Глава сто девятнадцатая

МАРТА, 4-ГО ДНЯ 1917 ГОДА
(Продолжение)

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ МИНИСТРА ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА  П.Н. МИЛЮКОВА:

«Итак, я получил во Временном правительстве первого состава пост министра иностранных дел, давно намеченный для меня общественным мнением и мнением моих товарищей. Мое положение казалось очень прочным, да оно таковым и было - вначале.
Про меня говорили, что я был единственным министром, которому не пришлось учиться налету и который сел на свое кресло в министерском кабинете на Дворцовой площади, как полный хозяин своего дела. Я, кажется, был также единственным, который не уволил никого из служащих. Я ценил заведенную машину с точки зрения техники и традиции. Я знал, что в составе служащих есть люди, не разделяющие моих взглядов на очередные вопросы внешней политики, но не боялся их влияния на меня и полагался на их служебную добросовестность. Я собрал всех служащих при вступлении в министерство и указал им на единство нашей цели и на необходимость считаться с духом нового режима.
Я, конечно, не считал этого министерства "легким", как Штюрмер. Я хотел сам входить во всё, и масса времени уходила на ознакомление с текущим материалом, с ежедневной корреспонденцией, с расшифровками "черного кабинета", не говоря уже о приемах нужных и ненужных посетителей и просителей. Часть дня уходила на ежедневные беседы с послами. У меня собирались Бьюкенен, Палеолог и Карлотти. Сполайкович тоже добивался участия в этих свиданиях, но "европейские" союзники хотели со мной беседовать наедине, и сербу я назначал отдельные свидания. Напомню, что дважды в день я участвовал в заседаниях министров, которые посещал аккуратно, а среди дня еще находил время заехать в редакцию "Речи", чтобы осведомить сотрудников о наиболее важных новостях дня и сговориться о проведении нашей точки зрения.
При всем том, я сам не считал своего положения прочным - дальше скажу, почему - и не собирался переезжать в роскошную квартиру министерского помещения, занимавшуюся H. H. Покровским. Так как иногда приходилось работать в министерстве далеко за полночь, я велел поставить себе кровать в маленькой комнатке для служащих, по другую сторону коридора, и оставался там ночевать, обеспечив себе утренний стакан чая. Так сложилось мое ежедневное времяпрепровождение за эти два месяца моей министерской деятельности.
Перехожу теперь к элементам непрочности положения. Мы все, решительно во всех областях жизни, получили тяжелое наследство от низложенного режима. Об этом достаточно говорилось раньше.
К прежним затруднениям прибавились теперь новые, созданные специальной идеологией нового строя. В области экономической, финансовой, административной, - в особенности социальной и национальной, - нас ждали трудноразрешимые проблемы. Но не все они выдвинулись сразу на первую очередь. На первом плане стоял, напротив, с самого начала революции, коренной вопрос о войне и мире, ближе всего касавшийся именно меня и военного министра.
Мы знали, что старое правительство было свергнуто ввиду его неспособности довести войну "до победного конца". Именно эта неспособность обеспечила содействие вождей армии при совершении переворота членами Государственной Думы. Считалось, что освобождение России от царского гнета само по себе вызовет энтузиазм в стране и отразится на подъеме боеспособности армии. В первые моменты эта надежда разделялась и нашими союзниками - по крайней мере, левой частью их печати и общественного мнения. Но это длилось недолго и у них, и, тем более, у нас. Мы знали, что затянувшаяся война, в связи с расстройством снабжения, утомила и понизила дух армии.
Последние наборы давали материал, неспособный влить в армию новое настроение. Так называемые "запасные" батальоны новобранцев, плохо обученные и недисциплинированные, разбегались по дороге на фронт, а те, которые доходили, в неполном составе, - по мнению регулярной армии, лучше бы не доходили вовсе.
Раньше, чем они прочли номер "Окопной правды", - листка, разбрасывавшегося в окопах на германские деньги с целью разложить армию, и раньше, чем появились в ее рядах в заметном количестве свои, русские агитаторы, процесс разложения уже зашел далеко в солдатских рядах. Десять дней спустя после создания правительства ген. Алексеев уже писал Гучкову, что он не в состоянии исполнить обязательство, принятое перед союзниками на совещаниях в Шантильи 15-18 ноября 1916 г. и в Петрограде в феврале 1917 г.: "Мы приняли обязательство не позже как через три недели после начала наступления союзников решительно атаковать противника...
Теперь дело сводится к тому, чтобы, с меньшей потерей нашего достоинства перед союзниками, или отсрочить принятые обязательства, или совсем уклониться от исполнения их... Уже пришлось сообщить, что мы можем начать активные действия не раньше, первых чисел мая... Придется высказать, что раньше июля они не могут на нас рассчитывать". И, с противной стороны, ген. Людендорф свидетельствовал в своих воспоминаниях: "Если бы русские атаковали нас хотя бы с небольшим успехом в апреле и мае 1917 г., ... борьба была бы для нас необычайно трудной... Представляя себе, что русские успехи в июле имели бы место в апреле и мае, я не знаю, как справилось бы верховное командование с положением... Только русская революция спасла нас в апреле и мае 1917г. от тяжелого положения".
Естественно, возникал вопрос, может ли Россия вообще продолжать войну. А если не может, то может ли она продолжать прежнюю политику? Оба вопроса, военный и дипломатический, тесно связывались вместе. Но так обнаженно они никогда не ставились. Поставить их так - значило бы выйти из войны посредством сепаратного мира. А это рассматривалось, как позор, несовместимый с честью и достоинством России. И когда, в конце восьмимесячного периода существования Временного правительства, военный министр Верховский осмелился намекнуть на возможность сепаратного мира, он вызвал негодование моего преемника Терещенко и должен был немедленно уйти в отставку. Итак, прекратить войну признавалось возможным только путем заключения общего с союзниками мира. Но как настоять на таком мире, не заставив не только нас, но и их изменить свою политику? А это было, очевидно, невозможно, и защитники такого решения, неизбежно, попадали в заколдованный круг. В этом была сила моей позиции, и топтание на одном месте после моего ухода показало ее правильность. Надо было, неизбежно, продолжать и войну, и политику.
Положение таким было и таким осталось бы (оно и оставалось таким фактически), если бы не вмешался новый фактор, который обещал разрубить гордиев узел вопроса. Этим фактором было воздействие русского циммервальдизма. Вместо проблемы: "война или мир" - циммервальдисты (а такими признавали себя вначале и Керенский, и Церетели) провозгласили лозунг: "война - или революция". Циммервальдец Мартов, кажется, первый формулировал этот лозунг в воззвании к трудящимся массам всего мира, принятом на экстренном собрании всех находившихся в Швейцарии единомышленников в Берне, куда был перенесен центр будущего третьего интернационала.
"Или революция убьет войну, или война убьет революцию" - так развертывался этот лозунг. Если война убьет революцию - это значит победит реакция, "контрреволюция".
Если революция победит войну - а это возможно только в международном масштабе, - то, значит, революция достигла своей последней цели. Такая постановка была нереальна, как и мировой переворот; но для русских получили четверть-циммервальдцев нереальность ее скрывалась в туманной дали, а между тем новая формула открывала возможность какого-то нового решения. Убедить союзников в этой возможности было делом международного пролетариата. Надо было "просто" изменить их взгляд на "цели войны".
В такой постановке циммервальдский лозунг появляется у нас в первые же дни революции. В первом же номере советского органа "Известия", в манифесте ЦК большевиков мы находим его в развернутом виде. "Немедленная и неотложная задача Временного правительства (тогда еще не успевшего создаться), диктуют "Известия", - войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик, - и немедленного прекращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам". Большевики знали, о чем они говорили: это есть превращение войны в окопах во внутреннюю гражданскую войну. Но их подражатели в России не знали - и упрощали. 14 марта Совет р. и с. депутатов выпускает воззвание к народам всего мира с призывом: "начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран и взять в свои руки решение вопроса о войне и мире". Правда, тут же Чхеидзе ведет упрощение еще дальше: "Предложение мы делаем с оружием в руках, и центр воззвания вовсе не в том, что мы устали и просим мира. Лозунг воззвания: долой Вильгельма". Это уже - совсем лояльно, и соответствующее предложение вносится немедленно же в "контактную комиссию" Совета и правительства.
Нас приглашали тут немедленно и торжественно обратиться к стране с заявлением, что мы, во-первых, в духе "мира без аннексий и контрибуций", решительно отказываемся от завоевательных империалистических стремлений и, во-вторых, обязываемся безотлагательно предпринять перед союзниками шаги, направленные к достижению всеобщего мира. Церетели, только что вернувшийся из сибирской ссылки, уверял, что такое обращение вызовет небывалый подъем духа в армии и за нами "пойдут все, как один человек", а я, в частности, сумею своими "тонкими дипломатическими приемами" убедить союзников принять директиву Совета.
Тщетно я пытался убедить самого Церетели, циммервальдца по недоразумению, что социалисты-патриоты воюющих стран, находящиеся у власти, никогда на циммервальдскую формулу не пойдут и сговориться с ними на этой почве невозможно. Циммервальдизм проник тогда и в наши ряды. В частности, у кн. Львова он проявился в обычном для него лирическом освещении. 27 апреля, на собрании четырех Дум, он говорил: "Великая русская революция поистине чудесна в своем величавом, спокойном шествии... Чудесна в ней... самая сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера-Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства". Церетели поспешил тут же закрепить эту неожиданную амплификацию, противопоставив ее "старым формулам" царского и союзнического "империализма": "Я с величайшим удовольствием слушал речь... кн. Львова, который иначе формулирует задачи русской революции и задачи внешней политики. Кн. Г. Е. Львов сказал, что он смотрит на русскую революцию не только как на национальную революцию, что в отблеске этой революции уже во всем мире можно ожидать такого же встречного революционного движения... Я глубоко убежден, что пока правительство... формулирует цели войны, в соответствии с чаяниями всего русского народа, до тех пор положение Временного правительства прочно". Конечно, министр иностранных дел этим самым исключался из циммервальдской страховки.
Одновременно с дипломатической стороной циммервальдского лозунга большевики-циммервальдцы не забывали и военной ("убить войну"), и даже посвятили ей особое внимание. Тут особенно я ожидал сотрудничества Гучкова - и ошибся.
Органом пропаганды служила здесь большевистская "Правда", распространявшаяся в большом количестве экземпляров. Уже в начале марта Петербургский комитет большевиков рекомендовал совету принять меры "к свободному доступу на фронт и в ближайший его тыл для преобразования фронта" "наших партийных агитаторов" с призывом к братанию на фронте».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ УПРАВЛЯЮЩЕГО ДЕЛАМИ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА В.Д. НАБОКОВА:   

«... В субботу, 4 марта, я присутствовал в вечернем заседании Вр. Правительства, происходившем в большом зале совета министра внутренних дел, в здании министерства на площади Александровского театра.
В первые дни существования Вр. Правительства (четверг 2-го и пятницу 3-го марта) не могло быть, конечно, и речи ни о каком организованном делопроизводстве. Но какое-то подобие канцелярии пришлось импровизировать немедленно, причем дело это было поручено Я. Н. Глинке, заведовавшему делопроизводством Госуд. Думы. Он воспользовался силами канцелярии Думы. Должен, однако, указать, что запись первого — чрезвычайно важного — заседания Вр. Правительства, в котором оно установило основные начала своей власти и своей политики, была сделана совершенно неудовлетворительно и даже невразумительно. Когда я ознакомился с этой записью, то пришел в некоторое недоумение и сказал об этом Милюкову. Прочитав запись, он квалифицировал ее гораздо резче меня. Тогда же было условлено, что он возьмет эту запись и восстановит по памяти ход и решения первого заседания, после чего Вр. Правительство, проверив в полном составе журнал, подпишет его. Запись П. Н. действительно взял, но за два месяца своего пребывания на посту министра иностранных дел не имел, по-видимому, необходимого досуга, чтобы выполнить эту работу. Сколько раз я ему о ней ни напоминал, он всегда смущенно улыбался и обещал в ближайшие дни заняться ею, — да так и не исполнил своего обещания. Так и осталась запись неиспользованной, — кажется, он и не вернул ее. Этим объясняется, что журналы (печатные) заседаний Вр. Правительства начинаются с № 2.
Скажу здесь вкратце о том, как мною была организована канцелярия Вр. правительства. Прежде всего надо было разрешить вопрос о моем помощнике, — о лице, на долю которого должна была выпасть значительнейшая доля черной канцелярской работы. Очевидно, таким лицом мог быть только человек, которому бы я всецело и до конца мог доверять, а вместе с тем он не должен был быть чужд той канцелярии Совета Министров, которой предстояло превратиться в канцелярию Врем. Правительства. Само собой разумеется, что первому из этих требований не удовлетворял тогдашний помощник (или товарищ) управляющего делами Совета Министров (И. Н. Лодыженского) — А. С. Путилов, которого я лично совсем не знал и который притом даже не пользовался симпатиями своих сослуживцев. Мой выбор остановился на А. М. Ону. Я его знал с 1894 года, служил пять лет вместе с ним (с 1894 до 1899 года, когда я вышел в отставку) в Государственной канцелярии, абсолютно доверял его лояльности и его готовности отдать свои силы работе. С другой стороны, я считал, что он имеет солидный деловой опыт, занимая должность помощника статс-секретаря Госуд. Совета, и что он для канцелярии не будет homo novus. В самой канцелярии (где я нашел некоторых из бывших моих слушателей в Училище правоведения — гг. Киршбаума, Фрейганга) я не предполагал встретить особенного предубеждения против себя. Но вместе с тем, я не мог ожидать, что в те два месяца, в течение которых я работал с канцелярией, у меня установятся с нею такие исключительно сердечные отношения. Должен здесь засвидетельствовать, что в огромном большинстве своем служащие канцелярии оказались вполне на высоте своей задачи, требовавшей от них совершенно исключительной трудоспособности, добросовестности и «дискретности». У меня остались самые лучшие воспоминания о нашей общей работе и о нашем прощании, когда я получил от них адрес, очень тепло составленный. Что касается А. М. Ону, то я не разочаровался ни в его преданности и готовности работать, ни в прекрасных качествах его ума и сердца. Должен прибавить, что наши личные отношения были все время и остались наилучшими и что кроме горячей признательности и искреннего уважения я к нему никаких чувств питать не могу. О своих намерениях по его адресу я его оповестил по телефону еще в субботу, получил от него согласие. Предстояло еще оформить мое собственное положение. Очевидно, назначение меня управляющим делами Вр. Правительства было несовместимо с дальнейшим пребыванием прапорщиком. Уже в субботу, 4-го, вечером А. И. Гучков подписал приказ, коим я увольнялся по этому случаю в отставку. В понедельник, 6-го, я в Мариинском дворце принял канцелярию. Представлял ее мне Путилов, утром посетивший меня. Он приветствовал меня речью, я ответил тоже короткой речью. Потом пришел И. Н. Лодыженский и мы с ним довольно долго беседовали в бывшем его служебном кабинете. Все обошлось вполне корректно, доброжелательно, по-хорошему. Но в применении к Лодыженскому и к Путилову я впервые столкнулся с тем вопросом о материальном обеспечении ушедших в отставку чиновников, достигших более или менее высоких степеней, который впоследствии должен был причинить Вр. Правительству столько затруднений. Так как я не намерен, да и не мог бы, держаться в этих записках хронологического порядка, то я и коснусь сейчас этого вопроса, благо он подвернулся под перо.
Как известно, в первые дни и даже в первые недели революции и в прессе и в разных публичных речах любили развивать — наряду с темой о «бескровном» характере революции, пролившей с тех пор, в дальнейшем своем течении и развитии, такие реки крови, — еще и тему о волшебной ее быстроте, о той легкости, с какой был признан новый строй всеми теми силами, которые, казалось, были надежнейшей и вернейшей опорой старого порядка. В числе этих была и бюрократия — всероссийская и, в частности, петербургская. Я припоминаю, что еще в 1905 году, на первом, после 17 октября, съезде земских и городских деятелей (в Москве, в доме Морозовой на Воздвиженке), был поставлен вопрос о коренном обновлении всей местной администрации (главным образом, конечно, губернаторов), причем выставлялось соображение, что от слуг абсолютизма нельзя ожидать ни готовности, ни уменья служить новому строю, — что они будут ему недоброжелательствовать и проявлять к нему то отношение, которое на современном революционном жаргоне получило название «саботажа». Я тогда выступал против этого предположения. Я указывал, что едва ли в нашем распоряжении имеется достаточное количество подготовленных идейных работников, способных немедленно вовлечься в сложную государственную машину, — с другой же стороны, шутливо напоминая известное изречение Кукольника «прикажет государь, могу быть акушером», я доказывал, что от местных администраторов (в их большинстве, конечно) не приходится ожидать той стойкости убеждений и глубины приверженности старым началам, того упорства, которые устояли бы против властного mot d'ordre'a, данного сверху (предполагая, разумеется, искренность и «подлинность» этого mot d'ordre). Мне возражал тогда И. И. Петрункевич. К сожалению, я не присутствовал при этом возражении, в котором Ив. Ил., очень удачно и остроумно воспользовавшись моей цитатой, при общем смехе заявил, что он не хотел бы быть той роженицей, которую обслуживал бы такой «по Высочайшему повелению акушер», и что в данном случае участь этой роженицы была бы участью России. При всем остроумии этого возражения оно меня не убедило. Ибо главным основанием неприемлемости старых администраторов выставлялась не их техническая неподготовленность (много ли у нас вообще технически подготовленных людей?), а их внутреннее отношение, их настроение, и только в этом отношении и имела смысл моя цитата. Я хотел сказать — и думаю теперь, — что огромное большинство бюрократии нисколько не заражено стремлением быть plus royalist que Ie roi, — оно охотно бы признало fait accompli, подчинилось бы новому порядку и никаким «саботажем» не стало бы заниматься. Конечно, и в центрах, и на местах, как тогда, в 1905 году, так и теперь, в 1917-м, были отдельные люди, которых их прежняя деятельность и совершенно определенная, яркая политическая физиономия делала и принципиально, и практически неприемлемыми для нового строя. Эти единицы и подлежали бы изъятию.
Вр. Правительство поступило, как известно, иначе. Одним из первых — и одним из самых неудачных — его актов была знаменитая телеграмма князя Львова от 5 марта, отправленная циркулярно всем председателям губернских земских управ: «Придавая самое серьезное значение в целях устроения порядка внутри страны и для успеха обороны государства обеспечению безостановочной деятельности всех правительственных и общественных учреждений, Вр. Правительство признало необходимым устранить губернатора и вице-губернатора от исполнения обязанностей», причем управление губернией временно возлагалось на председателя губернской управы в качестве губернского комиссара Вр. Правительства. Не говоря о том, что в целом ряде губерний, где председателем управы являлось лицо, назначенное старым правительством, это распоряжение сводилось к лишенной всякого смысла и основания замене одних чиновников — другими, далеко не лучшими, даже и в коренных земских губерниях оно привело — во многих случаях — к явной чепухе. Председатель управы был нередко ставленником реакционного большинства, а губернатор — лицом вполне приемлемым и не обладавшим никакой реакционной окраской. Вр. Правительство очень скоро — почти тотчас же — убедилось в том, что рассматриваемая мера была крайне необдуманной и легкомысленной импровизацией. Но что было ему делать? И в этом случае, как и во многих других, оно должно было считаться не с существом, не с действительными реальными интересами, а с требованиями революционной фразы, революционной демагогией и предполагаемыми настроениями масс. Так, всему этому была принесена в жертву вся полиция, личный состав которой (а также и жандармерии) несколько месяцев спустя естественным образом влился в ряды наиболее разбойных большевиков («рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше»).
Результатом такой политики явилось массовое увольнение — и выход в отставку, добровольный или вынужденный, — целого ряда высших чиновников, военных и гражданских. К этому же приводила ликвидация ряда учреждений и, наконец, естественное прекращение работы (напр., в Государственном Совете). И вот ставился вопрос: как быть с этой многочисленной армией людей, очутившихся, по их собственным заявлениям, в положении «раков на мели»? Ничтожное меньшинство этих людей не заслуживало внимания и не возбуждало симпатий, — среди них были, конечно, и люди вполне обеспеченные в материальном отношении. Но подавляющее большинство представляли люди, многие годы добросовестно тянувшие бюрократическую лямку, дожившие иногда до преклонных лет, обремененные многочисленными семьями — люди, всю жизнь бывшие совершенно чуждыми политике, но честно и усердно трудившиеся. А среди членов Госуд. Совета были такие люди, как Н. С. Таганцев, А. Ф. Кони и другие, менее известные люди, но вполне почтенные и безупречные.
Теперешние хозяева положения (час которых, впрочем, уже пробил], гг. большевики, конечно, не задавались никогда подобными вопросами, и самая их возможность встретила бы со стороны Лениных и Троцких откровенное глумление. Для них совершенно безразлична судьба отдельных людей. «Лес рубят — щепки летят» — вот удобный ответ на все. Да им и не приходится и не приходилось сталкиваться с описанными затруднениями, потому что никто, конечно, не мог быть столь наивным, чтобы обращаться к ним, ожидая от них справедливого и человеческого отношения. С совершенно спокойной совестью они выбросили на улицу весь сенат и всю магистратуру, и трагически безвыходное положение людей, работавших всю жизнь и на старости лет оказавшихся в буквальном смысле слова без куска хлеба, их нисколько не смущает.
Вр. Правительство было в ином положении. Не обладая якобинской неустрашимостью, в ее частом сочетании с якобинской же бессовестностью, оно оказывалось в крайнем затруднении при разрешении и общего вопроса о судьбе членов ликвидируемых учреждений, и частных вопросов о судьбе отдельных лиц. Возьму, как одну из наиболее ярких иллюстраций, вопрос о членах Государственного Совета по назначению. Среди них были люди, не имевшие никаких заслуг перед страной, назначенные по соображениям черносотенной политики, для образования реакционного большинства, — но были, как я уже упомянул, государственные люди, такие, как Кони или Таганцев, а также ряд лиц, для которых Госуд. Совет был венцом долгой и безупречной службы в рядах администрации или магистратуры. По закону, члены Госуд. Совета по назначению  получали  содержание, каждый раз определяемое персонально Верховной Властью. Равным образом и пенсии членам Госуд. Совета не определены общим образом в законе. В ближайшее же время после переворота, в первые же недели, когда выяснилось с полной несомненностью, что Госуд. Совет как учреждение обречен на совершенную праздность до Учредительного Собрания, причем Учредит. Собрание его, конечно, не сохранит (ни вообще, ни тем более в теперешнем его виде), наиболее добросовестные и тактичные члены Госуд. Совета почувствовали неловкость своего положения и нравственную невозможность получать крупное содержание, не делая ничего, и возбудили вопрос об уместности подачи в отставку. При этом они считались (как мне точно известно из личных переговоров с некоторыми из них) с соображениями двоякого рода.
Вр. Правительство не упразднило с самого начала Госуд. Совет как учреждение. Потому членам по назначению, не считавшим возможным продолжать пользоваться преимуществами своего положения, приходилось бы подавать прошения об отставке, т. е. брать инициативу на себя. Если бы одни подали прошения, а другие нет, получилась бы, очевидно, нелепость: на местах остались бы лица, прежде всего более всего дорожившие своими окладами и положением, а уволены бы были наилучшие. Кроме того, мне приходилось слышать опасения (искренности которых я не имел никакого основания не верить, принимая во внимание, от кого они исходили), что подача таких прошений рядом лиц одновременно или непосредственно одними вслед за другими могло бы произвести впечатление какой-то демонстрации против Вр. Правительства, производимой наиболее авторитетными людьми, — а это, конечно, меньше всего входило в их намерения. Наконец, last not least, возникал вопрос о личной материальной судьбе, тревоживший всех тех, кто существовал только жалованием и кто не мог рассчитывать ни на получение другого места, ни на частный заработок. Таких, конечно, было немало. И все они спрашивали, будет ли им назначена пенсия и в каком размере. В самом начале Вр. Правительство в двух случаях назначило пенсии в размере 7—10 тысяч (кажется, дело шло о В. Н. Коковцове и об А. С. Танееве, но может быть, здесь я ошибаюсь). И тотчас же митинговые речи перед домом Ксешинской (с первых же дней ставшим штаб-квартирой большевизма) подхватили этот факт. «Вр. Правительство дает многотысячные пенсии, расточая народные деньги на слуг старого царского режима». Социалистические газеты вторили этим обвинениям. Мне особенно памятны подленькие статейки г. Гойхбарта (к сожалению, одного из сотрудников «Права») в «Новой Жизни». Весь этот шум произвел на Вр. Правительство большое впечатление. И когда, наконец, пришлось поставить во всем объеме вопрос о членах Гос. Совета (так как в связи с этим печать и митинги завопили по поводу того, что  члены  Гос.  Совета  продолжают  получать содержание), Правительство потратило целых два заседания на обсуждение его — и не могло прийти ни к какому определенному решению. Некоторые из членов Госуд. Совета, соответственно их собственному желанию, были назначены в Сенат (и получили, стало быть, сенаторские оклады). Судьба других так и осталась — при мне — неразрешенной. Были ли впоследствии приняты какие-нибудь общие меры, я не знаю. Припоминаю, в связи с этим, эпизод, произведший на меня крайне грустное впечатление. Н. С. Таганцев, с которым меня связывали двадцатилетние дружеские отношения, как-то попросил меня (по телефону) побывать у него. Оказалось, что он хотел лично мне передать собственноручно им написанное прошение об отставке и о назначении ему пенсии (впоследствии он был назначен в 1-ый департамент Сената и был председателем того отделения, в которое я зачислился; об этом — позже). Передавая мне бумагу, он не мог сдержать своего волнения и всхлипнул. «Да, голубчик, очень тяжело!» — сказал он. — «Ведь я всю жизнь ждал осуществления нового строя. Все, чего я достиг — я, сын крестьянина, записавшегося в купцы 3-ей гильдии, чтобы дать мне образование, — всего этого я достиг только своим трудом, я никому ничем не обязан. И вот теперь — я оказываюсь никому не нужным и возвращаюсь в первобытное состояние».
Сюда же относится и другой эпизод. Героем его был малопочтенный человек — Липский, товарищ и в свое время правая рука финляндского генерал-губернатора, имевший репутацию одного из наиболее воинствующих бобриковцев. Революция его совершенно выбросила за борт, он, помнится, даже был вначале арестован и вывезен из пределов Финляндии. Политическая его физиономия была такова, что о назначении ему какого-нибудь оклада нельзя было и мыслить. Меня он знал потому, что в конце 90-х годов он служил в Госуд. Канцелярии. И вот — начались его посещения. Он рассказал мне, что положение его совершенно безвыходное. Жене его предстояла какая-то тяжелая операция, ее приходилось поместить в санаторий, — у него в Петербурге не было пристанища, «мы ютимся у знакомых»,  поиски  частной  службы  оказались тщетными. Он умолял меня помочь, посодействовать тому, чтобы ему назначили сенаторское жалованье (он был сенатором). Что я мог ему сказать? Я понимал, что его дело безнадежно, — по человечеству я видел, что человек просто гибнет. К несовершенствам моим, как политического деятеля, я должен причислить то мое свойство, которое в подобных случаях мешает мне сказать «туда ему и дорога»… В революционную эпоху политическому деятелю приходится быть жестоким и безжалостным. Тяжело тем, кто к этому органически неспособен!
В субботу 4 марта Н. В. Некрасов просил меня и Лазаревского прибыть к нему в министерство путей сообщения для выполнения поручения, данного Вр. Правительством. Поручение состояло в том, чтобы написать первое воззвание Вр. Правительства ко всей стране, излагающее смысл происшедших исторических событий и profession de foi Вр. Правительства, а также политическую программу, более определенную и полную, чем та, которая заключалась в первой декларации, сопровождавшей самое образование Вр. Правительства. Часа в два мы встретились с Н. И. и вместе отправились в министерство. Там кипела лихорадочная деятельность, бегали служащие, сидело, стояло, ходило множество народа. Не без труда разыскали мы Некрасова, председательствовавшего в каком-то совещании. Пришлось немного подождать, совещание при нас закончилось, и Некрасов повел нас внутренним ходом из здания министерства в квартиру министра. Там, в кабинете министра, мы нашли члена Гос. Думы А. А. Добровольского, тоже принявшего, по собственной охоте (и конечно, с общего согласия), участие в нашей работе. Некрасов объяснил нам программу воззвания и его задачи и оставил нас. Тотчас мы принялись за работу, она продолжалась часов до шести-семи вечера. Шла она очень скоро, и результатом ее явился проект, сохранившийся в моих бумагах, но не увидевший света. Этот проект был на другой день доложен Н. В. Некрасовым Вр. Правительству, но, как я потом узнал, встретил некоторые частичные возражения. А. А. Мануилов внес предложение — передать его Ф. Ф. Кокошкину (утром приехавшему из Москвы) для переделки. Это было принято. Каким-то образом очутился при этом М. М. Винавер, в качестве сотрудника Кокошкина, причем этот последний предоставил ему написать текст воззвания заново и — как мне впоследствии говорил сам Кокошкин — текст этот, целиком написанный Винавером, был им, Кокошкиным, внесен Вр. Правительству, которое его санкционировало без изменения. В конце того же месяца, на страницах «Речи», Винавер обратился также с чем-то вроде манифеста «к еврейскому народу», причем этот документ начинался теми же словами: «Свершилось великое».
Вечером того же дня происходило первое при моем участии — вернее, в моем присутствии — заседание Вр. Правительства, в здании Министерства Внутренних Дел, в зале Совета. Там же происходило второе и третье заседание, 5-го и 6-го марта. С 7-го марта заседания были перенесены в Мариинский дворец и происходили там во все время, пока я был управляющим делами, а также и впоследствии, до премьерства Керенского, переехавшего (в середине июля) в Зимний дворец и перенесшего заседания в Малахитовый зал.
Эти первые заседания имели (вполне понятно!) характер хаотический. Много времени отнимали всякие мелочи. Помню, что чуть ли не в первом заседании, в субботу, Керенский объявил, что он в товарищи себе берет Н. Н. Шнитникова, и помню, что этот незначительный факт произвел тогда на меня большое и крайне отрицательное впечатление. Здесь для меня впервые проявилась одна из основных черт этого рокового человека. Эта черта — абсолютная неспособность разбираться в людях и правильно их оценивать. Шнитников — личность достаточно хорошо известная. Человек добрый и вполне порядочный, он вместе с тем человек с узко предвзятым отношением к каждому вопросу. Ни в адвокатуре, ни в городской думе, ни в какой-либо другой сфере он — как хорошо известно — никогда не пользовался ни малейшим авторитетом. И его Керенский хотел поставить рядом с собою, во главе всего судебного ведомства! Само собою разумеется, он бы этим достиг только одного: полного дискредитирования своего собственного и своего товарища. Помню, что стоило некоторого труда отговорить Керенского. Но нужно заметить, что, наряду со внезапностью и стремительностью, его решения отличались всегда большой неустойчивостью и переменчивостью. Это впоследствии проявилось в целом ряде случаев, о которых я скажу в свое время.
В самые первые дни вопрос о судьбе отрекшегося императора оставался совершенно неопределенным. Как известно, немедленно после своего отречения Николай II уехал в ставку. Вр. Правительство сначала отнеслось к этому обстоятельству как-то индифферентно. Ни в субботу, ни в воскресенье, ни в понедельник не заходила речь в заседаниях, где я присутствовал, о необходимости принять какие-либо меры. Возможно, конечно, что вопрос этот уже тогда обсуждался в частных совещаниях. Во всяком случае, для меня было большою неожиданностью, когда во вторник 7 марта я был приглашен в служебный кабинет князя Львова, в Министерстве Внутрен. Дел, где я нашел кроме членов Вр. Правительства еще и членов Госуд. Думы Вершинина, Грибунина и — кажется — Калинина, причем выяснилось, что Вр. Правительство решило лишить Николая II свободы и перевезти его в Царское Село. Императрицу Александру Федоровну также решено было признать лишенной свободы. Мне было поручено редактировать соответствующую телеграмму на имя генерала Алексеева, который в то время был начальником штаба Верховного Главнокомандующего. Это было первым, мною скрепленным, постановлением Врем. Правительства, опубликованным с моей скрепой…
Не подлежит сомнению, что при данных обстоятельствах вопрос о том, что делать с Николаем II, представлял очень большие трудности. При более нормальных условиях не было бы, вероятно, препятствий к выезду его из России в Англию, и наши союзнические отношения были бы порукой, что не будут допущены никакие конспиративные попытки к восстановлению Николая II на престоле. Может быть, если бы правительство немедленно, 3-го или 4-го марта, проявило больше находчивости и распорядительности, удалось бы получить от Англии согласие на приезд туда Николая, и он был бы тотчас вывезен. Не знаю, были ли предприняты тогда какие-нибудь шаги в этом направлении. Думается, что нет. Отъезд в Ставку осложнил положение, вызвав большое раздражение Исполнительного Комитета совета раб. и солд. депутатов и соответствующую агитацию, результатом которой и явился демонстративный акт Временного Правительства. Ведь в сущности говоря, не было никаких оснований — ни формальных, ни по существу — объявлять Николая II лишенным свободы. Отречение его не было — формально — вынужденным. Подвергать его ответственности за те или иные поступки его, в качестве императора, было бы бессмыслицей и противоречило бы аксиомам государственного права. При таких условиях правительство имело, конечно, право принять меры к обезвреживанию Николая II, оно могло войти с ним в соглашение об установлении для него определенного местожительства и установить охрану его личности. Вероятно, отъезд в Англию и для самого Николая был бы всего желательнее. Между тем, актом о лишении свободы завязан был узел, который и по настоящее время остался не распутанным. Но этого мало. Я лично убежден, что это «битье лежачего» — арест бывшего императора — сыграло свою роль и имело более глубокое влияние в смысле разжигания бунтарских страстей. Он придавал «отречению» характер «низложения», так как никаких мотивов к этому аресту не было указано. Затем пребывание Николая II в Царском Селе, в двух шагах от столицы, от бунтующего Кронштадта, все время волновало и беспокоило Вр. Правительство — не в смысле возможности каких-нибудь попыток реставрационного характера, а наоборот — опасением самосуда, кровавой расправы. Были моменты, когда, под влиянием все усиливающейся бунтарской проповеди, эти опасения становились особенно грозными.
Как бы то ни было, после прибытия Николая II в Царское Село всякий дальнейший путь оказался отрезанным — увезти бывшего императора за границу в ближайшие же дни стало совершенно невозможным. Значительно позже, уже в премьерство Керенского, решено было увезти всю царскую семью в Тобольск, причем эта мера была обставлена очень конспиративно, настолько, что, кажется, о ней даже не все члены Вр. Правительства были осведомлены».

ЖУРНАЛ ЗАСЕДАНИЙ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА
№3
4 марта 1917 года

В заседании участвовали:
министр-председатель, министр внутренних дел— кн. Г.Е.Львов и министры: путей сообщения—Н.В.Некрасов, земледелия — А.И.Шингарев, юстиции — А.Ф.Керенский, народного просвещения—АА.Мануилов, торговли и промышленности—А.И.Коновалов, финансов—М.И.Терещенко, военный и морской—А.И.Гучков и иностранных дел—П.Н.Милюков.
В заседании присутствовал государственный контролер И.В.Годнев.
Заседание открыто в 11 час. 40 мин.1.
1.Об обращении Временного правительства к народу с воззванием по поводу происшедшего государственного переворота.Признать необходимым обнародование означенного обращения. Составление проекта редакции поручить министру путей сообщения Николаю Виссарионовичу Некрасову.
2. О подыскании помещения для предстоящего Учредительного собрания.Объявить Зимний дворец национальной собственностью; предоставить министру юстиции его осмотреть и поручить министру путей сообщения выяснить вопрос о возможности приспособления дворца для нужд предстоящего Учредительного собрания.
3. О сенаторах, назначенных к присутствованию в Правительствующем сенате после издания закона о его реформе.Назначения сенаторов Первого департамента, последовавшие после издания закона 26 декабря 1916 года о реформе Сената, признать недействительными.
4. Об упразднении некоторых учреждений и установлений.
 1. Упразднить а) особые гражданские суды. б) охранные отделения и в) отдельный корпус жандармов, включая и железнодорожную полицию.
2. Офицеров и нижних чинов упраздненного отдельного корпуса жандармов ( включая и железнодорожную полицию) немедленного передать на учет подлежащих воинских начальников для назначению в армию.
5. Устное предложение министра юстиции об учреждении Высшего суда.
При этом министр юстиции заявил, что означенному суду будут подлежать и те сенаторы, в деятельности коих имеются признаки преступных по службе деяний.
Поручить министру юстиции представить проект об учреждении Высшего суда для рассмотрения дел о преступлениях по должности высших должностных лиц.
6. О назначении комиссаров в правительственные учреждения.
1.Назначит комиссарами Временного правительства членов Государственной думы: а) Павла Павловича Гронского - по Петроградскому телефонному агентству и Вестнику Временного правительства; б) Сергея Николаевича Родзянко - по главному управлению государственного коннозаводства; в) Мартина Мартиновича Ичаса - по ведомству  человеколюбивого общества и Евграфа Петровича Ковалевского - по ведомству учреждений императрицы Марии, с тем чтобы один из них замещал другого в случае отсутствия.<...>


Рецензии