ДХ 9 Дверь

Глава 9. Дверь


- Знаешь, старик, - сказал Мишаня, заскочив вечером, - смерть имеет значение. В нашем мире победить, это значит умереть позже своих врагов. Ну там, видеть в гробу и белых тапочках. Если ты отменишь смерть, то как понять, что ты победил?

Люди хитры, - вот о чем не сказал он, откупоривая на кухне трёшки-брежневки простецкую Балтику 0.7. Твой враг может затихариться, даже притвориться побежденным, ползать перед тобой на карачках. Но стоит тебе отвернуться или расслабиться, и он отгрызет тебе самую необходимую часть тела. Власть, это не заветная цель, не приз за первое место. Это необходимое условие выживания, чувак. Ты думал об этом, когда начал свой беспредел?

- Боишься бессмертия, Миш?

Тот  не ответил, заглотал пива, - кадык резко, нервно дергался вверх-вниз. Лёха понимал. Все боятся непрогнозируемых последствий. Изобретение двигателя внутреннего сгорания необратимо привело к двум мировым войнам и ста миллионами погибших. А к чему может привести Лёхин проект?

- Знаешь, к чему приведет твой проект? – обернулся Мишаня.

Лёха думал об этом. Перенаселение, судя по прогнозам Бредбери и Теслы, – решаемая ипохондрия.  До ближайшей экзопланеты Проксимы лететь сто пятьдесят земных годков. Для человека, живущего не менее трехсот-пятисот лет, это фигня, - не самый долгий напряг в его экзистенции. Хуже всего касты. Каста бессмертных супертоповых гамадрилов, поимевших его метод во славу своих шкур. Еще тайный орден какой-нибудь изобретут, чтоб фильтровать человечишек как биогумус, по степеням полезности. Миллиарды будут дохнуть, протягивая дрожащие ручонки небу, в мольбах о спасении – ибо знают, что оно есть. И не просто есть, - даже работает. Но какая-нибудь кучка теневых воротил заграбастают всё, включая окончательное решение о нескончаемой жизни или безнадежной смерти.

- Да не увидишь ты всего этого дерьма, - повернулся к нему партнёр его и невольный помощник, - грохнут тебя, чувило ты безглазое. Как только закончишь расчеты, закачаешь в комп, как только поймут что овчинка стоит во всех смыслах, - завалят как жучку. Как Теслу твоего, как всех, кто посмел покуситься на вечное, на грёбаную перекройку мира.
«Теслу грохнули? Он же под машину попал…».
«Чудак ты на все три буквы, Лёсик».
Недопитая бутылка жесткой волосатой рукой водрузилась на кухонный столик. Обычная столешница: фисташковый пластиковый мрамор. Лёха вперился в неё, в тонюсенькую длинную как сороконожка трещину на столе. «Я не то чтобы сочувствую тебе, старик, - смотрел на Лёхин вихрастый затылок Мишаня, - я не друг тебе, не приятель и никогда не буду. Мало того, рад бы вообще не видеть тебя ни вдоль, ни по окружности. Но порешать прикол, который может выгореть в невиданную крутоту, было бы интересно».

…как было тепло, что нас с тобой вместе свело,
девочка-пай, рядом жиган и хулиган – захрипел магнитофон этажом выше,
в нашей Твери нету таких даже среди шкур центровых
девочка-пай, ты не грусти, ты не скучай.

- Ништяк, - то ли сказал, то ли подумал Лёха в спину уходящему решале. Всё ништяк, Мишаня. Живы будем не помрём, а помрём так похрен.

Мы никогда не станем своими тем, кого неловко ставим в зависимость. Неважно от чего. Из-за неуемной ли ницшеанской воли, дьявольской способности сплетать из человечков морские узлы,- иначе это называется лидерством. Или из-за чудной девиации, поразившей Лёхины мозги в день, когда мама по непонятной причине потеряла сознание. Чтобы никогда в это сознание не возвращаться. «Я ж был нормальным до этого, - вспоминал он, - никаких глюков». Ну вот разве что в секции ходить не хотел, как бы отец ни настаивал. Ни самбо, ни дзюдо, ни бокс, ни футбол. «Да что ты как девчонка, - сердился батя, - смотри на меня. Видал бицепс? Попробуй продави». Продавить ни разу не получалось – пальцы ломались в суставах. Отцов же бицепс стоял как нью-йоркский бронзовый бык и не хотел ложиться, даже когда батя спал.
«Батя. Я не знаю даже, жив ли он». Лёха сидел там же, где его покинули. Смотрел на недопитое пиво – где-то треть бутылки. Пиво холодное, кровь горячая, пытается вскипятить уши. Уши лопаются, словно два перезревших фурункула. Нет, это не стыд. Это какое-то раскалённое неудобство: такое часто случается с пассажирами горящего аэробуса. Когда ты еще не понимаешь, что случилось, но уже печёт как на чёртовой сковородке и рушится вниз. Всё рушится вниз, а как удержать это, - ты не знаешь. Поеду завтра посмотреть, горят ли окна, - придумал он, и пожар в левом двигателе его самолета чуть притух. Самую малость.

Насчет малости: малышку он уже уложил спасть. Впрочем, она сама умела неплохо устраиваться. Про отсутствие родительницы не вспомнила, новому жилищу не удивилась – проковыляла по всем комнатам панельной трёшки. «Выбирай, пупс, какая тебе комната больше нравится», - предложил Лёха. Деловая колбаса («какая колбаса? Вяленая верёвка - с учетом ее худобищи») проинспектировала хату более внимательно. Ей понравилась комната типа спальни с двумя дверями. Двери абсолютно одинаковы, белые, советские еще. Но одна открывалась в коридор, другая в небольшую кладовку. Или это была гардеробная? Лёха не успел разобрать. Зато девочка, выбрав себе хоромы, вовсю тащила туда игрушки. Впрочем, серьёзной помехой к обретению покоя в этой комнате, явно пытавшейся стать будуаром, были густые тёмно-красные обои с алыми громоздкими бутонами, разбросанными по стенам наотмашь и хаотично.
- Ты здесь не йокнешься? – обеспокоился Лёха.
- Йеть! – твердо ответила она.
Он кивнул: обустраивайся. Японская школа воспитания полагала именовать сопливых девочек, несмотря на странности их происхождения, «моя принцесса» и швырять любую недвижимость к их пинеткам, независимо от цены, метража и последствий.

Отцом он себя не чувствовал. Да и  что значит, быть отцом? Гордиться общественным мнением, одобряющим твою способность делать детей? Изредка ловить мечту о её же волшебном осуществлении  в твоих детях? Вырабатывать дофамины от игры в папу-ослика, которого пинают пятками и нещадно хлещут пищащие пупсовидные всадники? Спроси, что он думает на её счет, он бы ответил: так получилось. Так получилось, я не хотел, это сильнее меня. Но попробуй кто отнять её, он сможет убить. «Убить - просто, сын. Главное найти причину. Или придумать на худой конец. Если есть неодолимая причина, даже первое убийство осуществится без рвотных позывов и прочей психотравматики». Да нет, бать. Будет тяжело. Однако неправ тот, кто загораживает безоружной и хилой архимедовой физиологией свою эврику от римского легионера. За что и бывает нещадно насажен на пику.
Лёха понимал, что Даночка, как  тот римский воин, вернется с попыткой тупо отбить у него девочку. А кто бы на её месте поступил иначе? Но допустить это невозможно.

Эврика. Он привык долго и пристально смотреть ей в лицо. Привык искать и не находить искомое. Он привык, что она – другая. И это не вызывало в нем ни растерянности, ни злости. Знал, что инаковость её суть отсутствие выбора. «Два мозга  - две души». А должна быть одна. И нет ни мук, ни терзаний. «Во-первых, еще долго. Во-вторых».
А что во-вторых? Люди не были бы людьми, если бы не надеялись на чудо. На «а вдруг…».

Вдруг зазвонил телефон. Кто говорит?
- Фонд. Алло, это Алексей Николаевич?
- Да. Он это я. В смысле, Алексей Николаевич.
- Здравствуйте. Я – представитель фонда Сороса, вы год назад заявляли свой проект по генетике.
- Больше года назад.
- Да-да. Конечно. Извините, очень много бумаг. Но я уполномочен поставить вас в известность, что ваш проект одобрен. Поэтому вам требуется приехать и заполнить пакет электронных форм для получения материальных средства, необходимых для…

Лёха точно понял, что звонил тот, в непроницаемо-зеркальных очках. И тихий вкрадчивый голос, и интимное шуршание непроницаемо черного  костюма. «А как они узнали мой здешний телефон? Я же только что въехал».

- Не стоит беспокоиться по пустякам, - заверил его мягкий бархатный баритон, - торопиться не надо. Вы имеете право прибыть в наш офис когда вам будет угодно. То есть не сегодня. И даже не завтра. А послезавтра. Часиков в пять. Хорошо?

- Хорошо, - тут же согласился Лёха, – а можно в шесть?

- Можно, - сказал вкрадчивый. – Но тогда лучше в четыре.

Окей.

Огромный белый медведь «етя фафа Уки» (это папа Умки) с дурковатым взором голубых пластиковых глаз, кучи пушного синтетического зверья: котята, щенки, коричневые медвежата с барабанами, балалайками и один без лапы.  Три голых куклы, одну из них малышка успела постричь под ноль детскими ножницами для аппликаций. Плюс два набора оловянных солдатиков и шахматная доска, - единственная реликвия, которую Лёха захватил из отчего дома, ибо не мог забыть свой двухмесячный опыт в детской шахматной секции, откуда его выперли с диагнозом «не в состоянии достойно переносить проигрыш». «Па, я три раза выиграл у этого лоха. А на четвертый он меня опрокинул детским матом. Ну и…». Шахматная доска, обрушенная на светлую голову победителя, образует там превосходную шишку приятного оттенка типа бордо.   Фигурки до сих пор пахли лаком. «И кровью», - усмехнулся Лёха. С другой стороны, что скажут воспитательницы детсада, когда туда придет угрюмая девочка, сдирающая с кукол одежду? Какой диагноз поставят ей? «Ваш ребенок – будущий садист, маньячка, срочно к детскому психиатру, папаша». А если она просто будущий педиатр? Ну, или хирург, прости господи – некоторых кукол она ко всему ещё и потрошит.
- Зачем, малыш? Зачем ты взрезала Дуняше живот?
А ответом тебе будет бездонный укоряющий взгляд типа «фафа, ты идиот?»
После чего ты точно поймешь: норма представляет собой стойкое желание рассмотреть таинственный внутренний мир пластмассовой красоты, упакованной в кружева и блёстки.

«Два мозга – два мира». Ты была права, Мёртвая. Где хоть ты сейчас? Мне тебя не хватает.

«Галлюцинация при шизофрении обладает определенной автономией от воли больного, - заявил из пакета с книгами Виктор Кандинский, основатель отечественной, имперской ещё школы изучения психозов и психотических самоубийств, - проще говоря, она вообще никакой воле не подчиняется. Ведет себя как хочет. Хочет – является. Хочет – уходит. Хочет – обращается в нечто иное. Включая свою собственную противоположность».
- В ваше время, Виктор Хрисанфович, понятия «шизофрения» еще не существовало, - возразил Лёха, -  Так что вы – псевдоглюк, согласно вашей же классификации.
Утонченный образ в пенсне и профессорской бородке растворился в сумраке большой комнаты, где больной («от больного слышу, Виктор Хрисантович!») свалил в кучу привезенное барахло. Уж кто-кто, а Лёха точно знал, что с книгами разговаривает каждый второй любитель внеклассного чтения. А этот Кандинский казался весьма интеллигентным челом. К тому же его учение о галлюцинациях удачно сочетнулось не только с треугольным творчеством кузена, абстракциониста Василия Кандинского. Удачней всего оно сочетнулось с геометрическими обоями гостиной, - в духе всех кузенов Кандинских, вместе взятых. Эту психотическую гостиную (акварельные пятна по стенам, треугольники и квадраты) Лёха и придумал превратить в мини-лабораторию. «Здесь будет стол с компом и крыской, - решал он, - здесь виварий, куда Леська скоро нарожает с десяток голых землекопов». Да вот, благодаря Дане и ее имиджмейкерству, Лёхе удалось завладеть оплодотворенной яйцеклеткой самки-землекопихи. Путем нехитрой процедуры зародыши перекочевали к Леське. И теперь та толстобрюхо млеет, ожидая нарождения крысявистой мелюзги. Вот она удивится, когда оттуда вылезут голые землекопы. Хотя, если уж Дана  подмены не заметила, то и Леська вряд ли. 

Дана. Дана не выходила из его головы, потому он ничуть не удивился, когда она вошла в аспирантскую. Видимо, долго стояла в коридоре, ожидая, когда Лёха останется один. Спиной, скрюченной посреди бумажек, планов, отчетов, между сваленных в бредовый хаос папок, он почуял её. Ее запах, - аромат прохладного летнего вечера на веранде под шашлык и гитару. И осязал он деву в дверном проёме, облаченную в светло-бежевый ангорский свитерок, из-за чего обретает она схожесть с  пушным зверьком типа светлой норки. Коричневая замшевая юбка в облипку, где ее подростковые бёдра кажутся ярче и круче. И, наверное, молочный плащ. В нём она капельку Марлен Дитрих из Триумфальной арки Ремарка. Впрочем, капелька не считается, конечно. Дана прекрасней. Дана  весна, в которой нет и не может быть холода. Хотя она очень старается остыть.

- Я выписалась, Лёш, - сказала ровно и чуть простуженно. Она стояла за его правым плечом и спокойно смотрела, как он прячет страусиную башку в Большой справочник начинающего нейрофизиолога. – Лёш, я вернулась, а дома никого нет. Ни тебя. Ни Майечки. Ни ваших вещей. Ни крысы. Ни Мёртвой.

«И Мёртвая съехала? Куда?», - хотел спросить Лёха, но гораздо важнее было перевернуть страницу справочника.
- Куда ты уехал, Лёш? – продолжала она странным, несвойственным ей, скучающим голосом («видимо, репетировала»), - куда ты увёз мою дочь?

По законам жанра он должен был встать – грудь колесом – и торжественно объявить: «Дана! С прискорбием сообщаю, что наша девочка, малютка, которую ты родила в адских муках и раздирающих схватках – не твоя дочь». И далее словить в охапку ее теряющее сознание тонкое тельце. Пару десятков раз он представлял эту сцену, повторял интонацию, от глубоко возвышенной до иронично-трагической. Один раз даже пустил романтическую слезу, вообразив, как прижимает к груди ее трепещущий стан, одновременно заверяя и в вечной любви, и в необходимости расстаться друзьями.

Но сейчас он будто наелся жареного песка из пустыни Сахары. Губы ссохлись, слиплись, он почувствовал себя вяленой астраханской воблой, способной лишь удивленно выпучиваться мордой в Большой справочник.

- Почему ты молчишь? - домогалась она, объясняя то ли ему, то ли себе что всё это, - ненормально, Лёш. Я ведь могу понять тебя. У меня был чудовищный срыв, ты опасался за ребенка, уехал. Возможно, на твоем месте я бы вообще… вообще сделала что-то ужасное. Истерила бы, дралась. Я понимаю тебя, Лёш. Даже твое желание разъехаться – я способна уважать его. Тебя. Но я мама, Лёш. Понимаешь? Я очень люблю Майечку. Все эти дни…

Все эти дни она ненавидела себя и его, плакала, спала в слезах, утомленная фенозипамом, дико скучала по девочке, смотрела в окно, не идет ли Леша с нереальной охапкой роз и подснежников. И пыталась дозвониться до опустевшей хрущебы.

- Похудела вот на пять кило.

Про пять кило было лишним. Какой-то скрипучий тумблер трудно переключился в его мозгах. Начинающий нейрофизиолог повернулся боком и, не глядя в глаза, в эти её демонические провалы у переносицы, сказал:

- Я насовсем уехал, Дана. Малышку я тебе не отдам. Телефона и адреса ты не получишь.

Гражданский брак весьма удобен для решения деликатных научных проблем. Но.

- Но тогда я вынуждена подать в суд, - клокотнув фальцетом, ответила она, - через три дня. Если ты не одумаешься. С понедельника я выхожу на работу. Буду ждать ответ. Пойми, у тебя нет шансов оставить ребенка. Суд всегда на стороне матери.

Он понимал. Он кивнул. И познал он, что её вариант ничуть не хуже других. Не надо ничего высокопарно доказывать. Не надо ловить обморочных дам в свои горсти. Не надо париться насчет интонаций и тембров, освещений и декораций. Ты сама сделала свой выбор, Дан. Никто тебя не принуждал.

- Ты хоть немного любил меня? – спросила она, выходя из кабинета. Встала на порожке, обернулась, ждала.
Он пожал плечами. С ней было хорошо в постели. Реально – хорошо. Но любовь ли это, он не знал. «Любовь - это черно-белая тварь, - сипел ему во внутреннее ухо пьяный батя, - она не проходит, как ни гони. Она чуется либо желанием защищать и оберегать. Либо ненавистью и желанием убивать. Если в тебе то и другое, значит ты любишь».
Лёха снова перевернул страницу. Дана осторожно прикрыла за собой дверь.

--

Окна в отчем доме светились. Слеповатые, вымытые вчерашним дождём стёкла. Облупившиеся рамы. Полтора года, ё-моё, - думал Лёха, - полтора года. Было страшно. Дурак, - думал он. Дурак не тот кто понимает, что ему страшно. Страшно вылезти из такси, подняться на свой четвертый этаж. Позвонить в дверь. Дурак тот, кто отказывается признать себя трусливым дураком. Кто тупо не может вытащить себя из чертова такси и пинками -матами погнать вверх по лестнице. Позвонить в дверь. «А что я там встречу, - переживает дурак, - ад, трындец, прямой хук в дурацкую морду?».

- За простой плата в полтарифа, - сообщил таксист.

- Чего? – изумился Лёха: речь водилы показалась ему волшебным кодом. Разгадаешь – и всё рассосется.

- Я грю, мы пятнадцать минут здесь стоим. А счетчик тикает. Платить будем?

«Да не любил он меня, не выносил после… После», - хотел крикнуть Лёха в металлический затылок таксиста. Тот, вместе с недвижимой шеей казался механической частью автомобиля, такой же, как руль, магнитола, рычаг, бардачок, чёртик над зеркалом заднего вида, ловко сплетенный из капельницы и изоленты. В детстве Лёха думал, что у таксистов под слегка выбритыми подбородками такие же трубки, кнопки и рычажки. Всё это они хитро скрывают под фирменным таксистским прикидом, ибо поклялись кровью на чистом египетском пергаменте: не разглашать. Но если очень-очень сильно зажмуриться и постараться, можно вытрясти оттуда душу, питаемую электричеством из розетки. И тогда она тебе скажет:

- Покиньте, пожалуйста салон. Или салон буду вынужден покинуть я.

Лёха не мог себе этого позволить. Нет, уж лучше я, - шумно выдохнул, достал лопатник, отсчитал с процентом, включая простой.
Газанув так, что Лёха исчез и задохнулся в сизом выхлопе, - таксист выскочил со двора, жестоко вдавив обе педали.

Отец открыл дверь и кивнул, приглашая войти. Молча, словно ничего не случилось. Словно и не было этих полутора лет. Ни упрека. Ни волчьего взгляда. Ни желваков и пальцев, зажатых в кулак. По ходу кинул насмешливый взгляд: а когда я был бабой, сынок?
Он сильно похудел. Серые щеки ввалились, стальной взор оказался прозрачным, словно байкальское озеро, разделенное напополам резкой морщиной.
- Ужинать буш?

С кухни смачно тянуло жареным картофаном и еще чем-то скворчащим, масляным, когда хочется добавки и долго, долго облизывать вкусные пальцы.

- Рыбёху вот пожарил с луком, щуку. Приятель-рыбак подарил, эт я те скажу – вещь!

Привычной водки на столе не было. Под столом и в мусорке тоже. Да и квартира явно прибиралась, - не вчера конечно, но дня четыре назад.

- Завязал я, - поняв Лёху сказал батя, - не зашился как ты. Просто бросил.

Когда я ушел, - открылось тому беззвучно, но ясно. Звякнули тарелки, чайник с заваркой. В углу кухонного подоконника всё также торчал лопоухий кактус. На бате всё та же синяя в тонкую светлую клетку фланелевая рубаха и треники, растянутые в коленках. Какие там полтора года. Машина времени открутила лет десять назад. Только вот мама ни в какую не хотела возвращаться.

- За неё, скажу тебе, ты молоток. Я ведь тоже через день у неё бываю.

Доктор всё ему рассказал, - дошло до Лёхи. И про тщательный уход, и про решение вечных проблем с ивээлами.

- Вот, па, - Лёха протянул ему голубоватую бумажку с водянистыми госзнаками.

Тот водрузил на орлиный нос очки в коричневой оправе, «что это?», - развернул, прочел «Свидетельство о рождении… таак… Майя Алексеевна Киба». Лёха молчал. Батя раза четыре прошел по строчкам, вверх, вниз, обратно. Очки плавно съезжали с его тонкой переносицы, он не замечал.
- Выходит, у меня внучка есть? – выкатил он байкальские глаза с выражением «наш пострел и тут успел».

- Выходит, - кивнул Лёха.

- Чего так тупо назвали? – огорчался отец  - Майка, это ж нательное бельё. Жена-то кто у тебя?

- Не женат я. Мы развелись, - пытался пояснить Лёха чудовищную санта-барбару своей личной, да и не личной жизни.

- И ребенок у тебя остался? – удивился отец, - чё, жена алкашка что ли?

- Вроде того, - кивнул тот.

Понятно. Отец сложил свидетельство в том же порядке, как получил и протянул обратно. Долго протирал очки носовым платком – почти в ту же клетку, что и рубаха. Густой словно нефть, чёрный чай тихо остывал в его кружке. Тикали электронные ходики на клеенчатых обоях под желтый кирпичик, увитый вьюном.

- Приводи, что ли, - предложил он, - пару-тройку дней смогу с ней посидеть. Когда тебе нужно-то?

- На следующей неделе, па, - Лёха поднялся из-за стола, - с понедельника по среду.

На пороге отец протянул руку: я не знаю, чего ты мутишь, Лёх. Но чую, что по какой-то невменяемой причине это до смерти необходимо.
Лёха пожал его мослатую шершавую пятерню: пока, па. В понедельник вечером приедем. Он был уверен – здесь, в отчем доме, малютка выть не будет. Откуда-то он проникся этим на все сто.

--

Они договорились встретиться в самом пустынном кафе Москвы – «У Павелецкой». На самом деле никакое это не кафе, а бывшая столовая впритычку к промзоне. Цены новые, котлеты советские, народу никого, ибо чуть дальше Макдональдс.

Видимо, Дана готовится двигать речь, - Лёха пытался обосновать, почему она выбрала это Богом кинутое место.  Сам к переговорам не готовился. Закинул в папку с десяток копий и оригиналов, рысцой спустился в метро. «Эх, машинку бы прикупить, - мечтал он, - пофорсить напоследок».
Ждал ее около часа, успел съесть двойной обед – особенно понравилась картошка-пюре с хлебным бифштексом – там было много подливы. «Вам ещё принести? - заботливо интересовалась официантка в белом кокошнике. – Не влезает уже, - огорчался он, - а с собой завернете?». В ответ он получил клятву, что здесь умеют завернуть всё, включая украинский борщ и французский луковый суп. И когда организм Лёхин, будучи не в состоянии обсуждать более хлеб насущный, издал неожиданно мощную отрыжку, вошла Дана.

- Фу, - сказала она и отвернула личико.
«О ваши перси и ланиты», - вспомнилось Лёхе откуда-то, а откуда – вспомнить не удалось. «Если бы я был скульптором, я бы выточил ваш невесомый образ, милая Дана, из свежего, налитого мёдом и солнцем,  персика».
«По-вашему, дражайший Алексей, я настолько мелкая и влажная?».

Дана была в темно-синем брючном костюме, волосы туго утянуты в конский хвост, отчего глаза ее сделались по-монгольски раскосыми и беспощадными. Он протянул ей папку. Кофе не предлагал, пюре и котлету тоже.

- Это подделка, - заявила она, брезгливо отшвырнув справку о ДНК-анализе, - я так и знала, что ты чего-нибудь смухлюешь. Знакомые там у тебя? Или взятку дал? Запомни, суд проведет независимую экспертизу. А я с моим адвокатом прослежу. От начала и до конца.

Обмороков не будет, - понял Лёха, - Дана готовилась воевать. Война – это единственный способ убить любовь, выдрав с паршивой овцы хоть шерсти клок. Ненависть такое же сильное чувство, и главное – утешает. Потому, даже если бы он притащил в Павелецкий настоящего живого марсианина или устроил заседание совбеза ООН, - она бы не удивилась. Поскольку удивиться – это проиграть. А она не хотела проигрывать ни битву, ни войну. Проблема женского главнокомандования, считал Лёха, в том, что даже победив, баба не может остановиться. Потому в следующий раз, когда она встретит очередного Лёху, то бросит его первой. «Иначе мне не встать на ноги, Лёшенька. Иначе мне всю жизнь скакать по Садовому кольцу на четвереньках». Да, и запомни: в катастрофах, авариях и апокалипсисах где будут искорежены другие лёхи, - вини только себя.
А сейчас ей нужен шерсти клок. Его клок в её кулачонке. Чтобы проникся он, господи, как же зверски кромсает, как безжалостно рвёт её изнутри какой-то бешеный лисёнок, зашитый в живот бесноватым извергом.

«А я должна встать, одеть чертов костюм и прийти сюда. Чтобы прямо – прямо! - смотреть в стеклянные, нечеловеческие глаза этого изверга».
Как же быстро проходит преданность, трепетность и нежность. Словно тряпочкой по столу. Тонкий слой гормональной пыли, вот что такое любовь.

- Малышка ведь тебе не нужна, - пытался вразумить ее Лёха, - ты не в состоянии полюбить её.

Но Дана не слышала. Она как-то умудрилась обмотать свои мозги поролоном. И теперь всё, что бы он ни сказал, она использует против него. А также против себя, против малютки, против всего этого шизанутого, злобного, кровавого, садистского мира.

- Тебе придет повестка, - пообещала она, - и ты обязан будешь явиться.

Он явился по повестке, причем многократно. Три раза провели независимую экспертизу, - Дана не верила никому, требовала вызвать свидетелей из роддома. Но кто примет за чистую монету  подружек-акушерок с их журналами и медкнижками, когда результаты независимых экспертиз убедительнее трёх законов Ньютона и монументальнее китайской стены? «Гражданка такая-то не является матерью ребенка такого-то с точностью 99,9 процентов». «Ваша честь, я-же-её-рожала». Как же это?
Речь не о том, гражданка, рожали ли вы, не рожали, и кого именно, если вам это всё-таки удалось. Речь о том, кому оставить того ребенка, матерью которого вы не являетесь. Вы даже в законном браке с этим гражданином не состояли. И о том, что вы с ним жили, известно только с ваших слов.
Плюс свидетельства врачей, подтвердивших попытку суицида.
Гражданка, а вы точно уверены, что у вас всё в порядке с головой?

Он ждал её в тот же вечер, сразу после оглашения вердикта. Малышку отправил к отцу, выходил на балкон. Выкурил первую сигарету. Которой тут же вырвало.
Она позвонила в дверь около трёх ночи, - один короткий раз. От нее несло пивом, воблой и капустной отрыжкой. «Объясни», - требовали её вспухшие веки, мутные очи, - («а где пастельные тени, Дана, где жирная кудрявая туш?»).
Объясни, пожалуйста.

Он объяснил. Как биолог биологу. Как генетик генетику. И что он готов щедро оплатить ей услуги невольного инкубатора. Ведь теперь у него будут деньги. От Сороса, от бизнеса, от…

- Лёша, а ты разве человек?

Она сидела на кухонном табурете, что-то искала в небольшой коричневой сумочке из крокодиловой кожи. Он стоял напротив, у балконной двери и понимал, что ей не нужен ответ на этот вопрос. Ей вообще никакие ответы не нужны, она всё познала. Она стала Соломоном, обретшим вкупе со знаниями, неизбывную скорбь.

- Что ты хочешь, Дана? - спросил он.

Она оторвалась, наконец, от сумочки. Вскинула хорошенькую свою голову – маленькую, аккуратную, золотисто-русую, потрясающе милую, несмотря на траур и ноль косметики.

- Чего я хочу? – улыбнулась она, вставая, - я хочу чтоб ты сдох, Алёша. Чтобы ты просто – сдох.

У нее в кулачке блеснуло лезвие – то ли финка, то ли что-то охотничье. Когда она ударила его под правую ключицу, он не почувствовал. Дана не знала – да и откуда ей – что Лёха не чуял боли в драках. Как-то его избили семиклассники, он учился тогда в пятом. «Эй, ты, придурок, подь сюда, чё, оглох, тупорылый». Я не тупорылый, - сказал Лёха и получил поддых. Было не больно, просто нечем дышать. Он упал, но падая вцепился когтями и зубами кому-то в ногу – и только эта нога из шестнадцати его не пинала. Ему сломали руку, а он не понял. Выбили три зуба – тоже не почуял. Просто нечем было дышать. Но он как-то жил, полз и всё глубже впивался оставшимися зубами в захваченную вражью лодыжку. Пока не услышал растерянный ломающийся басок заводилы – «Ребзя, ну его, оставьте. Он же псих». С тех пор его больше не били. Во всяком случае так сильно. И необходимость в секции бокса отпала сама собой. «Пацаны, хрен с ним, он же псих. Ноги отгрызает». Лёха краем уха слышал что у того, кому он жрал сухожилие, случилось сильное нагноение. Или заражение. И вообще он потерял много крови. Много больше, чем «этот псих».

Может вследствие неимения страха боли, может еще почему, но после первого же удара он узрел: бьет Дана не лезвием, а костяшками пальцев, сжимающих рукоятку. Кинжал же странным образом выворачивается под ее кулачок. Но она всё равно продолжает упрямо долбиться туда, под правую ключицу, своей несчастной ручонкой.

- Подожди, Дан, - он перехватил ее запястье с ножом, - ты не так.

Он немного удивился: только что стояли на кухне и каким-то макаром очутились в коридоре. Наверное, в пылу борьбы не заметили, куда вынесло их ритмом смертельного вальса. Она дёргалась, пыталась вырваться, освободить свою руку с ножом, но он плотно её захватил: сейчас, Дана, - повторял он, - сейчас.

- Пришла убить человека, так убивай, - сказал он, посмотрел ей в глаза и направил ее руку и нож в свой живот, - вот так.

Боль была, и он проникся ею как самой жгучей своей возлюбленной, которой у него ещё не было. Очень тупое и раскалённое железо сдвинуло его кишки в сторону и пыталось расплавить кусок внутренностей под левым нижним ребром. Дышать можно было только поверхностно, а лучше вообще не дышать: больно. Он напирал животом на её лезвие. И любовался потрясающей красотой ее огромных глаз. Они становились всё больше и больше. Тёмная карамель, дикий мёд, жжёный угольный сахар были эти глаза.
Дана с трудом вырвалась, её шатнуло, она отступила назад. Лёха свесил башку и рассматривал рукоятку финки, торчащую из своего брюха. Белая футболка с красной надписью «форева лайф» медленно окрашивалась алым. Покряхтывая от дикой тяготы в животе, он кое-как долез до телефона, вызвал скорую и милицию. Рукоятку в животе берег – старался не касаться. Подмигнул сидящей на полу Дане: не ссы, подруга, прорвемся. И сполз спиной по белой двери детской комнаты, отдаваясь нежной, доброй, плотной как медвежья шерсть, черноте.

Если бог есть, то он существует в больнице. Ибо это безмерный кайф: очнуться в заиндевелой палате, где даже воздух скрипит хлоркой, словно при минус тридцать. Добродушный ангел, рыхлый и уставший, монотонно излагает свою версию событий.

Оказывается, Дана в СИЗО. И она молчит. Ни на один вопрос не отвечает, - вот ведь, незадача. Даже фамилию с именем не произносит. И взгляд такой, знаете, в левый нижний угол. На днях она предстанет перед медицинской комиссией. Вполне возможно, Даночка невменяема. Да и как она может быть вменяема после всего этого кровавого побоища. Но если вменяема, то сидеть ей лет пять. А если нет, то и всю жизнь может в дурке провести. Но с другой стороны, в дурке все-таки полегче, чем в тюрьме и колонии. И в плане кормежки, и заботливый медперсонал и галоперидол еще местами применяется.

Леха чуть улыбнулся. Вокруг сияла реликтовой чистотой прозрачная белоснежная стынь.

- Вы следователь? – с преогромным усердием он выдавил три-четыре хрипа.

Ангел кивнул: да, следователь.

- Пе-ре-дай-те Да-не, хрип, хрип, - я её  оч.., хрип,  люб-лю. 

Дура ты Дана, - думал Лёха, наблюдая выходящего из палаты следака: белый его халат, небрежно накинутый на плечи был мят и пузырился, - просящему даётся. Причем, вдвойне.


Рецензии