Царство Божие Внутри Вас, книга Льва Толстого
ХРИСТИАНСКОЕ И АНТИВОЕННОЕ СЛОВО
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО, ТРАКТАТ
«ЦАРСТВО БОЖИЕ ВНУТРИ ВАС, или
ХРИСТИАНСТВО НЕ КАК МИСТИЧЕСКОЕ УЧЕНИЕ,
А КАК НОВОЕ ЖИЗНЕПОНИМАНИЕ» (1890 - 1893)
[ Большая глава из моей книги «"Нет войне!" Льва Николаевича Толстого» ]
Хочется писать с эпиграфом:
Я пришёл огонь свести на землю
и как желал бы, чтоб он возгорелся.
(Дневник. 15 сентября 1890 г.)
Вступление
Итак, к концу 1880-х совершились в жизни Льва Николаевича два значительнейших и бесповоротных дела. Первое дело то, что антивоенные воззрения, десятилетием ранее получившие необходимое для их незыблемости религиозное основание в христианской вере писателя, созрели теперь до той системы, с которой он вошёл в историю всемирной религиозной и общественно-политической мысли, ничего радикально уже не изменяя. Классическое воспитание в уважении к храбрости и героизму на войне и патриотизм не были изжиты совершенно, и Толстой не отвращался от военных, от военной истории человечества, от политики с той же решимостью, с какой за много лет до того возненавидел телесные наказания и палачество, разрушение человека по «суду» и «праву».
Вторым же значительнейшим поворотом в жизни Льва Николаевича то, что городская, навязанная ему семейством, жизнь ускорила становление самого писателя и публициста как персоны публичной, всемирного значения. Он сам хорошо почувствовал эти перемены: если в 1886 году ещё не желал статью «Николай Палкин» делать публичной из-за невозможности ей преодолеть цензуру в России и опасности возможных репрессий от правительства, то к 1889 году вещал против войны уже как Право Имеющий и знающий, что будет услышан. Если в том же 1886-м визит к нему в Ясную Поляну Поля Деруледа не вызвал в Толстом желания немедленного публичного отклика, то посещение в начале 1889-го довольно ограниченным Ершовым вызвало к жизни Предисловие к ершовской книге, много лучшее, чем она сама — страстный памфлет против лжей и самообманов людей мира, загоняющих себя и своих детей в армейское рабство, в военную душегубку.
Изменения в самосознании Толстого-христианина проявились и в отношениях с «отказниками», среди которых Алексей Залюбовский и Ефим Любич, о которых мы рассказали выше, были первыми, но не последними, и даже не самыми значительными для Льва Николаевича из числа отказников. В письме 10 ноября 1889 г. единомышленник и помощник Толстого в деле народного просвещения, доверенный секретарь и будущий его биограф Павел Иванович Бирюков сообщал о предстоящем призыве толстовца Хохлова к отбыванию воинской повинности и его намерении отказаться от службы.
ПЁТР ГАЛАКТИОНОВИЧ ХОХЛОВ (1863 – после 1905), сын московского богатого купца и биржевого маклера, студент Высшего технического училища, против воли отца стал, под влиянием духовных писаний Льва Николаевича, последователем Христа. Осенью 1889 г. решил бросить училище и жить своим трудом на земле. Отец написал Толстому письмо с упрёками в “гибели” своего сына. «Мы, его родители, я, отец, старый и больной человек, и мать его, жена моя, слабая, болезненная женщина, и он у нас единственная опора» (64, 319). <Сиделок бы нанял на свои торговые биржевые денежки, старина! – Р. А.>
Толстой ответил на это своим письмом, конечно же, обречённым быть не понятым таким человеком, каким был 47-летний (род. В 1842 г.) Галактион Хохлов:
«Учение Христа есть учение о благе и потому, если последствие учения Христа нарушает благо людей, то надо предполагать, что в понимании учения Христа есть ошибка и надо искать эту ошибку до тех пор, пока не будет найден такой путь, при котором не нарушается ничьё истинное благо.
Позвольте дать вам совет… Совет мой вот в чём: постарайтесь не сердиться на вашего сына, подавить в себе чувство оскорбления, если вы его испытываете, вызовите в себе самые лучшие чувства ваши к сыну и только в таком миролюбивом и любовном настроении говорите с ним. Вы покорите его любовью. Ведь всё, что он делает и хочет делать, он делает только из желания исполнить волю Бога, главная заповедь [которого] есть любовь. Если вы будете руководиться тем же, то не может быть, чтобы вы вместе не нашли того, что следует сделать, и не согласились бы. Пожалуйста, примите эти слова не за фразу, а сделайте так, или ещё лучше, как сказано в Ев[ангелии] М[атфея], XVIII, 15, 16, 17» (64, 319).
Конечно же, можно догадаться, что отношения сына, чистого евангельского христианина и папаши, порченного с детства «русским миром» и купеческой «воспитательной» средой, после этой мудрой, доброй проповеди испортились окончательно. Возможно, не в последнюю очередь и потому, что об отказе Хохлова от училища (и, вероятно, от военной службы: ведь разрыв с училищем автоматически ставил юношу в ряды призывников) учитель духовный, Лев Николаевич, узнал от Петра Галактионовича раньше, чем отец: уже 21 марта 1889 г. Толстой записал в дневнике: «Хохлов покидает техническое училище, дом и идёт в деревню. Жутко, знаю, что не выйдет то, чего он жаждет, но стремление к чистоте, отречение — хороши и должны принесть плоды» (50, 55).
Хохлов бросил училище, оставил родителей и последовал за Толстым в буквальном, евангельском и апостольском, смысле. Он появлялся в Ясной Поляне и Бегичевке, совершая с учителем путешествия по другим толстовцам, занимавшимся сельским хозяйством. «Христообразный», как определил его Валентин Булгаков, он скорее смущал Толстого. По поведению своей жены в отношении большинства «тёмных», как она окрестила толстовцев, он понимал, что в мире наивного юношу с праведными устремлениями ждут жестокие гонения.
Действительно, воспитанница той же мещанской Москвы, дитя мира и измученная раба враждебной Христу мирской лжи, Софья Андреевна даже среди «тёмных» выделила Петю Хохлова, как объект своей особой ненависти. 17 декабря 1890 г. С. А. Толстая записала в дневнике, что «приехали тёмные», среди них «глупый толстый Хохлов из купцов». «И это последователи великого человека! Жалкое отродье человеческого общества, говоруны без дела, лентяи без образования» (ДСАТ. 1. С. 133). С. А. Толстую Хохлов «раздражал своей молчаливостью и бесцветностью» (Там же). Раздражал ещё и по другой причине. 2 января 1895 г. она записала в дневнике: «Сегодня ночью в 4 часа разбудил меня звонок. Я испугалась, жду, — опять звонок. Лакей отворил, оказался Хохлов, один из последователей Лёвочки, сошедший с ума. Он преследует Таню, предлагает на ней жениться! Бедной Тане теперь нельзя на улицу выйти. Этот ободранный, во вшах, тёмный, везде за ней гоняется. Это люди, которых ввёл теперь Лев Николаевич в свою интимную семейную жизнь, — и мне приходится их выгонять» (Толстая С.А. Дневники. М., 1978. Т. 1. С. 224). Иногда настроение С. А. Толстой менялось: «Стало мне болезненно жалко сошедшего с ума Хохлова...» (Запись 21 февраля 1895 г.; там же. С. 237).
Вероятно, Хохлов стихийно, интуитивно чувствовал Ясную Поляну (где предпочитал жить сам Лев Николаевич) именно как первый на Земле духовного возрождения человечества — христианского, то есть общинного и церковного. Оттого и надеялся стать супругом дочери Льва-учителя, Татьяны Львовны — подходившей ему и по возрасту, и по духовной близости к отцу. Это дало бы ему и соответствующую устремлениям, буквальную, материальную — крышу над головой: ибо в своё богатое и развратное купеческое семейство он возвращаться не хотел. Увы! Толстой видел в дочерях Тане и Маше своего рода “личных” союзниц и помощниц — и, даже помимо страха перед нервными состояниями жены, не спешил отдать дочерей замуж.
В воспоминаниях Андрея Гаврииловича Русанова (1874 – 1949), сына хорошего друга и единоверца Льва Николаевича, Гавриила Андреевича Русанова, приводится размышление Л. Н. Толстого о Хохлове: «Ужасно мне жаль Хохлова, — сказал Лев Николаевич, — мучается он оттого, что задался высокими целями, которые трудно достижимы; трудно, приходится бороться, ну и терпи и не мучай других из-за этого, и главное — не превращайся в человека, нарушающего из-за этого простые правила общежития. И что тут думать, что сказать и как поступить? Если искренне хочешь на деле осуществлять свои убеждения, помни слова евангелия: в то время Дух Святой будет говорить за вас. Иначе это придуманные, не свежие, не искренние и речь и поступок» (Русанов Г.А., Русанов А.Г. Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом. Воронеж, 1972. С. 125).
К концу ноября, по всей видимости, отказ Хохлова состоялся. Уже 20 ноября Толстой знал о нём, когда, прочитав в газете о праздновании юбилея германским императором, записал в Дневнике о новом замысле: «сопоставить — отказ от воинской службы замарашки Хохлова, которого признают сумасшедшим, и праздник — артиллерия, речь императора, манёвры и т.д.». Писатель хотел, чтобы эта «тема писания» не «закисла», и молил Бога, чтобы тема «о войне и отказе созрела» и чтоб он её написал (50, 180 – 181).
И в письме Толстого от 27 ноября 1889 г. к Н. Н. Ге — о том же:
«<П. Г. Хохлов> должен был отбывать воинскую повинность и отказался. Его отвели в сумашедший дом и заперли, и все притворяются, что верят, что он сумашедший. Помоги ему Бог. Он уже недели две сидит, и никого к нему не пускают. Читаю газеты, празднество 500-летия русской артилерии <состоялось 8 ноября 1889 г. – Р. А.>, молебствия, речи, пальба, величие торжества... Всё так важно, импозантно. Или дипломатические речи — быть или не быть войне и кому с кем. Всё тоже как глубокомысленно, серьёзно, и с другой стороны, какой-то мещанин трясётся, волнуется и заикаясь говорит, что он присягать и служить не будет по закону Христа – и все говорят: да, сумасшедший, ведите следующего и следующего, а потом поедем обедать, играть в винт. И ceci tuera cela [фр. Это убьёт то]. Это так же верно, что когда забрезжится только свет утра, что взойдёт солнце и tuera [убьёт] темноту» (64, 338).
Упомянутый в письме Гельмут-Карл-Бернгардт фон Мольтке (1800 – 1891), германский фельдмаршал и военный писатель, играл одну из главных ролей в деле милитаризации Германии. Толстой прочёл телеграмму в «Новом времени» 1889, № 4931 от 19 ноября о праздновании пятидесятилетия получения Мольтке почётного ордена «Pour le m;rite» («За заслугу»).
Бог услышал верного своего дитя и работника Льва, и тема эта, как увидит ниже читатель, была подробно раскрыта яснополянцем в сочинении «Царство Божия внутри вас», к анализу которого мы теперь приступаем.
К сожалению, в деле личного противостояния Империи за право не участвовать в обучении убийству Пётр Галактионович Хохлов проявил пороки его воспитателей. В письме от 9 марта 1894 г. к толстовцу Б. Н. Леонтьеву Лев Николаевич сожалеет об этом: «Он всё это время продолжал быть в том же тяжёлом неопределённом и нерешительном положении. На его несчастье с его воинской повинностью случилось какое-то недоразумение, ему дали паспорт с надписью, что он зачислен в ополчение, и до сих пор не требовали его. Я думаю, что для него было бы гораздо легче, если бы его призвали. А то эта неопределённость дурно влияла на него. Вчера ещё я долго беседовал с ним, уговаривая его жить пока с отцом, и он, казалось, соглашался; нынче же он утром зашёл проститься, сказав, что идёт на юг, сам не зная куда. Что с ним будет?» (67, 75).
Жене Толстой писал о похудевшем, но всё таком же ленивом, нерешительном бродяге Хохлове: «У него нет воли, — инициативы никакой» (84, 229). В этой правде была примесь лжи. Под страхом семейных ссор и от нежелания выдавать замуж Татьяну Львовну, Толстой подталкивал своего же духовного львёнка к возвращению к отцу. Вероятно, позднее Пётр Галактионович исполнил это — разочаровавшись в своём мудром, искреннем, но уже слишком повязанном мирскими связями и соблазнами, а оттого непоследовательном, учителе.
Христианское и антивоенное слово
«Царство Божие внутри вас». 1890 – 1893 гг.
Итак, внутренняя, духовная потребность Льва Николаевича в исповедании открывшейся ему во всей первозданной, евангельской чистоте веры Христа, не замутнённой церковными лжеучениями, имела одним из следствий рождение в его сознании импульса к антивоенному протесту. Переезд в 1881 году семейства Толстых в Москву, с принудительным, первоначально с огромными для него страданиями, поселением там и отца, послужил вторым импульсом к тому же. Не меньшую потребность публичной реакции, нежели церковные богослужения, вызвал у писателя вид военных церемоний, маршей и учений, которые он наблюдал неоднократно на площадях Москвы, в казармах и на Хамовническом плаце, расположенном как раз недалеко от московского дома Толстых. Лев Николаевич справедливо полагал эти игрища стайно-территориальных агрессивных зверушек неизбежным дополнением к церковным проповедям.
Ещё мощнее на сознание Толстого действовали сцены рекрутского набора, и 14 ноября Толстой ездил в Тулу именно с целью наблюдения над этим процессом. В книге «Царство Божие внутри вас» он расскажет об этом так:
«...Проезжая по Туле, я увидал опять у дома земской управы знакомую мне густую толпу народа, из которой слышались вместе пьяные голоса и жалостный вой матерей и жён. Это был рекрутский набор.
Как и всегда, я не мог проехать мимо этого зрелища; оно притягивает меня к себе какими-то злыми чарами. Я опять вошёл в толпу, стоял, смотрел, расспрашивал и удивлялся на ту беспрепятственность, с которою совершается это ужаснейшее преступление среди бела дня и большого города» (28, 241). И дальше несколько страниц отдано описанию новобранцев, их отцов и матерей, комнаты «присутствия» и пр.
«— Ну, а если арестант — твой отец и бежит? — спросил я у одного молодого солдата.
— Могу заколоть штыком, — отвечал он особенным, бессмысленным солдатским голосом. — А если “удаляется”, ДОЛЖОН стрелять, — прибавил он, очевидно гордясь тем, что он знает, что нужно делать, когда отец его станет удаляться.
И вот когда он, добрый молодой человек, доведён до этого состояния, ниже зверя, он таков, какой нужен тем, которые употребляют его как орудие насилия. Он готов: погублен человек, и сделано новое орудие насилия» (Там же. С. 244 – 245).
15 ноября 1892 г. Толстой в письме к жене сообщает: «Вчера я опять был в Туле… Тянет меня туда набор, который мне нужно было видеть.
[…] У нас возили в солдаты Курносенкова и Жарова, <яснополянские крестьяне. – Р. А.> и <оба> пьяны, — как и должно быть — они подрались, и один рекрут пырнул ножом Ефима Жарова, — кажется, не опасно. А Курносенкова приняли, несмотря на то, что он ездил к женщине, которая умеет отчитывать от солдатства, и он заплатил ей деньги» (84, 173).
Третий импульс поступал вместе с газетами, брошюрами, с которыми знакомился Толстой и в которых отразился всплеск милитаристских настроений, наблюдавшийся в Европе в последней четверти XIX века. В условиях активации военных приготовлений среди рабов и прислужников господствующей лжехристианской цивилизации распространялись, как чумная зараза, искусно подновлённые теории, выискивавшие «великий общенациональный смысл» войны, её «божественное происхождение», её якобы благодетельное влияние на исторический прогресс и даже... на нравственность человека.
Ответом Л. Н. Толстого на такие идеологические инвазии в массовое сознание и стал написанный в период с июня 1890 по май 1893 г. трактат «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание». Значение этого сочинения на духовном пути Толстого-христианина невозможно переоценить. Достаточно будет сказать, что Толстой продолжал хотя бы обдумывать сочинение, а, по возможности, и не прерывать его писания даже в период с ноября 1891 года по лето 1892-го, когда активно и напряжённо участвовал в деле практического христианского служения: помощи крестьянам нескольких пострадавших от неурожая губерний. Отметим от себя, что такое сочетание не только не навредило содержанию трактата а, напротив — одухотворило его тем страданием голодавших детей и взрослых, с которых тётя «родина» требовала, помимо её, падлы, прокормления, ещё и военной «повинности», солдатчины, службы в войске.
Трактат задумывался как статья о непротивлении. Началом работы стало написанное Толстым предисловие к публикации на русском языке «Катехизиса непротивления» уже упоминавшегося нами в этой книге американского священника и аболициониста Адина Балу, с которым Толстой успел до его кончины пообщаться в переписке. Предисловие разрослось в обширный трактат, который уже 8 октября 1891 г., в письме хорошему воронежскому знакомому и духовному единомышленнику Гавриле Андреевичу Русанову Толстой впервые называет «книгой о воинской повинности и христианстве» (66, 53 – 54. Выделение наше. – Р. А.).
Трактат составил самый большой рукописный фонд из всех сочинений Толстого – 13 374 листа.
Из полного названия этого вразумляющего слова Толстого к современникам становится ясно, что антивоенный пафос — не единственный и даже не главный в сочинении. Речь в сочинении — именно о старом, отжитом, и новом религиозных жизнепониманиях и о массовой военной повинности в лжехристианском мире именно как следствии влияния отжитой, архаической веры на массовое сознание.
Трактат явился в полной мере итогом напряжённых духовных исканий писателя в 1870 – 1880-е годы. В этот исторический период в России появилась и приобрела отлаженный, уже привычный характер обязательная всеобщая воинская повинность. К 1890 гг. махина обязательного призыва была отлажена и стала привычной многим. Но совершенно не привычными, неожиданными для лжехристианской, православной Империи стали отказы свободных, недогматических христиан ПО СОВЕСТИ от участия в призывной солдатчине, равно и критика её с позиций евангельской этики.
Работа Льва Николаевича над трактатом шла очень сложно и продолжалась, с небольшими перерывами, около трёх лет (июнь 1890 – май 1893 г.). Структура его необычна: в нём 11 основных глав, небольшое введение и обширнейшее заключение, имеющее собственное внутреннее деление на 6 глав. Такая структура отражает сложность и долговременность неоднократно прерывавшейся работы писателя над трактатом, влияний, оказываемых на него событиями различного масштаба — от мировых до уездных. Чем-то она напоминает такую же асимметричность великого романа писателя «Война и мир».
В ПЕРВОЙ ГЛАВЕ трактата автор показывает, как, почти самостоятельно придя к выводам о непротивлении злу, он, благодаря распространению трактата «В чём моя вера» и вызванному им диалогу, даже международному, с современниками, постепенно стал знакомиться с основными источниками христианской традиции ненасилия и лично встречаться либо переписываться с некоторыми её представителями. Перечитать эту главу значит представить краткую историю христианского антимилитаризма.
В древности отказ от войны впервые встречается у некоторых христианских мучеников в эпоху, непосредственно предшествовавшую правлению Константина — это отказ, мотивированный прежде всего нежеланием подчиняться какой-либо политико-религиозной власти посредством принесения клятвы. Толстой лишь кратко упоминает об этом первом этапе, ссылаясь прежде всего на “отцов Церкви” — Оригена, Тертуллиана и других.
Следующий этап представлен евангелическими движениями накануне Реформации. Толстой особо выделяет свидетельство чеха Петра Хельчицкого (первая половина XV в.), который родился в Хельчице, в Богемии, и был одним из представителей движения "богемских братьев", автором книги «Сеть веры». «При всём том многие люди из всех сословий охотно читают и эту книгу Петра Хельчицкого и другие его сочинения, невзирая на то, что он был мирянином и в латыни не учёным, потому что, хотя он и не был мастером семи искусств, но поистине был исполнителем девяти блаженств и всех заповедей Божиих и был, таким образом, настоящим доктором чешским.
В этой книге Хельчицкий касается всех сословий, начиная с императоров, королей, князей, панов, рыцарей, мещан, ремесленников и кончая сельским сословием; но особенное внимание обращает он на духовенство: на пап, кардиналов, епископов, архиепископов, аббатов и всех орденских монахов, деканов, настоятелей приходов, викариев. В первой части этой книги излагается, каким путём и способом страшное развращение проникло в святую церковь, и доказывается, что только удалением из церкви всех человеческих измышлений можно добраться до истинного основания её — Иисуса Христа; во второй говорится о возникновении и размножении в церкви разных сословий, которые только препятствуют истинному познанию Христа, ибо они преисполнены духа гордости и всеми силами противятся смиренному и кроткому Христу" (Цит. по: 42, 47).
К третьему этапу относятся некоторые радикальные течения Реформации, такие, как меннониты и в особенности квакеры, которые представляют собой самый значительный прецедент в истории идей религиозного, именно христианского ненасилия. «Общество друзей» возникло в английской религиозной среде ещё в середине XVII в. Его основатель, Джордж Фокс, настаивал на неопосредованном характере учения Иисуса, постигаемого через дух и «внутренний свет». Квакеры получили своё наименование (в начале с оскорбительным смыслом) из-за сильной дрожи волнения у тех, кто поднимались, чтобы взять слово во время их молчаливых собраний: действительно, их культ не предполагал и не предполагает ни рукоположенных служителей, ни таинств, ни чтения Писания, ни проповедей, но лишь вольные выступления, продиктованные сиюминутным вдохновением. Их отказ приносить клятву, брать в руки оружие, платить церковную десятину, снимать шляпу перед кем бы то ни было (они ко всем обращались на "ты") привёл к гонениям при Кромвеле и во время Реставрации (1660). Лишь "Акт о веротерпимости" 1687 г. положил конец преследованиям (после того, как около 450 квакеров погибли в заточении). Уильям Пенн основал в 1682 г. в северной Америке колонию квакеров.
Знакомство Толстого с квакерами происходит прежде всего через книгу Джонатана Даймонда (1796 – 1828) «О войне». Следует отметить, что в наиболее радикальных евангелических течениях — у квакеров, а до них у меннонитов — отрицание войны приобретает черты позиции, основанной на убеждении, которое связано не только с отказом от принесения присяги, но и с обострённым чувством индивидуальности, неотчуждаемости и незаменимости любой жизни, в которой присутствует Бог. Это то же самое убеждение, которое приводит к отмене смертной казни. Без сомнения, для Толстого духовная помощь общения с такими людьми была бесценной: мы помним, сколь резко первоначально разделены были в его, воспитанника аристократической среды, сознании война и смертная казнь: представления о храбрости и геройстве на войне, о «необходимой обороне» стран и народов — от безусловного, во многом тоже аристократического, отвращения перед «ремеслом» судьи и палача.
Толстой приводит выдержки из письма от американских сектантов – квакеров, поддержавших идею неупотребления насилия в сопротивлении злому, а также два исторических документа: «Провозглашение основ мира» Уильяма Ллойда Гаррисона (1805 – 1879) и «Катехизис непротивления» Адина Балу (Ballow, 1803 – 1890) – старших современников Льва Николаевича, чьи взгляды он во многом разделил.
Вот, цитируемое Толстым в Первой главе, начало составленной Гаррисоном Бостонской "декларации" 1838 г.:
«Мы не признаём никакого человеческого правительства. Мы признаём только одного Царя и Законодателя, только одного Судью и Правителя над человечеством. Отечеством нашим мы признаём весь мир, соотечественниками своими признаём всё человечество. Мы любим свою родину столько же, сколько мы любим и другие страны. Интересы, права наших сограждан нам не дороже интересов и прав всего человечества. Поэтому мы не допускаем того, чтобы чувство патриотизма могло оправдывать мщение за обиду или за вред, нанесённый нашему народу...
Мы признаём, что народ не имеет права ни защищать себя от внешних врагов, ни нападать на них. Мы признаём также, что отдельные лица в своих личных отношениях не могут иметь этого права. Единица не может иметь большего значения, чем совокупность их. Если правительство не должно оказывать сопротивление чужестранным завоевателям, имеющим целью опустошать наше отечество и избивать наших сограждан, то точно так же не должно быть оказываемо сопротивление силою отдельным лицам, нарушающим общественное спокойствие и грозящим частной безопасности. Проповедуемое церквами положение о том, что все государства на земле установлены и одобряемы Богом и что все власти, существующие в Соединённых Штатах, в России, в Турции соответствуют воле Бога, столь же нелепо, как и кощунственно» (28, 4 – 5).
Но особенное значение придаёт Толстой не этим маститым, в его эпоху уже хорошо защищённым при жизни от жестоких правительственных преследований, теоретикам христианского ненасилия, а — практикам, зачастую одиночкам либо членам беззащитных, стоящих в России вне закона, христианских сект:
«…Каждый год у нас в России несколько призываемых людей отказываются от военной службы на основании своих религиозных убеждений. Как же поступает правительство? Отпускает их? — Нет. — Заставляет их идти и, в случае несогласия, наказывает их? — Нет. В 1818 году правительство поступило следующим образом. Вот никому почти в России не известная выписка из дневника Ник. Ник. Муравьёва-Карского, не пропущенная цензурой:
2-го октября 1818 г. Тифлис.
Поутру комендант сказал мне, что недавно прислано в Грузию пять крестьян помещичьих Тамбовской губернии. Сии люди были в солдаты сданы, но не хотят служить; их уже несколько раз кнутом секли и сквозь строй гнали, но они отдают себя охотно на самые жестокие мучения и на смерть, дабы не служить. "Отпустите нас, — говорят они, — и не троньте нас, мы никого трогать не будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем ему подати платить, зачем я буду подвергать свою жизнь опасности, чтобы убить на войне человека, мне не сделавшего никакого зла? Вы можете нас по кускам резать, а мы не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем пайка есть. Тот, который над нами сжалится, даст нам милостыню, а казённого мы ничего не имели и иметь не хотим". Вот слова сих мужиков, которые уверяют, что им подобных есть множество в России. Их четыре раза водили в Комитет министров и, наконец, решились о том представить государю, который приказал для поправления отправить их в Грузию и предписал главнокомандующему доносить ему ежемесячно о постепенных успехах для приведения сих крестьян к настоящим мыслям".
Чем кончилось это поправление — неизвестно, так как неизвестен и весь эпизод, содержавшийся в глубокой тайне.
Так поступало правительство 75 лет тому назад, — так поступало оно в большом количестве случаев, всегда старательно скрываемых от народа. Так же поступает оно и теперь…
Сначала прилагают все употребляемые в наше время меры насилия для "поправления" отказывающихся и приведения их "к настоящим мыслям" и держат производство этих дел в величайшей тайне. Я знаю, что про одного из отказавшихся в 1884 году в Москве через два месяца после его отказа составилось огромное, толстое дело, хранившееся в министерстве под величайшим секретом.
Начинается обыкновенно с того, что отказывающегося посылают к священникам и, к стыду их, они всегда увещевают отказывающихся. — Но так как увещание во имя Христа — отречься от Христа бывает большей частью безуспешным, то отказавшегося после увещания духовных лиц посылают к жандармам.
Жандармы обыкновенно, не находя ничего политического, возвращают его назад и тогда отказавшегося посылают к учёным, к врачам и в сумасшедший дом. Во всех этих пересылках отказывающийся, лишённый свободы, терпит всякого рода унижения и страдания, как приговорённый преступник. (Это повторялось в четырёх случаях.) Из сумасшедшего дома доктора выпускают отказавшегося, и тогда начинаются всякие тайные, хитрые меры, чтобы и не отпустить отказавшегося, поощрив тем других отказываться так же, как и он, и вместе с тем не оставить его среди солдат, чтобы и солдаты не узнали от него того, что призвание их к военной службе совершается совсем не по закону Бога, как их уверяют, а против него.
Самое удобное для правительства было бы казнить отказавшегося: засечь палками или каким-нибудь иным способом, как это делалось прежде. Но казнить открыто человека за то, что он верен учению, которое мы сами исповедуем, — нельзя. Оставить же человека, отказывающегося от повиновения, — тоже нельзя. И вот правительство старается или страданиями заставить этого человека отречься от Христа, или как-нибудь незаметно избавиться от него, не казня его открыто, скрыть как-нибудь и поступок этого человека и его самого от других людей. И начинаются всякого рода уловки и хитрости и мучения этого человека. Или ссылают этого человека на окраины, или вызывают на непослушание и тогда судят за нарушение дисциплины и запирают в тюрьму, дисциплинарный батальон, где уже тайно от всех свободно мучают его, или признают сумасшедшим и запирают в дом умалишённых. Так, одного сослали в Ташкент, т. е. как будто перевели в Ташкентское войско, другого в Омск, третьего судили за непослушание и заперли в тюрьму, четвёртого в дом умалишённых.
Везде повторяется одно и то же. Не только правительство, но и большинство либеральных, свободно мыслящих людей, как бы сговорившись, старательно отворачиваются от всего того, что говорилось, писалось, делалось и делается людьми для обличения несовместимости насилия в самой ужасной, грубой и яркой его форме — в форме солдатства, т. е. готовности убийства кого бы то ни было, — с учением не только христианства, но хотя бы гуманности, которое общество будто бы исповедует» (28, 22 – 24).
Пространная цитата из Первой главы трактата понадобилась нам в качестве подтверждающей иллюстрации значительнейшего обстоятельства: для автора сочинения на первом месте — именно христианская вера, учение Христа, а отнюдь не светская “гуманность”, исходя из этических аксиом которой, ПОМИМО православных обрядоверия и догматики, он сам отрицал «жестокости войны» ещё недавно, в длительный период своего творчества, начиная от повести «Набег» 1853 г. и заканчивая романом «Анна Каренина». Тем более автору «Царства Божия» не близки те ПАЦИФИЗМ и АНАРХИЗМ, с которыми его до сего дня отождествляют. Повторим: для ХРИСТИАНСКОГО ЖИЗНЕПОНИМАНИЯ, каким даёт его Толстой-учитель в «Соединении евангелий» и каким описывает в трактате «В чём моя вера?», статье «Религия и нравственность» и анализируемом данном сочинении — светские умственные течения, такие как анархизм, феминизм, пацифизм и под., совершенно ИЗБЫТОЧНЫ и, в таковом их отношении к вере Христа — ВРЕДНЫ в той степени, в которой порождены безверным, нехристианским состоянием обществ!
Толстой-публицист не ограничивается знакомством читателя со своими единомышленниками, приводя (и даже классифицируя) множественные критические отзывы на своё сочинение 1882 – 1884 гг. «В чём моя вера?». Главы Третья и Четвёртая трактата посвящены детальному разбору причин невозможности верного понимания учения Христа с церковной либо научной точек зрения. ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА — смысловой центр ХРИСТИАНСКОЙ части трактата: в ней Толстой излагает свою концепцию «трёх жизнепониманий», из которых наивысшим признаёт «всемирное, или божеское», выраженное в Нагорной проповеди, в примере земной жизни и в мученической смерти Христа (28, 69 – 70).
Современные же, часто и дружащие с пацифизмом, «просвещённые» головы — склонны отрицать истину нового жизнепонимания в христианском учении, “поправлять” Христа. О них Лев Николаевич говорит с заслуженной иронией:
«Для большинства научных людей, рассматривающих жизненное нравственное учение Христа с низшей точки зрения общественного жизнепонимания, учение это есть только весьма неопределённое, нескладное соединение индийского аскетизма, стоического и неоплатонического учения и утопических антисоциальных мечтаний, не имеющих никакого серьёзного значения для нашего времени, и всё значение его сосредоточивается для них в его внешних проявлениях: в католичестве, протестантстве, догматах, борьбе с светской властью. Определяя по этим явлениям значение христианства, они подобны глухим, которые судили бы о значении и достоинстве музыки по виду движений музыкантов.
[…] Обыкновенно говорят, что нравственное учение христианства хорошо, но преувеличено, — что для того, чтобы оно было вполне хорошо, надо откинуть от него излишнее, не подходящее к нашему строю жизни. "А то учение, требующее слишком многого, неисполнимого, хуже, чем то, которое требует от людей возможного, соответственно их силам", — думают и утверждают учёные толкователи христианства, повторяя при этом то, что давно уже утверждали и утверждают и не могли не утверждать о христианском учении те, которые, не поняв его, распяли за то учителя, — евреи.
Оказывается, что перед судом учёных нашего времени закон еврейский: зуб за зуб и око за око, — закон справедливого возмездия, известный человечеству 5000 лет тому назад, — более целесообразен, чем закон любви, 1800 лет тому назад пpoповеданный Христом на место этого самого закона справедливости.
[…] Они не понимают того, что учение это есть установление нового понимания жизни, соответствующего тому новому состоянию, в которое вот уже 1800 лет вступили люди, и определение той новой деятельности, которая из него вытекает. Они не верят тому, что Христос хотел сказать то, что сказал: или им кажется, что он по увлечению, по неразумию, по неразвитости своей говорил в Нагорной проповеди и других местах. […] Христос и рад бы сказать хорошо, но он не умел выражаться так точно и ясно, как мы в духе критицизма, и потому поправим его. Всё, что он наговорил о смирении, жертве, нищете, незаботе о завтрашнем дне, всё это он говорил нечаянно, по неумению научно выражаться» (Там же. С. 71 – 73).
И здесь Лев Николаевич Толстой, много работавший сам над соединением и переводом евангелий и знакомившийся, в ходе работы, с трактовками богословов и библеистов, наносит по значительной части их — ЕВРЕЙСКОЙ не по этносу, а по вере: по отношению к жизни и Началу её в Боге — меткий и нетразимый удар:
«Можно не разделять этого жизнепонимания, можно отрицать его, можно доказывать неточность, неправильность его; но невозможно судить об учении, не усвоив того жизнепонимания, из которого оно вытекает; а тем более невозможно судить о предмете высшего порядка с низшей точки зрения: глядя на фундамент, судить о колокольне» (Там же. С. 75).
А вот то, что уже совершенно уходит за “барьер восприятия” — отнюдь не догматических верующих, которые хотя бы из почтения ко Христу и ко всякому, судящему о Евангелиях, способны выслушать и понять, хотя и не принять идею веры как нового руководства, а — в основном именно буржуазных просвещённых гуманистов, анархистов и пацифистов:
«Недоразумение <их> именно в том, что учение Христа руководит людьми иным способом, чем руководят учения, основанные на низшем жизнепонимании. Учения общественного жизнепонимания руководят только требованием точного исполнения правил или законов. Учение Христа руководит людьми указанием им того бесконечного совершенства Отца Небесного, к которому свойственно произвольно стремиться всякому человеку, на какой бы ступени несовершенства он ни находился.
[…] Христос учит не ангелов, но людей, живущих животной жизнью, движущихся ею. И вот к этой животной силе движения Христос как бы прикладывает новую, другую силу сознания божеского совершенства — направляет этим движение жизни по равнодействующей из двух сил.
Полагать, что жизнь человеческая пойдёт по направлению, указанному Христом, всё равно, что полагать, что лодочник, переплывая быструю реку и направляя свой ход почти прямо против течения, поплывёт по этому направлению.
[…] Христос говорит только о силе божеской, призывая человека к наибольшему сознанию её, к наибольшему освобождению её от того, что задерживает её, и к доведению её до высшей степени напряжения.
[…] Учение Христа тем отличается от прежних учений, что оно руководит людьми не внешними правилами, а внутренним сознанием возможности достижения божеского совершенства. И в душе человека находятся не умеренные правила справедливости и филантропии, а идеал полного, бесконечного божеского совершенства. Только стремление к этому совершенству отклоняет направление жизни человека от животного состояния к божескому настолько, насколько это возможно в этой жизни.
Для того, чтобы <плывя в лодке против течения> пристать к тому месту, к которому хочешь, надо всеми силами направлять ход гораздо выше. <Одно из любимых сравнений Толстого, но здесь, в контексте приведённых выше рассуждений — не вполне точное. – Р. А.>
[…] Исполнение учения — в движении от себя к Богу. Очевидно, что для такого исполнения учения не может быть определённых законов и правил. Всякая степень совершенства и всякая степень несовершенства равны перед этим учением; никакое исполнение законов не составляет исполнения учения; и потому для учения этого нет и не может быть обязательных правил и законов.
[…] В Нагорной проповеди выражены Христом и вечный идеал, к которому свойственно стремиться людям, и та степень его достижения, которая уже может быть в наше время достигнута людьми.
Идеал состоит в том, чтобы не иметь зла ни на кого, не вызвать недоброжелательства ни в ком, любить всех; заповедь же, указывающая степень, ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого идеала, в том, чтобы не оскорблять людей словом. И это составляет ПЕРВУЮ ЗАПОВЕДЬ.
Идеал — полное целомудрие даже в мыслях; заповедь, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого идеала, — чистота брачной жизни, воздержание от блуда. И это составляет ВТОРУЮ ЗАПОВЕДЬ.
Идеал — не заботиться о будущем, жить настоящим часом; заповедь, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться — не клясться, вперёд не обещать ничего людям. И это — ТРЕТЬЯ ЗАПОВЕДЬ.
Идеал — никогда ни для какой цели не употреблять насилия; заповедь, указывающая степень, ниже которой вполне возможно не спускаться, — не платить злом за зло, терпеть обиды, отдавать рубаху. И это — ЧЕТВЁРТАЯ ЗАПОВЕДЬ.
Идеал — любить врагов, ненавидящих нас; <ПЯТАЯ> ЗАПОВЕДЬ, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться, — не делать зла врагам, говорить о них доброе, не делать различия между ними и своими согражданами.
Все эти заповеди суть указания того, чего на пути стремления к совершенству мы имеем полную возможность уже не делать, — того, над чем мы должны работать теперь, — того, что понемногу мы должны переводить в область привычки, в область бессознательного. Но заповеди эти не только не составляют учения и не исчерпывают его, но составляют только одну из бесчисленных ступеней его в приближении к совершенству» (Там же. С. 76 – 80. Выделение в тексте наше. – Р. А.).
За громадой этого суждения даже от наиболее дотошных из числа наших предтеч в толстоведении сокрылось другое, «попутное» отрицание Толстым-христианином ещё одного, по сей день приписываемого ему, - изма, а именно ЛЮБВИ К ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ. Вот что пишет он о фикции этой любви:
«Ошибка рассуждения в том, что жизнепонимание общественное, на котором основана любовь к семье и к отечеству, зиждется на любви к личности и что эта любовь, переносясь от личности к семье, роду, народности, государству, всё слабеет и слабеет и в государстве доходит до своего последнего предела, дальше которого она идти не может.
[…] Естественным ходом от любви к себе, потом к семье, к роду, к народу, государству общественное жизнепонимание привело людей к сознанию необходимости любви к человечеству, не имеющему пределов и сливающемуся со всем существующим, — к чему-то, не вызывающему в человеке никакого чувства, — привело к противоречию, которое не может быть разрешено общественным жизнепониманием.
Только христианское учение во всём его значении, давая новый смысл жизни, разрешает его. Христианство признаёт любовь и к себе, и к семье, и к народу, и к человечеству, не только к человечеству, но ко всему живому, ко всему существующему, признаёт необходимость бесконечного расширения области любви; но предмет этой любви оно находит не вне себя, не в совокупности личностей: в семье, роде, государстве, человечестве, во всём внешнем мире, но в себе же, в своей личности, но личности божеской, сущность которой есть та самая любовь, к потребности расширения которой приведена была личность животная, спасаясь от сознания своей погибельности.
Различие христианского учения от прежних — то, что прежнее учение общественное говорило: живи противно твоей природе (подразумевая одну животную природу), подчиняй её внешнему закону семьи, общества, государства; христианство говорит: живи сообразно твоей природе (подразумевая божественную природу), не подчиняя её ничему, — ни своей, ни чужой животной природе, и ты достигнешь того самого, к чему ты стремишься, подчиняя внешним законам свою внешнюю природу.
Христианское учение возвращает человека к первоначальному сознанию себя, но только не себя — животного, а себя — Бога, искры Божьей, себя — сына Божия, Бога такого же, как и Отец, но заключённого в животную оболочку. И сознание себя этим сыном Божьим, главное свойство которого есть любовь, удовлетворяет и всем тем требованиям расширения области любви, к которой был приведён человек общественного жизнепонимания. Так, при всё большем и большем расширении области любви для спасения личности, любовь была необходимостью и приурочивалась к известным предметам: к себе, семье, обществу, человечеству; при христианском мировоззрении любовь есть не необходимость и не приурочивается ни к чему, а есть существенное свойство души человека. Человек любит не потому, что ему выгодно любить того-то и тех-то, а потому, что любовь есть сущность его души, потому что он не может не любить.
Христианское учение есть указание человеку на то, что сущность его души есть любовь, что благо его получается не оттого, что он будет любить того-то и того-то, а оттого, что он будет любить начало всего — Бога, которого он сознаёт в себе любовью, и потому будет любить всех и всё» (Там же. С. 84 – 85).
Настоящему христианству Христа нет дела до «сожития человечества, как одной семьи», для которой к тому же трудны, неудобоисполнимы «правила» христианской веры (Там же). НЕТ такой семьи для Толстого-христианина, для ВСЯКОГО истинного христианина, и НЕТ таких правил!
Именно в этом непонимание людьми рассудка СПОСОБА ОБЩЕНИЯ С ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ высшей по отношению к прежним вероучениям, христианской религии — причина того, что их светский гуманизм, их пацифизм, их безрелигиозная нравственность не только не разрешили для христианской Европы XIX столетия дилеммы несоответствия нарастающего милитаризма номинально исповедуемому учению Христа, но довели её до системно сложнейшего состояния, анализу которого Толстой посвящает следующие главы трактата.
«Противоречия нашей жизни с нашим христианским сознанием» — так в черновиках называет Толстой ГЛАВУ ПЯТУЮ своего христианского слова к современникам и потомкам, и поясняет в кратком плане Главы:
«Люди считают, что можно принять христианство, не изменяя своей жизни. Языческое жизнепонимание не соответствует уже тому возрасту, в котором находится человечество и которому может удовлетворить только христианское жизнепонимание. Христианское жизнепонимание не понято ещё людьми, но сама жизнь приводит к необходимости принятия его. Требования нового жизнепонимания всегда кажутся непонятными, мистическими и сверхъестественными. Таковы для большинства людей и требования христианского жизнепонимания. Усвоение христианского жизнепонимания неизбежно совершится вследствие и материальных и духовных причин. Вследствие того, что люди, зная требования высшего жизнепонимания, продолжают держаться низших форм жизни, возникают противоречия и страдания, отравляющие жизнь и требующие её изменения» (28, 296 – 297).
Войны, огромные траты на них и распространение в христианском мире всеобщей воинской повинности, по Толстому — апофеоз накопившихся подобных противоречий.
Бесспорно, приводимые в этой и следующей главах аргументы пацифистов, вещавших на своих сборищах, между прочим, о разорении наций на военных приготовлениях, Толстой так же рассматривает, как дружественные, то есть склоняющие общественное мнение против войн и военщины.
Но дружественность христианина к симпатичным ему интеллигентным людям не тождественна единомыслию с ними и не гарантирует ответных симпатий. Задумаемся над фактом: за два десятилетия активнейшей публичной антивоенной позиции Льва-учителя, Толстого-христианина он не выступил, по разным причинам, ни на одном из пацифистских Конгрессов мира! И если, ещё не сполна — до появления «Царства Божия» — разобравшись в особенностях этой позиции, они ПРИГЛАШАЛИ яснополянца стать не просто участником, а вице-президентом II («всеобщего») Лондонского конгресса в 1890 году, то в году 1909-м, когда Лев Николаевич уже и не смог приехать, по своему желанию, на Конгресс в Стокгольме, а только отослал им текст своего выступления для прочтения Конгрессу — текст был замолчан, не прочитан!
Но вернёмся к анализируемому сочинению. Не став участником Лондонского конгресса 1890 года, Толстой тем не менее был хорошо знаком с его материалами. Разбирая их, цитируя выдающихся писателей и общественных деятелей эпохи, он для начала говорит о безусловно правильном в позиции участников лондонского собрания. Например, очень глубокой, серьёзной и злободневной является, на его (и наш!) взгляд, идея трактата о необоснованности и неразумности колоссальнейших ДЕНЕЖНЫХ И ЛЮДСКИХ ТРАТ человечества на армии, вооружения и войны. Вот пассаж из речи на Конгрессе итальянского журналиста, политика и пацифиста Эрнесто Теодоро Монета (итал. Ernesto Teodoro Moneta, 1833 – 1918):
«Для того, чтобы содержать столько солдат и делать такие огромные приготовления к убийству, расходуются ежегодно сотни миллионов, т. е. такие суммы, которые были бы достаточны для воспитания народа и совершения самых огромных работ для общественной пользы и которые дали бы возможность миролюбиво разрешить социальный вопрос» (Там же. С. 103).
«Мы разоряемся, — цитирует Толстой лондонскую речь другого пацифиста, экономиста и политика Фредерика Пасси (Fr;d;ric Passy, 1822 – 1912), — мы разоряемся для того, чтобы иметь возможность принимать участие в безумных бойнях будущего, или для того, чтобы платить проценты долгов, оставленных нам безумными и преступными бойнями прошедшего. Мы умираем с голода для того, чтобы иметь возможность убивать.
[…] Мы верим в то, что <через> 100 лет после обнародования прав человека и гражданина пришло время признать права народов и отречься раз навсегда от всех этих предприятий обмана и насилия, которые под названием завоеваний суть истинные преступления против человечества и которые, что бы ни думали о них честолюбие монархов и гордость народов, ослабляют и тех, которые торжествуют» (Там же. С. 99).
Не в этом ли истинное «непротивление злу насилием», противостоящее пассивному «подставлению щеки»? Действительно, разве не хватило бы денежных сумм и человеческих ресурсов, истраченных правительствами стран «цивилизованного» мира хотя бы только в XIX и XX вв. на военное насилие, огромные армии, их вооружение, боевые действия и устранение их последствий, — разве не хватило бы их на такое преображение мира, которое позволило бы ХХ-му, и теперь уже ХХI-му векам не страдать от зол фанатизма, невежества, неравенства, преступности, терроризма?
Те же самые террористы — не верные ли, и понятливые, выученики насильнических правительств? Ведь и оружие, которое они используют — адаптированные именно для человекоубийства орудия, изобретённые и сконструированные продавшейся правительствам интеллигентской сволочью. И условия, в которых производят террористы свои теракты — условия искусственной городской жизни, в которую люди были поставлены правительствами путём насилий (разорения традиционной крестьянской жизни) и подкупа (соблазна "благами" городской роскошной жизни) с УМЫСЛОМ: иметь всегда покорное стадо "граждан", что называется, "под рукой", в скученном состоянии, где легче "стричь" стадо налогами и мобилизовать, при надобности, для кровопускания войны, легче болванить "патриотическим воспитанием" детей лошиных и простеческих родителей (элитарным деткам, воспитывающимся и в наши дни за рубежом, правды перепадает больше). И террористы лишь используют всё это неблагополучное, несогласное с законами природы и Бога, положение "гражданских" сообществ людей, подобно тому как паразиты (глисты, блохи, вши...) используют уязвимость и всякое неблагополучие материального тела человека. И надо бы бороться с развратом, преступностью, терроризмом не так, как "борется" лицемерное, обманывающее и насильническое государство: отлавливая делателей зла по одному и группами, а надо — очиститься всему общественному организму от греха, привести его в природосообразное состояние. Для этого и денег космических, которые тратятся на насилия, не нужно, а нужно — только НЕ ВРАТЬ САМИМ СЕБЕ, ДРУГ ДРУГУ И НЕ РАСТИТЬ В ЛЖИ ВСЁ НОВЫЕ ПОКОЛЕНИЯ!
Современная путинская Россия — ярчайший пример, когда [СENSORED. – Proza.Ru moderation]
Однако, стоит здесь же заметить, что для самого Л. Н. Толстого значительно важнее указания пацифистов, и в особенности людей религии, духовенства, на неизбежность религиозной и нравственной деградации в обществах, допускающих, при номинальном исповедании учения Христа, милитаризацию жизни и сознания, в особенности детского. Вот, например, горькие и справедливые слова из речи сэра Уилфрида Лоусона (Sir Wilfrid Lawson, 2nd Baronet, of Brayton; 1829 – 1906), горького трезвенника, антиимпериалиста, либерала, члена английских Либерального клуба, Лиги реформ и, конечно же, старейшего (с 1816 г.) лондонского Международного общества мира (International Peace Society), на том же Конгрессе мира 1890 г.:
«Мальчик ходит в воскресную школу, и его учат: милый мальчик, ты должен любить врагов. Если товарищ ударит тебя, ты не должен отплачивать ему, а стараться любовью исправить его. Хорошо. Мальчик ходит в воскресную школу до 14 – 15 лет, а потом друзья его определяют его в военную службу. Что он будет делать в военной службе? Ведь не любить врага, а напротив, если он только доберётся до него, — проткнуть его штыком. Таково всё религиозное обучение в этой стране. Я не думаю, чтобы это был лучший способ исполнения предписаний религии. Я думаю, что если мальчику хорошо любить врага, то также это хорошо и взрослому человеку» (Там же. С. 100).
И уж совершенно согласен Толстой с выводами одного из наиболее красноречивых болтунов Конгресса, католического аббата де Фурнье (иначе: Дефурни; L’abb; M. P. Defourny), проводящего параллель между всеобщей военной повинностью и «классическим» рабством. Описываемое им состояние родной Франции значительно подходит для современной, конца 2022 года, путинской России:
«Те, которые принимают участие в войнах, и не думают уже спрашивать себя, имеют ли какое-либо оправдание эти бесчисленные смертоубийства; справедливы ли они, или нет, законны или незаконны, невинны или преступны, нарушают ли они, или нет главный закон, запрещающий убивать... Совесть их молчит... Война перестала быть делом, зависящим от нравственности.
[…] Особенность раба в том, что он в руках своего хозяина есть вещь, орудие, а не человек. Таковы солдаты, офицеры, генералы, идущие на убиение и на убийство по произволу правителя или правителей. Рабство военное существует, и это худшее из рабств, особенно теперь, когда оно посредством обязательной службы надевает цепи на шеи всех свободных и сильных людей нации, чтобы сделать из них орудия убийства, палачей, мясников человеческого мяса, потому что только для этого их набирают и вышколивают...
Правители, в числе двух, трёх, сойдясь в кабинетах, тайно сговариваются без протоколов, без гласности, и потому без ответственности, и посылают людей на бойню» (Там же. С. 101 – 102).
В завершение Главы уже сам Лев Николаевич Толстой характеризует обрисованное с помощью множества идейно близких ему противников войны противоречие христианского сознания языческому образу жизни — как вопиющее и даже губительное для людей, не могущих совершенно одурманить своё сознание:
«Удивляются на то, что в Европе совершается ежегодно 60 000 самоубийств, только известных, записанных, и то за исключением России и Турции; но надо удивляться не тому, что самоубийств совершается так много, а тому, что их так мало. Всякий человек нашего времени, если вникнуть в противоречие его сознания и его жизни, находится в самом отчаянном положении.
[…] Как! Мы все христиане, не только исповедуем любовь друг к другу, но действительно живём одной общей жизнью, одними ударами бьётся пульс нашей жизни, мы помогаем друг другу, учимся друг у друга, всё больше и больше, ко взаимной радости, любовно сближаемся друг с другом! В этом сближении — смысл всей жизни, и завтра какой-нибудь ошалелый глава правительства скажет какую-нибудь глупость, другой ответит такой же, и я пойду, сам подвергаясь убийству, убивать людей, не только мне ничего не сделавших, но которых я люблю. И это не отдалённая случайность, а это то самое, к чему мы все готовимся, и есть не только вероятное, но неизбежное событие.
Достаточно ясно сознать это для того, чтобы сойти с ума или застрелиться. И это самое и случается, и даже особенно часто между военными. Стоит только на минуту опомниться, чтобы прийти к необходимости такого конца. Только этим и объясняется то страшное напряжение, с которым люди нашего времени стремятся к одурманению себя вином, табаком, опиумом, картами, чтением газет, путешествиями, всякими зрелищами и увеселениями. Все эти дела производятся как серьёзные, важные дела. Они действительно важные дела. Если бы не было внешних средств отуманивания, половина людей немедленно перестрелялась бы, потому что жить противоречиво своему разуму есть самое непереносимое состояние. А в этом состоянии находятся все люди нашего времени. Все люди нашего времени живут в постоянном вопиющем противоречии сознания и жизни. Противоречия эти выражаются и в экономических и государственных отношениях, но резче всего это противоречие в сознании людьми христианского закона братства людей и необходимости, в которую ставит всех людей общая воинская повинность, каждому быть готовым к вражде, к убийству, — каждому быть в одно и то же время христианином и гладиатором» (Там же. С. 104 – 105).
Для следующей, ШЕСТОЙ ГЛАВЫ трактата, Толстой даёт в черновике заглавие: «Отношение людей нашего мира к войне», излагая главное её идейное содержание следующим образом:
«Люди не стараются уничтожить противоречие между жизнью и сознанием изменением жизни, а образованные, передовые из них употребляют все силы для того, чтобы скрыть требования сознания и оправдать свою жизнь, и этим влекут общество к состоянию даже не языческому, а к состоянию первобытной дикости» (Там же. С. 297).
Цитируя здесь ряд авторов, выступивших на пацифистских Конгрессах мира 1890 – 1891 гг., Толстой разоблачает демагогию правительств, разглагольствующих о мире и одновременно, якобы для «обеспечения» этого мира, увеличивающих вооружения. Эта идея правительственного обмана также сохранила свою актуальность: по сей день любая мощная держава — это хищник, заботящийся более всего о длине и остроте своих зубов и когтей (вдруг у «врага» уже длиннее?). Этот инстинкт стайно-территориального животного, обезьяны, которой с палкой уютнее, чем без палки и приводил (и по сей день приводит) малые и большие сообщества людей к взаимному недоверию и неизбежным конфликтам за раздел и передел того, что хищнически отобрано ими у природы.
«Не бери с собой палки и не строй ему рожи, а просто — улыбнись...». Миру "взрослых" ПО ПОЯС ЧЕЛОВЕКОВ, одержимых влечениями биологического империализма, не понять этой простой мудрости. А непонимание прикрывается у одних — циническим отрицанием самой возможности мира и утверждением вечности войн не только в истории, но и в грядущем человечества, у других — позой трагической «беспомощности», у третьих же, пацифистов — обильной болтологией, подкрепляемой в конце обильным же банкетом. «Конгресс выразил твёрдую и непоколебимую веру в окончательное торжество МИРА и тех принципов, которые отстаивались на этих собраниях» (Там же. С. 112). Толстой иронически выделяет в тексте слово «мир» — так же, как чуть позднее сделает в статье «Христианство и патриотизм», описывая франко-русские торжества по случаю военного союза. Тем самым он намекает, что у участников обоих мероприятий, МИРНОГО и… довольно-таки ВОЕННОГО, одинаково не имелось ответа на главный вопрос: что есть настоящий, устойчивый мир в смысле отсутствия системного, организованного военного насилия либо подготовки к нему держав, и каковы настоящие пути к нему.
Дети, взрослея, портятся от взрослых, а взрослые неисправимы в своей порче — от религиозного БЕЗВЕРИЯ. Демагогия и лицедейство правят бал в политике — и, ярче прочих кругов, именно в среде христиански безверной пацифистской интеллигентской сволочи. Именно в этой, в Шестой главе «Царства Божия…» Толстой анализирует и признаёт малоэффективными и даже вредными такие, постулируемые либералами, «антивоенные» меры, как создание различных обществ, созыв конгрессов мира, конференций, выпуск заявлений, деклараций, своей пацифистской фразеологией отвлекающих внимание общественности от тёмных делишек властных «верхушек». Детальное, по пунктам, изложение резолюций Лондонского 1890 и Женевского 1891 гг. конгрессов мира — своеобразный приём публициста, служащий цели демонстрации всей тщеты и даже глупости подобных «миротворческих» потуг. С явной иронией отнёсся Толстой, например, к идее «проповедовать людям зло войны и благо мира» аккуратно «в 3-е воскресенье декабря». Возражение Толстого, повторяющее приведённое нами выше его же суждение в Дневнике, весьма резонно: «Христианин не может не проповедовать этого всегда, во все дни своей жизни» (Там же).
Уникальными по наивности Толстой считает и пацифистские «советы правительствам, чтобы они распустили войска и заменили их международными судилищами» (Там же. С. 112 – 113). В частности — предложения о введении общенародных голосований о вступлении в войну, а также третейского суда и «арбитрации» для решения державами спорных вопросов мирным путём.
"НЕ МОЖЕТ БЫТЬ НАЧАТА ВОЙНА... ДОЛЖНЫ... и т. д". Да кто же сделает то, чтобы НЕ МОГЛА быть начата война? Кто сделает то, чтобы ДОЛЖНЫ были люди делать то-то и то-то? Кто ЗАСТАВИТ державу дожидаться назначения срока? Все другие. Но все другие суть точно такие же державы, которых надо умерять и поставлять в границы и ЗАСТАВИТЬ. Кто же будет заставлять? и как? Общественное мнение. Да если есть общественное мнение, которое может заставить державу дожидаться назначенного срока, то то же общественное мнение может заставить державу и вовсе не начинать войны» (Там же. С. 114 – 115).
Здесь Лев Николаевич подводит читателя к теме решающего влияния на решение проблем войны и мира «охристианившегося», то есть утвердившегося (в скором, как хотелось ему верить, будущем) в христианском религиозном жизнепонимании ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ, в силу которого как, в первую голову, религиозный, а не «антивоенный», публицист он верил до конца жизни.
Насладимся ещё толстовскими иронией и сарказмом в отношении тех (европейских либералов и пацифистов), кого до сего дня многие напрасно полагают совершенными единомышленниками Толстого-христианина (попутно приписывая Толстому и их, по-мужицки, бодро высмеянную им, наивность):
«Третейский суд, арбитрация заменит войны. Вопросы будут решаться третейским судом… Швейцария, и Бельгия, и Дания, и Голландия — все подали заявление, что они предпочитают решения третейского суда войне. Кажется, и Монако заявило то же желание. Досадно только одно, что Германия, Россия, Австрия, Франция до сих пор не заявляют того же.
Удивительно, чем могут себя обманывать люди, когда им нужно обмануть себя.
Правительства согласятся решать свои несогласия третейским судом и потому распустят войска. Недоразумения России и Польши, Англии и Ирландии, Австрии и Чехии, Турции и славян, недоразумения между Францией и Германией разрешатся добровольным согласием.
Ведь это всё равно, как если бы предложить купцам и банкирам ничего не продавать дороже цены покупки, а заниматься pacпределением богатств без барышей и уничтожить вследствие этого ставшие ненужными деньги.
Но ведь торговля и банковое дело и состоят только в том, чтобы продавать дороже, чем покупать, и потому предложение о том, чтобы не продавать дороже покупной цены и уничтожить деньги, равняется предложению уничтожиться. То же самое и с правительствами. Предложение правительствам не употреблять насилия, а по справедливости решать недоразумения, есть предложение уничтожиться как правительство; а на это-то никакое правительство не может согласиться.
Учёные люди собираются в общества (таких обществ много, более 100), собираются на конгрессы (такие были недавно в Париже и Лондоне, теперь будет в Риме), читают речи, обедают, говорят спичи, издают журналы, посвящённые этой цели, и во всех доказывается, что напряжение народов, принужденных содержать миллионы войск, дошло до крайних пределов и что это вооружение противоречит всем целям, свойствам, желаниям всех народов, но что если много исписать бумаги и наговорить слов, то можно согласовать всех людей и сделать, чтобы у них не было противоположных интересов, и тогда войны не будет» (Там же. С. 115 – 116).
«Когда я был маленький, — вспоминает тут же Л. Н. Толстой, — меня уверили, что для того, чтобы поймать птицу, надо насыпать ей соли на хвост. Я вышел с солью к птицам, но тотчас же убедился, что если бы я мог посыпать соли на хвост, то мог бы и поймать, и понял, что надо мной смеялись» (Там же. С. 116).
Над кем же хотят посмеяться авторы идеи о подчинении правительств могучих, уверенных в своём могуществе держав решению независимых судей и арбитров? Свойство птицы — улетать, не давая себя изловить. Свойство государственной власти — гордость и самостоятельность, несовместимые с подчинением. И любой государственной власти, как справедливо указывает Толстой, имманентна вооружённая сила, «стоящая над справедливостью и неизбежно нарушающая её» по собственному усмотрению. А потому предложение правительствам не пользоваться вооружённой силой и не нарушать справедливости, подчиняясь решениям посторонних арбитров, есть предложение уничтожиться как правительства, «а на это-то никакое правительство не может согласиться» (Там же).
Пацифиствующая интеллигентская сволочь обманывает и других, и самих себя:
«Ошибка зиждется на том, что учёные юристы, обманывая себя и других, утверждают в своих книгах, что правительство не есть то, что оно есть, — собрание одних людей, насилующих других, а что правительства, как это выходит в науке, суть представители совокупности граждан. Учёные так долго уверяли других в этом, что и сами поверили в это, и им часто серьёзно кажется, что справедливость может быть обязательна для правительств. Но история показывает, что от Кесаря и до Наполеона, того и другого, и Бисмарка правительство есть по существу своему всегда сила, нарушающая справедливость, как оно и не может быть иначе. Справедливость не может быть обязательной для человека или людей, которые держат под рукой обманутых и дрессированных для насилия людей - солдат и посредством их управляют другими. И потому не могут правительства согласиться уменьшить количество этих повинующихся им дрессированных людей, которые и составляют всю их силу и значение.
[…] Скажите этим людям, что вопрос только в личном отношении каждого человека к поставленному перед каждым теперь нравственному религиозному вопросу законности или незаконности участия в общей воинской повинности, и эти учёные только пожмут плечами и даже не удостоят вас ответа или внимания» (Там же. С. 116 – 117).
При этом Толстой-христианин не преминул подчеркнуть, что именно такое, чуждое христианству, евро-либеросно-пацифистское отношение к войне «самое выгодное для правительств и потому поощряемое всеми умными правительствами» (Там же. С. 118). Надо ли подчёркивать, что российское правительство, судя по преследованиям путинизмом в 2022 – 2023 годах пацифистов-отказников от военной службы, выступивших с девизом «Нет войне!», по сей день, очевидно, не дозрело даже и до такого УМНОГО состояния европейских правительств позапрошлого столетия?!
Сказанное не означает безусловного неприятия Толстым деятельности “законников” от пацифизма. 23 ноября н. ст. 1893 г. к Толстому, от имени и по просьбе членов основанного 7 апреля 1887 г. в Ниме, на юге Франции, общества «Молодых друзей мира» («Jeunes amis de la paix»), обратился один из них, Феликс Шрёдер (F;lix Schr;eder), уже хорошо известный Толстому, ранее ему писавший, автор изданной в 1893 г. в Париже книги «Le Tolsto;sme» («Толстовство»). Он рассказал яснополянцу, что названное общество с 1890 г. печатало для своих членов маленький журнал «La paix par le droit» («К миру через право»), международный орган активной антивоенной молодёжи. Надеясь, что мир установится путём распространения третейских судов, которые они проповедовали в своём журнале, и желая привлечь внимание публики к своему органу, эти молодые люди просили Шрёдера передать Толстому их просьбу предоставить что-нибудь из его писаний в январский номер журнала.
10 декабря Толстой самым вежливым образом ответил Шрёдеру следующим образом:
«Хотя я и не разделяю надежды молодых людей, находящихся во главе “La paix par le droit”, достигнуть цели, которую они себе ставят, с помощью третейского суда, но я любуюсь смелостью мысли этих юношей, которые, в противоположность тому, что им проповедуют их старшие и их учителя, имеют смелость верить, что война не есть нормальное состояние человечества, но только один из моментов его эволюции. Идея между народности этого органа мне чрезвычайно симпатична. Я думаю, что подобный журнал было бы полезно печатать на трёх или четырёх языках параллельно. Я очень хотел бы служить этому прекрасному делу». Лев Николаевич пообещал дать в журнал находившуюся в работе статью «Христианство и патриотизм», «как только она будет готова», а кроме того, попросил Шрёдера составить «краткое изложение всего, что касается войны» по тексту законченного к тому времени и отправленного к переводчикам трактата «Царство Божие внутри вас» (66, 444. Оригинал на французском).
В январском номере «La paix par le droit» появилось изложение мыслей Толстого из трактата «Царство Божие внутри вас», а вот Толстой обещания своего исполнить не сумел. Главное же то, что письмо Феликсу Шрёдеру стало своеобразным «манифестом отторжения» Льва Николаевича от европацифизма — конечно же, в пользу живой веры и любви ко Христу.
Другое, выявленное Л. Н. Толстым, отношение к войне, людей поумнее, «большей частью чутких, даровитых» — «это отношение трагическое, людей, утверждающих, что противоречие стремления и любви к миру людей и необходимости войны ужасно, но что такова судьба человека». Такие люди, тоже преимущественно интеллигенты, но уже яркие личности, далеко не ничтожная сволочь, как либералы и пацифисты, «по какому-то странному повороту мысли не видят и не ищут никакого выхода из этого положения, а, как бы расчёсывая свою рану, любуются отчаянностью положения человечества» (Там же).
Вереницу примеров Толстой открывает с самого близкого ему в те годы и удобного — с писателя Ги де Мопассана (фр. Henry-Ren;-Albert-Guy de Maupassant, 1850 – 1893), безусловный талант которого, в числе НЕМНОГИХ писателей-современников во Франции, Толстой признавал. Кроме того, Мопассан-публицист вступает в отрывке в полемику со своими оппонентами, тем самым полезнейше презентуя читателю и их.
Вот эмотивно насыщенные строки Мопассана — безусловно, проклинающего войну, и столь же решительно, как проклял её некогда автор «Севастопольских повестей» и «Войны и мира» — но в своём, ОЧЕНЬ ФРАНЦУЗСКОМ, стиле:
«Война! Стоит подумать об этом слове, и на меня находит какое-то чувство ужаса и одурения, как если бы мне говорили про колдовство, инквизицию, как будто мне говорят про дело далёкое, поконченное, отвратительное, уродливое, противоестественное.
Когда говорят нам про людоедов, мы с гордостью улыбаемся, чувствуя своё превосходство над этими дикарями. Но кто дикари? Кто настоящие дикари? Те ли, которые убивают для того, чтобы съесть побеждённых, или те, которые убивают, чтобы убивать, только чтобы убивать?» (Там же. С. 119).
Это сущая правда. Уже не первый век животные Земли, поколения хищников, охотящихся ради выживания, наблюдая в юном и неопытном возрасте поведение людей, задают старшим одни и те же вопросы: ДЛЯ ЧЕГО необходимы эти убийства столь умным творениям единого Бога, каковы люди? Ведь они могут устроить свой рацион так, чтобы в него вовсе не входили плоды неволи, страданий и гибели существ! «А если это добровольный выбор, предпочтение человека для еды, — безуспешно расспрашивают львята и старых львов, и старших товарищей, авторитетных, уже охотящихся со взрослыми, — тогда отчего даже лучшие, успешнейшие из человеческих охотников, не съедая, бросают на своей охотничьей территории тех, кого убили?»
Надо бы, как минимум, ЗАСТАВЛЯТЬ военных убийц съедать всех убитых ими на войне. И пусть самые обильные, пахучие и жирные куски человечинки достанутся поджигателям войны!
Далее Мопассан прибегает к уже совсем близкому Льву Николаевичу приёму: соединению мастерства художника с пером публициста, то есть к созданию наглядных образов:
«Вот на поляне егеря по команде бегают и стреляют; все они предназначены на смерть, как стадо баранов, которых мясник гонит по дороге. Упадут они где-нибудь на поляне с рассечённой головой или с пробитой пулей грудью. И всё это молодые люди, которые могли бы работать, производить, быть полезными.
Их отцы старые, бедные их матери, которые в продолжение 20 лет любили, обожали их, как умеют обожать только матери, узн;ют через шесть месяцев или через год, может быть, что сына, большого сына, воспитанного с таким трудом, с такими расходами, с такой любовью, что сына этого, разорванного ядром, растоптанного конницей, проехавшей через него, бросили в яму, как дохлую собаку.
И она спросит: зачем убили дорогого мальчика — её надежду, гордость, жизнь? Никто не знает. Да, зачем?» (Там же).
Далее, по законам жанра — эмоциональное крещендо:
«Война! Драться! Резаться! Убивать людей! Да, в наше время, с нашим просвещением, с нашей наукой, с нашей философией, существует учреждение особых училищ, в которых учат убивать, убивать издалека, с совершенством, убивать много людей сразу, убивать несчастных, жалких людей, ни в чём не виноватых людей, поддерживающих семьи, и убивать их без всякого суда» (Там же).
Здесь впору напомнить читателю, что Л. Н. Толстой намного раньше стал безусловным отрицателем именно убийств и жестоких наказаний по суду, в частности, смертной казни, нежели противником военного сословия и войн, военных подвигов, в уважении к которым был воспитан.
И, конечно же, далее у Мопассана — эмотивно сниженная антитеза:
«И САМОЕ УДИВИТЕЛЬНОЕ — ЭТО ТО, ЧТО НАРОД НЕ ПОДНИМАЕТСЯ ПРОТИВ ПРАВИТЕЛЬСТВ, — ВСЁ РАВНО, В МОНАРХИИ ИЛИ РЕСПУБЛИКЕ. САМОЕ УДИВИТЕЛЬНОЕ ТО, ЧТО ВСЁ ОБЩЕСТВО НЕ ВЗБУНТУЕТСЯ ПРИ ОДНОМ СЛОВЕ “ВОЙНА”.
Да, видно, мы всегда будем жить старыми, ужасными обычаями, преступными суевериями, кровожадными понятиями наших предков. Видно, как мы были зверями, так и останемся зверями, руководимыми только инстинктом» (Там же). <КУРСИВЫ во всём этом удивительном тексте, подчёркивающие самое значительное — Льва Николаевича. – Р. А.>
Далее Ги де Мопассан в своей речи перед пацифистами вспоминает старшего собрата по перу, Виктора Гюго — высокочтимого и Львом Николаевичем Толстым:
«Едва ли кто-нибудь, кроме Виктора Гюго, мог бы безнаказанно кликнуть клич освобождения и истины.
“Силу уже начинают называть насилием и судить её, — сказал он. Война призывается на суд. Просвещение по жалобе рода человеческого ведёт судебное дело и представляет обвинительный акт против всех завоевателей и полководцев.
Люди начинают понимать то, что увеличение преступления не может быть его уменьшением; что если убийство есть преступление, то убийство многих не может быть смягчающим обстоятельством; что если стыдно красть, то захват никак не может быть предметом прославления.
Провозгласим же эту несомненную истину, обесчестим войну”» (Там же. С. 119 – 120).
Само понятие «обесчещения» по отношению к войне и военщине, вкупе с апелляцией к «эпохе Разума», к Просвещению — безусловно архаичны и смешны для Толстого. И жалок Мопассан, кажется, не замечающий этой архаики — и по-прежнему блукающий своей нормандской рожицей мимо Бога и Христа… Толстой цитирует далее эту речь собрата по писательству достаточно подробно — но именно для того, чтобы нагляднее показать СВОЕМУ читателю, чт; в ней не так.
А Мопассан между тем снова пускает в ход те же приёмы художнического, публицистического и ораторского своего мастерства. На публицистических “верхах” достаётся от него выдающемуся прусскому военачальнику, умнейшему, блестящему теоретику имперства и войны, графу Хельмуту фон Мольтке (Helmuth Karl Bernhard, Graf von Moltke; 1800 – 1891), идейному наследнику другого умницы, Карла фон Клаузевица (Carl Philipp Gottlieb von Clausewitz; 1780 – 1831), между прочим, одного из “учителей” автора «Войны и мира»:
«Напрасный гнев, — продолжает Мопассан, — негодование поэта. Война уважаема, почитаема теперь более, чем когда-либо. Искусный артист по этой части, гениальный убийца, г-н фон Мольтке отвечал однажды депутатам общества мира следующими страшными словами: "Война свята и божественного установления, война есть один из священных законов мира, она поддерживает в людях все великие и благородные чувства: честь, бескорыстие, добродетель, храбрость. Только вследствие войны люди не впадают в самый грубый материализм".
Собираться стадами в 400 тысяч человек, ходить без отдыха день и ночь, ни о чём не думая, ничего не изучая, ничему не учась, ничего не читая, никому не принося пользы, валяясь в нечистотах, ночуя в грязи, живя как скот, в постоянном одурении, грабя города, сжигая деревни, разоряя народы, потом, встречаясь с такими же скоплениями человеческого мяса, наброситься на него, пролить реки крови, устлать поля размозжёнными, смешанными с грязью и кровяной землёй телами, лишиться рук, ног, с размозжённой головой и без всякой пользы для кого бы то ни было издохнуть где-нибудь на меже, в то время как ваши старики родители, ваша жена и ваши дети умирают с голоду — это называется не впадать в самый грубый материализм» (Там же. С. 120).
Мопассан далее бьёт напрямую по мундированным прихвостням и подлым служкам халтурных (не умеющих без войны) правительств — по военщине, что называется, «оптом» — причём в таких речевых оборотах, под которыми вряд ли бы подписался не только молодой севастопольский офицер Толстой, но даже автор «Анны Карениной» всего лишь годков за 10 – 12 до времени написания трактата «Царство Божие внутри вас»:
«Военные люди — главное бедствие мира. Мы боремся с природой, с невежеством, чтобы хоть сколько-нибудь улучшить наше жалкое существование. Учёные посвящают труду всю жизнь для того, чтобы найти средства помочь, облегчить судьбу своих братьев. И, упорно трудясь и делая открытие за открытием, они обогащают ум человеческий, расширяют науку, каждый день дают новые знания, каждый день увеличивая благосостояние, достаток, силу народа.
И вот наступает война. В шесть месяцев генералы разрушают всё то, что творилось в продолжение 20 лет усилия, терпения, гениальности. И это всё называется не впадать в самый грубый материализм.
Мы её видели, войну. Мы видели, как люди сделались опять зверями, как они, как шальные, убивали из удовольствия, из страха, для молодечества, для похвальбы. Мы видели, как, освободившись от понятий закона и права, они расстреливали невинных, застигнутых на дороге и показавшихся подозрительными только потому, что они испугались. Мы видели, как убивали привязанных у дверей хозяев собак, только чтобы попробовать новый револьвер. Мы видели, как расстреливали лежавших в поле коров без всякой надобности, только чтобы пострелять для потехи. И это называется не впадать в самый безобразный материализм.
Вступить в страну, зарезать человека, который защищает свой дом, потому что он одет в блузу и у него нет на голове военной фуражки; сжигать дома бедняков, которым есть нечего, разбивать, красть мебель, выпивать вино из чужих погребов, насиловать женщин на улицах, сжигать пороху на миллионы франков и оставить после себя разорение, болезни, — это называется не впадать в самый грубый материализм.
Что же, наконец, они сделали, военные люди, какие их подвиги? Ничего. Что они выдумали? Пушки и ружья. Вот и всё.
Что оставила нам Греция? Книги, мраморы. Оттого ли она велика, что побеждала, или оттого, что произвела?..» (Там же. С. 120 – 121).
Конечно же, страстный вития, со СВОЕЙ калокольни, со СВОИХ позиций — прав и прав! И, безусловно, особенно просто ему доказать свою правоту перед очкастыми, очковыми, мокрогубыми интеллигентскими пацифиствующими соплежуями, которым он и адресовал свою филиппику — «глядя с своей яхты на ученье и стрельбу французских солдат», подчёркивает Толстой (Там же. С. 118). С яхты, то есть, СО СТОРОНЫ, быть может, и виднее, да только вот пользователи яхт могут иметь их лишь благодаря повседневному пользованию СИСТЕМНО ОРГАНИЗОВАННЫМ НАСИЛИЕМ в обществе — не исключая полицаев, солдатни и той сановной мундированной военщины, которую искренне, да слепо порицает Мопассан!
Не столь просто, однако, ему убедить Льва Николаевича Толстого, который тоже ВИДЕЛ ВОЙНУ!
Прав вития, прав! Более того, описываемое им как раз и подпадает под категорию грубого материализма — это уж “конёк” французской изящной словесности эпохи Толстого и, кстати, одна из причин, почему старик Толстой, в отличие, скажем, от Стендаля и его эпохи, французской СОВРЕМЕННОЙ литературы не любил.
Мопассан-публицист не замечает, что именно «всегдашнесть» для всех эпох и многосложность поставленной им проблемы подводит его к необходимости указать решение не социально-гуманистическое, а именно религиозное, христианское. И Мопассан проходит мимо Христа, предпочитая исключительное решение РАЗУМА, даже насильническое и революционное, странно для конца XIX столетия отягощённое романтизмом. Часть нижеследующего текста Толстой отчеркнул, дабы показать “предел” антивоенных рефлексий для интеллектуалов и людей творчества, подобных Ги де Мопассану:
«Нет, уж если правительства берут на себя право посылать на смерть народы, то нет ничего удивительного, что и народы 6epут на себя иногда право посылать на смерть свои правительства.
Они защищаются, и они правы. Никто не имеет права управлять другими. Управлять другими можно только для блага того, кем управляешь. И тот, кто управляет, обязан избегать войны; так же как и капитан корабля — избегать крушения.
Когда капитан виноват в крушении своего корабля, его судят и приговаривают, если он окажется виноватым в небрежности и даже в неспособности.
Отчего же бы не судить и правительство после каждой объявленной войны? Если бы только народ понял это, ЕСЛИ БЫ ОНИ СУДИЛИ ВЛАСТИ, ВЕДУЩИЕ ИХ К УБИЙСТВУ, ЕСЛИ БЫ ОНИ ОТКАЗЫВАЛИСЬ ИДТИ НА СМЕРТЬ БЕЗ НАДОБНОСТИ, ЕСЛИ БЫ ОНИ УПОТРЕБЛЯЛИ ДАННОЕ ИМ ОРУЖИЕ ПРОТИВ ТЕХ, КОТОРЫЕ ИМ ДАЛИ ЕГО, — ЕСЛИ БЫ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ КОГДА-ЛИБО, ВОЙНА БЫ УМЕРЛА.
Но это никогда не случится» (Там же. С. 120 – 122).
Таковы выводы Ги де Мопассана о современном ему лжехристианском мире.
А вот выводы Льва Николаевича Толстого о Мопассане:
«Автор… даровитый, искренний, одарённый тем проникновением в сущность предмета, которое составляет сущность поэтического дара, писатель. Он выставляет перед нами всю жестокость противоречия сознания людей и деятельности и, не разрешая его, признаёт как бы то, что это противоречие должно быть и что в нём поэтический трагизм жизни» (Там же. С. 122).
Другой интеллектуал, швейцарский писатель и литературовед Эдуард Род, с разницею с Толстым в десятилетие, в конце 1880-х, и в ослабленной форме, пережил идейный и творческий кризис, отказавшись, в частности, от натурализма при анализе нравственных мотивов. На дальнейшее его художественное творчество всё сильнее влияет философия Артура Шопенгауэра и Льва Николаевича Толстого.
Но вот его трагическая, пафосная сентенция о войне, вызвавшая отторжение Толстого, однако показательная, и именно поэтому включённая Толстым в трактат:
«И для чего что-либо делать и затевать? И разве можно любить людей в теперешние смутные времена, когда завтрашний день одна угроза? Всё, что мы начали, все наши зреющие мысли, все наши предполагаемые дела, всё то хотя малое добро, которое мы можем сделать, — разве всё это не будет снесено готовящейся бурей?
Земля дрожит повсюду под ногами, и собирающаяся туча не минует нас.
Да, если бы страшна была одна революция, которая нас пугает. Так как я не могу придумать общества, более отвратительно устроенного, чем наше, то я не боюсь того нового устройства, которое заменит наше. Если бы мне стало хуже от перемены, я бы утешался тем, что сегодняшние палачи были жертвами вчера. Я бы переносил худшее, ожидая лучшего. Но не эта отдалённая опасность пугает меня, — я вижу другую, более близкую, более жестокую, потому что ей нет никакого оправдания, потому что из неё не может выйти никакого добра. Каждый день люди взвешивают случайности войны на завтра. И каждый день эти случайности становятся неизбежнее.
Мысль отказывается верить возможности катастрофы, которая представляется на конце века как последствие всего прогресса нашей эры, а надо привыкать верить.
[…] Все мы знаем, что лучшие из нас будут подкошены и что дела наши будут разрушены в зародыше.
МЫ ЗНАЕМ ЭТО, СОДРОГАЕМСЯ ОТ ЗЛОСТИ И НИЧЕГО НЕ МОЖЕМ. Мы пойманы в сеть разных присутственных мест и бумаг с заголовками, разорвать которую слишком трудно.
Мы во власти тех законов, которые мы сами понаделали, чтобы защитить себя, и которые угнетают нас» (Там же. С. 122 – 124).
Толстой христианин и Толстой боевой офицер, вероятно, тихо матерился и сплёвывал под стул, читая это. Совершенно то впечатление, что серится, соплит, скулит и ноет не человек XIX столетия, а кто-то из российской пригламуренной, хипстерствующей, городской интеллигентской сволочи и дряни, впавшей в депрессию после начала в 2022 г. военной операции и мобилизаций, устроенных хорошо раскормившей их, а точнее ПРИКОРМИВШЕЙ до того путинской тётей «родиной».
Но, задав себе задачу находить в суждениях ЛЮБЫХ противников войны самое близкое ему и ценное, Толстой находит таковое «лучшее в худшем» и у этого швейцарского хипстера XIX века:
«В продолжение 20 лет все силы знания истощаются на изобретение орудий истребления, и скоро несколько пушечных выстрелов будет достаточно для того, чтобы уничтожить целое войско.
< Книга эта издана год тому назад; за этот год выдумали ещё десятки новых орудий истребления - новый, бездымный порох. – Примеч. Л. Н. Толстого. >
Вооружаются не как прежде несколько тысяч бедняков, кровь которых покупали за деньги, но теперь вооружены поголовно целые народы, собирающиеся резать горло друг другу.
У людей этих сначала крадут их время (забирая их в солдаты) для того, чтобы потом вернее украсть их жизнь. Чтобы приготовить их к резне, разжигают их ненависть, уверяя их, что они ненавидимы. И кроткие, добрые люди попадаются на эту удочку, и вот-вот бросятся с жестокостью диких зверей друг на друга толпы мирных граждан, повинуясь нелепому приказанию. И всё бог знает из-за какого-нибудь смешного столкновения на границе или из-за торговых колониальных расчётов.
И пойдут они, как бараны на бойню, не зная, куда они идут, зная, что они бросают своих жён, что дети их будут голодать, и пойдут они с робостью, но опьянённые звучными словами, которые им будут трубить в уши. И пойдут они беспрекословно, покорные и смиренные, не зная и не понимая того, что они сила, что власть была бы в их руках, если бы они только захотели, если бы только могли и умели сговориться и установить здравый смысл и братство, вместо диких плутень дипломатов.
И пойдут они до такой степени обманутые, что будут верить, что резня, убийство людей есть обязанность, и будут просить Бога, чтобы он благословил их кровожадные желания. И пойдут, топча поля, которые сами они засевали, сжигая города, которые они сами строили, пойдут с криками восторга, с радостью, с праздничной музыкой. А сыновья будут воздвигать памятники тем, которые лучше всех других убивали их отцов.
Судьба целого поколения зависит от того часа, в который какой-нибудь мрачный политик даст тот знак, по которому они бросятся друг на друга» (Там же. С. 123).
У людей той эпохи при словах: «мрачный политик» мог возникнуть в сознании образ Бисмарка или русского царя, а в наших 2020-х безусловным лидером (то есть нравственным аутсайдером, “лузером”) в глазах большинства населения Земли стал кремлёвский фюрер Владимир Путин.
Безусловно, пронзительные в своей правоте и отчасти пророческие строки! Но Толстой недаром отчёркивает в них то, что обозначает духовную “планку”, выше которой мелкие крылышки не могли вознести и этого, довольно мелкого даже в своей эпохе, автора:
«Мы перестали быть людьми и сделались вещами — собственностью вымышленного чего-то, что мы называем государством, которое порабощает каждого во имя воли всех, тогда как все, взятые отдельно, хотят как раз противное тому, что их заставляют делать...
И хорошо, если бы дело шло только об одном поколении. Но дело гораздо важнее. Все эти крикуны на жалованье, все честолюбцы, пользующиеся дурными страстями толпы, все нищие духом, обманутые звучностью слов, так разожгли народные ненависти, что дело завтрашней войны решит судьбу целого народа. Побеждённый должен будет исчезнуть, и образуется новая Европа на основах столь грубых, кровожадных и опозоренных такими преступлениями, что она и не может не быть ещё хуже, ещё злее, ещё диче и насильственнее.
Так и чувствуешь, что над каждым висит ужасная безнадёжность. Мы мечемся в тупом переулке с направленными на нас ружьями со всех сторон. Мы работаем, как матросы на корабле, который тонет. Наше удовольствие — это удовольствие приговорённого к смерти, которому дают выбрать для себя любое кушанье за четверть часа до казни. Ужас притупляет нам мысль, и высшее её проявление в том, чтобы рассчитать, соображая неясные речи министров, слова, сказанные царём, выворачивая изречения дипломатов, которыми наполняют газеты, рассчитать, когда это именно — нынешний или на будущий год нас будут резать.
Едва ли можно найти в истории время, в которое жизнь была бы менее обеспечена и более полна тягостного ужаса» (Там же. С. 124).
Блестяще! И многим, как автору данной книги, захочется добавить: АКТУАЛЬНО. Да вот только — НЕ ДОЛЖНО быть актуально, как возможная угроза, ни в XIX-ом, ни в XX-ом, ни, тем более, в XXI-ом веках — по крайней мере, для христианского мира, через 1800 – 1900 лет после Христа! Толстой понимает это, и вот почему ниже, в той же главе трактата, следует его, с лихвой заслуженный безверным трусишкой Э. Родом, вердикт:
«Указано на то, что сила в руках тех, которые сами губят себя, в руках отдельных людей, составляющих массы; указано на то, что источник зла в государстве. Казалось бы, ясно то, что противоречие сознания и жизни дошло до того предела, дальше которого идти нельзя и после которого должно наступить разрешение его. <То есть приход массового сознания к ВЕРЕ ЖИВОЙ, к христианскому религиозному пониманию жизни. – Р. А.>
Но автор думает не так. Он видит в этом трагизм жизни человеческой и, показав весь ужас положения, заключает тем, что в этом ужасе и должна происходить жизнь человеческая» (Там же. С. 124 – 125).
И, наконец, Толстой цитирует интеллектуалов третьего, по отношению к феномену войны, фундаментального уклона, сторонников идеи о неизбежности и даже «пользе» войны: таких, как известный в свою эпоху драматург, академик Камиль Дусэ (Charles-Camille Doucet, 1812 – 1895), или другой французский же академик, журналист, публицист, драматург и беллетрист Жюль Кларети (Jules Claretie, 1840 – 1913). На запрос журнала «Revue des Revue», много лет любимого Толстым, умница Кларети ответил весьма характеристическим посланием:
«Милостивый государь!
Для человека разумного может существовать лишь одно мнение по вопросу о мире и войне.
Человечество создано для того, чтобы жить, и жить со свободой усовершенствования и улучшения своей судьбы, своего состояния путём мирного труда. Всеобщее согласие, которого добивается и которое проповедует всемирный конгресс мира, представляет из себя, быть может, только прекрасную мечту, но, во всяком случае, мечту, самую прекрасную из всех. Человек всегда имеет перед глазами обетованную землю будущего, жатва будет поспевать, не опасаясь вреда от гранат и пушечных колёс.
Только... Да — только!.. Так как миром не управляют философы и благодетели, то счастье, что наши солдаты оберегают наши границы и наши очаги и что их оружия, верно нацеленные, являются нам, быть может, самым лучшим ручательством этого мира, столь горячо нами всеми любимого.
Мир даруется лишь сильным и решительным» (Там же. С. 126).
Изящное такое, очень даже французское, благословление военной бойни, конечно же, тем отвратительнейшее Льву Николаевичу и тут же, в тексте «Царства Божьего», разоблачённое им — сперва выделениями в тексте цитируемого письма, а в конце — таким комментарием:
«Смысл тот, что разговаривать не мешает о том самом, чего никто не намерен и чего никак не должно делать. Но когда дело доходит до дела, то нужно драться» (Там же).
Точка зрения ещё одного писателя, знаменитого Эмиля Золя (1840 – 1902), выражена в его письме-ответе журналу значительно прямолинейней, в унисон с натурализмом, характерным для автора. Это, своего рода, ОТРИЦАТЕЛЬНОЕ РАЗВИТИЕ позиции Мопассана:
«Я считаю войну роковою необходимостью, которая является для нас неизбежною ввиду её тесной связи с человеческой природой и всем мирозданием. Мне бы хотелось, чтобы войну можно было отдалить, на возможно долгое время. Тем не менее наступит момент, когда мы будем вынуждены воевать. Я становлюсь в данную минуту на общечеловеческую точку зрения… Я говорю, что война необходима и полезна, так как она является для человечества одним из условий существования. Мы всюду встречаем войну, не только между различными племенами и народами, но также в семейной и частной жизни. Она является одним из главнейших элементов прогресса, и каждый шаг вперёд, который делало до сих пор человечество, сопровождался кровопролитием.
Воинственная нация всегда пользовалась цветущими силами. Военное искусство влекло за собою развитие всех других искусств. Об этом свидетельствует история. Так, в Афинах и в Риме торговля, промышленность и литература никогда не достигали такого развития, как в то время, когда эти города господствовали над известным тогда миром силою оружия. Чтобы взять пример из более близких нам времён, вспомним век Людовика XIV. Войны великого короля не только не задержали прогресса искусств и наук, но даже, напротив того, как будто помогали и благоприятствовали их преуспеянию» (Там же. С. 126 – 127).
«Самым даровитым из писателей этого настроения» (то есть благословителей войны) Лев Николаевич признаёт действительно блестящего остроумца, Эжена Мельхиора, виконта де Вогюэ, тоже академика, к этому времени уже хорошего друга семейства Толстых и поклонника русской литературы — в особенности Ф. М. Достоевского.
Весной 1888 года, именно 19 апреля, как раз когда Лев Николаевич был в очередном, уже втором, из знаменитых своих пеших путешествий из Москвы в Ясную Поляну, жена писателя, Софья Андреевна Толстая, вдогонку мужу послала письмо с таким, в числе прочего, известием:
«Читала статью Вогюэ о тебе и о “Власти тьмы”. Начало очень хорошо, он понял всё правильно, но потом расплылся на разные примеры и сравнения, щеголяя своим образованием, и что-то не вышло» (Толстая С. А. Письма к Л. Н. Толстому. М., 1936. С. 413).
Умнейший, блистательнейший, многоталантливый Эжен Мельхиор, виконт де Вогюэ (Eug;ne-Melchior vicomte de Vog;;, 1848 – 1910) оставил яркий след в истории науки, искусства, политики, философии и общественной мысли как историк литературы, критик, секретарь Французского посольства (1877 – 1882), почётный член Общества любителей российской словесности и член Академии наук, а так же, с 1888 г., член Французской академии. Около семи лет, и пять из них непрерывно (1877 – 1882) виконт прожил в России, отлично выучив русский язык и влюбившись в русское искусство и литературу.
В 1884 г. во влиятельном, многолетне любимом Толстым французском журнале «Revuе des Deux Моndes» (15 juillet) появилась первая статья Вогюе о Толстом «Les ecrivains russes соntemporains. Lе соmtе Leon Тоlstоі» («Современные русские писатели. Граф Лев Толстой»). Она была подробно разобрана близким другом Толстого, философом Н. Н. Страховым в работе «Французская статья об Л. Н. Толстом» (Русь. 1885. № 2), которую читал и «очень одобрил» сам Лев Николаевич.
Под редакцией Вогюэ в 1879 г. в издательстве Насhеttе вышел первый французский перевод «Войны и мира», выполненный И. И. Паскевич.
В книге Вогюэ «Русский роман» (Рагіs, 1886) была дана высокая оценка в целом русской литературе, особенно Тургеневу и Толстому. Статья принесла автору широкую известность. А в 1888 г. в «Revue des Deux Моndes» (15 mars) вышла та самая статья Вогюэ о Толстом, о которой писала супругу Софья Андреевна — «Lа Рuіssаnсе des tenebres dе Leоn Тоlstоі. R;flexions d’un spectateur» («“Власть тьмы” Льва Толстого. Размышления зрителя»). Н. Н. Страхов, как и жена Толстого, в письме к Льву Николаевичу от 6 апреля 1888 г. констатировал, что статья слаба, что критик «не справился с задачей». «Но важно здесь, — добавлял он тут же каплю мёда, — выражение того впечатления, которое Вы производите у французов; они как будто в потёмках вдруг увидели свет с востока» (Донсков А.А. (ред). Л.Н. Толстой – Н.Н. Страхов. Полное собрание переписки: В 2-х тт. Оттава, 2003. Том II. С. 773 – 774).
В 1889 г. Вогюэ обратился к писателю и переводчику, баронессе Елисавете Ивановне фон Менгден, а она через С. А. Толстую — к Льву Николаевичу, с просьбой разрешить сделать перевод на французский язык «Крейцеровой сонаты». Толстой благоразумно отказался. В 1890 г. в «Русском обозрении» (№ 12) вышла статья Вогюэ «По поводу “Крейцеровой сонаты”». Страхов 2 января 1891 г. написал Толстому, что «статья Вогюэ умна и здесь её усердно читают; между тем, он вовсе не знает, что такое христианство, а потому не может и Вас понимать». Но статья эта понравилась, между прочим, Софье Андреевне Толстой: «удивительно тонко и умно» (Толстая С.А. Дневник: В 2-х тт. М, 1979. Т. 1. С. 161).
Для нас весьма ощутительно, что взаимные симпатии к превосходному, «пахнущему» интеллектом и талантами, умеющему красиво жить, говорить и писать французу Толстой не распространил на воззрения Вогюэ, выраженные не только в насмешку над глупышами европацифистами (которая, сама по себе, была понятна и отчасти приятна Толстому), но и в благословение всем войнам будущих веков, да ещё с опорой на научные и философские познания.
В ноябре 1889 г. Толстой читает в свежем номере «Revue des deux mondes» статью де Вогюэ о военном отделе на 8-й всемирной выставке в Париже: «A travers l’exposition. IX. Derni;res remarques» [фр. «Последние замечания о выставке»] ). Помимо известий о милитаристских игрищах правительств, и одновременно — о злополучном отказнике от военной службы Петре Хохлове, эта статья повлияла на ход мыслей будущего автора «Царства Божия», судя по записи его в Дневнике под 22 ноября:
«…Статья Вогюе о выставке и о войне — надо выписать: оставим, мол, болтунов толковать о том, что благо человечество достигнет наукой, трудом, общением и наступит золотой век, который, если бы наступил, то был бы мерзостью. Нужна кровь и т. д. Очень хотелось писать об этом» (50, 181 – 182).
Умница Вогюэ, хотя и своеобразно, но практически повторил убеждение, выраженное Эмилем Золя, в том, что человечество имеет выбор лишь между кровью войны и грязью нравственной деградации в случае торжества «вечного мира», и вот чт; ещё, помимо, отписал прекрасный виконт в очерке для возлюбленного Толстым французского журнала:
«Вся история учит нас… что нужна кровь, чтобы ускорить и закрепить единение народов. Естественные науки в наше время скрепили таинственный закон, открывшийся Жозефу де Мэстру вдохновением его гения и обдумыванием первобытных догматов; он видел, как мир искупляет свои наследственные падения жертвою; науки показывают нам, как мир совершенствуется борьбой и насильственным подбором; это утверждение с двух сторон одного и того же декрета, редактированного в различных выражениях. Утверждение, конечно, неприятное; но законы мира установлены не для нашего удовольствия, они установлены для нашего совершенствования. Взойдёмте же в этот неизбежный, необходимый дворец войны, и мы будем иметь случай наблюдать, каким образом самый упорный из наших инстинктов, не теряя ничего из своей силы, преобразовывается, подчиняясь различным требованиям исторических моментов.
[…] Я верю так же, как и Дарвин, что насильственная борьба есть закон природы, управляющий всеми существами. Так же как и Иосиф Мэстр <т. е. Жозеф де Местр, конгениальный де Вогюэ умничка! – Р. А.>, я верю, что это закон божественный: два различных названия для одной и той же вещи. Если бы, паче чаяния, какой-нибудь частице человечества, положим хоть всему цивилизованному Западу, удалось остановить действие этого закона, то другие народы, более первобытные, применили бы его против нас. В этих народах голос природы взял бы верх над голосом человеческого разума. И они бы действовали успешно, так как уверенность в мире, я не говорю сам "мир", а "полная уверенность в мире", вызвала бы в людях развращённость и упадок, более разрушительно действующие, чем самая страшная война. Я нахожу, что для войны, этого уголовного закона, нужно делать то же, что и для остальных уголовных законов: смягчить их, стараться, чтобы они оказались ненужными, и применять их как можно реже. Но вся история учит нас тому, что нельзя упразднить этих законов до тех пор, пока останется на земле двое людей, хлеб, деньги и между ними женщина.
Я был бы очень счастлив, если бы конгресс мне доказал противное. Но сомневаюсь, чтобы он мог опровергнуть историю, закон природы и закон Бога» (28, 128 – 129).
К сожалению, как и в житейских встречах с такими напористыми, уверенными в себе и своей мысли собеседниками, так и в трактате своём Лев Николаевич, что называется, “не выдержал удара” такого остроумнейшего оппонента. Быть может, “подкосила” его откровенность симпатий гениального сына своего века одновременно к де Местру и Чарлзу Дарвину, особенно для Толстого не симпатичного. От мощного ума — и удар жесток! И вот, как и прежде, слегка насмешливый, даже саркастический, но при этом и ощутимо ворчливый ответ яснополянца:
«Смысл тот, что история, природа человека и Бог показывают нам, что, пока будут два человека и между ними хлеб, деньги и женщина, — будет война. То есть, что никакой прогресс не приведёт людей к тому, чтобы они сдвинулись с дикого понимания жизни, при котором без драки невозможно разделить хлеб, деньги (очень хороши тут деньги) и женщину.
[…] Все толки о возможности установить мир вместо вечной войны — вредное сантиментальничанье болтунов. Есть закон эволюции, по которому выходит, что я должен жить и действовать дурно. Что же делать? Я образованный человек и знаю закон эволюции и потому буду поступать дурно» (Там же. С. 129).
Подведём итог. Цитируя строки из антивоенных произведений Мопассана, Э. Рода, В. Гюго, Толстой не приемлет свойственного этим авторам «модного пессимизма», противопоставляя им бодрые (хотя и не добрые), самоуверенные высказывания Э. Золя, трёх французских академиков изящной словесности и фельдмаршала Гельмута фон Мольтке в пользу неизбежности и даже блага войны. Но, конечно, меньшая наивность и большее мастерство в выражениях отнюдь не подкупают писателя, который даже в личной переписке полюбил читать, прежде прочих, письма от простых, даже малограмотных, людей. Напротив, Толстому отвратительно такое посвящение этими людьми своего гения — служению ЗМИЮ, мировому хаосу и источнику смерти, небытия. Они безусловно вреднее и страшней как слюняво-сопливых пацифистов, так и «трагиков»:
«Странны люди, собирающиеся в конгрессы, говорящие речи о том, как ловить птиц, посыпая им соли на хвост, хотя они не могут не знать, что этого нельзя делать; удивительны те, которые, как Мопассан, Род и мн. др., ясно видят весь ужас войны, всё противоречие, вытекающее из того, что люди делают не то, что им нужно, выгодно и должно делать, оплакивают при этом трагизм жизни и не видят того, что весь трагизм этот прекратится тотчас же, как только люди перестанут рассуждать о том, о чём им не нужно рассуждать, начнут не делать того, что им больно, неприятно и противно делать. Эти люди удивительны, но люди, которые, как Вогюэ и др., исповедуя закон эволюции, признают войну не только неизбежной, но полезной и потому желательной, — эти люди страшны, ужасны своей нравственной извращённостью. Те хоть говорят, что ненавидят зло и любят добро, но эти прямо признают то, что добра и зла нет» (Там же). Их влияние в мире — влияние самого Начала погибели и лжи, то есть сатаны, дьявола.
Для писателя эти «потерявшие совесть, и потому и здравый смысл, и человеческое чувство» представители искусства, науки и военных кругов (т.е. служилой и интеллигентской сволочи — сфер общественного бытия, самых замкнутых и далёких от жизни и от народа) «страшны, ужасны своей нравственной извращённостью»: «Вместо того, чтобы изменить жизнь соответственно сознанию, они стараются всеми средствами затемнить, заглушить сознание» своё и других, доверяющих им людей. «Но свет и в темноте светит, и так он начинает светить в наше время» (Там же. С. 130) — этим суждением Толстой завершает Шестую главу своего сочинения, выражая таким образом убеждённость в торжестве над языческим — христианского религиозного понимания жизни.
Удивительно, как люди умеют «не увидеть» то, чего видеть не хочется. ГЛАВУ СЕДЬМУЮ Толстой начинает с повторения ключевого своего тезиса, соединяющего «религиозную» часть трактата с «антивоенной»:
«Общая воинская повинность есть только доведённое до своих последних пределов и ставшее очевидным, при известной степени материального развития, внутреннее противоречие, вкравшееся в общественное жизнепонимание» (28, 130).
Но исследователи Толстого обыкновенно, как в зеркале собака, в известной притче, узревают здесь «ниспровергательную» критику, доходящую, horrible dictu, «аж» до анархизма! Прочитаем и эту главу трактата — столь же трудоёмко и не спеша, как она писалась — и поглядим, чего в ней больше: анархизма или же христианской чистой, живой евангельской веры!
Подобно тому, как в наши дни в теориях власти нередко разделяется авторитет силы, насилия, принуждения и авторитет знания, мастерства, так и Толстой отделяет насилие как способ регулирования обществом от авторитета, или «влияния» неизмеримо благороднейшего, «духовного»:
«Влияние духовное есть такое воздействие на человека, вследствие которого изменяются самые желания человека и совпадают с тем, что от него требуют. Человек, подчиняющийся влиянию духовному, действует соответственно своим желаниям. Власть же, как обыкновенно понимают это слово, есть средство принуждения человека поступать противно своим желаниям. Человек, подчиняющийся власти, действует не так, как он хочет, а так, как его заставляет действовать власть. Заставить же человека делать не то, что он хочет, а то, чего он не хочет, может только физическое насилие или угроза им, т. е. лишение свободы, побои, увечья или легко исполнимые угрозы совершения этих действий. В этом состоит и всегда состояла власть.
Несмотря на неперестающие усилия находящихся во власти людей скрыть это и придать власти другое значение, власть есть приложение к человеку верёвки, цепи, которой его свяжут и потащат, или кнута, которым его будут сечь, или ножа, топора, которым ему отрубят руки, ноги, нос, уши, голову, приложение этих средств или угроза ими. И так это было при Нероне и Чингис-Хане и так это и теперь, при самом либеральном правлении, в американской и французской республике. Если люди подчиняются власти, то только потому, что они боятся того, что, в случае неподчинения их, к ним будут приложены эти действия. Все правительственные требования уплаты податей, исполнения общественных дел, подчинения себя накладываемым наказаниям, изгнания, штрафы и т. п., которым люди как будто подчиняются добровольно, в основе всегда имеют телесное насилие или угрозу его.
Основа власти есть телесное насилие.
[…] Сколько ни придумывали люди средств для того, чтобы лишить людей, стоящих у власти, возможности подчинять общие интересы своим, или для того, чтобы передавать власть только людям непогрешимым, до сих пор не найдено средств для достижения ни того, ни другого. Все знают, что ни один из этих приёмов не достигает ни цели вручения власти только непогрешимым людям, ни препятствования злоупотреблениям её. Все знают, что, напротив, люди, находящиеся у власти — будь они императоры, министры, полицеймейстеры, городовые, — всегда, вследствие того, что они имеют власть, делаются более склонными к безнравственности, т. е. подчинению общих интересов личным, чем люди, не имеющие власти, как это и не может быть иначе» (Там же. 131 – 133).
«Первородный грех» такой власти — её происхождение от ЗАВОЕВАНИЯ, то есть подчинения и ограбления мирных тружеников. Чем больше освобождается человек или общность людей от страхов и страстей, влекущих к такому ограблению и подчинению чужих трудов и жизней, то есть чем более человек или люди утверждаются в ВЕРЕ ЖИВОЙ, в доверии Отцу, Богу, то есть в христианском религиозном понимании жизни, тем дальше такой человек или такая общность людей отходят от мнимой «необходимости» насилия — в пользу разумного убеждения и согласия. В лжехристианских же обществах люди, живой веры не обретшие, неизбежно скатываются в тупик разнообразных проявлений в политике первобытной зверскости человека — включая милитаризм и войны. К этому-то выводу и подводит читателя Толстой.
«Духовный авторитет» (добавим от себя: вкупе со многими знаниями из общенаучной картины действительности) создают мудрость и мастерство управляющего другими. Позднее, в 1900-х, в свой «Круг чтения» Толстой включит одну из мыслей «Сократических диалогов» Ксенофонта, в таком своём изложении:
«Принуждающий нас силой как бы лишает нас наших прав, и мы потому ненавидим его. Как благодетелей наших, мы любим тех, кто умеет убедить нас. Не мудрый, а грубый, непросвещённый человек прибегает к насилию. Чтобы употребить силу, надо многих соучастников; чтобы убедить, не надо никаких. Тот, кто чувствует достаточно силы в самом себе, чтобы владеть умами, не станет прибегать к насилию: к чему ему устранять человека других взглядов, когда в его же интересе дружеским убеждением привлечь его на свою сторону» (14 сентября; 42, 43).
Утвердившиеся у власти безверные к Богу и Христу люди неизбежно будут верить в «необходимость» системно организованных принуждения и насилия и опираться в отправлениях своей власти на организованную вооружённую силу — армию, войско. Да и сам ресурс власти по сей день, в той же самой России, ценится порочными людьми как средство предаться безнаказанно своим порокам:
«Если и было время, что при известном низком уровне нравственности и при всеобщем расположении людей к насилию друг над другом существование власти, ограничивающей эти насилия, было выгодно, т. е. что насилие государственное было меньше насилия личностей друг над другом, то нельзя не видеть того, что такое преимущество государственности над отсутствием ее не могло быть постоянно. Чем более уменьшалось стремление к насилию личностей, чем более смягчались нравы и чем более развращалась власть вследствие своей нестеснённости, тем преимущество это становилось всё меньше и меньше» (28, 133).
Современный историк решительно поправит Толстого: такого времени не было, ибо эпизодическое насилие личностей всегда уступает своим деструктивным потенциалом системно организованному насилию разбойничьих гнёзд, возросших в города и государства.
«Насилие внутренней борьбы, уничтожаемое властью, зарождается в самой власти» — уже вполне справедливо выводит ниже Толстой (Там же. С. 134). Но это и означает, что общественное жизнепонимание не находит выхода из состояния человека как зверя, а освящает системную организацию такого состояния, направленную на менее деструктивные, хотя и многочисленные, повседневные случаи несправедливостей и насилий «простых» членов рода, племени, граждан государства.
И это тоже верно: «Государственная власть, если она и уничтожает внутренние насилия, вносит всегда в жизнь людей новые насилия и всегда всё б;льшие и б;льшие, по мере своей продолжительности и усиления» (Там же). Таким образом, «коэффициент полезного действия» насильнического либо ПРИНУДИТЕЛЬНОГО, грозящего насилием авторитета у власти становится близким к нулевому. Толстой не дожил до эпохи ядерного оружия, до мерзкого ядерного чемоданчика мессира Бункерной Моли, чтобы убедиться, что данный коэффициент может быть даже ОТРИЦАТЕЛЬНЫМ.
«И потому насилие над насилуемым всегда растёт до того последнего предела, до которого оно может дойти, не убивая курицу, несущую золотые яйца. Если же курица эта не несётся, как американские индейцы, фиджиане, негры, то убиваются, несмотря на искренние протесты филантропов против такого образа действий» (Там же. С. 135).
Развращающее, то есть воздействующее на пороки и атавистические влечения людей, влияние примера властвующих, последования их низшему, отжитому жизнепониманию, проявляется всегда, и демократическое устройство, утверждает Толстой, не меняет ничего существенно: «при деспотической форме правления власть сосредоточивается в малом числе насилующих и форма насилия более резкая; при конституционных монархиях и республиках, как во Франции и Америке, власть распределяется между б;льшим количеством насилующих и формы её выражения менее резки» (Там же. С. 135).
Правительства даже традиционных обществ, как Россия XIX столетия — не чужды обывательских психологических познаний, и активно используют страхи безверных людей перед внешним «врагом», потенциальным агрессором, военным противником. Между тем войско им нужно для совершенно другого:
«Обыкновенно думают, что войска усиливаются правительствами только для обороны государства от других государств, забывая то, что войска нужны прежде всего правительствам для обороны себя от своих подавленных и приведённых в рабство подданных.
[…] <Вот> почему в России старательно перетасовывают рекрут так, чтобы полки, стоящие в центрах, комплектовались рекрутами с окраин, а полки на окраинах — людьми из центра России.
[…] Войска нужны всякому правительству прежде всего для содержания в покорности своих подданных и для пользования их трудами» (Там же. С. 136 – 138).
Всё это в природе человека как агрессивного территориального животного, не могущей быть побеждённой никаким насилием личности над собой или другими, а только РЕЛИГИОЗНО. И Толстой завершает повествование о том, как народы нашего лжехристианского мира загнали себя в ловушку всеобщего военного рабства, изначально просто-напросто не поверив Христу и кротким его ученикам:
«Но правительство не одно: рядом с ним другое правительство, точно так же насилием пользующееся своими подданными и всегда готовое отнять у другого правительства труды его уже приведённых в рабство подданных. И потому каждое правительство нуждается в войске не только для внутреннего употребления, но и для ограждения своей добычи от соседних хищников. Каждое государство вследствие этого невольно приведено к необходимости друг перед другом увеличивать войска. Увеличение же войск заразительно, как это ещё 150 лет тому назад заметил Монтескье.
Всякое увеличение войска в одном государстве, направленное против своих подданных, становится опасным для соседа и вызывает увеличение и в соседних государствах.
[…] Одно обусловливает другое. Деспотизм правительства всегда увеличивается по мере увеличения и усиления войск и успехов внешних, и агрессивность правительств увеличивается по мере усиления внутреннего деспотизма.
Вследствие этого-то европейские правительства одно перед другим, всё усиливая и усиливая войска, пришли к неизбежной необходимости — общей воинской повинности, так как общая воинская повинность была средством получить наибольшее количество войска во время войны при наименьших расходах. Германия первая догадалась сделать это. И как скоро это сделало одно государство, другие должны были сделать то же. А как скоро это сделалось, сделалось то, что все граждане стали под ружьё для того, чтобы поддерживать все те несправедливости, которые против них производились; сделалось то, что все граждане стали угнетателями самих себя.
Общая воинская повинность была неизбежная логическая необходимость, к которой нельзя было не прийти, но вместе с тем она же есть последнее выражение внутреннего противоречия общественного жизнепонимания, возникшего тогда, когда для поддержания его понадобилось насилие.
[…] Правительства должны были избавить людей от жестокости борьбы личностей и дать им уверенность в ненарушимости порядка жизни государственной, а вместо этого они накладывают на личность необходимость той же борьбы, только отодвинув её от борьбы с ближайшими личностями к борьбе с личностями других государств, и оставляют ту же опасность уничтожения и личности и государства.
[…] Общая воинская повинность разрушает все те выгоды общественной жизни, которые она призвана хранить» (Там же. С. 138 – 139).
Далее Толстой называет эти особенные бедствия, приобретённые людьми лжехристианского мира в безверном желании обезопасить себя от прежних. И снова приходит на ум современное (декабрь 2023 г.) состояние военного агрессора:
«Выгоды общественной жизни состоят в обеспечении собственности, труда и содействии совокупному усовершенствованию жизни — общая воинская повинность уничтожает всё это.
Подати, собираемые с народа для приготовления к войне, поглощают большую долю произведений труда, которые должно охранять войско.
Отрывание всех мужчин от обычного течения жизни нарушает возможность самого труда.
Угрозы войны, готовой всякую минуту разразиться, делают бесполезными и тщетными все усовершенствования общественной жизни».
Но даже не это всё главные бедствия войны:
«Но не в этом одном роковое значение общей воинской повинности как проявления того противоречия, которое заключается в общественном жизнепонимании. Главное проявление этого противоречия заключается в том, что при общей воинской повинности всякий гражданин, делаясь солдатом, становится поддерживателем государственного устройства и участником всего того, что делает государство и законность чего он не признаёт» (Там же. С. 140).
Пусть и противу рожна, а через 2000 лет после Христа человечество развитием знаний о мире и самом себе, просвещением и новейшими, зачастую им самим созданными угрозами приводится к необходимости христианского жизнепонимания. Охристианение общественного сознания неизбежно ведёт к тому, что люди, множество людей, совершенно не желают участвовать в бойне, к которой принуждает их суеверно удерживаемое ими «для общих благ» правительство. Толстой описывает буквально то, что явило в наши дни себя в России с началом массовой мобилизации её обитателей в 2022 году:
«Отбывающий воинскую повинность становится участником […] дел в некоторых случаях сомнительных для него, но во многих случаях прямо противных его совести. Люди не хотят уйти с той земли, которую они обрабатывали поколениями; люди не хотят разойтись, как того требует правительство; люди не хотят платить подати, которые с них требуют; люди не хотят признать для себя обязательности законов, которые не они делали; люди не хотят лишиться своей национальности, — и я, исполняя воинскую повинность, должен прийти и бить этих людей. Не могу я, будучи участником этих дел, не спросить себя, хороши ли эти дела? И следует ли мне содействовать исполнению их?» (Там же. С. 141).
Для человека, понявшего отличие «всемирного, божеского», выразившегося лучше всего в учении Христа, передового жизнепонимания от жизнепонимания архаического, отжитого, языческого, общественно-государственного, и понявшего спасительное его значение для обществ людей, для человечества в целом в наших XX – XXI веках — не может быть сомнения в ответе на эти вопросы. Быть пацифистом или анархистом для этого избыточно: достаточно ПРИУЧИТЬ СЕБЯ СЛУШАТЬСЯ ХРИСТА!
Итак, «общая воинская повинность есть для правительств последняя степень насилия, необходимая для поддержания всего здания; для подданных же она есть последний предел возможности повиновения. Это есть тот камень замка в своде, который держит стены и извлечение которого рушит всё здание» (Там же). И нет ничего стращного в том, чтобы обрушить это здание, всё значение которого — фикция, иллюзия человеческого сознания, не изжившего до конца отжитого, даже опасного в наши дни, жизнепонимания язычников и евреев.
Далее Толстой опровергает доводы, обыкновенно приводимые носителями этого заблуждения в пользу государства. Писатель убеждён, что преимущество государственного обуздания язычников и варваров в древности и в средние века было сведено на нет распространением христианства. Оно смягчило нравы простых людей, но не правителей, всегда сочетавших ум с безнравственностью и жестокостью. Так граждане попали в зависимость от своих же правителей, а не от внешнего "врага", которым пугают их эти правители. Вот основные, данные с христианских позиций, опровержения:
«"Без государства, — говорят нам, — мы бы были подвержены насилиям и нападениям злых людей в нашем же отечестве".
Но кто же эти среди нас злые люди, от насилия и нападения которых спасает нас государство и его войско? Если три, четыре века тому назад, когда люди гордились своим военным искусством, вооружением, когда убивать людей считалось доблестью, были такие люди, то […] теперь уже нет особенных насильников, от которых государство могло защищать нас. Если же под людьми, от нападения которых спасает нас государство, разуметь тех людей, которые совершают преступления, то […] мы знаем теперь, что угрозы и наказания не могут уменьшить количества таких людей, а уменьшает его только изменение среды и нравственное воздействие на людей. […] Теперь скорее можно сказать обратное: именно то, что деятельность правительств с своими, отставшими от общего уровня нравственности, жестокими приёмами наказаний, тюрьм, каторг, виселиц, гильотин скорее содействует огрубению народов, чем смягчению их, и потому скорее увеличению, чем уменьшению числа насильников.
"Без государства, — говорят ещё, — не было бы всех тех учреждений воспитательных, образовательных, религиозных, путесообщительных и других. Без государства люди не умели бы учредить общественных нужных для всех дел". Но этот довод мог иметь основание тоже только несколько веков тому назад. […] Широко развившиеся средства общения и передачи мыслей сделали то, что для образования обществ, собраний, корпораций, конгрессов, учёных, экономических, политических учреждений люди нашего времени не только вполне могут обходиться без правительств, но что правительства в большей части случаев скорее мешают, чем содействуют достижению этих целей. <А в лучшем случае — покупают услуги тех же профессионалов, которыми могли бы, без посредничества государства, пользоваться и безгосударственные общины. – Р. А.>
С конца прошлого столетия едва ли не всякий шаг вперёд человечества не только не поощрялся, но всегда задерживался правительством. Так это было с уничтожением телесного наказания, пыток, рабства, с установлением свободы печати и собраний. В наше же время государственная власть и правительства не только не содействуют, но прямо препятствуют всей той деятельности, посредством которой люди вырабатывают себе новые формы жизни. Решения вопросов рабочего, земельного, политического, религиозного не только не поощряются, но прямо задерживаются государственною властью.
"Без государства и правительства народы были бы порабощаемы соседями".
Едва ли нужно ещё возражать на этот последний довод. Возражение находится в нём самом.
Правительства, как это говорят нам, необходимы со своими войсками для защиты от могущих поработить нас соседних государств. Но ведь это говорят все правительства друг про друга, и вместе с тем мы знаем, что все европейские народы исповедуют одинаковые принципы свободы и братства и потому не нуждаются в защите друг от друга. Если же говорить о защите от варваров, то для этого достаточно 0,001 тех войск, которые стоят теперь под ружьём. Так что выходит обратное тому, что говорится: государственная власть не только не спасает от опасности нападения соседей, а напротив, она-то и производит опасность нападения» (Там же. С. 142 – 143).
В самом деле, все формы государственного устройства, от Чингисхана до Чемберлена, от Гелиогабала до Владимира Кроваво Солнышко Путина, всегда сохраняли и не могли не сохранять свою преступную против жизни и разума, против Божьих законов, не имеющую рационального истолкования сущность убийцы и насильника подлинного, идеологически порабощающего послушных обитателей гостерриторий жупелом торжества, при анархическом устройстве жизни, насильника вымышленного.
Более того, в своей повседневной жизни отдельная просвещённая личность, даже применительно к личным своим выгодам, может справедливо заключить, что неподчинение антихристианским требованиям государства не только нравственно спасительно, но и выгодно по сравнению с суеверным повиновением:
«Если большинство людей предпочитает подчинение неподчинению, то это происходит не вследствие трезвого взвешивания выгод и невыгод, а потому, что к подчинению привлекает людей гипнотизация, которой они при этом подвергаются. Подчиняясь, люди только покоряются тем требованиям, которые к ним предъявляются, не рассуждая и не делая усилия воли; для неподчинения нужно самостоятельное рассуждение и усилие, на которое не каждый бывает способен. Если же, исключив нравственное значение подчинения и неподчинения, сообразовываться только с одними выгодами, то неподчинение в общем всегда будет выгоднее подчинения.
Кто бы я ни был, человек ли, принадлежащий к достаточным, угнетающим классам или к рабочим, угнетённым, и в том и в другом случае невыгоды неподчинения меньше, чем невыгоды подчинения, и выгоды неподчинения больше выгод подчинения.
Если я принадлежу к меньшинству угнетателей, невыгоды неподчинения требованиям правительства будут состоять в том, что меня, как отказавшегося исполнить требования правительства, будут судить и в лучшем случае или оправдают, или, как поступают у нас с менонитами, — заставят отбывать срок службы на невоенной работе; в худшем же случае приговорят к ссылке или заключению в тюрьму на два, три года (я говорю по примерам, бывшим в России), или, может быть, и на более долгое заключение, может быть, и на казнь, хотя вероятие такого наказания очень мало.
Таковы невыгоды неподчинения. Невыгоды же подчинения будут состоять в следующем: в лучшем случае меня не пошлют на убийства людей и самого не подвергнут большим вероятиям искалечения и смерти, а только зачислят в военное рабство: я буду наряжен в шутовской наряд, мною будет помыкать всякий человек, выше меня чином, от ефрейтора до фельдмаршала, меня заставят кривляться телом, как им этого хочется, и, продержав меня от одного до пяти лет, оставят на десять лет в положении готовности всякую минуту явиться опять на исполнение всех этих дел. В худшем же случае будет то, что при всех тех же прежних условиях рабства меня ещё пошлют на войну, где я вынужден буду убивать ничего не сделавших мне людей чужих народов, где могу быть искалечен и убит и где могу попасть в такое место, как это бывало в Севастополе и как бывает во всякой войне, где люди посылаются на верную смерть, и, что мучительнее всего, могу быть послан против своих же соотечественников и должен буду убивать своих братьев для династических или совершенно чуждых мне правительственных интересов. Таковы сравнительные невыгоды.
Сравнительные же выгоды подчинения и неподчинения следующие.
Для неотказавшегося выгоды будут состоять в том, что он, подвергнувшись всем унижениям и исполнив все жестокости, которые от него требуются, может, не будучи убитым, получить украшения красные, золотые, мишурные на свой шутовской наряд, может в лучшем случае распоряжаться над сотнями тысяч таких же, как и он, оскотиненных людей и называться фельдмаршалом и получить много денег.
Выгоды же отказавшегося будут состоять в том, что он сохранит своё человеческое достоинство, получит уважение добрых людей и, главное, будет несомненно знать, что он делает дело Божье, и потому несомненное добро людям.
Таковы выгоды и невыгоды с обеих сторон для человека из богатых классов, для угнетателя; для человека же бедного рабочего класса выгоды и невыгоды будут те же, но с важным прибавлением невыгод. Невыгоды для человека из рабочего класса, не отказавшегося от военной службы, будут ещё состоять в том, что, поступая в военную службу, он своим участием и как бы согласием закрепляет то угнетение, в котором находится он сам» (Там же. С. 144 – 145).
Нам, повторим, необходимы при анализе “ядра” трактата, значительнейшего в антивоенных выступлениях Толстого-публициста, столь пространные цитаты — для демонстрирования читателю значительнейшей, более чем столетней ошибки большинства из числа и без того немногих его критиков. Только что процитирована была та самая часть, из-за которой трактат Л. Н. Толстого «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» поклонники языческого же понимания жизни считают не только радикально-антивоенным, но и анархическим. Между тем, в завершении своих опровержений мнимой пользы и необходимости государств и в завершении данной, Седьмой главы Толстой «вдруг» бьёт их без жалости, выводя следующее:
«Но не соображения о том, насколько нужно и полезно для людей то государство, которое они призываются поддерживать своим участием в военной службе, ещё менее соображения о выгодах и невыгодах для каждого его подчинения или неподчинения требованиям правительства решают вопрос о необходимости существования или уничтожения государства. Решает этот вопрос бесповоротно и безапелляционно религиозное сознание или совесть каждого отдельного человека, перед которым невольно с общей воинской повинностью становится вопрос о существовании или несуществовании государства» (Там же. С. 145 – 146).
Удивительно, с каким согласием и в наши дни мнимые единомышленники Толстого, либералы и пацифисты, проходят мимо этих, главнейших выводов Толстого-христианина, отыскивая в евангельском, христианском сочинении некое пацифистское содержание! Как же вы, городская безверная сволочь, после этого удивляетесь, что из вас ваши же правительства успешно и без труда создают разбойничьи кодлы для агрессивной войны?
Пожалуй, о пресловутом «анархическом пафосе» слова «Царство Божие внутри вас» Льва Николаевича следует всё-таки говорить, хотя с осторожностью. Вот краткая и ёмкая формулировка того, что сам он именовал анархией, из Дневника 1899 г.: «Анархия не есть отсутствие учреждений, а только отсутствие таких учреждений, которые людей заставляют подчиняться насильно, а — такие учреждения, которым люди подчиняются свободно, по разуму. Казалось, иначе не могло и не должно бы быть устроено общество существ, одарённых разумом» (53, 228). Иначе говоря, Лев Николаевич не отрицал ни власти Бога над людьми, ни даже земной власти человека над человеком, основанной на качестве и полноте социально-ценных знаний, то бишь на авторитете ЭПИСТЕМОС, вкупе с духовным, приобретённым заслугами и добрым, любовным отношением к подвластным как к ближним и равным. Ударам его критики справедливо подвергалась только государственная власть, сущность которой во все века была и остаётся неизменной: авторитет силовой санкции, принуждения, совершаемого с помощью послушных вооружённых прислужников «верхушки», и в основном – в отношении собственных граждан, угнетённых и ропщущих.
Вот тезисы Льва Николаевича Толстого, кратко раскрывающие содержание ВОСЬМОЙ ГЛАВЫ и помогающие проследить за авторской мыслью:
«Христианство не есть законодательство, а новое понимание жизни, и потому оно не было обязательно и не было принято всеми людьми во всём его значении, а лишь немногими, остальные же приняли его в извращённом виде. Христианство, кроме того, есть пророчество о погибельности языческой жизни и потому необходимости принятия христианского учения.
Непротивление злу насилием есть одна из сторон христианского учения, которая в наше время неизбежно должна быть принята людьми.
<Есть> два способа разрешения всякой борьбы. Первый способ состоит в том, чтобы найти общие определения зла, обязательные для всех, и бороться с этим злом насилием. Второй способ — христианский — состоит в том, чтобы вовсе не бороться со злом насилием. Хотя безуспешность первого способа уже сознавалась в первые века христианства, но он продолжал прилагаться, и только по мере движения человечества становилось всё очевиднее, что общего определения зла нет и не может быть. Теперь же это очевидно для всех, и если существует насилие, предназначенное для борьбы со злом, то не потому, что оно продолжает считаться нужным, а потому, что люди не умеют от него избавиться. Трудность избавления зависит от хитрости и сложности государственного насилия.
Насилие это поддерживается 4-мя средствами: устрашением, подкупом, гипнотизацией и применением военной силы.
Избавление от государственного насилия не может произойти вследствие свержения государственной власти. Люди бедственностью языческой жизни приведены к необходимости признания обойдённого ими учения Христа с его непротивлением злу. К той же необходимости принятия христианского учения приводит и сознание его истинности, распространённое в нашем мире.
Сознание это находится в полном противоречии с нашей жизнью, что особенно очевидно на общей воинской повинности, но люди, вследствие привычки и воздействия 4-х средств государственного насилия, не видят этого противоречия христианства с обязанностями солдата. Люди не видят этого даже и тогда, когда им с полной очевидностью сами власти представляют всю безнравственность обязанностей солдата. Призыв к воинской повинности есть крайнее испытание для каждого человека, предложение выбора между принятием христианского учения непротивления или рабской покорности существующему государственному устройству.
Люди обыкновенно, отрекаясь от всего святого, покоряются требованиям государственного устройства и как будто не видят иного выхода. Для людей языческого жизнепонимания и нет иного выхода и не будет, несмотря на всё более ужасные бедствия войны. Общество из таких людей должно погибнуть, и никакие общественные переустройства не спасут его. Языческая жизнь дошла до последних пределов — она уничтожает самую себя» (28, 298 – 299).
Тезис о «добровольном рабстве» людей отжитого, вредного им самим жизнепонимания Толстой развивает в основном тексте Главы следующим образом:
«<Император Вильгельм> высказывает то, что знают, но старательно скрывают все умные правители. Он говорит прямо, что люди, служащие в войске, служат ЕМУ и ЕГО выгоде и должны быть готовы для его выгоды убивать своих братьев и отцов.
[…] Жалкий, ошалевший от власти, больной человек этот своими словами оскорбляет всё, что может быть святого для человека нашего времени, и люди — христиане, либералы, образованные люди нашего времени, все, не только не возмущаются на это оскорбление, но даже не замечают его.
[…] Все молодые люди всей Европы год за год подвергаются этому испытанию и за самыми малыми исключениями все отрекаются от всего, что есть и может быть святого для человека, все выражают готовность убить своих братьев, даже отцов по приказанию первого заблудшего человека, наряженного в обшитую красным и золотом ливрею, и только спрашивают, кого и когда им велят убивать. А они готовы.
Ведь у каждого дикого есть что-либо святое, за что он готов пострадать, но не уступить. Но где же это святое у человека нашего времени? Ему говорят: иди ко мне в рабство, в такое рабство, при котором придётся убивать даже отца родного, и он, очень часто учёный, прошедший все науки в университете, покорно подставляет шею под хомут. Его наряжают в шутовской наряд, велят прыгать, кривляться, кланяться, убивать — он всё покорно делает. И когда его выпускают, он как встрёпанный возвращается в прежнюю жизнь и продолжает толковать о достоинстве человека, свободе, равенстве и братстве.
"Да, но что же делать, — часто с искренним недоумением спрашивают люди. — Если бы все отказались, тогда бы так. А то что ж, я один пострадаю и никому и ничему не сделаю пользы".
И правда, человеку общественного жизнепонимания нельзя отказаться. Смысл его жизни — благо его личности. Для его личности ему лучше покориться, и он покоряется.
Что бы с ним ни делали, как бы ни мучили, как бы ни унижали его, он будет покоряться, потому что один он ничего не может сделать, у него нет той основы, во имя которой он мог бы противостоять насилию один. А соединиться им никогда не дадут те, которые управляют ими. Говорят часто, что изобретение страшных военных орудий убийства уничтожит войну; война уничтожит сама себя. Это неправда. Как можно увеличивать средства избиения людей, так можно увеличивать средства приведения к покорности людей общественного жизнепонимания. Пускай их бьют тысячами, миллионами, разрывают на части, — они всё-таки одни, как бессмысленная скотина, будут идти на бойню, потому что их подгоняют хлыстом; другие будут идти потому, что им за это позволяют надеть ленточки и галунчики, и будут даже гордиться этим.
И тут-то, с составом людей, одурённых до того, что они o6eщаются убивать своих родителей, общественные деятели — консерваторы, либералы, социалисты, анархисты — толкуют о том, как устроить разумное и нравственное общество. Да какое же разумное и нравственное общество можно устроить из таких людей? Как из гнилых и кривых бревён, как ни перекладывай их, нельзя построить дома, так из таких людей нельзя устроить разумное и нравственное общество. Из таких людей может образоваться только стадо животных, управляемое криками и кнутами пастухов» (28, 163 – 165).
Иллюстрацией, доказывающей справедливость тезиса о современном «добровольном рабстве» цивилизованного и даже образованного стада, стало для Л. Н. Толстого событие, описанное в главе 1-й обширного ЗАКЛЮЧЕНИЯ к трактату. Быть может, совершись события раньше, Толстой включил бы их анализ, вполне логически, в тексты Восьмой и последующих глав. Но всё произошло тогда, когда главы уже были написаны, оставалось писанием лишь Заключение, и значительный, даже недостающий Толстому импульс чуть-чуть не запоздал…
Итак, 9-го сентября 1892 года совершилось событие историческое — в истории русской и мировой общественно-публицистической и религиозной мысли. На станции Узловая Сызранско-Вяземской железной дороги писатель встретился с карательным отрядом, направлявшимся, под личным руководством тульского губернатора, для наказания крестьян, не давших своему помещику рубить лес, вероятно, вполне законно приобретённый им «на извод», но который сами эти дети природы, чуждые буржуазного «правосознания», считали своим.
В это время Лев Николаевич Толстой уже без малого год участвует, вместе со многими совестливыми аристократами и богатыми людьми России и мира, в тяжелейшем деле христианского служения, помощи крестьянам, пострадавшим в России от неурожаев 1890 – 1892 гг. На границе Тульской и Рязанской губерний, в удобном для дела месте, именно в Бегичевке, имении старого своего друга Ивана Ивановича Раевского, к тому времени уже погибшего, заморившего себя до смерти на этом деле, был организован осенью 1891 года штаб помощи, в который, в очередной раз, Толстому нужно было нанести тогда инспекционный, «деловой» визит. И вот в письме к жене от 10 сентября, уже из Бегичевки, первом после сентябрьского приезда туда (если же точнее, это пространная приписка к письму дочери Тани), Толстой сообщает некоторые новости, среди которых вдруг — эти краткие, без пояснений, слова:
«Впечатление Узловой ужасно» (84, 160).
Толстой посчитал необходимым заехать по пути с ответным «визитом вежливости» в Молодёнки Епифанского уезда, имение Петра Фёдоровича Самарина (1830 – 1901), за 18 вёрст от Бегичевки. В тот же день он проезжал станцию Узловая, что в Тульской губернии, где был свидетелем ужаснувшей его сцены, которую или не захотел, или не нашёл в себе силы тогда же подробно описать в письме к жене. Это сделала верная и любящая дочь, Татьяна Львовна, в письме к маме 10 сентября (к которому Л. Н. Толстой сделал обширную приписку):
«В одном поезде с нами ехали вчера Давыдовы — тоже в Молодёнки, — и Зиновьев с Львовым, чтобы усмирять бунт в Бобриках, где крестьяне не дают Бобринскому рубить лес, который они считают своим. В Узловой мы нагнали поезд с 400 солдат, которых туда гонят с ружьями, готовыми зарядами и музыкой. Это произвело на нас всех и особенно на пап; ужасно неприятное впечатление. Зиновьев казался очень сконфуженным и жалким» (Там же. С. 160 – 161).
Ещё бы тульскому губернатору Николаю Алексеевичу Зиновьеву (1839 – после 1917) не быть сконфуженным. К тому времени, когда Лев Николаевич взялся, миновав период сомнений, за дело благотворения голодавшему народу, Зиновьев успел познакомиться с Толстым, стать гостем его семейства и вполне поддерживал инициативу Ивана Ивановича Раевского со столовыми, продолженную Толстым после смерти этого старого, доброго друга молодости. Тульский прокурор Николай Васильевич Давыдов, давний общий знакомый Толстого и Зиновьева, особенно подчёркивает в своих мемуарах, что Николай Алексеевич относился к Толстому-благотворителю «с большим уважением», не как «представитель наблюдающей власти, а в качестве знакомого» (Давыдов Н.В. Из прошлого // Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1978. Т. 2. С. 15). Ещё 28 августа он нанёс Толстому в Ясной Поляне неофициальный, вполне дружеский визит, чтобы поздравить с днём рождения…
И вдруг — такие обосратушки. Аж кучкой!
В черновых рукописях ДВЕНАДЦАТОЙ ГЛАВЫ «Царства Божия…» сохранился такой портрет Зиновьева в стадии “извините, обосрались” — из окончательного текста сочинения убранный, но, без сомнения, нарисованный Толстым по свежим воспоминаниям “c натуры”:
«Следующее, что я увидал, — это начальника всей этой экспедиции, седого человека, у которого, я знаю, дочь выходит замуж и маленькая 5-летняя дочка, невинный ребёнок, которую он любит и крестит, старушка мать, у которой он целует руку и тоже крестит. Лицо этого человека несчастно. Он знает всю мерзость того дела, которое он совершает, но старается притвориться спокойным. И бегающие глаза, и неестественная развязность тона выдают его» («Царство Божие внутри вас». Из рукописей двенадцатой главы // Литературное наследство. Т. 69. Кн. 1. М., 1961. С. 454).
Нехорошо, конечно же, было и Льву Николаевичу. В третьем томе «Биографии Л. Н. Толстого» Павел Иванович Бирюков, ставший с лета 1892 года ответственным заместителем Л. Н. Толстого в Бегичевке и, после перерыва и посещения в Ясной Поляне Толстого, уехавший снова туда не позднее 22 августа, вспоминает: «Я жил в это время в Бегичевке, заведуя столовыми Льва Николаевича. Мы ждали его приезда для составления отчёта за прошлый год, и в назначенный день, 9 сентября, он приехал. Я встретил его на крыльце дома, когда он выходил из экипажа. Радостная улыбка встречи остановилась на моих губах, когда я увидел взволнованное, расстроенное, мрачное лицо Л. Н-ча. Я понял, что что-нибудь случилось дорогой. И только что Л. Н-ч взошёл в дом, как, не садясь, с волнением и слезами в голосе начал рассказывать о том, что с ним произошло…» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. М., 1923. Том третий. С. 202 – 203).
Эти «волнение и слёзы в голосе» ощущаются и при ЧТЕНИИ ГЛАВЫ 1-Й ЗАКЛЮЧЕНИЯ трактата.
Конечно же, Толстой-публицист не преминул со своих позиций описать и охарактеризовать виденное им. Взывающая к дремлющей совести «паразитов» проблема неуважения к правам и человеческому достоинству своих кормильцев, поднятая Львом Николаевичем ещё в трактате «Так что же нам делать?», развитая им позднее в гениальных работах «Неужели это так надо?», «Стыдно» и «Голод или не голод?», нашла весьма многословное и эмоциональное выражение в главе XII трактата «Царство Божие внутри вас», в котором эта, заключительная, глава — самая пространная, могущая быть прочтённой даже отдельно от предшествующих ей, как особенное публицистическое выступление Л. Н. Толстого. Конечно же, после публикации этой главы и прочтения её Н. А. Зиновьевым отношения его с Толстым были разорваны взаимно.
Тема, заявленная в трактате, по всей видимости, не скоро утратит свою актуальность для России.
Толстого возмутила не столько жестокость самого наказания, сколько та лёгкость, то нравственное безразличие, с которыми чиновники, офицеры и солдаты готовились совершить истязание «голодных и беззащитных, тех самых людей, которые кормят их» (28, 230).
Вошь и гнида ополчились на бабку Степаниду, которую и без того грызут... Не апофеоз ли это того «стиля взаимоотношений» власти и общества в России, который господствовал и при царях, и при Сталине, и торжествует и в наши дни, в современной (2023 г.), гопническо-быдлятной, бандюжье-сволочной, полицейской и милитаристской путинской России?
И вот тут-то, в этой части трактата, особенно уместна была бы та характеристика, которая попала в его Восьмую главу. О том, что, «как из гнилых и кривых брёвен, как ни перекладывай их, нельзя построить дом, так из таких людей нельзя устроить разумное и нравственное общество. Из таких людей может образоваться только стадо животных, управляемое криками и кнутами пастухов» (28, 165).
Пока «мирные народы» покойно «пасутся», не помышляя о своём праве на свободу, честь, достоинство, до тех пор послушное стадо можно «стричь» (налогами, штрафами и иными поборами), «резать» (войнами), да ещё и обманывать тем, что иначе нельзя и прожить стаду. Но как только традиционные неуважение, насилие и обман встречают отпор, как только стадо становится обществом людей, знающих о своих человеческих правах, о естественности своего равенства с самозваными распорядителями их судеб, все эти люди обречены становиться жертвами насилий и обмана. А убивать их будут такие же, в прошлом, простые люди, но загнанные уже в военное рабство.
Не апофеоз ли это того имперского садюжьего стиля взаимоотношений власти и общества в России, который царил и при царях, и при Сталине, и царит в современной путинской России? Взывающая к дремлющей совести «паразитов» проблема неуважения к правам и человеческому достоинству своих кормильцев, по всей видимости, не скоро утратит свою актуальность. И совершенно не напрасно, не случайно это патетическое и эмоциональное место в трактате перекликается с пушкинским стихотворением «Свободы сеятель пустынный…»: как и это стихотворение одного из немногочисленных поэтов, признанных Толстым, многие главы «Царства Божия…» писались в период не только ужасной хронической усталости, которую Толстой до лета 1892 г. не мог до конца снять как по причине необходимости и в периоды кратких отпусков удалённо руководить бегичевскими и иными делами, так и из-за домашнего, связанного с поведением жены, непокоя. Сказывался и процесс утраты автором некоторых, известных по его высказываниям о крестьянах и достаточно наивных, «демократических» иллюзий — конечно же, связанных с длительным ежедневным наблюдением реальной жизни этих самых крестьян. В том тяжёлом состоянии души, которое, от случая к случаю, преследовало гения периодически всю жизнь. Кроме того, пушкинские образы, настроения, понятие свободы и чести всегда были близки Толстому, хотя в понятие «свобода» Толстой-публицист вложил своё, очень своеобразное содержание, отражающее его высшее, чем пушкинское, истинно-христианское жизнепонимание.
По мнению П. И. Бирюкова, встреча с карательным отрядом произвела на Толстого такое же сильное впечатление, какое в прежние эпохи земного бытия произвели на него «смерть его отца и бабушки; столкновение с гувернёром-французом, затем его внезапная поездка на Кавказ, перенёсшая его из московских ресторанов с картами и цыганами на лоно дикой кавказской природы. Таковы были для него севастопольские ужасы, смертная казнь в Париже, смерть любимого брата и проч. Московская перепись и знакомство с городской нищетой» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. Том третий. М., 1923. С. 202).
ВОЗВРАТИМСЯ ТЕПЕРЬ К ОСНОВНЫМ ГЛАВАМ сочинения в их логике изложения, замысленной и осуществлённой Толстым до встречи с карательным отрядом.
В начале ВОСЬМОЙ ГЛАВЫ обращает на себя внимание утверждение Л. Н. Толстого, что христианскому учению д;лжно было быть извращённу мирскими перетолкованиями, и Иисус знал об этой неизбежности — убеждён Толстой. Иначе бы люди древности отшатнулись от столь требовательной к ним Истины — и учение бы было забыто, заглохло, как семена без почвы.
«Приняв же его в извращённом виде, народы, принявшие его, подверглись хотя и медленному, но верному воздействию его и длинным, опытным путём ошибок и вытекающих из них страданий приведены теперь к необходимости усвоения его в его истинном значении.
Извращение христианства и принятие его в извращённом виде большинством людей было так же необходимо, как и то, чтобы для того, чтобы оно взошло, посеянное зерно было на время скрыто землёй.
Христианское учение есть учение истины и вместе с тем пророчество.
Тысяча восемьсот лет тому назад христианское учение открыло людям истину о том, как им должно жить, и вместе с тем предсказало то, чем будет жизнь человеческая, если люди не будут так жить, а будут продолжать жить теми основами, которыми они жили до него, и чем она будет, если они примут христианское учение и будут в жизни исполнять его.
[…] И вот после 18 веков пророчество совершилось. Не следуя учению Христа вообще и проявлению его в общественной жизни непротивлением злу, люди невольно пришли к тому положению неизбежности погибели, которое обещано Христом тем, которые не последуют его учению» (28, 146 – 147).
Люди с древности, многие века принимали христианство лишь номинально, не слушаясь Христа, в частности и главное: «продолжали для себя держаться правила противления насилием тому, что ими считалось злом» (Там же. С. 149). При этом для простецов, для властной и иных элит общества и для «людей, облечённых святостью», то, что следует полагать добром и то, что злом, против которого первые и вторые соблазнялись употреблять насилие, было не одно и то же. И до сего дня «нет и не может быть такого внешнего авторитета определения зла, который признавался бы всеми» (Там же. С. 150).
И вот, на пути к военному, солдатскому рабству, «дошло до того, что люди, имеющие власть, перестали уже доказывать то, что они считают злом, есть зло, но прямо стали говорить, что они считают злом то, что им не нравится, а люди, повинующиеся власти, стали повиноваться ей не потому уже, что верят, что определения зла, даваемые этой властью, справедливы, а только потому, что они не могут не повиноваться» (Там же).
Для точного и яркого описания существующего устройства жизни, в котором «насилие держится теперь уже не тем, что оно считается нужным, а только тем, что оно давно существует и так организовано людьми, которым оно выгодно, т. е. правительствами и правящими классами, что людям, которые находятся под их властью, нельзя вырваться из-под неё», Толстой прибегает к заимствованной у Александра Ивановича Герцена метафоре «Чингис-Хана с телеграфом»:
«Правительства в наше время — все правительства, самые деспотические так же, как и либеральные, — сделались тем, что так метко называл Герцен Чингис-ханом с телеграфами, т. е. организациями насилия, не имеющими в своей основе ничего, кроме самого грубого произвола, и вместе с тем пользующимися всеми теми средствами, которые выработала наука для совокупной общественной мирной деятельности свободных и равноправных людей и которые они употребляют для порабощения и угнетения людей» (Там же. С. 152).
В Заключении трактата, рассказывая об одном из случаев сопротивления крестьян имперской «власти» (в случае, когда помещик залил крестьянские луга, подняв воду на своей плотине), когда аресты производились по крестьянским дворам «с свойственным русской власти неуважением к людям», и народ смог (как не умеют современные пригламуренные хомячки в российских городах) отбиться от уездного исправника и его “шестёрок” (аналог теперешних жирных, словно созданных на заклание вилами, путинских полицаев и “приставов”):
«Явилось новое страшное преступление: сопротивление власти, и об этом новом преступлении донесено в город. И вот губернатор, […] с батальоном солдат с ружьями и розгами, пользуясь и телеграфами, и телефонами, и железными дорогами, на экстренном поезде, с учёным доктором, который должен был следить за гигиеничностью сечения, олицетворяя вполне предсказанного Герценом Чингис-хана с телеграфами, приехал на место действия». Крестьян подвергли унизительной порке, тем самым «закрепив уже навсегда решение власти» (Там же. С. 222 – 223, 225).
Отношения писателей были давнишние, хотя, по преимуществу, опосредованы расстояниями. Ещё до встречи и личного общения в 1861 году Толстому и Герцену было известно друг о друге: во второй книжке «Полярной звезды» (1856) Александр Иванович отмечал «пластическую искренность» повести Толстого «Детство», а в переписке этих лет неоднократно писал о Толстом как о новом «очень талантливом авторе». И именно Герцен в третьей книжке «Полярной звезды» на 1857 г. напечатал задорную сатирическую песенку времён Крымской кампании «Как четвёртого числа...», автором которой, как мы помним, был Толстой. Севастопольские рассказы Толстого в 1858 г. Герцен рекомендовал Мальвиде фон Мейзенбуг (1816 – 1903), немецкой писательнице и домашнему учителю его дочери Ольги, для перевода на немецкий язык.
Знакомство Толстого с Герценом-писателем, с запретными лондонскими изданиями по-настоящему произошло после его возвращения из Севастополя. 4 ноября 1856 г. Толстой в дневнике отметил интересное содержание прочитанной им второй книжки «Полярной звезды» включавшей в себя отрывки из «Былого и дум» Герцена. Во время первого заграничного путешествия в 1857 г. Толстой собирался побывать в Англии и повидаться с Герценом, но свидание состоялось лишь в позднейшую заграничную поездку Толстого, 4 марта 1861 г. в Лондоне, в доме Герцена. Толстой вспоминал о собеседнике как о «живом, отзывчивом, умном, интересном» собеседнике, сочетавшем в себе «глубину и блеск мыслей» (Сергеенко П. Толстой и его современники. М., 1911. С. 13). С 4 по 16 марта 1861 г., встречаясь почти ежедневно, Толстой и Герцен говорили о России и Западе, об освобождении крестьян и о путях этого процесса. Эпистолярный, последовавший за личными встречами, диалог писателей утрачен для нас: от него сохранились письма только Льва Николаевича.
Вернувшись в Россию, на протяжении почти 20 лет публично Толстой практически никак не проявлял себя по отношению к Герцену. Более того, внешне могло показаться, что Герцен становится ему чуждым и далёким, с его социальной пропагандой на страницах изданий Вольной русской типографии. Двоюродной тётке своей, Александре Андреевне Толстой 7 августа 1862 г. писал: «К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе» (60, 436). Между прочим, это было время, когда Толстой, оскорблённый обысками, по доносу, в Ясной Поляне, предполагал, по его выражению в том же письме тётке и по примеру Герцена — «экспатриироваться» из России: «Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперёд, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, — я уеду» (Там же). К восторгу патриотов нескольких поколений и к сожалению людей добрых и разумных, мыслящих независимо, то есть, абсолютного, во все времена, меньшинства в России — Толстой не исполнил этого своего намерения.
Наметившийся в 1861 г. диалог между писателями несомненно сказался в художественном творчестве Толстого и в его социально-нравственных исканиях. Мучительные поиски путей решения злободневных проблем российской жизни, дружеские связи с почитателями «лондонского изгнанника» — Н. Н. Страховым, Н. Н. Ге, В. Г. Чертковым, В. В. Стасовым — способствовали возрождению интереса Толстого к наследию Герцена, к его идеям. Последние 30 лет жизни Толстого отмечены повышенным вниманием к сочинениям Герцена. Многочисленные упоминания о Герцене встречаются на страницах его дневников, в письмах, частных беседах.
Уже в конце 1880-х Толстой перечитывал книгу А. И. Герцена «С того берега». По прочтении он пишет своеобразное письмо-исповедь близкому другу, Владимиру Григорьевичу Черткову, в котором впервые высказал мысль о пагубности для России запрета сочинений Герцена, который последовательно отстаивал преимущества мирных преобразовании по сравнению с революционным исходом: «Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены: во-первых, это писатель, как писатель художественный если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям, а во-вторых, если бы он вошёл в духовную плоть и кровь молодых поколений с 50-х годов, то у нас было бы революционных нигилистов, […] не было бы динамита, и убийств, и виселиц, и всех расходов, усилий тайной полиции, и всего того ужаса правительства и консерваторов, и всего того зла. Очень поучительно читать его теперь. И хороший искренний человек» (86, 121 – 122). Это письмо – первое обстоятельное суждение Толстого о Герцене как писателе, как значительном явлении русской общественной мысли, политическом деятеле. Упомянутый выше П. А. Сергеенко передаёт следующие слова Толстого, относящиеся к концу марта 1893 года:
«Ведь если бы выразить значение русских писателей процентно, в цифрах, то Пушкину надо бы отвести 30 %, Гоголю — 20 %, Тургеневу — 10 %, Григоровтчу и всем остальным — около 20 %. Всё же остальное принадлежит Герцену. Он изумительный писатель. Он глубок, блестящ и проницателен. И будь он доступен русской молодёжи, не было бы первого марта» (Лакшин В. Интервью и беседы с Львом Толстым. М., 1987. С. 336).
Теперь уже Толстой в своих сочинениях и письмах охотно цитирует то или другое место или отдельное выражение Герцена. Так, в своём Дневнике под 11 июля 1890 г. он записывает: «Мы переживаем то ужасное время, о котором говорил Герцен. Чингис-хан уже не с телеграфами, а с телефонами и бездымным порохом. Конституция, известные формы свободы печати, собраний, исповеданий, всё это тормаза на увеличение власти вследствие телефонов и т. п. Без этого происходит нечто ужасное и то, что есть только в России. Без этого происходит нечто ужасное и то, что есть только в России» (51, 61 – 62). Это суждение ощутимо не утратило своей актуальности и для современной нам путинской, варварской и фашиствующей, России. А в письме Л. Н. Толстого к другу молодости Борису Николаевичу Чичерину (1828 – 1904) от 31 июля того же года находим такое суждение:
«Недаром Герцен говорил о том, как ужасен бы был Чингис-Хан с телеграфами, с железными дорогами, журналистикой. У нас это самое совершилось теперь» (65, 133).
Толстой здесь имеет в виду статью Герцена «Письмо к императору Александру II» (По поводу книги барона Корфа)», напечатанную в «Колоколе» 1857 г., с таким известным суждением о судьбах России: «Распущенную, рыхлую Русь Пётр I суровой рукой стянул в сильное европейское государство; косневшему в своём отчуждении народу он привил брожение западной гражданственности.
[…] Общество, развившееся на европейских основаниях, должно было сделать своё, иначе дело Петра I было бы вполовину успешно и привело бы к страшной нелепости.
Каждая степень образования, развития, даже силы государственной, требует соответственный себе цикл государственных учреждений. С каждым шагом вперёд ему нужно больше простора, больше воли, больше определённости в своих отношениях к власти; слоном, больше независимой, самобытной и разумной жизни. Или государство её достигает […], тогда оно идёт далее в истории; или — нет, и тогда оно останавливается, разлаживается, распадается и обмирает таким образом до какого-нибудь решительного события (например, Крымской войны), которое снова раскрывает ему путь развития или окончательно убивает его как деятельное, развивающееся государство. Вступив в западное образование, Россия должна была идти тем же путём. Если б у нас весь прогресс совершался ТОЛЬКО в правительстве, мы дали бы миру ещё небывалый пример самовластья, вооружённого всем, что выработала свобода, рабства и насилия, поддерживаемого всем, что нашла наука. Это было бы нечто вроде Чингис-Хана с телеграфами, пароходами, железными дорогами, с Карно и Монжем в штабе, с ружьями Минье и с конгревовыми ракетами, под начальством Батыя» (Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. Том. 13. М., 1958. С. 37 – 38).
С. Л. Толстой вспоминает: «Отец разделял с Герценом его ненависть к Николаю I и крепостному праву. Он нередко повторял следующее мнение Герцена о Николае I, применяя его вообще к деспотическому правительству: Чингис-Хан был, конечно, очень страшен, и бороться с ним было трудно. Но ещё страшнее Чингис-Хан, когда к его услугам находятся пушки, железные дороги, телеграфы и вообще все приобретения современной техники. С таким Чингис-Ханом почти невозможно бороться» (Толстой С.Л. Очерки былого. Тула, 1965. С. 118).
Высказанные Толстым мысли станут основой его отношения к Герцену, которое он сохранит до конца жизни. О том же 13 февраля 1888 г. Толстой писал художнику Ге, ещё раз подчёркивая, что запрещением сочинений Герцена «из организма русского общества вынут насильственно очень важный орган» (64, 150).
Перечтя «С того берега» в 1905 году, Толстой оставил в Дневнике на 12 октября восхищённый отзыв об авторе: «Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передаёт свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их» (55, 165).
Наконец, в начале 1910 г. к Толстому обратился в письме Кельсий Порфирьевич Славнин, редактор ежедневной газеты «Новая Русь», издававшейся в Петербурге. Кельсий Порфирьевич сообщал, что его привлекают по 73 ст. Уголовного уложения за опубликование в газете в № 20 от 21 января из книги «На каждый день» мыслей Толстого «об обучении под названием закона Бога самым явным бессмыслицам». Славнин просил Толстого разъяснить ему, «имеется ли наличность преступления» в этих словах.
В ответе Кельсию Порфирьевичу от 27 февраля 1910 г. Толстой высказался довольно эмоционально:
«Извините, если, может быть, неточно отвечаю на ваш вопрос, но не затихающее негодование и ужас перед деятельностью царствующего в наше время Чингис-Хана с телефонами и аэропланами, облекающего свои злодеяния в форму законности, негодование это при всяком таком случае, как ваш, просится наружу» (81, 117).
По существу же поставленного вопроса Толстой ответил К. П. Славнину таким образом:
«Для того, чтобы ответить на ваш вопрос, мне нужно знать, что вы понимаете под словом “преступление”. Если вы понимаете то, что признаётся таковым нашим правительством, то я не знаю и не хочу знать той глупой, грязной и преступной чепухи, которая называется этим правительством законами и неподчинение которой называется преступлением. Если же вы спрашиваете, заключается ли перед совестью и здравым смыслом всех мыслящих людей “наличность преступления” в напечатанных вами моих словах, определяющих сущность деятельности всех церковных богословов, не только русских, но и всемирных, то отвечаю, что преступление совершено не мною и не вами, а готовится к совершению всей той продажной ордой чиновников, которые из-за получаемого ими жалования готовы не только вас посадить в тюрьму вместе с тысячами томящихся там людей, но всегда готовы мучить, убивать, вешать кого попало, только бы получать аккуратно своё награбленное с народа месячное жалованье» (Там же. С. 116 – 117).
Ознакомившись с таким ответом Льва Николаевича, Кельсий Порфирьевич смекнул, что из Россиюшки надо сваливать — и не прогадал, успев благоразумно эвакуировался за границу. Заочно суд приговорил его к полутора годам тюремного заключения. В мае 1910 г. осиротевшая редакция «Новой Руси» была разгромлена полицаями, а сама газета закрыта.
Самый, пожалуй, выдающийся образец использования Л. Н. Толстым герценовой метафоры — статья «Пора понять», написанная в сентябре — начале октября 1909 г. в Крёкшино и имевшая в ходе написания “рабочее” название — «Чингиз-Хан с телеграфами». А в тексте статьи, спустя почти 20 лет, Толстой повторит мысли, близкие слову и духу книги его начала 1890-х, «Царству Божию внутри вас»:\
«…Правительство, не встречая более препятствий, с полной бесцеремонностью и наглостью давит, душит, убивает, запирает, ссылает всех, дерзающих не то что противиться, но поднимать против него протестующий голос; с другой же стороны, особенно живо чувствуют русские люди жестокость, грубость и безудержный деспотизм правительства ещё и потому, что в последнее время, поняв возможность более свободной, чем прежняя, жизни, русские люди сознали, хотя отчасти, себя разумными существами, имеющими право руководиться, каждое, в своей жизни своим разумом и совестью, а не волею случайно попавшего на место властвующего того или другого неизвестного ему человека. Насколько становилась жесточе, грубее и бесконтрольнее власть правительства, настолько усиливалось и уяснялось в народе сознание безумия, невозможности продолжения такого состояния. И оба явления: и безудержный деспотизм власти, и сознание незаконности этой власти, усиливаясь с каждым днём и часом, дошли в последнее время до высшей степени. Но несмотря на ясность сознания большинством народа ненужности и зловредности правительства, народ не может освободиться от него силою вследствие тех практических приспособлений: железных дорог, телеграфов, скоропечатных машин и др., владея которыми правительство может всегда подавлять всякие попытки освобождения, делаемые народом. Так что в настоящее время русское правительство находится вполне в том положении, о котором с ужасом говорил Герцен. Оно теперь тот самый Чингис Хан с телеграфами, возможность которого так ужасала его. И Чингис Хан не только с телеграфами, но с конституцией, с двумя палатами, прессой, политическими партиями et tout le tremblement [фр. и со всем шумом].
— “Деспотизм! Помилуйте, какой же деспотизм, когда у нас две палаты, блоки, партии, фракции, запросы, президиум, премьер, кулуары, — всё, как должно. Какой же деспотизм, когда есть и Хомяков и Маклаков, и ответственный министр. Есть свод законов, и суды и гражданские, и уголовные, и военные, есть цензура, есть церковь, митрополиты, архиереи, есть академии, университеты. Какой же деспотизм?”
То, что всё это есть только подобие того подобия, которым в Европе обманывают людей и в России уже никого — кроме участников — не обманывает в настоящую минуту, не важно для Чингис Хана, так как у него есть другие средства. И он продолжает спокойно делать своё дело, надеясь, что, как это произошло и происходит во всех, так называемых, христианских странах, народ привыкнет, сам втянется и запутается в эти дела, и Чингис Хан останется Чингис Ханом — только не с ордой диких убийц, а с благовоспитанными, учтивыми, чистоплотными убийцами, которые так сумеют устроить разделение труда, что грабёж и убийство людей будет одно удовольствие и доступно самому утончённо чувствительному человеку» (38, 161 – 162).
Далее в Восьмой главе Толстой подробно описывает приёмы, которыми Чингис-Хан вербует себе рабов и прихвостней и делает общее заключение:
«Устрашение, подкуп, гипнотизация приводят людей к тому, что они идут в солдаты; солдаты же дают власть и возможность и казнить людей, и обирать их (подкупая на эти деньги чиновников), и гипнотизировать, и вербовать их в те самые солдаты, которые дают власть делать всё это.
Круг замкнут, и вырваться из него СИЛОЙ нет никакой возможности» (28, 155).
Лев Николаевич в одном из тяжелейших, с кровью сердца выстраданных своих сочинений предлагает выход религиозный, ненасильственный, христианский — и человечество, в массе своей, включая злосчастную отчизну яснополянца и весь поганый «русский мир», проходит мимо этого ответа, находя слово к современникам и потомкам Толстого-христианина то сугубо «антимилитаристским», антивоенным сочинением, а то и просто «утопией»!
Помимо отсылок к текстам евангелий, традиционно приумножающихся к завершению религиозного сочинения, следующая, ДЕВЯТАЯ ГЛАВА живого Слова отче Льва значительна появлением метафорического образа весны, который впоследствии будет повторяться, с теми же христианскими смыслами, в разных текстах Толстого знаменитейший из которых — начло романа «Воскресение». Как и свой роман через несколько лет, Толстой начинает главу именно с этой пасхальной, дарующей радость и надежду, метафоры:
«Положение народов христианских в наше время осталось столь же жестоким, каким оно было во времена язычества. Во многих отношениях, в особенности в порабощении людей, оно стало даже более жестоким, чем было во времена язычества.
Но между положением людей в то время и в наше время та же разница, какая бывает для растений между последними днями осени и первыми днями весны. Там, в осенней природе, внешняя безжизненность соответствует внутреннему состоянию замирания; здесь же, весною, внешняя безжизненность находится в самом резком противоречии с состоянием внутреннего оживления и перехода к новой форме жизни» (28, 166).
В основном ГЛАВА ДЕВЯТАЯ сочинения логически продолжает то, чем оканчивается Восьмая: осуществилось пророчество Христа над выслушавшими, но не воспринявшими учения: «внешнее состояние жестокости и рабства находится в полном противоречии с христианским сознанием людей, и каждый шаг вперёд только увеличивает это противоречие» (28, 166).
В предыдущих главах Львом Николаевичем раскрыта коренная, религиозная причина общественных бедствий, включая войны. Показано, что давно уже есть выход, и что он — в принятии современными людьми, как важнейшего руководства в жизни, выраженного в лучшем, полнейшем виде в учении Христа актуального, соединяющего в истине и любви («всемирного», «божеского»), религиозного понимания жизни. Показано, как владыки мира обманом, подкупом либо устрашением отманивают свои жертвы от этого пути, а попавших в солдатчину подвергают ещё особенному средству дисциплины, муштры. Логично в связи с этим указать на пути, которым общество «снизу», в лице уже пробудившихся к христианскому жизнепониманию людей, может противостоять архаике сознания, прикрывающей и оправдывающей для правительств их халтурное неумение прожить без драк, не втягивая в них и своих граждан.
И это способ, сперва поразивший Льва Николаевича на примере Залюбовского, Любича, Дрожжина и сектантских, по вере, отказников от военной службы. Этому способу освобождения посвящены заключительные главы замечательного живого слова Льва Николаевича Толстого, книги «Царство Божие внутри вас». Они писаны СЕРДЦЕМ, и их бессмысленно, даже сколько-нибудь подробно, цитировать, а тем более пересказывать. Но к ним, как к источнику воды живой, и в наши дни следует припадать тем, кто ни в мирное, ни в военное время не желает связывать себя с рабьей сворой правительственных или околоправительственных (наёмники) вооружённых убийц: не только учиться убийству, но и, скажем, в современной путинской России подвергать своё сознание загрязнению популярными идеологемами, так или иначе оправдывающими вооружённое «добро с кулаками».
Стоит заметить, что Толстой ставит вопрос шире, напоминая, что идеалом последователей Христа должна бы быть совершенная независимость от насильнического общественного строя жизни, от государства, то есть Церковь на уровне незримом, сакральном, духовом, а на уровне материально-хозяйственном — общинное самоуправление.
В окончательной редакции Толстой не озаглавливал главы трактата, но в опубликованных в Полном собрании сочинений черновиках, помимо конспективного изложения содержания, стоит и желавшееся Толстым, не использованное в окончательной редакции, заглавие Главы Девятой: «Принятие христианского жизнепонимания освобождает людей от бедственности нашей языческой жизни». Вчитаемся для начала в этот черновой авторский конспект содержания Главы:
«Внешняя жизнь христианских народов остаётся языческою, но они уже проникнуты христианским сознанием. Выход из этого противоречия в принятии христианского жизнепонимания. В нём только каждый человек свободен, и оно только освобождает его от всякой человеческой власти.
Освобождение это совершается не изменением внешних условий, а только изменением понимания своей жизни. Христианское жизнепонимание требует отречения от насилия и, освобождая человека, принявшего его, освобождает и мир от всякой внешней власти. Выход из теперешнего, кажущегося безвыходным, положения в том, чтобы каждый человек, способный усвоить христианское жизнепонимание, принял его и жил сообразно с ним.
Но люди считают этот путь слишком медленным и видят спасение во внешних изменениях жизни при участии государственной власти. Это ни к чему не приведёт, потому что люди сами производят то зло, от которого страдают. Это особенно очевидно на покорном исполнении воинской повинности, от которой выгоднее всякому отказаться, чем покориться.
Освобождение людей произойдёт только через освобождение себя каждым отдельным человеком, и проявляющиеся уже случаи такого освобождения угрожают разрушением государственного устройства. Отречение людей от нехристианских требований правительств подрывает власть правительств и освобождает людей. И потому случаи такого отречения страшнее для государственной власти, чем всякие заговоры и насилия.
Отказы в России от присяги, уплаты податей, от паспортов, от полицейских должностей, от участия в суде, от воинской повинности. Подробности одного из отказов от воинской повинности. Случаи таких отказов в других государствах.
Правительства не знают, что делать с людьми, отказывающимися на основании христианского учения от их требований, обличающими их и обходящимися без них. Люди эти, не борясь, изнутри разрушают основы правительств. Наказывать таких людей значит самим отречься от христианства и способствовать распространению того самого сознания, во имя которого совершаются эти отказы. Поэтому положение правительств отчаянное, и люди, проповедующие бесполезность личного освобождения, только задерживают разрушение существующего насильнического государственного устройства» (28, 299 – 300).
Таких людей, в повседневной жизни стремящихся «придумывать общие средства улучшения своего положения, которые будут приложены властью, самим же продолжать подчиняться власти», исполнять требования правительства: уплаты пошлин, налогов, участия в присяжных судилищах, и особенно — участия в войске, Лев Николаевич, продолжая в Девятой главе тему «добровольного рабства», уподобляет людям, соглашающимся высечь товарищей и даже самих себя:
«Мне рассказывали случай, происшедший с храбрым становым, который, приехав в деревню, где бунтовали крестьяне и куда были вызваны войска, взялся усмирить бунт в духе Николая I, один, своим личным влиянием. Он велел привезти несколько возов розог и, собрав всех мужиков в ригу, с ними вместе вошёл туда, заперся и так напугал сначала мужиков своим криком, что они, повинуясь ему, стали по его приказанию сечь друг друга. И так они секли друг друга до тех пор, пока не нашёлся один дурачок, который не дался сам и закричал товарищам, чтобы они не секли друг друга. Только тогда прекратилось сечение, и становой убежал из риги. Вот этому-то совету дурачка никак не могут последовать общественные люди, которые, не переставая, секут сами себя и этому самосечению учат людей как последнему слову мудрости человеческой» (Там же. С. 171 – 172).
Конечно же, здесь у Толстого прямая и, быть может, намеренная отсылка к его же, наверняка вспомненной им, пиша эти строки, антивоенной «Сказке об Иване-дураке», где жители Иванова царства признают не нужными для себя ни деньги, ни правительство, ни войско и побеждают желающих воевать с ними, враждующих по-христиански: ответными на вражду и угрозы «дурацким» любовным доверием и ненасилием.
Писатель убеждён в том, что «если говорится о даровании или отнятии свободы от христиан, то, очевидно, говорится не о действительных христианах, а о людях, только называющих себя христианами. Христианин не может не быть свободен потому, что достижение поставленной им для себя цели никем и ничем не может быть воспрепятствовано или хотя бы задержано.
Стоит человеку понять свою жизнь так, как учит понимать её христианство, т. е. понять то, что жизнь его принадлежит не ему, его личности, не семье или государству, а Тому, Кто послал его в жизнь, понять то, что исполнять он должен поэтому не закон своей личности, семьи или государства, а ничем не ограниченный закон того, от кого он исшёл, чтобы не только почувствовать себя совершенно свободным от всякой человеческой власти, но даже перестать видеть эту власть, как нечто могущее стеснять кого-либо.
Стоит человеку понять, что цель его жизни есть исполнение закона Бога, для того чтоб этот закон, заменив для него все другие законы и подчинив его себе, этим самым подчинением лишил бы в его глазах все человеческие законы их обязательности и стеснительности.
[…] Христианин ни с кем не спорит, ни на кого не нападает, ни против кого не употребляет насилия; напротив того, сам беспрекословно переносит насилие; но этим самым отношением к насилию не только сам освобождается, но и освобождает мир от всякой внешней власти» (28, 166 – 167, 169).
С теоретической “подводкой” здесь всё понятно. Значительно интереснее для нас “иллюстративный материал”, на котором Толстой демонстрирует осуществимость своих умопостроений и действительное духовное благо отказов — конечно же, для людей, подготовивших сознание, принявших веру Христа. Но здесь Толстой дважды осторожен: во-первых, тем, что не называет имён отказников в России, многим из которых помогал лично, а во-вторых тем, что подробно описывает множество возможных для отказника страданий, тем самым давая понять читателю всю сложность и ответственность такого шага (см.: 28, 178 – 181). Перечисляет автор и известные ему случаи отказов от службы за рубежом — тоже сопровождаемые репрессиями, хотя, во многих случаях, не такими ожесточёнными, как в России:
«…В Сербии люди из так называемой секты назаренов постоянно отказываются от военной службы и австрийское правительство уже несколько лет тщетно борется с ними, подвергая их тюремному заключению. В 1885 году отказов таких было 130. В Швейцарии, я знаю, что в 1890-х годах в Шильонском замке сидели люди за отказ от исполнения воинской повинности, не изменившие вследствие наказания своего решения. Такие же отказы были в Швеции, и точно так же отказывающиеся были заключены в тюрьмы, и правительство старательно скрывало эти случаи от народа. Были такие отказы и в Пруссии. Я знаю про унтер-офицера гвардии, который в 1891 году в Берлине объявил начальству, что он, как христианин, не будет продолжать службу и, несмотря на все увещания, угрозы и наказания, остался при своём решении. Во Франции, на юге её, возникла в последнее время община людей, носящих название гинчистов, Hinschist (сведения эти взяты из "Peace Herold", 1891 г., июль), члены которой отказываются на основании христианского исповедания от исполнения воинской повинности и сначала зачислялись в госпитали, но теперь, по мере увеличения их, подвергаются наказаниям за неповиновение, но всё-таки не берут в руки оружия» (Там же. С. 181 – 182).
При современных средствах коммуникации, огласке каждого случая ХРИСТИАНСКОГо отказа, апелляциях к общественному мнению — халтурным правительствам в конце концов придётся учиться решать свои раздоры без войны, да и вовсе оставить жизнь соединённых между собой духовным и общинным союзом христиан в покое. На таких людей не может действовать тот самый арсенал приёмов порабощения, о которых говорит Лев Николаевич в трактате выше:
«…Что делать с людьми, которые не проповедуют ни революции, ни каких-либо особенных религиозных догматов, а только потому, что они не желают делать никому зла, отказываются от присяги, уплаты податей, участия в суде, от военной службы, от таких обязанностей, на которых зиждется всё устройство государства? Что делать с такими людьми? Подкупить их нельзя: уже самый тот риск, на который они добровольно идут, показывает их бескорыстие. Обмануть тем, что этого требует Бог, тоже нельзя, потому что их отказ основан на ясном, несомненном законе Бога, исповедуемом и теми, которые хотят заставить людей действовать противно ему. Запугать угрозами ещё менее можно, потому что лишения и страдания, которым они будут подвергнуты за их исповедание, только усиливают их желание исповедания и в их законе прямо сказано, что надо повиноваться Богу более, чем людям, и не надо бояться тех, которые могут погубить тело, а того, что может погубить и тело и душу. Казнить или навечно запереть их тоже нельзя. У людей этих есть прошедшее, друзья, образ мыслей и действий их известен, все их знают за кротких, добрых, смирных людей, и невозможно выставить их злодеями, которые должны быть устранены для спасения общества. А казнь людей, признаваемых всеми добрыми, вызовет защитников, разъяснителей отказа. А стоит только разъясниться причинам отказа, для того чтобы всем стало ясно, что те причины, по которым эти христиане отказываются от исполнения государственных требований, таковы же для всех других людей и что всем уже надо бы делать то же.
[…] Положение правительств подобно положению завоевателя, который желает сохранить город, поджигаемый самими жителями. Только что он затушит пожар в одном месте, загорается в двух других; только что он уступает огню, отломает то, что загорелось, от большого здания, — загорается с двух концов и это здание. Загорания эти ещё редки, но загораются они огнём, который, начавшись с искры, не остановится до тех пор, пока не сожжёт всего.
[…] "Огонь принёс я на землю, — сказал Христос, — и как томлюсь, когда он возгорится".
И огонь этот начинает возгораться» (Там же. С. 183 – 186).
ДЕСЯТАЯ ГЛАВА слова Льва Николаевича Толстого к современникам и потомкам «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» заостряет внимание на охристианивающимся от поколения к поколению, по мере просвещения, общественном мнении людей, как орудии противостояния, в числе других общественных зол, и милитаризму. Она имеет в черновике Толстого такое заглавие: «Бесполезность государственного насилия для уничтожения зла. Нравственное движение человечества совершается не только через познание истины, но и через установление общественного мнения» (28, 300). На этот процесс положительно влияет опыт участия народов во власти, обличающий достаточность для руководства многими разумных действий и слов и ненужность, вред насилия. Насильническая же власть — по существу, власть всегда «наиболее злых» «над более добрыми» (Там же. С. 301). При торжестве христианского религиозного жизнепонимания она исторически обречена, потому что «люди, насилием достигая власти и познавая тщету её и плодов её, становятся более добрыми и неспособными употреблять насилие. Через этот процесс проходят отдельные люди и целые народы. Этим путём христианство проникает в сознание людей и не только несмотря на употребляемое властью насилие, но посредством него» (Там же). Великий яснополянец верит, что, по доверию к общественным авторитетам, вослед им может скоро и массово прийти к живой (руководящей помыслами и поступками) вере Христа и основная масса людей, и «отречение от насилия всех людей может совершиться очень скоро, именно тогда, когда установится христианское общественное мнение» (Там же). Можно и нужно верить в этот прогресс нравственный, и не грех служить ему — побеждая насилие, не исключая, разумеется, самых злостных, организованных его форм, каковы войско и военщина, и оправдывающую его ложь, как военный патриотизм, идеи «нации», «гражданства» и подобные им, чуждые настоящему, чистому учения Христа. Это важно потому, что одно помогает другому: христианское жизнепонимание уничтожит правительства и армии, но, пока оно не окрепло, не восторжествовало — ему вредит распространяемое в обществах людей, паразитирующее на их атавистических, как общественных животных, слабостях и страхах, суеверие оправданного насилия, «добра с кулаками»:
«Признание необходимости насилия, мешает установлению христианского общественного мнения и извращает его. Насилие заставляет людей не верить той духовной силе, которая одна движет людьми. […] Насилие, извращая общественное мнение, только мешает общественному устройству быть тем, чем оно должно быть, и при устранении насилия христианское общественное мнение получит распространение. Что бы ни было при устранении насилия, это неизвестное будущее не может быть хуже теперешнего положения, и потому бояться его нечего. Познание неизвестного и движение в него есть сущность жизни» (Там же. С. 301 – 302).
Кстати. Вот почему необходимость признания закона непротивления — не выдумка Л. Н. Толстого, а необходимость для человечества XIX – XXI веков. Точно так же, как отречение от денежной системы как средства манипулирования людей людьми, принуждения, и как физический труд, в котором упражнял себя Толстой с начала 1880-х — начиная с «религии горшка», то есть самообслуживания без эксплуатации слуг, и кончая верой в гармоничную с природой, аграрную волю охристианившихся народов в будущем. Вопреки позднейшим крайностям духовного монизма, Толстой 1880 – 1890-х годов признавал, что тело может быть наставником души, и забранные телесной жизнью себе права (в т. ч. пресловутая «самооборона») вкупе с переваленными на других обязанностями, а в особенности СИСТЕМНАЯ ЛОЖЬ, оправдывающая такой образ жизни — душе могут сильно повредить. За горизонтом нашего исследования, ограниченного тематикой именно антивоенных писаний Льва Николаевича, осталась его педагогическая и просветительская деятельность, книгоиздательство «Посредник», в изданиях которого Толстой в 1880-е знакомил и народные массы, и «интеллигентного читателя» с мудростью народных притч, сказок и легенд, с концепциями нравственных «хлебного труда», семейной и всей жизни самобытных мыслителей из народа, с которыми Толстой познакомился лично — Василия Кирилловича Сютаева (1824 – 1892) и Тимофея Михайловича Бондарева (1820 – 1898). И анонимная «народная», и «авторская», писателей из народа, мудрость всё сводила к той же «религии горшка» и тем же метафорам ПЕРВОЙ ПЧЕЛЫ или ПЕРВОЙ ЛАСТОЧКИ, которые были близки автору «Царства Божия». Не следует дожидать других: христианин сам живёт, перед Отцом, Богом, как может ближе к познанному им идеалу. Не ищет, к кому примкнуть, а сам, словом и примером, научает других.
Конечно, столь яркая убеждённость Льва Николаевича Толстого в скором торжестве в мире Истины актуального, спасительного религиозного жизнепонимания Христа и настоящих его учеников, не могло не “заразить” верой и читателей, вызвав массовые отказы от солдатчины и других форм сотрудничества с разбойничьим гнездом государства.
Наконец, в ГЛАВЕ ОДИННАДЦАТОЙ, завершающей основную часть трактата, Толстой иллюстрирует работу охристианенного общественного мнения в мире и в России. Черновой заголовок главы: «Христианское общественное мнение уже зародилось в нашем обществе и неизбежно разрушит насильническое устройство нашей жизни. Когда это будет» (28, 302).
Когда же это будет? Быть может, и никогда, если прогресс знаний и техники так вооружит современных наших, XXI столетия, «чингис-ханов с интернетами», что сама возможность людям соединиться в Истине спасительного, актуального религиозного понимания жизни и в христианском общественном мнении будет уничтожена. Но из своей эпохи пара и электричества Лев Николаевич выражает уверенность, что для нашего, пока лжехристианского, мира ещё не всё потеряно. Он видит для такого заключения множество благих свидетельств. Например:
«Военные люди высших чинов, вместо того чтобы поощрять грубость и жестокость воинов, необходимые для их дела, сами распространяют между военным сословием образование, проповедуют гуманность и часто сами даже разделяют социалистические убеждения масс и отрицают войну. В последних заговорах против русского правительства многие из замешанных были военные. И таких военных заговорщиков становится всё больше и больше. И очень часто случается, как это было на днях, что призванные для усмирения жителей военные отказываются стрелять по ним. ВОЕННОЕ МОЛОДЕЧЕСТВО прямо ОСУЖДАЕТСЯ САМИМИ ВОЕННЫМИ и часто служит предметом насмешек» (28, 212 – 213; Курсив наш. – Р. А.).
И Толстой приводит ещё множество примеров того, как охристианение общественного мнения проникает в сознание элит лжехристианских обществ. Логично можно сомневаться в совершенной победе христианского жизнепонимания уже потому, что, во-первых, волчьи места «охристианившихся» занимают по сей день другие: в России в 2022 году не было отбоя от желающих поехать по контракту убивать для Путина. Не иссякает поток желающих и на самые подлые должности: полицаев, судей, приставов, сборщиков налогов и пошлин…
Но именно процитированный выше отрывок, для нашей темы, показателен тем, как изменилось отношение Толстого-христианина к военным МОЛОДЦАМ и МОЛОДЕЧЕСТВУ как таковым. Об окказиональной семантике этих лексем в художественном творчестве Л. Н. Толстого есть хорошая статья Донны Орвин (Donna Tussing Orwin, Toronto; b. 1947), в которой исследуются те психологические и культурные причины, которые побуждают солдат к участию в войне (Орвин, Донна. Лев Толстой — пацифист, патриот и молодец // Лев Толстой и мировая литература: Материалы VII Международной научной конференции, проходившей в Ясной Поляне 10-15 августа 2 010 г. Тула: Музей-усадьба Л. Н. Толстого «Ясная Поляна», 2012. С. 17 – 40). Значительная среди этих причин — внушённые воспитанием представления о храбрости, решительности в бою, молодечестве. Как мы помним, отправляясь волонтёром на Кавказ, с планами вступить в военную службу, Толстой и сам отдал дань этому преданию. Донна Орвин пишет об этом:
«Когда Толстой впервые оказался в армии, его прежде всего беспокоило, как он сумеет проявить себя. <Автор цитирует Дневник Л. Н. Толстого. – Р. А.> “5 февраля 1852 (Николаевка — еду в отряде). Я равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить её; поэтому не боюсь смерти. — Не боюсь и страданий; но боюсь, что не сумею хорошо перенести страданий и смерти. — Я не совершенно спокоен; и замечаю это потому, что перехожу от одного расположения духа и взгляда на многие положения к другому. Странно, что мой детский взгляд — молодечество <курсив автора. — Р. А.> — на войну, для меня самый покойный. — Во многом я возвращаюсь к детскому взгляду на вещи” (46, 90 – 91).
5 февраля юнкер, новичок, предполагал принять участие в сражении. Но на второй день столкновений с силами врага он чуть не погиб, когда пушечное ядро ударило в лафет, возле которого он находился. Тот факт, что это случилось в день его именин, усилило для него значение этого события и стало основой для художественного изображения опыта не проверенного в бою солдата.
[…] Толстой не удовлетворён собой, своим поведением. Впредь он не упустит возможности испытать собственную решительность, поскольку только закаляет душу для сражения.
Увлекательно следовать за Толстым от фантазий к опыту в этих его военных дневниковых записях. Тем не менее следует иметь в виду, что одни фантазии имели в толстовской реальности более глубокие корни, нежели другие. В ней русский, подражающий кавказскому джигиту, всегда выглядит глупо, тогда как молодой офицер, с его юношеским энтузиазмом по отношению к войне, всегда несёт в себе позитивный заряд. Юношеский высокий настрой может причиной его гибели, что и происходит с Аланиным («Набег»), с Володей Козельцовым («Севастополь в августе 1855 года») и Петей Ростовым («Война и мир»), но карьеристы, как Альфонс Берг и Борис Друбецкой в «Войне и мире», совершенно лишённые этого настроя, всегда вызывают презрение. С одной стороны, Толстой хотел положить конец опасным, ложным романтическим иллюзиям относительно войны, с другой — ему были дороги спонтанность и уверенность, присутствующие в том, что в записи от 5 февраля он назвал МОЛОДЕЧЕСТВОМ.
[…] Молод;ц (м;лодец) — юноша, прекрасный телом и духом. В слове молодечество с обобщающим суффиксом -ство синтезирована суть подобных молодых людей, то есть это качество должно быть положительным, и оно таковым является. Хотя данный концепт достаточно часто используется в более широком контексте, в фольклорной поэтической традиции он прежде всего связан с войной: герои русской эпической поэзии – это «мОлодцы», как правило с эпитетом ДОБРЫЕ (Орвин, Д. Указ соч. С. 18 – 20).
И здесь же автор цитирует запись из Дневника уже Толстого «позднего», Толстого-христианина, свидетельствующую о преодолении Толстым внушённого им ложного предания и о формировании религиозного христианского, то есть негативного, отношения к «добрым» МОЛОДЦАМ и к МОЛОДЕЧЕСТВУ:
«Нынче, гуляя, думал о двух: Детская мудрость и о воспитании, о том, что как мне в детстве внушено было всю энергию мою направить на МОЛОДЕЧЕСТВО <курсив наш. – Р. А.> охоты и войны, возможно внушить детям всю энергию направлять на борьбу с собой, на увеличение любви» (57, 18).
Своеобразный «переходный период», однако, мы находим уже в «Казаках», законченных Толстым, как известно, лишь в 1863 году, где «молодечество» Лукашки никак нельзя признать однозначно положительной характеристикой: к ней примешивается семантика «дикарской» ограниченности, почти глупости:
«…Лукашка прозван Урваном за МОЛОДЕЧЕСТВО, за то, что казачонка вытащил из воды, урвал» (6, 21).
И в то же время: «Дядя Ерошка […] хвастал, рассказывая про себя, что был в старину первый МОЛОДЕЦ в станице. Его все знали по полку за его старинное МОЛОДЕЧЕСТВО. Не одно убийство и чеченцев, и русских было у него на душе. Он и в горы ходил, и у русских воровал, и в остроге два раза сидел» (Там же. С. 59).
Напомним читателю, что истинно возлюбленные автором, близкие ему персонажи НЕ УБИВАЮТ ЛЮДЕЙ даже на войне, в бою, и тем более не способны хвастать убийством!
Или ещё, из «Казаков» же: «— Поехали мы с Гирейкой, — рассказывал Лукашка. (Что он Гирей-хана называл Гирейкой, в том было заметное для казаков МОЛОДЕЧЕСТВО.)» (Там же. С. 133).
В томе втором «Войны и мира» герой, безусловно любимый автором, Пьер Безухов, взирает на безусловно нелюбимого Долохова, подстреленного только что на дуэли:
«И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким-то МОЛОДЕЧЕСТВОМ отвечая на моё раскаяние!» (10, 29).
Донна Орвин:
«“Севастополь в августе 1855 года” — это «идиллия» МОЛОДЕЧЕСТВА, в которой оба брата Козельцовы представляют воюющего на передовой русского офицера, каким его увидел Толстой во время Крымской войны» (Орвин, Д. Указ. соч. С. 25).
«Васька Денисов в «Войне и мире» показан истинным молодцом, когда мы видим его танцующим мазурку или верхом на коне (10, 50), и много раз в романе МОЛОДЦАМИ восхищённо названы русские солдаты. Хаджи-Мурат помнит «выражение МОЛОДЕЧЕСТВА и гордости», с которым его сын Юсуф обещает отцу заботиться о матери и бабушке (35, 106). Но МОЛОДЕЧЕСТВО может быть безрассудным, как в случае Аланина или Пети Ростова. Оно может быть и просто традицией, обычаем: в «Анне Карениной» Вронский испытывает отвращение, будучи обязан развлекать иностранного принца медвежьей охотой как представлением русского МОЛОДЕЧЕСТВА (18, 374)» (Орвин, Д. Указ. соч. С. 22).
А в 1886 году автор статьи «Николай Палкин» уже смотрит на дряхлого адепта религии МОЛОДЕЧЕСТВА, встреченного им в пути 95-тилетнего солдата николаевской армии, уже совершенно извне по отношению к его суеверию, и безусловно не одобряя его:
«Говорил он и с отвращением, и с ужасом и не без гордости о прежнем МОЛОДЕЧЕСТВЕ» (26, 555).
Очень мило в «Крейцеровой сонате» (1887 – 1889) лексема появляется в контексте осуждающего повествования о посещении юношей Позднышевым проституток: «…Я слышал это и читал, слышал от старших, что для здоровья это будет хорошо; от товарищей же слышал, что в этом есть некоторая заслуга, МОЛОДЕЧЕСТВО» (27, 18). Поневоле вспоминаются изложенные Толстым аргументы мессира де Вогюэ в защиту войны — о затруднении самцам поганого «царя природы», человека, обойтись без драк, без войны в делёжке золота, хлеба и ЖЕНЩИН.
Наконец, в самом трактате мы встречаем лексему МОЛОДЕЧЕСТВО в отрывке из Мопассана, переведённом Толстым, в безусловно, ярко, эмоционально-негативной коннотации:
«Мы её видели, войну. Мы видели, как люди сделались опять зверями, как они, как шальные, убивали из удовольствия, из страха, для МОЛОДЕЧЕСТВА, для похвальбы…» (28, 120. Курсив наш. – Р. А.).
И ещё, без эмоций, но столь же негативно: «Если люди перестанут драться на дуэлях и черкесы воровать, то не из страха перед казнями (страх казни прибавляет прелести МОЛОДЕЧЕСТВА), а потому, что общественное мнение изменится» (Там же. С. 203. Курсив наш. – Р. А.).
Но не всё так однозначно. В год 1891-й, то есть в период работы над трактатом, Толстой пишет небольшой некролог в память хорошего друга молодости Ивана Ивановича Раевского, погибшего осенью этого года от тяжёлой простуды в ходе поездок по делам помощи голодавшим крестьянам. И там, на страницах, пиша которые, Толстой вспоминал 1850-е и общее с другом молодое и радостное прошедшее, появляется такая характеристика Раевского:
«В нём было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, МОЛОДЕЧЕСТВО, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование» (29, 262. Курсив наш. – Р. А.).
Как видим, автор «Царства Божия» действительно верил в скорейшие, уже на его веку и на его глазах перемены ОХРИСТИАНЕНИЯ в обществе. Поэтому и относил МОЛОДЕЧЕСТВо как достоинство — к юности даже не молодого, современного ему на рубеже 1880-1890-х годов, а старших поколений, включая собственное.
По наблюдениям Донны Орвин, не только молодым человеком «Толстой считал военную службу почётной профессией», но и «даже в поздние годы порой упоминал о благородных побуждениях офицеров прежних времён» (Орвин, Д. Указ. соч. С. 21). Помимо выпадающей из нашей темы статьи о сечении, телесных наказаниях «Стыдно!», открывающейся апелляцией Толстого к нравам декабристов, вспоминается неоконченная статья «Carthago delenda est» 1896 года (о которой подробнее скажем в соответственном месте), где есть такие строки:
«В прежнее время военный человек 30-х, 40-х, 50-х, даже 60-х годов, составлял нераздельную и необходимую часть тогдашнего общества, не представлял из себя не только ничего неприятного, но, как это было у нас, да и везде, я полагаю, представлял из себя, особенно в гвардии, цвет тогдашнего образованного сословия. Таковы были декабристы 20-х годов. [...] Тогдашние военные не только не сомневались в справедливости своего звания, но гордились им, часто избирая это звание из ЧУВСТВА САМООТВЕРЖЕНИЯ» (39, 219. Курсив наш. – Р. А.). САМООТВЕРЖЕНИЕ здесь — окказиональный синоним для «молодечества».
Помимо «диких народов», положительная семантика в употреблении данной концептуальной лексемы сохранилась у Л. Н. Толстого и по отношению к революционерам — чью ХРАБРОСТЬ от отделял от чуждых ему социально-политических устремлений. В Предисловии к книге В. Г. Черткова «О революции», написанном в 1905 году, лексемы «молодечество» и «самоотвержение» уже стоят рядом, то есть, вероятно, имеют в глазах автора некоторое, не значительное, семантическое различие — связанное ощутимо с большим не личным, для самих героев, а ОБЩЕСТВЕННЫМ значением их «молодечества»:
«Нельзя не признавать МОЛОДЕЧЕСТВА и САМООТВЕРЖЕНИЯ людей, как Халтурин, Рысаков, Михайлов и теперь убийц Бобрикова и Плеве, которые прямо жертвовали своими жизнями для достижения недостижимой цели; так же как и тех, которые с величайшими лишениями, рискуя, свободой и часто жизнью, идут в народ, чтобы бунтовать его, или печатают и развозят революционные брошюрки; но нельзя не видеть того, что деятельность этих людей не могла и не может привести ни к чему иному, как к погибели их самих и к ухудшению общего положения» (36, 150. Курсив наш. – Р. А.).
Очень характерное — в письме Толстого В. Г. Черткову от 20 мая 1904 г.:
«Невольно любуешься МОЛОДЕЧЕСТВОМ Жерара, охотника на львов, точно так же невольно любуешься, независимо от последствий их деятельности, и МОЛОДЕЧЕСТВОМ, САМООТВЕРЖЕНИЕМ русских революционеров, ходивших в народ, так же как и отчаянной деятельностью Халтуриных, Рысаковых, Михайловых и др., но нельзя не видеть, что главный двигатель деятельности этих людей был тот же, как и тот, который руководил Жераром. Как Жерар не мог не видеть того, что убийством десятка львов он не избавит жителей Африки от львиной опасности, так же и люди, ходившие в народ или устраивающие шествия по улицам с флагами или убивающие отдельных правительственных лиц, не могли не видеть, что они этими средствами никогда не победят русского правительства. Так что главным двигателем и тех и других, очевидно, был не достижение известной цели, а избыток сил, борьба с опасностями, игра своей жизнью.
Когда я был охотником, я помню, что, несмотря на то, что я был в полном обладании своих умственных способностей, все рассуждения о безумии того, чтобы скакать сломя голову за ненужным мне зайцем или волком или ездить за сотни верст, чтобы, увязая в болотах или снегу, убить несколько ненужных мне птичек или столь же ненужного медведя, все эти рассуждения я пропускал мимо ушей и был не только уверен в важности своей деятельности, но гордился ею. То же и с революционерами.
Только тем, что революционная деятельность есть спорт, и можно объяснить то, что люди здравомыслящие предаются такой явно бесполезной деятельности, и то, что никакие доводы, доказывающие тщету и даже вред их деятельности, не действуют на них. Жалко видеть, когда энергия людей тратится на то, чтобы убивать животных, пробегать на велосипедах большие пространства, скакать через канавы, бороться и т. п., и ещё более жалко, когда эта энергия тратится на то, чтобы тревожить людей, вовлекать их в опасную деятельность, разрушающую их жизнь, или ещё хуже: делать динамит, взрывать или просто убивать какое-нибудь почитаемое вредным правительственное лицо, на место которого готовы тысячи ещё более вредных» (88, 332).
И ещё, в записной книжке, 27 марта 1909 г.: «Мотив революционеров едва ли не главный — МОЛОДЕЧЕСТВО, потом тщеславие — повышение своего значения на обществен общественной лестнице, потом фарисейское исповедание любви к народу» (57, 206).
Любопытно наблюдать, как воспитанный в почитании самоотвержения и храбрости писатель борется с собой, стремясь доказать, и не одному себе, что эти морально ценные всегда в его глазах качества, будучи проявленными в войне или революции, в терроре — ничем не лучше того «молодечества» бесполезных на войне, напрасно жертвующих собой храбрецов, или охотников, или даже посетителей бардака, порицание которого он с годами вполне «осилил».
Сам Толстой в те годы считал “настоящей”, ожидавшейся им, “революцией” — как раз массовое пробуждение общественного сознания к христианскому религиозному пониманию жизни, охристианение общественного мнения и, как следствие, ненасильственный слом старого строя жизни. Революционеры же, считавшие сами себя, передовыми людьми, в глазах яснополянца, напротив того, люди отсталые, которым надлежит, противу рожна, быть увлекаемыми влиянием извне, наиболее духовно активных и нравственно чутких людей общества.
Так, даже и на уровне словоупотребления, выявляется искренняя вера Толстого в будущее христианской веры, его надежды на скорое торжество в мире истинного, первоначального учения Иисуса Христа.
Но не утопия ли эти ожидания, эта вера Льва-учителя, Толстого-христианина в ТОРЖЕСТВО ХРИСТА В МИРЕ? Есть в рассуждениях, наполняющих заключительную (в основной части) Главу трактата, “зацепки”, радостные для Льва Николаевича в конце XIX столетия, но сомнительные для нашей, печально опытной, эпохи. Например: «Учёные юристы, обязанные оправдывать насилие власти, всё более и более отрицают право наказания и вводят на место его теории невменяемости и даже не исправления, а лечения тех, которых называют преступниками» (28, 213). Если памятовать КАРАТЕЛЬНУЮ ПСИХИАТРИЮ эпохи СССР, втихаря возрождаемую в современной путинской России — радость Льва Николаевича разделить не получится: убивая без качественных лекарств настоящих больных, здоровых (но не угодных преступному режиму!) «лечить» в психушках, так же, как и «исправлять» в тюрьмах, у нас умеют, как не умели никогда в православной Российской Империи: вплоть до тяжёлой инвалидности или гибели жертвы!
Или — вот этот отрывок:
«Палачи отказываются от исполнения своих обязанностей, так что в России смертные приговоры часто не могут приводиться в исполнение за отсутствием палачей, так как охотников поступать в палачи, несмотря на все выгоды, представляемые этим людям, выбираемым из каторжников, становится всё меньше и меньше» (Там же).
Это оптимистическое утверждение жизнь опровергла Толстому ещё при его жизни — о чём он в 1908 году эмоционально посетовал в знаменитой своей статье-памфлете против смертных казней «Не могу молчать».
И всё же, всё же… Даже в отдалённом будущем, в более счастливых странах — возможно ли?.. Прийти к вот такой картине, напоминающей снова блестящую толстовскую «Сказку об Иване Дураке»:
«Те же генералы, и офицеры, и солдаты, и пушки, и крепости, и смотры, и манёвры, но войны нет год, десять, двадцать лет, и кроме того всё менее и менее можно надеяться на военных для усмирения бунтов, и всё яснее и яснее становится, что поэтому генералы, и офицеры, и солдаты суть только члены торжественных процессий — предметы забавы правителей, большие, слишком дорогостоящие кордебалеты.
[…] Положение христианского человечества с его крепостями, пушками, динамитами, ружьями, торпедами, тюрьмами, виселицами, церквами, фабриками, таможнями, дворцами действительно ужасно; но ведь ни крепости, ни пушки, ни ружья ни в кого сами не стреляют, тюрьмы никого сами не запирают, виселицы никого не вешают, церкви никого сами не обманывают, таможни не задерживают, дворцы и фабрики сами не строятся и себя не содержат, а всё делают это люди. Если же люди поймут, что этого не надо делать, то этого ничего и не будет.
А люди уже начинают понимать это. Если ещё не все понимают это, то всё понимают передовые люди, те, за которыми идут остальные.
[…] Так что предсказание о том, что придёт время, когда все люди будут научены Богом, разучатся воевать, перекуют мечи на орала и копья на серпы, т. е., переводя на наш язык, все тюрьмы, крепости, казармы, дворцы, церкви останутся пустыми и все виселицы, ружья, пушки останутся без употребления, — уже не мечта, а определённая, новая форма жизни, к которой с всё увеличивающейся быстротой приближается человечество» (28, 215, 218 – 219).
Но это и подразумевает соединение хотя бы большинства в одной Истине. А у людей новейшего, нашего времени отобрано стремление к таковому единству, атрофировано само ощущение НЕОБХОДИМОСТИ ЖИВОЙ ВЕРЫ. Кто откликнется, явись в наше время проповедать даже сам Иисус?
Между тем, Толстой уповает именно на эту, «старомодную» в наше интересное время, нравственную чуткость и на религиозный голод, АЛКАНИЕ КО ХРИСТУ миллионов умов и сердец:
«Но когда же это будет?
1800 лет назад на вопрос этот Христос ответил, что конец нынешнего века, т. е. языческого устройства мира, наступит тогда, когда увеличатся до последней степени бедствия людей и вместе с тем благая весть Царства Божия, т. е. возможность нового, ненасильнического устройства жизни, будет проповедана по всей земле (Мф. XXIV, 3 – 28).
"О дне же и часе том никто не знает, только Отец Мой один (Мф. XXIV, 36)", — тут же говорит Христос. Ибо оно может наступить всегда, всякую минуту, и тогда, когда мы не ожидаем его.
На вопрос о том, когда наступит этот час, Христос говорит, что знать этого мы не можем; но именно потому, что мы не можем знать времени наступления этого часа, мы не только должны 6ыть всегда готовы к встрече его, как должен быть всегда готов хозяин, стерегущий дом, как должны быть готовы девы с светильниками, встречающие жениха, но и должны работать из всех данных нам сил для наступления этого часа, как должны были работать работники на данные им таланты (Мф. XXIV, 43; XXV, 1 – 30).
[…] И другого ответа не может быть. Знать то, когда наступит день и час Царства Божия, люди никак не могут, потому что наступление этого часа ни от кого другого не зависит, как от самих людей.
Ответ тот же, как ответ того мудреца, который, на вопрос прохожего: далеко ли до города? ответил: "Иди".
Как мы можем знать, далеко ли до той цели, к которой приближается человечество, когда мы не знаем, как будет подвигаться к этой цели человечество, от которого зависит — идти или не идти, остановиться, умерить своё движение или усилить его.
Всё, что мы можем знать, это то, что мы, составляющие человечество, должны делать и чего должны не делать для того, чтобы наступило это Царство Божие. А это мы все знаем. И стоит только каждому начать делать то, что мы должны делать, и перестать делать то, чего мы не должны делать, стоит только каждому из нас жить всем тем светом, который есть в нас, для того, чтобы тотчас же наступило то обещанное Царство Божие, к которому влечётся сердце каждого человека» (Там же. С. 219 – 220).
Для наших предшественников, анализировавших слово Льва Николаевича Толстого к современникам и потомкам «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» с позиций, скорее, общественно-политических, как трактат “протестный”, антивоенный и под. — самым значительным в Заключении (то есть в ГЛАВЕ ДВЕНАДЦАТОЙ) конечно же, является сюжет о встрече Толстого на узловой железнодорожной станции с губернаторским военным отрядом. Между тем не напрасно, не случайно в черновиках, до которых добираются уже совсем немногие, даже из числа читателей этого пространного и непростого сочинения Толстого, заключительная Глава поименована вот так вот, очень вдохновительно: «Покайтесь, потому что Царствие Божие близко, при дверях» (28, 303).
Мы намеренно сыскали возможность историю про карательный отряд, выплеснувшуюся из возмущённого сознания Льва Николаевича на первые страницы этой Главы (см. 28, 220 – 245), изложить в другом месте — чтобы не нарушать логической стройности именно религиозной христианской проповеди Льва Николаевича, по отношению к которой рассказ про вояк в карательном поезде — лишь иллюстрация тех тезисов о неразумии и бедственности нехристианского устройства жизни, которые Толстым изложены в предшествующих главах книги.
ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА, ИЛИ ЗАКЛЮЧЕНИЕ — текст пространный, имеющий своё внутреннее подразделение на главки. Вторую из них Толстой открывает последними штрихами в изложенной в начале заключительной главы истории с карательным поездом, а завершает — блестящей картиною НАБОРА ПРИЗЫВНИКОВ в России, соблазняющей нас вынести её текст, как образец талантливой работы художника и публициста, в особенное Приложение к данной главе.
Толстой стремится донести здесь до читателя своё прозрение о КОРНЕ ЗЛА: о причине, отчего добрые люди, губернатор и солдаты, сами недавние крестьяне в массе своей, в голодный год, соглашаются участвовать в вооружённом бандитском нападении (по сущности своей) на таких же добрых, и трудящихся, и голодающих людей. Ответ яснополянца предсказуем: корень зла — в религиозном обмане, в котором воспитываются дети и муштруются взрослые солдаты. В обмане, оправдывающем, освящающем именем Христа, самим Богом, существование государства, войска, вооружений… По существу, обман этот может торжествовать и вовсе «автономно» — когда, как в современной нам, фашиствующей путинской России языческое, принадлежащее давно отжитому пониманию жизни, представление о «долге» перед обществом или государством не опирается ни на какие сакральные обоснования, а заражённые этим самообманом люди даже бравируют своим «атеизмом». Вариант «атеизма» — церковные, православные обрядоверие и идолопоклонство, при которых в мельчайшей повседневности человек не памятует Христа, не ощущает себя ОБЯЗАННЫМ послушанием известному по евангелиям учению, то есть самим Истине и Богу — хотя бы в той же степени, в какой повинуется мундированной сволочи и законам разбойничьего гнезда, изображающего из себя государство, в котором обитает современный россиянец.
И воспроизводится ситуация, о которой Лев Николаевич делает вывод в начале третьей главки Заключения, при которой не обманутому общим обманом человеку остаётся лишь удивляться «на то, как могут проповедники религии христианства, нравственности, воспитатели юношества, просто добрые, разумные родители, которые всегда есть в каждом обществе, проповедовать какое бы то ни было учение нравственности среди общества, в котором открыто признаётся всеми церквами и правительствами, что истязания и убийства составляют необходимое условие жизни всех людей, и что среди всех людей всегда должны находиться особенные люди, готовые убить братьев, и что каждый из нас может быть таким же» (28, 245).
И следующие за этим слова Толстого-христианина было бы полезно прочитать, осмыслить тем, кто в России В 2022-м году вожделеющей оравой ринулись из дрянной, зажопной российской провинции, а некоторые даже и из Москвы и других полноценных мест населённых полноценными, казалось бы (разумными, нравственными и материально зажиточными) людьми — грабить, истязать, насиловать и убивать украинцев под прикрытием пропагандистской лжи о “борьбе с украинским нацизмом”, а потом и — с якобы враждебным “коллективным Западом”:
«Учение око за око, зуб за зуб, жизнь за жизнь оттого и отменено христианством, что это учение есть только оправдание безнравственности, есть только подобие справедливости и не имеет никакого смысла. Жизнь есть величина, не имеющая ни веса, ни меры и не могущая быть приравнена никакой другой, и потому уничтожение жизни за жизнь не имеет смысла. Кроме того, всякий закон общественный есть закон, имеющий целью улучшение жизни людей. Каким же образом может уничтожение жизни некоторых людей улучшить жизнь людей? Уничтожение жизни не есть акт улучшения жизни, но акт самоубийства» (Там же. С. 246).
Мародёрам, насильникам, палачам нет и не может быть тех оправданий, к которым они прибегают, будучи уверены — к сожалению, не без оснований — что обманываемые ими лошата практически поголовно заражены в головках своих тем же обманом, теми же заблуждениями давно отжитого, опасного для человечества в XXI веке, языческого и еврейского, общественно-государственного понимания жизни.
Кстати, это же христианское суждение яснополянца уничтожает оправдания не только для всякой войны, но и для смертной казни, возвращения которой в стране рабов и дураков вожделеют, хотя и по разным причинам, как палачи у власти, так и будущие их жертвы из числа простых обитателей оккупированной, ограбленной и обманутой Кремлём России.
«Самая жестокая, ужасная шайка разбойников не так страшна, как страшна такая государственная организация. Всякий атаман разбойников всё-таки ограничен тем, что люди, составляющие его шайку, удерживают хотя долю человеческой свободы и могут воспротивиться совершению противных своей совести дел. Но для людей, составляющих часть правильно организованного правительства с войском, при той дисциплине, до которой оно доведено теперь, для таких людей нет никаких преград. Нет тех ужасающих преступлений, которые не совершили бы люди, составляющие часть правительства, и войска по воле того, кто случайно […] может стать во главе их» (Там же. C. 246 – 247).
Потому что у атеизма или близкого к нему по нравственной беспомощности церковного эрзаца, лжехристианства православия, нет силы, избавляющей поклонника общественного жизнепонимания от поклонения и ещё одному идолу, очень древнему — Золотому Тельцу. Поганцы ищут наживы [CENSORED. - Proza.Ru moderation].
Все эти бюджетные подхуйлёныши и ***ло****и, от грозного «спецназовца» до тётиньки типа «божий одуванчик» на окладике в каком-нибудь «Музее оружия, обороны и патриотизма» — в глазах великого яснополянца, воскресни он в наше время, таки были бы все одним гоVницём мазаны:
«…Для этих людей риск пострадать оттого, что во главе правительства или войска станет безумный или жестокий человек, всегда меньше тех невыгод, которым они подвергнутся в случае уничтожения самой организации.
Судья, полицейский, губернатор, офицер будет занимать своё положение безразлично при Буланже или республике, при Пугачёве или Екатерине. Потеряет же он своё положение наверное, если распадётся существующий порядок, который обеспечивает ему его выгодное положение. И потому все эти люди не боятся того, кто станет во главе организации насилия, они подделаются ко всякому, но боятся только уничтожения самой организации и потому всегда, часто даже бессознательно, поддерживают её» (Там же. С. 248).
Именно бессознательно, то есть, следуя не разуму, Божьему дару, а инстинкту пресловутого «общественного животного», зверюшки Дарвина (с его теорией, остроненавистной Толстому), только лишь РАЦИОНАЛИЗИРУЕМОМУ «патриотизмом»:
«Часто удивляешься на то, зачем свободные люди, ничем к этому не принужденные, так называемый цвет общества, поступают в военную службу в России, в Англии, Германии, Австрии, даже Франции и ищут случая стать убийцами?! Зачем родители, нравственные люди, отдают детей в заведения, приготовляющие к военному делу? Зачем матери, как любимые игрушки, покупают детям кивера, ружья, шашки? (Дети крестьян никогда не играют в солдаты.) Зачем добрые мужчины и даже женщины, ничем не причастные к военному делу, восторгаются разными подвигами Скобелевых и других и старательно расхваливают их; зачем люди, ничем к этому не принужденные, не получающие за это жалованья, как в России предводители, посвящают целые месяцы усидчивого труда на совершение физически тяжёлого и нравственно мучительнейшего дела — приёма рекрут? […] Зачем люди — историки, романисты, поэты, ничего уже не могущие получить за свою лесть, расписывают героями давно умерших императоров, королей или военоначальников?
Зачем люди, называющие себя учёными, посвящают целые жизни на составление теорий, по которым выходило бы, что насилие, совершаемое властью над народом, не есть насилие, а какое-то особенное право?
[…] Но удивляешься всему этому только до тех пор, пока не поймёшь, что делается это только потому, что все люди правящих классов всегда инстинктивно чувствуют, что поддерживает и что разрушает ту организацию, при которой они могут пользоваться теми преимуществами, которыми они пользуются.
Светская барыня и не делала рассуждения о том, что если не будет капиталистов и не будет войск, которые защищают их, то у мужа не будет денег, а у неё не будет её салона и нарядов; и художник не делал такого же рассуждения о том, что капиталисты, защищаемые войсками, нужны ему для того, чтобы было кому покупать его картину; но инстинкт, заменяющий в этом случае рассуждение, безошибочно руководит ими. И точно тот же инстинкт руководит, за малыми исключениями, всеми людьми, поддерживающими все те политические, религиозные, экономические учреждения, которые выгодны для них» (Там же. С. 248 – 249).
И государство, в согласии с попами церковного лжехристианства, спешит снять с соучастников его «специальных операций» и иных преступлений не только юридическую, но и моральную ответственность за них:
«…При совершении каждого из таких дел в нём бывает столько подстрекателей, пособников, попустителей, что ни один из участвующих в деле не чувствует себя в нём нравственно ответственным.
[…] Убийцы заставляют всех присутствующих при убийстве ударить уже убитую жертву, с тем чтобы ответственность распределилась между наибольшим количеством людей. Это самое, сложившись в определённые формы, установилось и в государственном устройстве при совершении всех тех преступлений, без постоянного совершения которых немыслимо никакое государственное устройство. Государственные правители всегда стремятся привлечь наибольшее количество граждан к наибольшему участию во всех совершаемых ими и необходимых для них преступлениях.
Одни потребовали, другие решили, третьи подтвердили, четвёртые предложили, пятые доложили, шестые предписали, седьмые исполнили. …И никто не виноват» (Там же. С. 249 – 251).
Это описание, как по образному строю, так и по идейной сущности своей, великолепно подходит и для современной, 2022 – 2023 гг., бесстыжей путинской России. Между тем для христианского сознания очевидно, что масштабы и системная организованность, от имени государства, совершаемых подпутинским отребьем глупостей и гадостей — не только ничего не оправдывают, но именно системно обустроенное, организованное, преднамеренное зло — наиболее преступно против Бога и Христа Его.
Другая причина существования деструктивных систем войска, полиции, судилищ, самой государственности — вожделение человека, не просветлённого и не освобождённого христианской верой, к тому, чтобы доминировать, властвовать над кем-либо и одновременно повиноваться кому-то «вышестоящему». Толстой именует это состояние ОПЬЯНЕНИЕМ «воображаемым величием», властью и «подобострастием» (Там же. С. 253). И доходно, и похоть древнюю, обезьянью потешить можно — к доминированию и подчинению. И вот уже «вполне душевно здоровый и старый уже человек, только оттого, что на него надета какая-нибудь побрякушка или шутовской наряд, ключи на заднице или голубая лента, приличная только для наряжающейся девочки, и ему внушено при этом, что он генерал, камергер, андреевский кавалер или тому подобная глупость, вдруг делается от этого самоуверен, горд и даже счастлив, или, наоборот оттого, что лишается или не получает ожидаемой побрякушки и клички, становится печальным и несчастным, так что даже заболевает» (Там же. С. 255).
А игра-то жестокая, неприемлемая по лукавым и подлым своим правилам даже для здравомыслящего атеиста, а не только для незасратого ложью церковников сознания религиозного человека. Толстой возвращается к тому, с чего начал:
«Так, например, в настоящем случае люди едут на убийство и истязание голодных людей и признают, что в споре крестьян с помещиком — крестьяне правы (это говорили мне все начальствующие), знают, что крестьяне несчастны, бедны, голодны; помещик богат и не внушает сочувствия, и все эти люди всё-таки едут убивать крестьян для того, чтобы приобрести этим помещику 3000 рублей, только потому, что эти люди воображают себя в эту минуту не людьми, а — кто губернатором, кто чиновником, кто жандармским генералом, кто офицером, кто солдатом, и считают для себя обязательными не вечные требования совести человека, а случайные, временные требования своих офицерских, солдатских положений» (Там же. С. 256).
Толстой уподобляет это состояние гипнотическому сну, от которого уже начинает очунаться передовые люди человечества — под воздействием открывшейся просвещённым людям истины первоначального, евангельского христианства Христа:
«Все люди, едущие в этом поезде, когда приступят к совершению того дела, на которое едут, будут в том же положении, в котором был бы загипнотизированный человек, которому внушено разрубить бревно, и он, подойдя уже к тому, что ему указано как бревно, и уже взмахнув топором, сам увидал бы или ему указали бы, что это не бревно, а его спящий брат» (Там же. С. 263).
Толстой приписал позднее, что так и случилось с этими губернатором, чиновниками и солдатами. В пути выявилось несколько «отказников» (быть может, увидевших Льва Николаевича там, на станции Узловой, и вспомнивших его христианские писания), которых «тут же на станции» поддержали пассажиры, и даже один из полковых командиров, руководившийся отнюдь не христианством, всё же возроптал о том, что «военные не могут быть палачами» (Там же. С. 263 – 264). И истязание не состоялось, хотя, под угрозой его, лес и был срублен и передан помещику.
Лев Николаевич Толстой справедливо видит в этом влияние не столько своего лично присутствия на станции, своего авторитета, а именно христианской Истины, им исповедуемой, и наконец сознанной губернатором, его помощниками и солдатами:
«Будь это сознание ещё сильнее и потому количество этих воздействий больше, чем то, какое было, очень может быть, что губернатор с войсками не решился бы даже и срубить леса, отдавая его помещику. Будь это сознание ещё сильнее и воздействий этих ещё больше, очень может быть, что губернатор не решился бы даже ехать на место действия. Будь сознание ещё сильнее и воздействий ещё больше, очень может быть, что не решился бы и министр предписывать и государь утверждать такое решение.
Всё зависит, следовательно, от силы сознания каждым отдельным человеком христианской истины.
И потому, казалось бы, на усиление в себе и других ясности требований христианской истины и должна бы была быть направлена деятельность всех людей нашего времени, утверждающих, что они желают содействовать благу человечества» (Там же. С 264).
Так завершается третья главка Заключения всей книги, а вот что читаем в конспекте четвёртой:
«Всё зависит от силы сознания каждым отдельным человеком христианской истины. Но передовые люди нашего времени не считают нужным уяснение христианской истины и исповедание её, а для улучшения жизни человеческой считают достаточным изменение внешних условий жизни в пределах, дозволенных властями. На этой научной теории лицемерия, заменившей лицемерие религиозное, основываются оправдания своего положения людьми богатых классов. Благодаря этому лицемерию они, пользуясь насилием, ложью для своих исключительно выгодных положений, могут притворяться друг перед другом христианами и успокаиваться. Это же лицемерие позволяет людям, проповедующим христианство, участвовать в учреждениях насилия.
Никакие внешние улучшения жизни не сделают её менее бедственною. Бедствия происходят от разъединения, разъединение происходит от следования не истине, а лжам. Единение возможно только в истине. Лицемерие препятствует этому единению, так как, лицемеря, люди скрывают от себя и других ту истину, которую знают. Лицемерие обращает все улучшения жизни во зло. Лицемерие извращает понятие о добре и зле и потому стоит на пути совершенствования людей. Открытые злодеи и преступники делают меньше зла людям, чем те, которые живут узаконенным насилием, прикрываясь лицемерием.
Все сознают беззаконность нашей жизни и давно бы изменили её, если бы она не была прикрыта лицемерием. Но мы, кажется, дошли до пределов лицемерия, и нам нужно сделать только усилие сознания, чтобы, как человеку под кошмаром, проснуться к иной действительности» (Там же. С. 304 – 305).
Интеллигентский гуманизм и пацифизм в христианских (номинально) странах — тоже такое же лицемерие: попытка, и не всегда искренняя, отыскивать те пути, котрые не приводят к уничтожению войн и их оправданий — при общеизвестности пути религиозного, христианского, предлагаемого чистым, евангельским учением Христа. Впрочем, и в евангелиях плоды этого лицемерия общественных «элит» предсказаны: войны и самые огромные бедствия ПРОСТЫХ людей до скончания света! Сбудется ли на планете Земля именно этот, негативный сценарий? Или для разумного единственного на ней вида всё-таки возможно усилие, ведущее к торжеству разумной природы над природой зверя?
Для этого тоже нужно мужество, которое требуют от военных рабов правители и согласно с ними пишущие интеллигенты, то есть зачинатели и пропагандёры войн. Для отказа быть таким рабом. Вот, так же в конспективном уже изложении, рассуждения Л. Н. Толстого из Пятой части Двенадцатой, заключительной, главы:
«По существующей теории лицемерия, человек не свободен изменить свою жизнь. Человек не свободен в своих поступках, но он свободен в признании или непризнании известной уже ему истины. Признание истины есть причина поступков.
[…] Свобода человека только в признании открывающейся ему истины, иной свободы нет. Признание истины даёт свободу и указывает путь, по которому добровольно или невольно должен идти человек. Признание истины и действительной свободы даёт человеку возможность быть участником Божьего дела и не рабом, а творцом жизни.
Стоит только людям сделать усилие отречения от заботы об улучшении внешних условий жизни и все силы употребить на признание и исповедание известной им истины, и тотчас же разрушился бы мучительный существующий строй жизни и наступила бы доступная уже людям ступень Царства Божия. Для этого только нужно перестать лгать и притворяться.
Но что тогда нас ждёт впереди?
Мучительность вопросов о том, что будет с человечеством, если люди станут исполнять веления своей совести, и как жить без привычных нам условий нашей культурной жизни, устраняется тем соображением, что от осуществления истины ничто истинное и благое не может исчезнуть, а может только освободиться от примеси лжи и усилиться» (Там же. С. 305).
По убеждениям Л. Н. Толстого жизнь человечества уже тогда, в 1890-е, в эпоху написания книги, дошла «до последних пределов бедственности и неразумия», из которых есть лишь один, именно религиозный, выход. Нужно ОДУМАТЬСЯ:
«Одумайтесь, люди, и веруйте в Евангелие, в учение о благе. Если не одумаетесь, все так же погибнете, как погибли люди, убитые Пилатом, как погибли те, которых задавила башня Силоамская, как погибли миллионы и миллионы людей, убивавших и убитых, казнивших и казнённых, мучащих и мучимых, и как глупо погиб тот человек, засыпавший житницы и сбиравшийся долго жить и умерший в ту же ночь, с которой он хотел начинать жизнь» (28, 286).
Безверие множит страхи и заботы об «обеспечении» жизни, о смешной «безопасности» человека, самым безверием своим, то есть недоверием Богу и Истине учения Христа, увеличивающего главную опасность своей жизни: погубить не плоть, а душу, и не исполнить общего человеческого назначения на Земле — как дитя и работника Отца Бога. Перенесённые на уровень общества, эти фантомы изуверских головёшек, эти страхи плодят общественных паразитов: разнообразных охранников, надзирателей, полицаев и прочих бездарей, жертв аборта, вовремя у их мамок НЕ случившегося. Производители оружия для «самообороны», камер для слежения друг за другом людей, заборов и запоров — такие же паразиты, ощутимо избыточные на перенаселённой поганым «царём природы» планете Земля. Но гнуснейшие из таких паразитов — это халтурные (не умеющие без войн и казней) правительства, военщина и идеологически обслуживающие их попы и интеллигенты. В современной России эта погань, идеологическая обслуга, уже завралась, и не знает, как ещё врать, оправдывая и даже освящая [CENSORED. - Proza.Ru Moderation].
«Фундамент» для их лжей — именно обдумывание совращёнными ими людьми умозрительного «будущего» вымышленной, несуществующей общности под названием НАЦИЯ. Идолопоклонство НАЦИИ, обеспеченное технологиями XXI века, включая информационные, но не уравновешенное, как на Западе, элементами и практиками демократии — это неизбежные диктатура и фашизм, а главное — расплата Свыше: то есть множество бедствий, в перспективе, для самих обманутых своим халтурным правительством агрессоров.
Между тем всякая человеческая жизнь, а тем более бытие вымышленной общности, не могут ничем быть «обеспечены» в Божьем мире, а ИЗУВЕРСКИЕ (то есть обличающие христианское БЕЗВЕРИЕ в делателях) усилия обезопасить, всячески «обеспечить» жизнь «вносят только новые опасности в жизнь и личную и общественную, но никак не обеспечивают её» (Там же. С. 287).
Понимание бессмысленности всех личных и общественных сует перед лицом конца жизни и конца мира, именно как слагаемая христианской веры, то есть, усиливаемое смирением, желание дитя, человека, не выходить из воли Отца — вот что может обессмыслить насилие на разных общественных уровнях и разной уровни системности, организации, от драки за выпивку, деньги или самку до мирового побоища:
«Ведь, как бы мы ни назывались, какие бы мы ни надевали на себя наряды, чем бы и при каких священниках ни мазали себя, сколько бы ни имели миллионов, сколько бы охраны ни стояло по нашему пути, сколько бы полицейских ни ограждали наше богатство, сколько бы мы ни казнили так называемых злодеев, революционеров и анархистов, какие бы мы сами ни совершали подвиги, какие бы ни основывали государства и ни воздвигали крепости и башни от Вавилонской до Эйфелевой, — перед всеми нами всегда стоят два неотвратимые условия нашей жизни, уничтожающие весь смысл её: 1) смерть, всякую минуту могущая постигнуть каждого из нас, и 2) непрочность всех совершаемых нами дел, очень быстро, бесследно уничтожающихся. Что бы мы ни делали: основывали государства, строили дворцы и памятники, сочиняли поэмы и песни, — всё это не надолго и всё проходит, не оставляя следа. И потому, как бы мы ни скрывали это от себя, мы не можем не видеть, что смысл жизни нашей не может быть ни в нашем личном плотском существовании, подверженном неотвратимым страданиям и неизбежной смерти, ни в каком-либо мирском учреждении или устройстве» (Там же).
«То ли ты делаешь, что требует от тебя Тот, Кто послал тебя в мир и к которому ты очень скоро вернёшься? То ли ты делаешь, что Он хочет от тебя?» — обращается Толстой к читателю, увлечённому своим общественным статусом «землевладельца, купца, судьи, императора, президента, министра, священника, солдата», ложная значительность которого подпитывается в его голове, в его психике фантомами неизжитых атавизмов общественной животности, продуцирующими идеи и смыслы давно отжитого человечеством, вредного и опасного жизнепонимания язычников и евреев:
«То ли ты делаешь, когда, будучи землевладельцем, фабрикантом, ты отбираешь произведения труда бедных, строя свою жизнь на этом ограблении, или, будучи правителем, судьёй, насилуешь, приговариваешь людей к казням, или, будучи военным, готовишься к войнам, воюешь, грабишь, убиваешь?» (28, 288).
Надо и делать, и практически сразу прилагать напрашивающиеся выводы из раздумий над разительным противоречием: когда просвещённый и научным, и религиозным знанием человек памятует с юных лет, «что только при признании равенства всех людей, при служении их друг другу возможно осуществление наибольшего блага, доступного людям», чувствует в сердце своём, расположенном к любви, что это правда, но, при объявлении войны, общего призыва «должен идти в военные и, отрекаясь от своей воли и от всех человеческих чувств, обещаться по воле чуждых тебе людей убивать всех тех, кого они ему прикажут», при этом не только осознавая, но, опять же, и ощущая, что «существующий строй жизни отжил своё время и неизбежно должен быть перестроен на новых началах и что потому нет никакой нужды, жертвуя человеческими чувствами, поддерживать его» (Там же. С. 288 – 289).
Начинать думать и ДЕЙСТВОВАТЬ, без жалости разрушать существующее устройство жизни, вырывать ложные опоры у обманутых миром людей, необходимо уже во времена «мирные», не дожидаясь войны — как о мерах против пожара думают не тогда, когда уж загорелось. Мир и без того «горит» — он обречён грехами человечества. Да вот только — НЕТ ПРАВА ни у кого из как бы РАЗУМНЫХ ОБИТАТЕЛЕЙ этого мира уничтожать не ими, своеволами, а Богом созданное и сознательными сотворцами Божьими поддержанное тысячи лет — да ещё и утягивать в гибель другие виды живой природы, с человеком равноправные перед Богом в праве на жизнь! Поганцев вида хомо сапиенс не только числом слишком уже много на Земле, но их «слишком много» и той экспансионистской агрессией, которую проявляют эти миллиарды жертв обезьяньей похоти своих родителей и несостоявшихся вовремя выкидыша или аборта по отношению к планете, ко всему живому и всем ресурсам жизни в известном нам Божьем мире. А по нехватке ресурсов — неизбежна перманентная крысья грызня их и между собой.
Что можно сделать наблюдателю из числа более нравственного, религиозно чуткого меньшинства? Конечно, не участвовать в этой крысиной возне: не искать себе «обеспечения» и выгод:
«Кто тебя приставил нянькой этого разрушающегося строя? Ни общество, ни государство, ни все люди никогда не просили тебя о том, чтобы ты поддерживал этот строй, занимая то место землевладельца, купца, императора, священника, солдата, которое ты занимаешь; и ты знаешь очень хорошо, что ты занял, принял своё положение вовсе не с самоотверженною целью поддерживать необходимый для блага людей порядок жизни, а для себя: для своей корысти, славолюбия, честолюбия, своей лени, трусости. Если бы ты не желал этого положения, ты не делал бы всего того, что постоянно нужно делать, чтобы удерживать твоё положение. Попробуй только перестать делать те сложные, жестокие, коварные и подлые дела, которые ты, не переставая, делаешь, чтобы удерживать своё положение, и ты сейчас же лишишься его. Попробуй только перестать, будучи правителем или чиновником, лгать, подличать, участвовать в насилиях, казнях; будучи священником, перестать обманывать; будучи военным, перестать убивать; будучи землевладельцем, фабрикантом, перестать защищать свою собственность судами и насилиями, и ты тотчас лишишься того положения, которое, ты говоришь, навязано тебе и которым ты будто бы тяготишься» (Там же. С. 289 – 290).
Эти строки, запомнившиеся в конце XIX столетия многим, прочитавшим слово Льва Николаевича в нелегальной копии или в заграничном неподцензурном издании, сразу пополнили в мире число духовных единомышленников Толстого! Не так были испорчены люди, как в наши дни, и не так засраты, информационно замусорены ихние мозги. Была эта самая НРАВСТВЕННАЯ, РЕЛИГИОЗНАЯ ЧУТКОСТЬ: ощущение ИСТИННОСТИ и спасительности Слова Истины, единого Слова Бога, Иисуса и Льва.
Ошибочны не только лично-эгоистические, но и общественные оправдания борьбы и насилия: будь то для своей «ячейки общества», семейства и детёнышей, совершенно не нужных на перенаселённой человеком Земле ни Богу, ни природе, или для общества, «нации», даже для человечества в целом (вспомним здесь, что Толстой и «человечество» по отношению к закону любви признавал фиктивным!). Победивший в своём сознании остатки общественного, языческого и еврейского, отжитого жизнепонимания — увидит, что всё это, либо ничтожное (как твои, твоего чрева и семени, детёныши, из которых, по наибольшему вероятию, вырастут своеволы, а не сознательные дети и работники Бога и которым лучше предпочесть заботу об уже живущих), либо вовсе иллюзорное, фантом и фикция, как «нация» или человечество. Перед лицом всегда близкой смерти важнее лишь твоё, и каждого по отдельности человека, состояние сознания, именно благорасположение к единению, к любви и отвержение ошибки, греха:
«…Когда ты знаешь наверное, что ты всякую секунду можешь исчезнуть без малейшей возможности ни для себя, ни для тех, кого ты вовлечёшь в свою ошибку, поправить её, и знаешь, кроме того, что, что бы ты ни сделал во внешнем устройстве мира, всё это очень скоро и так же наверно, как и ты сам, исчезнет, не оставив следа, то очевидно, что не из-за чего тебе рисковать такой страшной ошибкой» (Там же. С. 290).
Сам процент ПРЕДНАМЕРЕННОСТИ в ошибочном, в пользу вражды, в пользу насилия суждении или поступке — залог возможности для человека избежать, удержаться от такого выбора. Ведь истинный всегда памятен, не может во времена общего просвещения не быть известен:
«"Делись тем, что у тебя есть, с другими, не собирай богатств, не величайся, не грабь, не мучай, не убивай никого, не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали", — сказано не 1800, а 5000 лет тому назад, и сомнения в истине этого закона не могло бы быть, если бы не было лицемерия» (Там же).
Выраженные в различных, с глубокой древности, нравственные законы, данные людям Свыше и многократно, с древности, подтверждённые пророками и учителями жизни, «соблюдают благо мира», и поэтому обязанности перед обществом, государством «не могут не быть подчинены высшей вечной обязанности», вытекающей из принадлежности единосущной человека к Богу, а к миру, живущему в Боге — как дитя и работника единого Отца. И высшие обязанности противоречат низшим: перед самкой, детёнышами (семейством), перед референтными общественными группами, перед государством:
«И как твои обязанности, вытекающие из твоей принадлежности к известной семье, обществу, всегда подчиняются высшим обязанностям, вытекающим из принадлежности к государству, так и твои обязанности, вытекающие из твоей принадлежности к государству, необходимо должны быть подчинены обязанностям, вытекающим из твоей принадлежности к жизни мира, к Богу.
…Как это и сказали 1800 лет тому назад ученики Христа (Деян. Ап. IV, 19): "Судите, справедливо ли слушать вас более, чем Бога" и (V, 29): "Должно повиноваться больше Богу, нежели человекам» (Там же. С. 290 – 291).
Человек, связавший себя мирским обманом, может выдвигать один самообман в поддержку другого: например, оправдывать свою военную службу тем, что желает получше «обеспечить» своих подпутинских, дожидающихся «героя» дома, самку и детёнышей. То же касается прочих греховных поприщ. Лев Николаевич Толстой и не ждёт от стандартных аборигенов страны рабов и дураков немедленных шагов к Истине, к Богу и Христу, но стремится побудить таковых хотя бы к ИСКРЕННОСТИ ПЕРЕД САМИМИ СОБОЙ, к называнию вещей СВОИМИ именами:
«Я не говорю, что, если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим, если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался от своего выгодного положения, если солдат (т. е. занимаешь то положение, на котором стоят все насилия), то, несмотря на все опасности отказа в повиновении, тотчас бы отказался от своего положения.
Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться — и самое вероятное — то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи, семья, подчинённые, начальники, ты можешь быть под таким сильным влиянием соблазнов, что будешь не в силах сделать это, — но признать истину истиной и не лгать ты всегда можешь. Не утверждать того, что ты остаёшься землевладельцем, фабрикантом, купцом, художником, писателем потому, что это полезно для людей, что ты служишь губернатором, прокурором, царём не потому, что тебе это приятно, привычно, а для блага людей; что ты продолжаешь быть солдатом не потому, что боишься наказания, а потому, что считаешь войско необходимым для обеспечения жизни людей; не лгать так перед собой и людьми ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины состоит единственное благо твоей жизни.
И стоит тебе сделать только это и само собой неизбежно изменится и твоё положение.
Одно, только одно дело, в котором ты свободен и всемогущ, дано тебе в жизни, все остальные вне твоей власти. Дело это в том, чтобы познавать истину и исповедовать её» (Там же. С. 291 – 292).
Поганцы и поганки с засратыми с детства мамкой, папкой и прочими горе-воспитателями мозгами смеются над Толстым-христианином и его «утопией», его «наивностями» — а жизнь смеётся потом над ними, в особенности же казённая тётя «родина», «родное» государство, извечное разбойничье гнездо, именующее себя Россией, всегда умеющее дать почувствовать и понять, на какой оси оно тебя повертело, обманув и использовав, как соучастника своих преступлений.
Между рабством у людей и соработничеством, сотворчеством Богу человека как дитя Отцу — не очевиден ли, не прост выбор?
К пониманию единственности, очевидности этого выбора подводит читателя Лев Николаевич, завершая и Заключение, и уже всю книгу евангельскими словами Христа:
«"Ищите царствия Божия и правды Его, а остальное приложится вам". Единственный смысл жизни человека состоит в служении миру содействием установлению царства Божия. Служение же это может совершиться только через признание истины и исповедание её каждым отдельным человеком.
"И не придет царствие Божие приметным образом и не скажут: вот оно здесь или вот оно там. Ибо вот: царствие Божие внутрь вас есть"» (Там же. С. 293).
* * * * *
Трактат стал первой крупной работой, написанной уже не тем человеком-христианином, который, если бы не подстерёг его сатана в виде вожделеющего переезда в Москву семейства, мог бы, живя тихо, по своим идеалам, в Ясной Поляне, оставаться Толстой-христианин. Написано же «Царство Божие…» тою самой, выстряпанной общественным мнением, «глыбой» неулыбой, монстром всемирной НРАВСТВЕННОЙ АВТОРИТЕТНОСТИ, великим-развеликим… увы! уже не художником, об имманентности коему вопило к разуму Толстого его окружение и всё, что было в его личности более приземлённого, начиная со старого тщеславия; и коим мог бы он остаться, избавив Ивана Сергеевича Тургенева от известного предсмертного моления к «великому писателю земли русской», если бы не ощутительная необходимость Толстого, возлюбив сердцем Христа и Истину первоначального, открывшегося ему, учения — проповедать о нём миру, исходя из актуальных задач спасения надвигавшейся эпохи больших войн и иных мучительнейших бедствий, обрушенных на себя нашим лжехристианским миром.
Книга всё нудилась, всё не давалась окончанием — а её давно ждали издатели и переводчики. Редактор журнала «Вопросы философии и психологии» Николай Яковлевич Грот в феврале 1892 г. передал через сына писателя, Льва Львовича, своё предложение. Ещё раньше, в декабре 1890 г., работая над первыми главами, Толстой пообещал рукопись для перевода знакомому лично англичанину Эмилию Диллону, а в сентябре 1891 г. — датчанину Петеру Ганзену. Шла переписка и с немецким издателем Иосифом Кюршнером, для которого перевод должен был подготовить Рафаил Лёвенфельд. Тот летом 1890 г. приезжал в Ясную Поляну и провёл здесь три дня: он готовился писать биографию Толстого. В Берлине в этом же году вышло собрание сочинений Толстого под редакцией Лёвенфельда. Биография, корректуры которой прочёл сам Толстой, доведённая до 1860-х годов («Войны и мира»), была издана в 1892 г.: R. L;wenfeld. Graf Leo Tolstoj. Sein Leben, seine Werke, seine Weltanschauung.
Летом 1892 г. Толстой, Чертков и Татьяна Львовна переписывались и о Лёвенфельде, и о преподавателе английской литературы в Александровском лицее Карле Ивановиче Тёрнере (T;rner). Впрочем, в последнем сомневался Чертков — из-за религиозных убеждений Тёрнера; Толстой в трёх кратких тезисах изложил тогда в письме к возможному переводчику «главные мысли» своей книги (см. 66, 235 – 236).
Религиозные предрассудки повредили кониакиам по поводу «Царства Божьего» не с одним Тёрнером. 17 марта 1893 г. из Москвы, куда он приехал 27 февраля, Толстой написал В. Г. Черткову: «Янжул профессор едет в Америку. Я с ним посылаю Гапгуд <переводчице Изабеле Флоренс Хэпгуд, 1851 – 1928. – Р. А.> мою рукопись всю. Он едет в субботу. И я кончил, могу допустить, что кончил. Сказать, что кончил, я никогда не дождусь. Но уж дошёл до того, что стал портить ... Удобно то, что Янжул поможет Гапгуд в трудных местах и, в случае отказа Гапгуд, даст другому» (87, 182). 13 марта в сопроводительном письме к переводчице Толстой заметил, что «очень завидует» супругам Янжулам, едущим в Америку.
Изабела Хэпгуд была хорошо знакома Толстым и лично, и как переводчица. В голодные годы она организовала Толстовский фонд для спасения русских крестьян, собрала и передала в Россию, немалые средства, и семья Толстых (Лев Николаевич, Софья Андреевна, Мария Львовна, Татьяна Львовна) в 1892 – 1893 гг. находились с нею в постоянной, энергичной переписке. Незадолго до того Хэпгуд перевела и напечатала в Америке статью Льва Николаевича «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая». Толстой даже хотел весной 1892 г. писать особую статью про «последние выводы и впечатления о голоде и борьбе с ним». В письме к Хэпгуд от 16 (28) марта 1892 г. он признавался: «Очень, очень хотелось бы написать статью и напечатать у вас в Америке, хотя бы как выражение благодарности за братское сочувствие к нашему бедствию, выказанное вашим народом» (Неизвестный Толстой в архивах России и США. М., 1994. С. 237).
14 (26) апреля 1892 г. Янжул известил Толстого из Нью-Йорка, что рукопись «Царства Божьего» отдана переводчице. Далее случилось то, что совершенно не предвидел Толстой. «Спустя несколько дней, — вспоминал Янжул, — фигура огромной г-жи Хэпгуд опять появилась на пороге нашего скромного жилища. Мы, разумеется, её приветствовали очень любезно, но на этот раз нашли её в самом дурном настроении духа. С большим раздражением, можно сказать, гневом, она бросила мне на стол огромный свёрток рукописи, ей врученный ранее, и быстро заговорила:
— Я удивляюсь, как мне подобная рукопись могла быть прислана для перевода! Я хорошая христианка и не могу сочувствовать распространению этого анархического сочинения! Знаете ли, что в нём заключается? Читали ли вы его?» (Воспоминания И.И. Янжула о пережитом и виденном в 1864 – 1909 годах. СПб., 1911. Вып. 2. С. 13: ).
16 (28) апреля 1893 г. Хэпгуд отправила письмо Толстому, где благодарила за доверие к ней как переводчице, но подтвердила отказ («мои убеждения не позволяют мне переводить эту книгу») и обещала указать другое лицо (Литературное наследство. Т. 75. Кн. 1. С. 41). Но, вероятно, после этого послала мысленно нахуй оптом всех — и тупо-натупо позабыла своё обещание. Янжул сам нашёл переводчицу. Ею оказалась Алина Делано (Alin Delano, урожд. Шурка Кузмищева; 1845 – после 1908), русская по происхождению, жившая в Бостоне.
Около 22 апреля Толстой передал со своим знакомым, художником Н. А. Касаткиным, уезжавшим за границу, одиннадцать глав книги — для Рафаила Лёвенфельда в Берлин и Гальперина-Каминского в Париж. В заключительную, XII-ю главу, ещё вносились поправки…
Переводчице Алине Делано, слава Богу, было всё равно. Она без ропота выполнила свою работу, при этом учтя изменённый и присланный автором только в мае 1893-го новый вариант XII-й главы.
Но не одной старой деве мисс Хэпгуд отрыгнулось от резко обличительной и проповеднической книги Толстого. В августе Алина Делано известила Толстого, что предлагала перевод трём издателям, все отказываются либо сомневаются. При этом она приложила письмо с прямым отказом сотрудника издательства «Houghton and Mifflin — между прочим, сына кумира Толстого, о котором он написал много хорошего в трактате, Уильяма Ллойда Гаррисона. Английский перевод «Царства Божия внутри вас», сделанный Делано, появился в начале 1894 г. в Лондоне (изд. Walter Scott). В мае 1894-го Делано послала Толстому это издание, сообщив, что фирма Вильяма Гейнемана выпустила перевод великолепной Констанции Гарнет, и обе книги уже продаются в США.
Всё это было уже после того, как в Париже появился французский перевод И. Д. Гальперина-Каминского, в Риме итальянский Софии Бер, в Штутгарте немецкий Рафаила Лёвенфельда. При этом в Германии печатался и русский текст — для нелегального распространения в России. 13 (25) января 1894 г. Лёвенфельд извещал, что экземпляр русского издания (Август Дейбнер, Берлин) уже послан Толстому, а немецкий будет отправлен немного позднее. Это письмо — ответ на запрос Толстого: «Я предполагаю, что издатель сомневается выпустить её, чтобы не подвергнуться обвинению. Если это так, пожалуйста, сообщите мне всё это. Может быть, я могу устранить предстоящие затруднения. Выпускать же книгу с пропусками мне очень нежелательно, но, я думаю, и неудобно, так как она в целости вышла в Париже и, должно быть, теперь уже вышла и в Лондоне» (67, 16).
Однако русское издание вышло в Берлине с цензурными пропусками: в VIII главе опущены две страницы о Вильгельме II, в двух последующих главах изъяты или смягчены характеристики немецких правителей, Петра I и Екатерины II.
Как и позднее, с некоторыми антивоенными статьями или с романом «Воскресение», орава переводчиков доставила автору специфические неприятности. Один из ник, Вильгельм Генкель, решил выпустить сокращённый вариант книги. Рафаил Лёвенфельд выазил протест, заявив о своих эксклюзивных правах. Толстой написал Генкелю сочувственное письмо, сожалея о «неприятностях», которым тот подвергся «вследствие несправедливых нападок г-на Лёвенфельда»: «Мысль ваша о составлении сокращённой и дешёвой книги из “Царства Божия...” мне очень нравится» (Цит. по: Опульская Л.Д. Указ. соч. С. 44). Напомним читателю, что так было поступлено с другим огромным и тяжёлым для многих читателей сочинением Толстого: на основе «Соединения и перевода четырёх Евангелий» было составлено поправленное и авторизованное Толстым «Краткое изложение». Но тогда, в 1880-х, Толстой как учительствующий проповедник и как публицист ещё не был, как сказали бы в наше время, дорогим «всемирным брендом».
По одному из английских текстов прочитал новую работу Толстого 25-тилетний МОХАНДАС КАРАМЧАНД ГАНДИ (Mohandas Karamchand "Mahatma" Gandhi, 1869 – 1948), живший тогда в Южной Африке. В 1928 г. он сам вспоминал об этом: «Сорок лет тому назад, когда я переживал тяжелейший приступ скептицизма и сомнения, я прочитал книгу Толстого “Царство Божие внутри вас”, и она произвела на меня глубочайшее впечатление. В то время я был поборником насилия. Книга Толстого излечила меня от скептицизма и сделала убеждённым сторонником ахимсы <гармоничных теории и практики ненасилия. – Р. А.>. Больше всего меня поразило в Толстом то, что он подкреплял свою проповедь делами и шёл на любые жертвы ради истины» (Ганди М.К. Мой Толстой. – Цит. по: Новые пророки. Торо. Толстой. Ганди. Эмерсон. СПб., 1996. С. 325).
В России, как водится, препонами цензуры был вызва эффект «запретного плода». Книгу разыскивали и жадно читали те, кто, при свободном к ней доступе в библиотеках или у книгопродавцев, могли бы и не обратить на неё внимания. Помимо нелегального ввоза, книга читалась по гектографическим и рукописным (!) копиям. Благодаря доступу к рукописям трактата ряда лиц, близких к В. Г. Черткову, первые отзывы на сочинение читателей появились задолго до официальной публикации. Так, второстепенный, но глубоко уважавшийся Толстым писатель Александр Иванович Эртель писал философу Павлу Александровичу Бакунину 24 декабря 1892 г.: «Л. Толстой кончил большое сочинение о войне или, вернее сказать, о государственности. Я читал семь глав из двенадцати. Есть места, поразительные по верности мысли и силе лиризма, но в общем мне не понравилось; однако же недавно я слышал от человека, прочитавшего последние пять глав, что ещё никогда Толстой не доходил до такой энергии и красоты выражений и что общая основная его мысль развита здесь в размерах едва ли не революционных. Сочинение, конечно, не может появиться в России» (Письма А.И. Эртеля. М., 1909. С. 292 – 293).
В июле 1893 г. литератор, близкий знакомый и единомышленник Толстого Александр Модестович Хирьяков, молодой журналист, сотрудничавший некоторое время в «Посреднике», привёз в Меррекюль, где проводил лето Лесков, свой рукописный экземпляр. Как вспоминала Лидия Ивановна Веселитская (как писательница известная так же под псевдонимом Веры Микулич), чтение продолжалось несколько вечеров. В письме к Толстому Лесков ограничился краткими замечаниями: «...сочинение Ваше мудро и прекрасно сделано. Надо жить так, как у Вас сказано, а всякий понеси из этого сколько можешь... Всё то, что Вы думаете и выражаете в этом сочинении, — мне сродно по вере и по разумению, и я рад, что Вы это сочинение написали и что оно теперь пошло в люди» (Л.Н. Толстой. Переписка с русскими писателями: В 2 т. Т. 2. С. 274 – 275). Татьяне Львовне Лесков пояснил: «О впечатлении теперь не буду говорить, так как оно огромно и ещЁ не утряслось. Может быть, нам и не следует писать своих впечатлений, так как всё, что нам кажется, — вероятно, было у Льва Николаевича на уме и им отвергнуто по достаточным причинам» (Вопросы литературы. 1964. № 10. С. 253).
Любопытен отзыв писателя, публициста, будущего консервативного гонителя и ругателя Толстого, а в те годы ещё вполне толстовца, Михаила Осиповича Меньшикова (1859 – 1918), писавшего Толстому 20 июля 1893 г. следующее:
«Не могу отделаться от душевной тревоги и раздумья, навеянного этою мужественною, прекрасною книгой, — писал Меньшиков. — Вся она, а в особенности её выводы и заключения, производят захватывающее, могучее впечатление, будят стыд и совесть и желание быть лучшим... Нет сомнения, что эта книга вызовет против Вас новые взрывы ненависти, но она же вызовет и искренние слёзы раскаяния, сердечного возмущения, чувство глубокой признательности к единственному человеку, самоотверженно ставшему на защиту общечеловеческой, божеской правды» (Цит. по: Опульская Л.Д. Указ. соч. С. 45 – 46). Толстой 3 августа ответил, что был рад: «Я давно знаю вас и люблю ваши писанья. И потому мне очень дорог был ваш отзыв» (66, 375).
Находившийся с Толстым в переписке с 1887 г. писатель и сектант-молоканин Фёдор Алексеевич Желтов сетовал на чрезмерный критицизм книги и ждал изложения положительных взглядов: «Необходимо удерживать читателя у того окна, из которого Вы смотрите на мир» (Цит. по: Опульская Л.Д. Указ. соч. С. 46).
По какому-то гектографированному списку читал «Царство Божие...» и выдающийся критик Владимир Васильевич Стасов. 25 августа 1894 г. он писал Толстому, что «не помнил себя от восторга, читая эту ПЕРВУЮ книгу нашего века». «...У меня была только ОДНА печаль и беда: зачем так скоро кончилась книга, зачем она не продолжается ещё 200 – 300 страниц, зачем она не поворачивает гигантской львиной лапой ещё сто других вещей» (Лев Толстой и В.В. Стасов. Переписка. 1878 – 1906. Л., 1929. С. 139).
Немного раньше, в письме из Парижа к Татьяне Львовне от 19 апреля, один из давнейших и самых любящих, преданных друзей и единомышленников во Христе Льва Николаевича, великий художник Илья Ефимович Репин назвал «Царство Божие...» «вещью ужасающей силы» и рассказывал, что видел её в витринах итальянских книжных магазинов (Цит. по: Опульская Л.Д. Указ. соч. С. 46).
Цензура российская (специальная – «для иностранных изданий») и зарубежная, конечно, работала… на рекламу книги! В письме к Толстому от 29 октября 1893 г. Николай Николаевич Страхов сообщал:
«Ваша книга “Царствие Божие” встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух, Вы один говорите ЖИВЫЕ слова, и они неотразимо действуют. […] Наполовину отзывы мне понравились, — не содержанием, а своим очень почтительным тоном; этот тон всё еще непривычная новость» (Переписка Л. Н. Толстого и Н. Н. Страхова (1870—1896): В 2 т. СПб., 2023. Том 2. Кн. 2. C. 372).
В подобных похвалах близких друзей, кстати — ключик к пониманию важной причины недовольства Толстого многими своими выступлениями в печати — включая и такие художественные сенсации, как «Крейцерова соната» или роман «Воскресение». Как и все мы, он помнил — и не только по стиху Пушкина, но и по религиозному православному воспитанию — что «глаголом», то есть словом своим, нужно сердца ЗАЖИГАТЬ, но никогда не пусто будоражить и не тем более не выпускать из них яд злобы… А тут — и отзывов ПОЛОВИНА, мало того, что написана с непониманием, отторжением слова «Царство Божие», так ещё и непочтительным тоном! Слово-то живое… А сердца тогда — отчего не зажгло? Или сердца так сильно подмочены, или, всё-таки…
Так или иначе, но, несмотря на препоны цензуры, Россию проникали как немецкое издание на русском языке, так и переводы. 18 мая 1894 г. Главное управление по делам печати распространило секретный циркуляр начальника главного управления по делам печати Министерства внутренних дел (главного цензора России) Евгения Михайловича Феоктистова: «До министерства внутренних дел дошли сведения, что сочинение графа Л. Толстого “Царство Божие внутри вас есть”, напечатанное за границею и безусловно запрещённое к обращению, в настоящее время в значительном количестве экземпляров тайно проникло в пределы империи и распространяется между прочим путём перепечатывания на пишущих машинах, в особенности в южных губерниях». Предписывался бдительный негласный надзор за всеми типографиями, литографиями и даже частными лицами, имеющими пишущие машинки (Апостолов Н. Л. Н. Толстой под ударами цензуры // Красный архив. Т. 35. М., 1929. С. 230).
«Царством Божиим» персонально огорчён был, вкупе с окруженпием, император Александр III любивший Толстого как художника, а жену его — платонической любовью безнадёжного, уже предсмертного старика к энергической, умнейшей, многоталантливой и прекрасной женщине. В те дни Татьяна Львовна, умница в маму, но частая, в юности, сторонница папы, рассказала в Ясной Поляне «придворный анекдот»: «Профессор Ключевский явился давать урок великой княжне Ксении, дочери Александра III. “Я не буду сегодня заниматься, — сказала та, — я расстроена, потому что папа расстроен. Он читал последнее произведение Толстого «Царство Божие» и говорит: «Его давно пора засадить». А ваше — профессоров — каково мнение об этом?”. Неизвестно, что отвечал Ключевский». Другой вариант этой истории, тоже со слов Татьяны Львовны, привёл Д. П. Маковицкий, бывший в Ясной Поляне в августе 1894 г.: Александр III пришёл с книгой «Царство Божие внутри вас» в кабинет одного из своих сыновей, которому в это время профессор В. О. Ключевский преподавал историю. «Это ужасно, что Толстой пишет, — сказал царь, — следовало бы его наказать. Вы, господа, — обратился он к профессору, — не дадите мне его выслать». Ещё раньше, когда царю советовали употребить репрессии против Толстого, он ответил: «Je ne veux ajouter a sa gloire la couronne de martir» <фр. «Я не желаю увеличивать его славу короной мученика»>. «Мы, — прибавляла Т. Л. Толстая, — ожидаем, что нас всё-таки куда-нибудь вышлют. Но правительство знает, что если бы оно выслало отца за границу, это лишь увеличило бы его влияние». И, в своём дневнике: «Папа часто говорит, что был бы рад гонениям, но я думаю, что и ему это было бы тяжело» (Цит. по: Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 год. М., 1998. С. 112).
Между тем, пресса охотно помещала критические разборы формально запрещённой в России книги. Консервативно настроенный поэт Яков Петрович Полонский (1819 – 1898) опубликовал в журнале «Русское обозрение» (1894, № 3 – 4) пространную статью «Заметки по поводу одного заграничного издания и новых идей графа Л. Н. Толстого», а два года спустя выпустил её отдельной брошюрой. Здесь говорилось: «Я возражаю графу вовсе не ради себялюбия или ради того, чтоб как-нибудь повредить ему. Мы никогда не были врагами, и я до сих пор люблю его, как доброго старого знакомого, и поклоняюсь ему, как гениальному художнику. Но виноват ли я, если моё разумение жизни иное, что я иначе понимаю, как идти к нравственному совершенству» (Цит. по: Опульская Л.Д. Указ. соч. С. 47). Полонский был против толстовской критики государства и церкви. «В сущности же любовь, проповедуемая Толстым, таит в себе такие семена ненависти, и затем братоубийственного кровопролития, что становится страшно» (Там же). Это по сей день частый, ничем не доказуемый, выпад противников Христа и Толстого, отчего-то убеждённых, что возвещённый Иисусом Христом «не мир, но меч» будет в руках именно свободного, недогматического христианина — лишь потому, что он не разделяет с душной толпой её душных, чуждых первоначальному христианству суеверий…
Статья Полонского «По поводу одного заграничного издания новых идей гр. Л. Н. Толстого» после публикации в «Русском обозрении» вызвала совершенно неожиданный резонанс: в правительственных кругах её восприняли как голос в их поддержку и одобрили, хотя Полонский на это и не рассчитывал. Писателя посетил товарищ министра народного просвещения. «От последнего узнал я, - признавался Полонский, - что и министр граф Делянов читал ее и даже выразил желание разослать статью по учебным заведениям, если она будет издана в виде брошюры. Издать, конечно, не долго, да это и не будет дорого стоить, но... Тотчас же пойдёт молва, что я писал по заказу, писал, чтоб угодить нашему правительству... Заподозрится искренность моих убеждений...»
Быть неискренним Полонский не мог, но в то же время он не предполагал, что его статья так заинтересует министра народного просвещения.
С. С. Тхоржевский опубликовал выписки из дневника Полонского за 1896 год:
«2 января. Вечером был у меня А. Н. Майков. Говорил о том, что нет ни одного лица, способного быть министром народного просвещения... Поневоле Делянов держится ещё на его министерском месте.
30 января. ...В синодальную типографию послан последний лист моих заметок о графе Л.Н. Толстом».
Именно благодаря министру Делянову заметки Полонского были изданы отдельной брошюрой и разошлись в течение двух дней, чего сам автор никак не ожидал.
В письме к Толстому Полонский поделился своими мыслями о совершенствовании человеческих отношений: «Проповедуй Вы реформы, я примкнул бы к Вам, как к реформатору, преследующему более или менее усовершенствование того, что... искажено... невежеством и человеческими пороками». Всё ту же мысль о связи общественных учреждений с «прогрессом» Полонский выразил в неопубликованной статье «В каком смысле я монархист и республиканец», хранящейся в Пушкинском доме Российской академии наук. П. А. Орлов, изучивший рукопись, писал: «Основные мысли этой статьи сводятся к следующим положениям. Политический строй любого государства обусловлен, по мысли автора, степенью культуры населяющего его народа. В силу этого форма правления зависит «от статистических данных, а не от теорий и прокламаций»... Полонский даже делает попытку определить примерные условия для той или иной формы государственного строя... Само существование монархии объясняется автором статьи исключительно невежеством подданных. Россия, по мысли писателя, ещё нуждается в монархе, ибо народ (имеется в виду прежде всего крестьянство) не уяснил себе «никаких понятий о том, что такое государство и общество», потому без царя «всё превратится в хаос, из которого нам не дадут и выйти враги наши, а воспользуются им, чтобы... покорить своему влиянию». Иными словами, Полонский считает себя монархистом не потому, что ему вообще нравится эта форма правления, а только потому, что вынужден признать временную её необходимость для России» (http://jakovpolonsky.ru/print/936 ). Самое удручающее и одновременно грустно-комичное здесь то, что и в современной, 2023 года, России у Я. П. Полонского нашлись бы единомышленники со списком «врагов России» и поклонением, как батюшке царю, действующему президенту.
Без цензурных пропусков и на русском языке книга «Царство Божие внутри вас» была напечатана в 1896 г. в Женеве издателем из России, эмигрантом Михаилом Константиновичем Элпидиным. Под текстом стояла дата и подпись. «14 мая 1893 г. Ясная Поляна. Л. Толстой».
Это был день, когда Толстой с удовлетворением отметил в Дневнике завершение трёхлетнего труда: «Я свободен» (52, 78).
* * * * *
Освободив наконец, очень кстати, цветущими майскими днями, себя от радостно-мучительного, исключительного по трудоёмкости дела служения Божьей Истине учения Христа, Толстой «озадачил» не одних переводчиков. По существу, книга дала «руководство к действию» прежде немногочисленным отказникам от военной службы, значительно подробнейшее, нежели “программный” трактат Льва-учителя, Толстого-христианина начала 1880-х «В чём моя вера?»
Одним из частных следствий распространения сладко-запретного сочинения Л. Н. Толстого «Царство Божие внутри вас» стал рост числа отказов от военной службы, и не только в России. Год 1895-й стал годом своеобразного «парада отказников», с частью из которых у Толстого установились личные близкие отношения.
Яркий пример такого отказника в России — ПЁТР ВАСИЛЬЕВИЧ ОЛЬХОВИК (1875 – ?) – крестьянин Сульского уезда, Харьковской губ., последователь Толстого, его корреспондент и адресат. В 1895 г. он отказался от воинской службы, за что был арестован и отправлен из Одессы пароходом во Владивосток. Толстой обращался ко многим влиятельным лицам, в т. ч. к судье Временного морского суда порта Владивостока, с просьбой помочь Ольховику и его духовному ученику, солдату Середе облегчить их положение. Это «спасло их от телесного наказания и уменьшило их срок содержания» (71, 342).
Пример единомышленника 1890-х гг. за рубежом — молодой французский художник ЭДУАРД СИНЭ (Sinet; годы жизни не установлены), посетитель, корреспондент и адресат Льва Николаевича. Живя во Франции, Синэ по религиозным мотивам отказался от военной службы, за что был осуждён и отправлен в дисциплинарный батальон в Алжир, откуда бежал. 25 декабря 1898 г. из Парижа Синэ отправил Толстому большое письмо, в котором поведал о себе и своих сомнениях. Начато оно обращением «Grand Homme! [Великий человек] [...] Брошенный с детства в жизнь, полную приключений, я жадно искал истины, когда наконец один искренний человек указал мне на вас. С тех пор я твердо уверен, что вышел из тёмного и бесконечного лабиринта заблуждений. Итак, я хочу немедленно направить свою жизнь, и мне необходимо выбрать тот или иной путь. [...] Отец мой, направьте меняна верный путь!» (72, 4 – 5). В ответ 2/14 января 1899 г. Толстой писал: «Дорогой брат [...]. Моисей не вошёл в обетованную землю, а наиболее возвышенный и богатый последствиями пример в жизни Иисуса – это его смерть. Покинутый всеми друзьями, один среди врагов, он сам одну минуту усомнился в пользе своей жертвы. 100 лет спустя после его смерти учение и жертва его были менее известны цивилизованному миру того времени, чем страдания последнего русского, немецкого, шведского солдата, который отбывает свой срок в тюрьме за отказ от службы. И вот теперь это забытое учение воскресает, перерождает весь мир и изменяет его в корне» (72, 4).
Синэ приехал к Толстому в Хамовники в феврале 1899 г. 27 февраля жена писателя, Софья Андреевна Толстая записала в дневнике: «Живёт у нас художник, ничтожный французик, совершенно бесполезный; пустили его жить без меня. Фамилия его Sinet» (Толстая С.А. Дневники. Указ. изд. Т. 1. С. 449). Толстой воспринимал гостя иначе: «Живёт интересный и живой француз Sinet. Первый религиозный француз» (дневник, 21 февраля 1899 г.; 53, 219). В. Г. Черткову он писал: «У меня живёт француз Sinet — живописец, первый француз радикальный христианин. Я с ним пошёл на выставку Ярошенки...» (88, 157). В том же году стараниями Толстого Синэ с четвёртой партией духоборов (карских) из Батуми отправился в Канаду. Они поселились на равнине Деад-Хорс-Крик и в провинции принца Альберта. У духоборов сохранились воспоминания о Синэ: «Приезжал к нам молодой парнишка, Эдуард звали, француз; сказывает, хочет жить с нами. Но только ему было трудно. Пробовал они пахать, и косить – всё нейдёт. Наконец попробовал носилки носить с женщинами, сено, например, и тут не мог. “Видимо, говорит, мои руки только для письменности годятся”. Взял и уехал домой» (Цит. по: Тан В.Г. Духоборы в Канаде. М., 1911. С. 231). Через два года после отъезда из России в Канаду Синэ получил амнистию и вернулся во Францию.
В хамовническом доме Толстых, в комнате камердинера, что рядом с кабинетом Толстого, над кроватью висит выполненный художником Синэ карандашный портрет жившего в этой комнате слуги И. В. Сидоркова.
Но, пожалуй, наиболее выдающимся из «отказников» этих лет был словак, доктор АЛЬБЕРТ АЛЬБЕРТОВИЧ ШКАРВАН (Skarvan, 1869 – 1926) — словацкий врач и литератор; единомышленник, корреспондент и адресат Л. Н. Толстого, автор статей и воспоминаний о нём. В 1895 г., буквально за шесть недель до завершения срока службы, под влиянием христианских писаний Льва Николаевича и общения с его духовными львятами — в числе которых был соотечественник Шкарвана, Душан Маковицкий — Альберт Альбертович «дозрел» до отказа от военной службы. Показательно, что последовательного толстовца, то есть свободного христианина, доброжелатели убеждали «дослужить», а затем уже, в отставке, использовать мирской авторитет свой и дар печатного слова — на общественно-политическую, пацифистскую деятельность. Но Шкарван, как сам Христос, предпочёл мирскому влиянию Бога и Истину… Благодаря имени Толстого, с которым он связал себя, он не прогадал: все его пацифистские выступления уже в XX веке были бы забыты, а «Записки военного врача» и дневниковые записи находят своего читателя до сего дня: тем более, что Лев Николаевич включил отрывки из «Записок» в свой «Круг чтения».
За этот отказ накануне отставки Шкарван был помещен в психиатрическую больницу, а затем лишён диплома врача и приговорён к тюремному заключению. Из тюрьмы тётя «родина» не раз пытается принудить А. А. Шкарвана к возвращению к медицинской службе — в качестве уже разжалованного, солдата санитарной роты. В ожидании очередной попытки мобилизации Шкарван уезжает в Россию — к единомышленникам и к Толстому.
К О Н Е Ц
Свидетельство о публикации №223120900816