ДХ 6 Мошка, Исаак

Глава 6. Мошка, Исаак

Быт.22:2. Бог сказал: возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; пойди в землю Мориа и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе.

Спать в новой хате было сплошное мучение, и не только из-за Смоленцева. Странно, но научившись болтать с портретом то ли мертвой, то ли живой чувихи, Лёха умудрился вытолкать  враждебного профессора в недра коллективного бессознательного. «Грёбаный архетип, изыди из меня на свою кафедру», - ругался Лёха в надежде «уж сейчас-то высплюсь». Но как только он закрывал глаза, в голове включались реактивные моторы Боинга или Ила, мозг начинал вертеться вокруг своей орбиты со скоростью турбопропеллера. Прощай, Лёха, здравствуй Карлсон. А дальше липкий пот и полузабытье. Мозг напрочь отказывался выключать машину под названием «некая блуждающая часть Лёхиного сознания». Она реально блуждала, мутила, тошнила и видела мир в сумеречной, зыбко дрожащей хмари, будто вокруг и на самом деле сплошная туманная турбулентность. При этом ни пошевелиться, ни привстать за стаканом воды, ни даже промычать ругательство не было никакой возможности.
В пять утра обычно всё проходило и Лёха падал в черное непроницаемое ничто, которое он принимал за глубокий сон. Оно длилось не больше двух часов, потом – словно пинок в затылок и приказ чего-то бессловесного и безголосого, но четко осознаваемого: «Подъем! На работу пора!»
«Какая нафиг работа», - возмущался Лёха. Но после пинка пытаться заснуть - всё равно что пытаться полюбить Смоленцева, причем искренно, пока смерть не разлучит нас.

Вот в один из таких сумеречных бдений и пришел Авраам. Он пришел именно таким, каким был на картинках в детских библиях, - чего Лёха в жизни никогда не читал. Даже в руки не брал. Потому что семья была советская, нерелегиозная и интересовалась всем от физики-химии-биологии до истории и литературы. Всем, кроме ветхозаветных преданий о явлениях людям ревностного Бога, ежедневно требующего подтверждений любви и верности.  Лёха понятия не имел, что библии существуют. Он вообще не догадывался, что когда-то на заре человечества жил этот мрачный жуткий, белый как лунь старикан, которого вечно домогался Саваоф, воинственный и бескомпромиссный.

- Ты знаешь, кто я? – вопрошал Авраам.
- Знаю. Ты – Авраам, - отвечал Лёха. – Ты Авраам, отец израильского народа, родивший сына Исаака в сто лет и проживший сто семьдесят пять.
- Враньё, - неодобрительно отзывался о Книге Бытия старик, - я жил триста семьдесят пять лет. И это нормально.

Это нор-маль-но. А вот там, у тебя в башке, – это ненормально.

Там был ребе Элизар – крючконосый мужик с белыми куцыми косичками из-под черной войлочной шляпы. Он сидел на земляной насыпи, скрючившись и прижав к животу правую руку:
- Как же больно, - стонал Элизар на незнакомом, гортанном но абсолютно понятном языке, - как же больно, мошко.

Рядом с мужиком и его больной рукой суетился тощий парень с непропорционально длинными руками и рахитичными ногами в широченных черных штанах. Ноги эти – мослатые кости, всё время норовили сложиться иксом и уронить неуклюжего сострадальца оземь. Но тот не ронялся, тот периодически возводил длиннопалые черные ладони к небу и выл:

- Ребе Элизар, вы же белый! Вы же ослепительно белый, ребе Элизар! У вас косы как у шкодливой хохлацкой блонды, не иначе. И овечья борода! И шо на это скажет ваша дражайшая Ревекка?

Лёха не услышал, что скажет Ревекка хмурому блондину со сломанной рукой потому что насыпь и ее обитателей загородил Авраам. «Я сошел с ума, - диагностировал себя Лёха, - я сошел с ума и у меня материальные глюки». Он смотрел на авраамов глюк почти умоляюще, почти со слезами потому что «бля-такого-не-может-быть».

Такого не могло быть по чисто психиатрической причине. Попался ему на втором курсе замшелый учебник по советской карательной психиатрии. И даже там было определено: вскипяченный болезнью мозг любого шизофреника порождает только те галлюцинации, которые имеют информационно-смысловую основу. «Нет ничего в уме, чего не было бы в чувствах»: Августин Блаженный. То есть если человек никогда не слышал о чертях рогатых или зеленых марсианах с кошачьими глазами – они не привидятся. Они не будут преследовать, совать вам коктейльную соломинку в мозг; они не загородят рукодельный Мойшкин холм длиннющей дедморозовой бородой. Ну ладно, дед мороз еще мог прийти в больное воображение Лёхи – но Авраам?
«Дяденька, отстаньте, я ничего о вас не знал, не знаю и знать не хочу! Я вообще – атеист и молодой ученый-генетик».

«Нет того в бытии, чего не было бы в уме». Глюк Авраама был довольно-таки упрямым человеком. Он требовал прекратить истерику, взять её руки. Или хотя бы попытаться встать над выпученной в больной башке проблемой. И еще, уточнял Авраам: «злюсь я на тебя не из-за страха божия. А поскольку привык, что именно мне являются глюки и знамения чуть не каждый день. Потому сам являться не привык. И делаю это лишь по долгу службы».
- Понимаешь, паникой шизофрению не победить. Ты же биолог. И, по-идее должен каждое непознанное и несистемное явление воспринимать как вызов своей жизненной сопротивляемости. Попробуй встать чуть левее-правее нашего  разговора и того диагноза, который ты себе приписал. Попробуй увидеть себя человеком эпохи мезозоя, непонятной силой выброшенного с африканского побережья на территорию современной Франции. Он как-то выжил, не имея вообще никаких представлений вообще ни о чем кроме каменного ножа, железного рубила и корявого копья для добычи уже кем-то подраненного зверя. Как ты думаешь, почему это всё стало возможным?

Эволюция, - вспомнил Лёха, - простая, обычная, старая добрая эволюция.

…интуиция, чуйка, слепая воля, предзнаменование, провидение

Да? – ухмыльнулся Авраам, - даже утки знают о магнитных полях Земли больше, чем твой Максвелл, Герц и Тесла вместе взятые. Каждая тварь на свете знает то, что не может определять в понятиях. То, что неумолимо тянет, как тот элизаров ножик вкупе с самим Элизаром к намагниченной каким-то шутником доминиканской стене. Скажи, чем ты или я лучше той утки?

…направленность, наитие, априорная чувственность, предначертанность

- Я не верю в Бога, - сквозь зубы цедил Лёха.

- Я тоже, - спокойно ответил Авраам, внимательно всматриваясь в опухшую и помятую Лёхину физиономию. Неодобрительно помолчав минут пять белобородый старик растворился среди утреннего щебета. Вместе с ним исчез холм, рахитозный поц и несчастный ребе Элизар, нянькающий свою то ли ещё оторванную, то ли уже пришитую руку.

…наваждение, зов, тяга, неодолимые причины

Это нормально, Мойшка.

***

- Это неплохо. Неплохо, что вы начинаете, пусть и не так часто как хотелось бы, но находить свою – подчеркиваю свою голову на своих же плечах.

Голос Смоленцева отдавал металлическим холодом. Норильский никель, почему-то подумалось Кибе. Он стоял перед шефом, свесив голову. Нет, стыдно не было, даже с учетом злонамеренного проекта по завладению голыми землекопами. Он просто не хотел смотреть на шефа. И не потому что шеф – гладкая до высшей степени стерильности часть глобального, неповоротливого механизма под названием «парадигма». Па-ра-диг-ма, суть которой масса протокольных конференций, протокольных публикаций, конвеерных, «на отшибись» дисеров, неинтересных даже авторам этого бесконечного компилятива. Плюс  мириады мышиных трупиков, замученных одной и той же отравой под разными октановыми числами во имя здоровья всего прогрессивного. Нет, не поэтому. Ведь смысл парадигмы со всеми ее деталями и запчастями – убеждать саму себя, что она еще существует.  Что кот Шрёдингера скорее жив. Что не вся надежда еще потеряна. Что придет машиах и спасет нас всех хотя бы от самих себя.

- Киба, вы – невежество, мнящее себя пророком, - приговор Смоленцева отдавал колокольным звоном навек замерзшей Кирилло-Белозерской обители, - сколько вас таких было? И куда вы все делись, включая иудушку Лейбу Бро, - единственного, пожалуй, кто был способен обойтись без парадигмы. Парадигма – это внешняя сторона непостижимого самой науке внутреннего процесса, чем-то схожего с кроветворным и пищеварительным.
Коллайдеры, бозоны хиггса, космос, оборонка, фармакология, генетика, технологии и искусственный интеллект. Если внешняя наука это театр и маскировка, то внутренняя - просто, без затей и балагана делает будущее.

Я тоже хочу делать будущее, шеф, - упрямился Киба, - и даже знаю, как. Мне мешают, такие как вы. 
Смоленцев был препятствием – непонятным и несправедливым. Неприятнее всего было то, что шеф знал о своём призвании мешать и тормозить. На его языке это называлось «сводить к форме». Давать показатели. Обнадёживать вероятных спонсоров. Это было время, когда государство почти полностью отказалось от фундаментальных исследований потому что супермашину под названием внутренняя наука может содержать тот, у кого в руках центр управления всеми полетами. Причем не только наяву. Если ты сдался, развалился и откинулся, - занимайся отделочными материалами, улучшай экологию. Но не суйся туда, где полупроводники, высокие технологии и настоящий космос с его макро,- и микро вечностью.
Тёмно-серые, в паутинных морщинках глубокие глаза Смоленцева умели видеть всё, глядеть прямо и долго. Но: «Извини, я должен зарабатывать деньги. Ты можешь продать себя Соросу? Нет? А надо постараться, дорогуша».
Алексей Николаевич, надежда цитологической аспирантуры, невзлюбил шефа сразу и навсегда. Почему? Вы – агент Смит, шеф. И имя вам – легион.
 Легион к тому же имел вредную привычку унижать всё и вся по ходу движения: «Женечка, вы ещё не сменили парикмахера?», «Саша, подобные ошибки свойственны первокурсникам, но уже второкурсник бы на вашем месте забил себя до смерти об стол». «Алексей, вы никогда не будете заниматься своим вожделенным проектом потому что вожделеют в борделе. А здесь у меня учатся заниматься нормальной наукой, формулировать актуальность и разрабатывать степень разработанности проблемы». Лёха ненавидел шефа по соображениям взаимности. «Алексей, вы не решите свои проблемы за счет меня и моих ресурсов». К тому же он умел читать мысли. «Нет, не читать. Вы просто слишком бурно смотрите, Алексей».

Однажды легион потребовал сесть к нему в машину. Молча вырулил пару кварталов и остановился у какой-то больницы. Вместе вошли в палату где лежал человек с выпяченной, как у русской борзой, грудной клеткой. В человека была воткнута капельница, глаза полуприкрыты, нижняя челюсть отвисла. Он был еще жив, но уже разлагался.

- Сегодня, часам к одиннадцати вечера этот мужчина умрет, - сухо и спокойно сказал Смоленцев. – Вы, Алексей, попробуйте объяснить ему, что у вас только год.

Сам. Всё и всегда ты делаешь сам или дело твоё покажет тебе большой фиолетовый кукиш.
Домой возвращался на своих двоих. Шел мелкий игольчатый дождик – его капли невидимы, но впиваются в лицо холодными железными колючками. Автоправа бы выправить, - лениво мечтал он. Но денег на машину не было. Зато у него были две женщины. Одна мёртвая или почти, в рамке на комоде. Другая живая, - очаровательная крыса половозрелого возраста, - она ждала его каждый день, привставала на задние лапки и пыталась открыть дверцу, - тянулась к замочку по-женски изящными пальцами и аккуратными коготками. Леся, - назвал он её в честь себя.. Ну, почти. Разница между сучьим своим погонялом и её кличкой – две точки над Ё. У него, Лёсика, они были, у неё – нет. «Как думаешь, что это значит?» – интересовался он, выпуская её на свободу. Клетка стояла на его рабочем столе, где громоздился здоровенный монитор кафедрального «асера» - Лёха взял его в аренду за шоколадку лаборантке Даночке. Даночка на самом деле с рождения Даша, но имя свое не любила: я – не даш. Я ни разу «недаш». Только по любви.

Лёха считал её единственным, после самки землекопа, симпатичным существом на кафедре. Кажется, я ей нравлюсь, - гордился он, рассматривая себя в коридорном зеркале – самом большом предмете маленькой квартирёшки. Он знал, что может нравится если захочет. Сильно захочет. И догадывался, что через пару месяцев что-то такое замутится. Взаимность. Нет иной формулы счастья, кроме взаимности. Флюиды-гормоны-тестостероны, запах жареного миндаля и хвойного костра на далекой таежной полянке. Даночка, вам нравится рыба? Жирная, типа осетра, пойманная собственноручно, тут же закопчённая, завернутая в плотную оберточную бумагу и водруженная на лаборантский стол? «Ой, как мило» - подпрыгивают крупные янтарные локоны. И сосудики в области гайморовых пазух вспыхивают нежно-розовым, - мгновенно, как первомайский салют. Хрупкие ручки тянутся к осетру, кареглазый взор скользит по твоей шее к твоему подбородку («обещаю сутки не брить»). Необычные подарки, пахнущие мужчиной, вызывают особо устойчивое внимание объекта и неугасимое желание разгадать. Ра-зо-бла-чить. Девочки, они сплошь детективы.

Крыса тоже была девочкой. К тому же домоседкой: познакомившись с Лёхой, обнюхав его руку и обследовав стол, она спешила в свою клетку и выходила оттуда только если в плошке заканчивался корм. Смысла закрывать клетку не было, Леся не убегала, тюрьмой своей была вполне довольна. Она жрала, чистилась, комшила туалетную бумагу, пользуемую в качестве подстилки, вила себе гнёздышко в небольшой коробке из-под хозяйских лекарств. Она ждала своё счастье. Её счастье – осуществление его плана. Мутного проекта, порожденного неумолимой и пока неосознаваемой Лёхиной волей. «Скоро ты понесёшь необычных детей, - объяснял он Леське, - они не постареют и проживут лет сорок. Вечность, если учесть что ты твой век – года три, не больше». Она смотрела на него через решетку бусинами глаз, привставала на задние лапки, принюхивалась и щерилась острыми жёлтыми резцами. «Улыбается, - думал Лёха, - я умею делать существ счастливыми».

Но говорить с Леськой было нелегко, она страдала дефицитом внимания и профицитом сытой лени. С портретом обстояло диаметрально иначе.  С ходу к его обитательнице приклеилось погоняло Мертвая, хотя девица на портрете была живой, здоровой и даже слегка упитанной несмотря на острые ключицы, хилую индюшачью шейку и глубочайшую впадину под горлом. «Привет, Мёртвая», - говорил он, когда приходил, «Что скажешь, Мёртвая?», - когда требовался совет.
 Вот и сейчас, поставив фото в рамке на столик у дивана он спросил: «Чего скажешь, Мёртвая?».
Мёртвая ничего не могла сказать по известным причинам, но бровки приподнимать умела. Еще она умела чуть покачивать головой, не сводить глаз, - в общем, всё как в заколдованных замках Эдгара По, где призраки вглядываются в чью-то проклятую душу через свои портреты.

«Ну так чего скажешь-то?» - требовал Лёха, Мёртвая пожимала плечами:
- Жаль, я не Смоленцев. А то ржала бы полчаса. Истерически.

Ржачка первая. Ну, допустим, ты создашь гибридных крысиных землекопов, узреешь принцип работы этого их гена вечной молодости. Как там? В обиходе Р16 кажется? Найдешь, почему у них вымарка белков не такая жёсткая, как у средневозрастных и пожилых людей. И клетки долго остаются рабочими, никакие кислоты их не убивают в дело-ни-в-дело. Но и в раковые они не превращаются: великая сила дизапоптоза. Хотя даже на эту простую работу у тебя уйдет лет десять. Ибо гибридизация – дело такое. Почти всегда на выходе не то, что ожидалось или дохнет в самый неподходящий. Десять лет, Лёсик! Не-мень-ше.
Ржачка вторая. Клонировать мозг, воссоздать всё его содержание для возвращения личности той, кого ты хочешь вернуть. Лёсик, ты мне только одно скажи, чтоб я тут не смолола язык в труху, объясняя простейшие нейрофизиологические схемы. Которые тебе не преодолеть. Их вообще никому не преодолеть. Даже если б Штаты задумали преодолеть – у них не хватило б всего совокупного бюджета, возведенного в третью степень, чтобы вытащить, оцифровать и пересадить в клонированный мозг все! Все! Все гиги памяти одного человека. А что есть все гиги, Лёсик? Правильно, это образы, смыслы, мысли, впечатления, переживания, выводы, убеждения, мельчайшие цепи реакций любого плана, включая мышечные, оперативные, бессознательные, эстетические, ге-не-тические наконец. И еще до кучи всего. Вот скажи мне Лёся, ты – знаешь? Ты знаешь, как выглядит нейронные узоры и цепи, рождающие зыбкие впечатления о сизой бахромчатой тучке, о грибном дожде в перелеске, об уставшем вечере у костра после сенокоса?
Чтобы срисовать все нейронные цепи, отвечающие за работу, допустим, лобной доли твоей крысы, нужен процессор размером с Люберцы. А что говорить о человеке, Лёся? Но даже если тебе это удастся невероятным, непостижимым образом, ты мне ответь: как ты поймешь, что человек, которому ты нагрёб в клонированный мозг все эти чудовищные гиги, – это тот самый человек? Что это ни очередной клонированный близнец с откопированным сознанием? Ты же должен понять, что уникальное «я», душа человека скопирована и пересажена быть не может. Большой квантовый запрет, Лёся. Его не преодолеть даже богу.

Мысль о безрезультатности живого и трепетного рождает зыбкую тоску, оскомину и спазм. Как у Смоленцева, который не переносит шерстяные перчатки. Если он видит шерстяные перчатки на своем столе, по лицу его бежит мелкая судорога в сотню ватт. И пальцы сжимает крючком, как птица. Он никогда не говорит о шерстяных перчатках, но они портят всё. Любой прикольный результат, любую нехилую затею. Даночка злится: уберите перчатки, кто положил перчатки, у шефа токи!

У меня тоже токи, Мёртвая.  Потому что ты умеешь объяснять. Одно непонятно – зачем ты сбросилась с пятого этажа?

Лёха вглядывался на портрет. Тот вел себя как обычное фото в рамке. Как фото обыкновенной, взъерошенной, кем-то кинутой неудачницы.

- Она меня узнает, Мёртвая. Если сама захочет переехать в те дома, которые я буду для нее создавать. Но есть еще план «Б». Впрочем, никаких других планов он не отменяет.

Иной раз между облаком и горизонтом бывает контур какого-то образа без значения и без смысла. Перелив родника, сполох воздуха, трепещущая органза, прохладная рябь на чистом. И нет ни массы, ни мессы, ни объема, ни содержания, нет ни материи и ни формы, ни начала, ни окончания. Промежуточность между всплеском и прахом Ганга, невесомость,  беззвучье звука. Вспять бегущая киноплёнка, тишь октавы, гаммы ещё не созданного дудука. Когда першит и саднит под кожей гарь вперемешку с безвкусьем горьким. Но гари нет, земли и вселенной тоже. Существует лишь это «кажется», да и только.

Когда нас засасывает во все пропасти разом, остается тончайшая, как паутинка нить, за которую мы хватаемся жирными скользкими пальцами. Почему? Потому что нить – это единственное, что у нас остается от человека.
Мы сами не понимаем и никому не можем объяснить, зачем мы это делаем. Мы даже не любим то что делаем. Просто не в состоянии прекратить. Прекратить, значит совершить худшее изуверство из всех, изобретенных человечеством.

- С кем вы все время бубните, Алексей?

- Я размышляю, Геннадий Вениаминович, о вариантах электрошокового воздействия на популяцию мошек Ньюмана с целью формирования у них как патогенных, так и положительных мутаций. Что интересно: если патогенов у нас офигенное многообразие и мы знаем об этом практически всё, то о положительных мутациях, искусственно создаваемых – крайне мало.

- Ну что ж, Алексей. Это похвально, весьма похвально. Я тоже об этом думал. Вот, гляньте парочку статей. Любопытнейшие, скажу я вам, гипотезы. Полагаю, кое-что вам понравится с учетом особой направленности вашей работы.

«Попса какая-то голимая», - в подборке Смоленцева искрила глянцем дикая бульварщина. «Где наука-то, шеф?». Между ядрёных ягодиц знойных див теснились заголовки «Тайна чудовищной энергии Теслы разгадана!», «2012-й год – год Апокалипсиса! Готовы ли  вы к всеобщей гибели и возрождению?», «Неведомые пришельцы проводят эксперименты над человечеством! Кто положит этому конец?!».
«Я положу этому конец», - Лёха оттолкнул от себя ворох желтых газетенок, как когда-то в детстве крынку с молоком, где брассом плавала веселая зеленая лягушка. «Мама, фуу, гадость!». «Нет, Алеша, не гадость. На юге, в пору когда еще не было холодильников, в парное молоко запускали живую лягушку. И молоко долго не кисло, оставаясь таким же вкусным. Попробуй». «Мам! Выходит, молоко не киснет потому что лягушка туда гадит?». «Нет, Алеша. Потому что слизь на ее коже содержит вещества, способные надолго сохранить молоко свежим».
«Фуууу!».
Они снимали тогда малюсенький домик на берегу Черного моря.
Лёхе лет шесть, он напрочь отказывается от молока, сметаны и творога - «это всё лягушка взбила чтобы выбраться?» - причем навсегда. Там, в середине лета середины восьмидесятых ему от моря нужно только море, а от молока –хозяйская коза Дунька. «Мама, а коза пьет свое молоко?». «Нет, Алеша, не пьет. Коза водичку пьет и травку кушает». «Потому что туда лягушка не…». «Алеша, или скупнись, ты горишь весь».

Он купался и купался в горячем море до посинения. Он не строил песочных замков («все равно же разрушатся»), он сачком ловил мелких крабиков, креветок, шугал стайки перламутровой рыбьей молоди, он точно знал в чем смысл жизни.
«Мам, где я был когда меня не было?».
«Ты спал».
«Где?».
«Там, где тебя не было. Там, где ты откроешь глаза, когда придёт твоё время».

Лёха любил мамины объяснения. Все отчетливо ясно и таинственно непонятно. «Мама, что такое тайна?». «Тайна, - это призрачный муравейник в твоем брюхе, засунуный туда невидимой силой. Щекочется там, свербит, а почесаться никак – надо понять, кто и зачем».
Лёха никогда не слышал от нее: «вырастешь – узнаешь». Даже когда она падала в свою летаргию, в кому и анабиоз, она пыталась объяснить. Где-то за полгода она сказала: «Алеш, если я не смогу ответить на какой-либо твой вопрос знай, - ответ явится тебе через три месяца самым неожиданным образом».

Что ты мне хотела сказать, мам? Был госархив и библиотекарша, тактичная во всех отношениях. Что-то прорастало в том замшелом прошлом, где ходил Авраам, сеял семя своё в земле ханаанской и вез сына любимого Исаака в землю Мориа, связать и зарезать. Причем здесь Мойшка Ицхак и реве Элизар, обезумевшие в своих шахтах из-за нехватки кислорода и азотистого отравления? Причем здесь желтая пресса с сальными историями про певичек, сатанинские секты и тунгусский метеорит?
«А затем Киба, - образ шефа в темно-синем костюме дорогущей английской полушерсти обосновался внутри зрительного нерва, - что вам не нужна парадигма. Не нужна внешняя наука с ее бумагами и жесткими стандартами. Объективность, проверяемость, общезначимость. Метод. Ну, раз не нужна – пользуйтесь чертовщиной. Слушайте демониев. Руководствуйтесь интуицией. Какие ко мне вопросы?»

- А почему вы не идете с нами чай пить? – Даночка давно видимо стояла у окна и наблюдала. Он в ответ любовался жизнью её янтарных локонов, танцующих с ветерком. Это красиво. Это дышит и успокаивает.

- Дана, это ваш натуральный цвет волос?
 
Пару секунд она молчала. Как диагностировали бы врачи: изменения кожных покровов не наблюдалось. А ты хотел бы, чтобы она зарделась как кисейная старорежимная барышня?

- Я осветляюсь на один тон, - хладнокровно сообщала она чистую правду – вам нравится этот цвет?

Лёха хмыкнул и притянул к себе газетку про Теслу. Девушка отчаянно нуждается в правде. Око за око, истину за истину. Стопудово, ее обманул женатик. Интересно, кто. Может, Смоленцев? Он же доминант в нашем мартышкином царстве. «Окольцованный», - говорит он про свой быт и более о жене и детях – ни слова.

- Не сейчас, Дана, - Лёха сделал вид, что читает. «Когда подрастёшь и научишься ценить, что дано, тогда и пойдём. Чаю пить».

«Инструкция по созданию башни Теслы в домашних условиях для передачи сверхмощной энергии на расстояния до десяти тысяч километров.
Итак, читатель, если ты мечтаешь повторить чудо наподобие тунгусской аномалии, тебе придётся достать следующие материалы: транзистор 2N2222A, резистор 27k, батарея 9 В, зажим аккумулятора, переключатель, пластиковый шар, горячий клей, паяльник, медная проволока 0,3 мм, жесткий изолированный провод, труба ПВХ, лента, наждачная бумага, алюминиевая фольга, пластиковая основа, соединительные провода, полихромный турмалин в больших количествах и обязательно неодим и тулий (по килограмму того и другого). Эффект усилят фианит и александрит (не менее двух-трех камней). Инструкцию по изготовлению этих материалов смотрите на развороте 15-16.

Так вот, читатель. Если строго следовать инструкции Николо Теслы, тебе нужно для начала найти место, где ты почувствуешь особую ауру наэлектризованного эфира. Несмотря на то что современная наука скептически относится к теории эфира, Тесла с рождения и до конца жизни отстаивал наличие этого сверхпроводимого неулавливаемого состояния вселенной. Мало того, он считал, что эфир способен связывать ноосферы Земли с разумно-энергетическим источником мироздания, который (источник) Тесла называл просто: шар. Конечно, ты можешь не доверять великому изобретателю, большинство проектов которого, включая атмосферное сверхэлектричество (дешевле воздуха) и теория управляемых квантовых состояний строжайше засекречены спецслужбами США. Но в то же время ты должен помнить, что Тесла при всех его странностях сделал для эмпирической науки не меньше, чем Ньютон и Эйнштейн. С той только разницей, что открытия Теслы, как не раз посмеивался он сам, способны без всякой ядерной войны расколоть нашу планету на множество осколков. Но если тебя не напрягает таковая перспектива, начнем. Итак: найди это самое эфирное место, лучше всего оно отыскивается на холмистой равнине во время прозрачной звездной ночи…»


- Главное правило науки: подходить разносторонне к любой, даже микроскопической, с вашей точки зрения, проблеме, - напомнил шеф главное правило науки. И глаза его были волчьи, и там явно закоротило проводку. Лампочка Теслы мигнула и погасла. До Лёхи дошло. «Ты считаешь, что моя цитогенетическая основа бессмертия – это что-то вроде Колиного  информационного электроэфира?», - закипал он.

- Вот именно, - тихо произнес Смоленцев, - именно так я и считаю. Только никому об этом не говорите.

И засмеялся так громко-заливисто до слёз и икоты, что лаборантка, стоящая за дверями его кабинета с чайником в руке, вздрогнула, и пролила значительную лужу.

Бесперспективняк. Трудное, неудобное слово колом входит в правую лобную долю и выбивает левую височную часть. И ведь не пойдешь пить чай с бабами и жаловаться, что шеф изящно определил тебя в недоумки и ласково отшлепал по щекам. «Ты, Лёсик, будешь всю жизнь париться с мошками для того лишь, чтобы лет через десять я допустил тебя к дрозофиле». Упырище, гремучий гуимплен. У меня три направления исследований, мне нужна вся твоя лаборатория и весь виварий с колонией землекопов, плюс надо накупить медуз. Мне нужно…

Мне нужно.

На Лёху никогда не падало ни одно яблоко. На него вообще ничего никогда не падало. Но прямо там, на выходе из кабинета Смоленцева, прямо в луже, куда он вступил и не заметил, его осенило.
- Спасибо, - прохрипел он Смоленцевской помощнице, лаборантке Иветте Андреевне. Та, с трудом поворачивая дородную средиземноморскую свою комплекцию, ползала у его ног с тряпкой в руке.

- За что, Алексей Николаевич? - вопрошала бедная женщина, - за что?

- За всё, - улыбнулся Лёха, перешагнул через Иветту Андреевну и пошел выполнять намеченное.

«Будет тебе мошка, будет дрозофила. Будет тебе вместо бабы самка гамадрила».

Редкий человек не считал Дану красивой – не красоткой, не красавицей, а именно по-серьёзному красивой девушкой. Переплетенье светлых оттенков волос и покровов, всевозможных темно-золотисто-прозрачно-тонко-тёплых от бежевого до бледного, когда ни кровиночки на щечках. В ней сочеталась хрупкость и пышная налитость форм, почти как у Мэрилин Монро, но как-то более тонко, изящно.  Она знала, как лучше встать, чтобы полуденные лучи создавали ауру над ее всегда летящими крупными завитками. Как сесть, намеренно скромно одёргивая короткую, до колен юбку. Она любила черные свитера, белые юбки в облипочку. Она знала, как суетиться, готовя бумаги, чай, чтобы люди видели только нежность ее очертаний и гармонию форм. В то же время она умела постоять за себя, показать мелкие, но острые, как у котёнка, зубки, отчего тёмно-коричневый взгляд ее останавливался в области бровей обидчика и обещал сурово убить. Глаза, карие и глубокие, были глазами уже битого кем-то человека и оттого обрели поволоку сизой напряженности и недоступности. Было заметно, что девочка в ней умерла где-то года два назад. Она ни с кем не флиртовала, хранила мрачную тайну, часто выходила на общую лоджию и курила.
Так было до появления Алексея Кибы, - странноватого, невысокого, молчаливого аспиранта с холодной ухмылкой, сощуренным темно-серым взглядом, и долгим ароматом  кофе и миндаля.
Он не смотрел в ее сторону. Это и было странным. И дело не в том, что туда смотрели все мужчины всех кафедр, - отнюдь не все. Дана знала свои недостатки и не страдала высотой самомнения. «Я совсем не красотка. Мне больше подойдет «миленькая». Симпатичная. Тем не менее на нее не смотрел даже Смоленцев, хотя именно он, за глаза, определил ее в самые красивые девушки сразу двух отделов, кафедр и лабораторий на своем и соседнем этажах. Но ее не задевало безразличие Смоленцева, - все знали его вкусы, давно вычислили его тягу к «форменному безобразию» - женщинам с большими формами и пышными, ярко-рыжими или черными прическами. Такой была его жена и помощница-лаборантка. Таким он подолгу смотрел вслед. К Даночке же относился как к произведению искусств био-сапиенсово жанра: любил, знакомя гостей со своими лабораториями звать Даночку в качестве принеси-подай. Вот, дескать, какие у меня девушки трудятся, любо-дорого. Ее явление расслабляло мужчин зрелого и мудрого возраста как хорошо выдержанный коньяк.
Она знала, что шеф ею деликатно пользуется и не имела ничего против. Она не любила работать и незатейливо сигналила о желании стабильного и крепкого будущего. О желании жить.

Тем страннее казался Киба, которому она сигналила чаще, чем остальным. Через два с половиной месяца она ясно осознала, что хочет нравиться ему. Почему – не понимала. Он обычный. Среднего роста, чуть субтилен, явно не любитель качалок и бассейнов. Разбросан, нечёсан,  волнистые темные вихры и демонячий взгляд этот. И попавши мне в душу последним рублем, отберет и последнее в сердце моём. Кто это написал? Блок, кажется. 

Кафедральные сплетницы поженили их недели за три до того, как Лёха решился-таки подъехать к Даночке. Она уже научилась чуять его взгляд спиной, - там бегали мурашики, между лопаток. Она ждала.
Леха, не имевший опыта соблазнений и удержаний интересных женских объектов (библиотекарша не в счет) почему-то точно знал, как надо токовать и подогревать. Как надо пружинить походку, как смотреть – исподволь и, подцепив ее взгляд, медленно отводить свой. Как включать качельку, меняя интерес на холод и в обратку.
- Поужинаем вместе? – спросил он чуть не на бегу, - когда ты сможешь?

- Сегодня… могу, - вырвалось у нее непроизвольно, он улыбнулся ей как ребёнку, протянувшему ручки.

Она впервые покраснела за этим ужином. Он сказал: ты похожа на Скарелетт О-Хару, только светлее. Она громким глотком красного полусухого запила и покраснела. «Моя», - подумал он.

Они бежали к нему на пятый этаж, перескакивая через ступеньки, как подростки, но молча, сопя и опыхиваясь: они знали, зачем бегут. Ему было двадцать шесть, ей двадцать восемь, она, конечно же выглядела на девятнадцать. Бежевая юбка, черный свитер, молочного цвета плащик: в прихожей она тщетно искала крючок или вешалку или хотя бы выключатель чтобы найти то и другое. «Брось», - хрипнул он, сунув нос в завитки невесомых ее волос, она бросила.

Потом, после всего, она робко натянет одеяло до подбородка: трогательно и смешно. Милая, я же только что буквально распотрошил тебя, чего теперь-то стесняться? Она стеснялась. Прикрывалась чем-то, нащупывала длинной хрупкой фор-те-пиан-ной рукой одежду, быстро натягивала под одеялом, говорила: вот я такая, можешь не любить меня. «Скажи честно что не любишь и никогда не полюбишь, мне так легче». Он склонялся над ней, вглядывался долго внимательным своим щуром и говорил «люблю». Она не верила, покачивала головой («детка, ну кто же тебя обидел?»). Он повторял тверже «люблю тебя». Она прикрывала глаза и сглатывала. 

С крысой она подружилась сразу «А почему ты назвал её Лесей?». Нет, - посмеивался он, - не в честь моей бывшей подружки. Просто, когда покупал ее вспомнил из дикого леса дикую тварь. Из того мультика, где архаичная героиня вопрошала: кто ты, из дикого леса дикая тварь? Из леса – Леся.

- Ты так странно говоришь, - удивлялась Дана, - ар-ха-ич-ная.

- Ну я же биолог, эволюционист,  - сгребал он ее снова во все охапки, во все одеяла и подушки.
Ей нравилась его квартира «тихо, свежо и уютно», нравилась даже пыль по  углам: «я всё отмою, у тебя швабры и ведра есть?». Не нравился только портрет на комоде в прихожей.

- Кто это? – ротик ее кривился. Конечно, Мёртвая не королева красоты. Он молчал, смотрел на Даночку: вот она нехотя указывает на комод, а другой ладошкой брезгливо прикрывает нос. Словно пахнуло чем-то несвежим.

- Почему она такая… такая, - она искала слова, не зная, кто ему «эта». И очень хотела узнать.

- Страшненькая? – помогал он найти точное слово.

- Да-да. Не очень симпатичная. Хотя, на вкус и цвет..

- Она Мёртвая, Дана. Мёртвая девочка, – когда не надо было врать, ему становилось покойно и мудро на душе. Как бывает у курильщиков в момент первой глубокой затяжки утренней сигаретой в офисной курилке.  У всех, без исключения, глубокомысленный вид и такое же состояние диафрагмы.
- Как же? – глаза Даночки круглились почти искренним сожалением.

Он почти искренно отвечал:

- Никто толком не знает. Записки она не оставила. Просто пришла домой, и как была, в сапогах и куртке, ломанулась на балкон, перелезла через ограждение и - вниз. Медики из скорой сказали – смерть была мгновенной. Хотя, кажется, она метра три ползла от места падения. Но фельдшерам виднее.
- Ужас какой, - вздыхала Дана и меняла брезгливость на уважение, - видимо довёл какой-то придурок.
«Видимо, о несчастной любви ты знаешь очень много», - думал он.
Но не всё.

Каждый раз после ухода Даночки он ехал в больницу. Не на такси, ждал по полчаса автобуса на остановке. Время поездки – пятьдесят минут. Автобус этот, номером восемь почти всегда пустой: можно было сесть на высокое кресло у окна справа. Невыносимо рвалось что-то тонкое внутри, особенно когда шел дождь и окно запотевало. Не ехать после Даночки он не мог. Потому, закрыв за ней дверь, он тут же натягивал джинсы, склонялся к портрету: «мы ведь ещё всем покажем Мертвая, правда? Мы покажем, что ты никакая не Мертвая. Только не скажем никому. Ни-ни. Не боись. Я тебя не выдам». Мёртвая слегка кивала и косилась на дверь – иди же уже. Ну, иди же. Он выходил во влажный и хмурый октябрьский день и дышал им, насколько мог, глубоко.

В палате интенсивной терапии пахло стерильно и тяжело. Спёртый воздух, Даночка бы прикрылась ладошкой. Лекарственный смог, плюс хлорка для мытья полов плюс гречневая каша. Полуоткрытые глаза очень худенькой женщины плавали, словно она видела бесконечные сериалы во сне. Сериалы, франшизы, многосерийные триллеры, кто-то очень знакомый и почти родной гонится за таким же. А потом они меняются местами. Значение слов «глазные яблоки» стало плотным, душным и осязаемым, как шерстяные перчатки, как Даночкин французский духман, на котором можно повеситься: «не надо лить на себя так много». Лёха не ел яблоки, даже в яблочный спас, даже когда-то любимую симеринку.
Он не хотел называть женщину мамой, и не называл. Он мог, он имел право быть с ней честным. Помнишь, ты учила меня читать, а в меня не лезло слово «как».  Как может быть в букваре слово «как»? Ну как «кака» может попасть в букварь, мам? Тебе сколько лет было? Двадцать шесть? Я бился с тобой полдня. Ты: ну это же так просто, Алёша, сказать слитно слово из трёх букв, «к», «а», «к». Нет, мама, это не просто. Это святотатство какое-то. Потом, поняв в чем дело, ты смеялась чуть не до судорог и водила меня за руку по дому, объясняла суть сравнительного предлога. «Смотри, этот мячик оранжевый, как мандарин». Эта кастрюля глубокая, как Марианская впадина. Этот суп горячий, как кипяток.  Это неодолимое желание ехать сюда как вольфрамовый сплав. И это глупо. Потому что выглядишь ты отвратно, потому что воняет, потому что законы биологии рациональны. Те, кто родил, должны уйти раньше тех, кто родился. Когда наоборот – больно и несправедливо. «Что меня тащит-то сюда?- почти орал он, - нафиг?».
Тем более сейчас, когда появилась подружка Мёртвая, с которой можно откровенничать. С мертвыми всегда так: либо правда, либо ничего.
«Это одержимость, Алеша. Одержимость прочнее вольфрама, прочнее любой любови. И даже ненависти. Потому что…».

Потому что у вашей родственницы (доктор предпочитал говорить «родственница», и Лёха уже относился к нему с почтением), -  у вашей родственницы слабая мозговая активность в гипокампе. Очень слабая, но нам по гуманитарке поступил новейший МРТ-комплекс. Чувствительнейший, скажу я вам прибор. Он и уловил что-то непонятное, но живое. Но самое интересное, что…

Чувствительнейший прибор. Леха всегда считал именно себя чувствительным прибором. Только скрывал модель и серийный номер. Он чувствовал слабую, невозможно слабую активность в ее мозге, - движение, скрытое  гримасами смерти ее лица.

Мам, на что похожа душа? «– На пирамидку, малыш. Основание пирамидки – область сердца и спинной мозг. А вершина вот здесь, в голове». Наверное, ты права. Только вот лобные доли твои в состоянии стазиса. Профессор Шрёдингер, ваш кот все-таки жив или мёртв?
«– Всё-таки, всё зависит от вашего решения, доктор Киба».
Ого, доктор. Доктор – это интересная мысль, дружище Эрвин. Я подумаю об этом. Прямо сейчас.

… мы и не мечтали о таком функционально-диагностическом комплексе. Прямо как манна небесная, самим до сих пор не верится.

Что такое мозг, Мёртвая? Это скопище дергающихся нервных клеток. Десять миллиардов нейронов создают связи, цепи, искрят элетровспышками как новогодние гирлянды. Эти миллиарды знают обо всех наших решениях раньше, чем мы успеваем их осознать. Вступить в лужу или обойти, убить или пощадить, верить в Бога или так сойдет. Розовая электрическая биомасса весом полтора килограмма решает на полсека вперед и ждет доводов-обоснований от нашего «сознающего эго». По тяжелейшим философским вопросам мы рождаемся с уже готовыми схемами решений. Рождаемся математиками или поэтами, музыкантами или инженерами. И каждый, кто попадает в свою лузу говорит: меня вело. Непонятная тяга тащила меня к моему назначению в этой глобальной механике. И если что-то ломается и тяга не действует, ты становишься просто куском мяса, рыскающим в помойке.

- Лёш, ты с кем шепчешься? – Дана щекотала его шею, пальчиками вверх, до уха, - с тобой все в порядке?
Бу-бу-бу, - она совала носик ему в ухо, фырчала, - ты будишь меня этим своим бубубу, бубубу. Не делай так, ладно? Ты меня пугаешь. Такой вид. Глаза стеклянные и куда-то в сторону. Слепые глаза. Чужие. У меня, вот смотри, даже мурашки по спине.

Это называется ступор, Дана.

- Где мурашки? Сейчас поймаю, посажу в банку, - он старался смеяться, старался отвечать так, как ей хотелось, переворачивал ее, целовал, он вспоминал опыты с пересадкой собачьей головы в шестидесятых. Демихов. Жаль, он умер, а то я бы спросил: сам-то хоть понимает, для чего он это делал? Нет, реально, для чего? Доказать, что голова одной собаки, пришитая к туловищу другой способна пару часов прожить и даже молоко лакать? Произвести фурор в трансплантологии чтобы Нобелевку получить? Стопудово мечтал забашлять на этом. А затем и в Штаты эмигрировать, лаб там замутить крутейший. А в результате – пустота. Пустая трата времени при полном осознании, что главная цель – не двухголовый монстр, а сохранение мозга и личности человека в теле донора. Это ж полшага к бессмертию, Мёртвая. Но нужны автономные системы кровоснабжения, ИВээЛы и миллиарды стежков иголкой, в пару раз тоньше паутинной нити. Да и то не факт, что выгорит. А монстра можно заснять и кинуть плёнку по миру – смотрите: псина с двумя башками, причем пришитая стремится укусить местную. Потому Демихов твой, когда задали вопрос о возможности пересадить одну голову на обезглавленное тело просто отказался отвечать. На самом деле, столько мороки: надо поддерживать жизнь в теле безголового донора пока отсекаешь перемещаемую голову. Надо одновременно поддерживать жизнь головного мозга. Но сложность даже не в этом. Сложность в том, чтобы сшить, причем быстро пока всё это не умерло – миллионы сосудов. Это как сделать? От этого даже Уайт отказался. Помнишь, последнюю статью о нем: «Доктор Уайт и его способ сохранять мозг живым при трансплантации головы». Способ-то он нашел – это гипотермия извлеченного мозга, охлаждение не всего организма, а  тканей центральной нервной системы. Но пересадить мозг в череп донора оказалось не-под-си-лу. Невозможно. 

- Что невозможно, Лёш?

Внимательные карие глаза считывали и складировали себе в средний мозг любую крошку информации о его, Лёхиных орбитах. У тебя была девушка, Леш? Как ее звали, Лёш? Почему ты мне ничего не рассказываешь о своих родителях, Лёш?

Потому что я хочу, чтобы ты была органической частью моего метафизического мира, Даночка. Где каждая вещь и существо, как в узоре, как в геометрии дополняет иное. Портрет Мёртвой сочетается с темным зеркалом в коридоре, - и в том и другом предмете видишь себя. Рабочий стол невозможен без светло-серого компьютера и тёмно-серой крысы с золотистым брюшком. Здесь мой рабочий замысел, о котором не знает никто, включая меня. Когда ты входишь, здесь легче дышится. Вероятно, формула твоих духов и привычка гулять перебежками цепляет к тебе больше молекул кислорода, чем ко мне. Да, я пытаюсь шутить. Ведь если бы я не шутил с тобой, мне пришлось бы шутить с Мёртвой. А с ней шутки плохи, сама понимаешь. Потому ты нужна противовесом. К тому же, если всё-таки содрать с тебя одеяло, можно обнаружить кое-что идеальное в этом мире. Ты очень сливочная, Дана. Пропорциональная, глянцевая и душа у тебя соболиная. Пушистый, бриллиантовый мех и любопытная мордочка посередине.

- Да ерунда, - он хмыкнул, - не бери в голову. Невозможно то, что ты не хочешь бросить курить. Даже ради меня. Даже ради..

- Ради тебя и кого? – она живо, по-кошачьи вспрыгнула ему на грудь, - ради кого?

- Неважно, - он считал, что его глаза источают любовь и нежность в одном щуре, - Невозможно жить с курящей девкой. После сигареты ты воняешь как бомжара.

- Чтооо?

Она лезла драться, царапалась, сначала шутливо и слегонца, потом, когда он чуть сильнее перехватывал ее руку, злилась, вертелась, больно щипала бок и живот. Ему приходилось туго пеленать ее одеялом и, примкнув вплотную к ее щеке, жестко тереться щетиной. «Бросай курить, - ворковал он, пока она дергалась, пищала и клялась жестоко отомстить, - бросай курить. Мне нужна здоровая и цветущая же».

- Же? Какая «же»? Ну-ка договаривай.

- Сначала бросай курить, - он выпускал ее из одеяла, - а потом я закончу.

«Запомните, Алексей, - тактичный Смоленцев знал, когда являться в утомлённое Даной Лёхино подсознание, - прорывная научная идея никогда не приходит в виде логической формулы. Какие-то обрывки фраз, слова, цифры. Для других они не значат ничего. Только для вас».

«Хлороформ, циклобарбитал, да даже фенобарбитал, шеф, - Лёха смотрел в потолок спальни. Морщинистый потолок, крашенный белилами в год Карибского кризиса. - Нужен сильный долгий отключатель. Не сейчас, сейчас рано. Месяца через три, а лучше через полгода. Поможешь беспроблемно изъять из лаборатории?».

- Ты любишь меня? – светлые волосы тёмного золота щекотали ему лицо, ниспадая сверху.

- Люблю, - сказал он, - люблю тебя, светик.


Рецензии