Делай как знаешь

Неожиданно позвонил Миша. Что случалось крайне редко. Последний раз – ровно год назад. Также, в сентябре. Пустяками не тревожил. Просьбами не обременял. Спросил, когда приеду: желание осенней охоты сжигало. В одиночку не ездил. Я назвал дату. Сошлось. Защелкнув недостающее звено в цепочке будущего отпуска. Миша даже пообещал встретить, чего за ним отродясь не водилось. Вернее сказать - случилось впервые. Я ответил, что теперь просто обязан прилететь. Должен же я использовать такой подвернувшийся фарт? Приятно, когда тебя не просто ждут, но ещё и встречают. Тем более что аэропорт от города почти в шести десятках километров. Такое расстояние удобнее пересечь в салоне японского джипа под необременительную товарищескую беседу.
Ретивое Мишино настроение создавало настрой. «Ты только перед вылетом позвони» - попросил он. Я выполнил пожелание в точности. Позвонил.
-…Э-э-э… - закряхтел Миша. – Я приехать не смогу. Надо было раньше позвонить.
- Ты сказал – перед вылетом.
- Ну хотя –бы… денька за два…
Лицо моё непроизвольно покривилось. Родилась подозрительная мыслишка: если бы позвонил не сегодня, а к примеру - позавчера, то результат был бы ровно таким же, и звонить в таком случае, пришлось бы, по словам Миши: «…ну хотя-бы… за недельку…»
- Ладно... – ответил я с непроизвольным, истерическим хохотком. Жгуче хотелось бросить: «Я так и знал». Удержался. Зачем? Ему нужно было что-то решать по ремонту квартиры, и он договорился именно на день моего прилета. Такое совпадение…
Для меня ничего особо не менялось. Я, как всегда сниму со скрипучей транспортерной ленты багаж, и в этот раз, в специальной комнате, получу отцовское ружьё. Ставшее моим. Дождусь рейсового автобуса. Заберусь в его прокисшее нутро и доколыхаюсь до автовокзала. От него даже пешком - совсем недалеко. К дому можно не торопясь дойти. По пути рассматривая неуловимо изменившихся людей и образы родного края.
Я люблю такие походы. По приезду. Ловя ушами малейшие интонации новых отзвуков, глазами - брызги и слияния красок, вдыхая свежий воздух перемен.
Этим летом, по случаю, забравшись в Нижний Новгород, я направился от железнодорожного вокзала в район Кузнечиха. Пересек Оку по метромосту, взобрался на Дятловы горы и от них ещё добирался до адреса три часа. С чувством первооткрывателя высадившегося на побережье Нового Света, впитывая его ауру, дивясь архитектонике и разглядывая аборигенов. Они оказались точь-в-точь как мы. Ну, те, - кто ещё оставался в Старом. Особо порадовали потемневшие деревянные домишки. С резными наличниками и прочей архаичной атрибутикой. Напомнившие облезшую соболью шапку, траченную молью. Утлые эти жилища пережили и купеческое сословие, и коммунальный быт самой совестливой власти, и прежнее, горькое переименование, и возврат некогда утраченного. И, много чего ещё они пережили. И немо наблюдали за тем, что творилось у них внутри. Историческое их угасание, - в некоторых, видимо, необходимых местах, - предваряли рукотворные пожары, и свято место занимали вычурные особняки. Губернские города продолжают выгорать. Конечно, не полностью, и не каждые пять лет, как в столетии позапрошлом. По мере необходимости. Точечно.
Мне нравится новое. Оно бодрит. Будоражит. И когда я подошел к бело-голубой жилой башне у памятника Ватутину, то сначала купил цветы, ну и, мороженное ребёнку. Довольно повзрослевшему. За время этого, и всех прежних переходов. Присел на скверную лавчонку (все приличные – заняты) и, греясь в улыбке утреннего солнца, шелестя фольгой эскимо, жал на символы цифровой эпохи. Контакт в сфере сверхвысоких частот и технологий замкнулся: «Кузнечиха, привет!» И эхо в ущелье незримого, принимая шутку, звукоизмененно отпружинило растянутое радостью: «При-и-вет!..»
Миша перезвонил. Тоже неожиданно. Он редко менял свои решения. Это случилось - на моей памяти - в первый раз. Несмотря ни на что – он приедет. В душе шевельнулось тепло. И отогревшаяся на осеннем солнышке ожившая гадина, – чему имя ехидна, - принялась выщипывать выползших червячков сомнения, шипя по-змеиному: «Иш-шь…как на охоту захотел… Миш-ша…» Или это клюв гусиный был, на длинной шее? Какая разница? Главное – результат. Перефразируя слова отца Игнатия мной создан новый постулат для бездоказательного принятия на веру: «Цель достигнута, если средства не затрачены». Нет, я конечно не такой. Просто это как вид спорта. А может, как раз, я не только такой, но ещё и сякой, и сам себе лгу. Я до сей поры познаю себя. Мне хочется выглядеть лучше, чем есть на самом деле. Но не всегда получается быть, а не казаться.

Весь полёт я проболтал с мамой маленькой Верочки, захотевшей сидеть на моём, выклянченном на регистрации, месте у окошка. Ну разве я мог отказать? Конечно, маме. Довольно интересной. Ей под сорок. Ну, ладно, ладно – ей за тридцать. Цвет волос - обычный, но ухоженный. Живые, светлые глаза с еле заметной грустинкой, и ямочки на щеках, и умудренные морщинки в уголках твердо сжимаемых губ. Мягких, но чётко очерченных. Разговорчивых. Льющих приятный, чуть грубоватый голос. Ах, да! Фигура стройная, роста среднего. Руки с музыкальными пальцами, без бьющего в глаза маникюра. Кольцо, видимо утонуло в вулкане прежних страстей (их плод вертелся беспокойно на моём месте, у окошка… Я так хотел смотреть на облака…) Это конечно ничего не значит. Я и сам не помню - где моё. И за весь полёт ни слова о муже. Являя себя одинокой и целеустремленной. Возвращается из отпуска, потраченного на серьезное дело: подыскание места для последующего переезда. Она задумывалась о будущем. Чего, к примеру, я, никогда не делал. Будущее наступает ежесекундно. Сменяя собой прошлое. И каждый пляшет на вершине, между взлетом и падением, лёгким шариком на вертикально бьющей струе воды. Я где-то видел нечто подобное. Уже не помню для чего произведенное людьми. Совершенно абсурдное, как, впрочем, и всё остальное, сотворенное более могущественными силами. В этом лучшем из миров. Верочкина мама первоначально рассматривала переполненную фруктами и жителями столицу Кубани, но затем выбрала менее населенный Ставрополь. А вот фруктов, овощей и прочих корнеплодов, там не меньше. И, сообщала множество иных, милых и забавных подробностей. Я улыбался, кивал. Её не нужно было тянуть за язык. Он плясал в теснине рта неутомимо, и ее глаза разгорались от собственных словесных сплетений.
В аэропорту Верочкину маму встретил коренастый обрубок с тупым и чрезвычайно обрадованным лицом. Он по-борцовски сжал её, словно собрался швырнуть в прогибе. Рука мамы оторвалась от дочкиной, ноги от пола и, они трепыхнулись раздвоенным хвостиком пойманной рыбки. Я оглянулся. Поймал отблеск её глаз. Почти случайно. По-моему, это не был Верочкин папа. А её маме было немного неловко и, она уперлась в мужские плечи, словно отталкивала. Но поделать уже, сдавленная, ничего не могла. Опала, и, принимала поцелуи. Я отвёл взгляд от изображения чужого счастья. Ударил хлыстом воли по быстроногим глазам и заставил промчаться по головам встречающих. Искомого лица не обнаружил. Позвонил. Миша глухо ответил: «На улице жду». Всё верно. «Или ты хотел, чтобы и тебя, как чепчик, подбрасывали в воздух?»
Я потащил рюкзак и чехол с ружьем на выход. Выбрался на свет. Вспоминая о лете догревало солнце. Крутолобо голубели мудрые сопки. Белел АН-12 на постаменте, приготовляясь никуда не взлететь. Миша сказал: «Здорово, братан!».
Он приехал на стареющей «камрюхе», перекрещенной в «шушлу». Переговорили в форме эскиза. Прожорливый джип отдыхал в гараже, собираясь с силами к охотничьему броску. Затем Миша как-то начал путаться в показаниях. Заметив моё недоумение, заверил: «Всех пошлю нахрен! но на охоту поеду!» Это радовало. Осень не могла пропасть втуне. К тому-же Эдик тоже звонил. Намечалась рыбалка. «Шалом, Петрович! Не рви подковы! И тресочки наловим, и минтаёчка выцедим! И, может быть, палтусину зацепим. И всё, заметь! – высш-шего сорта!» Эдик, тот даже если и врал, то очень убедительно. И даже понимая это, всё равно становилось радостней: хорошо, когда есть друзья, есть планы, и ты, особым пунктом, внесён в график исполнения желаний. Правда, не каждому хотению суждено сбыться. Не беда. Составляй новый план, и приступай к реализации. Каждый день должен наполниться новизной. Машина неслась, я смотрел, открывая хорошо известное заново. И это радовало. Сладко щекотало в средостении и обнимало тёплым мехом снаружи. На коленях улеглась невесомая, ласковая лисица, непрестанно оглаживая пышным хвостом. Гладкая, огненно-бурая, с зелёными чарующими глазами. С терпким запахом увядающей хвои и осенней поникшей травы. Я угодил в состояние того редкого равновесия, когда все «ровно», и каждый поворот если и не сулит неведомые блага, то и ничем не тревожит. Солнце уже пошло на заход, и одаривало землю прощальным, всепрощающим светом. Осенний воздух дрожал прозрачной слезой. И весь мир, причудливо преувеличенный, собрался в ней. Пространство слилось со временем. Прошлое исчезало дымком из выхлопной трубы, будущее не могло обогнать энергию настоящего, сгорающую под капотом. Я глубоко вздохнул, погладил притихшую лисицу меж прижатых ушей, потрепал пышный загривок, и с взбудораженным, вскипающим чувством бунтующе всхотел, чтоб путь мой стал безмерным...
- Приехали! – сказал Миша.
И я увидел обшарпанную светлую стену дома, расхристанную пасть подъезда, и мертвенную серость внезапно скончавшейся дороги. Лиса исчезла. Солнце садилось. Меня ждал тяжелый, пятиэтажный подъем.

Всё так и случилось. Одним из возможных вариантов. Мишу не отпустили с работы. Отпуск перенесли с начала месяца на двадцатое число. И оно было уже не за горами. Я, узнав о том вострубил слоном Джумбо, воззвал как Минин к Пожарскому: «Михалыч! Гуси летят! погнали!» Но к тому времени он странным образом остыл: «Да пусть летят себе…Мои от меня не уйдут…» Потом ещё пробурчал что-то невнятное, интересное лишь ему. Я вылавливал опорные слова про ремонт, про дачу, про жену что едет в командировку и, он отчетливо произнёс: «Ты делай как знаешь. Как тебе надо.» Я замедлился, остановился, убрал мобильник в карман. Задумался. Какие верные, по сути, слова. Отчего я всегда полагался на кого-то, и огорчался, как маленький мальчик с пустым ведерком? Кстати, и Эдуард, через два дня после приезда сообщил мне, с трагической ноткой в голосе, что с рыбалкой выходит облом. При встрече рассказал, что пришел вызов, что собирается лететь в Москву, где намерен посетить консульство государства Израиль: «Ты пойми! Я здесь никому не нужен, а там у меня – папа. Я намерен прожить две жизни вместо одной». Понятно. Какая там рыбалка?! «Она мне за пятьдесят лет надоела! вместе с этим холодным морем! Я - на Мёртвое хочу!» По всему выходило, что рыбачить Эдик начал с колыбели. Из уст его вылетали диковинные слова: «Асим хаим! манго, хумус, питахая, фалафель, шакшуха!  И это всё, – он чмокал кончики сжатых щепотью пальцев. - Бесэдер гамур! Надо рвать когти – пока такой зикуй!»
Потом он притормозил, огляделся. Гористые окрестности северо-востока никуда не делись, и по- прежнему окружали со всех сторон: «Если так хочешь, то бери лодку и едь! Нет? Что? Ребят с судоходными правами не имеется? Ну, как знаешь…Тут, кстати, капитан рейда рванул к штурвалу. Погнали лучше за ягодой». Так Эдик называл маму, страстную собирательницу дикоросов. Она оставалась на родине. «Я буду к ней приезжать. А захочет, - как обустроюсь, - заберу с собой. Хотя она не поедет. Там жарко».
И всё вот так, один к одному. Туз к одиннадцати - сырыми, опухшими картами. И даже наличие лодочных прав ничего бы не решило. После моего приезда зачастили дожди. Море бушевало. По бухте гоняло неприкаянное стадо блеющих барашков. Они белели от страха и, покорно тонули. Кричали чайки, обреченно бросаясь в объятья ветра. И он швырял их ввысь незримой катапультой. Над водами натужно брели в сторону берегового обрыва набрякшие тучные туши. И только на гребне волны, неподалеку от берега, изредка являлась тёмная, блестящая голова. Мне представлялось - человека-амфибии. И затем, исчезала… И я напевал: «Эй, моряк! Ты слишком долго плавал…» Да, я пробарахтался в полынье слишком долго, слипшимся куском непонятно чего. И, из множества пойманных щук, ни одна не оказалась волшебной. И даже данайцев я не встретил на своем извилистом пути. Поэтому бояться мне было некого. Тюлень снова вынырнул и держал в пасти бьющуюся, серебристую рыбу. Будто для меня. И где-то, из неопределенного далека, бились о сердце гусиные крики…
Я читал. Выходил гулять, и встречая кого-нибудь из приятелей всё чаще слышал, что кто-то из общих знакомых безвременно покинул этот мир, не выплатив обязательств по ипотеке. И всех прочих, возможных долгов. И хотя, по гамбургскому счёту, после череды смертей близких, эти дальние смерти меня особо не волновали, но где-то внутри всё одно принималось саднить, и я наблюдал, как от льдины, на которой меня несло по воде, откалываются ледышки, и ледяной плот уменьшался…
Но налетали другие ветры. Южные циклоны разбивало о твердые груды гор. Скромно выглядывало солнышко. Начинало улыбаться. И даже, кажется, пританцовывать. И жить становилось веселей.
Эдик уверенно вел машину на север. Рядом сидел я. На заднем сиденье – «капитан рейда». Мы ехали за шиповником. Эдику подсказали место. И прибыли мы к причудливым, заброшенным развалинам. Бывший пионерский лагерь, рушимый временем. Обломки зданий не утратили своей белизны. Заасфальтированные дорожки были ещё крепки. Лагерь построили в широкой долине реки, в роще из стройных, высокорослых лиственниц. Вдали от морских тайфунов. Целебный хвойный лес разбавили тополя и оттенили березы. Шиповник рос повсюду. Мы разбрелись кто куда, поначалу опасаясь всеядных медведей. Но однообразные действия отупляли мозг и не давали фантазиям восходить шампанскими пузырьками. Я отдался на волю провидения. Меня принесло в сторону некогда самого большого здания, с высокими, широкими ступенями и колоннами. Это были видимо, остатки кинотеатра, или клуба. Я обошел вокруг, поражаясь усилиям, потраченным на постройку. Когда-то здесь кипела жизнь. Трубили горны, трещали барабаны, шагала веселая ребятня. Сюда везли фильмы в круглых, «железных» коробках. О Чапае, Павке Корчагине и красных дьяволятах. С той поры они выросли. Окрепли. И снова разрушили мир, как оказалось – насилья, и вновь – до основанья. Против входа рос громадный колючий куст. Ягоды свисали темно-бордовыми, крупными конфетами барбарис из пионерского детства. Я принялся осторожно их рвать, то и дело покалывая пальцы и чертыхаясь. Стараясь при этом не мять. Чувство возникло мгновенно: сзади кто-то есть. Как это произошло - не знаю. Щелчком взведенного курка. Бесшумно. Но что-то внутри уловило, зажгло красную лампу. И та, - прерывисто заморгала. С обмершим сердцем, я обернулся, - как можно спокойнее. Ступени, заваленные строительным мусором, белые колоны, торчащие как брови Вия пучки кустов. Пусто. Пульсация не стихала. Билась. Я понял: на меня, не мигая, пустыми белыми бельмами взирал зверь. Слившийся с серыми обломками и космами чахлой травы. Зверь двинулся. Фрагмент на огромной картине ожил и, медленно, изящно, попеременно ступая темными лапами, по ступеням вниз сошла и приблизилась на расстояние двух шагов лиса. Дикая, худая, грязная. Красивая. Как губастая девчонка с бланшем на наглом лице. С циркулем блестящих из короткой юбчонки ног. Причалившая к перрону вокзала с позабытым названием. По сравнению со всем остальным, худосочно-изящным, у лисы казались огромными уши и толстым, пушистый хвост с черным кончиком. Она бесцеремонно уселась, и как обычная собака почесала задней правой лапой за ухом. Мне представилось убедиться, что это именно «она». Затем прищурилась, зевнула широко, открывая розовый зев с белоснежьем зубов по краям. Затем вывалив язык, она задышала и уставилась на меня. Я рассмотрел её глаза. Они были всё так же, по-звериному пусты, бессмысленны, равнодушны. Всё дело было в зрачках, вертикальных черных трещинах, порталах между мирами. Я вытянул руку с притаившейся в кулаке пустотой, позвал её: «На-на-на…» Лиса не двинулась. И лишь чуть наклонила морду, будто пыталась получше меня разглядеть. Внезапно раздались отдаленные голоса. Эдик и мама приближались. Лиса встрепенулась, вскочила, вытянула шею и хвост, - уши её пришли в движение, поворачиваясь на голове встревоженно. Затем присев, она рванула к развалинам, взбежала по ступеням, остановилась, еще раз стриганула ушами, исчезла. Будто её вообще никогда не было, и это всё мне привиделось. Одурманенному увяданием осени. Как, впрочем и всё остальное, прошедшее, исчезнувшее, умершее...
«Пе-е-тро-ович!» - весело орал Эдик. «Вот ты где, старый промысловик! Ну, чего наблындил? Ягода есть? А там кругом крохоборы обшморгали! Говорю маме: «Пойдём Петровича пошукаем. Он где-то уши прижал. Видать на заросли нарвался и шкребёт!»
«Лису видел».
«А-а?..» - вопросительно протянула мама Эдика. «А медведя не видел?»
«Нет. Не видел. Меня и лиса напугала. Как привидение…»
«Ну-у-у… это мне уже не правится…»
«Мама, прекращай!»
«Эдя! И чего мы сюда забрались? В глухомань такую? Лучше бы за брусникой поехали…Там хоть видать всё вокруг!»
«Да ты уже брусники на три года вперед набрала…»
И мы уже возвращались. В наш город. На берегу моря. На коленях стояло ведёрко с шиповником. Лиса, - знал точно, - мчалась вдоль дороги, мелькая жёлтой молнией, но как только я поворачивал голову и пытался рассмотреть – она исчезала…

Меня обуяла осенняя маета, сеялись дожди, из тёплой норки выползать не хотелось. Вместе с тем я знал, что если не выйду, то буду сам себя ненавидеть. Серое небо зияло пустотой, и я искал оправдания в том, что гуси давно в южных краях. Вершины сопок окрасились белым. И меня наконец вывернуло, поволокло. Я вспомнил - куропатки тоже побелели, и на ещё бесснежных низинах будут отлично видны. Я взял десяток патронов набитых «пятеркой». Захватил и с дробью крупнее, - вспоминая как однажды осенью, вдоль дороги, не торопясь прыгал белый заяц. Какая-то мысль, очень краткой последней надеждой толкнулась во мне, и, я, как орден на шею повесил гусиный манок. Легкая полупрозрачная трубка с мембраной внутри «горла». Загорался тусклый восход последнего сентябрьского дня. Я смотрел с невысокой седловины вниз и передо мной развернулись тающие в голубой акварели пространства. Я взял «прогулять» отцовское ружье. И потёртая, увесистая пятизарядка оттягивала плечо.
«Зачем тебе такое старьё?» - спросил встретившийся на оформлении знакомый.
«Я из него первый раз убил» - ответил я с чувством ностальгии по тому грехопадению, и заметив метнувшийся взгляд и настороженные уши сотрудника, добавил: «Рябчика».
«Это фамилия такая?» - вкрадчиво спросил человек в форме.
«Почти. Родовая принадлежность».
Я тихо шагал по старому лесовозному пути. Тающие снега и падающие с небес воды прорыли колею до жёлтой дресвы, и перетекая с одной обочины на другую, струился вниз ручеёк. В низине он зашумел гуще, насыщенней. Забулькал. Среди вымытых камней, в естественном, тысячелетнем русле соединяясь с ручьём из глухого распадка. Кустарники труднопроходимой ольхи вцепились в берега. Возвышались толстые, древние лиственницы с черными бородами, свисающими с нижних отмерших сучьев. На старых пнях, почти скрытых ковром из белого мха и вечнозеленого ягодника, багровела брусника. Сумрачная, загадочная тишина. Этот ручей не перепрыгнуть. Я достал из рюкзака болотные сапоги. Перешагнул промытую яму с метнувшейся из нее достаточно крупной рыбкой, и сделал несколько шагов по перекату. Вышел на сухое. Оглянулся. В продавленном мху кровянились мои следы. Набрал пригоршню рубиновых ягод. Съел. Вот теперь, как сказал бы Эдик: «Она - высш-шего сорта! И крохоборы до неё не добрались!»  Холодная, душистая, почти сладкая. И ещё слаще, этой бруснике, уже не сделаться нипочем. Я прислонился к стволу дерева, закрыл глаза, и приоткрыв рот выпивал мгновение. Внутри задрожала тонкая струна. Раздернул кулисы. И кажется, на сцене - прежнее однообразие, но пришло чувство – что-то изменилось. И я, задумавшись над осознанием этого, мною так и не увиденного, не понятого, не разобранного на составное, зашагал дальше. Лес отступил. Открылась болотистая марь, и лиственницы на ней тянулись из последних сил - слабыми, убогими калеками. Дико заорал куропач. Шумно взлетел мелькнув белым пятном. Планируя, упал у подножия сопки, в темно-зеленые куртины стланика. Там его не взять нипочем. Знает где прятаться. Дорогу в этом месте широко замыло песком из русла ручья. На песке - отчетливый переход лосиных копыт, и чуть сбоку - копытец поменьше, но тоже приличных.  Следы пересекли мой путь и скрылись на кочкарнике, поросшем кустами ивняка. За поворотом обнаружилась темная кучка с фиолетовым отливом съеденных ягод голубики. Медведь. Судя по небольшим косолапым отпечаткам, молодой, а значит – наглый и прыткий. Пуль с собой я не брал. Их у меня попросту не было. В воздухе повисла еле заметная морось. По земле ползли невесомые призраки-туманы, по низкому небу – серая облачная хмарь. От ручья я ушел далеко и сделалось невообразимо тихо. Остановился. На молоденькую лиственницу прилетела синичка. На кончики рыжих хвоинок наползала и копилась дождевая влага, собираясь в крупные капли. Они не выдерживали собственного веса, отрывались и беззвучно исчезали во мху. И всё повторялось заново. Птичка оседлала ветку и, изогнув шейку, коснулась приоткрытым клювиком набрякшей дождевой капли и, спася её от падения, вспорхнула, исчезла. И вновь я слушал спокойное биение сердца в груди и «шум моря» в раковинах собственных ушей. Двинулся. Хруст мелких камешков, хлест ветвей по голенищам сапог, хлюпанье в тарелках луж. Я вышел к речке, и чуть дальше, ниже по течению, - под крутым склоном сопки, - ручей добавлял в нее своей говорливой воды. Речка шумела монотонней, уверенней, ниже тональностью. Достаточно мелкая, она торопливо спешила вниз среди намытых наносов гальки и песка. С моей стороны берег её высок, обрывист. За рекой простиралась квашней плоская, однообразная, будто сползающая с бадьи дальних, низких сопок, безлесная марь. Она показалась мне границей обитаемого мира. И за ней уже было нечто иное. Не имеющее отношения к человеческой жизни, к бытию вообще… Тайга по этому берегу реки, и по холмистым возвышенностям охватившим косматыми лапами марь на иной стороне, накинула на себя сырую медвежью доху, впадая в полудрёму и делаясь окончательно глухой. Меня заполнила безмерная, стекленеющая и хрупкая грусть. Я не шевелился, боясь разбить вместе с нею самого себя. «Ну, что тебе? Чего тебе ещё? Ты добрался на край Ойкумены… Туда… туда как-нибудь потом…Домой, домой…»
Небо ответило мне зовом гусей. Сердце горячо всколыхнулось. Прозрачный кокон разлетелся вдребезги. Я задрал голову и в недосягаемой выси неслась лента из маленьких темных точек, быстро исчезая из виду. Вздохнул: «Последние…». Оставил ружьё под деревом и подошел к речному обрыву. Раздался встревоженный гусиный гогот. Я всем естеством вытянулся во взгляд и, с левой стороны мари, на фоне желтого возвышения приметил поднявшийся табун в голов сто. А может, и больше. Они тоже казались мошкарой, но довольно крупной, и я различал взмахи крыльев. Мельтешение серого и белого. Гуси склочно зашумели, вытянулись длинным разодранным чулком, оживили на миг равнину, и поравнявшись с серым лесом, исчезли. «Сели! Кормятся!» Мысли о вечном времени и бесконечном пространстве меня покинули. Меня охватил древний импульс. Инстинкт убийства. «Так! Куда … Ага!» Напрямик, по мари – глупо. Не подойдешь. Нужно в обход. По холму. Может быть, где-то под ним они и уселись, пасутся. Я быстро пошел вниз по реке, и там, где уже росли деревья, перешел ее и поднялся на холм. И шел по его покати, прислушиваясь. Гусей – нигде…
Я спустился на марь, нашёл их «обеденный стол»: голые, облетевшие кустики голубичника с колбасками синего помета на мху. В глубокой и узкой канаве в сторону реки стекала вода. Туман сгущался. Побрёл через марь. И где-то на её средине вновь услышал гусиный гогот. Они, быстрокрылые, видимо, смеялись надо мной. Их хохотание раздавалось как раз в стороне обрывистого берега. Там, откуда я заметил их в первый раз. «Вот, сволочи!» Гуси взлетели и, принялись низко и неспешно кружить. Уселись. Я направился в ту сторону. Авось да небось ещё никто не отменял! А вдруг налетят – в тумане. Воображение рисовало картину Великой охоты. Гусиный налёт. Пять выстрелов - пять падающих птиц!.. Ладно, четыре. Четвёртого, подранка, я добираю уже на земле последним выстрелом. Я ещё немного прошел и подумал: «Три будут в самый раз». Больше мне с этой хлюпающей болотины, ломающей и выворачивающей ноги, не вытащить. Я медленно брёл. Птицы вновь поднялись, и загалдели над рекой. Полетели прочь… Не долетев до холма, по боковине которого я ещё недавно пробирался, плавно завернули в обратную, в мою сторону! Я упал на колени, не веря глазам, - словно собрался молиться охотничьей удаче, свернулся клубком и искоса взглядывал на приближавшихся птиц. Стая меня не заметила. И не торопясь пролетела левее, метрах в ста от коленопреклоненной статуи, и на высоте примерно десяти. Едва не задевая вершинки нескольких худосочных лиственниц.
Я уже не прятался. Распрямился, и не поднимаясь с колен, с мучением в душе разглядывал последний эшелон, проплывающий мимо по незримой небесной дороге. Билета на него мне не досталось.  Да и, собственно говоря, мне следовать в другую сторону. В понижение между сопками гуси не прошли. Значит, опять, сели… Но перед моими глазами эти самые птицы вновь и вновь неспешно летели. Взвихрённое воображение запустило их по кольцевому маршруту, не желая выпускать из объятий центробежного движения, существующего для единственного зрителя. Для меня. Впереди шли тяжелые, чуть коричневатые, матёрые гуменники, за ними – серая масса белолобых, и в самом конце мельтешили комариным облаком суетливые и мелкие пискульки. Их тоненькие голосочки я выделил из всеобщего гортанного бормотания. Вот это, соляночка! Сборная. Внутри меня всё еще ходило ходуном запоздалое, захмелевшее нечто и вцепившись в ребра потряхивало. Я выругался. Нечто вышло. Частично. Что-то всё равно осталось. И уже свернувшись клубком, надоедливо ныло.
Я добрался до той лиственницы, над которой только что пролетели гуси, и хвоя от взмахов их крыльев осыпалась, и мне казалось, - я чувствую их лёгкий, птичий запах. Я положил на выпятившееся корневище рюкзак. Угнездился, и, уперся спиной о ствол. Оказалось, очень удобно. Оно будто ждало моего появления. Это дерево. Прошло, наверное, ну примерно… Да какая разница, сколько прошло? Задумавшись я услышал тявканье маленькой собачонки, смешанное с посвистом, рвущимся из трахеи. Привстал оглядываясь вокруг и заметил стайку летящих гусей. Они звали. Они искали птиц, к которым можно пристать, делаясь частью стаи, и совместно свершить Великий Перелёт. Я захлопал по груди. Вот он! Есть! Манок. Я принялся довольно похоже изображать гусиные голоса. Птиц будто дернула в замутненном омуте небес незримая леска, и они свернули, и потянулись ко мне…
Ху!... Вот это да! Я их приманил. Звуком одного лишь манка. Они спокойно летели ко мне. Я уверенно положил пятизарядку на нижнюю толстую ветку. Продолжая манить, повёл стволом в их сторону, и вот один уже коснулся мушки, я сдвинул ствол чуть левее выбирая упреждение, плавно потянул спуск…
«Бах!» - крылья гуся остановились, его мотнуло в воздухе и, мне показалось, он стал падать. Остальные мгновенно, будто оттолкнулись и рванулись назад, и я уже выцеливал другого: «Бах!», и только теперь понял, что промазал. Промазал оба раза. Ещё ничего не потеряно! Я жал еще. Ружьё молчало. В приоткрытом затворе я увидел красную, перекошенную от злости гильзу. Я потянул затвор на себя. Ствол стукнулся о верхнюю ветку, и я, отчего-то изворачиваясь, упал спиной в мягкий мох, всё ещё продолжая дёргать затворную скобу и жать на спусковой крючок. Глаза увидели, но разум не осознал! Всё! Гуси испугано крича удалялись.
Я вытащил злополучную гильзу. И, как в детстве, понюхал. Запах сгоревшего пороха… Я совсем забыл! Патроны я покупал для двухстволки с большей длинной патронника. Но для неё подходили и менее короткие. И я набрал их вперемешку. Какие попадались в магазине. Я достал восемь оставшихся, гусиных. Три из них оказались из той-же, «красной» серии. Я сортировал патроны, и пенял на них-же. Но поймал себя на мысли о двух выстрелах. Я всё же их сделал! И не в патронах, значит, дело. Принялся утешать себя тем, что давно не стрелял из этого ружья. Два года. Что сделано, то сделано.
Я замер у дерева. Раздались гусиные крики. За речкой, будто скользя на лыжах с сопки, скользнула вниз огибая возвышенность, гусиная стая, и расстилаясь над марью, пошла ходом, напролёт, над противоположной стороной. Пошли гуси! Значит, пошли! Я вновь услышал призывное, ищущее бормотание. Подманил, и вновь показалась стайка. Побольше прежней, девять штук. Но уже как те, предыдущие, они на меня не вышли и пролетали в метрах пятидесяти. Я прицелился, выбрал упреждение. Два выстрела слились в один. Гуси сбились в плотный клубок, рванулись! Ещё выстрел! И они уже далеко! Все девять гусиных жизней. Я махнул рукой. Но не им. Самому себе. Скоро начнёт темнеть. Пора выбираться. Ничего не поделаешь. Подумал: «Пойду вдоль реки. Может гуси налетят. А может, глухари…» Эти птицы любят на закате садится на верхушки лиственниц, и сидеть там замерев. И я люблю, этих мудрых, молчаливых птиц, умеющих тихо щелкать весенней порой и грузно падать в ягель приняв свинцовую осыпь, ломая на последнем пути сухие веточки.
Я выбрался на старую дорогу. И пошёл по ней. Глухари не встречались. Куропатки - тоже. Хотя о такой мелочи, я даже думать прекратил. Над рекой темнел высокий, обнаживший скальную породу обрыв. Часть крутолобой, угрюмой сопки. Над обрывом – огромные валуны в зарослях стланика. Что-то в них заорало. «Куропач?» Рёв растянулся, завибрировал между высокими и низкими нотами. Но не зло. Вроде как, упреждающе. Ну, вот тебе, и медведь… Все блюда из меню этого ресторана… Скорее, тот, - молодой косолапый топтыга, пометивший дорогу. Укладывается в берлогу. Наверняка, откормленный. Значит, ленивый. Спать уже хочет... А я, - шумлю… Я замер. Внимательно вглядываясь в сторону раздавшихся звуков. Они смолкли, и в мою сторону никто не спешил… «Куда я вообще иду?» Я развернулся, и бодро зашагал в обратном направлении. Останавливался. Вслушивался. За мной никто не крался.
Я вновь принялся пересекать марь: «Минут за тридцать доберусь до её конца…» и. пойду уже по более твердому склону низкой сопки. Дошел до середины. Тусклое солнце тихо ушло за высокую сопку на западе. Стремительно темнело. Рядом заорал заполошный куропач. Промчался - прохлопал приведением в белой хламиде. Ноги принялись спотыкаться, попадать в ямы, засекаться о кочки, о кусты. Я, отчего-то подумал: «Хорошо, что ничего нет… а тобы тащил, как вьючный осёл…» Сердце и так билось сильнее обычного. Стало жарко. Расстегнул куртку. Но лучше не сделалось. Я шёл, шёл, шёл… Казалось, у этой проклятой мари нет предела. Туманная темнота путала карты и прятала концы. Дождик сеялся сильнее. По щекам сползали капли, охлаждая разгоряченное лицо. Я время от времени останавливался, вытирал лоб, тёр брови и виски. Оступился, угодил в какую-то ямину, и чуть не набрал воды в раструбы болотных сапог. Упал на руки, отжался и рукава куртки промокли до локтей. Марь кончалась. Впереди маячил редкостойный тонкомер, ползущий вместе со мной на подъём. Я почти забрался на лесистый холм, и справа, в стороне прощальной улыбки горизонта, искривленной низкими сопками, - прямо над ними, - увидел большую, светлую звезду.
Огляделся. Туманное, темное небо распластало надо мной однообразную пустоту. И сеяло, сеяло свой мелкий и нудный дождик. «Луна, что ли?..» спросил я самого себя. Больше спросить было не у кого. И ещё самому себе не ответив, понял, что нет. Не луна. Луна восходила на востоке. Но даже её видно не было. Звезда горела на юго-западе. «Что это за хреновина?!» подумалось уже совсем на грани с приличием. И даже несколько встревоженно. Едва я высказал сомнение в естественном происхождении, звезда отчетливо шевельнулась и, двинулась рыжей лисицей. Поплыла по небу, направляясь в мою сторону. Я остановился. Непрерывно наблюдая. «Звезда» увеличилась, вытянулась, приняла овальную форму и отчётливый, ярко-золотистый цвет. И самое паршивое, в задней её части мигал красный огонек. «Беспилотник, что ли?!» - продолжал удивляться я. Понимая, что нет. Это - не беспилотник. Во-первых, зачем и кто будет пускать его во тьме и тумане. Для каких целей? Во-вторых – он плыл абсолютно бесшумно. В-третьих – яркий, заметный. Для наблюдения не подходил. В-четвертых – объект пилотируемый. Он достаточно долго и беззвучно висел в пространстве, а затем – полетел. И в меня вползала единственная мысль, отвечающая на все вопросы: «Тарелка…» Больше нечему. «Та-ре-лка…лка-лка-лка…» Страшно не было. Возникло чувство бесприютности, смешанное с любопытством. «Я сейчас поднимусь, а они уже там…хвать меня, и всё… пропал без вести…» Я взлечу над планетой Земля, и она, уменьшаясь в иллюминаторе (или чего у них там, пригодное для межпланетного просмотра?), - возле которого, я надеюсь на гостеприимство, меня посадят, - превратится сначала в ягоду голубику, а затем вообще измельчится, исчезнет из поля зрения, и я усну спокойным, не тревожным сном, но вот куда меня принесёт я не знаю. И будет ли в том месте лучше, чем в этом? Или даже такого понятия там не будет? Как не будет ни верха, ни низа, ни ширины, даже понятия времени не будет и исчезнет само время из остатков понимания, ещё цепляющегося за земное и бренное. И всё, то что было когда-то мной обратится лучом, знающем о своём начале, но не имеющем предела в необозримой пустоте, наполненной множеством подобных пересекающихся лучей. Отчего-то стало жаль Наташу. Будет волноваться. И никогда не узнает, в каком из созвездий я потерялся. Но тот, второй, у которого стакан наполовину пуст, прищурился и сказал: «На кой ты им?» Точно: на кой? Я и тут-то из многих миллиардов нужен только четверым человекам. И всё. Я даже удивился. Да. Четверым. Не больше. Уймитесь сомнения: один… два… три… четыре… Это всё что держит меня на этой земле.  Или я держусь за них? Это мой крест. Я поднялся на плоскую вершину неся его тяжесть в своём сердце. Тарелка исчезла. Вместе с инопланетным питанием. А я всё шёл, шёл, шёл... И вместо неведомых пришельцев, за каждым выворотнем, за каждой лапой кедрового стланика скрывался в густом мороке вполне осязаемый, земной медведь-людоед с пастью, воняющей пожратой мертвечиной…
 А в темном небе надо мною кричали и кричали живые гуси, улетавшие далеко от этой нерадостной земли. Тут их рассчитывали убить злые люди. Или добыть добрые. Такие как я. И ещё одна мысль пришла из темноты, связывая с миром людей: «А правильно Миша сказал: «Делай как знаешь...» Хорошо, что пошел… Местечко такое, разведал… Осенью, следующей, приволоку сюда палатку, печку, спальник. И буду тут жить. Смотреть как улетают на юг птицы и слушать их прощальные разговоры. Ну, может быть, даже одного… добуду… ощипаю…на шурпу… А, там… Там видно будет. Чего загадывать? У всех своя жизнь и к чему встраиваться в чью-то? выискивая в ней пустоту и прогалы. И пусть все делают как знают, и пусть у всех получится…»

Я добрался. Уснул. И ночью, в моём сне, томились перетекающие образы и толкали друг дружку подбираемые к ним слова, и утром, проснувшись, я чтобы не забыть, записал что запомнилось, и затем, конечно, прошелся бархоткой, полируя принесенное из мрака, тумана и прочей загадочной пустоты, выброшенное на побережье памяти:

Люблю я старые дороги,
Среди высоких, стройных сосен
Витают зыбкие тревоги
И бродят бархатные лоси.

Там раскалённой алой сталью
Шиповник жалит зло и дико,
И у болота синь-печалью
Налилась пьяно голубика.

Ревёт медведь вдали упруго
У края сумрачного лога.
Душа отстала, сбившись с круга,
И тащится во мхах дорога.

Душа - Творца поднята дланью,
Звездой по небу проплывает,
И над печальною еланью
Табун гусиный пропадает.

Я где-то в том краю причалил -
Где нет ни счастья, ни тревоги,
Где твердь туман безбрежно залил,
Где все кончаются дороги…

Потом я, погружаясь в бездумие, смотрел в окно, механически отмечая те немногие, неинтересные события доступные взору. Позвонил Эдик:
- Ты дома, старина?
- Дома.
- Чего творишь? Работаешь, учишься? Преподаёшь, быть может?
- Наслаждаюсь бездельем.
- Ну тогда – шаббат шалом! Как поохотничал? Рассказывай!
- Да… нечего особенно рассказывать…
- Мама говорила, ночью гусей просто шквал летело. Орали, как ошпаренные! Небось, мешок настрелял?
- Было пару налётов… Промазал.
- Вот ты, ста-р-ры-й… промысловик! А хлестался – борозды не испортишь! Я десятого октября улетаю. Так что шуми, если чё…
…А я всё сидел у окна, и всё думал и думал тягучую как посвист лиходейного осеннего ветра, тяжёлую, как мокрый, пустой рюкзак после дальней дороги и сладко-горькую, как воспоминание о первой любви, думу: «Где там мои гуси? В каких краях? Чьи небеса оглашают их гулкие крики?» И долго ли им ещё добираться до тихих пляжей с тёплой водой. И думая, уже тащил и тащил я по будущей осенней тайге палатку, печку, спальник, и самого себя, подвешенного на прозрачных нитях дождя за падугой серого неба.


Рецензии