Жизнь без героев Часть 1-12 Глава 16

Жизнь без героев


Часть І – 12  Глава 16

ВРЕМЕНА И СУДЬБЫ

1

Завернул за угол дома – в глубине двора заметил женщину и вздрогнул. Острая тревога резким раздирающим толчком прошла сквозь сердце. Это – почтальон с телеграфа! Хотел бежать, но не бежал, следил, ждал, что она остановится у среднего подъезда, но она не остановилась. И сейчас же в ответ появилось чувство сосущего мучительного голода и болезненный гул в голове.

Когда на пороге квартиры догнал женщину, Веня уже держал запечатанный бланк. Руки слушались плохо. В отчаянии подул на листы – они немного разошлись. На левой стороне заметил:
ТВОЯ МАМА СЕР
ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕ
Мама сердится. Я же писал. На правой прочитал:
НО БОЛЬНА
НО = ИННА
Заболела, просит приехать. Мизинцем подцепил изнутри наклейку и сорвал ее.
ТВОЯ МАМА СЕРЬЕЗНО БОЛЬНА
ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО = ИННА
Опустился на кровать и долго сидел и дрожал.

Первый поезд на Оршу уходит поздно вечером. Можно уговорить проводника, дать ему денег, но сегодня нельзя рисковать.
Дорога до вокзала не запомнилась. С билетом побродил по залам, отыскал место и долго сидел в тупом оцепенении. На глаза с приливами и отливами накатывалась влага. Суетились пассажиры, перетаскивали вещи, устраивали детей. В привычной суете вокзальной жизни почувствовал какое-то неясное отличие.

 Как всегда, прогуливались милиционеры и будили спящих, как всегда, уборщицы гоняли пассажиров, а те неохотно покидали насиженные лавки. С этих новых лавок и потянулась цепь отличий. Прежние неподъемные скамейки обеспечивали надежную охрану имущества от предполагаемого грабежа.

За спинками скамеек невозможно было увидеть шапку даже рослого мужчины, а под скамейками от сиденья до пола шли перегородки, чтобы с другой стороны не подцепили крючком котомку пассажира.

Антиграбежные предосторожности были самого высокого уровня и веса, скамейки воспринимались как символ несокрушимости порядка. И вот добрались до них. Спинка новой скамьи едва доходила до плеч, а под скамейкой не было перегородок.

Жизнь меняется. Жить бы и жить. Все меньше ватников, овчин, суконных курток. Все больше городских пальто и импортных плащей. Почти не встретить солдатских вещмешков, корзин, фанерных чемоданов с навесным замком. Вещей у пассажиров стало меньше. Необходимость не гонит в путь с нажитым скарбом, с запасом харчей до нового урожая. Едут в командировки, в отпуск, в гости. Жить бы и жить.

Надо было маму забрать из Речицка. Отец для мамы делал все, что было в его силах. А где жить? На частной или в пенале, как Ланин, в квартире с одним унитазом и одной раковиной на шесть комнат, а в каждой комнате двое или трое жильцов. Куда маме в пеналы с ее привычкой к чистоте, к порядку, к семейной дисциплине. А забирать придется.

Надо бы ей на зиму уезжать в Ленинград – у тети очередная племянница. Ленинград – не выход. Надо поднять в Речицке всех на ноги. Отвезти в областную больницу, если потребуется. Только бы вылечить и не оставлять больше одну, Только бы застать…

2

Стучат колеса на стыках, тревожно стучат. Чем ближе к дому, тем сильнее тревога, и трудно себя держать. Тук-тук, а-а-а, тук-тук, а-а-а, тук-тук, а-а-а... А держать надо, надо держать.
Знал, что встречать не должны, но возле вокзала осмотрелся, а потом, помчался к автобусу. Сегодня не мог уступить место другим.

От старой базарной площади мимо церкви шел быстрым шагом, на какой только был способен, почти бежал. Темнело. На знакомых улицах ни души. Вымер город – ни света, ни звука. Где же вы, люди? Ма-ма! Только бы успеть... Свернул на свою улицу – как будто в вечернем сумраке мелькнул тусклый огонек в окнах. На какое-то время, чтобы передохнуть, перешел на шаг, но сердце не хотело мириться со сменою ритма.

Когда проходил мостик через ровок, показалось, что кто-то вышел на крыльцо, потоптался возле дома, а потом неуверенно пошел навстречу. Перешел на откровенный бег – и тот, у дома, похожий на Митьку, прибавил шаг, и от этого гнетущая тревога сделалась острой и неодолимой, и колкими разрядами била по нервам.

– Еще жива, дышит! – издалека, от колодца, крикнул Митька. Он выхватил из рук чемоданчик и несколько метров бежал рядом, потом отстал.

В кухне толпились люди. Побелевшая Инка отступила к печке. Семен Михайлович, растерянный, неуклюже заслонил путь к дверям, хотел поздороваться за руку, но, поняв нелепость ритуала, отстранился и сказал виновато:
– Понимаешь, нельзя в больницу, не довезем.

Мама лежала в постели – растрепанные седые волосы на подушке и восковые руки поверх пододеяльника. Казалось, она рванулась навстречу, но она осталась лежать неподвижно, лишь глаза медленно скосила и слабо дрогнула рука.
Ма-ма, что с тобою стало…
Она не отводила взгляда от лица и пыталась что-то сказать. Ладонь пошевелилась – хотела, чтобы взял ее.

«Не давай руку, потом не разожмешь», – предупредил кто-то сзади.
«Ус-по-койся. Я же тебя до-жда-лась. Я хотела сказать. Ты останешься совсем один. Тебе будет трудно – надо жениться». – «Я женюсь, я обязательно женюсь, мама». – «У тебя даже нет девушки».– «Есть, Аня».

Были ли попытки такого разговора в эту страшную последнюю ночь или сам себе внушил, что именно подобные слова она пыталась сказать на прощанье.
«Я тебя прошу, я очень хочу, ты должен быть счастлив…»
«Мама! Я буду счастлив. Я буду счастлив, ма-ма!..»
А-а-а! А-а-а. Тук-тук, тук-тук, тук-тук.

3

Стучат колеса на стыках. Стучат, торопятся в обратный путь. Тук-тук, а-а-а, тук-тук, а-а-а.
Тетя уехала накануне харьковским поездом на Унечу. Раз уж так случилось, навестит родственников в Чернигове, а оттуда вернется в Ленинград.

После ее отъезда до утра, до отхода оршанского поезда, оставался длинный вечер и ночь. Инка звала к себе – отказался. Хотела остаться – не разрешил. Эту бессонную ночь, длиною в жизнь, должен был провести наедине.

Вещей в доме почти не осталось. Под руководством Митькиной Веры соседи разобрали – кому что понравилось. Все дела улажены, даже со сберкассой. Деньги, которые посылал, мама не израсходовала, а хранила на книжке. Копила, думала о будущей семье сына. Нежданно-негаданно стал наследником состояния, правда, скромного. Лучше бы их истратила на себя.

В комнате пусто. Остался старый дощатый стол, табуретка, книги и старый диван с подушкой и одеялом. Предлагал диван и постель забрать – не понадобятся, но Вера не разрешила.

Утром придет Инка с учениками, унесет книги в школьную библиотеку, Митька с Верой раздадут последние вещи, перетащат в свой сарай дрова и отнесут ключ в горсовет, если новый хозяин не опередит: его чемодан уже в углу, он занял жилье, чтобы ненароком не перехватили.

Митька разозлился на него и напрасно – жизнь есть жизнь. У нового хозяина свои заботы. У старого свои. Надо разобрать фотографии и документы, перебрать книги, может быть, захочется взять что-нибудь на память, и разобрать в ящике стола старые отцовские бумаги. Как положили их туда в пятьдесят третьем, так с тех пор ни разу не прикасались.

Ночь пройдет возле печки, на перевернутой на бок табуретке, у печного огня. Охапки поленьев и старой рухляди хватит на длинную ночь. Сегодня в доме будет тепло – на улице не холодно, и, может быть, в первый и последний раз не надо экономить дровишки.

Что забрать на память? Тетя и Вера раздали вещи, посуду, имущество, осталось ненужное соседям, но самое дорогое.
Старые отцовские галифе, гимнастерка и сапоги – домашняя рабочая одежда. Гимнастерка выцвела, галифе прорвались на коленях. Когда-то такие вещи штопали, не только сам – отец иногда ходил в штопаном. Теперь не принято. Не тот уровень жизни.
Сапоги взять? Можно в них ездить в колхоз. Голенища у них хорошие, но подошва в последний раз показалась подозрительной.

Потянул за подошву – так и есть. Нет ничего вечного на этом свете. А как было сделано! Три ряда деревянных гвоздей по всему контуру. Прочные были сапоги, какой труд затрачен. Сколько нужно терпения, чтобы втюкать молоточком несколько сотен гвоздей.

Попробуй одень в сапоги всю страну при таком кропотливом ручном труде. Интересно, железных гвоздей не было или так прочнее? Прочнее, делали на века, но подгнили кожа и дерево – и нет сапог. Славная была одежда, жалко – память, но не возить же рваные. Гимнастерка еще ничего, но зачем она без ансамбля?

И с книгами жалко расставаться. «Том Сойер», Гайдар, «Хижина дяди Тома», Жюль Верн, «Овод», «Дерсу Узала», «Мартин Иден». Сколько раз, бывало, в жаркие летние дни стелил на деревянные половицы одеяло и лежа читал и перечитывал. На полу не так жарко и почему-то интереснее. Мама приносила малиновый или вишневый компот. Счастливые дни детства. Жалко расставаться с книгами, не жалко отдавать – пусть Инкина ребятня читает.

А вот и отцовские книги: «Избранные произведения» Белинского, «История ВКП(б). Краткий курс», «Экономические проблемы социализма в СССР» Сталина. Брошюру бывшего вождя можно, не раздумывая, отправить на растопку. Взять на память Белинского? Несколько раз в своей жизни в трудные минуты отец почему-то принимался за Виссариона, да так до конца, кажется, не дочитал.

Эх, отец, взялся бы за Герцена, за «Былое и думы». Он бы тебе лучше Белинского объяснил, что такое жизнь. Не возьму я тебя, Виссарион Григорьевич. Пусть читают тебя Инкины мальцы, а ты не скупись, подбрось им идейки для домашних сочинений. Вот и весь наш с тобой разговор. А вот с Иосифом по отчеству Виссарионовичем, мне придется сегодня разбираться, потому что все бумаги отца связаны с его трудами.

Эх, отец! Хоть бы письмо осталось, хоть бы несколько простых человеческих слов. Зачем нужны теперь твои конспекты – записи чужих мыслей – пот и горечь твоей работы. Конспекты четвертой главы «Краткого курса», конспекты «Экономических проблем социализма». Ты любил это дело, хотел разобраться, но остальным труженикам зачем? В голодное время забираться в дебри отвлеченных дисциплин, в которых убеленные сединами специалисты не могли прийти к единому мнению.

Зачем нужны были эти спорные проблемы фармацевтам, библиотекарям и кассирам сберегательных касс? Они пришли бы к признанию теории, если бы ее оптимизм подтверждался практикой. И тогда не потребовались бы твои усилия и твои способности. Прости меня, я сохраню в своей памяти все, что я о тебе помню, но конспекты вместе с первоисточниками пущу на растопку.

Отцовские тетради были завернуты в газету «Известия» за 24 октября 1952 года. Газета как газета. Что привлекло в ней отца? Может быть, мама завернула тетради в первую попавшуюся бумагу?
Передовая статья – «Задачи передовой советской науки».
«Советская наука непрерывно обогащается, вооружается гениальным теоретическим творчеством товарища Сталина».

Сейчас забавно читать, а тогда только так писали, так говорили, и иначе быть не могло.
«… во многих областях науки были вскрыты чуждые советским людям нравы и традиции, разоблачены и разбиты различные проявления буржуазной идеологии и всякого рода вульгаризаторские извращения. Проведенные дискуссии по философии, биологии, физиологии, языкознанию, политической экономии вскрыли серьезные идеологические прорехи в различных областях науки…»

Можно подумать, что науке больше делать было нечего, как только заблуждаться.
За каждой дискуссией – судьбы.
В сорок восьмом году принялись за космополитов. Первого котенка, который потом пропал, назвал Космополитом. Отец виновато улыбался.

Мама в споре с ним в сердцах однажды сказала:
– Это повторяется тридцать седьмой год!
– Не говори при Марате, – испуганно попросил отец.
Тогда впервые выплыла эта зловещая цифра. Только в пятьдесят третьем году после расстрела Берия мама рассказала правду про тридцать седьмой год, в той степени, в которой знала сама.

Между тем духовная атмосфера сорок восьмого года с приливами и отливами продолжалась до самой смерти Сталина, и это уже все происходило на глазах. Мало видел и знал, но кое-что понимал.
Что еще в газете?

Статья артиста Черкасова. Знаем такого, видели в кино и в театре.
«… о мудрой, простой и гениальной исторической речи И.В. Сталина можно написать прекраснейшую поэму».
«Товарищ Сталин сосредоточенно и ласково, как родной отец, смотрел на делегатов – своих сыновей и дочерей…»
«Хотелось высказать свою беспредельную любовь к родному Сталину, свое душевное спасибо за все, что сделал он для нашей Родины, за все, чем полна наша прекрасная, счастливая жизнь».

Прости, Черкасов. Я ничего не имею к тебе как артисту и человеку. Не ты начинал эту «прекраснейшую поэму» восхваления, не ты ее завершал. Так говорили и писали тогда все – от рабочего и колхозника до академика и маршала, – соревнуясь друг с другом в изобразительных средствах.

Свежий эпитет или метафора ценились на вес золота, но не было в русском языке ни одного прилагательного, которое не использовалось бы многократно для возвеличивания великого и гениального. С момента выхода этой газеты до последнего выплеска произвола Сталина и его присных оставались считанные дни. Горькие, незабываемые.

Никогда мама с отцом серьезно не ругалась из-за житейских невзгод, любые трудности переносила стойко, но в эти проклятые дни после ареста группы видных московских врачей, будто бы помышлявших о покушении на историческую жизнь великого и гениального, мама с отцом ссорилась почти ежедневно. Мама отстаивала справедливость, отец, как затравленный, метался между собственной совестью и дамокловым мечом государственной машины.

– Как могли они это сделать?!
– А ты видел? Ты при этом присутствовал? Ты уже забыл, как в тридцать седьмом году собирал справки о том, что твой нищий отец-сапожник никогда не был помещиком!

Чью сторону надо было принять? Иногда защищал отца, когда мама в пылу спора доходила до крайности, иногда становился на ее сторону. Метался между отцом и матерью, между справедливостью и верой. Не мог, как и мама, поверить, что люди кругом подлецы, но и признание врачей невиновными наводило на страшные выводы. Было от чего разорваться сердцу.

В один распрекрасный поганый день местная власть, уставшая пребывать в томительном ожидании, когда всем ясно, что атмосфера перенапряжена и в таком состоянии долго оставаться не может, чтобы внести ясность в баланс противоборствующих мнений, чтобы стать хозяином положения и ускользающих душ, в такой вот день местная власть перешла от ожидания к действиям. Выбор пал на тишайшего кассира банка Малкина.

Тише и безобиднее Малкина трудно было отыскать во всем городе. Великого шпиона и врага народа взяли среди бела дня прямо на работе и под охраной трех вооруженных милиционеров препроводили в тюрьму – в полутемную комнату при милиции. За полгода до этого у Малкина умерла жена, и он остался с двумя детьми. Век бы ему коротать вдовцом, но добрые люди сжалились над ним и сосватали ему из соседнего города тихую женщину с дочкой.

Неполных четыре дня прожили вместе. За такой срок не только женой, но и хорошей знакомой стать трудно. Она осталась одна в чужом городе, без работы, с чужими детьми на руках. Забрать бы дочку и уехать в свой город. Кто бы ее осудил? Но она безропотно искала работу, кормила и обстирывала его детей и раз в день носила малознакомому мужу передачи.

– Это правда, что Малкина взяли? – спросила мама у отца, и по тому, как он затравленно промолчал, она поняла, что это правда. – Как же вам не стыдно!? Что с вами стало? Где вы – горячие честные парни?

Потом уже, позже, мама неоднократно сокрушалась, что не сохранила отца, но ни разу ни единым намеком не дала понять или почувствовать, что жалеет о сказанных сгоряча словах, которые добивали больного отца.
Отец ушел и вернулся поздно ночью. На следующий день состоялся пленум райкома, и прямо с пленума отца увезли в больницу.

Выступил тогда отец или не выступил? Наверно, не выступил. Слухов и разговоров об этом не было. Но почему экстренный пленум, на котором внезапно Семена Михайловича Вороненко сняли с поста заведующего РайЗО? И почему именно на пленуме у отца случился инфаркт? Что-то было. Свое отношение можно выразить не только словами.

Потом, после закрытого письма, которое читали комсомольцам в институте, после разоблачения культа Сталина приставал к Семену Михайловичу с расспросами, что же было на том злополучном пленуме, но Семен Михайлович не рассказал, не захотел.

– Не лезь в эту грязь, Марат. Кончай институт, пиши диссертацию, делай науку. От труда специалистов остаются людям города, машины, лекарства, а от трудов этих вот остается грязь, в которой потом вынуждены копаться историки. Мы еще должны искать им оправдания: почему такой-то сукин сын должен был делать подлости, которые он делал. Ты думаешь, я на них обижен? Я им благодарен. Останься я с ними, меня бы на свете уже не было. Им надо было выставить нас на пять лет раньше, еще в сорок восьмом году. Сейчас твой отец был бы жив, и мы с ним на пару вели бы историю во всех школах города.

Из Семена Михайловича получился настоящий учитель. Он не ретушировал жизнь. Он умел сказать, что к чему. Из-за него Инка пошла на исторический. Была влюблена в него по уши.
Тогда, в пятьдесят третьем, первый секретарь позвонил Вороненко:
– Почему не сдаешь дела?
– Пока не отправлю Ветрова в область, дела передавать не буду.

– С каких это пор РайЗО заботится о моих райкомовцах? Сдавай дела, Ветрова сами отправим.
Машину наконец-то дали. Мама поехала с папой. Как считать: довезли или не довезли? Отец продержался в областной больнице ровно четыре часа.

На всю жизнь врезался в память телефонный разговор с мамой.
Классная внезапно зашла на уроке математики и позвала:
– Марат, зайди в учительскую. Тебя к телефону.
В учительской любимый учитель, физик Федор Яковлевич, сидевший лицом к двери, торопливо повернулся затылком к посетителю.

– Алло!.. Ма-ма!
– Марат, как здоровье? Как у тебя дела?
Мама забрасывала вопросами, не давая возможности вставить слово. Голос изменившийся, но знакомый – такой, какой бывал, когда в доме случались крупные неприятности.

– Ма-ма! Что с папой?
У физика, который теперь оказался сбоку, запрыгал кадык – он пытался проглотить что-то большое и острое, и от боли у него на глазах выступили слезы.
– Ма-ма! Что с папой?!
– Я завтра приеду и все тебе расскажу.

4

Стучат колеса на стыках. Тревожно стучат. Тук-тук, а-а-а. Тук-тук, а-а-а.
Областной поезд проходил глубокой ночью.
Не спеша, шли с мамой в глухой тишине. Мама буднично рассказывала.
Кто-то из друзей отца хотел звонить в райком, чтобы прислали машину. Мама отказалась. Решили хоронить в Могилеве.

Разыскать могилу бабушки она не смогла. Кладбище разрослось и неузнаваемо изменилось. Мама впервые с довоенных времен приехала в Могилев. Отец бывал, он бы нашел, но он уже был не помощник в таком занятии. Небольшая группа довоенных друзей тихо и просто схоронила отца.

Тук-тук, а-а-а. Тук-тук, а-а-а. Стучат колеса на стыках.
Мама занялась уборкой и обедом и попросила сходить в закрытый распределитель за хлебом. Не хотелось идти, но не мог отказать маме.

Зашел в обычную темноту закрытого распределителя – по любопытным взглядам, по тому, как разгорелись в полутьме угла зеленым кошачьим светом глаза Генки Казакова, понял, что наступил черед испытать на себе горький и унизительный ритуал отторжения.


Надо бы уйти, и ушел бы, но для разговоров с мамой нужны не чувства, а документально подтвержденный факт.
Генка Казаков взял хлеб и остался – топтался возле дверей. Так поступать здесь не принято. Генке, ревнивому блюстителю традиций, это было прекрасно известно, но он не уходил. Карчевская посмотрела на него, но промолчала.
– А табе чаго? – внезапно перейдя на белорусский язык, спросила она, когда подошла очередь. – Ты зачэм прышоў?

Она достаточно чисто говорила по-русски, из-за этого перехода ее традиционный выпад получился не столь убедительным, как обычно, но всего обожгло огнем стыда и позора. Пришлось собрать волю в кулак, чтобы ответить без дрожи, с достоинством.
– За хлебом.
Несколько секунд смотрели друг на друга, и Карчевская не выдержала.
– Няма вас у списках! Вычаркнули! – закричала она не обычным командным голосом, а бабьим, базарным. – Глядзи!

Она выхватила откуда-то снизу лист бумаги со списком и швырнула его на прилавок. В этом списке фамилию Ветров перечеркнули две жирные красные линии. Одна из линий сползла с фамилии замысловатой неразборчивой подписью.
– Иди у них спроси! – крикнула Карчевская и показала рукой направление на райком.

Чтобы уйти с достоинством, надо было идти, не спеша, с поднятой головой. Генка стоял на пути и хохотал: «Га-га-га! Получил! Выкуси!». Он приставил к носу большой палец свободной руки и, нехотя отстраняясь, с наслаждением послал остальными пальцами привет.

Ноги не шли домой. Мама не успела оправиться от одного удара, теперь второй.
«Был бы жив отец, – скажет она, – он бы снова умер от разрыва сердца».
«Не умер бы. Знал, на что способны сослуживцы».

– Я пойду и скажу им, – сказала мама.
– Мама! Я завтра займу очередь и достану хлеб. Не ходи! Не унижайся!
– Нет, я им скажу! Труп еще не успел остыть... Я им все скажу.

            Мамы долго не было.
Пришла, бессильно опустилась на табуретку, выложила на клеенку четвертушку буханки без корки.
– Будем жить, как все люди живут.

Ночью приснился кошмарный сон. На бесконечном снежном поле одна за другой тянулись подписи: «Ветров, Ветров, Ветров». Подписи росли, быстро приближались, до ужаса увеличиваясь в размерах, и внезапно распадались, превращаясь в летящие бревна. Ужас охватывал, как бы не попасть под них, но в последний момент бревна уходили куда-то под ноги, и оказывалось, что ноги стоят не на земле, все происходит в полете, но полета не было, было парение над землей, а сама земля, как глобус, с возрастающей скоростью раскручивалась, унося одну подпись и приближая следующую.

Это мелькание после нескольких повторений стало привычным, но тут внезапно откуда-то сзади красные рельсы понеслись навстречу фамилиям, перечеркивая и навечно припечатывая их к земле, превращая разбухающие завитушки подписей в железнодорожные шпалы, и эти, как наяву, вылетающие из-под ног огромные рельсы и шпалы вызвали новый прилив ужаса.

Проснулся от яркого света. Мама в ночной рубашке прошла в кухню и возвратилась оттуда со стаканом воды на блюдечке.

– Ма-ма! Что с тобой?
– Спи, Марат. Все в порядке. Папа пить захотел. Я дам ему водички.

Сжатая сила испуга выбросила с дивана. Закричал, бросился к маме. Шлепок отчаянно замяукал – и его мяуканье, и собственный крик, и плеск воды, и звон разбитого стакана – все слилось воедино.

Шлепок обнимал лапами босую ногу, мама прижимала к себе.
– Успокойся, Марат, не плачь. Мне померещилось. Это бывает. Это скоро пройдет.
Стучат колеса на стыках, тревожно стучат.

Пламя охватило конспекты. Один листок отслоился, изогнулся, отполз от пламени. На буром фоне еще чернее и ярче проступили строчки папиных слов, и вдруг листок вспыхнул, сник и смялся, но на хрупкой черноте еще долго чернели оттиски отдельных букв, слов и строчек.

Мама боялась отпускать одного в очереди за хлебом, но и ей там не место. Борьба за хлеб не знала приличия и пощады. То, что здесь сходило за норму, в любом другом месте могло означать черт знает что. Здесь существовал свой негласный кодекс, свои границы и нормы, но именно здесь, как ни в одном другом месте, попирались любые кодексы, и обнажалась любая суть.

Не пускать в очередь того, кто честно отстоял, но в последний момент отлучился по нужде, – милая корыстная шутка. Давить впереди стоящих изо всех сил, чтобы поскорее добраться до продавщицы, – норма. Примазаться к знакомому, уцепиться за стойку так, что не оторвешь, – это осуждалось, но было в порядке вещей. Нагло крикнуть продавщице через голову ревущей толпы: «Шура! Оставь мне!» – подлость. Получить буханку с черного хода – в порядке вещей. Рвануть сразу к раздаче, сминая и отшвыривая всех, – подлость.

Слова и увещевания здесь были бесполезны. Только сила здесь признавала силу. У мамы сил не было, да и у самого не густо. Несколько раз был вышвырнут из очереди, как котенок. После этого стали ходить за хлебом вдвоем, оберегая и выручая друг друга. К счастью, после смерти Сталина положение решительно пошло на поправку.

Когда уже учился в девятом классе, мама пошла в магазин в неурочное время и увидела на полках несколько нераскупленных буханок хлеба. Вернулась потрясенная.
– Освободил бы нас от себя наш великий отец и учитель на двадцать лет раньше, давно было бы лучше.
Мама никому никогда не желала зла – ее слова ошеломили.

Много лет позже, когда в руки случайно попали материалы семнадцатого съезда партии, поразился, насколько даже в сроках мама была точна. Подавляющее большинство делегатов в тридцать седьмом году ушло в небытие.

За десять лет правления Сталин наломал столько дров, что потерял доверие многих. Перед очередным съездом он железной рукой провел чистку и создал себе такое положение, что, как он сам любил выражаться, ему уже не страшны были никакие случайности.
Такая вот жизнь была.

5

Стучат колеса на стыках.
День будет хорошим. Солнце выглянуло из-за бугра. Его лучи подобны всполохам печного огня.

Кочергой расшуровал обгоревшие поленья, подбросил новых.
Старая мамина сумочка для документов и фотографий знакома с детства. Тетя уже навела в ней порядок – выбросила лишнее: платежные ведомости и квитанции, оставила только то, что надо забрать на память.

Эту сумочку во время эвакуации из Могилева мама взяла с собой. Единственная вещь, оставшаяся с довоенных времен. Сумочка, больше похожа не на сумочку, а на большой кошелек. Кнопка давно не работает. Чтобы вещи не рассыпались, мама приспособила резинку от трусов.

Тетя основательно потрудилась – боялась, что вместе с хламом будет выброшено что-нибудь нужное. Остались похвальные грамоты, грамоты за участие в шахматных турнирах, коробочка с золотой медалью, фотографии и метрика. Не та метрика, которую выдали при рождении, та осталась в Могилеве и вместе со всем имуществом, вместе со всеми фотографиями погибла при бомбежке.

Эту выдали перед поступлением в школу здесь, в Речицке, оформили ее в милиции со слов родителей и по внешнему виду. Архивы не сохранились, запрашивать было бесполезно. Зачем метрика? Паспорт есть. Пусть остается, раз тетя оставила. Наверно, понадобится когда-нибудь. И похвальные грамоты тетя оставила. «Будешь хвалиться перед детьми». Пусть лежат, много места не занимают.

Тогда в сорок первом мама захватила эту сумочку, в ней паспорт, деньги, кое-какие предметы туалета и ключ от квартиры, который никогда больше не понадобился, потому что на том месте, где стоял дом, до сих пор пустырь, во всяком случае, так было до пятьдесят третьего года. Ни одной фотографии мама не взяла. Думала, уезжает на несколько дней. Взяла немного вещей для сына, мало ли что с малышом может случиться в дороге, эту сумочку и все. Такая вот жизнь была.

Кто в ответе за то, что народ оказался морально неподготовленным к войне? Что началась паника? Что большинство понятия не имело, что делать и как поступить? Мама уверяла, что тогда, в сорок первом, говорить и рассуждать о возможной войне, было опасно: кто говорил о войне, не наш человек, он – враг. Кто же тогда в ответе за моральный дух, за растерянность, за то, что слишком дорогой ценой далось отрезвление? Где твоя мудрость, Сталин, и гениальная прозорливость?

Не может теперешний Марат Ветров при всем желании взглянуть на себя – ребенка, увидеть отца и мать в молодые года, нет этих фотографий, и никогда не будет. И у тети не сохранились. После того, как вывезли ее из блокадного Ленинграда, кто-то, говорили, из работников домоуправления выломал кусок двери в ее комнате, вынес и сжег все, что только можно было вынести или сжечь: посуду, одежду, документы, фотографии. Посуду и вещи – понятно и не жалко, но много ли тепла дали этому человеку чужие фотокарточки?

У тети не осталось ни единого снимка ни мужа, ни сыновей-близнецов. Потом она собирала у одноклассниц и у родителей одноклассников, сами мальчишки погибли все до единого, групповые школьные фотографии и переснимала своих сыновей.

У тети развилась мания фотографирования. В каждый приезд она водила в фотографию – ее стараниями создана эта коллекция. Раньше над ее причудами добродушно посмеивались, теперь оказалось, что тетя поступала дальновидно. По фотографиям можно восстановить жизнь по годам.

Мама мечтала после седьмого класса отправить в техникум – будет специальность, не как у отца. Хотелось учиться дальше, но и маму можно было понять – жизнь трудная, неустойчивая. Тетя убедила ее, что надо кончать десятилетку.

После смерти отца в письме к маме она написала: «Может быть, ты жалеешь, что Марат не в техникуме? Не жалей. Как-нибудь вдвоем поставим его на ноги». Тетя и мама сделали все, что могли, – поставили на ноги. А отца уже не было. Он так и не узнал, чем завершился его спор с мамой, и кто из них оказался прав.

Врачей реабилитировали. Большинство – посмертно.
Однажды у жены Малкина не приняли передачу.
– Что с Малкиным делать? – крикнул на весь коридор милиционер. – Выпускать, что ли?
– Отпусти, пусть идет домой, – ответили ему из кабинета.

Малкин вышел из полутемной комнаты – грязный, заросший, худой. Он брел по городу, стесняясь себя и своей жены. Торжественный эскорт милиционеров не сопровождал его, и только жена, когда поблизости никого не было, робко поддерживала его под руку. На следующий день он был на своем рабочем месте без опозданий, чистый, побритый, подстриженный, в отглаженном поношенном костюме и новых нарукавниках.

 Сотрудники банка один за другим подходили и пожимали ему руку, а он, рассказывали, виновато улыбался – смущался, что доставил столько беспокойства. Не получился из него герой, как точно так же не вышел из него ни враг народа, ни шпион.

Такая вот жизнь была.
Черт с ними: с фотографиями, с вещами, с пустырями на месте домов. Кто ответит за жизни и судьбы?

Отец после войны не цеплялся за Могилев – поехал на периферию поднимать разрушенное хозяйство. Надеялся и сам подняться. Не получилось. Другая эпоха – другие люди.

Прав Семен Михайлович. Народ вытянул индустриализацию, народ выиграл войну, народ победил голод и разруху. Так в чем твое величие, Сталин? Ты хотел быть великим преобразователем, но при оценке твоей деятельности напрашиваются аналогии с тиранами-разрушителями.

Слава твоя подмочена мочою твоих опричников. Ты с грехом пополам был на месте, когда нужна была железная дисциплина для борьбы с явным врагом, но, когда нужно было выбирать курс, когда не могло быть единого воздействия, потому что шел процесс поиска, когда в принципе не могло быть концентрации талантов и сильных личностей, потому что еще не определено направление, тогда ты, опираясь на догмы прошедшего века, признавал только один путь – свой собственный: в политике, в экономике, в философии, в биологии, в физиологии, в языкознании, во всех сферах науки, искусства и жизни, и всех, кто пытался усомниться в избранном тобою направлении, ты считал врагами и направлял против них государственный аппарат.

В подобных случаях, подгоняя эпоху и время под свое железобетонное представление, ты беспощадно бил кувалдой по темени, чтобы сбить непокорных на колени. Где же твоя мудрость, Сталин? Мания собственной непогрешимости заслонила от тебя подспудные законы диалектики. Так где же твоя гениальность?

6

Стучат колеса на стыках. Солнце заходит за наползающую тучу, мелькание его угасающих лучей между стволами деревьев подобно трепещущему мельканию догорающих поленьев в печи.

Митька проводил до автобуса.
Казалось, все обдумано, перечувствовано, а вышел за порог – от сознания, что больше никогда не придется возвращаться в свой дом, что больше никогда не удастся поговорить или хотя бы увидеть живую маму, – спазмами перехватило горло.

Чтобы справиться с собою, отвернулся и заспешил уйти, но у колодца не смог не оглянуться, потому что желание напоследок хоть мельком взглянуть пересилило боязнь новой боли – ведь это в последний раз и больше никогда, но из-за новых спазм и новых горьких слез, которые переполнили глаза, но не могли пролиться, а лишь с трудом сочились, заторопился прочь от дома, но, подходя к мосту через ровок, почувствовал, что придется снова обернуться, что не удастся удержаться, хотя это бессмысленно и глупо.

Что дом пустой Марату Ветрову? Ничего в доме уже не принадлежит ему и ничего ему не нужно. Все, что может связывать его с городом детских и школьных лет, связано теперь навеки не с домом, не с улицей, а с тем клочком земли на дальней окраине, где покоится мама. Память запечатлела этот клочок перекопанной земли на обжитом кладбище возле рощи, но не успела признать своим. Поэтому в памяти все, что связано с отцом и мамой, пока еще связано с домом, с улицей, с колодцем на перекрестке дорог, с мостиком через ровок, с поворотом дороги у церкви.

Занесет ли когда-нибудь сюда судьба, в этот городишко, памятный и нелюбимый, стоящий далеко от магистралей, по которым пролегли новые дороги Марата Ветрова? А если и занесет, все здесь будет по-иному. Дом, улица, колодец – все будет знакомым, но чужим, а тот заброшенный и заросший клочок земли, окруженный новыми поселениями, будет незнакомым, но близким, а может быть, вообще не суждено будет Марату Ветрову отыскать этот клочок, как мама не отыскала могилу бабушки в Могилеве.

Митька щадил – не отвлекал, не задавал вопросов. Шли тяжело и молча. Он дождался Инки и распрощался.
– Будет своя хата – пиши, я прикачу в гости. О матери не беспокойся, – сказал, как споткнулся. Храбрился всю дорогу – и скис. Отвел глаза, чтобы не показать слезы, досказал с трудом: – Пока жив буду, присмотрю за могилкой.

Инка проводила до станции и тем же автобусом вернулась – ей с ребятами забирать книги и идти на уроки. Прощание было до боли трудным, но об этом другой рассказ.
Стучат колеса на стыках. Ма-ма! А-а-а! А-а-а! Тук-тук, тук-тук, тук-тук.

Кончилась жизнь. Как оценить ее? Что в этой жизни было? Что сделано? Что осталось в итоге? Голодное детство в годы гражданской войны, безработица, голодные годы учебы, смерть первого ребенка, тридцать седьмой год, война, послевоенная разруха. Сплошная цепь трудностей с короткими неустойчивыми передышками.

Городов не построили, лекарства не изобрели. Это удел других. Делали свое скромное дело – шли в общем ряду честных людей. Были теми колесиками и винтиками, которые самоотверженно напрягаются, когда машина катится в нужную сторону, и в меру буксуют, если машину заносит. Не в их власти было – ускорять или тормозить машину – рычаги управления держали другие, но свое стабилизирующее воздействие они оказывали по мере сил и возможностей.

Не каждый может похвастаться этим. Были не среди тех, кто согласен на любой сомнительный вираж ради лишнего куска булки с маслом, а среди тех, кто свое благополучие связывал с благосостоянием остальных. Воспринимали и усиливали благотворные воздействия и своих родителей, и всех тех честных людей, которые встречались на их пути, и волею судьбы конечным звеном этой передаточной цепи оказался Марат Ветров. Чтобы оценить итоги этой жизни, надо разобраться в том, кто такой Марат Ветров, что ему досталось от природы, а что дали родители?

Ничем особым природа не одарила. Все, что необходимо, чтобы стать специалистом, все то, что дают человеку его чувства, его датчики: тонкая наблюдательность, острое видение, пространственное воображение – все это самое обычное. Память и мыслительный аппарат – обычного среднего уровня. Ничем природа не обидела, но ничего не дала выше нормы. Образование – как у многих, специальных знаний не больше, чем у любого инженера. Что же дали родители? А что могли дать?

Ни направить, ни посоветовать, ни снабдить информацией – ни в чем, кроме человеческих отношений, они не могли помочь, но в человеческих отношениях они знали толк. Они понимали, что хорошо и что плохо, знали, где истинные, а не дутые ценности и в чем они. Родители не могли ничего дать, а дали многое – дали все необходимое: верные установки, хорошие побудительные причины, правильное общее направление.

За все, что Марат Ветров достиг или еще достигнет, он обязан воспитанию и ничему другому. Спасибо вам, папа и мама. Я буду помнить о вас до последнего вздоха. Я ничего не успел сделать для вас – я постараюсь жить так, чтобы вы остались довольны мною, чтобы вы могли сказать: ваш сын стал таким, каким вы хотели его видеть, он и его дети, ваши внуки и внучки, не отклонились от направления, которое в трудное время перепашки и перепутывания всех путей и дорог вы для него сохранили.

7

Стучат колеса на стыках, торопятся в обратный путь. В сорок восьмом году, когда папа получил известие о смерти брата, он коротко постригся и надел новую рубашку. Было ли это семейной традицией, уже не узнаешь. До отхода московского поезда будет время зайти в парикмахерскую, а рубашка найдется дома.

Утром следующего дня без опозданий вместе с другими сотрудниками Марат Ветров пришел на работу. По привычке включил осциллограф, источник питания и паяльник, но работать не мог – вновь и вновь вспоминал события последних дней от того момента, как судорожно сжалось сердце при виде женщины-почтальона, до той минуты, когда оказался в кресле парикмахерской оршанского вокзала и в большом зеркале увидел знакомого и незнакомого Марата Ветрова.

Илья несколько раз приближался и отходил. Подошла Марина, облокотилась на стенд. «Ты расскажи, тебе легче станет». Перед обедом Виталий Ветлугин встал неподалеку и постучал пальцем по стеклу ручных часов.
Живые обязаны жить. Надо идти в столовую. Надо жить и работать.


Рецензии