Мариан Здзеховский в переписке с Толстым

    [ Отрывок из моей книги «"Нет войне" Льва Николаевича Толстого» ] 


МАРИАН ЭДМУНДОВИЧ ЗДЗЕХОВСКИЙ
И ЕГО ПЕРЕПИСКА С ЛЬВОМ НИКОЛАЕВИЧЕМ ТОЛСТЫМ
О «ПОЛЬСКОМ ВОПРОСЕ» И О ПАТРИОТИЗМЕ. 1895 - 1899


 
  «Во мне в детстве развивали ненависть к полякам.
И теперь я отношусь к ним с особенной нежностью,
отплачивая за прежнюю ненависть».

  (Л. Н. Толстой. [Запись его слов в дневнике секретаря, Н. Н. Гусева.] 1 июля 1908 г.)

   Он мог принимать у себя Владимира Соловьёва
и слушать его рассужденья
о примирении католицизма и православия…

   До сих пор сохранил я его слова:
«И по мере лет, чем дальше в жизнь и мир шёл я,
тем ясней и мучительней осознавал,
что мир этот, если мыслью его, как целое, объять,
есть хаос и неразумность,
а не, как учат нас, плод разума:
не из рук Бога он вышел».

  Каменная жестокость.
Как объяснить иначе?
Хотя он, профессор, не мог явно сказать,
что верит в дьявольский строй мира.
   
  (Чеслав Милош. Из поэмы «Здзеховский». Досл. пер. А. Ройтмана)

 Знакомство и общение, в том числе личное, Толстого с поляком Марианом Эдмундовичем Здзеховским, знаменует появление в «антивоенной» эпопее Льва Николаевича Толстого одной из самых непростых для анализа его мировоззрения проблем. В предшествующих Главах нашей книги мы проследили достаточно специфику его формирования. С одной стороны, Толстой с юных лет безусловно одобряет «молодечество», храбрость и самопожертвование. В зрелые годы, с рубежа 1870 – 1880-х гг. — писателем одобряется жертвование собой уже не столько солдат и офицеров, сколько революционеров. Кроме того, для сознания Толстого безусловны ценности свободы и человеческого достоинства, по отношению к которым уже молодой Лев воспринимал имперскую тётю родину, пресловутое «отечество» как несчастную страну деспотизма, бесправия и «власти тьмы». С симпатиями в отношении героев «революционной» оппозиции это имеет связь — хотя не ту именно, о которой можно подумать прежде всего: всегда, когда дело до Толстого, речь следует вести об одобрении моральных достоинств и выдержки конкретных личностей, но не их заблуждений о действенности в обществах «революционных» методов борьбы.

 Приведём кстати довольно известный отрывок из письма молодого Л. Н. Толстого к троюродной тётке Александре Андреевне Толстой, от 18 августа 1857 г.:

 «В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши то же происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие. Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни. Я знаю, что вы не одобрите этого, но что ж делать — большой друг Платон, но ещё б;льший друг правда, говорит пословица. Ежели бы вы видели, как я в одну неделю, как барыня на улице палкой била свою девку, как становой велел мне сказать, чтобы я прислал ему воз сена, иначе он не даст законного билета моему человеку, как в моих глазах чиновник избил до полусмерти 70-тилетнего больного старика за то, что чиновник зацепил за него, как мой бурмистр, желая услужить мне, наказал загулявшего садовника тем, что кроме побой послал его босого по жневью стеречь стадо, и радовался, что у садовника все ноги были в ранах, — вот, ежели бы это всё видели и пропасть другого, тогда бы вы поверили мне, что в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами. Благо, что есть спасенье — мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слёзы умиленья, или читаю Илиаду, или сам выдумываю людей, женщин, живу с ними, мараю бумагу, или думаю, как теперь, о людях, которых люблю» (60, 222).

 Но, повторим: в то же время, такое неприятие насилия государственного и симпатии к борцам с ним, включая народы, борющиеся за отделение от России, от Империи и от поганого, хотя ещё только становящегося во всём своём поганстве, «русского мира» — не означало симпатии к МЕТОДАМ борцов, именно насилию или подготовке к нему, которые, например, для поляков были ключевыми. Недаром в истории XX столетия наиболее близкими политическими движениями за свободу, за равенство прав, считается ненасильственная сатьяграха Мохандаса Карамчанда (Махатмы) Ганди, считавшего себя учеником Толстого, в рамках более широкого движения освобождения Индии от британского колониализма, и, немногим позднее — движение Мартина Лютера Кинга в США, заимствовавшее (быть может, продуманно) у «толстовства», то есть от чистых, евангельских истоков идущего неприятия насилий и лжи, главное: религиозные этические основания для непростого воздержания борцов за права чернокожих от ответного насилия.

 Беда тех современников великого яснополянца, кто, до самой его кончины и позднее, искал в нём единомышленника для того, чтобы его громким именем поддержать готовящееся насилие (под именем ли революции или национального восстания — не важно!) в том, что означенный в письме к тётушке 1857 г. ЭСТЕТИЧЕСКИЙ барьер от ударов по чувствам, от картин окружающей действительности — Толстой уже к концу 1880-х в основном «разобрал по брёвнышку», сублимировав в образах своего художественного творчества. ХРИСТИАНСКОМУ же его неприятию ужасов и мерзостей повседневной жизни тогдашней буржуазно-капиталистической России имманентны были любовь и сочувствие отнюдь не к городской интеллигентской сволочи, среди которой и гуляли ветерочки заранее оправданных антиправительственных мятежей, даже не к друзьям — или среди творческих горожан, или в своём сословии — как было в том же 1857-м, а к наиболее страдающим людям, как правило, из народа. Не этический ретретизм, не бегство от страдающих, а путь к ним.

 Кстати же. Удивительным образом строки из письма Льва Николаевича августа 1857 г. к А. А. Толстой некоторые современные уже нам авторы преподносят как свидетельство «русофобии» молодого Льва Толстого — сближающей его с «разрушителями России». Обычно с этой целью к приведённому нами отрывку добавляют обманом слова: «Противна Россия. Просто её не люблю» — которые в Дневнике Толстого от 6 и 8 августа 1857 г., на который ссылаются подтасовщики, действительно есть, но связаны именно с впечатлениями от нравов, от "власти тьмы" в государстве Российском (см.: 47, 150), и которых в письме нет совершенно (пример такой лживой публикации в интернете: http://buggybugler.info/articles/lev_tolstoj_o_rossii-3.html ). Дело в том, что Толстой протестовал исключительно с гуманистических позиций — против жестокости и неустроенности жизни родины (т.е. родного края — в семантических категориях эпохи), не заявляя о “нелюбви” к России как таковой и в целом.

 Молодой духовный воин, Толстой в критической картине, приведённой в письме 1857 г., гуманистически сближается с позицией старшего собрата, чтимого им всегда воина и патриота России, поэта Дениса Давыдова, выразившейся в сатире ещё 1836 г. «Современная песня» — на “букашек”, городских и усадебных «просвещённых» паразитов на народной шее:

Был век бурный, дивный век,
Громкий, величавый;
Был огромный человек,
Расточитель славы:

То был век богатырей!
Но смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.

Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.

Деспотизма супостат,
Равенства оратор, –
Вздулся, слеп и бородат,
Гордый регистратор.

Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Вольность прославляет.

А глядишь: наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.

А глядишь: наш Лафайёт,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладёт
Вместе с свекловицей…

 И так далее. Но критика Толстого 1880 – 1890-х гг., Толстого-христианина показалась для фарисейской “общественности” буржуазной России много болезненней, нежели в 1830-х критика Дениса Давыдова — оставшаяся на уровне социальной и политической сатиры (ведущей свою традицию ещё из языческого мира, из Античности) и гуманистических деклараций. Суетящаяся, а иногда и беснующаяся толпа ненавидит тех, кто напоминает ей о Христе.

 Фарисейство, лицемерие — вот «фундамент» пресловутых «освободительных движений», который был очевиден христианскому сознанию Толстого, и в особенности — при взгляде из деревни. Вы****ки усадебного «Брута», дворянчика – крепостника, вырастя на лоночке природы, в холе и сытости с трудов порабощённого народа, где-нибудь на возрасте студенчества выдумывали, в потайном «кружке», фронду ради «народной свободы». Вместо того, чтобы просто не обременять народ изначально: не рожаться в дворянском, крепостническом семействе, не лезть в «элиту» из брюшка своей мамки! Отдалённые потомки и «духовные» поганые наследники этих вы****ков и выщенков — теперешняя, всё больше с московской да питерской прописочкой, зажиточная сволота, всё так же корчащая из себя «оппозицию» и заступников умозрительного «народа».

 Толстой видел это массовое фарисейство «умеренных», сволочи либеральной. Именно потому ему, как воину, воспитаннику на героической и патриотической литературе, симпатичнее оказались те, кто жертвовал собой лично — не исключая «революционных» террористов. Однако коренные причины такой симпатии, связанные с дворянским воспитанием, с представлениями о чести, о безусловной ценности свободы, высшего Божьего дара каждому из нас, продаваемого большинством столь дёшево — позорно сокрыты даже для многих исследователей нашего времени, XXI столетия, берущихся писать о Толстом. Непонятны они были и самим современникам Толстого, обижавшимся или разочаровывавшимся на его отповеди к ним: например, финнам или полякам, борющимся за свободу от России, равно и революционерам в России либо эмигрантам — по этой самой причине не оставлявших в 1880 – 1900-е гг. попыток заручиться громким, влиятельным толстовским словом, личной поддержкой писателя и публициста.
 Помимо переписки с Здзеховским, ниже мы рассмотрим ещё несколько эпизодов диалога Толстого с теми, кто лично объявляли войну имперской России либо, в разной степени, сознательно или не очень, поддерживали таковых.

 Теперь — о персоналии адресата.

 Мариан Эдмундович Здзеховский (Marian Zdziechowski; 1861 – 1938) — при начале общения с Толстым доцент, позднее профессор Краковского университета, специалист по мировой и славянским литературам; посетитель, корреспондент и адресат Толстого.
 
   Мариан Здзеховский родился в 1861 г. в семье помещика в Новосёлках под Раковом, недалеко от Минска, и провёл там детство и юность. На этих землях встречались польские и русские влияния, традиции Речи Посполитой, Великого Княжества Литовского и Киевской Руси, белорусские и литовские народные традиции. Просвещённые помещики известны были тем, что заботились о процветании своего хозяйства. В 1843 году они построили в Ракове мастерские для изготовления деревянных сельскохозяйственных машин (лебёдок, молотильных мельниц, лесопилок), которые были широко распространены в сельской местности Минской, Псковской и Петербургской губерний.

  Здзеховский получил хорошее домашнее образование, а затем окончил русскую гимназию в Минске. На восточных окраинах исторической Польши, где граничили Восток и Запад, он соприкоснулся с русской культурой, учился в Петербургском и Дерптском университетах, где изучал не только русистику, но и германистику. Своё образование в области славистики он совершенствовал в Граце и Загребе, углублённо изучал всемирную литературу в Женеве. Читал лекции по польской, русской и всемирной литературе в краковском Ягеллонском университете, где в 1899 г. стал профессором, а с 1919-го — в Виленском университете им. Стефана Батория, где занимал высокие посты, в том числе, в 1925 – 1927 годах, был ректором.
 
   Уже первые его работы были посвящены связям литературы и религиозной мысли в творчестве польских романтиков-мессианистов: Мицкевича, Словацкого, Красинского, Товянского — и русских славянофилов: Хомякова, Аксакова, Киреевского, а также Гоголя, Достоевского и Шевченко, обращавшихся к идеям славянофильства. Лев Толстой долгое время внимания М. Э. Здзеховского, именно как учёного, не привлекал, зато его особенно интересовал романтизм, и не только как литературное, но и как идейное, духовное и религиозное течение: не только произведения и стили, но и позиции самих представителей романтизма со свойственным им особым образом мыслей. Романтизму Байрона, Мицкевича, Красинского, отношению к романтизму славянофилов посвящены работы Здзеховского, написанные на рубеже веков. Романтизм он воспринимал как движение несогласия со сведением человеческого лишь к социальному и рациональному, считая необходимым рассматривать человека как феномен внерациональный, духовный и религиозный — и на этой почве, сперва неосознанно, Здзеховский всё же сближался с Толстым.

   Но на эсхатологизм Здзеховского изначально легла печать модернистских переосмыслений католических догматов, связанных с трагическим опытом истории Нового времени. Зло — в самой природе Творения, а значит, и в природе человека. Так Здзеховский трактовал евангельское слово: «Мы знаем, что мы от Бога и что весь мир лежит во зле» (Ин, 5:19), обыкновенно понимаемое церквами и богословами христианского мира как указание на «людей мира», вне Духа Святого, слуг сатаны и обмана, творящих злое, а не на самое миротворение. Марек Клецель, исследователь биографии и мировззрения Здзеховского, именует такой подход «эсхатологическим катастрофизмом» (Клецель М. Мариан Здзеховский о Польше и России // Новая Польша. 2003. № 7 – 8. С. 51). В двух своих последних книгах («В преддверии конца», 1937, и «Призрак будущего», 1939) Здзеховский предсказывает крах высокой цивилизации Запада под сочетанным влиянием разрушительной силы русского и германского имперства, выразившей себя в преступлениях двух опаснейших тоталитарных режимов — коммунистического и фашистского. В картине разрушения в Европе новейшего миропорядка Марек Клецель видит сознательное сближение Здзеховского-мыслителя с эсхатологией «Трёх разговоров» В. С. Соловьёва (Там же. С. 52). Кстати, с самим философом Здзеховский общался лично ещё в 1880-е гг., задолго до личного знакомства с Толстым.

    «Из всего идеологического многообразия XX века, собственно, воплотились в жизнь лишь идеи катастрофистов. Воплотились трагически — никто не мог испытывать чувство удовлетворения оттого, что это предвидел» (Там же). Подобно тому, как оптимист-реваншист Поль Дерулед, скончавшийся в январе 1914 г., был бы мучительнейше шокирован известиями о страданиях, потерях и поражениях его возлюбленной Франции на полях сражений Первой мировой войны, так же и глубочайший пессимист Здзеховский вряд ли бы порадовался военным новостям, доживи он, так же не более года, до начала Второй мировой.

  По сведениям из мемуарного очерка «Голос из Польши» (1909),  имя Толстого вошло в жизнь Здзеховского с юных лет. Не без гордости сообщает он русскому читателю Международного толстовского альманаха:

  «Первый раз я читал “Войну и мир”, будучи учеником 7 класса гимназии. Один образ особенно поразил моё воображение и, войдя в душу, остался в ней, неразрывно связавшись с теми её настроениями и побуждениями, которыми я более всего дорожу; это образ раненного под Аустерлицем кн. Андрея Болконского, когда, лёжа на поле сражения и не видя того, что происходит вокруг, он смотрит в небо, “неизмеримо высокое небо с тихо ползущими по нём серыми облаками”, и чувствует, “как всё пусто, всё обман, кроме этого бесконечного неба; ничего, ничего нет, кроме него…”

   …Я думаю, что то, что составляет сущность религии: сознание ничтожности чувственной жизни в сравнении с тем, что происходит между душой человека и “этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нём облаками”, никогда не было выражено в истории художественного творчества с такой силой, как в этом толстовском образе. Он приковал меня к личности великого русского художника — и я стал с тех пор читать и изучать его с тем более захватывающим душу вниманием, что религиозная проблема поглощала с юных лет моё сознание» (Здзеховский М. Голос из Польши // Международный толстовский альманах: О Толстом. М., 1909. С. 64 – 65).

   Иначе говоря, воспитанный в религиозной семье, в догматах «своей» церкви, юный Мариан Здзеховский закономерно стал находить признаки самых больших, доступных для сознания человека в этом прокрустовом ложе, духовных высот — пускай и не автора, в 1860-х ещё церковноверующего человека, но персонажей…

   Закономерно и расхождение с Толстым, не удовлетворившимся своим художническим “подарком” князю Андрею и сего сестре, а пожелавшим для себя — если не полноты преображения и уже непонимаемого живыми взлёта такой же Птицы Небесной, каким сделался под его пером умирающий князь, то, в земной оставшейся жизни, хотя бы какого-то приближения к Отцу и Христу, к единой Божьей правде-Истине…
 
   В 1883 году, продолжал Здзеховский, «я прочёл “Исповедь” жадно, но не нашёл в ней желанного удовлетворения. Л. Н. смело устремлялся в новый мир, оставляя за собой развалины церковного христианства, между тем как для меня понятия религии и церкви были неразделимы. Привязанность к римско-католической вере, к её обрядам и таинствам слишком глубоко внедрилась в мою душу, чтобы я был в состоянии от неё отрешиться; я искал синтеза католицизма с лучшими стремлениями века [...]. Но это вовсе не ослабило моего влечения к Л. Н. Толстому; […] я в нём чтил учителя, которого в эпоху торжества материалистического эготеизма в философии и в жизни Провидение призвало для того, чтобы обнажить суету чувственности и безобразие греха» (Там же. С. 65).

  За тезисом и антитезисом первых страниц очерка «Голос из Польши», к которому нам необходимо вернуться в дальнейшем, следует синтез финала, где 47-летний автор возвращается к обаявшему его в юности образу из «Войны и мира», и тут же представляет читателю другой образ, праведного человека, оставшегося внутри церкви, вольной Птицы Небесной в добровольном земном служении Отцу — тем самым раскрываясь читателю уже сполна в своём религиозном идеале:

  «Я знаю римско-католических священников итальянцев, видных представителей модернистического движения, которые ездили в Ясную Поляну; знаю одного, которого можно бы причислить даже к пламенным почитателям Толстого. Он тоже священник и итальянец; он не философ, не теолог, не публицист, даже не проповедник, но имя его пользуется в Италии широкой известностью; он действует на людей ясностью своего идеализма, отражающего чудную синеву итальянского неба. Идея Царства Божия перешла у него в живое сознание, стала вдохновением жизни — и люди чувствуют в нём последователя Христа — и в этом тайна его обаяния. Я много лет сряду слышал о его восторженном отношении к учению Толстого, о том, что он начал его последовательно воплощать в своей собственной жизни, но сошёлся я с ним в первый раз только осенью прошлого года.

 Я его посетил в устроенной им на толстовских началах с помощью добрых людей небольшой земледельческой колонии. Он бесплатно воспитывает двадцать мальчиков и учит их садоводству. В заведывании хозяйством ему помогают две старушки, последовательницы польского мистика, Андрея Товянского. Я отдохнул там от житейской суеты в атмосфере тишины, труда, молитвы и радости. Мы беседовали о Толстом и о Товянском. И мне казалось, что оба они — Толстой, неумолимый отрицатель Церкви, и давно скончавшийся Товянский, суровый критик её недостатков — невидимо присутствовали там, но не для борьбы, не для спора, а для того, чтобы подать руку помощи на пути к совершенству, верному служителю Церкви, вызывающему их к единству с нею, так как с нею будет Христос до конца веков. И видел я возможность единения людей на тех духовных высотах, на которых пребывал раненный князь Андрей Болконский, когда смотрел в бесконечное голубое небо: „Ничего, ничего нет, кроме него"... В сравнении с ним ничтожно всё земное величие, ничтожен великий Наполеон, ничтожны речи и учения, отвлекающие от „высокого, справедливого и доброго неба", — они проходят, как жужжащие мухи» (Там же. С. 72 – 73).

  Речь идёт о житии священника Брицио Кашиолы (1871 – 1957), хотя в меморате своём Здзеховский и не называет его имени.

  Наконец, открытый финал толстовского «Воскресения» позволил М. Э. Здзеховскому не только не порывать с антицерковной “ересью” Толстого, но даже считать его идейно близким к любезным ему церковным «модернистам». И образом “толстовствующего” священника, и рассуждениями о «Воскресении» Здзеховский стремится “примирить”, хотя бы для самого себя, высокочтимого им яснополянца с конфессиональным христианством.

  В 1895 г. Здзеховский, под псевдонимом М. Урсин, написал статью «Религиозно-политические идеалы польского общества», «очерк, в котором, изложив ход польской политической мысли с 1831 г., старался указать на её глубоко христианскую подкладку» (Здзеховский М. Голос из Польши // Указ. изд. С. 65).. Вот преамбула статьи:

 «Размышляя о несчастной судьбе родины и о средствах к её спасению, лучшие люди польского народа стремились с замечательной последовательностью согласовать с учением Христа итоги своих размышлений. Они считали долгом освободить их от примеси человеческих страстей, и поднять таким путём до значения религиозных заповедей. Отсюда нравственная возвышенность их идеалов; веет от них живительной свежестью тех духовных высот, на которых они создавались.  Их политическая оболочка неотделима от религиозной сердцевины. Отсюда невозможность говорить о политических идеалах польского общества иначе, как в совокупности с его религиозными стремлениями» (Северный вестник. 1895. № 7. [Июль]. СПб., 1895. С. 36; ср.: Религиозно-политические идеалы польского общества. Очерк М. Урсина. Лейпциг, 1896. С. 1).

 Статья странна своей тенденцией немножко — скрещенья свинтуса с бульдожкой: католическую религию (априори полагаемую её адептом Здзеховским «истинным христианством») автор силится соединить не то, что с человеческим, а даже и слишком человеческим: с идеей национальности, свободы, «прав» и даже мессианизма поляков. Отмечено, например, что в поэме Адама Мицкевича (Adam Bernard Mickiewicz; 1798 – 1855) «Конрад Валленрод», что для Здзеховского особенно дорого, в классическом выборе между религиозной совестью и патриотизмом побеждает последний: потому что Мицкевич уже в 1820-м, после Венского конгресса, но задолго до «освободительных» кровопролитий 1830-х, а тем более 1860-х, годов «признавал положение своей родины настолько безвыходным, что спасать её оказывалось возможным не иначе, как прибегая к чрезвычайным средствам, против которых возмущалось нравственное чувство» (Религиозно-политические идеалы польского общества. Очерк М. Урсина. С. 1 – 2). Эти средства были неприемлемы для Валленрода как христианина. Но соблазнительны, как для поляка… «Зародыши будущего мессианизма таились в неизмеримых глубинах той страстной любви к отечеству, которой дышал Валленрод. Она рождала вместе с жаждой спасения родины томительное нетерпение в осуществлении заветной цели. Но так как обыкновенные средства оказывались недостаточными, а против измены восставал могучий голос совести, то оставалось одно, последнее, почти невозможное, но зато верное средство: чудо. Удостоиться этой благодати Неба, самим стать участниками чуда, — вот задача Польши. Такое понимание вело прямым путём к мечте о божественном призвании польского народа, которую поэты и мыслители стали пытаться обосновать исторически и философски» (Там же. С. 2 – 3).

   В поэме Мицкевича «Дзяды» москаль поступает с распятым Христом милосерднее, чем австриец, поящий его уксусом, или пруссак — желчью: москаль в своей отупелой ненависти разит Христа копьём, выпуская всю кровь и освобождая от страданий (Там же. С. 8). Распятый Иисус символизирует в поэме страдания Польши, которая «Христос народов» — то есть, поступок москаля открывает путь не только к «воскресению» отечества Мицкевича, но и к национальному и культурному подъёму других народов, в том числе и тех, которым задача освобождения от России ещё не явилась в такой же насущности, какой она была для поляков.

   Уже по такой “развесистой клюкве” католической поповщины можно понять, отчего статья М. Здзеховского, хотя и не без цензурных утрат, была опубликована в Российской империи, в официальном и цензурно ответственном «Северном вестнике».

   Окончательно концепция мессианизма, религиозного избранничества польского народа, сложилась в сочинениях другого кумира Здзеховского — мистика Андрея Товянского (Andrzej Towia;ski; 1799 – 1878): «его учение пролило благодатный свет в чуткие совести, изнывавшая в Валленродовском страдании над невозможностью примирения христианской любви к ближнему с патриотизмом, неразборчивым в средствах к спасению отчизны» (Там же. С. 8). Здзеховский с отрадой видит в мазохистских, по существу откровенно пророссийских, фантазированиях Товянского сближение с учением возлюбленной им католической церкви: «Поляки — говоря мистическим слогом Товянского — не умели подчиниться сладкому игу Христа, поэтому Господь испытует их, наказав более тяжёлым, земным, материальным игом, от которого они освободятся именно силою духовного ига Христа. Иными словами, поляки, вместо того чтобы мечтать о политической свободе, должны всеми силами стремиться к свободе нравственной. […] …В виду ниспосланной Богом на Польшу страшной кары, первым признаком покаяния должно быть христианское отношение к орудиям этой кары» (Там же). Но Здзеховский признаёт, что «христианский и аскетический идеал, который Товянский пытался применить к политическим стремлениям поляков, не мог иметь успеха среди массы общества», тогда как идеи мессианизма и политической борьбы находили отклик. Отрезвление пришло лишь «после 63 года», то есть трагического по последствиям восстания против Российской Империи (Там же. С. 14).

  У одного из популярных мыслителей этого периода, графа Ежи (Юрия) Мошинского (Moszy;ski; 1847 – 1924), Здзеховский находит признаки сближения и с христианским проповеданием Толстого:

 «Кто смотрит на политическую независимость, как на возвышеннейшее из народных стремлений, тот противоречит Божьей воле, обязывающей нас считать всякое политическое устройство только средством к труду, одеждой, которая изветшает, а не высочайшей целью» (Там же. С. 22). И ещё: Мошинский «на развалинах разбитых надежд воздвигнул новый идеал, новую любовь и надежду и, веруя в непоколебимую силу Христа-Спасителя мipa и тех, которые пойдут по Его стезям, он, сильнее всех своих предшественников, сосредоточился на проповедывании христианского идеала любви, и именно любви к врагам! В этом отношении он почти сошёлся с учением Льва Толстого о непротивлении злу насилием и, осудив не только козни и заговоры, что уже было сделано мессианистами, не только восстания […], но даже самую мечту о независимости, он тем страстнее воспламенился мыслью о торжестве  «польской жизни» т. е. неистощимых духовных сил польского народа, и он объявил, что эта польская жизнь окажет благотворное и сильное влияние на те народы, в сообществе которых Бог заставил поляков трудиться над бессмертным делом водворения христианской правды на земле, — делом, составляющим обязанность каждого народа» (Там же. С. 29 – 30).

 С позиций религиозно-нравственных, пророссийский «миролюбивый» посыл Мошинского всё же верен и благ, и действительно сближает польского мыслителя, патриота и ревностного католика Ежи Мошинского с Толстым. Поляки имеют право заявить миру о своём существовании, но не внешней силой, которой они бесповоротно лишились (забрал Господь!), а своими духовными качествами; они обязаны развивать свою духовную индивидуальность, чтобы этим принести пользу всему человечеству. Пойди поляки к своему освобождению не через восстания, а через культурное и духовное развитие, обновление (как сумели, скажем, чехи) — желаемый результат был бы достигнут куда меньшей кровью. Но куда-то “теряют” оба, и Здзеховский тоже — понятие основанной Христом Церкви, в которой (а не «в сообществе народов») долженствуют соединяться последователи Христа так, чтобы не было «ни иудея, ни еллина»: не делясь, как древние язычники, ни языки (народы) и сброды, на однопартийцев и «врагов» твоей политической игры.

  «“В борьбе с Poccией — писал Мошинский в предисловии к
своему последнему сочинению — мы имеем только одно несокрушимое оружие, один сильный щит против её нападения и одно верное средство к её обращению. Это средство завещал Сын Божий в учении о любви к врагам”.

   Дальше идти некуда» (Там же. С. 30).
   
   И действительно, дальше идти некуда. Трудно представить среди поляков того времени, не экзальтированных в религиозных переживаниях, а именно граждански и политически активных, того — не то, что общественную партию, а хотя бы отдельных лиц, кого бы удовлетворила вполне подобная теория.

   И самое печальное, что, считая «вероисповедание» пана Мошинского «последним пределом в эволюции польского религиозно-политического идеала», М. Э. Здзеховский имел наивность не только представить текст статьи Толстому, но и просить его содействия — в повышении к нему внимания читателей. Как мы упомянули выше, эта странная статья была напечатана в сокращённом виде на страницах «Северного вестника» (в июльской, 1895 года, книжке) под псевдонимом «М. Урсин». Желая опубликовать её за границей полностью, но справедливо считая своё имя недостаточно известным, чтобы рассчитывать на успех издания, Здзеховский 12 августа 1895 г. обратился к Толстому с письмом, в котором просил его «о помощи в виде краткого предисловия, хотя бы в полемическом тоне», против его взглядов. Эти взгляды по поводу прочитанной им статьи Толстого «Христианство и патриотизм» он излагал в том же письме. На письмо Здзеховского Толстой ответил 10 сентября 1895 г. Здесь он горячо размышляет о «польском вопросе», о патриотизме угнетаемых и угнетателей, и пытается убедить своего собеседника в том, что всякий «патриотизм есть свойство недоброе».

 В письме Толстой, по его словам, «вновь обдумывает» и высказывает свои мысли о патриотизме — конечно же, с благодарностью адресату за такую возможность.
 Письмо Толстого было напечатано М. Э. Здзеховским в вышедшей (под псевдонимом М. Урсин) брошюре «Религиозно-политические идеалы польского общества» (Лейпциг, 1896), одновременно в ряде польских газет, и перепечатано в различных изданиях.
 Понятно, что такие попытки польских «друзей» политизировать христианское неприятие Толстым патриотизма были обречены на провал. Итогом «духовного сближения», устанавливающим, вместе с тем, и его границы, можно считать, помимо вежливого ответа Здзеховскому, появившуюся через несколько лет, в революционном 1905 году, повесть Толстого «Божеское и человеческое», безусловно осудившую насильственные методы борьбы поляков с Россией и выставившую, контрастом с этими мирскими «героями», образ христиански пробудившегося, обречённого в миру на гибель человека — безусловно, ещё одной Птицы Небесной. Современный исследователь Е. Ю. Полтавец пишет в этой связи:

 «В творчестве Л. Н. Толстого есть два деифицированных (обожествлённых) персонажа, причём оба — князь Андрей, герой «Войны и мира», и Анатолий Светлогуб, герой «Божеского и человеческого», — умирают, как мученики, за веру. С точки зрения христианской ортодоксии их, пожалуй, можно было бы назвать лишь страстотерпцами […], но суть не в этом. Для Толстого как автора Болконский и Светлогуб не только герои, пришедшие к индивидуальной святости, но и образы сотериального значения. Причём по своей, так сказать, формальной профессиональной принадлежности эти персонажи отстоят от автора, адепта идей ненасилия, дальше, чем кто бы то ни было. Андрей Болконский — профессиональный военный, Анатолий Светлогуб — профессиональный революционер, террорист. Конечно, ни тот, ни другой не повинны ни в малейшем насилии: наполеоновские и другие войны князь Андрей проходит, не участвуя не только в убийстве противника, но и в военном противостоянии (даже во время Бородинского сражения его полк стоит в резерве), а Светлогуб не успевает осуществить никакие террористические действия. Толстого интересует не “житие великого грешника”, а возвышение человеческого духа над обыденным сознанием» (Полтавец Е.Ю. «Божеское» и «человеческое» в танатопоэтике Л. Н. Толстого: Андрей Болконский и Анатолий Светлогуб // Материалы Толстовских чтений 2014 г. в Государственном музее Л. Н. Толстого / отв. ред. Л. В. Гладкова; сост. Л. Г. Гладких, Ю. В. Прокоп¬чук. — М., 2015. С. 156 – 164).

 Итак, столь милым М. Э. Здзеховскому образом князя Болконского Лев Николаевич Толстой указал юному Мариану Здзеховскому настоящий путь. Тоже требующий и самопожертвования, даже отвращения от своей личности, и мужества, и стойкости… но не требующего крови, убийства других, разрушения жизни. 

  Теперь — о наших источниках, уже в рамках заглавленной темы.

  Приводим ниже, в выдержках, сперва письмо Мариана Эдмундовича Здзеховского, с просьбой о написании предисловия, на которое отвечает Толстой, а затем, в полном виде, и самый ответ Льва Николаевича.

  «Глубокочтимый Лев Николаевич!

   Покорнейше Вас прошу извинить меня, что, будучи Вам неизвестен даже по имени, смею утруждать ваше внимание сильно волнующим меня вопросом…

   Я католик по вероисп<оведанию>, по национальности поляк […], по занятиям учёный и литератор. […] С юных лет я тяготился вопросом, как жить по-христиански, и сознанием противоречия между жизнью в мире и учением Христа. Мечтая о научной и литературной деятельности, я воображал её не иначе, как в теснейшей связи с самыми насущными духовными потребностями моего народа.

   […] Позволяю себе обратиться к Вам, глубокочтимый Лев Николаевич, по поводу Вашей статьи о патриотизме и христианстве. Вы стали в ней на евангельской почве и с точки зрения всеобъемлющей любви к ближнему, как закона, обязующего всех христиан. Вы безусловно осудили патриотизм, не рассмотрев предварительно всего того, что бы он мог сказать, в некоторых случаях, в своё оправдание. Ваши рассуждения вполне применимы к патриотизму русскому, французскому, немецкому и вообще народов независимых, сильных, стремящихся к захватам и завоеваниям. Их патриотизм не только противен христианскому чувству, но, даже с точки зрения их национального эгоизма и материальных интересов, представляет ненужный objet de luxe <фр. предмет роскоши>: напр<имер>, в данном случае Россия могла бы смело бросить свои попытки обрусения окраин, не подвергаясь от этого опасности потерять свою политическую силу и значение. Поэтому литературным представителям народов могущественных никогда, по моему мнению, не могло представляться особенно трудным критическое, даже отрицательное отношение к патриотизму; оно расширяло их умственный и нравственный кругозор и увеличивало обаяние. Так некогда Байрон отрекался от Англии, которая «половину мipa перерезала, половину проторговала» («Who butchered half the earth, and bullied the other». — Dow Juan, X, 81), — теперь Вы сумели вознестись неизмеримо выше национальных предрассудков и ненавистей Ваших соотечественников! Но Вы не обратили внимания на то, что, кроме завоевательного, человеконенавистнического патриотизма народов могущественных, существует ещё совершенно противоположный патриотизм народов порабощённых, стремящихся единственно к защите родной веры и языка от врагов. Самым типическим выражением такого патриотизма служит в настоящее время польский патриотизм; он не только не противен закону любви, но даже прямо вытекает из христианского чувства сострадания к ближнему.

   […] Мы, “джентри”, страдаем от изгнания нашего языка из школы, из суда, из общественной жизни, [...] но больше всего мы страдаем из-за этого извращения, которому подвергаются наши дети в школах, где над их историей и языком смеются, в то время как они сами нас заставляют насмехаться над русским патриотизмом.

   […] Однако самые тяжёлые и отчаянные страдания причиняются крестьянам и, в более широком смысле, беднякам разного рода именно из-за их необеспеченности: более состоятельные из них мечтают о покупке участка земли, как о благословении, более бедные — о работе железнодорожного сторожа или кочегара, но первое невозможно для католиков Западного и Юго-Западного края, а второе — для всех католиков в целом. Единственным убежищем от повседневной жизни для них является церковь, которая удовлетворяет их духовные потребности, но и церкви отбираются у них повсюду; вы, вероятно, слышали о событиях в Крозе в 1893 году. <Kra;iai massacre (“Кражяйская резня”), жестокая расправа русского Донского казачьего полка над безоружными жителями литовского городка Кражяй (пол. Кроз) в ноябре 1893 года). Жители вышли на мирный протест против закрытия местной католической церкви. Девять человек были убиты, более 50-ти искалечены, изнасиловано 24 женщины, и 16 мужчин выпороты нагайками. Это очередное позорное преступление России широко освещались европейской прессой. – Р. А.> Они имели определенный резонанс. Но что такое массовое убийство нескольких десятков крестьян по сравнению со страданиями почти миллиона греко-католиков в Люблинской и Седльцкой губерниях, которые были вынуждены принять православие!

   […] Лев Николаевич! У вас есть шанс совершить доброе дело: весь мир следит за вашими словами, и они находят живой отклик в каждой душе, обладающей хоть малой толикой чувствительности. Тогда спуститесь с возвышенных высот своих мыслей о введении христианского закона здесь, на земле, в глубины страданий целого народа и произнесите слова любви! Они необходимы сейчас: [...] те, кто называет себя христианами, не стыдятся открыто изгонять этот закон [то есть, закон Христа] из сферы международных отношений.

   […] Мою, на первый взгляд, странную и даже дерзкую просьбу я основываю на том соображении, что Вы согласитесь, что народам покорённым гораздо труднее отречься от ненависти к своим врагам, чем народам могущественным, и что Вы воздадите справедливость и даже почувствуете симпатию к людям, которые, изнывая от стра- даний над бедствиями своих единородцев, всю жизнь мечтали о примирении патриотизма с христианством и неоднократно умели доходить в этом отношении до самоотречения, до полного проникновения любовью к врагам, как ближним, до той бескорыстности и правдивости, которую Вы проповедуете. Страдания открыли им глаза и научили, в чём должна заключаться любовь к отечеству. Такого характера, как в Польше, патриотизм никогда и нигде не имел: он создал там целое законченное мировоззрение, возвышенное и христианское, с философским характером и свободное от утилитарных соображений» (Урсин М. [Здзеховский М.] Религиозно-политические идеалы польского общества. Лейпциг, 1896. [Предисловие.] С. III – IV; Bia;okozowicz B. Marian Zdziechowski i Lew To;stoj. Bia;ystok, 1995. S. 87).

   Важно отметить, что Здзеховский пытался убедить Толстого рассматривать поддержку польского дела не как политическую акцию, а как истинно христианский жест. Чтобы подчеркнуть отсутствие противоречий между идеалами Толстого и польских патриотов, он процитировал Зыгмунта Красиньского (Napoleon Stanis;aw Adam Feliks Zygmunt Krasi;ski; 1812 – 1859), поэта, одного из трёх “национальных бардов” поляков, наряду с Адамом Мицкевичем и Юлиушем Словацким (1809 – 1849), и убеждённого адепта учения Товянского: «Церковь Божья на Земле находится не в том или ином месте, не в том или ином обряде, но на всей планете и в любых возможных отношениях между людьми и народами» (Цит. по: Bia;okozowicz B. Op. cit. S. 90). Очевидно, что цитата была выбрана из-за близости между “Церковью Божьей на земле” Красиньского и “Царством Божьим" Толстого. Но это лишь близость лексическая, а не понятийная: если для Толстого само понятие Церкви было подозрительно, а внешним устроением жизни христиан он признавал общины, то З. Красиньский был сторонником конфедерации независимых национальных государств. 

  Уже по этому тексту мы видим невозможность единомыслия Здзеховского и Толстого. Для первого католичество — вера предков и возлюбленных соотечественников, единственно приемлемая для исповедания, для второго, как мы знаем — лишь одна из вариаций древнего “церковного извращения” первоначального христианства.
Здзеховский видит трагедию для самой близкой ему, и обильной в землях Польши, общности, польской шляхты, в попытках российских правителей превратить молодое поколение в сторонников России (то, что гнусно творит и в наши дни, в 2022 – 2025 гг., путинская Россия на временно оккупированных ей землях Украины, а так же над похищенными и вывезенными в Россию детьми). В то же время насильственный переход из католицизма в православие, то есть потеря религиозной идентичности, был трагедией для крестьянства. Обращаясь к верующему русскому аристократу, Здзеховский явно желает вызвать в нём сочувствие к притязаниям польской шляхты на независимое государство, подчёркивая, что они, в первую очередь, продиктованы “состраданием к ближнему”, к тому самому “простому трудящемуся народу”, в любви к которому Толстой-публицист излился на весь мир обильно и неоднократно. Толстой же, вопреки ожиданиям Здзеховского как манипулятора, готов был напомнить эпистолярному собеседнику о том, как можно бы было, и полякам и не полякам, изначально, с первого века, слушаясь Христа, не перетолковывая, в пользу язычества и еврейства его учения — не довести себя до такого состояния нищеты и угнетения. Здзеховский ссылается, например, на трудности найма, ради заработка — а Толстой помнит и знает, что реконструированное им по евангелиям учение вообще-то исключает самую возможность того, что его честные последователи поселятся в городах, заведут между собой военщину, полицаев, деньги и трудовой найм. И уж точно для того, кто помнит, что Иисус увёл всех своих, навсегда, от язык, то есть, от разделения на народы, не может быть по-настоящему близок патриотизм «малых и угнетённых». По логике поклонника польского мессианства, страдания масс ведут элиты народа к исповеданию особенного, христианского патриотизма. Высшая, труднейшая жертва для таких исповедников — любовь к врагам твоего народа. В соответствие же с более реалистической психологией Толстого, в вере укрепляет исключительно пример страдания во Христово имя, а отнюдь не ради вольности капиталистического найма либо нестеснённого идолопоклонства именно в католическом, а не в православном поповнике. Отвечание же любовью на вражду — действительно, трудно, но может стать и совершенно неисполнимым, если хвататься за него, не утвердившись в христианском жизнепонимании по отношению ко многому прочему — в том числе, к низшим, языческим понятиям «народа» или «нации». Ибо странный христианский патриотизм Здзеховского допускает и насилие ради освобождения «своих» — со всеми обыкновенными спутниками всякого насилия.

   Помимо сказанного, Л. Н. Толстого, пережившего в 1895 году ряд семейных драм, вряд ли могло расположить к себе указание в письме М. Э. Здзеховского на его (Здзеховского) единомыслие с теми, кто полагал, что Толстой увлёкся абстрактной “любовью” к человечеству, игнорируя страдания реальных, зачастую и родственно близких, людей. Среди таковых была и жена писателя, С. А. Толстая.
 
   Создаётся впечатление, что Мариан Эдмундович действительно предполагал несложно поправить Толстого в очевидной для него ошибке. Но, слава Богу, всё, конечно же, пошло и вышло не так…
   
   Это предварительное указание нами на наиболее значительные общие различия. Теперь время выслушать ответ поляку Л. Н. Толстого. Ниже — финальная его версия, подготовленная Толстым на основе трёх вариантов черновых (68, 170). В угловых скобках мы приводим некоторые варианты из черновых редакций, важные для понимания хода толстовской мысли.
 
 «10 сентября 1895 г. Ясная Поляна
 
 Мариан Эдмундович,

 Письмо ваше я получил и поспешил прочесть статью вашу в «Северном Вестнике». Очень благодарен за то, что вы указали мне на неё. Статья прекрасная, и я узнал из неё много для себя нового и радостного. Я знал про Мицкевича и Товянского. Но я приписывал их религиозное настроение исключительным свойствам этих двух одиночных людей. Из вашей же статьи я узнал, что они были только родоначальниками вызванного патриотизмом, глубоко трогательного по своей возвышенности и искренности, истинно христианского движения, продолжающегося до сих пор.

 <Зачёркнуто в первой редакции: что это было и есть глубоко трогательное религиозное течение, приведшее этих людей к тому самому отрицанию патриотизма или, скорее, поглощению патриотизма христианством, с которым вы выражаете своё несогласие по поводу моей статьи Патриотизм и Христианство. – Ред.>

 Статья моя «Патриотизм и христианство» вызвала очень много возражений. Возражали мне и философы, и публицисты, и русские, и французские, и немецкие, и австрийские; возражаете и вы; и все возражения, так же как и ваше, сводятся к тому, что мои осуждения патриотизма справедливы по отношению к дурному патриотизму, но не имеют никакого основания, если относятся к хорошему и полезному патриотизму; о том же, в чём состоит этот хороший и полезный патриотизм и чем он отличается от дурного, — никто до сих пор не потрудился объяснить.

 Вы пишете в вашем письме, что, «кроме завоевательного, человеконенавистнического патриотизма могущественных народов, существует ещё совершенно противоположный патриотизм народов порабощённых, стремящихся единственно к защите родной веры и языка от врагов». И этим положением угнетённости определяете хороший патриотизм.

 <Зачёркнуто в первой редакции: Мне кажется, что, говоря это, вы противоречите той мысли вашей статьи, что польские мыслители всегда старались, как вы выражаетесь, всегда согласовать национальные идеалы с законом Христа. Если закон Христа становится законом жизни, а не пустым словом, то он неизбежно поглощает и растворяет в себе всякий патриотизм. Насилия, совершаемые над польскими панами и народом, возмущают меня, наверно, не менее, чем кого бы то ни было — поляка патриота, и точно так же возмущают меня насилия над евреями и финляндцами и остзейцами. Одно, что, мне кажется, может и должен испытывать поляк при насилиях, совершаемых над ним, это сознание того, что его патриотизм такой же. – Ред.>

 Но угнетённость или могущественность народов не делает различия в сущности того, что называется патриотизмом. Огонь будет всё такой же жгучий и опасный огонь, будет ли он пылать костром или теплиться спичкой.

 Под патриотизмом разумеется обыкновенно предпочтительная перед другими народами любовь к своему народу, точно так же как под эгоизмом разумеется предпочтительная любовь перед другими людьми к одной своей личности. И трудно представить себе, каким образом такая предпочтительность одного народа перед другим может считаться добрым и потому желательным свойством. Если вы скажете, что патриотизм извинительнее в угнетаемом, чем в угнетателе, так же как извинительнее проявление эгоизма в человеке, которого душат, чем в человеке, никем не тревожимом, то нельзя будет не согласиться с вами, но изменить своего свойства патриотизм не может от того, что он будет проявляем угнетаемым или угнетателем. И свойство это: предпочтение одного народа перед всеми другими, так же, как и эгоизм, никак не может быть доброе.

 Но мало того, что патриотизм есть свойство недоброе, оно есть и неразумное учение. Под словом патриотизм подразумевается ведь не только непосредственная, невольная любовь к своему народу и предпочтение его перед другими, но ещё и учение о том, что такая любовь и предпочтение хороши и полезны. И это-то учение особенно неразумно среди христианских народов. Неразумно оно не только потому, что оно противоречит и основному смыслу учения Христа, но ещё и потому, что христианство, достигая своим путём всего того, к чему стремится патриотизм, делает патриотизм излишним и ненужным и мешающим, как лампа при дневном свете.
 Человек, верующий, как Красинский, в то, что «церковь Божья — не то или другое место, не тот или другой обряд, но вся планета и все, какие только могут существовать отношения личностей и народов между собой», — не может уже быть патриотом, потому что он во имя христианства совершит все те дела, которые может требовать от него патриотизм. Патриотизм требует, например, от своего ученика жертвы своей жизнью для блага своих единородцев, христианство же требует такой же жертвы для блага всех людей, и потому тем более и естественнее такая жертва для людей своего народа.

 Вы пишете о тех страшных насилиях, которые совершаются дикими, глупыми и жестокими русскими властями над верою и языком поляков, и выставляете это как бы поводом для патриотической деятельности. Но я не вижу этого. Для того, чтобы быть возмущённым этими насилиями, а всеми силами противодействовать им, не нужно быть ни поляком, ни патриотом, нужно только быть христианином.

 В данном случае, например, я, не будучи поляком, поспорю с каждым поляком в степени отвращения, негодования к тем диким и глупым мерам русских правительственных лиц, которые употребляются против веры и языка поляков; поспорю и в желании противодействовать этим мерам, и не потому, что я люблю католичество больше, чем другие веры, или польский язык больше, чем другие языки, а потому, что я стараюсь быть христианином. И потому, для того чтобы ничего подобного не было ни в Польше, ни в Эльзасе, ни в Чехии, нужно не распространение патриотизма, а распространение истинного христианства.

 Можно сказать, что мы не хотим знать христианства, и тогда возможно восхвалять патриотизм; но как скоро мы признали христианство, или хоть вытекающее из него сознание равенства людей и уважение к человеческому достоинству, то никакому патриотизму уже нет места. Меня удивляет при этом, главное, то, каким образом защитники патриотизма угнетённых народов (каким бы усовершенствованным и утончённым они его ни представляли) не видят того, как вреден патриотизм именно для их целей.

 Во имя чего совершались и совершаются все насилия над языком и верою в Польше, Остзейском краю, в Эльзасе, Чехии, над евреями в России — везде, где совершались и совершаются такие насилия? Только во имя того самого патриотизма, который вы защищаете.

 <Зачёркнуто в третьей редакции: Француз говорит: вы насилуете эльзасца, делая из него немца, а немец говорит: вы насильно сделали его французом, и потому я освобождаю его. То же в нашей Польше и в деле унии. – Ред.>

 Спросите у наших диких руссификаторов Польши, Остзейского края, у гонителей евреев, зачем они делают то, что делают? Они скажут вам, что это делается для защиты родной веры и языка, скажут, что если они не будут делать то, что делают, то пострадают родная вера и язык. Русские ополячатся, онемечатся, объевреятся.

 Если бы не было учения о том, что патриотизм есть нечто хорошее, никогда не нашлось бы людей столь гнусных, которые в конце XIX века решились бы делать те мерзости, которые они делают теперь.

 Теперь же учёные — у нас самый дикий гонитель веры бывший профессор — имеют точку опоры в патриотизме. <Толстой имеет здесь в виду обер-прокурора синода К. П. Победоносцева, который в 1860 – 1865 гг. занимал кафедру гражданского права в Московском университете. – Ред.> Они знают историю, знают про все бесполезные ужасы гонений языка и веры; но благодаря учению патриотизма у них есть оправдание. Патриотизм даёт им точку опоры, христианство же вынимает у них её из-под ног. И потому народам покорённым, страдающим от угнетения, надо уничтожать патриотизм, разрушать теоретические основы его, осмеивать его, а не восхвалять.

 Защищая патриотизм, говорят ещё об индивидуальности народностей, о том, что патриотизм имеет целью спасти индивидуальность народа; индивидуальность же народов предполагается необходимым условием прогресса.

 Но во-1-х, кто сказал, что индивидуальность есть необходимое условие прогресса? Это ничем не доказано, и мы не имеем права принимать это произвольное положение за аксиому.

 Bo-2-x, если даже и допустить, что это так, то и тогда средство для народа проявить свою индивидуальность никак не будет состоять в том, чтобы стараться проявить её, а в том, напротив, чтобы, забыв о своей индивидуальности, всеми своими силами делать то, к чему народ чувствует себя наиболее способным и потому призванным, точно так же, как отдельный человек проявит свою индивидуальность не тогда, когда он будет заботиться о ней, а тогда, когда он, забыв о ней, будет по мере своих сил и способностей делать то, к чему его влечёт его природа (*).
____________
 (*) Это всё равно, что забота о том, чтобы люди, работающие для содержания своей общины, работали бы разнообразную работу и в различных местах. Пусть только каждый делает по мере своих сил и способностей самое нужное для общины, и делает из всех своих сил, и они все будут невольно работать различное разными орудиями и в разных местах. (Сноска Толстого.)
______

 Один из самых обыкновенных софизмов, употребляемых для защиты безнравственного, состоит в том, чтобы нарочно смешивать то, что есть, с тем, что должно быть, и, начав говорить об одном, подставлять другое. И этот самый софизм употребляется чаще всего и по отношению к патриотизму. Есть то, что всякому поляку ближе и дороже — поляк, немцу — немец, еврею — еврей, русскому — русский. Есть даже и то, что вследствие исторических причин и дурного воспитания люди одного народа испытывают бессознательное отвращение и недоброжелательство к людям другого народа. Всё это есть, но признание того, что это есть, так же как и признание того, что каждый человек любит свою особу больше других людей, никак не может доказывать, что это должно быть. Напротив: всё дело всего человечества и всякого отдельного человека состоит только в том, чтобы подавлять эти предпочтения и недоброжелательства, бороться с ними и сознательно поступать по отношению к другим народам и людям других народов совершенно так же, как поступаешь по отношению к своему народу и своим соотечественникам.

 <Зачёркнуто в четвёртой редакции: Потому что в том, чтобы делать из того, что есть, то, что должно быть, состоит единственный смысл и задача человеческой жизни. – Ред.>

 Заботиться о патриотизме, как о чувстве, которое желательно воспитать в каждом человеке, совершенно излишне. Бог или природа уже без нас так позаботились об этом чувстве, что оно присуще всякому человеку и народу, так что нам нечего заботиться о воспитании его в себе и других. Заботиться нам надо не о патриотизме, а о том, чтобы, внося в жизнь тот свет, который есть в нас, изменять её и приближать к тому идеалу, который стоит перед нами. Идеал же, стоящий в наше время перед каждым человеком, просвещённым истинным светом Христа, состоит не в восстановлении Польши, Богемии, Ирландии, Армении и не в сохранении единства и величия России, Англии, Германии, Австрии, а, напротив, в уничтожении этого единства и величия России, Англии, Германии и других, в уничтожении этих насильнических, антихристианских соединений, называемых государствами и стоящих на пути всякого истинного прогресса и порождающих страдания угнетённых и покорённых народов, — всё то зло, от которого страдает современное человечество.
 
 <Зачёркнуто в четвёртой редакции: Для освобождения от угнетения покорённых народов нужно не восстановление государственного устройства этих народов, а, напротив, уничтожение государственного устройства тех народов, которые порабощают их. – Ред.>

 Уничтожение же это возможно только истинным просвещением: признанием того, что мы прежде, чем русские, поляки, немцы — люди, ученики одного учителя, сыны одного Отца, братья между собою. И это понимали и понимают лучшие представители польского народа, как вы это прекрасно рассказали в своей статье. И это же с каждым днём понимает всё большее и большее количество людей во всём мире. Так что дни государственного насилия уже сочтены, и освобождение не только покорённых народов, но и задавленных рабочих, уже близко, если мы только сами не будем отдалять времени этого освобождения тем, что будем делом и словом участвовать в насильнических делах правительств. Признание же патриотизма, какого бы то ни было, добрым свойством и возбуждение к нему народа есть одно из главных препятствий для достижения стоящих перед нами идеалов.

 Очень благодарю вас ещё раз за ваше хорошее письмо, за прекрасную статью и за случай, который вы мне этим подали ещё раз проверить, обдумать и высказать мои мысли о патриотизме.

 Примите уверение моего уважения
Л. Толстой.

 10 сент. 1895» (68, 165 – 170).

 Итак, для Толстого патриотизм кумиров Здзеховского был отжитым, нелепым для христианина, и опасным состоянием. Сострадание к угнетённым и возмущение действиями угнетателя были естественны для христианина — следовательно, национальная принадлежность в глазах яснополянца не играла никакой роли. Положение таких угнетённых не оправдывало патриотизм, как явление дохристианское и, главное, сущностно не христианское, а положение угнетателей, вредивших деланием зла своей душе, было даже достойно сострадания.

  Именно желание восстановить национальное государство отделяло поляков от “Царства Божьего”, близости к которому они – как это ни парадоксально – достигли благодаря потере независимости. Таким образом, ответ Толстого свидетельствовал о полном расхождении между его взглядами и мессианизмом Здзеховского по целому ряду вопросов: патриотизму, польскому мессианизму, государству, национально-освободительным движениям и подлинному христианству.

  Здзеховский продолжил эпистолярный диалог пространной попыткой сближения своих религиозных убеждений с, в целом, чуждой ему верой Толстого. Вот второе письмо польского учёного — от 12 августа 1895 года:

 «Глубоко чтимый Лев Николаевич!

 На днях вышла моя брошюра, о польском патриотизме с Вашим письмом, помещённым мною в предисловии к ней. Вскоре я Вам её вышлю […].

 Лев Николаевич! Вы были так добры в отношении ко мне, что я не в состоянии воздержать себя от желания высказать Вам откровенно те мысли, которые Ваши сочинения возбуждали во мне и которым Ваше последнее письмо о патриотизме дало особенно сильный толчок. Конечно, не скажу ничего нового, и Вы вероятно не один раз слышали возражения подобные моим — всё же, смею думать: они Вас несколько заинтересуют, так как происходят не от холодного критика с окончательно установленным мировоззрением, но от человека ищущего истины, на которого Ваши слова производили сильное, нередко потрясающее впечатление.

 С юных лет я тяготился своей материальной обеспеченностью, заключавшейся в том, что мои родители были в состоянии издерживать на моё воспитание 600 – 800 руб. в год. Это чувство развивалось во мне и усиливалось под впечатлением того, что и в гимназии, и в университете я был обыкновенно окружён товарищами, которые были гораздо беднее меня и часто нуждались даже в необходимом. Я чувствовал себя как бы виновным перед ними и ещё в настоящее время я испытываю это тяжёлое настроение каждый раз, когда имею дело с бедными. Благодаря тому я живо интересовался вопросами нравственности, читал Евангелие и сильнее всего волновался советом Христа раздать нищим имущество и словами Его о богаче, которому войти в Царство Небесное труднее, чем верблюду пройти через... В сопоставлении с учением Христа учение мира казалось мне постыдным фарисейством. Я сочувствовал социалистическому учению, иначе, даже увлекался им, но слабо, так как материализм последователей этого учения производил отталкивающее впечатление на моё религиозное чувство, которое выражалось у меня главным образом в сильном стремлении утвердить себя в католицизме: в религии мой ум страстно требовал строгой определённости; меня мучили сомнения, но я с ними боролся, напрягая все умственные силы к тому, чтобы доставить победу католическому чувству.

 Я уже кончал университет в то время, когда Вы издавали Вашу «Исповедь»; с тех пор я внимательно следил за Вашими сочинениями. Всё, что Вы писали об учении мира, потрясало меня до глубины; в Ваших словах я находил свои собственные чувства, выраженные с той пламенной силой, которой мне недоставало. Но Ваше учение удовлетворяло меня не во всём, оно требовало и слишком много и стишком мало: не имея силы радикально переменить свой образ жизни, с другой же стороны довольствоваться только сознанием того, что я дурно живу (Царство Божие в вас) я находил слишком малым, тем более, что это сознание мучило меня с самых юных лет.

 Но главным образом меня приводило в недоумение то, что Вы мирили две, по-моему мнению, совершенно противоположные вещи: глубокое знание человеческой души, и именно мрака её, и веру в торжество светлых сил в человеке; ведь эта вера довела Вас до проповеди анархизма, хотя это анархизм христианский, совершенно отличный от динамитного анархизма. — Мне же коренная испорченность человече¬ской природы (грех первородный) казалась всегда истиной очевидной, не требующей доказательств:
 
«Je ne connais pas la conscience d’un scelerat, mais je connais celle d’un honnete homme et c’est quelque nature d’affreux». (de Maistre) <«Я не знаю сознания злодея, но знаю сознание честного человека, и это нечто отвратительное по природе» (де Местр). — Ред.>

 «L’humanite est une immense assemblee de pecheurs; quiconque se regarde s’epouvante de ce qu’il voit etrecule devant l’objet qui se montre. Plus l’homme connait l’homme, plus l’abime grandit ases yeux. C’est un spectacle effrayant que de regarder n’importe ou car partout oil l’homme a passe, il a laisse sa marque et la marque est epouvantable». (Ernst Hello) <«Человечество — бескрайнее собрание грешников, и всякий, кто на него смотрит, ужасается тому, что видит, и отшатывается от выказывающего себя предмета. Чем больше человек знает человека, тем большая пропасть разверзается перед его глазами. Куда ни посмотришь — ужасающее зрелище, ибо человек повсюду, где проходит, оставляет свою печать и печать эта ужасающа» (Эрнст Элло). <Эрнест Элло (1828 – 1885) — французский религиозный философ, последователь Жозефа де Местра. — Ред.>

 Одним словом, гармонии в душе моей не было: я исполнял обряды католической церкви, но многое в католицизме возмущало меня; для успокоения совести я принимал участие в благотворитель¬ных обществах в лучшем их виде (Conferences de St. Vincent de Paul), но не только не удовлетворялся этим, но нередко напротив, когда мне, человеку, одетому в тёплое пальто, приходилось проповедовать нравственность беднякам, я этим мучился как ханжеством.

 В литературной деятельности я последовательно изобличал материализм во многих его проявлениях и, не поступая в ряды клерикалов, я, однако, высказывал своё сочувствие католической церкви и сотрудничал в журналах с католическим направлением. Итоги своих размышлений я сформулировал следующем образом: люди злы по природе и, следовательно, лишены возможности пользоваться благами свободы; для порядка необходима власть; две силы борются между собой за обладание миром — Церковь и Государство; из двух зол надо выбирать меньшее, в данном случае — Церковь. Конечно, я этого публично не высказывал, находя неуместным, даже безнравственным, чтобы защитник Церкви выражался о ней таким образом.

 Этот взгляд на Церковь я основывал на внешней, весьма часто эгоистической деятельности официальной церкви, т. е. пап и епископов, но я понимал, что это не давало мне права осуждать Церковь вообще, так как во всяком случае Церковь представляла в сравнении с Государством высший, хотя и неудовлетворительно исполняемый принцип отрешения от плоти во имя духа — затем она обладала и обладает тем, что названо в Катехизисе внутренней святостью, т. е. силой производить святых. Святые же, особенно святые Зап[адной] Церкви, по моему глубокому убеждению, представляют высший идеал достижимый для человека, идеал совершенства. Это факелы человечества и это не вылитые по одному типу отшельники как на Востоке, но люди живые, непохожие один на другого, олицетворяющие самые разнообразные стороны человеческого духа в их лучшем проявлении, — правда, их всех соединяет одна общая черта, это folie de l’amour [фр. увлечённость любовью] как выразился Lacordaire <Жан-Батист-Анри (Генри) Лакордер (Jean-Baptiste-Henri Lacordaire, 1802 – 1861), французский проповедник, журналист, политик и религиозный проповедник. — Ред.>, но несмотря на это в их душевном складе более разнообразия, чем в представляемых романистами характерах последователей мира; жизнью своей и подвигами святые искупляют грехи как официальной церкви, так вообще всех живущих в мире католиков. Мне кажется, что Св. Франциск и нищенствующие ордена, которые он основал, представляют цвет католицизма и отраднейшее явление в истории мира и эти ордена выдают до сих пор людей, поражающих своей возвышенностью. Например можно нередко встретить даже в аристократических гостиных Кракова старика во францисканской рясе из грубого серого сукна, из которого выделываются мужицкие сермяги; это брат Альберт Хмелёвский, в мире он был художником живописцем, но он ушёл от мира, чтобы проповедовать Евангелие бездомным бродягам, пьяницам, ворам и вообще людям сошедшим до последней ступени нищеты и разврата, он почувствовал к ним влечение как художник, ибо люди эти, по его выражению, “это художественные натуры неспособные к солидной жизни”; он устроил в Кракове и Львове ночлежные приюты; можно в них проночевать и уйти, можно и остаться, но с условием участия в общей работе; и очень многие остаются и с их помощью брат Альберт устроил фабрику какой-то особого рода им изобретённой мебели; работе этой учит он сам вместе с другими братьями, и там же он ночует; таким образом слова любви царят теперь в заведении, в котором прежде действовали только палки полицейских чинов.
 
 Между тем, страдая над своей виновностью в отношении к человечеству, я забывал о своей личной жизни, о обязанностях в отношении к людям, с которыми я находился в постоянном общении. И только недавно неожиданное обстоятельство открыло передо мною бездну моего эгоизма. Внезапная смерть человека искренно меня любившего, к которому однако я всю жизнь относился несправедливо, пробудила во мне горестное сознание моей виновности перед ним и мне удалось вникнуть в глубину совести и первый раз увидать ясно всё то зло, которое я в своей частной жизни сеял вокруг себя, предаваясь при этом возвышенным размышлениям об осчастливении человечества. Случайно в то же время я познакомился с сочинениями писателя, о котором я до тех пор ничего не знал. Это Ernest Hello (ум[ер] в 1885 г.). Он первый католический писатель, произведший на меня глубокое впечатление. Совершенно свободный от слащавой елейности свойственной большинству католических писателей, он вознёсся на высочайшие вершины религиозного созерцания и, проникнутый живым чувством бесконечности и Бога, он тем сильнее возненавидел мир и вооружился против учения мира с силой и воодушевлением напоминающими Ваши сочинения. Ненависть к греху, жажда идеала, экстаз души, сокрушённой сознанием своего ничтожества перед Богом, страстная и пламенная вера в Церковь, как единую силу водворяющую правду на земле — вот пафос (говоря языком Белинского) его религиозного творчества; творчеством же можно смело назвать его литературную деятельность, представляющую как бы ряд вдохновений свыше. Его сочинения утверждают меня теперь в католицизме. Конечно, они меня не успокоили, меня всё терзает тяжёлое чувство противоречия между моей жизнью и тем высоким идеалом, которого красоты я чувствую, не будучи в силах воплотить его в своей душе. Но меня утешает то, что я член Церкви, т.е. Всемирного Собрания (Katholikos Ecclesia), которое, воздвигнув идеал отрешения от плоти, т.е. от эгоизма, т.е. от мира, шествует к нему и исполняет его в лице своих лучших сынов и при том не лишает участия в таинствах тех, которые живя в мире, подвержены постоянным падениям под ударами власти греха.

 Простите мне, глубокочтимый Лев Николаевич, моё дерзкое и глупое желание говорить пред Вами о себе, но поверьте мне, что ободрённый Вашей добротой, я не в силах был превозмочь это желание: я хотел высказаться перед Учителем, сильно и благотворно повлиявшим на моё духовное развитие, — и я хотел выразить то обаяние, которое всегда производили на меня святые (внутренняя святость Церкви), многое в Церкви возмущало меня, но никакие сомнения не поколебали того убеждения, что только на почве Церкви могут расти и развиваться великие и святые души, составляющие лучшее украшение человечества.

 Примите уверение в благоговении и глубокой преданности

 Мариан Здзеховский» (см. Новая Польша. 2003. № 7 – 8. С. 59 – 61).

 Это послание Лев Николаевич оставил без ответа. Значительные комментарии, полагаем, здесь не требуются. Как ни умён поляк Здзеховский, а перед лицом фундаментальных экзистенциальных страхов человечества, начиная со Смерти — “припал”, как принято выражаться, к унавоженному тысячью поколений “лону” того же самого, с первобытной древности, вертепа обрядоверия и идолопоколонства, которое суеверные адепты принятых в вертепе лжей отождествляют с религией и с основанной Христом Церковью и столь же ложно считают необходимым основанием для духовного подвижничества монахов и «святых». Но от мирской жизни в монашество не уйти — уж слишком сладко намазано… А в миру принято чтить «добро с кулаками»: оборонительное, устроительное и т. п. насилие, включая военное. И делиться на воюющие, часто ненавидящие друг друга сброды (народы, «нации») — тем самым уже вглухую и вглупую отделяя себя от Христа и его единой Церкви. Но в статье его, вполне патриотической, и даже, как мы показали, опирающейся на патриотизм и мессианство предтеч, начиная с Мицкевича — ко всей этой патриотике, как к хвостишке хемуля, прикрепляются милые бантики христианства… Хочется молодому Здзеховскому, как в русском народе говорится — «и рыбку сладку съесть, и на *** жопкой сесть». И патриотизм, и христианство. А Толстой такого ох, как не любил!.. Буквально в следующем (6. 3) эпизоде Шестой главы нашей книги читатель узнает, сколь честно и неумолимо (как раз под влиянием таких адресатов и собеседников, как Мариан Здзеховский) Толстой указывает на стоящий перед нашим лжехристианским миром выбор: христианство и мир или патриотизм и войны, подавления восстаний и подобное сему…

 Разумеется, как и в случае со многими другими не единомысленными, но зато вполне настырными эпистолярными собеседниками, Мариан Здзеховский не оставил переписки с Толстым.  Известны девять писем Здзеховского к Толстому и три ответных письма к нему русского писателя. Конечно же, Здзеховский выразил разочарование ответом Толстого. В письме от 2 (14) октября 1895 г. он продолжал настаивать на том, что «поляки занимают особое место среди угнетённых народов» (Bialokozowicz B. Op. cit. S. 111). Это, в свою очередь, было в глазах поляка ещё одной причиной для уникальности польского патриотизма: «Ниде более патриотизм не принимал такого характера» (Там же. С. 112). Судя по письму Владимиру Черткову от 12 (24) октября 1895 г., Толстой в этот раз ответил, но содержание ответа осталось неизвестным, так как письмо утеряно (87, 335; 68, 228; Bialokozowicz B. Op. cit. S. 73 – 74). А вот письмо от 3 (15) февраля 1896 г., с новыми объяснениями оснований преданности Здзеховского католичеству, Толстой опять оставляет без ответа. В Дневнике его под 13 (25) февраля появляется запись, что недавно полученные письма православного Сопоцько и католика Здзеховского «задирают» его, то есть, провоцируют потрудиться над ответом. Но, в конце концов, Толстой выбрал ответить только Сопоцько, а излияния Здзеховского снова пометил «Б. О.» — Без Ответа.
   В то же время, некоторые тезисы, выдвинутые в ходе полемики со Здзеховским, получили дальнейшее развитие в статье Л. Н. Толстого «Патриотизм или мир?». Патриотизм «покорённых, угнетённых народов», т. н. «восстановительный», охарктеризован в статье как «едва ли не самый худший, потому что самый озлобленный и требующий наибольшего насилия», даже по сравнению с «завоевательным» либо «удержательным» патриотизмом правительств. Вердикт Толстого прежний: «хорошего», оправданного патриотизма не бывает (90, 48).

 28 августа 1896 г., в день рождения Льва Николаевича Толстого, Здзеховский вручил ему своеобразный “подарок”: себя. Иначе сказать, посетил Ясную Поляну. Вышло это, по воспоминаниям Здзеховского, так. Толстой рекомендовал понравившуюся ему статью разным близким ему по вере людям, в числе которых был толстовец Иван Михайлович Трегубов, человек самоотверженный — в деле организованной защиты верующих христиан, притесняемых правительствами за отказы от военной службы или просто за принадлежность к «расколу», секте. Вместе с помощниками он готовил книгу о таких религиозных гонениях, для которой посчитал полезным в личной беседе (письменно такие запросы были в России опасны) собрать сведения о притеснениях религиозной свободы в европейском католичестве. В письме от 3 (15) января 1896 года Трегубов просил Здзеховского предоставить ему информацию о “шокирующих преступлениях в конфессиональной сфере против греко-католиков в Люблинской и Седльцкой губерниях и, более того вообще о неправославных в Западном крае” После осторожного обмена письмами Здзеховский с радостью воспользовался приглашением посетить Ясную Поляну.

  Толстого о приезде он предупредил письмом, себя же, очевидно — настроил на беседы с яснополянцем, по возможности, на нейтральные темы — не о политике и не о религии. Для таких бесед, неожиданно для Мариана Эдмундовича, в Ясной Поляне нашёлся другой собеседник и гость — поляк, сын известного в Польше религиозный философа Августа Цешковского (1814 – 1894), граф Август Цешковский (младший). Но так как джуниор не оказался столь приготовленным к полемике с Толстым, как общавшийся с ним до того письменно Здзеховский, последнему не оставалось ничего более, как втянуться в диспут, беря своего соотечественника под защиту от атак хозяина дома на католицизм и в целом на современный порядок вещей. В итоге Толстой сошёлся с собеседниками в симпатиях к Генрику Сенкевичу, но отнюдь не к гегельянству, которым было проникнуто мировоззрение Августа Цешковского (младшего) (Голос из Польши // Указ. изд. С. 66 – 68).

   Независимых свидетельств о беседах Толстого и Здзеховского вдвоём мы не имеем, но, судя по позднейшему, от 3 (15) декабря, письму Мариана Эдмундовича к Толстому, говорили о польской литературе, в частности, о таких её деятелях, как Элиза Ожешко и Генрик Сенкевич. Здзеховский обратил внимание собеседника на русский перевод «Искры Божьей» Ожешко, опубликованный в № 1 – 5 «Вестника Европы», где нашёл, как ему показалось, «благотворное влияние» христианского проповедания Льва Николаевича. Однако ещё в апреле 1895 г. Толстой знакомился с этим номером «Вестника Европы», и не обнаружил у Ожешко ничего «своего».

   Воззрений католика-националиста этот визит не изменил. Известное замечание в «Былом и думах» А. И. Герцена о чужести католицизма славянской душе не только остроумно, но и, в какой-то степени, верно. Под влиянием католицизма и симпатий к ним находился В. С. Соловьёв, о пессимистических воззрениях которого на войну и на будущее человечества мы ещё поговорим. Исследователями давно замечен такой же антропологический пессимизм и краковского профессора Здзеховского — выражающий как раз церковно-догматические аспекты его мировоззрения. «Он не разделял веру Толстого в победу в человеке светлых сил» — заключает Н. М. Порочкина, приводя в подтверждение следующее «обличительное» место из письма Здзеховского от 12 августа 1895 г., выше нами приведённого в почти полном виде: «Эта вера довела Вас до проповеди анархизма, хотя это анархизм христи¬анский, совершенно отличный от динамитного анархизма» (Порочкина И.М. Л.Н. Толстой и славянские народы. Л., 1983. С. 141). Здзеховский сближал религиозную доктрину Толстого с идеализмом неохристианства, особенно заметно проявившегося на рубеже веков во Франции, и с так называемым католическим модернизмом, о чём он писал в нескольких статьях. Одну из них, напечатанную по-русски в «Московском еженедельнике», автор настоятельно просил прочитать Толстого. Но, в свою очередь, Толстой не принимал всерьёз весьма субъективных концепций Здзеховского, оставляя выпады польского профессора без ответа. Как способ деликатно послать нa***, он поручал иногда написать ответ помощнику: члену семьи или секретарю. «Отвечаю вам, что Л. Н. видел вашу статью в “Московском еженедельнике”, показывал её Черткову, удивляясь её названию, но не читал её...» — писал поляку Д. П. Маковицкий 8 декабря 1908 г. В следующем письме Душан Петрович сообщал: «Отыскал „Московский еженедельник” с вашей статьёй и снова предложил её Л. Н-чу. Он ответил мне: должны неприятное ему сообщить — нет никакой возможности всё читать» (Цит. по: Порочкина И.М. Указ. соч. С. 141 – 142).

  Когда, в развитии идей рассмотренной нами выше статьи о мессианическом мистицизме поляков, М. Здзеховский находит у Толстого свидетельства «товянизма», то есть, близости к философии А. Товянского. Но Толстой решительно не видит в мистических построениях последнего ничего хотя бы серьёзного (Маковицкий Д.П. У. Толстого. Яснополянские записки // Литературное наследство. Т. 90. Кн. 4. С. 23).
   В соответствии с гипотезой И. М. Порочкиной, Лев Толстой и в старости остался в плане отношения к польскому мессианизму под влиянием (и обаянием) Герцена, высказавшегося о нём в «Былом и думах» однозначно нелестно: «Католицизм, таи мало свойственный славянскому гению, действует на него разрушительно… Мисеианизм, это помешательство Вронского, эта белая горячка Товянского, вскружил голову сотням поляков и самому Мицкевичу» (Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 тт. Т. 10. М., 1956. С. 41).  Из своей идеалистической системы, которую он называл «мессианистической», Юзеф Вронский, с помощью созданной им «универсальной математической формулы», выводил идею единства славянских народов на поприще христианского мученичества, служащего общему делу освобождения. И. М. Порочкина предполагает, что фамилия Вронского попала в роман «Анна Каренина» именно под влиянием Герцена:

  «Как бы в осуществление теоретических предначертаний исторического Вронского Вронский литературный, скрепя сердце, фатально, движимый отнюдь не высокими материями, а побуждениями сугубо личными, отправляется на балканский театр военных действий спасать “братьев славян”. Толстой своему герою не симпатизирует. О Ю. Вронском Толстой мог слышать лично от Герцена, когда во время своей второй поездки в Европу он в течение двух недель общался с автором «Былого и дум» (Порочкина И.М. Указ. соч. С. 142 – 143).
 
  Наконец, 2 июня 1899 г. Здзеховский послал письмо с описанием празднования 100-летней годовщины Пушкина в Кракове. В письме он сетует на «грубый национализм» (!) в польских провинциях России, при котором «всякое проявление симпатии к русской литературе, к лучшим людям России представлялось у нас исходящим из низменных соображений рабского сервилизма» (72, 152). При этом пан Здзеховский сознавался, что разделяет позицию тех, в ком «поэзия Пушкина не возбуждает особой симпатии»; в результате, с его подачи, чествование Пушкина превратилось в чествование Толстого, которому Здзеховский хвастает в письме: «Я поднял бокал в Вашу честь, как завершителя тех идеальных стремлений русской мысли, в начале которых засияло имя Пушкина, глубокого истолкователя христианского идеала, могучего защитника всех угнетённых, без различия веры и народности…» (Там же. С. 153).

    Приятно прочесть в этом письме Здзеховского покаянные строки, признающие, что ни самому Здзеховскому, ни его единомышленникам, таки свинтуса с бульдожкой, сиречь религию и патриотизм, скрестить не удалось, не «загрязнив души» добровольной ложью, в чём Мариан Эдмундович и кается своему кумиру:

   «…Если глубже заглянуть в души людей, изъявляющих Вам своё благоговение, то показалось бы, что Вам чужды те наши человеческие страсти, от которых мы не умеем отрешиться, но что в глубине совести мы все более или менее сознаём, что наша жизнь дурна, что она в противоречии с исповедуемым нами христианским законом любви, что она требует обновления, и что, следовательно, Ваша неутомимая проповедь о необходимости этого обновления производит на нас освежающее и облагораживающее действие и, таким образом, хотя медленно, но всё-таки приближает торжество христианского идеала» (Там же). Торжество это, однако, Здзеховский снова полагает неотделимым от облагороживающего воздействия страданий польского народа и гонений со стороны оккупантов Польши, включая Россию, а так же и от «культа Мицкевича», ощутимо противопоставляемого автором письма Пушкину, но не Толстому, которого считает значительным для поляков именно его мнимой «близостью» к Мицкевичу (Там же).

   Толстой ответил на всё это вежливым письмом от 26 июня 1899 г.: «Мои отношения с вами мне очень памятны и оставили во мне самые хорошие воспоминания. Вашей статьёй и разговорами вы помогли мне сознательно сблизиться душевно с поляками — то, к чему я всегда чувствовал несознательное влечение» (Там же. С. 152). Это важное свидетельство — в контексте известных признаний Толстого о навязанной ему дрянным «русским миром» в молодости неприязни к полякам. Но это и свидетельство очередного проявления Толстым хорошо известной его близким склонности: относиться к человеку, который сперва произвёл хорошее впечатление не по его, постепенно открывающимся, реальным достоинствам, а в соответствии с этим, часто преувеличенным, идеализирующим человека впечатлением, за которое гордость яснополянца заставляла его держаться «до последнего».

   По наблюдению Марека Клецеля, «Толстой ценил Здзеховского за его располагавшую к себе манеру общения, высокую культуру и энтузиазм, хотя несколько удивлялся его привязанности к католичеству» (Клецель М. Указ. соч. С. 54). И всего-то!.. А на деле, по существу — Здзеховский не был, даже отчасти, единомышленником Толстого в эти, молодые, свои годы и даже плохо понимал его, отвечая, выражаясь образным народным языком, отповедью «про Ерёму» на филиппику Толстого «про Фому» — хотя у нас есть довольно свидетельств того, что он стал таковым, именно частичным, единомышленриком Толстого-христианина позднее, в более зрелые годы, и остался таковым до старости.

  В 1901 г. он основал в Кракове Славянский клуб и журнал «Свят словянский» («Славянский мир»), популяризировавший знания о славянской культуре, но при этом программно выступавший против русского панславизма и «российского господства». Перед самой революцией в России он вместе с поэтом Тадеушем Мицинским и русистом Вацлавом Ледницким работал в польско-российской секции Общества славянской культуры в Москве. В 20-е годы читал в Париже лекции о русской религиозной мысли, а среди его слушателей были находившиеся уже тогда в эмиграции Бердяев, Мережковский, братья Трубецкие. Там же Здзеховский организовал среди российской интеллигенции дискуссионный форум о диалоге между католиками и православными и обмене религиозными идеями. Помимо экуменизма, интерес к которому восходил к 1880-м, к первым общениям с В. С. Соловьёвым, Здзеховский подпал под влияние так называемого евразийства, спекулятивной концепции «синтеза» азиатских и европейских элементов, который якобы символизировал самый верный путь всестороннего развития России.   

   По-прежнему, и в 1890-х годах, и позднее, он не принимал, как и многие современники Толстого, примата в его проповедании этического начала христианства — при существенном редуцировании эсхатологии и трансценденталистики христианства. Различалось, при кажущейся близости, и отношение Здзеховского к насилию революционеров. В его мировоззрении и сочинениях невозможно представить ни романтизации «храбрости и жертвенности» политических радикалов, ни убеждений, высказанных Толстым в статьях 1905 г. «Конец века» и «О значении Русской Революции», в том, что начало революции 1905 года с насилия — продолжится духовным пробуждением в народе и началом нового устройства жизни, по образцу передовой России, всего христианского мира, в котором победит христианское жизнепонимание. Справедливо находя в такой утопии признаки пускай и русского, но всё того же мессианства, которое, в романтической и национально-польской “обёртке” совратило его в молодости, зрелый мыслитель Здзеховский, подобно Бердяеву, считал, что революция вовсе не знаменует начало нового мира: это лишь стремительный конец старого, и несёт она с собой не свободу, но лишь ещё большее порабощение, не делает человека лучше, а лишь даёт выход его самым худшим инстинктам. «Русская революция» 1917 года грозит выплеском в Европу всей гнусности поганого «русского мира», с его «панславянством» и своеобразным, чаще всего предельно агрессивным, навязчивым мессианизмом. Указывал Здзеховский и на иные опасности высокой, общемирового значения, европейской цивилизации — со стороны опасности «пангерманизма», как он это называл, и «американизма», который он заметил уже тогда. Марек Клецель констатирует: «Здзеховский <лишь> ненамного ошибся в своих предположениях: катастрофа в виде тоталитарных режимов охватила всю Европу, коммунизм господствовал в её восточной части почти полвека и проник далеко на Запад. Подтвердились диагнозы и предостережения Здзеховского. По сей день мы не можем осознать масштабы разрушения и понять, чем по сути были и как могли случиться величайшие в истории человечества катаклизмы» (Там же).

   Но показателен факт, что 1908 году М. Э. Здзеховский согласился стать переводчиком на польский язык статьи Толстого «О присоединении Боснии и Герцеговины к Австрии», так же резко, с тех же христианских позиций, осуждающей славянский патриотизм и стремление славянских народов к национальной независимости через насилие или даже мирные политические средства.

  Конечно же, Здзеховский первоначально не планировал ни переводить своё обращение к Толстому на польский, ни делать отдельную публикацию письма Толстого на польском языке. Тем не менее, письмо всемирной знаменитости, в котором отвергалась идея “хорошего” патриотизма любого рода, немедленно привлекло внимание прессы в Австро-Венгрии, которая сосредоточилась исключительно на критике социальных условий в России и польских амбиций. Как следствие, Здзеховский почувствовал необходимость изменить тактику и обратиться к своей собственной, польской аудитории. Полемизируя с прессой, он исполнил роль разъяснителя хорошо известных и глубоко понятых им воззрений Толстого, с целью доказать польским читателям, что Толстой, несмотря на особенность его позиции, не был врагом для поляков.

  В юбилейном эссе 1908 г. «Голос из Польши», о котором мы уже говорили выше, Здзеховский вернулся к дискуссии о польском патриотизме, отражённой в его переписке с Толстым 1895 года. Здесь Здзеховский попытался обосновать тезис о том, что Толстой, хотя и резко критиковал патриотизм, в то же время выступал яростно против насильственной ассимиляции по религиозному или языковому признаку. Он предпочитал поддерживать национальные и угнетаемые религиозные меньшинства в их ненасильственной борьбе. Таким образом, в мемуарах польского мыслителя Толстой, критикуя польский патриотизм, стал союзником поляков в их усилиях по признанию их прав на собственную веру, язык и культуру.

  Наконец, в фундаментальном своём религиозно-философском труде «Пессимизм, романтизм и основы христианства» (1915) Здзеховский оспоривал взгляд на «Войну и мир» как на патриотический текст, подчёркивая, что в нём преобладают религиозные и пацифистские идеалы. К этому роману польская пресса часто апеллировала, чтобы представить Толстого выразителем духа русской нации, а это, в свою очередь, не было положительной чертой. Здзеховский, напротив, показал, что в романе Толстой выразил, прежде всего, христианские истины, которые выходят за рамки всех национальных границ. Образ раненого князя Андрея, преследовавший его с юности, снова появляется в этой книге — в доказательство того, что «пацифизм, буддизм и пантеизм были неотъемлемыми элементами мировоззрения Толстого уже в ранний период его творчества» и сохранили влияние в «толстовстве Толстого», которому ортодоксальный по вере мыслитель, таким образом, всё-таки продолжал отказывать в принадлежности к христианству (Piotrowska J. Marian Zdziechowski and Leo Tolstoy: on true Christianity and Polish patriotism // Studies in East European Thought. 2024. https://doi.org/10.1007/s11212-024-09672-z).

  Итак, с годами «влечение» к Истине евангельского христианства Льва Николаевича Толстого, по всей видимости, возросло и в М. Э. Здзеховском — оставив его католиком, антропологическим пессимистом, но совершенно сменив прежние влечения к национализму, воинствующей патриотике и мессианству. Но тогда уже следующее поколение, таких же молодых и самоуверенных, каким когда-то был сам Здзеховский, не хотело понять, услышать его — как не захотел понять он Толстого…  Поэт Чеслав Милош свидетельствует:

   «В межвоенное двадцатилетие в низких сводчатых залах виленского университета читывал лекции маленький старичок с аскетическим лицом — Мариан Здзеховский. Он носил высокое ректорское звание, имя его было окружено ореолом правоты и мудрости — но для большей части молодёжи, втянутой в ожесточённые споры между крайне правыми и левыми, он был лишь достойным памятником минувшей эпохи. По нашему мнению — моему и моих ровесников, которые в 1930 – 1934 гг. занимались открытием Америк, — старичок понятия не имел о так называемых проблемах сегодняшнего дня, а его высказывания об опасности, грозящей миру от коммунизма и национализма, носили характер жалостно-маниакальный. Его эсхатологическое видение приближения чего-то неизбежного и страшного совпадало с туманными ощущениями его читателей и слушателей, соответствовало атмосфере времени. Но только видение. Весь ход рассуждений, выводы, указания — расходились со стремлениями молодых, тех, кто именно в течениях, признанных профессором делом сатаны, усматривали спасение, и то, что для него было ночью, принимали за «сияющий лик восходящего дня». Лишь позднее, годы спустя, многим из них предстояло путём горького опыта вернуться к некоторым истинам, провозглашённым Здзеховским.

   […] Всеобщей особенностью после 1918 г. была у нас оптимистическая вера в прочный мир под крылом Лиги Наций, в великолепие лозунга права наций на самоопределение, в социальные реформы, в пан-Европу, в техницизм, в демократию. […] Молодёжь […] тянулась к национализму и коммунизму, ибо национализм выводил свои лозунги из якобы непреложных законов биологической борьбы, а коммунизм сводил всю проблему истины к смене экономического базиса. […] Здзеховский […] исторические перемены трактовал как отклонение от некоторого образца: этот образец он пытался открыть, опираясь на христианскую совесть, — и не соглашался не только с мнением, что такого образца вообще не существует, но и не хотел признать, что этот самый образец можно наблюдать во всё новых
формах, под поверхностью резко различающихся стилей жизни» (Милош Ч. Религиозность Здзеховского // Новая Польша. 2003. № 7 – 8. С. 57 – 58).

  Что касается Льва Николаевича Толстого, его итог общения с глубоким, хотя и не единомысленным учёным и философом М. Э. Здзеховским был, для него самого, куда значительнее. Помимо признанного им изменения к лучшему отношения к полякам, преодоления внушённых воспитывающей средой 1830-40-х годов стереотипов неприязни к ним, письмо к Здзеховскому имело для Толстого и тот результат, что оно стало первым в серии писем, касающихся проблематики войны и мира, патриотизма и национального вопроса, о которой сам Толстой в середине 1890х ещё не мог и подозревать, но которая вполне сложилась к году 1908-му, и именно в качестве единородной по основному идейному содержанию серии была признана Толстым в разговоре 20 октября 1908 г., в присутствии В. Г. Черткова, Н. Н. Гусева и Д. П. Маковицкого, тайком записавшего слова Толстого про: «…шесть писем о национальном, государственном вопросе: Здзеховскому, Ку Хун-мину <известно как «Письмо к китайцу». – Р. А.>, Сенкевичу <письмо к Генрику Сенкевичу от 24 декабря 1907 г.>, Моравцу <утеряно. – Р. А.>, Андже Петровичевой и индусу Дасу <о них в этой книге — два особых разговора ниже. – Р. А.>» (Маковицкий Д.П. Яснополянские записи // Указ изд. Кн. 3. С. 231). В те дни Толстой ещё работал над последним из писем этой своеобразной «серии», к «индусу» Таракнатху Дасу.

  Письмо к Здзеховскому очень быстро вышло за границы Польши и обсуждалось уже в разных странах Европы — чему автор был только рад. Составляя своё письмо, Толстой, вероятнее всего, уже предполагал, что оно может получить широкое распространение. Так и вышло. Уже в 1895 г. появился итальянский анонимный перевод письма, под названием «Christianismo е patriotismo». А 25 февраля 1896 г. Софья Бер, знакомая Л. Н. Толстому переводчица на немецкий и итальянский языки ряда его произведений («В чём моя вера?», «О жизни», «Царство Божие внутри вас» и др.) сделала в письме запрос о возможности перевести какое-нибудь новое произведение Толстого — и получила от него рекомендации перевести  письмо к М. Э. Здзеховскому от 10 сентября 1895 г. и «Патриотизм или мир»? — первоначально письмо к Джону Мансону от 2 января 1896 г. (69, 54 – 55).

   Для нас любопытнее всего реакция на письмо Толстого, ставшее публичным, наиболее “адресной”, польской и славянской, публики. Конечно же, критика российского правительства и его политики русификации со стороны такой выдающейся фигуры, как Толстой, нашла отклик у польских публицистов. Так, например, газета «Czas» («Время») узрела корни позиции Толстого в его крайней нравственной чувствительности:

  «Словно голос совести русского народа выразился в нём [т.е. во взгляде Толстого на польский вопрос], голос, заглушенный шумом всеобщей ненависти и национал-шовинизма последних десятилетий. Насколько мы помним, это первый россиянин за последние десятилетия, который так решительно и властно осудил политику своего правительства в отношении поляков и его позорную политику русификации. Тот, кто знает, насколько автор почитаем всем русским народом и насколько известно его имя во всем цивилизованном мире, поймёт моральную важность этого голоса осуждения» (Цит. по: Piotrowska J. Marian Zdziechowski and Leo Tolstoy: on true Christianity and Polish patriotism // Studies in East European Thought. – 2024. https://doi.org/10.1007/s11212-024-09672-z).

  Краковская газета «Nowa Reforma» (“Новая реформа”) отметила вклад Толстого в развитие христианства: «Было легко предсказать, что писатель, столь глубоко проникнутый принципами христианской любви, как граф Толстой, с величайшим негодованием осудит действия жестоких и необузданных русских властей по отношению к полякам». А «Львовская газета» также подчеркнула важность письма Толстого как "голоса, осуждающего политику своего правительства в отношении поляков" (Там же).
 
   С другой стороны, все три газеты настаивали на том, что взгляды Толстого на патриотизм практически не приложимы к реальной ситуации в Польше. По сути, и «Время», и «Новая реформа» чётко сформулировали идею, которую мы можем обнаружить и у Здзеховского: взгляд Толстого на патриотизм и его особая интерпретация патриотизма неотторжимы от исключительно российского опыта писателя, от наблюдений его за шовинизмом и антагонизмом по принципу народности или веры именно в его, Льва Толстого, отечестве. «Новая реформа» характеризовала воззрения Толстого-христианина как “евангельский нигилизм”, подвергающий осуждению практически всю человеческую историю, и, совершенно независимо от Здзеховского, сформулировала концепцию “двух патриотизмов”, один из которых (польский) непременно хороший.

  По версии «Новой реформы», “евангельский нигилизм” Толстого сочетает безусловно чуждую христианству Христа абстрактную любовь к человечеству с неприятием, в их эволюции, общественных ценностей, восходящих своими истоками к его (человечества) дохристианскому опыту. Таким образом, «Новая реформа», как и М. Э. Здзеховский в то же время и позднее, оспоривала право толстовской версии христианства называться христианством — и, в конце концов, полностью отрицала её христианский характер. Потребный полякам патриотизм совершенно иной:

  «Его точку зрения следовало бы изменить таким образом, чтобы патриотизм был велик, если он освещён христианской любовью, и достоин осуждения как выражение шовинизма и ненависти» (Там же).
 
  На этом остановимся… В качестве же эпилога ко всей истории эпистолярного и живого общения Здзеховского и Толстого прилагаем свидетельство публициста, драматурга и театрального критика Николая Осиповича Ракшанина (псевдоним Н. Рок; 1858 – 1903), в начале 1896 г. опубликовавшего, не первое уже, своё интервью с Толстым в издании «Новости и Биржевая газета». Речь о скандале, тоже уже не первом, который подняла консервативная газета «Московские ведомости», вокруг намеренно ложно трактуемых газетой суждений Толстого в письме Здзеховскому:

 «Разговор […] коснулся, между прочим, недавно помещённой в "Московских Ведомостях" корреспонденции из Варшавы, в которой говорится об одном письме Льва Николаевича.

 — Я не читал ещё этой статьи — мне лишь говорили о ней... Помещена она, кажется, была в нумере от второго января. Говорят, что в ней обвиняют меня чуть ли не в государственной измене!.. — Лев Николаевич рассмеялся, и глаза его заблестели. — Это, разумеется, только смешно, и мне не раз уже случалось выносить на своих плечах подобные, ни с чем не сообразные обвинения...

 Лев Николаевич пожал плечами и махнул рукой.

 Лицо его теперь не носило следов оживления. Глаза точно потухли. Он показался мне утомлённым» (Ракшанин Н. Беседа с графом Л. Н. Толстым. (Впечатления) // Интервью и беседы с Львом Толстым. М., 1987. С. 94 – 95).

 Первая «атака» клеветы, которую, вероятно, вспомнил в этой ситуации Толстой, политический донос и травля были предприняты «Московскими ведомостями» ещё в 1891 – 1892 гг. в связи с его заграничной публикацией статьи с правдивыми сведениями о голоде в России. Тогда, между прочим, Толстой проявил себя и как безупречный патриот — воин с бедствием, затронувшим миллионы людей. Вступив в дело спасения голодных и больных, он не раз вспоминал себя, молодого — под пулями и ядрами, в Севастополе… Вослед старому другу, Ивану Ивановичу Раевскому, Толстой «…беспрестанно говорил злу: “Живые в руки не дадимся!”» (29, 261 – 262). В страшном напряжении этого христианского служения Иван Иванович Раевский надорвал себя, заболел и умер. Толстой выдержал…

  «Государственный изменник» продолжал в 1890-х бой со смертью за жизнь, на иных только фронтах: с голодом, с тифом и холерой, с невежеством и обманами людей, включая обманы религиозный и военного патриотизма…

  И, в любом случае — и в деле помощи народу, и в осуждении патриотизма Толстой оставался христианином, на непонимании которого в нашем лжехристианском мире и паразитировали в начале 1890-х фельетонисты консервативных «Московских ведомостей», а в наше время — пропагандоны своло_б_л_я_д_ской подпутинской бюджеточки, желающие представить детям и малодумающим взрослым Толстого плоским,  стереотипным патриотом «нации» и государства, таким же, какими хотят в глазах обманутых ими выглядеть сами подобные обманщики.

                ___________


Рецензии