Глава 20. Рейххемм. Дом Летарго

Я не очень люблю ездить в Дом Летарго. Меня там охватывают одновременно тоска и непонятная легкость. Все эти люди, по сути своей, уже просто видимость. Они лишены всех прав, у них больше нет никакой собственности, они находятся на полном обеспечении общества, и даже просто жить они могут только здесь. С другой стороны, у них больше нет никакой ответственности. Вообще никакой. Ни за что – ни за детей, у кого они есть, ни за имущество, ни за будущее свое или чье бы то ни было. У них нет больше денег – но их и кинуть никто не может на эти самые деньги. У них больше нет жилья в собственности – но и коммунальные услуги за неуплату отключить им уже никто не сможет. У них нет права ходить по магазинам и салонам – но многим из них и так уже тяжело передвигаться, а мастера приезжают прямо в Дом Летарго, да и снабжение там отличное. В общем, судя по всему, мне там намного менее комфортно, чем им всем.

Что мне нравится – так это то, что внутри Домов почти все стены солнечные и есть много всякой живности. Но я все равно стараюсь бывать там как можно реже. Опять же, учитывая, что тройка мне не светит, я еще насижусь там без посещений. Успею насладиться, так сказать.

 Отец вышел навстречу и я с печалью отметил, что он еще сильнее сдал с последнего моего приезда месяц назад. Я вспомнил, как меня впервые отправили в детский летний лагерь на три месяца. Отцы приезжали навещать меня только в родительские дни, такие там были порядки, а эти самые родительские дни случались нечасто, раз в несколько недель. И в самый первый их приезд я поразился, какие они старые. Это было пару десятков лет назад, никакими старыми они тогда не были. Я был совсем мелочью, мне и студенты тогда виделись почтенными старцами, но почему-то показалось, что отцы за те несколько недель, что я их не видел, страшно постарели. Я до сих пор помню эту мою внезапную скорбь, когда я смотрел в спины им, идущим к автобусу, чтобы уехать домой. Смотрел и почти плакал. Все думали, что у меня глаза на мокром месте оттого, что отцы уезжают, и только я знал, что мне просто больно видеть текучесть времени.

Это в мир мы приходим не мгновенно. Как-то раз я смотрел по визору передачу про деторождение. Там рассказывалось, как тщательно мониторят искусственную сферу, внутри которой развивается зародыш, чтобы не вскрыть ее раньше времени и не получить недоразвитого младенца. И говорили, что для подстраховки стараются слегка передержать – это надежнее, чем не додержать. То есть, человек уже есть, но его пока нет. И вскрывают сферу осторожно и постепенно. То есть, младенец может головой уже быть снаружи, а сам весь еще внутри. Как бы и родился, и не родился.

А смерть это щелк - и одномоментно нет тебя. Даже в случае долгой и мучительной смерти это все равно «щелк» - ведь пока человек мучается, он формально все еще жив. А потом раз и нет его. Что еще есть в мире столь же категоричное, одномоментное и однозначное, как уход в Сгусток? Кажется, ничего.

Отец был последним, двое остальных уже давно ушли в Сгусток. Иногда мне кажется, что прошли миллионы лет с тех пор, как мы были нормальным веселым семейством – три сина и я, их единственный ребенок. Я никогда не спрашивал, почему они не завели других детей. Может, будь у меня сиблинги, я бы воспринимал все иначе. А так, с уходом последнего отца я останусь совсем один, и эту брешь уже ни чем будет не прикрыть. Пусть мы общаемся только в Доме Летарго; пусть, случись что-то со мной, отец не сможет приехать и помочь; пусть ему не дадут принять решение, попади я в больницу в критическом состоянии – все равно ощущение прикрытой спины у меня имеется, каким бы абсурдным оно ни было. А уйдет отец – и я останусь одинокой полузасохшей лягушкой, распластанной на раскаленной земле…

Он был очень рад моему приезду – как всегда, впрочем. Мы обнялись. Ну, как обнялись – я его обнял: он был едва по грудь мне, ростом я пошел точно не в него.

- Как твои дела, сын? Так и не сходил к врачу? Давно бы уже прооперировал глаза, чем пластины-то носить.
- Да боюсь я давать ковыряться в своих глазах. Шорки вот ношу, иногда направляющие - тоже вариант, хоть и не идеальный.
- Но у тебя же совсем бокового обзора нет с этими пластинками.
- Я же не все время в них. Дома свет мягкий, снимаю. Надеваю только там, где резкое освещение. Да я привык уже…

Мы проговорили о всякой ерунде почти два часа. Он спрашивал про работу, про технические нюансы новых вентиляционных разработок - мы с ним в разные годы закончили одну и ту же техническую школу, чем он очень гордился. Спрашивал про дом, про то, что я ел сегодня и вчера и позавчера, и не записался ли я, наконец, на кулинарные курсы, как мы когда-то планировали. И, как всегда, всеми силами уводил разговор от самого себя. Мол, да у меня все по-старому, ты лучше про себя расскажи. Вот пластинки носишь, а ведь без них тебе намного лучше.

Мне кажется, что он каждый раз ждет от меня известия о том, что я нашел себе хотя бы пару, не то, что тройку. Изо всех отцов он любил меня больше остальных. Но сказать ему, что никаких троек мне не светит, потому что я рецесс, у меня язык не поворачивается. И никогда не повернется.

И еще я подумал, когда уходил из Дома Летарго, что все это шелуха – тройки, дети и так далее. Каждый из нас уходит в Мейруунм самостоятельно, в одиночестве и мгновенно, хоть сколько там у тебя троек и детей. Мы все разные внешне, но при этом одинаковые внутренне. Неважно, жесткие у тебя чешуйки или мягкие, черные глаза или белые, выпуклые ногти или вогнутые – мы все сгустки энергии, заключенные в какой-то физической оболочке. И будем в этой самой оболочке до тех пор, пока смерть нас с ней не разлучит. В тройке ты или не в тройке, дети у тебя или не дети – а кроме самого себя, на самом-то деле, у тебя никого на свете нет.


Рецензии