Бусый бор. гл 1

Глава 1.

   Дьяка Германа Глазком прозвали прозвали с раннего детства. Всему виной бельмо, некстати выскочившее на левом зрачке. Но окривевший паренек не сильно огорчался: Глазко, так Глазко. Случаются прозвища куда как хуже чем у него, и ничего, живут люди. Неловко было то, что когда его приставили служить диаконом в церквушке родного Ступино, прозвище затмило великолепие духовного сана, но пришлось смириться и с этим.

На дворе сильно дождило, уже вторую седьмицу. Сыро, скучно. Разомлевший дьяк решил завалиться спать пораньше, но сначала надо привести в порядок скучные церковные записи. И он старательно поскрипывал выдранным из крыла драчливого гусака перышком по плотным листам, прошитой суровой бечевой, книги. Перо цепляло ворс плохо выделанной бумаги, брызгало мелкими каплями.

Дьяк с огорчением осмотрел разлохматившийся кончик пера, с завистью подумал об уснувших в соседском загоне гусях. Обмакнул перышко в горшочек с чернилами из ягод и сеяной сажи. Осмотрел еще раз, слизнул лиловым от варева языком лишнее, причмокнул. Из тьмы, в круг света вылез любопытный таракан. Остановился, недобро шевелил длинными усами. «Кысь!», дьяк смахнул на пол нахальную тварь, и снова склонился над листом.

«Лета 5842 года от Сотворения мира, в первую седьмицу месяца Страдника, венчались Божьей волей людишки, сироты боярина Романа Шелепуги из Ступинской вотчины, Евлампий, по прозвищу Хомяк, и девка Олена...»

«За три дни до того таинства, предан земле и Господу раб Егорий, сорока лет от роду, помятый сосной на повале просеки, которая рубилась в Бусом бору…»
Дьяк задумался, и мелко вписал в просвет против имени Егорий, прозвище – Сечник. Перо снова брызнуло черным. Глазко недовольно поморщился. Получилось не совсем чисто, но, кто и когда, станет заглядывать в книгу? А и заметят, не казнят. А завтра, он очинит новое перышко, и отпишет о делах по чести, всё как есть, самому боярину Роману, на этом и закончится. Но все же, следует быть аккуратнее: записи дело важное, государево. Мало ли как обернется...

Еще, он подумал, не вписать ли о том, что Сечника хряпнуло лесиной по маковке так, что и лик божий снесло почти начисто, но не стал. Не место такому в книге, об этом он напишет отдельно, в своей тетради, которую начал вести много лет назад, с самого начала своего служения.

По клети забегали короткие тени. Дьяк обернулся на темный угол с образами, подошел, поправил закоптившую лампадку. Пламя просветлело. Смоченный конопляным маслом фитиль высунул к иконам язычок игривого огня. Суровые лики святых подобрели, мерцали темной бронзой красок. Дьяку на миг показалось, что святой Егорий даже подмигнул ему повеселевшим оком.

- Тьфу, лукавый! Изыди! – сплюнул дьяк на непристойное видение, обтер Егория залоснившимся рукавом подрясника, истово закрестился.



Вернулся к столу, опасливо оглянулся на образа, снова сгорбился над книгой. Но что-то его обеспокоило, и он, напрягая утопленный в черную скуфейку узкий лобик, сердито зажевал губами. Восковой носик мелко дрожал в такт движения губам.

Дьяк колебался, стоит ли вносить в книгу то, что произошло в Ступино дней пять тому назад. Все было слишком странно и неясно. После недолгих раздумий, вынул из короба свою тетрадь, закрыл церковную книгу, и снова, ткнул перо в чернильницу.

«Лета 5842, в самый конец месяца Червеня, вдовая женка Катеринка ходила в Бусый бор по грибы, с малыми детками – Пятунькой и Агафьицей. В вечер вернулась одна. На заре в лес ходили мужики, бабы и девки, только деток не нашли. Уповаем на милость Божию»

"Хосподи, спаси и сохрани, безгрешных!" Дьяк кинул на грудь перстами, вытянул губы гузкой, сердобольно причмокнул. Вытер рукавом глаз. Набежала непрошеная слеза. Дьяк хлюпнул отсыревшим носом, высморкался в кулачок, отерся о штаны. Вспомнилось, как утром к нему приходила почерневшая от горя Катерина, валилась в ноги, просила отпеть по Христову обычаю пропавших детей, в поминальник вписать. А как их станешь отпевать, когда не найдено ни тел, ни следов? Вот – раз, и сгинула ребятня! Нашли только пустой кузовок под грибы, да размытые дождем следы, то ли собак, то ли волков. И все!

Обшарили каждый кустик, осмотрели овраги, но напрасно. Бусый бор громаднЮщий, как его обойти? Года не хватит, и то, добредешь через буреломы до замшелых еланей, и встанешь: нет, дальше ходу человеку! Самое место для кикимор да болотных.
В обеспокоенной деревушке пошли невнятные слухи, один хуже другого. Кто лешего поминал, кто иную нечисть. Так или этак, но детки пропали.

Суеверный дьяк снова обернулся к образам. «Нужно слать боярину отписку» - подумал он, и застыл с поднятой ко лбу щепотью. Во дворе яростно взлаяла и сразу заскулила собака. Дьяк закряхтел, вперился глазом в мутный свиной пузырь рубленного в стене окошка. «С чего бы это? Пес кормленый, на дворе тихо!» - удивился Глазко. Но скулеж не утихал, пес подвывал еще жалобней и тоньше. У Глазко по спине побежали колкие мурашки: ему показалось что верный Будило не воет, а плачет, жалуется. Словно ищет защиты, от чего-то плохого. И плачет не от боли или голода, а от страха…

Дьяк взял от печи смолистый сук, зажег и вышел на крыльцо. В лицо пахнул сыростью только что отошедший дождя, густо воняло грибами и прелым листом. За шиворот брызнула холодным ветка липы. Зябко вздрагивая от прохлады, Глазко сошел вниз. Наверное, уже перевалило за полночь. Мутное небо бежало рваными лохмами порожних туч, в просветах гнездились звезды. Монотонно шумел лес, скрипела старая липа, царапала ветками кровлю церквушки, тянулась иссохшей веткой к кресту на луковичном куполе.

Сук чадно дымил, светил плохо. Дьяк напряженно всмотрелся в темноту. Пес, завидев хозяина, обрадовано тявкнул. Натянул до предела цепь, придушено захрипел. Елозил брюхом грязь, тщетно тянулся к ногам человека.

На дворе все было как обычно, но под сердцем дьяка разлилась невнятная истома. Такого щемящего, умилительно нежного чувства он еще никогда не испытывал. Даже, когда молился богу. От этой мысли стало страшно, и в то же время радостно, настолько, что он сам не осознавая зачем, хотел пройти в темноту: там, за углом каморы, его ожидал кто то, кого он не знает, но бесконечно любит и трепетно дожидается, может, всю свою жизнь. Безголосый зов источал волны упоительного счастья, нёс в себе только один смысл, воссоединиться, сладостно слиться с тем, кто его ждет. В одно целое, сейчас и навсегда. Тяга была столь сильна, что безмолвный дьяк, заворожено глядя перед собой потухшим глазом, безвольно ступил вперед. Худые ноги налились свинцовой тяжестью, но сами по себе, медленно, крохотными шажочками, вели Глазко к неслыханному счастью. Прямо через оглохшую тишину, в которой гулким эхом билось его сердце.

И вдруг, все оборвалось…

Дьяк услышал шум леса. Выхватил краешком глаза, как из-под белесого пятна окошка его клети, через весь церковный двор, метнулась узкая тень: ловкая, скользко неуловимая и бесшумная. Все произошло так быстро, что дьяк даже не придал этому значения.

Пес умолк, тяжко задышал, виновато бил хвостом по раскисшей земле. Его мокрые бока исходили паром. Косматое тело густо источало тошнотворный запах горячей псины, билось крупной дрожью.

Дьяка внезапно затрясло, как и перепуганную собаку. Захватившая было разум волна доверия и счастья исчезла, словно стертый с лица морок. Тело окатило холодом страха. Но это был даже не страх, а лютый, замораживающий нутро ужас. Такой жуткий, что спирает дыхание, как вылитая в жару на разгоряченное тело бадейка колодезной воды. Кошмар, который вздыбливает на занемевшей коже волосы, и тело цепенеет от понимания своей абсолютной беспомощности перед тупым, вставшим на твоем пути, злом. Безразличное к чужой жизни, оно медленно вползает в сердце, сжимает его липучей паутиной удушающего страха, щедро выплескивая его из глубинных провалов черного небытия. Заселившись в нечто невообразимое, но живое, тьма неумолимо несет в себе беспощадную, в тоже время – равнодушную злобу, ни с чем не схожие боль и муку.

Дьяк хрюкнул от страха, заплясал на месте, тщетно силился вернуться к двери. В сырой траве дымно шипел смолой затухающий факел: - «Когда я его уронил?"

С липы снова брызнуло холодом. Дьяк вздрогнул. Мысли, вскипевшие в обезумевшем сознании, жидким пламенем рванули мозг, обожгли, вернули тело к жизни. Глядя перед собой невидящим, посоловевшим оком, Глазко медленно попятился, на ощупь влез на скользкое крыльцо. Толкнулся тощим задом в разбухшую от сырости дверь, и упал на пол каморки…


Рецензии