Глава сто двадцать четвертая

МАРТА, 6-ГО ДНЯ 1917 ГОДА
(Продолжение)

ИЗ БЕСЕДЫ ГЕНЕРАЛА ОТ ИНФАНТЕРИИ Н.В. РУЗСКОГО С ГЕНЕРАЛОМ С.Н. ВИЛЬЧИКОВСКИМ:

«В ночь на 6-е марта, генерал Рузский обращается с телеграммой к генералу Алексееву, Гучкову, Керенскому и князю Львову, указывает на безобразное явление ареста и обезоружения офицеров и, выясняя грозное значение этих явлений, требует немедленного и «авторитетного разъяснения недопустимости сего центральной властью», без чего развал неизбежен.
На все свои ходатайства Рузский не получает ответа и вместо того на фронт летят знаменитые приказы Совета солдатских и рабочих депутатов и прибывают агитационные делегации и депутации. 18 марта Рузский еще раз говорит с Родзянко, желая выяснить, что делается в столице и что делает Временный Комитет Государственной Думы. Путаница в словах «Совет Министров» и «Временное Правительство», по его мнению была вредна и производила впечатление неустойчивости. Родзянко пытался разъяснить сомнения генерала, но не убедил его и поспешил закончить разговор банальными любезностями. «Не стоило с ним говорить» вспоминал об этом разговоре впоследствии Рузский.
Через день произошел у него обмен телеграмм с военным министром Гучковым.
Телеграмма того, кто носил звание военного министра и пока выказывал себя лишь тем, что допустил издание приказа номер первый Совета солдатских и рабочих депутатов и запретил опубликование прощального приказа по армии отрекшегося Государя – Верховного главнокомандующего, – телеграмма эта глубоко возмутила военную Душу Рузского. Он понял, что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но Руководить обороной государства во время войны не может. В нем не было чувства дисциплины, он не понимал основ воинского духа.
Еще через два дня пришла длинная телеграмма из Ставки. Критические пометки на ней Рузского и горькие заключительные фразы этих пометок показывают, что Рузский потерял окончательно веру в новое правительство и не одобрял оптимизма Ставки. Его присутствие во главе Северного фронта стало для него невозможным.
Н. В. Рузский мало знал государя, и, случалось, порицал его. Еще меньше он знал государыню. Но он был справедлив, глубоко любил Россию, был убежденный монархист, весь проникнутый чувством долга, прямолинеен и честен. Он не скрывал своих мнений, но умел слушать и был, хотя и либеральных взглядов, но беззаветно преданный престолу человек и солдат. Он не отделял трона от России. Он с первых минут революции предвидел, к чему она приведет, и обвинял в отречении, которое считал ошибкой, больше всего генерала Алексеева, как обвинял его и в разных военных неудачах.
В трагические дни стоянки императорского поезда в Пскове, Н. В. Рузский считал, что далеко не все потеряно, но был глубоко убежден в пользе ответственного перед палатами министерства и считал своим долгом настаивать на нем перед государем. Это ему удалось. Родзянко нашел что, однако, государь промедлил два дня, и, скрывая свое бессилие справиться с анархией в Петрограде, он решил пожертвовать государем.
М. В. Алексеев, сгоряча поверил Родзянке, принял решение, посоветовал государю отречься от престола и увлек к тому остальных главнокомандующих. Вот основное мнение покойного Н. В. Рузского о днях 1 и 2 марта 1917 года».

ИЗ ДНЕВНИКА ФРАНЦУЗСКОГО ПОСЛА М. ПАЛЕОЛОГА:

«Понедельник, 19 [6]марта 1917 года
Николай Романов, как отныне называют императора в официальных актах и в прессе, просил у Временного правительства:
1. Свободного проезда из Могилева в Царское Село.
2. Возможности проживать в Александровском дворце до выздоровления его детей, которые больны корью.
3. Свободного проезда из Царского Села в Порт Романов на мурманском берегу.
Правительство дало согласие.
Милюков, от которого я получил эти сведения, полагает, что император будет просить убежища у короля английского.
— Ему следовало бы, — сказал я, — поторопиться с отъездом. Не то неистовые из Совета могли бы применить по отношению к нему прискорбные действия.
Милюков, принадлежащий немного к школе Руссо и будучи лично воплощенной добротой, охотно верящий в природную доброту рода человеческого, не думает, чтобы жизнь царя и царицы были в опасности. Если он желает видеть их отъезд, это скорее для того, чтобы избавить их от ареста и процесса, которые доставили бы много хлопот правительству. Он подчеркивает необычайную кротость, обнаруженную народом в течение этой революции, небольшое число жертв, мягкость, так скоро сменившую насилия, и т.д.
— Это верно, — говорю я ему, — народ очень скоро вернулся к своей природной мягкости, потому что он не страдает и весь отдается радости быть свободным. Но пусть даст себя почувствовать голод, и насилия тотчас возобновятся...
Я цитирую ему столь выразительную фразу Редерера в 1792 году: «Оратору достаточно обратиться к голоду, чтобы добиться жестокости».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПОДРУГИ ИМПЕРАТРИЦЫ Ю.А. ДЕН:

«Я вдруг вспомнила, что Ее Величество всегда вела дневник и, кроме того, у Нее хранились дневники Ее подруги княжны Орбелиани, завещанные Ей княжной. Они содержали весьма подробные характеристики различных лиц, а также событий, связанных с жизнью Двора. Я также вспомнила сентиментальную привычку Государыни хранить письма, относящиеся к каким-то дорогим для Нее моментам жизни, и я пришла в ужас, подумав о том, что письма или дневники могут попасть в руки революционеров. Я знала, что «сыновья свободы» готовы предположить наихудшее, если им попадется что-то необычное в письмах. Даже привычка Государыни давать людям ласкательные прозвища может быть истолкована как извращенность или измена. Мне трудно было посоветовать уничтожить это личное достояние, но моя преданность Государыне преодолела неловкость и смущение.
К моему изумлению, Государыня тотчас же согласилась с моим предложением. Можно утверждать, что я совершила акт наихудшей формы вандализма, убедив Ее Величество уничтожить Свои дневники и корреспонденцию. С точки зрения историка и художника, возможно, так оно и было, но как друг я была права. Мы уже убедились, насколько превратно может быть истолкована одна-единственная фраза в письме. Представляю, что бы произошло, попади дневники Императрицы в руки бдительных, с «чистым сердцем» революционных овчарок».

ИЗ ДНЕВНИКОВ ПОЭТЕССЫ И ПИСАТЕЛЬНИЦЫ ЗИНАИДЫ ГИППИУС:

«6 марта, понедельник
Устала сегодня, а писать надо много.
Был Н.Д.Соколов, этот вечно здоровый, никаких звезд не хватающий, твердокаменный попович, присяжный поверенный – председательствующий в Сов. раб. депутатов.
Это он, с Сухановым-Гиммером, там «верховодит», и про него П.М.Макаров (тоже присяжный поверенный, и вся та же «совместная», лево-интеллигентская группа до революции) только что спрашивал: «До сих пор в красном колпаке? Не порозовел? В первые дни был прямо кровавый, нашей крови требовал».
На мой взгляд, или «розовеет», или хочет показать здесь, что весьма розов. Смущается своей «кровавостью». Уверяет, что своим присутствием «смягчает» настроение масс. Приводил разные примеры выкручиванья, когда предлагалось броситься или на зверство (моментально ехать расстреливать павловских юнкеров за хранение учебных пулеметов), или на глупость (похороны «жертв» на Дворцовой, мерзлой, площади).
Рассказывал многое – «с того берега», конечно. Уверял, что составлению кабинета «мешали не мы. Мы даже не возражали против лиц. Берите кого хотите. Нам была важна декларация нового правительства. Все ее 8 пунктов даже моей рукой написаны. И мы делали уступки. Например, в одном пункте Милюков просил добавить насчет союзников. Мы согласились, я приписал…»
Распространялся насчет промахов правительства и его неистребимого монархизма (Гучков, Милюков).
Странный, в конце концов, факт получился: существование рядом с Временным правительством двухтысячной толпы, властного и буйного перманентного митинга, этого Совета раб. и сол. депутатов. Н.Д.Соколов рассказывал мне подробно (полусмущаясь, полуизвиняясь), что он именно в напряженной атмосфере митинга написал Приказ № 1 (где, что называется, хвачено). Приказ будто бы необходим был, так как из-за интриг Гучкова армия, в период междуцарствия, присягнула Михаилу… «Но вы понимаете, в такой бурлящей атмосфере у меня не могло выйти иначе, я думал о солдатах, а не об офицерах, ясно, что именно это у меня и вышло более сильно…»
Сей «митинг» столь «властный», что к нему даже Рузский с запросами обращается. Сам себя избравший парламент. Советский Исполнительный комитет иногда соглашается с правительством – иногда нет. Выходит, что иногда можно слушаться правительства, – иногда нет. Они, советские, «стоят на стороне народных интересов», как они говорят, и следят за действиями правительства, которому «не вполне доверяют».
Со своей точки зрения, они, конечно, правы, ибо какие же это «революционные» министры, Гучков и Милюков? Но вообще-то тут коренная нелепость, чреватая всякими возможностями. Если бы только «революционность» митинга-совета восприняла какую-нибудь твердую, но одну линию, что-нибудь оформила и себя ограничила… но беда в том, что ничего этого пока не намечается. И левые интеллигенты, туда всунувшиеся, могут «смягчать», но ничего не вносят твердого и не ведут.
Да что они сами-то? Я не говорю о Соколове, но другие, знают ли они, чего хотят и чего не хотят?
Рядом еще чепуха какая-то с Горьким. Окруженный своими, заевшими его, большевиками Гиммерами и Тихоновыми, он принялся почему-то за «эстетство», выбрали они «комитет эстетов» для украшения революции; заседают, привлекли Александра Бенуа (который никогда не знает, что он, где он и почему он).
Были на эстетном заседании и Макаров, и Батюшков. Но эти – чужаки, а горьковский кружок очень сплочен. Что-то противное, некместное, нековременное. Батюшков говорит, что от противности даже не досидел. Беседовал там с большевиками. Они страстно ждут Ленина – недели через две. «Вот бы дотянуть до его приезда, а тогда мы свергнем нынешнее правительство».
Это по словам Батюшкова. Д.В. резюмирует: «Итак, нашу судьбу станет решать Ленин». Что касается меня, то я одинаково вижу обе возможности: путь опоминанья – и путь всезабвенья. Если не «…предрешена судьба от века», то каким мы путем пойдем, – будет в громадной степени зависеть от нас самих.
Поворота к оформленью, к творчеству пока еще не видно. Но, может быть, еще рано. Вон, со страстью думают только о «свержениях».
Рабочие до сих пор не стали на работу».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ КНЯЖНЫ Н.П. ГРУЗИНСКОЙ:

«На следующий день я шла днем по Арбату, когда встретила знакомую даму, поздоровавшись с которой, стала разговаривать. Дама принадлежала к семье тогдашних либералов и должна была радоваться перевороту, но, будучи умной, развитой и вполне порядочной женщиной, она, оказалось, поняла, что события новой жизни все более и более принимали трагичную, нравственно фальшивую, окраску.
Так как вокруг нас шныряли «деятели» с красными бантами, то я стала говорить по-французски: «Я знаю, что ваши симпатии должны бы быть с тем, что произошло, но знаю также, что вы искренни. Скажите, как вы думаете о том, что сейчас происходит? А касательно бедного Государя?» К моему радостному изумлению, ее глаза наполнились слезами, и с содроганием в голосе она проговорила: «Я боюсь, боюсь за него. Какая подлость! Какая низость! Вчера пресмыкались перед ним, а сегодня рвут его на части, оскорбляют! Ужас, один ужас! И вся эта молодежь! Шпионы, доносчики! Где у них стыд! Что с ними сделалось! Страшно подумать!» <…>
По мостовой около панели шел небольшой отряд солдат не стройными рядами, как мы привыкли их видеть, а беспорядочной толпой, они кричали, хохотали, забегали вперед, шли назад, курили всячески, очевидно, преувеличивая свое новое положение, свои новые привилегии. Несчастный офицер, ведший их, стройный и красивый молодой блондин, сгорал от стыда. <…> Мне рассказали очевидцы, что в то же время происходили следующие сцены: как только солдаты видели, что в трамвае едет офицер, они входили туда, садились напротив него и, громко разговаривая, курили и пускали дым ему в лицо или открыто издевались над ним и другим военным начальством. Что претерпели эти мученики, сказать нельзя. Мы, как и вся разумная публика, недоумевали, какая могла быть цель у г-на Керенского  разлагать армию? Мы еще не понимали, что он даже в первые дни не был тем властелином, которым себя мнил, и что над ним не в шутку уже тяготела зловещая сила, выпущенная переворотом на волю. В сущности, Временное правительство, захотев поиграть в правителей России, оказалось абсолютно неспособным, неумелым и скоро растерялось до того, что обратилось в позорное бегство.
 <…>
Вечером к подруге моей пришел один очень уважаемый нами и очень толковый деловой человек, друг графини. Он пришел успокоить ее и уверить, что все будет благополучно. Он сам не был сторонником революции, но считал, что против совершенного факта бороться поздно. Графиня сказала ему, что я того мнения, что дела пойдут плохо, и он с улыбкой успокаивал нас и просил ее не давать себя терроризировать. Керенский и другие люди – способные, они работают 12 часов в день и стараются, чтобы не было беспорядков, т.к. можно вообразить, что могло бы происходить в такие дни. «Оно и происходит, – подумала я, – странно, что такой практичный деловой человек ничего не замечает!»
«Скажите, – спросила я, – не слыхали ли вы, не говорят ли о земле, о том, чтоб раздавать ее крестьянам?» – «Да говорят, – ответил он. – Правительство будет покупать землю у самых богатых помещиков и продавать ее мужикам в кредит. Кому будет вред от того, что у миллионеров, имеющих сотни тысяч десятин, купят несколько сотен десятин и передадут их мужикам? Все это будет сделано спокойно и законно. Уверяю вас, что бояться нечего!»
Я сидела, пораженная ужасом, понимая, что мы осуждены на страшные бедствия. Я, как землевладелица, знала, что такое был земельный вопрос и на что во имя его можно было поднять народ. Не везде он нуждается в земле; у нас в деревне были богатые и те немногие дворы, которые имели мало земли, брали у нас в аренду краткосрочную сколько хотели десятин. Цена установленная была вообще 10 руб. за яровую десятину, [а также] шесть подвод до станции нашей, пять верст. За озимую, когда десятина оставалась у них в руках целый год … руб. и тоже шесть подвод на станцию для подвоза нашего хлеба. Но везде мужики приобретали то чувствo… которое французы называют «страстью к земле». Мы были свидетелями без всякой революции тем кровавым драмам, происходившим при малейшей обиде касательно земли.<…>
Правительство, только что воцарившееся и еще шатавшееся на ногах, не могло ни купить земли для всех, ни войти в сделку с землевладельцами, не обидев их. Ведь у правительства не могло хватить денег на такое дело, сопряженное с громадными расходами, тем более что оно решило все сразу же менять и ломать с первой же секунды.
Оставался один выход – безвозмездное отобрание земель, что и произошло в недалеком будущем.
Не надо было трогать земельного вопроса, тогда переворот прошел бы спокойнее. Но Временное правительство, боясь оппозиции серьезных кругов, решило опереться на неразумные массы и темные силы страны, что из этого вышло – известно.
Прибавлю, что господин, который так успокаивал нас в тот вечер, давно уехал заграницу, бросив великолепную усадьбу в окрестностях Москвы, тогда как я еще продолжала мучиться в аду, образовавшемся в несчастной России».

ИЗ ДНЕВНИКА МОСКВИЧА НИКИТЫ ОКУНЕВА:

«6 марта. Событий так много, они так значительны и сюрпризны, что всего и не опишешь. Приходится быть кратким и многое даже совсем не записывать. (Теперь и не различишь при полной свободе печати и слова правду от выдумки.) С вывесок снимают гербы, и с присутствий удаляют портреты не только Николая Второго, но и его предков. Не следовало бы заниматься теперь пустяками, в духе 28 мая 1915 г. Про бывшего царя, его семью и двор пишут в газетах (а особливо в таких, как «Моск. Листок») разные гадости и сальности. Какие инстинкты разжигают, над кем смеются? — «Не над собой ли?» (Велик наш Гоголь и вечен!)
Сегодня, с полдня, возобновилось трамвайное движение, и жизнь входит в деловую обстановку. Из России отовсюду вести о признании нового порядка, но везде почти губернаторы, полицейские и жандармы арестуются».


Рецензии