Жизнь без героев Часть 1-6 Глава 8

Жизнь без героев

Часть 1-6  Глава восьмая

ОТПУСК

1

Стучат колеса на стыках. Качается, толкается вагон. Пока проводница собирает билеты, пассажиры отдыхают от посадочной суеты. Пожилая женщина с нижней полки, по виду почти старуха, пересела на боковушку и, вытаскивая из сумки покупки, ведет с соседкой обстоятельный разговор.

– Купила сваей дявчонцы, – она раскладывает на столике малиновые панталоны внушительных размеров.
– Куды вы такия – дявчонцы. Хиба ж яны, як мы? Яны не любяць, кали балтаетца. Им цяпер в обтяжку трэба.

Звучит забытый белорусский язык. Во время каждой поездки многое вспоминается, но на обратном пути забывается снова. Меняются люди. Когда-то такие панталоны были пределом мечтаний, теперь ее дочка носить их не станет.

Вот напротив – молодая пара, возвращаются после свадебного путешествия. По одежде не отличишь от московской молодежи. Он в жениховском наряде, она в короткой, дальше некуда, юбке, в тонких чулках. Когда зашел в вагон, она сидела уставшая безразличная к окружающим. Он показался в проходе – она ожила, расцвела, похорошела, будто он для нее, словно солнышко для цветка.

– Петух, не балуйся, – а в голосе столько желания продолжать игру. Он ушел мыть руки – веселье ее погасло, как свеча от порыва ветра, и только руки нежно разглаживали на колене его случайно измятый галстук. Он вернулся, и она, заигрывая, зашептала: «Я чулок порвала». Глаза у него загорелись: «Где? Покажи». Она покосилась, смотрит ли сосед, подогнула под себя ноги и приподняла юбку.
Сколько было таких вот случайных дорожных встреч?

В пятом классе поехали с мамой к тете в Ленинград. В Орше попали в вагон одесского поезда вместе с офицерами-отпускниками из заграницы. Молодой лейтенант на каждой станции бегал за вином и угощал всех вокруг. «Моя мама, – шутил он, – не привыкла видеть меня в трезвом состоянии. Я хочу явиться к ней в своем естественном виде».

Пожилой подполковник пытался учить его праведной жизни, да сам своротил на тропинку грешников. Две красавицы-одесситки приманили его к общему столу. И проснулось в нем природное человеческое – распахнул чемоданы и стал задабривать красавиц богатыми дарами. Одесситки посмеивались над ним и подзадоривали на потеху остальным.

Ленинград тогда ошеломил. Море электрического света – в квартирах, в магазинах, на улице. Блеск никеля на поручнях тринадцатого трамвая, цветная реклама на Невском, люди с книгами – читают сидя, читают стоя. Первый в жизни театр – «Снежная королева» в ТЮЗе, Нева, Эрмитаж… Мама с тетей, как эти бабки в вагоне, расхаживая по залам, обсуждали проблемы панталон и прочих хозяйственных дел. Не им был нужен музей. Ради сына и племянника тратили несколько часов.

Другая жизнь, другой мир и даже другая еда – колбаса, сыр, мандарины, пирожное. С этими проклятыми пирожными потом натерпелся обид. Когда рассказывал друзьям о Ленинграде, угораздило похвастаться пирожными. Они дружно подняли на смех. Вот завирает. Есть пирог, и лучше его на свете ничего нет и быть не должно. Хорошо, что про мандарины не упомянул. Мог бы получить по шее за выдумки.

Эта другая жизнь запомнилась надолго. По кино и по книгам знал, что есть в мире нечто большее, чем школьная поляна, церковь на площади и речка Речица, что-то сохранилось в памяти и от времен эвакуации, но это в памяти, в книгах, в кино – наяву все оказалось сказочнее и интереснее.

Дома долго говорили об электричестве. Это была мечта, но мечта реальная – на заводе уже работала электростанция. Через год к центру города по соседней улице зашагали столбы – к райкому тянули электричество. Чтобы пробросить линию к дому, нужно было поставить два столба. Отец как работник райкома получил на это разрешение. Внутреннюю проводку, два патрона и два выключателя прислала тетя из Ленинграда. Мама мечтала об утюге, но в домах розетки не ставили – счетчиков не было. Тетя прислала «жулик» – комбинированный патрон, но папа заявил, что не позволит воровать электроэнергию. Тогда тетя прислала счетчик.

На первое испытание утюга пришли соседи. Волновался до холодного пота – хотелось, чтобы электрический утюг победил старый угольный. Решение комиссии было уклончивым – электроутюг может гладить, летом не придется из-за углей печку топить, а зимой он не нужен. Такая вот жизнь была десяток лет тому назад.

Стучат колеса на стыках. Трясут, покачивают пассажиров на полках. Давно спит Петюньчик, пожелавший увидеть во сне вычислительную машину, спит и его красивая жена-невеста.
Стучат колеса на стыках.

Тогда из светлого Ленинграда вернулись в кромешную тьму. Папа пришел на станцию с саночками. После трамваев, после моря электрических огней казалось, что из светлого дня попали в бесконечную темную ночь.

 Отец суетился – на пристанционной площади у коновязи угадывались силуэты нескольких лошаденок. В сухом морозном воздухе, смешиваясь с запахом колючего снега и угольной гари, распространялся аромат сухого сена – подстилки в санях. Туда, к коновязи передвигались фигуры спешащих людей. За ними пошел отец, оставив с вещами посреди площади, сначала он был заметен, но потом растворился в темноте ночи.

– Ты не замерз? – спросила мама и подняла воротник, чтобы не дуло. – Где он там? – спросила она, чуть погодя, теряя терпение.
Молча подождали несколько минут, послышался хруст снега – отец появился из темноты.

– Есть знакомые?
– Одного мужика знаю, но у него полные сани, и он еще кого-то ждет.
– Привяжи вещи к санкам, – решительно заявила мама, – и пойдем.
– Надо бы Марата устроить.
– Папа, я не устал, я дойду.

– Больше суток вы ехали, в Орше долго сидели.
– Дойдет, не маленький.
– Понимаешь…
Дальше последовало бы путаное объяснение, почему папа не мог попросить у первого секретаря лошадь, но мама не стала слушать:
– Дома расскажешь.

За сутки едва ли мама два часа подремала, в вагоне и на вокзале в Орше держалась стойко, а в присутствии отца уже не могла сдержаться.

Папа привязал чемоданы с продуктами к саночкам – и тронулись в путь. За поворотом в последний раз мелькнул огонек станционного окошка, начиналась длинная темная Вокзальная улица. Три низкорослые лошаденки, каждая запряженная в большие сани, по очереди обогнали путников.

Последние сани замедлили ход, и мужской голос спросил:
– Ветров, ты? Своим ходом пошел?
– Своим, – ответил отец.
– И то верно, дорога хорошая. А то давай мальчонку, как-нибудь поместимся.
– Спасибо, – ответила за отца мама, – мы дойдем.
– Ну, будьте здоровы... Пошла, милая! – закричал мужик на лошадку – и сани ушли в темноту.

Редкие огоньки керосиновых ламп в окнах нескольких хат не освещали улицу, а только подчеркивали темноту ночи. Темнота простиралась повсюду: и в небе над головою, и впереди вдоль невидимой улицы. Дома, заборы, неясные очертания деревьев и даже снег казались черными. Эту жуткую картину дополняла мертвая тишина – пес не пролает, калитка не скрипнет, лишь снег хрустит, да на ухабах ерзают вещи.

Отец шагал впереди и ни разу не сбился – знал, где свернуть, где придержать санки. Шли молча, мама нехотя отвечала на расспросы: путь предстоял неблизкий – пять километров с гаком напрямик через низину Речицы и Козий мост.

Дорога, действительно, оказалась хорошей – не пришлось месить снег, и санки не застревали. На подъеме за мостом мама стала отставать.
– Отдохнем? – предложил отец.
– Мне за вами не угнаться. Идите, я догоню.
Отец не остановился, но сбавил скорость.

Когда одолели подъем и свернули на Интернациональную, мама, обернувшись на свет в окнах большого дома, с удивлением спросила:
– Где мы идем?
– По Интернациональной.
– А когда мост прошли?
– Вот тебе раз, давно уже.
– А я не заметила. Теперь можно не спешить. Скоро будем дома.

Мама повеселела и миролюбиво обратилась к отцу с расспросами: как питался, как с хлебом, какие новости. В теплую хату вошли радостные и возбужденные. Мама нащупала спички, зажгла керосиновую лампу. Отец занялся вещами, а мама то разливала чай и готовила бутерброды, то разбирала постель.

Ни спать, ни есть не хотелось, хотелось сбросить тяжелую одежду, сесть на мягкую постель и послушать мамины рассказы о поездке, но, как только присел, тело стало клониться, а глаза закрываться. Во сне видел мигающий свет керосиновой лампы, похожий на свет фонарей в вагоне, чувствовал, как мама снимала с сонного штаны и рубашку, как вместе с отцом переносила на кровать, покачивая и потрясывая, чувствовал, но не просыпался – спал, спал, спал.

2

В знакомой Орше все без перемен. У касс очереди, но на Москву, на Минск, на Ленинград. На обратном пути за плацкартное место придется толкаться, а сейчас можно сдать чемодан в камеру хранения, побродить по залам и вокруг вокзала, посетить ресторан, а там уж и состав подадут.

В залах все так же душно и суетливо, за окнами то справа, то слева грохочут тяжелые поезда, слышна знакомая речь, мелькают привычные лица, но нет уже знакомых. Прошли времена, когда встречал в Орше кого-нибудь из Речицка. Одноклассники кончили вузы, техникумы, профтехучилища, разъехались кто куда, отпуска у всех в разное время, да и не все приезжают.

Сколько же раз приходилось сидеть в Орше? И с мамой, пока жив был отец, каждый год на зимних каникулах ездили в Ленинград, и одному – студентом, когда возвращался из Ленинграда, и вместе с Гринькой, когда спешили в Ленинград на занятия. Из дому везли полные авоськи продуктов: котлеты, холодную говядину, соленые огурцы, помидоры, неизменные в дороге яйца и знаменитые речицкие яблоки. Ресторан тогда был не по карману.

 Со своими котомками приходили в скверик за памятник Константину Заслонову. Прости нас, дядя Костя. Злого умысла в наших поступках не было. Ты сам железнодорожник и партизан, ты знаешь, каково пировать в душном зале и каково на лужайке. Ты – свидетель: мусор мы собирали в газету и относили в урну. Мы не делали ничего плохого, а оттого, что ты нам давал приют, ты для нас свой. Сколько памятников промелькнуло, а твой – в нашей памяти.

После трапезы снова шли в длинные, нервные, сказать бы очередя, да не по-русски. Билет даже в общий вагон не всегда доставался, и тогда добирались до Витебска и там глубокой ночью штурмовали проходящий состав. Сколько же людей набивалось в вагон, уму непостижимо. Бывало, чемодан поставить негде, чтобы хоть на него присесть, а однажды даже на стремянке в проходе сидели по очереди, но зато со смехом и шутками. Трудное было время, а вспоминаешь без обиды, – время надежд.
Время идти в ресторан. Время встречать свой поезд.

3

Стучат колеса на стыках, мелькают знакомые места. Последняя станция перед Речицком, томительная стоянка десять минут, и вот уже поезд закладывает последний поворот, отступили в сторону кусты на насыпи – открылся вид на районную пекарню и на шоссе. Сколько раз проезжал – каждый раз в этом месте сердце начинает учащенно колотиться. Пока справляешься с нахлынувшим волнением, вагон проходит станционный склад, стрелку на запасных путях и останавливается напротив старой березы.

С подножек прыгают пассажиры и наперегонки спешат на привокзальную площадь. Кто без тяжелых вещей, тот торопится – кому охота ждать сорок минут, пока автобус доедет до города и вернется обратно. Был бы уверен, что мама не встречает, – сам бы спешил вместе с другими. Но мама встречает – стоит недалеко от угла вокзала, как всегда в том месте, где два людских потока от начала и хвоста состава сливаются в один, спешащий к автобусу. Она ищет то в одном потоке, то в другом и пока не замечает.
Хотел броситься к ней... но что это с нею? Мешки под глазами, отечность лица. Как постарела.

– Здравствуй, мама.
– Марат? Я тебя не заметила. Здравствуй, сынок! – она обняла и прижалась губами к уголкам губ. Это прикосновение вдохнуло в нее жизнь. Мешки под глазами не исчезли, и не исчезла отечность, но мама стала знакомой привычной мамой – радостной, тревожной и любопытной. Она посмотрела на лицо, на плащ, на знакомый чемодан и снова, внимательно, на лицо.
– Нет, ничего. Я думала, ты будешь выглядеть хуже.

Жизнь возвращалась к ней с каждой минутой. Она даже протянула руку, чтобы взять чемодан.
– Мама, я сам донесу.
– Дай мне хотя бы авоську. Что же это я буду идти с пустыми руками, называется встретила.
– Ты не волнуйся, вещи легкие, я ничего особенного не привез.
– И не надо, сам приехал – и слава богу. А подарки детям захватил? Я им обещала, завтра утром придут.

Автобус, заполненный до отказа, еще стоял на площади. Отдельные смельчаки пытались втиснуться, и некоторым это удавалось.
– Мы на этом не уедем, – заметила мама. – Ты не устал?
– Нет, я хорошо спал.
– А ты ел в дороге?
– Я в Орше заходил в ресторан.
– И вино пил?
– Что ты, мама? Зачем?

– Некоторые твои одноклассники уже подружились с бутылкой. Зарабатывать стали, компания влияет. Как так можно, чтобы молодые пили? Куда же начальство смотрит?
– У него, мама, план по выпуску.
– Это ни к чему хорошему не приведет. Люди – прежде всего.
– Мама, вон место на скамейке освободилось, иди, присядь.
– Как говорится, в ногах правды нет – пойду, сяду.

Мама села на край скамейки. Пока отыскивал поодаль чистую площадку, чтобы поставить чемодан, к ней подошел высокий прямой старик – и по одежде, и по облику – не здешний. Он о чем-то спросил, и мама ему ответила:
– … автобусы идут от площади, но они идут утром и днем, вы уже опоздали.
– От какой площади?

– От старой базарной площади возле церкви.
– Ах, возле церкви. Помню, помню.
– Там теперь автобусная станция.
– Автобусная станция? И зал какой-нибудь есть? В нем можно посидеть до утра?
– Зачем сидеть на автостанции? Можно ночь провести в гостинице.

– И гостиница в Речицке есть?! – почти закричал старик.
– А как же. И гостиница есть, и электричество и автобусы ходят во все концы района, – мама даже плечи выпрямила от гордости. – А вы давно в Речицке не были? – спросила она.
– Тридцать лет и три года, – ответил старик и внезапно добавил: – Раскулачили меня. Кулак я!

Нежданно-негаданно разговор принял острый характер. Может быть, мама была не рада, что задала такой вопрос, но старик ответил без возмущения – просто сообщил интересный факт. После небольшого замешательства мама продолжила беседу:
– А здесь кто-нибудь остался?
– Есть племянницы. Нас было трое братов. Одного Сталин прибрал, другого Гитлер.


Мама хотела задать новый вопрос, но внезапно все вокруг пришли в движение – показался автобус. Приятная новость: второй пустили, не придется ждать, пока возвратится первый.
– В очередь! В очередь становитесь! – раздались голоса.
– Мужчины, куда лезете, как не стыдно!?

У дверей автобуса образовалась давка.
– Мама, подожди, не лезь!
Мама, окруженная толпой, не могла не лезть – ее толкали к дверям, она попыталась выбраться, но это ей не удалось. Старик-кулак, ограждая ее от толпы и помогая подняться на ступеньки, стыдил народ:
– Чего вы давитесь? Все сядете. Нехорошо как. Зачем толкаться?

Он помог маме подняться, а сам остался у входа и, оттирая рвущихся мужиков, пропустил женщин в автобус. Установился порядок, теперь люди не мешали друг другу, и все быстро вошли в автобус.
Мама сидела на втором сиденье возле прохода, платок сбился с головы, она раскраснелась и глубоко дышала. Пробраться к ней было непросто – мешали чемоданы, корзины, сумки.

Мама чуть заметно поманила пальцем, чтобы нагнулся, и прошептала:
– Вот тебе и кулак, – и укоризненно покачала головой.
Что ответишь? Не всякий кулак – кулак, да и не эти проблемы сейчас волновали.
– Не надо было тебе встречать. Я бы сам добрался.
– Ничего, я уже отдышалась.

4

По улице шли не спеша. Во многих окнах горел электрический свет. Знакомый дом стоял неосвещенный. Только вошли в сени – из-за дверей раздалось отчаянное мяуканье.
– Ждешь? Проголодался? – с добродушным удивлением сказала мама и добавила: – Соскучился, минуту один посидеть не можешь?
Мама приоткрыла дверь – мягкое живое тело облепило правую ногу.
– Шлепок, как же я забыл о тебе? Ни разу не вспомнил, а ты меня, умница, сразу узнал.

Мама зажгла свет. Шлепок обнимал лапами ногу и по давней привычке прицеливался и кусал, но силы были уже не те, зубы почти не прокусывали штанину – милая ласка старого кота получалась ослабленной.
– Не забыл меня, вспомнил хозяина.
– Мяу.
– Пусти же меня.

Погладил кота, и он, счастливый, потопал к маме, потерся о ее ногу и снова вернулся, вышагивал рядом, стараясь выгнуться и потереться. В комнатах все было знакомо: знакомые вещи, знакомый запах. Мама засуетилась, разогревая чай. Шлепок не отходил, пока разбирал чемодан и авоську, принюхивался и изредка требовательно просил: «Мяу».

– Иди, я тебе что-нибудь дам, – позвала его мама.
Шлепок на ее зов по привычке сделал несколько шагов, но остановился, принюхался в обе стороны и вернулся.
– А, московская колбаска вкуснее. Получай, раз не забыл меня.

А потом пили чай. Шлепок замяукал, просясь на руки. Когда-то в любую щель пролезал, особенно на колени. Делаешь уроки – не заметишь, когда он успел забраться. А сейчас боится не рассчитать прыжок – пригнулся и не решился.
– Эх ты, старик, давай я тебя подниму.

Шлепок распластался на коленях и замурлыкал под рукой, вспоминая свое детство. Когда-то пушистым комочком боязливо путешествовал по ладони, за что и получил кличку Шлепок. Лакать молоко не умел – пришлось учить, теперь снова стал боязливым, но только уже большим.

Пили чай, мама подкладывала бутерброды и расспрашивала о житье-бытье. Пришлось рассказать о кулинарных успехах, о новой столовой при институте, о соседях. От жилья перешли к работе. Рассказывать самому было интересно: жил – не думал, а выяснилось, что про одних говорить легко, а о других и сказать нечего, некоторые яркие события потускнели, а некоторые увиделись с иной стороны и оказались поучительными.

– Ты мне все о друзьях рассказываешь, а ты мне расскажи о врагах.
– Нет у меня, мама, врагов.
– Ты мне все расскажи. Как я понимаю, противники у вас должны быть. Возле каждого стада свой хищник бродит.
Пришлось рассказать о Побегушном. Мама слушала и возмущалась:
– Как так можно! Откуда у людей подлость берется.

В который раз мамина логика удивляла – рядом с мудростью уживалось наивное простодушие. Догадалась, что должны быть враги, и не может смириться с их подлостью.
Видимо, рассказ о врагах, окончательно успокоил маму.
– Идем, сынок, спать. Мы еще наговоримся. Тебе надо отдохнуть с дороги.

5

Утром разбудил разговор – в кухню набилась незнакомая соседская ребятня, выросли, пока учился и работал, кто чей, не разберешь, да и желания нет: через год снова забудешь. Мама отрезала каждому ломать белого хлеба, густо намазывала настоящее сливочное масло, давала кусок городской колбасы, ссыпала в карманы шоколадные конфеты и одновременно занималась воспитательной работой.
– Колька, ты почему вчера Валю обидел? Смотри, чтоб это было в последний раз. А ты почему, Сашка, сестренку не привел?

Сашка виновато опускает голову, шморгает носом, а исподлобья следят за движением маминых рук.
– Ты позовешь ее или передашь?
– Передам, – Сашка трет кулаком ноздри, так ему удобнее подглядывать.
– Смотри, я проверю.

Мама набивает ему оба кармана конфетами, дает в каждую руку хлеб с колбасой. Сашка норовит тут же убежать, но мама его задерживает.
– Ты не перепутаешь, где свои, а где ее конфеты?
– Неа, не перепутаю.
– Я тебе добавлю за труды, но ты не обмани, я проверю.

Детишки с интересом смотрят на появление взрослого дяди.
– Выросли? – спрашивает мама с гордостью.
– Выросли.
– Ну, что надо сказать? – напоминает она детям, и они, обрадованные, что вместо наставлений за одно слово можно получить свободу, радостно благодарят и, мешая друг другу, торопятся к дверям.

– Выспался? – интересуется мама. – Погода хорошая. Может быть, я начну копать, ты сегодня отдохнешь, а завтра поможешь.
– Я не устал, с удовольствием поработаю.
– Удовольствие ниже среднего, но ничего не поделаешь.

6

Достал отцовские сапоги, галифе и гимнастерку. Мама бережно хранит рабочую спецодежду. В отцовском наряде и сапогах сам себе кажешься важнее и старше, и соседи поглядывают с уважением – хозяин явился.

В огороде на грядках дозревали последние помидоры, картофельная ботва уже завяла и ссохлась. На соседнем Митькином участке заметно подросли фруктовые деревья. В городе возрождались знаменитые речицкие сады. Сады сильно пострадали в войну и совсем захирели в послевоенные годы под непосильной тяжестью налогов и только в последние институтские годы воспрянули духом. Хотел посадить маме несколько яблонь и слив, но она отказалась – сил нет ухаживать.

Погода оказалась на стороне крестьянина: ни ветерка, ни облачка, солнце греет, но не печет, пыль от сухой земли не разносится ветром, картошка, рассыпанная на вскопанных бороздах, быстро сохнет, а лопата легко берет землю. Хоть не жарко, но с непривычки пот выступает – гимнастерка полетела на забор, за ней и майка.

Урожай средний, картошка не крупная, но и не мелкая. Мама совершает привычные подсчеты и остается довольна результатом – хватит и на зиму, и на посев. Она расправляет натруженную спину, поддерживая руками поясницу, и удивляется:
– Смотри, какой участок вскопали! Мне бы на день хватило.
– Устала?

– Возьми в расчет мои годы, но надо сегодня кончить. Не такое это удовольствие, чтобы его растягивать.
– Надо было мне Инку позвать, раз ты мне одному не доверяешь.
– Какая я была бы хозяйка, если бы ты ковырялся один. А Инка еще накопается. Давай сами уберем, а помочь ей ты должен без этого.
– Давай сделаем так: я принесу табуретку, ты посидишь полчаса, я покопаю, а потом уберем вдвоем.

7

С картошкой управились до обеда: выкопали, просушили, перебрали и ссыпали в подпол. Вечером хотел пойти к Инке, но Митька-сосед нарушил планы. Прибежал запыхавшийся Сашка, который утром не привел в гости сестренку, и объявил, что пьяный Митька у себя дома ломает дверь.
– Беги скорее, – попросила мама, – опять он ключи потерял.

Выбежал в чем был – в майке и тренировочных. Митька примерялся к дверям.
– Дядь Мить, погоди, не ломай!
– А, Марат, здравствуй! Приехал. Идем кашу есть.
– Пошли к нам, у нас поешь.
– У вас, небось, гречневая на керосинке и в ватнике. Мать дрова жалеет, а у меня пшенная в печи томилась.

После изрядной выпивки Митька признавал одну пшенную кашу. Выпивка и пшенная каша для него неразделимы: то ли Митькина жена Вера варила пшено, зная, что нынче он непременно выпьет, то ли Митька выпивал, зная, что каша есть. Что чему причиной, одному богу известно, но и он в недоумении.

– Тут уже ломано, переломано, – Митька снова примерился к двери, отговаривать его бесполезно, но кто не надеется на благоразумие?
– Погоди, не ломай, я инструменты принесу. Откроем без потерь.
– Ты вернешься? И кашу есть будешь? Лети пулей.

Пробежал несколько метров – сзади раздался треск и победное Митькино пение: «Раскинулось море широко...». Бежать за инструментами не было смысла. Вернулся – Митька уже возился у печки. Несмотря на изрядное подпитие, он бойко сновал по кухне, только лихорадочный блеск воспаленных глаз выдавал его неестественное, но достаточно обычное состояние.

Приготовление каши было своего рода искусством. Мама не раз удивлялась: неужели лишней ложкой молока или сахара можно испортить кашу? Оказывается, можно. Вероятно, это самовнушение, заимствованное у Митьки, но довольно сильное. Молоко надо подливать небольшими порциями, всякий раз размешивая и пробуя, то же проделывать с сахаром, пока каша не приобретет привычный вкус. Занятие это не терпит суеты и успокаивает. Даже порывистый Митька становится уравновешенным.

– Как живешь? – спросил он, когда каша была приготовлена по всем правилам. – Жениться не собираешься?
– Пока нет.
– Правильно! – одобрил Митька. – Погуляй, потаскай девок за титьки, да–а... А как женишься, забудь и бабу свою не позорь. Она мать твоих детей. Я, вот, тебе скажу. Ты меня знаешь. Выпить, погулять могу, а Верку не обижаю. Зачем? Ну, полается она на меня, а что делать? Баба должна ругаться. Я – что не так – в компанию, а ей такое нельзя. У нее детки, мои дочери. Верка пошумит и забудет, она знает: я баловства с бабами не допускаю, а как же. Митрофана, моего напарника, помнишь? Он, сукин сын, свою бабу и детей своих бросил! Да–а… Нашел себе рыжую. Наши бабы с ней в бане мылись. У нее тут – рыжа, тут – рыжа и тут – рыжа! 

Митька показал место, где срастались ноги.

 –   Ей богу, не вру, бабы ее голую видели. Да не в том беда, что кругом рыжа, беда, что душа у нее с грыжей – мужика от дитяти сманила. Гуляй, пока молодой, а женишься – не шали, не оставляй детей сиротами. Дети – это, брат, дети, да-а... Так ты здоров? Дрова пилить будем?

– Обязательно. Зачем же я приехал?
– А кто тебя знает? Может, ты привык отдыхать по-городскому: на диване или на пляжике. Я, вот, за все лето в реку нырял два раза и все в одеже. Один раз по пьянке, другой раз щурят ловил. Спроси у матери, я ей приносил. Ты за мать будь спокоен. Мы с Верой ее не обижаем, коли что надо, помогаем, и она нас уважает. Деньги всегда одолжит, да–а.. не вру.

Тут уж Митька лукавил. Не всегда мама давала ему деньги. Однажды на мамины деньги он напился сверх всякой разумной меры, и Вера на маму обиделась. Это, пожалуй, была единственная размолвка за все время соседства, но для мамы она послужила уроком.

С тех пор, прежде чем финансировать его затеи, она интересовалась, на что пойдут средства: на благие цели или на левый поворот. Маму он ни разу не обманул, хотя пытался. Несколько раз забегал, имитировал несусветную спешку, надеясь, что мама не спросит, но легенд не выдумывал, что всегда удивляло маму – не станет же она проверять, как он распорядился деньгами.

– Ты, дядь Мить, не прав. Городским деньги тоже даром не сыплются.
– Не прав, так не прав. И там лодыри есть, и у нас хватает. Дрова пилить будем? Давай с утра. Вера приедет, а мы при деле.

8

В былые годы с дровами было легче. В городе промышляли несколько покладистых бригад – пилили и кололи за сносную цену. Теперь жить стали свободнее, а поэтому интерес к традиционным дополнительным заработкам иссяк на глазах. Как рассуждает мама, за «простые» деньги никто потеть не пойдет, а «бешенные» честным трудом не соберешь. Город приспосабливался к самообслуживанию. Во дворе давно стоят самодельные козлы на трех ногах.

 Давно приноровился тонкие и средней толщины бревна пилить в одиночку двуручной пилой, а с толстыми одному морока. Когда у Гриньки каникулы совпадали, вместе пилили друг другу и общим знакомым. Нынче придется рассчитывать на свои силы – не потянешь же Митьку к Инке и к Гринькиной маме. Если в ближайшие месяцы Гринька не собирается в отпуск, придется и ему пилить на пару с каким-нибудь старшеклассником. Инка помощь принять от своих учеников не захочет, хотя занятие это не для ее хрупких рук.

9

К утру Митька был трезвый, как стеклышко, – и работа закипела. Сначала сбросили рубашки, потом майки, пилку чередовали с колкой и снова пилили. Митька входил в раж, набирал темп и, наконец, сознался в причине энтузиазма:
– Крепкий ты, Марат, стал, жилистый. Смотрю на тебя – ни одной лишней жиринки, а тянешь и тянешь. Я думал, ты первый устанешь.
– Так и у тебя, дядь Мить, мослы торчат, а тянешь, как автомат.
– Сравнил. Я с пеленок за инструментом, а тебя мать жалела. Хилый ты рос, а теперь – не скажи. Рубанок держать не разучился?
– Если надо, смогу.

– А отец твой – пухом ему земля, не в обиду будь сказано – руками мало чего умел делать. Что надо – меня звал. А вот говорил здорово. Бывало, какой доклад к празднику, меня директор просит батю твоего пригласить. Мне он никогда не отказывал. Да-а… не вру. А то пришлют кого… мать его туда сюда, отбубнит сорок минут по бибикам – мухи дохнут. А батя твой – глазастый. Что у нас делается, все заметит. Расскажет без бумажки – за душу возьмет. Другой, может, те же слова прошамкает, да шиш ему поверишь: говорит правильно, а домой тянет. А батя твой, что нам сказал, то сам сделал. Ему поверишь. Народ – не дурак, видит насквозь.

Вера перестала носить поленья, присела на колоду и, слушая Митьку, поддакивала ему головой. Митька заметил ее и внезапно сменил тему:
– Эх, был бы у меня пацан.
– Чем тебе дочки твои плохи? – возмутилась Вера.
– Ничем не плохи, а пацан для мужика – продолжатель дела.
– Сказал. Уж на твое-то дело найдутся продолжатели, – ядовито заметила Вера, но Митька от нее отмахнулся.

– Я к Марату, как к сыну относился.
– Во, ополоумел. С тебя вчерашний хмель не выветрился. Нужен ему такой папаша-пропойца.
– Ты ей, Марат, скажи! – загорячился Митька – Кто его инструмент держать научил, кто ему шахматы показал?!
– Теть Вер, в этом смысле он прав.

– Ты меня не дразни, ты вспомни: я в Ленинграде пил? В прошлом году, когда тетя твоя здесь была, она нам дала ключи от своей квартиры. Мы дочек – теще, а сами на неделю в Ленинград закатили. Все посмотрел, что тетя твоя наказывала. И музей возле Невы…

– Эрмитаж.
– Эрмитаж, и дворцы за городом в парке с фонтанами...
– Петергоф, Петродворец.
– Пива ни разу не выпил, а там, на углу, возле твоей тети, каждый день продавали. Мужики – как я, простые, а не подошел, да-а...

– А хотел, – укорила Вера.
– Утерпел – интерес был другой. Ты ему скажи: что я оттуда привез? Водку столичную? Инструменты! Магазин там такой, на главной улице, посередке...
– «Гостиный двор» на Невском.

– Он самый. Инструментов там – у меня глаза растопырились. Я потом дочкам что сказал? Хватайте платки в охапку и жмите в Ленинград. Боятся дуры ехать. Пусти меня в Москву – пешком бы ушел, да-а… Я с тетей твоей договорился. На зимние каникулы отправлю их в Ленинград. Все одно деньги сквозь пальцы просыплются. Коли завелась лишняя десятка, чего не пропить. Ради такого дела похожу тверезым. Женись, Марат, скорее. Будет у тебя в Москве хата – прикачу в гости, да–а… не вру.

10

Насчет инструментов и шахмат Митька не преувеличивал. Его инструменты в детстве заворожили. Игрушек никаких не было. Колесо да поводок и лататы по улицам. Сам вид инструментов будил воображение: блестящие стамески, корабли-рубанки, буравчики.

При всей своей преданной любви к инструментам, Митька не жадничал и разрешал запороть кусок доски. Не от его ли инструментов пошла любовь к технике, а, может быть, виновато время: кто в послевоенные годы не тянулся к машинам, к самолетам, к электричеству, к радио – с техникой связывались надежды на лучшую жизнь. А уж шахматы без оговорок показал Митька.

В последний год войны ему довелось несколько месяцев повоевать, а потом втрое больше отлежать в госпитале. Там он и научился играть в шахматы. Летом после третьего класса Митька вынес на улицу собственноручно выточенные фигуры и картонную доску – начались баталии. Не лень ему было обучать пацанов и играть с ними в детские игры. Какая это была игра – стратегия строилась на зевках, на подсиживании. В такую игру Митька играл глазастее своих учеников.

Отец в шахматах не понимал ничего, его друзья и знакомые вместе взятые понимали не больше его, но к другу отца, к Семену Михайловичу Вороненко, приехал племянник-студент. Отец договорился с Сэмэном, так на украинский манер звал он Семена Михайловича, поиграть с его племянником. Всего сыграли две партии, но эти партии стоили многих десятков других. Два года обыгрывал мальчишек и не знал поражений.

Летом, после седьмого класса, на школьные каникулы к соседям из Москвы приехал отдыхать восьмиклассник Вовка. С каждым годом на лето все больше и больше прибывало городских. С хлебом еще было плохо, надо было толкаться в очередях, караулить, когда привезут, но это тяжелое неудобство компенсировалось чистым сосновым воздухом, речкой, ягодами, белорусской бульбой и яблоками. Вовка посещал московский дворец пионеров и в шахматы играл сильно.

В первой партии, казалось, мог устоять, но внезапно позиция развалилась. Поражение вызвало взрыв ликования болельщиков. Дразнили ехидно, хлестко, язвительно – выплеснули затаенные обиды. Нет, не был бывший кумир без греха. Каждую партию играл на выигрыш, не оставляя противникам никаких шансов. В шахматах хотел быть первым и только первым.

Как мечтал выиграть Валька Корытин – обыгрывал его особенно изощренно. Побудь теперь в его шкуре. Примерно так, а может быть, и не так рассуждал тот прежний знакомый и не незнакомый себе мальчишка на высоком крыльце соседнего дома под пристальными взглядами бывших партнеров. Черной стрелой, рассекая воздух, подлетали к гнезду под крышей две ласточки – кормили птенцов, учили, готовили к дальнему перелету.

Длительно и кропотливо, невидимо для самого себя идет становление собственного характера, но бывают переломные моменты, которые важнее многих лет становления.
Новая игра – новый подъем злорадства. Ты уже изменился, а старые отношения по инерции пытаются сбить тебя с ног. Началась война на два фронта. С одной стороны – Вовка, с другой – ребята: им требовались свидетельства огорчения, они подмечали любой непроизвольный жест, а Валька Корытин в самые напряженные моменты норовил приблизить ехидную морду вплотную, не без тайной мысли вывести из себя. Нужен был успех, а его-то и не было.

Но вот уловил, что и Вовка может волноваться, что и его уверенность непоколебима до поры до времени. Стал подмечать, что он любит, а что не любит, в чем он силен, а в чем слабее. С каждой партией игра становилась упорнее. Уже некоторые болельщики открыто желали победы, но она ускользала из рук.

Но не одни шахматы шлифовали характер. Большому делу большая помощь нужна. Решающую роль сыграла обстановка в семье, то, какие поступки одобрялись, а какие осуждались и огорчали родителей, и этот родительский суд, их внимание к делам и занятиям помогали включать тормоза или не поддаваться внушению. Ни разу ничего, кроме сердечных дел, от мамы не скрыл, хотя, казалось бы, чего проще, и, сколько раз случалось, не соглашался с ней, но, помня ее несогласие, вновь и вновь размышлял и сам для себя находил свою истину.

Еще одно важное событие или цепь событий связана с закрытым распределителем. По дороге к Инке, за углом райкома ноги сами собой завернут в глухой переулок. Там на бурьянном пустыре до сих пор стоит похожий на склад краснокирпичный домик с деревянными ставнями на единственном окне.

В школьные годы здесь размещался закрытый распределитель. В нем выдавали хлеб ответственным работникам райкома и исполкома. Ответственным, будто безответственными были учителя и врачи, рабочие и колхозники. Но им сюда доступ закрыт, они давятся в общей очереди, занимая ее на рассвете. Здесь выдают хлеб по строгому списку.

За прилавком, соблюдая неписаный ритуал, выработанный годами, царствует Лида Карчевская, хитрющая, нервная, – великий дипломат всех времен и народов. С точностью до хлебной крошки она знает, в чьих руках сосредоточена власть, и поэтому соответственно ведет себя – с одними разговаривает почтительно, с другими держится на равной ноге, третьим швыряет хлеб, будто одаривает милостью.

Случается, Карчевская, кроме хлеба, вручает некоторым свертки из-под прилавка. Задавать ей вопросы и проявлять любопытство не принято.

Обиженные и обделенные могут объединяться для выяснения, что дали и кому, за порогом и скандалы мужьям устраивать дома, а здесь помалкивай – не было б хуже. Как правило, очередь в гробовом молчании движется вдоль стены, потом вдоль прилавка, на котором возле окна, наполовину заслоненного ставнем, стоят весы.

Разговаривать не принято, только близкие знакомые осмеливаются переговариваться полушепотом, да и то, если оказались рядом. Хлеб сразу прячется в глубокую корзинку или сумку, и счастливый обладатель, немедленно выходит из магазина.

Летом для притока теплого свежего воздуха Карчевская иногда разрешает отворить дверь, и вот тогда-то, заметив странную очередь, в ставший ненадолго открытым закрытый распределитель с робким удивлением на лице забредет какая-нибудь старуха. Появление чужого человека, как током, поражает очередь.


Одни отворачиваются, стараясь ничего не видеть и не слышать, другие не обращают на происходящее внимание, а некоторые смотрят с интересом, как на развлечение. Нервная Карчевская невозмутимо спокойна – предоставляет возможность самим расправиться с несчастной старухой.

На любое, даже грязное, дело всегда находятся исполнители: одни – из примитивных соображений угодничества, другие – из возвышенной любви к искусству. Сын председателя горсовета Генка Казаков побуждался к действию под влиянием обеих причин одновременно.
– Куда, баба, лезешь?! – кричал он грозно.– Тебя сюда звали?
– Так хлебушка дают, деточка.
– Тебе здесь ничего не дадут. Иди отсюда!

Не бог весть какой пост занимал папаша Казаков. В городе был еще райисполком, в отделах которого сосредотачивались важнейшие управленческие функции и над районом, и над городом, а на долю горисполкома оставались бумажно-справочные дела. В городской иерархии папаша Казаков числился где-то во второй десятке запасных, но это не мешало его отпрыску чувствовать себя первым министром города.

– Ступай вон, тебе говорят! – кричал подрастающий Казаков и топал ногой. Его ничто не могло остановить: ни уставший вид старой женщины, ни ее бедное одеяние. Старуха была в лаптях, это теперь лапти – музейный экспонат, а после войны лапти на сельских жителях были не редкость. Строгий крик сопливого юнца при попустительстве важных женщин действовал на старуху устрашающе – она пятилась к двери и исчезала.

Мама по одному виду понимала, что случилось в закрытом распределителе. Однажды Генка закричал на старуху при маме. Мама его отчитала, потом вывела старушку из магазина и объяснила ей суть дела. После таких историй мама подолгу сама ходила в распределитель, но жизнь есть жизнь, и волей-неволей приходилось посещать это ненавистное заведение.

Еще более унизительное испытание выпадало на долю тех, кто по иронии судьбы оказывался вычеркнутым из списков.
Был одно время дружок Витька Борисов – сын прокурора. Хороший спокойный мальчишка, хороший друг. У его отца была красивая форма, какой ни у кого другого не было – ни у летчиков, ни у милиции.

В один распрекрасный вечер Витькиного отца сняли с работы и исключили из партии. На следующий день, как только в закрытый распределитель зашел Генка Казаков и увидел Витьку в очереди, он возликовал, и глаза его засияли недоброй радостью. Чем ближе к Карчевской приближался Витька, тем нетерпеливее становилось поведение Генки.

– Тебя зачем сюда мама прислала? – обратилась к Витьке Карчевская, словно увидела его первый раз в жизни.
– За хлебом, – униженно ответил Витька.
– Ах, за хлебом! А с какой стати я должна давать хлеб твоему папе. Иди, скажи своему папе, что хлеб надо уметь зарабатывать.

Вечером отец робко спросил у мамы:
– Может быть, Марату не стоит ходить к Борисовым?
– Их сын ему друг, – ответила мама, – а ваши взрослые дела детей не касаются.

Но с этого дня недолго оставалось дружить с Витькой. Витькины родители в спешке распродали вещи и завербовались на Сахалин. Уезжали они почему-то вечером. Остатки вещей сгрузили на телегу. Из всех их многочисленных знакомых оказался единственным провожающим.

Прокатился с Витькой на телеге по булыжной мостовой до моста, а там Витькин отец ссадил с телеги на землю, как взрослому пожал руку – и Витькина фигура, трясясь и уменьшаясь, поползла вверх к заходящему солнцу, пока не исчезла из виду за перевалом дороги. Прощай, Витька! В этот момент ему завидовал – он уезжал на неведомый Сахалин. Сейчас бы столкнулись лицом к лицу – и не узнали бы друг друга.
Такая вот жизнь была.

Тут к месту бы вспомнить, как в проклятом распределителе пришлось самому испить до дна горькую чашу унижения, да как-нибудь в другой раз – не омрачать же себе отпуск. Дел и занятий осталось немного: несколько раз сходить с Инкой в кино, несколько раз привести ее в гости на фирменные мамины блюда, несколько раз сходить с нею за грибами, сходить с мамой на рынок и собираться в обратный путь.

11

Вдоль дороги на новую базарную площадь выросла новая улица. На месте старых больших огородов стоят новые добротные дома. Село переселяется в город. А что в этом удивительного? Из всего класса в городе осталась одна Инка. Не все кончили институты, но всех из города ветром выдуло. И Инка после минского университета никогда бы не распределилась сюда, если бы не мама, не пожелавшая покидать свой домик и родные могилы.

Все меньше и меньше остается в городе знакомых – уезжают к детям, всякими правдами и неправдами перебираются на новые места. В город переезжает деревня. Люди бросают любимые села и переселяются в городишки, а мы бросаем городишки и переселяемся в крупные города и их окрестности. Уносит всех центростремительная сила, перемещает, сдвигает, сортирует.

Базар оглушил поросячьим визгом. В выходной весь город движется на рынок. В будние дни здесь пусто – новая площадь на отшибе, в будни профессиональные продавцы ютятся на задворках старой площади – она в центре города, автобусная станция отняла территорию, но она же поставляет покупателей. Искоренить торговлю в центре не удалось, рынок пострадал от раздвоения, но не самоуничтожился, потому что пока такому городу он необходим.

Базарная площадь запружена телегами, есть и грузовые машины, но их еще мало, основной базарный транспорт – лошадка, запряженная в телегу с охапкой сена «на борту» и с ящиком для поросяток. Поросята всех мастей: белые и черные, белые с черными пятнами и черные с белыми пятнами, большие и маленькие, поросята, подсвинки и взрослые боровы.

Взрослые степенно лежат, уткнувшись головой в сено, а молодежь вырывается, визжит. Визг оглашает базарную площадь: то ломающийся басок, то жалобный писк, то нетерпение и обреченность. То неожиданно начинаясь, то так же внезапно смолкая, сливаясь, перекрывая друг друга, поросячий визг разнообразит многоголосый шум толпы и скрип телег. Возле каждой телеги свои действующие лица, свои болельщики и ротозеи – рассматривают, раздумывают, торгуются.

– Сколько за него, – равнодушно, как о чем-то второстепенном, спрашивает женщина средних лет у мужика в пограничной фуражке, передавая ему черного поросенка. Сама только что придирчиво осматривала поросенка и взвешивала его на руках, а на лице написано, что ей неинтересно и как бы раздумья одолевают – сразу уйти или полюбопытствовать.

Мужик – он и есть мужик, ему бы поскорее товар сбыть, а поэтому он не штурмует в лоб:
– А сколько у тебя денег? Сколько с собой принесла?
Хитро смотрят друг на друга, притворяются, что не понимают шуток, и козырей не раскрывают.
– Сколько ни принесла – все мои, на поросенка хватит.
– А я такой человек: сколько ни дашь – все возьму.

А на другом возу с молодой женщиной торгуется цыганенок лет четырнадцати – начинающий хозяин, в кепке, в ватнике, в хорошо сшитых и подогнанных сапогах.
– А белые у тебя есть? – цыганенок опускает в ящик черного поросенка и вытаскивает за ноги белого. Поросенок визжит, хоть уши затыкай. – Так отдашь за восемь? – перекрывая визг кричит цыганенок.

– Фиг тебе!
– Ну и катись, – цыганенок лихо спрыгивает с телеги, переговаривается по-своему с мелькающими в толпе цыганами и возвращается:
– Ну, отдашь за восемь? – он хлопает женщину по плечу.
– Пошел ты к … матери, – смеется женщина.

Пора завершать экскурсию, у мамы, поди, полная кошелка с яблоками, грушами, сливами, надо ей помочь.
Вот так и протекает отпуск – за простыми занятиями, за воспоминаниями, за книгами на старом диване, и лишь одно событие – в общем-то, привычное для здешнего климата, но для отпуска из ряда вон выходящее.

12

Возвращались с Инкой из Лозовицкой рощи. Вышли на колхозное поле перед городом и пошли напрямик проторенной тропинкой по пахоте. В руках нес две корзины с грибами. Инка шла впереди налегке.

Было тепло, светило солнце, притягивающим ориентиром возвышалась над городом, над пестротою жестяных, шиферных и деревянных крыш, над багрянцем приусадебных садов церковная колокольня. Птицы, радуясь возврату лета, размашистыми линиями полета перечеркивали ясную синеву прозрачного воздуха.

Солнце пекло плечи через брезент штормовки. До ближайших домов несколько сотен метров, и там, среди них, на крайней улице, домик Гриньки – Шурки Гриневича. Мама его пригласит в сад за столик, нарвет слив и яблок, подаст теплой картошки с простоквашей и малосольными огурцами, расскажет последние новости о Шурке.

Потом какая-нибудь соседка заглянет узнать, кого занесло к Лидии Тихоновне, и она уйдет в хату, а гости будут перебирать и сортировать грибы: боровики – пополам, на сушку, подберезовики и подосиновики – на три кучки, грибникам и Лидии Тихоновне, а остальные – Инке для засола, мама уже не солит – едоков нет.

Сытому и уставшему торопиться некуда. За простым занятием, за перебором грибов вспомнятся разгаданные лесные хитрости и удачные находки, да и многое другое – возобновится прерванный грибным азартом откровенный разговор.

Внезапно Инка остановилась и закричала:
– Ой, Марат, смотри, что сейчас будет! – и показала рукой.
В сотне метров от тропы женщина, согнувшись в три погибели, лопатой перекапывала поле. Сзади к ней рывками, вихляя на ухабах, торопился газик.

– Ничего не пойму. Что будет?
– Отнимет у нее все. Это же директор или бригадир!
– Держи! – зачем-то протянул Инке ее корзину, а со своей помчался по пахоте к машине.

Женщина почуяла неладное, когда машина уже остановилась. Пока она разгибалась и поворачивалась, из кабины проворно выскочил крепкий мужик в кителе и галифе. В два прыжка он одолел расстояние, ударом ноги опрокинул ведро, рывком вырвал у женщины лопату, и, закричав нечто злое и матерное, поднес кулак к лицу старухи, а потом нагнулся и сильно дернул мешок за край – картошка разлетелась, градом осыпаясь у ног женщины.

Подхватив мешок, ведро и лопату, мужик торопливо понес их к машине, но тут он заметил бегущего, замедлил шаг и, уже не торопясь, оглядываясь на незнакомца, погрузил добычу. Он мог бы запрыгнуть в кабину и умчаться – любопытство удерживало его.

– Верните немедленно все это женщине!
Ультиматум не произвел впечатления на мужчину.
– Ты откуда выискался? – спросил он насмешливо.
– Верните женщине вещи!

Повторное требование прозвучало не так убедительно, как первое, но мужчина уже не с насмешкой, а с удивлением посмотрел на незнакомца, но тут же отвел глаза. В поле его зрения попала бегущая Инка, и он, обозлившись, закричал на старуху:
– Я ей верну! Она у меня запомнит, как воровать колхозное!

Конфликт принял более желанный оборот. Управляющий не стал оспаривать право вмешиваться в его дела, против чего, не зная подоплеки, возразить трудно, а перешел к активной защите – значит, есть слабые места в его позиции, надо их немедленно выискивать.

– Вы это поле собираетесь перепахивать?
– А тебе какое дело?
Увиливая от прямого ответа и нападая, он выдал себя с головой – теперь его нападение не пугало.
– Эта картошка все равно сгниет в земле.

– А твоя какая забота, чего ты лезешь в чужие дела? Кто ты такой?
– Картошка сгниет, пусть лучше люди соберут.
– Я им соберу! Я их всех насквозь вижу. Половину урожая в земле оставили, чтобы потом свиней своих кормить.

– Сознательно никто не оставляет.
– Ты меня не учи, я круглый год проверяю, как они работают.
– Работают, как могут. Один лучше, другой хуже. Вы поле по второму разу перекапывать будете?
– Это моя забота. Где я технику найду – гонять за две тонны?

– Значит, поле уйдет под снег? Пусть люди воспользуются тем, что осталось.
– Шиш им с изюмом. Я никому не позволю пользоваться народным добром.
– Какое же это добро, если оно сгниет.
– Я их научу с первого раза убирать без огрехов.

– На своем огороде копаешь, и то остается в земле.
– Что ты мне голову морочишь – ученый нашелся. На своем делай, что хочешь. Ты погорби спину на колхозной работе, а потом гавкай. Некогда мне с тобой, пошел вон с дороги.

– Отдайте женщине ее вещи!
– Хрен ей с маслом и тебе вместе с нею.
– Как вам не стыдно? – закричала подошедшая Инка. – Картошка сгниет под снегом. Организуйте работу, как положено, а отнимать чужие вещи – это беззаконие, вам такого права никто не давал.

– А пошли вы!..
– Мы никуда не уйдем! Не дождетесь! – пришлось немедленно прервать его, чтобы не выслушивать перечисление интимных частей его тела.
– А это ты нюхал? – колхозный начальник поднес к носу противника пудовый кулак.

Ах, ты так, тогда получи в ответ!
– Землей не пахнет, – шумно втянул ноздрями воздух, – воняет канцелярской бумагой.
– Уйди лучше с дороги, пока я тебя не разбрызгал колесами, как навозную жижу!
– Как вам не стыдно?! – закричала Инка.
– Я вас сюда не звал! Проваливайте своей дорогой, грибники-нахлебники!

– Отдайте женщине вещи, и мы уйдем, – сказала Инка.
– Я ей отдам, она у меня попомнит!
– У вас, как с собакой на сене: ни себе, ни колхозу, ни людям.
– Нет, Инна. Собака сама не ест и другим не дает, а здесь не скажешь, что начальник голодает. Он-то сам живет, а другим жить не дает.

Точно рассчитанный удар достиг цели – круглое лицо колхозного начальника раздулось, глаза выкатились, как льдинистые комки.
– Кто ты такой?! Уж не покойного ли Ветрова щенок? Тому больше всех надо было, и ты туда лезешь! Тебя еще не научили! Не сковырнись, как твой батька!
– Вы подлый человек! – закричала Инка.

– Инна, не горячись. С ним бесполезно разговаривать. Такого не убедишь. С такими надо действовать. Вы не уедете отсюда, пока не вернете женщине ее вещи!
– Ты мне грозить, паскуда! Я с тобою поговорю по-иному.

Управляющий сбросил китель и остался в майке, одетой задом наперед – спина голая, а грудь до шеи закрыта. Он швырнул китель в машину и вытащил из-под сиденья здоровый гаечный ключ.
– Уберешься ты отсюда или нет! – Он размахивал ключом и приближался.
– Марат! – в испуге закричала Инка.
– Погоди, Инна, не мешай. Я с так называемым гражданином начальником проведу политбеседу о современных правовых нормах нашего государства.

Хотел на всякий случай поставить на землю корзину, но передумал. Голая привычная для начальника дисциплинирующая демагогия подействовала на него отрезвляюще. Хотя нервная злость в нем клокотала, и никто бы не мог поручиться, что он не применил бы свое оружие где-нибудь в темном лесу, но здесь, вблизи от города, на виду у двух свидетелей, он не собирался вступать в схватку и портить себе свою драгоценную карьеру. Хорошо, что не поставил корзину – не подтолкнул его к действию. Он брал на испуг, но затея его провалилась, и он понимал это.

– Сволочь! – закричал он. – Сбежал из деревни! Отожрался в городе на колбасе и масле. Ты поработай в колхозе, я посмотрю, как ты запоешь!
– А много ты сам спину гнешь? Руки в брюки и задницу на сиденье. А жена твоя где? На поле с бабами или в конторе? Себе-то картошки и овощей с колхозного склада отсыпал, а другим шиш.

Бил и понимал, что бил по самому уязвимому, – за хамство получи сполна.
– Я тебе это припомню! Мы с тобою по-другому поговорим в другом месте!
– Рад буду встретиться на вечере воспоминаний, а пока выкладывай из машины ведро и лопату, иначе ты отсюда никуда не уедешь – я не уйду!

Уже потом понял, что управляющий мог сесть за руль и дать задний ход, но его мышление так парализовало, что он видел выход только в том, чтобы смести противника с дороги, но сделать это был бессилен, а иных путей, кроме отступления, не находил.
– Такие вот самозванцы мешают работать, но я на них клал с большой колокольни! На! Подавись! – он стал вытаскивать по очереди и швырять на землю в разные стороны лопату, ведро и мешок.

Старуха, суетливо перемещаясь, собирала свои вещи.
– На, гад! Давись ими! Мы с тобою еще расквитаемся, – он впрыгнул в машину и, высунувшись оттуда и перекрывая шум мотора, кричал: – Мы таких врагов нашего строя ставили и будем ставить к стенке! Я еще попляшу на твоих поминках, паскуда!

Он рванул машину, втоптал в землю рассыпанную картошку и, переваливаясь и подпрыгивая на ухабах, умчался. Хотелось поднять с земли камень и запустить вдогонку, но камней не было – одна картошка. Надо было стать возле нее – он бы не поехал.
У Инки вокруг глаз проступила синева, как когда-то на экзамене по математике, когда она не могла решить задачу.

– Инна, пойдем,
– Давай поможем собрать картошку.
Руки гудели от внутренней дрожи и слушались плохо, у Инки получалось не лучше. Старуха собирала ловчее. На прощанье она дважды поклонилась в пояс.
– Спасибо вам, деточки, спасибо вам, люди добрые, – перекрестила вслед и пожелала: – Дай бог вам здоровья.

Первые слова произнесли на окраине города.
– Я ученикам – о гуманизме, а они мне – о таких случаях.
– Когда он вытащил ключ, я понял, что он печется не о колхозном добре, а о власти.
– У меня до сих пор внутри все дрожит. Я же знаю, что ты можешь быть безрассудным.

– Ты меня под положительный пример для школьников не подводи. Я человек ниже среднего героизма. Я люблю жизнь и за мешок картошки с ней не расстанусь.
– А почему ты, не раздумывая, побежал выручать женщину?
– Интересно бы знать, как бы я поступил, если бы шел один?
– Ты бы остался наедине со своей совестью.

– В чем слаб, относишься к себе с поблажками и совесть свою убаюкаешь. При тебе я сделаю то, чего один не сделаю. Герой суммирует побудительные воздействия единомышленников. На него работают многие, воспринимая друг от друга воздействия и передавая их. Я мелкая шестеренка в этой передаточной цепи, конечное звено мне не видно, но в такой цепи я согласен быть любой даже мелкой деталью.

13

Лидия Тихоновна догадалась, что что-то произошло.
– В лесу кто обидел? – спросила она.
– Кто там обидит? Шпана и начальство туда не ходят.
– Старушка перекапывала поле, а председатель отнял ведро и лопату.

– Это могут. На глупое – ретивых много. У него забота – указания выполнять, а народ живет не по указке. Он злится и притесняет. Сейчас, значит, мероприятие против коровы провели. Ране, помните, в городе было четыре стада. А и какой наш город. Ему корова не помеха. Если лепешку оставит, люди подберут – у каждого за хатой огород. Сотки обкорнали – они бурьяном заросли. Покосы урезали – трава пропадает. Где пастухи пасли, там колхоз не накосит. Поди, угляди сверху заботы моей соседки тетки Алены. Старуха – при корове, соседей молоком поит. Не будет коровы – все в магазин побегут, а где молока и автобусы возьмешь? До магазина – час туда, час назад. Я у брата в Минске была. Магазин рядышком, автобусы кругом, вечером телевизор. Такое в Речицке при коммунизме будет, а пока построишь – жить надо.

– Умная женщина Лидия Тихоновна, – заметила Инка, когда возвращались домой. – Посмотрела глазами тетки Алены – сколько нелепостей увидела.
– Любая власть держится за выгодные догмы. Она умеет морочить головы наивным, а всем остальным затыкать рты. Кто даст герою трибуну и кто его услышит? Рассыпалась передаточная цепь. Все мы теперь – одиночки.

14

Самый печальный вечер за все время отпуска – последний вечер накануне отъезда. Все давно собрано и уложено, просьбы и советы высказаны, время томительно тянется, и каждая отсчитанная часами пятиминутка приближает минуты расставания. Занятий нет, читать не хочется, слоняешься по комнате, осматривая каждый знакомый угол, каждый закуток, к которому снова привык, и с которым завтра снова придется расстаться надолго.

Ничто не идет в голову: ни мысли, ни желания – одно ожидание, но каждый раз, когда замечаешь маму, у которой тоже все сделано и переделано, но еще находятся какие-то занятия, чтобы не сидеть в щемящей тоске, ноющей болью наполняется сердце и выталкивает к горлу горький комок – приходится напрягать обмякшую волю, чтобы удержать готовые выступить на глаза из недр души сочащиеся слезы. Не уезжать нельзя, а уезжать горько и больно.

Мама крепится, но ее вид, наставления и советы красноречивее слов показывают, чего ей стоит отъезд.
Сон будет тревожным и чутким. Звонок будильника на рассвете никого будить не будет, он послужит сигналом – вставать.

Утром легче до той минуты, пока не надо выносить вещи и выходить из квартиры. Глупый Шлепок радостно трется у ног, но как только закроется дверь и звякнет ключ в замке, он пронзительно горько заплачет: «Мяу!! Куда!! Мяу! Куда! Мяу. Куда».
Загудят рельсы, покажется на повороте состав, застучат колеса на стыках. Заспешат все вокруг, засуетятся, и мама будет тревожиться:
– Садись скорее, ты не успеешь.

Последние прощальные поцелуи, и мамина просьба вдогонку:
– Пиши!
Толкнется состав, заскрежещут колеса, и там, на земле, начнется отток провожающих, их движение вспять – от состава к вокзалу, на площадь, а мама долго будет стоять одна под плакучими ветвями старой березы, и впереди нее, преграждая ей путь, будет нелепо торчать направленная в сторону города рукоятка противовеса от стрелок.

Застучат сильнее колеса на стыках, пойдет состав, ускоряя движение, оттаскивая, отдирая от мамы. Она будет стариться на глазах, и жизненные силы ее будут иссякать со скоростью убегающего состава. У нее еще хватит сил добрести до площади, доехать на автобусе до города, поговорить со Шлепком или уйти к соседям, чтобы не быть одной, но жизнь ее останется в этом бегущем вагоне.

– Долго я еще буду ждать? – возмутилась проводница. Пока она протирала поручни и запирала дверь, состав набрал скорость и подошел к повороту. Мелькнула хлебопекарня, к окну после толчка вагона подступили и побежали рядом, отставая, кусты высокой насыпи. Теперь, как ни старайся, не увидишь следов родного города.

Надо жить. Надо преодолевать боль. Надо отвлечься. Можно мысленно проделать снова мамин обратный маршрут, снова взбудоражить боль, но она и без повторения запомнилась надолго, навсегда, навечно.
Надо идти в вагон, надо устраиваться, надо жить.


Рецензии