ДХ 2. Лехаим

Глава 2. Лехаим

Её последними словами были «мошка Исаак». Лесок, куда мама так стремилась,  недвижимый взор, зрачки словно окна сгоревшего дома. И два слова – мошка Исаак. Отец написал тогда в блокноте, чтобы не забыть, не перепутать и когда-нибудь понять, если на то будет воля и представление.
У мамы уже ничего не выспросить, она тридцать восемь лет как в вегетативной коме и личной, пожизненно оплаченной палате интенсивной терапии без права отключения от аппарата.

- Слышь, Лёха, - отец брал в горсть уши пятнадцатилетнего сына так, что они жарились и надрывались малиновым звоном, - я тебя и на том свете убью, если мать отключишь. Понял? Мать отключить, это всё равно что выстрелить ей в живот разрывной пулей.

Лёха в ответ ныл и часто кивал веками. Он помнил её, красивую до невозможности, до выколи-глаз. Она принадлежала к той породе знойных, тонкокожих брюнеток, каждый миг готовых затрепетать уголками губ или тихо заплакать в ответ на любой самый чутошный намёк о несправедливости или дисгармонии мироздания. Женщина-томь, Стефан-Цвейгова грёза о сочной, зрелой, гордой и слабой иудейке: и в глубоких черных глазах её тихая скорбь выжженной палестинской земли вперемешку со светлой радостью встречи сына из школы с пятеркой, двойкой ли - неважно, и мужа из загранкомандировки или буйного запоя с приятелями.  Такую мать не замечаешь в детстве, считая её наличие данностью столь же обыкновенной, привычной и обязательной как пироги с черникой, большой и кипящий украинский борщ с пампушками и стерильной комнатой, которую ты даже в пятьдесят лет так и не научился прибирать. Просто однажды ты понимаешь, что её нет. И это однажды бьёт сильней, чем все московские ушлёпки вместе взятые, бьёт по всем болевым точкам сразу и навсегда. Потом ты будешь мыкаться по углам и странам, по разным людям и женщинам и всё время находить какую-то мокрую пыль. Мокрую пыль, а не душу.

Лёхиному отцу и самому Алексею Николаевичу повезло: мама не умерла, не оставила вместо себя убогое серое надгробие, куда невозможно было бы приходить – только ползти словно червю, нематоде, мокрице, потому что земля любимых могил отнимает ноги входящего. Но она и не выжила. Кома. Мама дышала в белых синтетических подушках, закатывала глаза, порой мычала и позволяла кормить себя с ложечки. Сердце билось, отец учил Лёху слушать музыку в её груди каждое посещение. Вот здесь приложи ухо. Да тише ты, нежнее. Слышишь? Она чует всё Лёх, всё и даже больше, чем всё. 
Потом резкое ухудшение. Зрачки её, распахнутые до боли, чёрная копоть внутри. Он увидел немые ее слова, принял кожей, холодной, гусиной, пупырчатой, какая бывает со страха или когда после оттепели оглушает потёкшую землю крещенский мороз: да наполнятся мёртвые палестины жизнью неведомой и иной.
И всё. В нее воткнули аппарат искусственной вентиляции лёгких и кровоснабжения. Трубки и цифры. У нее больше нет мозга, сказал врач. Зато у нее есть сердце, ответил отец. И оно будет биться.

В десятом классе они с батей хором решили о биологическом факультете ведущего вуза страны. Биология это жизнь, сынок. Это одинокий, маленький, отважный комочек жизни, увитый трубками посреди хлористо-белой керамической палаты. Учись хорошо, вахлак, я тебе материно сердце оставляю. Непродолби. Нет, отец никогда не принадлежал классу пустопорожних идеалистов и неврастеников, и сколько б ни пил, не просил «оживи ее как-нить, наука ж чудеса творит». Просто смотрел из-под бровей так, что ёмкое слово «непродолби» обретало ко всему остальному четкие планы и способы реализации.

С первой задачей на вступительном Алексей Николаевич справился легко. Посидев пять минут над проблемой супругов Бабаховых, у которых, несмотря на прекрасное зрение четвертый сын дальтоник, а третья дочь близорука, он быстро нашел рецессивного носителя – бабушку сына по черно-белому кино и дедушку дочки по близорукости. «Алёшенька, проблемы с глазками, это наследственная песнь, это партитура хромосом, передающих рецессивные гены через поколение к внукам, иногда к правнукам», - грассировал в недрах долгосрочной памяти голос любимой учительницы Снежаны Валерьяновны. Алёша, ёрзающий онемевшими ягодицами по жесткой лавке, тотчас словил призрачный образ её позолоченной, хрустящей пергидролью бабетты, её фиалковую блузку и большую зеленую юбку, из-под которой, если случайно уронить карандаш, проблёскивали атласные панталоны того же цвета и качества, что случается у талого, плывущего на апрельском солнце алмазного льда.
Вторая задачка заставила покумекать минут пятнадцать. Такого Снежана Валерьяновна точно не поясняла. Итак, условие: пробанд, то есть женщина, умеющая сворачивать язык в трубочку, выходит замуж за мужчину, который не умеет сворачивать язык в трубочку. У них родились сын и дочь, оба умеют сворачивать язык в трубочку. Мать пробанда умеет сворачивать язык в трубочку, а отец не умеет.
Брат пробанда умеет сворачивать язык в трубочку.
У пробанда есть и сестра, которая не умеет сворачивать язык в трубочку, она дважды выходила замуж за мужчин, которые умеют сворачивать язык в трубочку. Сын от первого брака не умеет сворачивать язык в трубочку, дочь от первого брака и сын от второго брака умеют сворачивать язык в трубочку. Бабушка по материнской линии не умела сворачивать язык в трубочку, а дедушка — умеет. Задание: определить характер наследования признака (умение сворачивать язык в трубочку) и указать генотипы пробанда и её сестры.

Первая мысль Алексея Николаевича в ответ на условие: это трындец. Вторая: я так не умею (десять попыток свернуть язык привлекли озабоченное внимание экзаменационной комиссии к странной, имитирующей паралич лицевого нерва, мимике абитуриента). Но зато умею шевелить ушами и сводить глаза в точку. Одновременно! Как это называется в генетике? «Олигофрения, Алёшенька, в крайней степени дебильности» - диагностировала Снежана Валерьяновна, засевшая в районе лобной пазухи.  Он помнил продолжение: простой народ, Лёшенька, - пустое понятие. Ибо настоящих простых людей отличает генетическое нарушение кариотипа в двадцать первой паре. В результате они получают не сорок шесть, а сорок семь хромосом, то есть одну лишнюю. И рождаются даунами. Все остальные простые люди, стоит дать им денег, власть и методологию удержания того и другого, тут же становятся непростыми.

Предположив, что умение сворачивать язык в трубочку, равно как и шевелить ушами, а также сводить глаза к носу является доминантным аутосомным, Алексей не прогадал и получил вожделенную пятерку. Весь в скромной улыбке, зашел в кафе, взял разливного и говяжий язык с хреновым соусом. За пробанда! – глотнул он пива и всунул трубочку из мяса с хреном себе в рот. «Алёшенька, чтобы хорошо учиться и достигать великих вершин необязательно быть таким впечатлительным», - проворковала Снежана Валерьяновна из того подвала памяти, где он был обнаружен на четвереньках между партами с карандашом в зубах и в опасной близости к панталонам любимой учительницы.

Впечатлительность тому виной или иное что, но после первого самостоятельного пива Алексей Николаевич осмелел настолько, что чуть реально не продолбал данное отцу обещание. Причиной тому – время. Надвигался тысяча девятисот восемьдесят пятый год, год обретения могучим советским народом неколебимой уверенности в своем Богом данном младенчестве. Как трёхлеток, топая ножкой, требует срочно пустить его в кипящую кастрюлю или по крайней мере в розетку, народ сначала робко, затем смелее возжелал независимости от авторитарных родителей – партии и правительства, мешавших познавать мир во всем радужном многообразии и наслаждаться его чудесными, отчего-то запретными плодами. Шёпотом передаваемые байки о трёхстах видах колбасы в нью-йоркских магазинах, садомазохистское влечение диссидентской и вообще либеральной культуры к личности Сталина (ну восстань из могилы, ну накажи меня ты, усатый, а то я такая плохая-плохая и буду еще хуже-хуже): всё это заводило, поднимало, куражило. Новое мышление сводилось к способности первоклассника впадать в бурный восторг от похвалы учителя и тут же не менее бурно рыдать из-за тычка, затрещины или замечания. При этом роль учителя плавно и влажно переходила от партии к Западу, где каждый чухонец по многу раз в год имеет большую американскую мечту, личный фанерный дом и бесплатный Макдональдс в пяти шагах от пивнушки. Ценности менялись под нескончаемый телевизионный бубнёж, всем захотелось вдруг обыкновенного желудочно-кишечного счастья. Фарца, эта царица задних проходов, закоулков и предбанников всё свободнее расправляла валютные крылья чтобы через пять-шесть лет взвиться белоголовой орлицей-падальщицей над дымящимся трупом вчера еще великой Родины.
Именно тогда Алексей Николаевич научился не просто допивать за папой запретную водку, но и догоняться интересным напитком амаретто, густым, жарким словно машинное масло и приторным как патока, плотно заправленная ореховым глутаматом.

– Лёх, с тебя водяра, с нас молоко любимой женщины, - предлагали друзья-одногруппники бартерно-кооперативную взаимность.

Насчет водки Алексей Николаевич никогда не скупился, благо батю помнили крепким, но благодарным словом на прежней службе. И, несмотря на сухой закон, водки на кухне не убывало, наоборот, становилось всё больше. Тем временем близился восемьдесят девятый, Алексей упорно взрослел, радуя друзей большим разнообразием удивительных качеств. Чем дальше, тем разнообразней. Сначала в нем открылся талант интеллигентно беседовать с любым объектом живой, а также неживой природы  после ста пятидесяти с амаретто. Пока кампания, вместе с кассетником орала «гогия, гогия камарджоба гогия, завтра на война пойду в горная Абхазия, а теперь в последний раз на тебя залазию», Алексей Николаевич восседал за столом и нежно, почти влюбленно втирал салатнице о молодильных свойствах молока трансгенных мышей, особенно при взаимодействии с иммунодепрессантами. Чокал ее рюмкой по стеклу, называл светочкой из-за способности узорчато рассеивать пролетающие фотоны: «Любая наука, светочка, имеет имманентную цель. В смысле, не всегда осознаваемую, смутно зовущую цель; вот если б ты была рыбой, то поняла, о чём я, ибо рыба всегда знает куда плыть, не имея вообще никаких понятий. А главная цель биологии, это жизнь, светочка. Вечно молодая, красивая, бурлящая как ниагарский водопад, разумно организуемая биологическая форма существования материи. И то, что ее таковой образует, в будущем создаст совсем иной мир; мир неумирающей клетки, мир величия разума и человечества».

Попытки вытащить его на танцпол удавались не сразу, за это он отплясывал забойную, хотя и краткую пародию на семь-сорок, причем неважно, что вокруг рыдала свою «Не плач» Таня Буланова. «Лёх, почему всегда семь-сорок?», - удивлялись приятели; «Как-то само получается, - робел тот, - а что такое семь-сорок?».

Затем всё возвращалось и Алексей Николаевич, блуждая улыбкой, продолжал дискутировать с пуговицей товарища Аркашки, тоже совсем нестоячего, с кустом акации, куда Аркашка изволил излить свою боль и муки несварения, а также с туфлей его подруги, засунутой в ту самую салатницу по соображениям красоты. Нет, Алексей Николаевич никогда не падал лицом ни в один оливье, его вштыривало чуть иначе.

Обычно после дискуссии его тянуло работать. Нужда потрудиться возникала в момент опустошения водок и начала нового времени - времени мутного первача или спирта, прозрачного и тяжелого как выжженная хлоркой вода в детском бассейне. Тогда, отхлебнув пойла, он вставал и заявлял: за дело, други мои. Если ему в этот момент дать в руки швабру, мольберт, задачник по химии, он за час-полтора вымоет, перерешает и нарисует Мону Лизу, много симпатичнее оригинала. Отчасти способность эта помогала Алексею отлично учиться, несмотря на жидкую, тряскую опухлость всего организма накануне любого экзамена и зачета. И после него тоже. «Что-то вы опять поправились, Алексей. Много кушаете?». В ответ Алексей скромно тупился, закрывался задачником и героически молчал о диком желании здесь и сейчас залиться рассолом или по крайней мере минералкой, перевернуться головой вниз и хорошенько взболтаться.  И обернуться могучим розовощеким молодцем из сказки Конёк-горбунок. Да, никакого чана с кипятком не требуется.

Но отёки - мелочь по сравнению с тем, что пришлось пережить Алексею Николаевичу после ударного, иначе не скажешь, посещения садового вагончика, гордо именуемого Толяновой дачей, хотя факт сей небесспорен. И не только потому, что Толяна в вагончике не было. И даже не потому, что Толян божился: «мужики, никакой дачи, тем более вагончика, у меня нет». Но и по ряду других, больно, через рассол и аспирин вспоминаемых обстоятельств.

В тот день, а лучше сказать ночь, небольшая, но слаженная ватага студентов-биологов оказалась в лесу. По всей видимости, лес назывался Лосиный остров, но этого никто не помнил. Помнили, что ехали на электричке к другу Толяну, ехали долго и весело. На дальней станции сошли. Трава по пояс. Затем кусты по грудь и деревья выше неба. Непривычный воздух, смесь земляники, жирной, влажной земли с ее прелью и родниками, хвоей и пурпурным щебетом соловьев, щеглов, изящных, словно балерины, жар-птиц, нахлобучил голову Алексея по самые рёбра. Парни, это офигеть что за счастье, - задыхался он и требовал остаться тут навсегда. Парни не соглашались: а что пить и закусывать? Родники, - вышёптывал Алексей Николаевич, боясь спугнуть робкую хрупкость чистого лесного мгновения, - мы будем пить родники и землянику, ловить серебряных рыб в озерах и быстроногих зайцев; мы станем наконец естественной частью этого волшебного, мудрого мира. И снова Лёську понесло, - подумали товарищи, отобрали флягу с самогоном, нашли тот самый вагончик, кой, по общему мнению и должен быть Толяновой дачей.  Толян! Мы приехали! – заорали они хором и упали в чавкающую тьму железного нутра.

Поутру ресницы обычно заклеены канцелярскими соплями, и это чудесно. Ибо россыпь солнечных бликов, бриллиантовой пыльцы на потолке и подоконнике можно наблюдать только через неплотно сжатые веки, как в детском саду: тихий час и ты делаешь вид, что спишь, рассматривая волшебство нечёткого мира, его светлую паутинную геометрию.

Стоп, Лёха. В вагончике нет подоконника. Ни в одном вагончике мира нет и не было никогда подоконников.

Был. И не просто был. На здешнем подоконнике сидел старик. Как бы он мог сидеть, если бы подоконника не было? А между тем он именно сидел. Старик. Очень худой, черно-белый с глубокими цепкими словно стетоскопы глазами, что-то рыскающими на твоем лице. Ну, в смысле, на моем лице. И рассматривал он это так напряженно, что стало лицу щекотно. Сначала запершило на левой щеке, затем по переносице и дальше. Захотелось чихнуть. Но старик медленно покачал головой, пожевал бородой и замер. Борода у него лохмата, жидка и нечёсана, на голове фетровая шляпа, словно у циркового мага с белыми кроликами внутри.  И еще жилет, да. Длинный пожратый молью жилет, совсем не модный и мятый. Бомж, наверное, - была первая мысль. Или бог, мысль вторая. Но бога нет, поскольку есть законы эволюции. Когда мысль про эволюцию закончилась, старик наклонился почти вплотную, и нос его, здоровый сизый шнобелище понюхал, как нюхают волки, собаки и такие вот адские старики. Шумно вобрал то, что другие выдохнули, волосы в ноздрях его заволновались, втянулись вовнутрь. Тёмные глаза побледнели, рот открылся и он четко, хрипло, гундосо произнес:
- Закрой глаза.

И Алексей Николаевич закрыл, зажмурил, запаял глаза, полагая что более не откроет их никогда. Минута темноты длилась сто световых лет. Тишина билась в окошко лиловой мухой. Когда открылся правый глаз, старика уже не было. Левый глаз возвратил привычный мир на место, где бродили ребята, спотыкаясь об углы, сундуки и доски, валом сваленные повсюду.
Где старик? – спросил Лёха. А где Толян? - спрашивали его.
Их только что видели и даже перекинулись парой слов.

Следующим вечером Толян сначала ржал, потом изумлялся, а следом даже расстроился: ребят, какая дача, вы совсем охренели? Да я в общаге живу, у меня предки и квартира в Благовещенске. И дед там же. Вы вообще чего вчера нажрались?

Сколько ни пей вина, дно любой бутылки всегда образует три известных  слова. Если читать их слева направо, получится фраза «здесь была истина». Если наоборот, то получатся именно те три слова, о которых все и подумали. Но всё-таки, явление старика на подоконнике воздействовало на Алексея Николаевича весьма материально, следовательно, истина взаправду была рядом. Во-первых, тому есть свидетели. Во-вторых, забыть явление не получалось. Найти объяснение тоже. Скорее всего парни нажрались мухоморов, ибо Лосиный остров полагает лосиное же поведение всех, кто случайно там оказывается. Известно, что лоси, эти тяжеловозные представители рода оленьих любят напасть на мухоморную поляну, поглотить всё, что накрыто красной шляпой в горошек и носиться затем с безумным видом по лесам и полям, попирая копытами скромных тихих охотников и рыболовов. Алексей Николаевич не был охотником и крайне редко удил. Поэтому явление возбудило в нём несколько иные направления поиска. Старик – вот что не давало покоя. Алексей Николаевич не верил в бога, потому чистое, как этиловый спирт сознание его резво отвергло версию о горних кудесниках, являющихся порой умственно-отсталым мальчикам типа Сергия Радонежского. К тому же, тот Сергиев лесной старик был белым и длиннобородым, с сединой шелковистою и ярко-жемчужною. Лёсик узнал об этом в Госархиве, куда пришел с вопросом: не найдется ли у вас книг о загадочных сумасшедших стариках, представляющих собой тайну лесную? Тихая и серая женщина-служительница вонзила в лицо Лёсику кошачьи, ярко-синие глаза:

- Зачем вам это?

- Спать не могу, - откровенно признался Лёсик, - будоражит и свербит вокруг сердца.

- Вы разве встречались с таким? – кошачьи глаза библиотекарши расширялись и не моргали, становясь черными, как космические объекты неизмеримой плотности и глубины.

- Самую малость, – признал Лёсик, пропадая в этом бесконечном взоре, - кажется.

Раньше, до посещения госархива у студента Кибы никогда не случалось женщины в физическом плане. Тем более такой – лет на пятнадцать старше, с чуть прокисшим лицом и бараньим весом, из которого, при снятии блузки, торчали ключицы и рёбра. Но она пахла влажной пылью. Той самой влажной, но чуть подсохшей уже пылью, что бывает только в подъездах московских сталинских домов.  Да, в московских сталинских подъездах, где раз в неделю звенит вёдрами соседская баба, разгоняя кошек шумными плёсками мокрой тряпки и изощренными, но деликатными обзывательствами «подлых тварей, приютивших в своих квартирах жирных гулящих котов, кои гуляют только в тёплых чистых подъездах, ибо им лениво выйти даже в придворовую песочницу».
Маленьким первоклассником Алексей Николаевич любил замереть в пролёте между четвертым и пятым этажом и дышать, по-собачьи вбирая в себя плотную негу подъездного аромата. Сверху, этажом выше, курил беломорину сосед Архипыч, настраиваясь на работу слесарем в горкоме партии. Еще выше, под карнизом мирно курлыкала голубка, желающая снести яйцо. В седьмой квартире на третьем этаже баба Даша пекла ванильные пироги, а ее сосед слева дядя Дюша поливал отборным утренним матом супругу свою, Марианну Васильевну за крепдешиновое рабочее платье, кое, по его мнению, выглядело слишком фривольно для бухгалтерского отдела военно-авиационного завода. «Жизнь, как она есть», - думал первоклассник Алёша и в тонких ноздрях его щемило и щекотало.

Также защемило и сейчас. «Дайте», - только и смог вышептать Лёсик, и обрящему далось. Дымчатая бабетта распустилась шелковыми волнами, булавки рассыпались звенящей гурьбой. Блузка, бежевая, крахмальная, расстёгнутая, набор дрожащей суповой плоти, робко прикрытый прозрачными ручками… «Я люблю вас, - клокотал Лёсик, - люблю вас».

Она осталась безымянной, но подарила ему не только себя. Она отдала житие Сергия Радонежского, Платоново Государство и самую, на ее взгляд, таинственную часть сочинений Карла Маркса и Владимира Ильича. Навьючивая его рюкзак последним томом, она сказала: «здесь о мошке Исааке. Вернее, Ицхаке».

- Что? – Лёсик обернул к ней красное от стыда и натуги лицо, - как? Откуда вы знаете?

Она чуть заметно скривилась

- Мне нельзя, Лёся. Я давала подписку.

С этим она навсегда закрыла дверь в госархив и своё таинственное сердце.

Но этого было достаточно, чтобы Алексей Николаевич со скоростью пылесоса всосал в себя по килограмму бумажной пыли с каждого тома, почти вплотную приблизился к инсайту, к научному озарению по поводу рецессивного гена, ответственного за всё. За идеальное государство, великую нечеловеческую мечту, бунт, революцию, НЭП, Сталина, перестройку, ярко-светлое апокалиптическое будущее и старика с требованием обязательно, чтобы ни случилось, закрыть глаза. «Закрой глаза. Как бы ни было страшно, очень, очень страшно, просто закрой глаза».
Алексей Николаевич закрыл глаза. Во второй раз. И встретил его.

Моше, Мошко, он же согласно метрической записи Мойшка Ицкович Бланк к лету тысяча семьсот девяносто третьего года считался единственным юным иудеем Российской империи, упавшим с небес на землю. Ибо ни единого документа, подтверждавшего, что Мойшка этот рожден женщиной от мужчины, в природе не существовало. Ранним утром Мойшка вошёл в землю Староконстантиновского  штетла Брацлавской губернии с котомкой за плечом и волооким удивлением на вопрос:

- А сознайся-ка Моше, не сын ли ты безумного цадика Леви Ицхака бен Меира из Бердичева? И ежели сын, то который по счету, ибо сыновей у того Леви Ицхака по слухам не менее пяти, из них трое законнорожденных, а другие – дермамзеры-байстрюки.

Несмотря на свои шестнадцать (от силы) лет, Моше отвечал вдумчиво и нерасторопно: достопочтимый рабби, ваши версии относительно моего происхождения не совсем доступны моему разумению ибо, имей я в основе своей кровное родство с величайшим санегорам шел Исроэль, заступником народа Израильского, то сидел бы себе покойненько в Бердичеве, вкушал мицву с фаршмаком а не стоял бы тут перед вами в полнейшем измождении, уставший и голодный.

Рабби сощурился недоверием. Да и чему доверять-то? Смаркачу с высокими лобными залысинами, внутри коих скрывается полный зашквар, а снаружи испаряются крупные, как растаявшие градины, капли пота. С чем пришел, о чём задумал? Ой, чует сердце мое, буян, изгой, махер-проныра, может даже и выкрест в скорости. Явился один, даже без козы, и не боялся, как боялся бы любой человек в ермолке и пейсах гулять в одиночестве по необъятным польско-российским просторам. Конечно, байстрюк Леви Ицхака, дер мамзер, к ведьме не ходи. И что я буду с него иметь кроме ничего и головной боли?

- Не надо к ведьме, - прямой, снайперский взор Моше побудил рабби подскочить коленками («я что, вслух это сказал?»), - никакой я не байстрюк, дяденька, а простой сирота, Бланком прозванный за чистоту свою и незапятнанность репутации. Иду себе размышляю лехаим, за жизнь, и ничего не могу пояснить вам по любому поводу.
Мойшка наотрез отказывался признать земное свое происхождение. Да не знаю я рабби. Вчерась глаза раскрыл, свет звезды далекой Альтаир узрел, и был голос мне: Моше Ицкович, еврей из рода Израилева, от колена Иакова-богоборца. А что до сих было, не помню. Ни маму, ни папу, ни братьев с сестрой, ни имен их не помню, но лишь Бытие, Исход, Левит и Числа наизусть да Второзаконие своим словами. И было наитие, словно спустил меня Творец на длани своей на землю твою Брацлавскую, а зачем спустил – потом скажет. На что рабби не согласился: с воздуха ни один мойшка ещё не родился. А насчет мессий да пришествий, мы пару тыщ лет назад уже что-то такое слышали. Ох и похож ты Мойшка на Леви Ицхака бен Меира, ох похож. Тот тоже всех спасал и любил, от любви таковой знать не ты один в наши смиренные кагалы прёшься умы будоражить.   

Решив проблему происхождения посетителя, рабби Староконстантиновского кагала Элизар Либерберг, вопреки нежеланию руки своей, внезапно вздрогнувшей, записал под номером 394 в метрической книге: 1793 год. Мойшка Ицкович Бланк, происхождение неизвестно, предположительно дер мамзер, незаконный отпрыск печально известного цадика (слова «мамзер, печально известный цадик» зачеркнуты, вписано «неизвестный высокопоставленный чиновник»). На вид Мойшка Ицкович лысый, лохматый в висках мальчик, достигший, однако, совершеннолетия, о чем можно судить по дерзким, но разумным речам, уверенному знанию Торы за исключением Второзакония, а также глубокому, пронзительному черному взору и печатью кеуны, (способность складывать персты обеих рук копытцем или воронкой, широко расставив средний и указательный пальцы), что отличает мудрецов и коэнов-священнослужителей от простолюдин, глупцов, шлимазлов и прочих шмоков. Одет чистенько, по хасидскому обычаю, при себе имеет узелок с двумя лепёшками.

Покончив с описательной частью пришельца, рабби почуял жгучую чесночную изжогу посередине чресл своих  и горечь в затылочной части: а идь зазря ты его вписал себе, Элизарушко. Предложил бы идти куда шел, а лучше б на восток, в Одессу иль Николаев, а там уж до благословенного Бара с Браиловым и крымских караимов рукой подать. Сдаётся мне, Элизарушко, в местечках таврических сей моложавый Моисей к месту б пришёлся. Там бы и спел летс май пипль гоу. А мы уж тут, в плену своем малороссийско-египетском без него б перекантовались. Как-нибудь.

Оцым-поцым, двадцать восемь, не обманула чуйка старого рабби. Минуло три года и Элизар Либерберг готов был отгрызть правую свою руку, в чем клался и божился перед обществом: ой вэй, соотечественники, горе мне на весь мой тухес. Знал бы, кого приветил, загрыз бы не только руку свою, дрожащую как овечий хвост, но и ногу тоже.

Если бы волынские евреи восемнадцатого века знали генетику, то определили бы в Мойшке не только кеунову печать, но и хипеш-ген, ибо кипеж – имя ему, но не согласие. Когда этот поц перед всем кагалом страстно заявил, что, не желая никого стеснять готов выкопать себе землянку с целью дальнейшего строительства дома, кое-кто может и готов был принять эту заяву за скромность. На следующий день стало ясно, что денег у мальчишки нет, ни единого гривенного и даже полкопейки. И землянку он копал на отшибе, одними ладонями, загордившись просить инвентаря даже у гостеприимного Либерберга. Я всё делаю сам ибо Господь ведёт меня, - кротко, холодно отвечал он на любой вопрос и замечание. Швыцер, - вздохнув, определило общество, - гордец.

Не дольше чем за вечер выкопана была кротовая нора, куда помещалось лишь тулово швыцера Мойшки, а ноги его, длинные, худые как у жирафы высовывались наружу черными пятками.

- Не жмет ли тебе жилище твое? - спрашивал хозяин винокурни Соломон Эпштейн, мужчина зрелый и уважаемый, обращаясь к длинным перепачканным голеням юноши.

- А с какой целью интересуетесь? – доносилось из норы, - предложить желаете хоромы побольше и да забесплатно?

Эй-вэй, - вздыхал Соломон, - а гонористый парниша, и ответствовал: за исключением хлева и козлятника, ничего, мой юный друг, предложить не могу.

Прежде чем уйти наблюдал, как вальяжно почесывает Мойшка одной ступнёй другую, обе как снегоступы огроменны. И кажется, левая ступня еще длиньше правой, и грязь в неё въелась глубокими чёрными трещинами – наждаком не сотрёшь. И зевает он нарочито громко. Говорит: ну так идите, дядя. Чего у ног моих столбом стоять? Не иначе, кажутся вам ноги эти сугубо привлекательны.

Отогнав, таким образом. Соломона и других участливых жителей штетла, Моше прохрапел громогласно всю ночь. Храпы его, по свидетельствам очевидцев, перемежались бормотанием, причитанием и неслыханными бредом или, по другой версии, заклинаниями на арамейском «ахннаа-вахнаа, вечность, это квадриллион световых лет в кубе, или миг после первого; ахесс-маа». И так всю ночь.

На заре он вылез из норы и человек десять бородатых старцев, так и не заснувших по поводу невнятных, но страшных молитв, пытали его: что значит квадриллион световых лет в кубе? Люди, вы сумасшедшие, - искренно изумлялся Мойшка и просил показать, где здесь ближайшая гора или хотя бы возвышенность.

Он на самом деле ничего не помнил. Когда увидел себя в речном отражении грязным, окровавленным недобитком: во рту жирный кусок чёрной глины, кровь и мясо вместо лица, захныкал бесслёзно как наказанный ребенок,  к которому никто не вернётся. Кинулся умываться, хватал ил, песок и давай драить себя вместе с одеждой; и платье по мере высыхания оказалось новым, из добротной дерюжки сотканным и даже ни разу не залатанным. Отмывшись речным щебнем до состояния приятного жжения по всей дерме, еще раз с опаской глянул в речушку. Там плавало уверенно симпатичное лицо молодого человека с разбитым, но не свёрнутым  носом, распухшей, но чувственной верхней губой и немного сердито выпяченной нижней. Но самое странное на лице – тяжелые мрачные глаза в тёмно-зеленой наволоке, отчего одновременно наблюдался в них адский гнев, глубокая мудрость и мельхиоровая мечтательность. Что это? – подумал обладатель сего, - кто это? Обыск одежды не дал результата. Ни одной бумаги или книги. В кульке хранились два хлеба, но кушать совсем не хотелось. Скорее наоборот. Внутри тошнило, бурлело и тягота такая, словно он сейчас выпил бочонок мёда и заел двумя порциями цимеса.

Каждый знает, что в случае внезапного помрачения, потери реальности или души, главное – найти речку с рыбой, поляну с лесом и прозрачное летнее небо, неспособное сей секунд замочить тебя ливнями до бронхита. Всё это имелось в наличии, значит, думал он, жизнь продолжается. Очень странная жизнь при полном отсутствии прошлого, каких-либо имен, событий и трагедий, что кинули его раненым на берег неизвестной реки. По сему факту обыкновенно сетуют: он упал с луны или луна упала с него, - в обоих случае, Циля, это неизлечимо. Юноша смиренно вздохнул. Буду лежать пока не вспомню, кто я и на каком языке говорю. Лежал. Ждал. Дикое яблоко гулким щелбаном ударилось в землю, «хорошо хоть не в глаз», и следом вдруг прояснилось: я не Ньютон, и это плохо. Поскольку Ньютона в отличие от меня  не убивали чем-то чугунным по голове. Вопрос, отчего голова не гудит, не болит, ясная от виска до виска, и так легко осязает чудесное, переливчатое, светлое бытие, что и уходить из бытия этого неохота, - остался без ответа. Возможно, я в раю, - думал он. И рай много проще, чем казалось. Он слагается количеством «не хочу». Например я худ словно щепа, но сыт как хохлацкий порося перед убоем. Мылся в речке, но пить не хотел. Ни копейки в кармане, но счастлив. Избит, но лёгок и безболезненен. Нет, стопудово я умер и теперь, чистый и новый, жду встречи с Тем, кто сотворил сей мир, изумительный и тонкий.

Тонкий мир колыхался вокруг изумрудным эфиром, будто кто разлил окрест жидкое бледно-зеленое стекло, и чудно так стало, перепелёсо, искристо. И словно не дерева вокруг разлапистые, а длинные русалочьи волосы, все в водоросли, но пушистые, прозрачные и пахнут влажной, тёплой смолой и патокой. Коврик из пушистого клевера щекочет нос, рядом ходит добрый зверь, олень благородный, а добыть его некому. И дышит всё покоем, доле неведанным, поёт соловьиными трелями серебристую песнь, словно для тебя всё это сочинялось, для тебя одного творилось. И небо, ставшее глубоким сапфировым космосом, втянуло его ураганным всесилием в недра свои, словно не человек он более, - розовый лепесток. Узрел он багряные основания мироздания, и уснул, убаюканный нежной любовью и торжеством. А открывши глаза через вечность ли, миг, прозрел об имени своём и предназначении, что свершить должен был обязательно. Ибо если проленится, испугается, то дороги утопнут в трясинах, из стада вылезет чудовище огненное, а не ягненок. Вот тогда и узнают, что по-настоящему худо.

Что это было? Сон ли, забытье или Господь на самом деле приподнял душу его дланью своей, но встал он в полной уверенности об имени своём: Моше Ицкович. Рожден ли он был Моисеем, или имя ему причудилось: так и осталось неясно. Но словно пророк, почуял неодолимую нужду в дороге и доме. Почуял пьяную радость обретения имени. Ни умом, ни словом или понятием, - наитием знал, куда направить стопы свои, лишенные напрочь обувки. Сунул в рот три клеверных шапки, пожевал, поцокал языком шершавую сладость, проглотил и айда. Когда-нибудь пойму, кто я, отчего был избит и выброшен словно тряпичная цыганская кукла. И кто открыл мне сад эдемский, Олам а-Бу, будущий, грядущий мир, до коего выдохом дотянуться можно. Таскаем мы в грудине зерна его, не видя предначертания. Ничего. У меня пробьётся росточек. А пробимшись, да зацветёт.

Нашел, - смахнув с глаз видение юного Мойшки и недоверчивого староконстантиновского рабби, выдохнул Алексей Николаевич, - вот он, вот оно. Вначале было слово, и слово было имя. Моше, Моисей. Узнать бы, каким перепугом тебя вштырило. А сели б не вштырило, так и обернулось бы всё совсем иначе.

Не успел студент Киба восхититься открытой закономерности, как почуял в подреберье чужое присутствие. Словно придержал его кто за селезёнку и выдохнул бесшумно вопрос: а хочешь, докажу, что так оно и есть?
Я рехнулся что ли? - Алексей схватился за живот и, поклонившись своей же диафрагме спросил: эй, а кто тут?
Кто там, он не узнал тогда. Узнал чуть позже, ибо на пятом курсе ему предложили поступать в аспирантуру: «Алексей, ваши способности, умноженные на ваши же недостатки, внушают восхищение. Нам было бы интересно с вами поработать, двинуть, так сказать науку нашу биологию к космическим высотам», - позвала его кафедра цитологии. Тогда и звякнул тот самый первый звоночек, который на самом деле колокол, зовущий к душе.

В те годы диамат еще не отменили, и Алексею Николаевичу пришлось зубрить массу многотонного нафталина про исторические перипетии коммунистического движения в его связи с марксистско-ленинской философией. Утром назначенного дня Алексей Николаевич прибыл к месту экзамена и сразу прочувствовал торжественность момента: всех поступающих загнали в бесконечную, воронкой уходящую в небо аудиторию физического факультета. Там было пыльно, пахло махоркой и непросохшей тряпкой для доски. Комиссию из пяти смурых большевиков-ленинцев, заслуживших степень доктора философских наук лихими будёновскими атаками на мировой капитализм и прочую контру, возглавлял легенда вуза – профессор Нефёдов. Этот прямой как жердя, лысый старик возрастом примерно от пятидесяти до ста лет взирал коршуном, ежесекундно готовым сорваться с цепочки с целью добить мышь, дабы заложить ее холодный труп в фундамент светлого будущего, в которое он стойко продолжал верить. Впервые Алексей Николаевич почувствовал себя той самой мышью и вжался в парту, истово желая сменить цвет, пол и возраст («плюс нахлобучить себе на башку какой-нибудь можжевеловый куст»). Он помнил Нефёдова еще по первому курсу: тот везде ходил с томиком Ленина, даже в курилку и туалет. Он комментировал при помощи тома любое явление, включая теории Пуанкаре, большого взрыва и гравитационной инфляции вселенной, протекционизм Адама Смита и основные различия между китайским, советским и скандинавским социализмом. Шептались, что он спит на голых досках, подкладывая под голый затылок всё тот же том, или, на худой конец, предыдущий. Что во время Хрущева он выбросил с десятого этажа портреты всех членов политбюро, извергая страшные проклятия в адрес предателей и христопродавцев, посягнувших на прошлое и будущее советской страны в лице Сталина. А три года назад с того же этажа выкинул телевизор, чуть не убив при этом соседку снизу, курившую на балконе. Громоздкий «Горизонт» со всё еще бубнящим там Горбачевым, скоростью звука обрушился ниц, по ходу потушил сигарету и разбомбил придворовую клумбу. Соседка больше не курила. Ясно осознав, что значит быть соседкой профессора Нефёдова снизу, Алексей Николаевич всё-таки заставил себя прочитать билет.

Вопрос попался довольно легкий: декабристы и их роль в становлении диалектического материализма. Вспомнив, что декабристы – это такие обтянутые лосинами мужчины в белых париках, которые разбудили Герцена, Алексей Николаевич приободрился. Приободрился до такой степени что вышел отвечать первым. И, глядя прямиком в седую и жесткую монобровь профессора Нефёдова, отчеканил:

- Но самый главный результат восстания на Сенатской, - то, что декабристы разбудили Ельцина.

Что-то сухо лопается в области левого предсердия. Комок арктического холода рвёт диафрагму.

Далее Алексей Николаевич видит как необычайно тяжко, словно на каждой реснице по авоське с картошкой, поднимает веки профессор Нефёдов.

- Что-вы-сказали, - цедит он сквозь бледные, вмиг заиндевелые губы.

- Я сказал. Простите, я хотел сказать. Я хотел сказать, что декабристы разбудили («Герцена, Герцена, - тихим хором подсказывают остальные члены комиссии, а также ожившие портреты Ньютона, Эйнштейна, Фарадея и Маркса-Энгельса-Ленина, - они разбудили Герцена»)
Ельцина, - почти плачет Алексей Николаевич потому что язык его, подчиняясь иной, абсолютно тёмной, слепой, не известной науке силе, упорно гнулся трубочкой в обратном направлении:
они разбудили Ельцина. Гады.

Дальше какой-то невменяемый электрик выключил свет в голове Алексея Николаевича. До следующего утра и даже вечера будущая звезда российской цитологии не помнил, как его под руки выносили из аудитории, откуда до этого молча вышел профессор Нефедов. Профессор встал и вышел, рот у него был приоткрыт, а подмышкой не оказалось привычного тома. Он слепо оглядел воздух поверх макушек набежавших студентов и побрёл, шаркая и вздыхая, в неизвестном направлении. В том же направлении поволокли Алексея Николаевича, восторгаясь его неожиданной смелостью и мужеством:

- Лёська, и это ты! Ты смог залепить старикану в глаза правду жизни! Ты герой, это дело надо отметить.

Следующим днем или даже вечером Алексей Николаевич стоял навытяжку перед отцом и силился что-то сказать. Получалось сипло и невнятно. Батя сидел за кухонным столом, ел жареную картошку с яичницей.
- Ну? – вскинул он волчий взор, дожевав порцию, - хва мекать и бекать. Говори четче.
Вдохнув глубоко, как в кабинете терапевта, сын сказал:

- Пап, я продолбал аспирантуру.

- Да ладно, – отец по-ленински сощурился, - ты уверен, что именно аспирантуру ты продолбал?

Дальше можно было не объяснять. Алексея зашатало, ошпарило и ударило трёхстами ваттами одновременно снаружи и изнутри. Он прикрыл глаза. Он сквозь туман, сквозь фиолетовый сумрак узрел, как батя почесал бритую под ёжика макушку. И ещё что-то почесал. Затем развернулся и протянул руку. Нет, не к ремню. К телефону. Когда в батиных лапах оказался потрепанный, перемусляканый блокнот, Алексей Николаевич четко просчитал иные варианты развития событий, но через пять секунду уже знал, чем всё закончится. С учетом того, как яростно зашипела трубка в ухо отца, его сын не должен был сегодня возвратиться домой. Он вообще не должен был возвращаться. Потому что свинцовый папин взгляд словно проникающее ранение в душу,

…потому что сразу после экзамена они с Толяном и лезущей из самой преисподни оравой студентов-медиков жрали в кафе «Улыбка» педиаторский спирт. Затем, воспользовавшись всеобщей суматохой, вызванной пропажей председателя экзаменационной комиссии профессора Нефёдова, они в количестве шести наглых и безумных морд проникли в виварий биологического факультета. Ваш сын, вспомнив, что во время практического занятия его укусила крыса (которую, впрочем, он так и не смог опознать), с криком «аз воздам!», вскрыл клетки и, набрав за хвосты охапку грызунов, перекусал их всех в отместку. Студенты-медики ему в этом активно помогали, после чего половина лабораторных животных куда-то исчезла. Другую половину с трудом выгребли из углов и канализационных труб.
Чтобы смыть из пасти ацетоновый привкус крысиных шкур, ваш сын требовал ещё раз проспиртовать ротовую полость. Но пойло иссякло и ватага придумала посетить Московский онкологический центр имени Герцена, из-за которого всё и случилось. Уж там-то точно есть всё, – решили они и сделали решённое. Но очень удивились, когда охрана отказалась пустить их в парадные двери. К пущей радости вашего сына, в числе ушлёпков оказался приятель одного из патологоанатомов морга имени Герцена; последний как раз дежурил в этот вечер. О великая сила знакомств; через пять минут все толпились в прозекторской, жарко знакомясь с врачом, дезинфицирующими припасами и покойниками в количестве одиннадцати тел. С ними-то, с телами, с холодными, обнаженными мужскими и женскими трупами, ваш сын организовал научный диспут, предварительно вытащив их из морозильни и разложив вокруг себя на столы и каталки. Пока остальные члены упоротого сообщества а позе эмбрионов перекатывались по кафельному полу мертвецкой, ваш сын декламировал что-то о Герцене и декабристах, аллелях и хромосомах, о том, что ваш отпрыск узрел истинное предназначение Моше Ицковича в плане десятой мутации человеческого генокода и построения рая в американском штате Алабама. («Лёха, а с остальными штатами что?; Напсих остальные, когда есть она  –
А л а б а м а»).

- Сейчас стопудово получится! - повышал он голос на тело, именуемое в означенном морге дядей Серёжей, - Я сам по метрикам сверял. Мойшка был первым. Он всё прочухал.

На самом деле подлинное имя дяди Сережи неизвестно – он был найден без единого документа на Казанском вокзале, валялся навзничь в газетах и пищевых отходах. Поиски родни, друзей, приятелей и просто знакомых, ну хоть кого-то, кто заинтересовался бы бесхозным бомжом, завершились провалом. Так труп мужчины возраста пятьдесят - пятьдесят восемь лет оказался в морге НИИ имени Герцена, где верой и правдой служил науке в течение пятилетки.  Окрестили его дядь-Сережей практиканты, коим он беззаветно отдавался для препарирования и детального изучения своего загадочного внутреннего мира. В целом дядей Сережей были довольны: он не пил, не курил, не просил взаймы, не сосал чужую водку и хавчик, безотказно внимал жалобам на жизнь со стороны любого, самого в зюзю затюханного интерна или ординатора, не обижался, если его печень или кишечник путали местами и совали обратно в брюхо вверх тормашками. Отличался бесконфликтностью и эмпатией.

Но почему-то именно на это бессловесное существо обратил весь свой пылкий гнев ваш отпрыск. В неуёмных попытках донести смысл своих генетических изысканий до холодного мозга дядь Сережи, ваш сын принялся тормошить его, ставить на ноги, бить по щекам, всячески оживлять, в том числе с помощью своего нательного крестика и прямого массажа сердца, оседлав сверху и дыхая в лицо чудовищным перегаром. Когда охрана и сотрудники смежных отделений оттаскивали его от дяди Сережи, он орал:
я его разбужу, суки! Я его разбужу!

Отец положил трубку. Долгую неубиваемую минуту смотрел в сизо-бордовую физиономию Алексея Николаевича. И тихо сказал:

- Не умеешь пердеть в воде – не пугай рыб.

Следующим утром будущий доктор наук и гений цитологии сдавал документы в отдел аспирантуры и принимал поздравления. Ещё через полчаса ему вшивали ампулу лучшие наркологи столицы. Помимо ампулы, они поясняли, что именно следует говорить старику, сидящему ранним утром на подоконнике в ответ на требование закрыть глаза.


Рецензии