Моя родословная. Баба Лена

       Бабу Лену: так её называли наши родители, а вслед за ними и мы, дети, хотя по метрике была она Геленой, я помню очень хорошо: – лет с четырёх-пяти, когда ей уже было около пятидесяти пяти – почти как мне, нынешнему. Но мне ребенку она казалась уже очень пожилой тогда: полнотелая, мало улыбчивая, чаще строгая, чем ласковая... всегда в платке.
       Среди пяти её детей, если поставить их в ряд по внешнему облику и по степени уменьшения портретного сходства с матерью, первым я бы поставил дядю Диму, за ним – тётю Беню, потом – моего отца и, наконец, – дядю Гену, который, хотя и был шатеном, но явно “тянул” к другому образу. Отец говорил, что “Гена был похож на отца” – деда Михала – их рано и трагически погибшего отца, которого сам батя практически не помнил. Только смутно... Поскольку ни портрета, ни фотографии деда в семейном архиве нет, а есть лишь армейская фотография дяди Гены времён его срочной службы в Москве в середине 50-х годов прошлого века, – только по ней, к сожалению, можно составить себе смутное представление о том, как выглядел, а точнее – как мог выглядеть – дед Михал.
       Дядя Чесь – Чеслав Викентьевич Банцевич – был копия своего отца «по масти» – деда Винцука – второго мужа бабы Лены, – но зато от матери взял, как минимум, круглый овал лица и склонность к полноте. Внешне был он жгучий брюнет, и мне, мАлому, напоминал, почему-то, «жука-навозника»: – такой же весь “гладкий”, иссиня-чёрный волосом, овально-округлый и неожиданно подвижный, каким бывает его “неповоротливый” прообраз, когда скоро прячется в подвявшей коровьей «лепёхе» от внезапно накрывшей его тени вдруг склонившегося человечьего силуэта или только руки.
       Однако, как выяснилось гораздо позже, а именно – через четверть века после смерти бабушки, – больше всех похожей на неё внешне удалась правнучка Даша, дочь моего младшего брата Володьки, и моя единственная родная племянница. Так, по крайней мере, отчётливо видится мне, когда смотрю я на фотографию бабы Лены: – ещё вполне себе молодой, приятно улыбающейся женщины возрастом около сорока пяти лет, – по контексту заснятой фотографом сценки, – явно хвастающейся перед деревенскими приятелями-соседями  Копачелями, мужем и женой, зашедшими к ней “на падворак” (во двор): то ли полюбоваться, то ли поторговаться о цене ладных “молочных” поросят, “рассыпанных” вокруг хозяйки и “пёструхи-хавроньи”, пасущейся рядом на траве... Вот как удивительно, порою, прорастает родовое семя!.. Впрочем, это, по-моему, даже научно установленный факт. Именно внуки, правнуки, – даже больше детей, – наследуют как внешнее сходство, так и генетические данные своих близких – через одно-два поколения – предков. Ну а там, где сходство внешнее, думаю, – недалеко и до внутреннего.
       Отсюда и вывожу я настоятельную потребность – необходимость даже – старшим поколениям родственников “не забывать” и “не отмахиваться” рассказывать потомкам об их предшественниках в родовой истории семьи, семей хотя бы только родителей: – вплоть до тех из них, которые казались нам, почему-либо, “неприметными” и “незначительными”... Ибо нам не дано заранее знать либо предугадать, до чего замысловато и заковыристо может проявиться в будущем “родовая кровь”. И делать это нужно как можно раньше: – начиная лет с пяти-семи и периодически затем повторяя, чтобы память рода не угасала и не терялась в “глубоких провалах времени”, а всегда жила и прирастала всё новыми и новыми, и всегда такими интересными для потомков, подробностями…

       Девичья фамилия бабы Лены была «Дайлидко»: – довольно распространённая в тех краях. Под «теми краями» я разумею северное пограничье Лидского и Вороновского районов Гродненской области Республики Беларусь по современному административно-территориальному делению.   
       Родная деревня её называется Берёзна (“Бярозна” – бел.) и располагается всего в полукилометре на юго-запад от Петюнов – деревни, где после замужества стали они проживать с дедом Михалом. В Берёзне же проживала её большая девичья семья, состоявшая из родителей, трёх разновозрастных относительно неё братьев и двух старших сестёр. Итого всех их было – восемь человек. Плюс дед с бабой: десять. А дедовский или даже прадедовский их дом был и доныне есть не такой уж большой: в нём сейчас проживает один мой дважды двоюродный “дядя Ваня”, который старше меня всего лишь на одиннадцать лет и которого я – в силу незначительной разницы в возрасте – никогда за “полноценного дядю” не считал и не воспринимал. Всего только как старшего друга или двоюродного брата; даже с самого малого детства, как себя и его помню... И не скажу, чтобы слишком уж просторно было Ване в его родительском доме... Как же они-то, вдесятером, все там умещались?..
       Впрочем, объяснение здесь может быть лишь одно. Пока дети были малые, размещались по лавкам да по полатям. Старики – на печке и на лежанке. Родители – в спальне. Ну а когда малые вырастали, то относительно рано покидали родительский кров. Сыновья уходили в армию и на войну; дочери – замуж, обзаводясь своими семьями.
 
       Уже на моей детской памяти в Берёзне оставались проживать только два бабиных брата со своими семьями: Винцент да Иосиф («ВинцУк» и «ИзЮк», как обычно “па- прОстаму” употреблялись их имена в семейном и общем деревенском обиходе  согласно польско-белорусской языковой традиции, сплошь и рядом употреблявшейся в тех местах наряду с “больше-беларускай” либо “больше-польской”, ввиду недавней исторической традиции “Kresuw Wschudnikh Rzeczypospolitej–II (Drugej)” (“Восточных Окраин Речи Посполитой – II (Другей)”, – ещё не до конца “обрусевших”.
       Её отец, а мой прадед Александр («Олек» - польск.): родился в  1872 году в левой части современной Берёзны, называвшейся тогда «Жвирбли» (в переводе с литовского – «Воробьи»), – находившейся по левую сторону от издавна «рассекающей» на две части одну, в сущности, деревню, грунтовой дороги, идущей  от Криниц (прежде, – Кобыльников) на Петюны (“Пицюны”) и далее: – до «липОвки» (мощёной булыжником дороги от Трокелей до Бастун). Умер прадед в 1952 году в своей родной хате, где и прожил вполне себе долгую, наполненную крестьянским бытом и трудом полноценную жизнь длиной в 80 лет.
       Её мать, а моя прабабушка Анна, родившаяся в 1882 г. в довольно большой и по тем временам деревне Кобыльники (в ныне, – Криницах) имела девичью фамилию Анацко либо Усель (родословные тогда и позже не писались, а устные семейные предания зачастую путались малограмотными рассказчиками; да так невыясненными до конца и оставались в памяти последующих поколений). Прожила она ровно столько же, сколько и её благоверный: – 80 лет, уйдя в «лучший мир» в 1962 г., – «дагледжаная» (досмотренная), как и муж её, до самой смерти их вторым по сроку рождения сыном с семьёй – Винцуком, всегда, по традиции, проживавшим в отчем доме по праву старшего сына в семье, хотя на деле старшим в семье был ИлЮк (Юлиан), эмигрировавший в Америку после начала Второй мировой войны (1 сентября 1939) и плена под польским Гданьском (участвовал в обороне Вестерплатте с 1-го по 7-го сентября 1939г.) . Сражаясь за  историческую родину – «Вторую Речь Посполитую – Республику Польшу (1918-1939гг.), попал в плен, бежал во Францию. Там встретил Тэклю – польку с Западной Украины – тоже эмигрировавшей от ужасов войны. Они поженились и вместе эмигрировали в США. Их потомки и сейчас живут на восточном побережье в штате Коннектикут: г. Нью-Хэвен; – Джон и Кристофер Дайлидки – мои троюродные братья, которых я видел лишь однажды в Интернете, когда впервые искал эту «ветвь рода», желая познакомиться поближе: хотя бы только визуально. Есть у них и родная сестра, имени которой не помню).
       Ещё были у Гелены две старшие сестры – Мария (“Маня”) и Станислава (“Стасечка”, с ударением на «е»). Первая вышла замуж за Юлиана (Илюка) Козинского в д. Мелевичи (поворот влево от середины Жирмун – к р. Дитве, – если ехать из Лиды на Бастуны, Вороново) и нажила с ним, насколько мне известно, троих детей: сына Стефана и двух дочерей – Галину Будревич (по мужу) и Янину Бутя (--<>--).
Вторая – за Клышейку (имени не знаю) в д. Довкни (Доўкні - бел.), что километрах в двух от Лиды по “дворищанской” дороге – от д. Малейковщизна в районе магазина есть хорошо наезженная просёлочная дорога, полем уходящая вправо; она-то и приведёт желающих в Довкни. Стасечка родила тоже троих: сына Леона и двух дочерей: Ванду с Ядвигой, одна из которых в 1956-1957 гг. эмигрировала с семьёй в Польшу (г. Катовице, кажется) пока этническим полякам ещё разрешали эмигрировать на “номинально-историческую” родину. Вторая сестра осталась жить с семьёй в Лиде. Сын Леон (“Лёник” – по-белорусски) всю жизнь прожил в родной хате и был с детства очень дружен с моим отцом. То же можно сказать и о Стефане Козинском в Мелевичах (его родная деревня за Жирмунами, Вороновский район). Но об этом: о корнях их дружбы, – рассказ впереди.      

       Родная хата бабы Лены в Берёзне видна с позагуменья петюнского дома: то есть не сама хата, а три высоких ели – «одна – поодаль, две другие – друг к дружке близко», растущие как раз по-за садом и гумном “Дайлидкового” двора. Я видел их в четырнадцать-пятнадцать лет, когда впервые пришли мне сравнением слова великого русского поэта; вижу их и теперь, когда приезжаю на родину… 
Давно покоятся в земле кости прадеда Олека и прабабки Анны, которых я не знал и никогда не видел, поскольку умерли они ещё до моего рождения, а “барской привычки” заказывать портреты либо фотографироваться на память в пору их жизни у простых крестьян и в помине не было. Дед Винцук Дайлидко «лёг» с ними рядом где-то в конце 90-х годов прошлого столетия, а уже минуло – ни много ни мало – около четверти века.
       Но по-прежнему стоят те три ялiны (ели – бел.), правда, уже позаслонившись до половины или до двух третей своего величавого роста «племенем младым незнакомым». Кто и когда посадил их – те три ели?.. Дед Винцук? Прадед Олек? А может, ещё прапрадед Дайлидко, имени которого я в точности не знаю?.. Однако живёт и разрастается «Дайлидковское семя». И по-прежнему стоит, и только внешне хорошеет досмотренный «дядей Ваней» отеческий дом. И по-прежнему стоят и всё ещё тянутся вверх и вширь те почтенные старожилы – дедовско-прадедовские  высоченные ели…

       Баба Лена в моих детских воспоминаниях рисуется строгой, редко улыбчивой в обыденной жизни женщиной, которую весьма уважали и даже, по укоренённой в детстве привычке, малость побаивались её взрослые уже, дети: – все «около тридцатилетние», обзаведшиеся собственными семьями. Видимо, причиной такого трепетного чувства было довольно суровое детство, оставившее памятные рубцы от розг и «бiзуна» (кнута - бел.) не столько на спинах, сколько в душах четверых её сыновей и дочери.      
       Моему отцу досталось меньше, поскольку с малых лет – годиков с пяти, наверное, – мать отвозила его на содержание и воспитание в семьи старших своих сестёр: Мани Козинской – в Мелевичи; Стаси Клышейко – в Довкни. В тех семьях были у Валика старшие лет на пять-семь двоюродные братья: Стефан и Леон. Они-то и явились первыми «нянькакми-воспитателями» своему младшему «стрыечнаму брату» («встречному» – двоюродному – брату, - польск.-бел.). Насколько мне известно, оба они относились к нему как к родному, – и по тому на всю последующую жизнь у него с ними сохранились добрые чувства братней любви и искренней дружбы. Я и сам был свидетелем тому, как отец через всю жизнь, пока живы были Стефан и Леон, пронёс к ним эти искренние родственные чувства и, как  сумел, отплатил добром за добро их детям: каждому чем-то своевременно и вовсе не малой мерой помог в жизни...
       Но эта дружба-братняя любовь, конечно, возникла не сразу, а со временем. Поначалу же с плачем и рёвом бежал маленький Валюк («Валючок») за удалявшейся “бацькінай брычкай”, умоляя мать взять его с собой обратно – домой, где ему так хорошо было с родными братьями, маленькой сестрёнкой, с ней  такой близкой – родной и любимой… Бежал долго, но напрасно, – покамест зарёванный и обессиленный не падал в пыльный придорожный бурьян, слыша вдали всё затихающий   топот копыт Орлика, видя сквозь пелену слёз лишь плотно стоявшее над дорогой облако пыли, скрывавшей удалявшуюся бричку.
       А начались эти отсылки из дома, как я сейчас понимаю, ещё в год гибели мужа – 1943-й, – в год рождения дочки Бенечки. Моему будущему отцу было уже четыре с половиной годика: вполне себе “взрослый мужик”, чтобы самому “сбегать до ветра”, налить кружку молока, отломать или откусить краюшку хлеба... И хоть Димыч, вспоминая детство, вспоминал, как завидовал моему отцу, называя того «Панком» (домашняя, данная, верно, им же кличка), но, думается, завидовать там было нечему. Отец, вспоминая ту пору, с грустью рассказывал мне, что такая жуткая тоска в минуту наступавшей разлуки с матерью охватывала его душу, что, рыдая и хватаясь за подол её «спаднiцы» (юбки), “божился”, что готов каждый день есть пустые щавель с крапивой да “бульбай” (картошкой, - бел.); всегда и во всем её слушаться, – только бы быть рядом с ней и братьями с сестричкой “у бацькоўскай хаце”…
       И хоть детское сердечко его сильно тосковало, а маленький разум не понимал и не осознавал суровую логику материнского жестокосердия, – мне, пишущему эти строки, – пятидесятичетырёхлетнему отцу и деду уже, – вполне понятна житейская логика столь сурового выбора молодой вдовы. Ведь на её руках, на её недоспанных ночах оставалось ещё трое деток, двое из которых были ещё очень малы. “Донюку” исполнилось всего лишь два годика. Беня была ещё грудным ребёнком. Гена, слава Богу, был уже «большой» – семи-восьмилетний пацанёнок, всем сердцем старавшийся где и как только можно помогать матери, – большей частью, конечно, по хозяйству, поскольку был “мужик”. В то время как у старших сестёр при живых мужьях, находившихся дома, было не только поменьше “спиногрызов” (у обеих по трое), но и были они все старше возрастом, да и по две девки на одного хлопца, тогда как у неё – одна “соплюха” на троих “жевжиков”. Четыре с половинойПонятна мне и её материнская тоска, всякий раз нестерпимой горечью заполнявшая  дус половиной и шу перед и особенно – во время самой разлуки... так что не могла даже оглянутся на бегущего сзади сыночка, чтоб не рвать себе “до конца” сердца – не остановить всё понимавшего Орлика и не увезти назад так неблизко привезённого сыночка...

       Но этого делать было нельзя. Дома ждали трое таких же “кровинушек”: один – всего лишь на три года старше – и двое: – на два с половиной и  четыре с половиной года меньше, требующих ещё большей заботы и внимания; да оставшееся после мужа большое хозяйство, также отнимающее немало заботы и внимания, несмотря на двух имевшихся в доме помощниц, живших с ней и детьми под одной кровлей ещё с позволения мужа. Одна из них была то ли родная, то ли двоюродная сестра его младшая; другая – беженка из-под Варшавы, случайно прибившаяся к их дому ещё в самом начале войны немцев с Советами. Обе жили н петюнском доме на правах членов семьи и как могли, помогали Гэле (домашнее, на польский лад, “молодое” имя бабы Лены) управляться с детьми и совсем немалым, по тем временам, хозяйством.
Пока был жив дед МИхал, – весной, летом и в начале сени, когда нужно было пахать и засевать землю, сеновать летом, убирать урожай в конце страдной поры полевых работ – ранней осенью, – в помощь приглашались добровольцы-соседи, имевшие значительно меньшие наделы земли, а потому и управлявшиеся с ними гораздо быстрее. А также нанимались пришлые «батраки», ежегодно приходившие с разных мест “на заработки”. Дед мой слыл «богатым» по округе, – по тем критериям крестьянского «богатства». Так что просто вынужден был прибегать к помощи наёмной рабочей силы.
       В условиях довоенной буржуазной Польши это было в порядке вещей. А вот с приходом «Советов» и их опричников-«лапунов», как называли местные небедные крестьяне сотрудников НКВД, всё могло повернуться на сто восемьдесят градусов против деда и его «заможнай» (богатой) жизни… Впрочем, об этом подробно написано в очерке про деда Михала.   
       Понимая теперь, по прошествии полувека собственной жизни, откуда «выросли ноги» у “сурового” бабиного нрава; вспоминая её живой.., тем ценнее являются мне редкие счастливые моменты, пережитые мной давно-давно в её “петюнском доме”, в её близком присутствии  со мной и моей молодой и красивой мамой.

       …Мне четыре года – пятый идёт. Чудесное летнее утро: тёплое и свежее от росы, ярко поющее, щебечущее птицами за открытым окном горницы бабиного дома, где в дальнем, левом  от входа, углу на широкой деревянной кровати спим мы с мамой.
Я только что проснулся. Солнечные блики-“зайчики” пляшут, рыгают по стенам, потолку. Свежий, пахнущий росистыми летними цветами и травами ветерок словно бы приоткрыл створку окна на “долгой стене”, – всколыхнул белую узорчатую занавеску…
А на самом деле, – это бабушка Лена. Приоткрыла снаружи створку окна, отодвинула  “фіранку” (занавеску), – ласково улыбается нам, приветствуя по-своему: «Добрай ранiцы!», – и ставит на подоконник большую белую миску спелой клубники, насыпанной «с горкой» и только что собранной, очищенной и  промытой холодной водой;  щедро посыпанной сахаром… Чудесный запах спелой клубники мигом разливается по комнате: – будоражит мой нюх – и становится невмоготу лежать. Я вскакиваю с кровати и босиком подбегаю к окошку. Бабушка ласково на меня смотрит, целует в лоб и краешком “хусткі” (платка) вытирает уголки своих глаз («Почему?..», «Зачем?..» – мелькают в моей голове не требующие ответов вопросы). За мной к окну подходит мама, и мы обое с большим удовольствием начинаем угощаться клубникой, подаренной нам в огромном количестве моей доброй бабушкой – мамой моего дорогого, но отсутствующего в данное мгновение папы…
 
       Боже мой! Пятьдесят лет пролетело, как стремительный сокол в высоком небе, а как будто бы всё это было вчера ещё, – утром...

       Так вот и вся жизнь человеческая: – промелькнёт одним мигом. И что вспомнится мне «пред ликом вечности»?.. Бабушкина ласковая улыбка? Родное любимое мамино лицо? Дорогое и тоже любимое, тоже родное лицо отца? ... Жена? Дети? Внук или внуки?... Дело жизни, если, дай Бог, оно у меня было?.. Или что-нибудь совсем незначительное: – какой-нибудь серый отсыревший забор в тихом переулке родного, по-мартовски весеннего, города?.. Или уже ничто из прожитого будет неинтересно, и душа своим пристальным мысленным взором будет устремлена вверх, ввысь: – туда, куда все мудрецы пророчат ей путь, и где всегда ожидают её родные близкие души?.. Что ж: поживем – увидим.

       Иногда оделяла бабушка своих внуков конфетами. И всегда давала только по одной. Почему? – не знаю. Может быть, берегла наши детские зубки… Как правило, это были белорусские «Школьные» и литовские «Коровки», чем-то похожие между собой по цене и качеству (недорогие, но и не карамельки с ирисками), которые она, думаю, покупала исключительно для угощения внуков и случайных в доме гостей, поскольку сама уже вряд ли могла их кушать: съёмные зубные протезы её я иногда видел в стакане с водой, стоявшем в кухне на полочке над рукомойником. Хранились те конфеты в платяном шкафу на второй верхней полке среди постельного-настольного белья. Лежали там подолгу, и от этого пропитывались специфическим запахом залежалого белья, исходившего из самого шкафа (левая дверца его никогда плотно не закрывалась). А от длительного хранения те конфеты приобретали невероятную твёрдость, так что кусать их, имея даже достаточно крепкие молодые зубы, было весьма проблематично. И как ни любил я в детстве конфеты, да и вообще – всё сладкое, а почти всегда незаметно выбрасывал бабины «гостинцы», боясь при этом, чтоб она не увидала и не затаила в сердце обиду на столь возмутительную неблагодарность внучка. Некий душевный трепет перед ней, неосознанно присутствующий в душах всех её детей, по цепочке передавался и нам – её внукам… Строгая была бабушка, по иному не скажешь.
       Зато, что касаемо чистоты и порядка в доме, во дворе, в хлеву, свиране и повсюду, куда проникал её строгий взыскующий взгляд, везде было прибрано, аккуратно разложено и расставлено всё по раз и навсегда установленным – узаконенным ею – правилам и местам. Отсюда, очевидно, бралось начало и с детства укоренённая привычка к чистоте, ладности и порядку у всех её детей, за исключением, может быть, только старшего её сына, дяди Гены, который раньше остальных братьев и сестры как бы «выломался», выбился из-под опеки матери и ушёл «на свои хлеба».
       Впрочем, я как-то мало интересовался им и его совершенно несчастливой судьбой, «унаследованной», может быть, им от своего отца… В любом случае рассказ о нём  и его жизни займёт здесь слишком много места и далеко уведёт меня в сторону. Разве что как-нибудь позднее воротиться к нему, когда напишу о «главных» и наиболее важных, с моей точки зрения, людях из «моей родословной».

       Как я уже сказал, помимо порядка в доме и во дворе, был у бабы Лены и особый порядок в коморе – холодной кладовОй, примыкавшей к кухне и служившей местом относительно длительного хранения пищевых продуктов и всевозможных продовольственных запасов, заготовок. По сути, это был большой естественный холодильник, поскольку современных кухонных бытовых приборов в те времена в деревнях ещё не было. Их и в городе-то на всех не хватало: из-за дефицита, как и всё почти важное для семьи и “стоящее”, приходилось покупать «по очереди».
Так как три стены в каморе были одновременно и наружными стенами дома: две «короткие» и одна «долгая»; пол был земляной (утоптанная сухая глина), и оконце всего одно, – маленькое, забранное проволочной самодельной решёткой от крыс, мышей и гкотов, без стекла, – температура воздуха в коморе всегда была заметно ниже, чем в примыкавшей к ней и отделённой четвёртой долгой стеной с массивной дубовой дверью на кованных железных петлях кухне. Полы во всём доме были выстланы на совесть: из толстых, гладко оструганных досок, плотно пригнанных одна к одной и ровно положенных, многослойно выкрашенных и абсолютно нигде не скрипевших, – тщательнейшим образом предохранявших дом от сырости и земляного холода. К тому же, когда требовалось, и особенно в холодную пору года – ежедневно,  топилась «русская», стоящая в центре дома печь, а иногда, наряду с нею, ещё и «голландка» располагавшаяся промеж горницей и спальней.

       О, каких только съестных припасов и всевозможных домашних заготовок “к праздничному столу”, да и не олько, не было в той коморе!.. Особенно это относилось к двум большим религиозным праздникам -“святам”: Пасхе и Рождеству!.. «Палендвицы» и «пальцем пханые» “кілбасы”, кольцами-гирляндами развешенные на длинной круглой палке под потолком. И плоские из-под недавно снятого гнёта сизые «ватрубянкі», вольно разложенные на широкой дубовой столешнице невысокого, но широкого и крепко стоявшего на “своих четверых” продолговатого старинного буфета, деланного, возможно, если не самим хозяином, то его другом, а моим вторым дедом по материнской линии – Владэком (Владиславом) – либо его отцом и моим прадедом Юзэфом (Иосифом): оба они были замечательными плотниками-столярами, не один дом построившими; в разы больше оснастившими различной добротной мебелью, давно и надолго “пережившей” своих создателей...
       Были в коморе и домашние «клинковые» сыры: частью – в виде неизвестным мне способом переработанного творога свисавшие на длинных шнурах с потолочной матицы над другим, ещё более длинным и широким дедовским буфетом без дверец, но с внутренними полками, на котором под сырами стояли миски и банки, в которые стекала сыворотка, пока сыры подсыхали и ещё не были сняты и уложены под гнёт, чтобы в конце концов превратиться в солёные творожные «клинья», любимые взрослыми и совершенно нелюбимые нами – детьми.
       На длинных пристенных полках – пониже – рядами стояли трёхлитровые банки с разнообразными компотами из яблок, груш, слив, вишен, черешен, крыжовника, красной смородины. На других полках – пол-литровые и литровые банки со всевозможным домашним вареньем: клубничным, черничным, малиновым; с яблочным и грушёвым повидлом; с вишней, красной и чёрной смородиной, «агрестом» (крыжовником, польск.-бел.). В большом дубовом сундуке – «куфаре», густо пересыпанное крупной серой «каменной» солью, хранилось сало: свежесолёное – белое, толщиной в три-четыре мужских пальца, – лежало сверху, а уже пожелтевшее, давнишнее, густо засыпанное крупной серой солью – “з’ялавеўшае” (бел.), – снизу.
Непременным атрибутом больших католических «свят» (праздников) – их непременным десертом – являлись большие пасхально-рождественские домашние пироги, любовно готовившиеся и выпекавшиеся бабой Леной в устье русской печи. Снаружи были они янтарно-кирпичного цвета, аппетитно со всех сторон подрумяненные, украшенные сверху всевозможными завитушками, «кренделями» и «орнаментами» из пропечённго до коричневого цвета теста. Внутри же – всегда ноздревато-пышные, желтоватого оттенка из-за обилия оранжевых желтков “свойских” яиц, щедро добавляемых в тесто. Эти изнаменитые бабушкины пироги: – не столько сладкие, сколько сытные и, по-своему, очень вкусные, – особенно, если «уминать» их вприкуску с «крутыми», крашенными  пасхальными яйцами, сваренными в луковой шелухе и приобретшими от этого не только красно-кирпичный цвет, но и особенный вкус, какого никогда не бывает у просто сваренного вкрутую яйца, – будь оно хоть четырежды домашним.

       Рядом с домашними продуктами на полках и на столешницах располагались и городские магазинные, загодя купленные бабушкой к праздникам в Лиде и в Вильнюсе. То были половинки твёрдых жёлтых сыров нескольких видов; солёная бочковая селёдка на развес, а также в круглых плоских и широких жестяных банках: «иваси». Варёные и копчёно-варёные колбасы; мороженная морская рыба (треска, хек, морской окунь, камбала); холодного и горячего копчения медно-золотистая скумбрия; сардины и сардинеллы в виде консервов; приготовленные плодово-ягодные и овсяные кисели в глубоких глиняных мисках. Чего-то, разумеется, я уже и не вспомню, поскольку, когда видел всё то изобилие продуктов и припасов – запоминать не стремился: так, что в памяти отложилось, то и осталось. А осталось лишь потому, что видалось не раз и не два, – а пять и более раз.
       Пока жива была баба Лена, все её дети со своими семьями ежегодно приезжали к ней в Петюны на Рождество и Пасху, – непременно. Увильнуть было невозможно: такова была семейная кондовая традиция, заведённая ею, как минимум, с начала 70-х годов, когда мы – бОльшая часть её внуков-ровесников и погодков – достигли возраста десяти-одиннадцати лет, а наши младшие братья – четырёх-пяти. Возможно, конечно, что эти общие сборы происходили и ранее: просто подробно запомнились они мне именно с того возраста. 
       Те пасхальные и рождественские наезды немалой родни в «отчий-бабушкин» дом всегда превращались в большие семейные праздники. Одних только близких родственников – родных братьев с сестрой, их родителей (баба Лена и дед Винцент), нас, «стрыечных», братьев с единственной двоюродной сестрой Ингой – дочерью дяди Чеся с тётей Ларисой, живших в Бресте, – набиралось девятнадцать человек. Плюс трое-четверо «внештатных», – очередных “близких” на тот момент времени друзей моего отца со своей семьёй… – Уже: двадцать два, двадцать три человека. А на другой день праздника – на разговенье – всегда приходили в гости родные братья бабы Лены с жёнами, – ещё «плюс четыре», – да наиболее близкие её друзья-соседи: от двух-четырёх до шести-восьми человек.  Последние – честь им да хвала – никогда не засиживались у нас: то ли свои столы и семьи ожидали их дома, то ли так было заведено ещё со времён деда МихАла: отдал визит вежливости – поздравил с праздником, пожелал всего самого наилучшего, выпил три –четыре традиционные рюмки-фужера, закусил «марципанами», и – “будь здрав, боярин”! Дома “свои” ждут. 
В такие праздники столы в горнице расставлялись буквой «П», как это обычно делалось на свадьбах, крестинах, поминках, чтобы свободно могла разместиться многочисленные родственники с гостями. Кроме собственных лавок, табуретов и стульев пазычаліся ў бліжэйшых суседскіх хатах лавы, зэдлі (одолжались в ближайших соседских домам скамьи, лавки).   На чисто вымытые столы клалось душистое сено, накрывалось чистыми льняными домоткаными скатертями («абрУсамі»), и только после этого сверху ставилась посуда, клались столовые приборы и уже перед посадкой гостей подавались и расставлялись многочисленные тарелки с холодными закусками, а позже – и горячими блюдами.
       В сочельник или в предпасхальный вечер – в ознаменование многовековой традиции – и в знак завершения сорокадневного «великого поста», который, сдаётся мне, почти никто «от доски до доски» не соблюдал (общество то и склад его жизни были «наскрозь» (насквозь)  атеистическими) подавались только постные блюда, приготовленные из овощей, фруктов, рыбы, грибов и муки, но всегда и непременно числом не менее двенадцати, соблюдая тем самым некое древнее религиозное установление, – вероятнее всего, в память о двенадцати апостолах, соучавствовавших Христу в «тайной вечере».
       Были там всевозможные овощные салаты из капусты свежей, тушёной и квашенной с различными приправами; винегрет; рыба жареная – речная и морская – во всём возможном тогда изобилии (рыба ещё в огромном количестве шла на внутренний рынок и была вдвое-втрое дешевле мяса); селёдка, приправленная репчатым луком и «постним» маслом: – красиво разложенная в специальные тарелки-“селёдочницы”. Варёная, как правило, дымящаяся и рассыпчатая картошечка. Жареные в печи да на «постнем» масле «ушки» из сдобного и несдобного теста, заполненные внутри либо тёртым сладким маком, либо специально приготовленным грибным фаршем из сушёных боровиков, пропущенных через мясорубку и смешанных с репчатым пассированным луком. «Ленивые» грибные оладьи, стряпанные наподобие «ленивых» голубцов, – но вместо мясного фарша приправленные грибным, как бы оставшимся после выпечки «ушек». Были там и кисели – плодово-ягодный и овсяный, о которых я уже вспоминал. Но самым первым и главным блюдом, как было заведено исстари по католическому вероисповеданию, являлась освящённая в костёле облатка, которую преломляла с молитвой и раздавала родственникам-гостям старшая в семье («родзине» - польск.) женщина, – баба Лена.
       Предрождественский вечер – «постная кутья» – был самым долгожданным и торжественным моментом во всём праздновании Рождества. Из всех перечисленных выше блюд я, мальцом, предпочитал только винегрет и жаренную морскую рыбу с картофельным пюре или жареной картошкой. А вот ушки с грибами были для меня первейшим лакомством, хотя грибы, кроме жареных в сметане лисичек, в детстве я «терпеть ненавидел». И, будучи отъявленным сладкоежкой, “ушки” с грибами – горьковато-солоноватые и тем самым – необычайные на вкус, предпочитал “ушкам” с маком: – сладким и ароматным, сделанными из ароматно-ванильного теста. Это неравнодушие к “ушкам” с грибами – особенно “выполненным” с начинкой из сушёных боровиков, – осталось у меня на всю жизнь. Большая же страсть к сбору грибов: – их поиску, собиранию и, наконец, поеданию в разнообразных грибных блюдах, – пришла ко мне значительно позже, – лет после тридцати, наверное. Но и то – Слава Богу! Отец, Дим Димыч – сколько их знал и помню – оба были заядлые грибники. Мне же, повторюсь, лет до тридцати трёх, наверное, это дело было как-то совсем не по душе. А там – как «прорвало»: стал с удовольствием ездить в лес и искать, и находить всевозможные грибы. Стал с большим интересом читать всю имеющуюся в доме литературу о них, а там – и покупать новые книги, благо с приходом «нового времени» (сиречь, «постсовкового» капитализма) таковой литературы появилось в изобилии, – были бы деньги... На днях мама, вспоминая бабушку Лену, рассказала мне, что та тоже очень любила и умела собирать грибы, а готовила их – на удивление вкусно. Да и не только грибы, а практически всё, что выставлялось на праздничный стол. Эту свою любовь к грибам, а также удивительное умение готовить, она, очевидно, передала и своим детям. По крайней мере, двум из них – Валику и Донюку; и я тому свидетель...
 
       На другой же день Рождества – 25 декабря, – особенно если день удавался морозный и солнечный, мы, детвора, наскоро позавтракав чем-нибудь вкусненьким: – жареными котлетками из домашнего мяса, смешанного с тёртой картошечкой и мелко нарезанным лучком; запечённой в русской печи домашней курицей, уткой или любимым “беспаспортным” бродягой Паниковским гусём, а может быть, – и самой “чисто-проамериканской” птицей, именем своим хот раз в году напоминающей “янки” о почти под корень уничтоженной ими расе аборигенов Северной Америки – индейцев... Горячими голубцами, щедро пОлитыми сметаной, запечённой со шкварками... (по-моему, даже сейчас, когда мне “за пятьдесят”, запечённые в домашней сметане шкварки на голубцы – это уже за слишком!..). Хотя, если быть честным: только предложи, – ни в коем разе не отказался бы!.. И после завтрака – сразу “на ульку”, чтобы уж за весь недолгий день набегаться, изваляться в снегу, накататься с самодельной «горки» на санках, наиграться на замёрзшей “кудре”* (останец небольшого заболоченного озерца, с берегов заросшего аио т душиром, всевозможными кустами) в хоккей с деревенскими пацанами… А если день был оттепельным и снег – липким, можно было построить во дворе «снежную крепость» и до сладчайшего изнеможения-«расслабона» играть “в снежки”: «в войнушку», разбившись на две, примерно равные, команды, попеременно то штурмуя, то обороняя «крепость».
Тадик («Вечны Покуй!» – польское, по звучанию, поминовение умершего, написанное кириллицей, а не латиницей) – сын дяди Гены: – самый старший из нас (на три года старше нас с «тёти-Бениным» Вовкой, Бугром – “фамилиё такое”), обычно брал к себе в команду или Вовку с Сашкой – Бугров (сыновья дяди Феди и тёти Бени из Вильнюса), или Эдика Худобу (сын дяди Димы и тёти Веры из Лиды) с Инкой Банцевич (дочь дяди Чеся и тёти Ларисы из Бреста). Мы же с младшим братом Вовкой воевали против  команды Тадика, имея в своей «дружине» либо братьев-Бугров, либо всё тех же Эдика с Инкой, соответственно.
       Мокрющими внутри и снаружи возвращались мы домой в густых, относительно “ранних” сумерках, когда уже плохо было видно “врага”... Но при этом глубоко пресыщенные игрой, чрезвычайно довольные мгновенно пролетевшим днём... До единого все румяные, взлохмачено-потные под шапками и тёплыми зимними “пОльтами”, – абсолютно счастливые, хоть вовсе тогда и не понимали этого, поскольку счастье было дарованным свыше обычно-будничным состоянием души... Ибо продолжалось детство...
       Это сейчас – давно и навсегда лишённые той непосредственной и так легко доступной радости восприятия бытия; давно уже взрослые, мы с острой тоской чувствуем, понимаем, какого Истинного Счастья Жизни лишены мы, кажется, уже навсегда…
       А глубоким вечером, когда за окном была уже ночь, и на улицу нас не выпускали, – начинались совсем другие игры. Поужинав, в доме мы начинали играть в «прятки», тайком шныряя по всем запретным и “заповедным” в обычную пору местам, как то: в комору за кусочками пирога с «пальцем пханой» колбасой или тонко отрезанной «палендвичкой», в надежде, что бабушка не заметит, а если и заметит, то – в счёт праздника – не поругает. На чердак, где хранился НЗ (неприкосновенный запас) сена, в котором так необычайно, так таинственно-пыльно, хрустко и сладостно-пахуче было сидеть и слушать шебуршание мышей по углам, рассказывая при этом «страшные» истории и одновременно страшась и тесно прижимаясь друг к дружке... А потом вдруг начать бороться между собой, прыгать и кувыркаться, подняв такой «вЭрхал» (шум, беспорядок, хаос – польск., бел., укр.), что кому-то из родителей мужского пола приходилось взбираться “па драбіне” (приставной деревянной лестнице – бел.) и грозным окриком, не терпящим возражений, сгонять нас оттуда.
       Дождавшись урочного часа, когда дед Винцук, напившись, по обыкновению, «до положения риз», и уложенный сыном либо женой на полу в соседней с горницей спальне, наинал в пьяном бреду невесть что “бурОвить” своей громкой нечленораздельной скороговоркой говорить-рассказывать, мы, старшие внуки-сорванцы: – Тадик, Вовка Бугор, Эдик и я, – сажали ему на грудь  то моего четырёхлетнего братика Вовку, то его ровесника – «тёти-Бениного»  Сашку – и, взявши «малого изверга» за запястья и в то же время прячась за его спиной, по очереди, с истинно детской «садистской» жестокостью, били обеспамятевшего в пьяном чаду «деда Банцевича» вовкино-сашкиными маленькими ладошками по, наконец, почти начисто выбритым, по случаю праздника, опасной бритвой щекам; трясли за воротник расхристанной байковой, в клеточку, рубахи, допытываясь у “старОга” «грубыми», как нам казалось, нарочно изменёнными голосами: «Дзед, дзе стрэльба?! Аддай стрэльбу!!!», – зная, черти полосатые, что курковка-одностволка хранилась у деда незаконно, и – в продолжительные трезвые будни – он обычно надёжно её прятал и перепрятывал, всякий раз в глубине души опасаясь, чтоб не пришли вдруг с обыском “милицыя”-«палiцыянты» и не забрали её… Тадик, всю жизнь прожив с дедом Винцуком в одном дворе (небольшой однокомнатный дом, построенный дядей Геной для собственной семьи, стоял метрах в пяти-десяти левее родного – отцовского),  знал эту тайну и, – то ли в шутку, то ли всерьёз, – стремился выведать её, втягивая в свои "коварные замыслы" против деда и нас, меньших.
       Что ж, мы прекрасно знали, что дед Винцук приходился нам – Худобам – не родным, а потому и не сильно совестились «терзать» вусмерть пьяного старика. Впрочем, мне кажется, будь он и родным нам по крови, но если бы позволял себе так до бесчувствия напиваться, мы и тогда играли бы с ним в те же самые игры... Ведь дети, как и матери их, очень не любят пьяных домочадцев – кем бы они ни были...
А вот в батином детстве-отрочестве, юности, – согласно отцовским рассказам, –  его отчим, будучи ещё вполне молодым мужчиной, “нават занадта любіў з той куркоўкi, сеўшы на ганку, стрэлiць дзесь у жніўні разА па зграi дзiзкiх качак, сеўшых, неўзнарок, на “люстэрка” “кудры”; альбо «касога» падпiльнаваць зiмняй марозьлівай ноччу каля малой няўрослівай яблынькi ў садзе, абачліва схаваўшыся ды апрануўшы кажух з валёнкамі, рукавіцамі ды шапкай-вушанкай, ва ўзгаданай мной ранёў каморы: – сеўшы каля акенца” (даже очень любил из той курковки, сев ненароком на крыльце, выстрелить где-нібудь в августе раз по стае диких уток, севших, неожиданно, на зеркало “кудры”; либо “косого” подкараулить холодной морозной ночью около малой невыросшей ещё в полный рост яблоньки в саду, предусмотрительно спрятавшись да одевшись в кожух с валенками, рукавицами да шапкой-ушанкой в упомянутой мной ранее коморе – возле окошка, - бел.).

       В спальне в платяном шкафу, где-то на верхней полке под стопкой белья, хранился у бабы Лены старый кожаный кошелёк с монетами, давно вышедшими из употребления и имевшими, помимо номинальной, ещё и немалую нумизматическую ценность (правда, мы тогда об этом не знали). Были там и серебряные «пятизлотники» Пилсудского, и золотые червонцы Николая II, и другие – меньшие номиналом – польские и русские, ещё царские, монеты, казавшиеся нам старинным «сокровищем», странным образом сохранившимся у бабушки в кошельке ещё со времён легендарного для нас «деда Михала». Это своё «сокровище» она, очевидно, берегла, пока жива была, как ностальгическую вещную память о своей молодости: – своих «золотых» двенадцати годах, прожитых в счастливом браке со своим первым – любимым – мужем…
       Поперебрав, подержав монеты в руках, с тайным удовольствием ощутив их весомую тяжесть и несомненную денежную ценность, мы  благоговейно клали тяжёленький кошель на место, сохраняя во впечатлительных детских душах некую таинственно-торжественную память о кратком прикосновении к давно минувшему, для нас, потомков, – заветному…

       На Пасху было все приблизительно так же во внутреннем устройстве праздника, –кроме того, разве, что за окном зелено пела и расцветала весна...
Были у всех нас, детей, на второй день праздника в руках и за пазухой красные варёные вкрутую яйца, – по две штуки персонально врученные с напутственными поздравлениями бабушкой с самого утра, которыми мы потом, после завтрака, всё утро азартно бились друг с дружкой, складывая за ворот футболок «добытые в честном бою трофеи»: разбитые чужие яйца; которые затем, вприкуску со сладким сытно-рыхлым пасхальным пирогом, слегка подсоленные сверху, в каких-то прямо “астрономических” – просто невероятных количествах – и с каким-то неистощимым аппетитом весь долгий весенний день поглощались…
       Окна в горнице были настежь открыты, если Пасха приходилась на конец апреля – начало мая, и взрослые уже не так усердно предавались застолью: – тянуло и их на двор, где ласково пригревало солнце; на все лады распевали свои громкие брачные песенки-трели птицы; веял пахучий и лёгкий, ласковый весенний ветерок... Мы тогда всей весёлой гурьбой – дружно и шумно – шли за деревню, на юго-восток, в сторону “Рубелёвых гор”. Почему эта странная “двойная возвышенность” – отдалённо, да и то – при очень живом воображении, – напоминавшая “дуглавый Эльбрус”; вся заросшая лесом, называлась по фамилии одной из деревенских семей, жившей совсем недалеко от “нас” (условно сказать – “через улицу”), на момент первоначального написания этого очерка я ещё не знал. Лишь позднее выяснил, что когда-то давно там жили два родных брата, занимавшихся заготовкой древесины, изготовлением и продажей дранки, или гонты, – давнишнего кровельного материала.  Фамилия их была «Рубель». Отсюда пошло и название “горы” (“гор”).
       Там, в начале пологого подъема – у “подошвы” – во множестве росли кусты можжевельника и повсюду меж ними были разбросаны камни самых разных размеров, – случалось, – и довольно крупные. На самых больших и более-менее плоских сверху можно было запросто устроить импровизированный стол на десять-двенадцать «кувертов», что взрослые, иной раз, и делали, если не ленились брать с собой питьё и закуску. Но большей частью они там просто отдыхали от продолжительного застолья: «дышали свежим воздухом»; слушали гитару и пели, подпевая старшему из братьев-Копачелей, обычно приходивших следом за нами, увидав из окна своей горницы нашу весёлую, растянувшуюся метров на пять нашу “безлошадную кавалькаду”.
Придя на место: к тем большим камням, разбросанным посреди можжевельника,  мы, дети, тут же начинали играть в свои подвижные игры – в “бэрака” (в догонялки), в мяч (то ли в регби, то ли в футбол) в прятки и – обязательно – «в войнушку». В некоторых играх, бывало, принимали участие и наши родители: ведь и они, в сущности, были ещё довольно молоды, и им, после продолжительного сидения за столом, тоже хотелось побегать-порезвиться: – поваляться на сухой прошлогодней траве, пронизанной там-сям салатовыми иглами молодой и свежей – вновь нарождающейся и ещё не такой частой, не такой густой травкой.
       Для игры в «войнушку» мы, дети, разбивались на две команды – «наших» и «фрицев» или «немцев» и «партизан», – в тех же, примерно, составах, как и при игре в рождественские снежки. Но тут, порой, к нам присоединялись и взрослые наши отцы, и деревенские соседские пани, – и тогда обе команды стпновились настоящими «дружинами», – а битвы велись уже не на шутку. В качестве «пуль» и «гранат» использовались сосновые и еловые шишки, которые находили мы чуть подале в лесу – по склонам Рубелёвой горы, а вот на саму гору мы, малые, бегать тогда боялись. Старшие петюнские ребята – Тадик и его деревенские друзья – как-то шепотом рассказали нам под большущим секретом что на вершине “гоы” ещё со времён последней войны хранится закопанный в землю настоящий фашистский танк – «тигр», – и гусеничный след от него до сих пор ясно виднеется на ближнем от деревни склоне: – у самой, почти, вершины…

       Хорошо помню, мы как-то втроём: – Вовка Бугор, Эдик и я, – набрались храбрости и взобрались на вершину, где, действительно, увидали не заросший травой, не смытый дождями и не завеянный ветром гусеничный след, шедший метров пять или десять по иглице, мху и песку, в траве, – неизвестно почему и откуда берущийся и в таком же порядке вдруг исчезающий, – над которым, что было самым удивительным, уже выросли молодые деревца: сосны, кусты орешника, волчей ягоды и крушины. Вот только самого «тигра» – к немалому своему огорчению – мы там не обнаружили. Однако, это досадное недоразумение: «Как так – след есть, а танка нет?!.» – ничут не порушило в нас “святую” детскую веру в то, что «танк там всё равно где-то есть», – вот только «ушёл глубоко под землю». А может, старшие деревенские пацаны прикопали, чтобы «чужие» туда не лазали?..
       Эта вера в закопанный на Рубелёвой горе танк жила во мне настолько долго, что даже в прошлом, 2017 году, когда весной ездил на родину в отпуск, на полном серьёзе спрашивал у «дяди Вани» Дайлидко о «том танке», на что двоюродный дядька, будучи на одиннадцать лет старше меня, недоумённо пожимал плечами, признаваясь, что ровным счётом никогда ничего подобного не слышал, хоть первую треть жизни прожил совсем близко – в полукилометре от той вершины Рубелёвой горы: часто бывавший на ней по охоте.
       Теперь и я ясно понимаю, что никакого танка там никогда не было, а был, возможно, гусеничный след от трактора-трелёвщика, вывозившего спелый срубленный лес лет за пять-десять до того часа, как старшие деревенские пацаны, примечая, с какими восторженно-вытаращенными глазами и отвисшими челюстями провожаем мы всякий раз так небрежно надетые на некоторых из них настоящие немецкие каски, противогазы, переброшенные через правое плечо на спину или висящие на шее – совсем как у настоящих «фрицев» в художественных фильмах про войну – немецкие автоматы-«шмассеры», а также небрежно – со скучающим видом –  перекидываемые  с руки на руку такие увесистые, и такие для нас неподъёмные «парабеллумы», так запросто использовавшиеся ими в то время для игры в «войнушку»... – в один прекрасный летний вечер не сочинили ту удивительную историю про закопанный на вершине холма «тигр», и нам – малолетним городским “лопушатам” – её не рассказали… Вполне  вероятно, что именно они, не поленившись для полной достоверности своего величайшего “розыгрыша века”, где-то на краю поля нашли уже ржавую и давно выкинутую небольшую ленту из трёх-четырёх траков от гусеничного трактора ДТ-54, например, оставленную ржаветь после оперативного полевого ремонта. Затащили её на склон той покатой «горы»; аккуратно надавили непрерывно-длившихся следов, неприметно где "из травы" начинавшихся и так же неприметно "перед травкой" заканчивавшихся. “Протянули” их в цепочку метров с пять-десять в длину; чистенько замели-заровняли собственные следы, и «продали» нам свой “секрет” за «чистую» монету… Думаю, что наш двоюродный старший брат Тадик – светлая и вечная ему память, – принимал в этом деле самое непосредственное – “режиссёрско-постановочное” участие. Более того: сейчас я просто уверен, что именно он и выдумал всю ту историю с “тигром” на горе. Ведь это было так свойственно ему – безудержно-весёлому и, порой, – совершенно необузданному нашему фантазёру!..

28 ноября 2023 года.       


Рецензии