и уставлен прямиком в лоб Алексею Николаевичу. И только левое крыло, толстое и пушистое как у гигантского мотыля трепетало, подкидывая вверх тряпичное тельце. Рядом бегала птица-мамашка. Она трещала, плакала, приволакивала крыло, брала беду и погибель на себя. Великая сила инстинкта, бессмысленная с точки зрения второго закона термодинамики способность выживать, даже умирая.
- Я не хотел, - растерянно пояснил Алексей Николаевич то ли скворчихе, то мальчику.
Лицо мальчика перекосилось. Алексей Николаевич резко отдернул ногу, ибо малыш желал вцепиться в нее молочными клыками и дубасить молочными кулаками. Ему на помощь ринулась пухлая шатенка в перламутровой майке на большой и кормящей груди. Она выскочила из кустов и глаза ее были красные, как у кролика. «Мать», - подумал Алексей Николаевич. «Твою!» - крикнула шатенка, вцепилась в сына, узрела цыпленка, Алексея Николаевича, рявкнула «чудовище!» и утащила малыша обратно к себе в кусты. Там, кажется, была детская горка с песочницей и качель. Там была медвежья берлога, где они с малышом кряхтят и облизывают пальцы, липкие от сгущенки и мёда, что несут им из жалости эко-активисты, честные егеря и прочие люди-эмпаты.
«Я не хотел, - бормотал он им вслед, - это было случайно». Впрочем, эмпаты не знают случайности. Именно в силу отрицания случайности войны нескончаемы, как и преступления мести: люди не верят в торжество очевидной глупости. Они приписывают врагу, случайно ступившему на мозоль, изуверское коварство и нечеловеческую жестокость. Они приписывают простодушной психее непроходимую ненависть и ненавидят ещё больше. Зло рождается в мире добрейших существ, рыдающих над циплячьим трупиком.
- И как ты это исправишь? – Эмкин голосок был голосом совести (ей следовало родиться хотя бы по этой причине; видимо по этой причине он игнорирует ее просьбы о прекращении стартапа), - Если даже ты – ты! –готов разорвать пятилетнего мальчугана самым гнусным образом.
Вот именно. Гнусным. Жалкие ублюдки. Побочный продукт социальной эволюции, моральные самоеды. Алексей Николаевич усмехнулся. Эмка, Эмка. Ты знаешь цену эмпатии. Любовь к своему повышает градус ненависти к чужому. Как я это исправлю? Найду малыша, когда подрастет. Скажу ему: знаешь, пацан, родись ты накануне варфоломеевской ночи августа тысяча пятьсот семьдесят второго года в гугенотской семье, такая ж дура как твоя мамка, только католичка, вытащила б тебя из люльки за правую ножку, раскрутила б как пращу и в хлам, в кровавое месиво. Он послушает, помолчит. Глаза его обретут соломоново знание и авраамову тоску. Он обнаружит себя стоящим перед пропастью. У него будет выбор: стоять ли над пропастью, наблюдая как гибнет его генетическая любовь, основанная авторитетом материнской груди. Или ринуться следом.
Обнаружить, что мать неправа. Что она может убить, предать, глупить, играть и выбрасывать. Познать это всё и не покончить с собой – хахаха - очень по-христиански, не так ли? И пришел Он разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её (однако требование почитать родителей осталось неизменным). А вы как хотели, товарищи люди? Учитесь любить, потеряв любовь: иначе не построишь ни рая, ни коммунизма. Чтобы строить такое нужно быть богом. Стругацкие неправы: дело не в низости и грязи рода гомо сапиенс (только психопат способен измаяться по поводу своей исключительной чистоты на фоне человеческого зловония). Бог – не психопат. Просто у него нет ни отца, ни матери, ни причины.
У меня же нет лишь одной причины: причины лгать. Говорю правду и ничего кроме правды: не люблю я этого малыша. Он застрял в недрах оперативной памяти, («ничего, скоро пройдет») и визжит там как бормашина. Не отпустило даже во время чашки кофе и бутерброда с дырявым чеддером. Милый маленький пупыр, это ты сожрал мой сыр? Мама, я не ел твой сыр. Слишком много в сыре дыр. Только откусить возьмешь – тотчас в дырке пропадешь.
И отец Алексей Николаевича, суровый командир какого-то совсекретного подразделения, («папа, ты альфа? нет, сын, я - та греческая буква, которая в любом слове пишется и слышится как жо мегатонное в тротиловом эквиваленте»); так вот, батя, наблюдая как в фильме «Семнадцать мгновений весны» одноглазый гестаповец Куравлев мучает сквозняком пухлого младенца на глазах у обморочной радистки Кэт, сказал: не дураки всё-таки немцы. Дело знали.
- Папочка, - удивился ещё не выросший в Алексея Николаевича пятиклассник, коему во дворе прицепили душное погоняло Лёсик, - но ведь это фашисты, враги. И они проиграли. Как же они могут быть умными? Отец хмыкнул: вспомни народные поговорки, кому по жизни везёт. Ну и врезали мы там со всей дури.
И потом, насупясь, заглотав пятые нольпять светлого Жигулевского, напутствовал, - только в школе не говори. Училки правду не любят, царами завалят, не всплывёшь.
С тех пор Алексей Николаевич учился определять видовые различия правд, их среду обитания, целевые и целебные свойства, а также практическую пользу. Мир искристо наполняли разнообразные правды, профессиональные и бытовые, идеологические и диссидентские, с высоких трибун или под водочку, жалкие, торжественные и взаимовыгодные, прожаренные с луком на вертеле и печёные с ливером или повидлом. С ливером и под водочку юный Алексей Николаевич особенно любил, ибо аспирант биологического факультета ведущего вуза распавшейся на осколки страны не знал, что ещё любить. Что любить, если даже привычный ареал обитания газообразно испарился, оставив после себя гору бесхозного ядерного оружия, нелепых, диких мужчин у рулей власти и тонну неоправданных надежд. К тому же отец сразу после вывода советских войск отовсюду, оказался подло разжалован и торопился спиться; спиться разом, молча, взахлёб, в безвоздушную, рвотную эпилепсию. Лишь бы забыть что-то, напрочь несовместимое с жизнью. Однажды схватил сына за ворот футболки, притянул к себе и требовал: «Обещай, что я никогда не буду дедом. Ни-ко-гда, слышь? Клянись!».
- Отчего же, пап? – не врубался ошалевший дитятя, почти уж кандидат наук, иной раз да примерявший роль улыбчивого семьянина.
Грубо, но точечно заломив парня спиной в пол, отец навис над ним всем своим бледно-зеленым перегаром: «А чтоб за кукан не взяли, сынок. Нет любви – нет кукана. Хватать на за что. Свободен». И, роняя скупую мужскую слюну с остатком колбасы на лицо сыну, прочел наизусть балладу «вересковый мёд» где некий карла, он же старый дрищ, обещал шотландскому королю раскрыть страшную государственную тайну, но с одним условием – чтобы сынишку того дрища скинули в море. Ну и ладно. Выкинул боец в клетчатой юбке пацана с берега крутого, а хитрован возьми да обломи: правду сказал я шотландцы! От сына я ждал беды. Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды. А мне костер не страшен. Пускай со мной умрет моя святая тайна – мой вересковый мёд.
Затем оба громко рыдали носами в половик.
---
Запомни, сын. Люди. которые шибко любят. не любят. чтобы те, кого они любят. любили также. Потому что любить – это подыхать. Подыхать вместо кого-то.
---
Знаете, товарищ следователь, я бы заменил в Книге Бытия слово «хорошо» словом «красиво». И увидел Бог, что это красиво, любовался, отступив на пару шагов. Свет от тени, живое от мертвого, тварное от нетварного, спасаемое от неспасаемого. Я сотворил Эмку на двадцать шестом году своей жизни и познал, что это красиво. Красиво, когда смерть её старого мозга выдаёт чудесные откровения о человеческих патологиях. Физиономии садистов, маньяков, всех этих нелюдей рода человеческого. Прекрасно, когда белая фанерная дверь Эмкиного посмертия создает зону комфорта для чикатил всех времён и народов. Они липнут к двери этой как мухи на компостную кучу. Я вижу в мониторе их лица. Вижу всех, успевших родиться и вырасти. И даже неуспевших. Это прекрасно. Прекрасны слёзы юной Клары, - ей отказано счастье материнства в силу невозможности явления миру смешного карапуза Адика. Пусть она явит свету Иду, Густава, Отто и Эдмунда. Адика нельзя. Извини, Клара.
- Кто мне дал такое право, товарищ? Странный вопрос. Права не дают, их защищают или гарантируют. Я могу гарантировать кларам и маргаритам триста лет жизни минимум, если они доверят свои гены моим силиконовым перчаткам. Это опасно, но адик хуже. Моя этика проще тульского пряника. Добро – это меньшее зло.
Он копирует чудовищ на флешку и отправляет в отдел по борьбе с бОльшим злом. Там полмиллиона карточек. Впереди работы лет на тыщу.
- Вы противоречите сами себе – металлический голос его болезни страдал формализмом, - только что заявляли, что лично у вас выбора нет.
- Какой может быть выбор при паранойе? Паранойя, сочетанная с галюционизмом создает прочное, как бетон, знание об отсутствии вариантов. Если у вас есть хотя бы два варианта – вы слабы с эволюционной точки зрения. У всех млекопитающих именно альфам бежать некуда: или драться, или гибнуть. Бегут омеги. Но у омег другая проблема: им некому передать свои гены. Девушки предпочитают бойцовых альф. И чтобы стать альфой, омеге надобно погибнуть. То есть лишить себя права бежать. Это бесчеловечно, но природа бескомпромиссна. Она позволяет только микронную асимметрию, один раз в миллион земных лет. Одному омеге, одной пешке, одному ничтожеству удается пролезть в ферзи. На этом всё – дверь захлопнется ещё на миллион лет. И тебе остается только рихтовать неровности. Рихтовать неровности, пока остальные воображают о реальности добра и выбора.
- Такие как вы создают тоталитарные секты и прочий троцкизм.
- Любой русский ученый всегда троцкист. Потому что Платонова республика – это секта. Град Китеж, Всеединство, Ноосфера, коммунизм… Суть не в названиях. Давай назовем это не коммунизмом, а корпорацией «Амбрелла». Корпорацией «Даночка, Эмка и клеточный дизапоптоз». Корпорацией именем слезинки ребенка, которого я убил дабы оживить меньшее зло из всех возможных. Предназначение альфы - сделать что-то на грани, чтобы его сообщество выжило и доминировало. Ну хоть в чем-то. Альфе не надо это объяснять понятийно: он чухает с рождения. Потому он создает секту. Платон создает секту, Саша Македонский, Наполеон, Ленин и Троцкий, Сталин и Трумэн с ядерной дубиной. А потом Юра летит в космос и возрождает мечту человечества об освоении Галактики. Кто-то после всего этого будет говорить об альтернативах?
***
Она вспоминает себя всякий раз, когда оживает. «Я – Эмка». И все врачи, реаниматологи, трансплантологи, психиатры и даже сторож морга переспрашивают: а фамилия? Мама-папа есть у тебя? Как ваша общая на троих фамилия?
- Эмка я, Эм-ка. Механическое изделие, продукция Горьковского автозавода. В тысяча девятьсот сороковом году завод этот выпустил очередную лакированную советскую роскошь – автомобиль Газ М-один, на базе Форда-вэ: салон-дерматин, деревянная панель, десять тысяч рублей. Между прочим, машина для стахановцев, генералов и передовиков сталелитейной промышленности.
Автомобильность, это не черта характера, а состояние души человека, принадлежащего чему-то лучшему, высшему, чем он сам, - уверяет она. Больше ничего про себя не помнит. Ни голову свою, распотрошённую его циркулярной пилой, ни досмертие, ни посмертие с маньяком, садистом, фюрером и кровавым психопатом.
Она не помнит вследствие травматического опыта, но как всякая амнезичка, придумывает две-три версии себя. Одна из версий подписывает кучу согласий на любое научное исследование с целью выявления причин своей генетической патологии: «рвите меня на запчасти, удобряйте мною землю, чтоб не сдули Америку песчаные бури как в фильме Интерстеллар».
Вторая версия утверждает, что за десять лет в Московском научно-исследовательском институте имени Герцена она ни на минуту не постарела. Ей от силы шестнадцать. Кто-то в онкоцитологическом придумал диагноз: системный дизапоптоз, отключивший механизм естественной гибели здоровых клеток. Органическое бессмертие, - то о чем мечтал на закате девятнадцатого века космист Фёдоров, как-то попёрло. Бог его знает, как.
- Это по родословной, - повторяет врачам её третья версия, - моя бабушка умерла в девяносто пять, но выглядела на тридцать. Она и в гробу лежала розово-молочной, щёки-яблоки, ни одной морщинки. И вообще у меня почти все долгожители, дед ушел в сто лет, а может и больше, поскольку не помнил года своего рождения. Какой год поставили в паспорте после революции, с тем и согласился.
В бабушку никто не верит. В бабушку могут поверить только правоохранительные органы, ибо должны они хоть во что-то верить. Эмка патологически лжива.
- Лёся, я живу только пока вру, - врет она.
- Не называй меня Лёся, - требует он, - тебе только кажется, что ты врёшь.
При таких данных Эмка должна жить лет триста, ну двести пятьдесят; теперь даже нормальная наука не боится прогнозировать витки эволюции: «О-о, спасибо вам, Алексей Николаевич, выявленные вами механизмы генетических мутаций положительного свойства вселяют, знаете ли, некоторую надежду…».
Ничего такого, уважаемые коллеги. Всё по Фёдорову, который не первопечатник. Мы должны победить смерть, построить коммунизм и освоить Млечный путь во все его многообразии.
В конце концов, человечий разум, цивилизация и научно-техническая эволюция, всего лишь результат отклонения в девяти неандертальских генах. Микронные белковые аномалии сделали неуклюжих приматов способными к космическим полетам, производству оружия массового уничтожения, тотальным войнам и геноциду, демократии и коммунизму, а также к шизофрении и аутизму. Мутация в гене NRG3 - суть начало любой шизы; не случись этого, по миру до сих пор бегали б лохматые мордовороты с суровым взором из-под тяжких надбровных дуг. Неандертальцы были сплошь психически здоровы, никому никогда ни в одно мохнатое место не заходил весь этот бред, под именем цифровая техногенная цивилизация. Затем кто-то из них нажрался королевских мухоморов и понеслась.
***
Эмка тощая, сутулая, угловатая, люди шарахаются, встретив ее впервые в коридоре или холле нейроонкологии. И всегда пытаются оправдаться: девочка слишком носатая, в колтунах, словно афганская борзая с такой же длинной сизой свалявшейся шерстью до пупа. Ей бы в японских ужастиках играть. Толстые наплывшие веки, длинный египетский взор царицы Хатшепсут, роговицы – кислая медь в тёмно-зеленую патину, это неправильно как-то. Что неправильно? Мало ли на свете некрасивых подростков. Она не-некрасивая, хотя и страшненькая. В ней просто чего-то нет. Милоты, нимфетности, изюминки, хрупкости, няшности, мимимимишности, светлой распахнутости, игры. Если ее постричь, отскоблить, выбелить эти ужасные подглазины, вылечить наконец, она была б вылитая Джессика Альба, но с другими глазами. Ей нужны другие глаза, да. Ей пошел бы просто карий или болотный цвет. Не может быть между. Не может быть всё вместе. Может она эмо? Может, девочка с татуировкой дракона? С ней умеет дружить только безногая Авдотья, да и та заради верховой езды на жестких, костлявых Эмкиных закукорах. Скачки случаются в один из вечеров, дети есть дети. Эмка жилистая ломовая лошадь легко громоздит себе на спину обрубок Авдотьиного тельца и широким солдатским шагом тягает ее туда-сюда по коридору. «Быстрее, Эмка, быстрее»; «Обломись, Авдотья, и так дышать нечем»; воздух в отделении становится густым и плаксивым как в теплице.
И всё это в замесе с формалинами, кварцем, содержимым больничного судна и душной сластью перепревшей гречневой каши. Как жить в этих условиях, как страдать и умирать? Завтра же выпишусь.
- Эмка, тебя не любят, - констатирует Авдотья. После скачек они в холле смотрят плазму с выключенным звуком; это очень удобно – беззвучные новости охлаждают не напрягая, словно вспотевшая в морозильнике минералка.
- А ты бы полюбила такое? – Эмка сует подруге планшет. Там таращится лысый грызун, он же голый землекоп, - на вид ползучий саблезубый геморрой, нагло сбежавший из хозяйской жопы прямо в кабинете проктолога, – нормальные крысы, видя это, считают, что их унизили. И предпочитают гордо отравиться цианистым таллием.
Я свою Наталию узнаю по таллию если по утрам тошнит - значит в каше цианид
Авдотья наблюдает за диктором, он по-рыбьи вышлёпывает что-то о новом витке экономических санкций и санаций, зрачки немигаемо уставлены в телесуфлер, уши сдвинуты к затылку, пахнет свежей салонной пластмассой новенького китайского Хавала-пять. В смысле, мы а-пять хаваем это всё, хорошо хоть беззвучно. Без слез. Эм, мы зарастаем деревянными нервами. Всё это придает уверенности в грядущем бессмертии и победе над злом.
- Смысл жизни, смысл жизни, - хмыкает четвертая версия Эмки, - диагноз – это и есть смысл жизни. Во веки веков.
- Просто диагноз надо заслужить, - поддакивает прилипала Авдотья. – прокляты те, кто развалился, не успев познать подлинную суть своих неполадок и коррозий.
Эмка живет своим диагнозом. Она знает, что является надеждой всего человечества. Её телом владеет тот же процесс, что и голым землекопом. Это на уровне биохимии: девиантные белки, страсть к пожиранию азотистого хлама, иммунная законопослушность и апоптоз, очень практично, по-божьи разумно оберегающий митохондрии от старения и износа. Твои клетки, Эмка, словно только что с конвейера какой-нибудь бэхи: неземная мощь, хромированная рациональность и электрический треск бортового компьютера, бесконечного как абстрактная функция. И только авария на трассе М-8 сможет разлучить нас. А она не разлучит, потому что крыса обыкновенная, равно как и любовь вечная, живет три года. Землекоп в десять раз больше; один МГУшный симпатяга прожил уже тридцать шесть лет (тридцать! шесть! лет!) и, блин-нафиг, не стареет. В переводе с мышиного на человечий, он уже тысячный юбилей пробухал. Проводил на пенсию двух профессоров, и всё также квадратно улыбаясь жрёт китайскую редиску. Скоро его назначат заведующим лаборатории имени самого себя – особь мужская вечноживущая (семейство гетеросепхалус глабер), номер ГА-284, кличка Гоша.
Теперь всем интересно, что же так перепуталось в тельце малосимпатичной красотки Эмки лет десять (двадцать? тридцать?) назад. Может, ты ко всему ещё и ящерица, Эм? А что, глядишь, выведут на твоей основе сыворотку и у меня заново отрастут ноги, словно гекконов хвост. Конечно, я люблю тебя, Эмка. Потому что я морской анемон, а ты рыба-клоун. Ты акула а я прилипала. В википедии такая дружба зовется мутуальным симбиозом. Ты нуждаешься во мне, потому что тебя никто не любит. А я нуждаюсь в тебе, потому что верю в способность науки отрастить новые конечности. Ты же отращиваешь как-то идеальные нескончаемые митохондрии, Эм. Эм, мы повязаны на конечном. У нас обеих незачет по этой теме.
Когда Авдотье исполнилось шестнадцать, ей отрезал ноги печальный бульдозерист. Вечер, после школы. Она лезла на стройку из любви к прорабу, да еще с мороженым во рту. Ковш бульдозера вдавил ее в стену, линия давления проходила как раз по линии ее тазобедренных суставов. Водила (пролетарски подкачанный парень, жесткий ёж, остановившийся водянистый взгляд), удрученный громким уходом то ли жены, то ли невесты, то ли обеих сразу, думал долгую мысль про баб – упоротых, гремучих паскудин. Рассмотрел девочку: бойкое яблоко в джинсах, жидкие жёлтые косицы, беспощадно кусает что-то вафельно-белое, нежное и текучее. И всё это в крайней близости к своему ковшу. Бульдозерист дёрнулся и вдавил газ. Надо было назад сдать, но парня просто замкнуло: так решил суд, общественность и даже любимый прораб. Пока звонили и звали по всем адресам, от скорой до морга, Авдотья вопреки законам физики висела спиной на стене и роняла капли талого пломбира на ржавый монументальный ковш. Ампутированные ноги валялись внизу и мужики божились, что джинсины шевелятся.
- Мне было не больно, - вспоминает она, - ни капельки. Немного жалко, что прораб сбежал. А так хотелось, чтобы он стащил меня со стены и нёс на руках в реанимацию, где я б умерла счастливой, не познавшей ни подлости человеческой, ни гнева божьего.
Её привезли в травму по частям, там же оперативно обнаружили подозрение на саркому Юинга. Биопсия подтвердила: рак правой, уже мёртвой стопы. Стопу эту вместе с саркомой и обеими ногами похоронили. Авдотья перед операцией просила показать, где могилка-то. Всё-таки это почти половина меня, доктор. Живая часть меня будет раз в год приезжать на каталке к мертвой части себя и оставлять искусственные орхидеи. Красиво. Дальше спела грузинскую Сулико в русском переводе (это из-за расслабляющего действия эпидуральной анестезии): по горам я долго шагал, я могилку милой искал. Но найти её-оооо не легко. Где же ты моя Сулико?
Лечащий врач потрепал пациентку по золотистым космам и улыбнулся: а хороший тебе бульдозерист попался. Не отрезал бы ноги, через пару месяцев похоронил бы тебя полностью. Не бульдозерист конечно, а прораб, если тебе так больше нравится. Но все же бульдозерист лучше, ты подумай об этом, ладно?
- Вот и пойми этого Бога, Эмка. Там где отвратно и плохо, пролезает вдруг убогое, уродливое хорошо.
Эмка встала, просунула локти в Авдотьины подмышки, ухнув словно штангистка, приподняла подругу и потащила в палату.
«Тут какой-то старичок-паучок нашу муху в уголок поволок», - хлюпала та в эмкино плечо и смеялась. Одиннадцать уже, - отвечала паучок, - пора спать.
Помнишь, Лёсик, её последние слова перед уходом: не пытайся сопротивляться людской нелюбви. Бесполезно. Как глупо строить дамбы на пути осетровых рыб, они миллионами убиваются о стены и насыпи, но не могут поменять речку и родину. Как невозможно переучить перелётных птиц ориентироваться по магнитным полюсам. Бесполезно требовать от пчел оптимизации улья. Люди отчасти тоже лососи и журавли, они чуют таких как мы клеточной ртутью словно жару или холод и не понимают, почему. Почему когда ты идешь мимо, у них скачет давление, портится зрение, настроение и кто-нибудь обязательно наступит в грязь или кучку. Плюс машина, брызги и белое пальто теперь только в химчистку. А виноват всегда ты. И ты с этим согласен.
Абсолютное большинство тех, кто делает этот мир совершенным, – хуже нас десятикратно. Равно как абсолютное большинство собак, которыми мы владеем – лучше нас в то же количество. Но только последние пять лет это перестало меня беспокоить. Именно поэтому мне пора.
Да, и насчет эмкиного дизапоптоза: это системная побочка самой первой твоей трансплантации.
Последнее, что ты успеваешь спросить: а Бог есть?
В ответ она покачивают головой. Все они всегда покачивают головой. И не понять, что это значит. Да? Или нет?
Свидетельство о публикации №223112000454