Рассказы о Лемешеве. Верность. О смыслах бытия

        17 мая 1968 года,

        Кремлёвская больница.

        Он открывает глаза, чуть поворачивает голову, смотрит в большое окно. За окном только-только начинает рассветать. На фоне высокого бледно-розового неба уже стремительно мелькают стрижи и воробьи. После унылых белых стен и потолка палаты интенсивной терапии смотреть на них непередаваемо приятно. А тем более – после такой ночи, как эта.

        Ночью ему снилось, что он поёт в Колонном зале Дома Союзов. Давид  прекрасно аккомпанировал, и голос сначала звучал хорошо, а потом что-то случилось. Он почувствовал, что не может дышать, не может выдавить ни звука. Стоит у рояля и задыхается, как рыба на песке. Он смотрит широко раскрытыми глазами в зал, видит такие же полные ужаса глаза своих зрителей, чувствует, как в груди разливается жгучая боль, от которой наворачиваются слезы, а сердце дрожит и трепещет так, словно пытается выскочить из груди. Беспомощно оглядывается на Лернера, а тот играет и ничего не замечает.
        Он проснулся от собственного стона, чувствуя, как по лицу течёт холодный пот, увидел над собой освещённое ночником взволнованное лицо ночной сиделки. Вспыхнул полный свет, прибежала вся дежурная бригада, в палате сразу стало тесно. Всё вокруг вдруг наполнилось быстрым шарканьем шагов, звяканьем шприцев, стрёкотом кардиографа, негромкими, отрывистыми непонятными репликами, запахами резины, спирта. Стукнула оконная рама – мокрое лицо, шею, грудь внезапно опахнуло ночной прохладой. И сразу стало легче дышать, а страх смерти ушёл, словно его и не было.

        Откачали и на этот раз, слава богу. Воткнули в обе руки по капельнице, на грудь насажали этих чёртовых пиявок, которых он терпеть не мог с детства. Малышом был – боялся их, плакал, когда после долгого стояния в речном затоне отец отрывал от его маленьких худых ног этих кровопийц:
        – Не реви, Серёнька, ты мужик иль не мужик? Не бойся, всю кровь не выпьют, – говорил батя и гладил его большой рукой по выгоревшим вихрам.
        Но деваться было некуда, приходилось часами стоять с удочкой под берегом, по колена в воде, помогая отцу рыбачить. Когда подрос – привык, бояться перестал, но холодок омерзения к этим существам так и остался на всю жизнь. А в больнице он узнал, что они, оказывается, от смерти спасают, надо же! Но всё равно: насколько смог, отвернул лицо и закрыл глаза, чтобы не видеть, что вытворяют на груди эти спасители. Глядеть на них было тошно.

        Состояние на этот раз улучшилось на удивление быстро, ушла боль, восстановилось дыхание, сердце перестало трепыхаться, как заячий хвост. Медсестра ловко перебинтовала ему грудь. Повязка сразу же набухла кровью.
        – Анастасия Ильинична, а почему кровь сегодня так долго не останавливается? – он с тревогой смотрел на бинты.
        – Сергей Яковлевич, не волнуйтесь, все в порядке, так и должно быть. Просто мы сегодня поставили пиявок побольше. Вы же знаете, что от них кровь становится более жидкой. Вам это необходимо. А кровь скоро остановится. У вас она, к сожалению, даже после пиявок быстро останавливается, – она вздохнула, завязала концы бинта, спрятала их и провела ладонью по толстой, тугой повязке. – Всё. Утром снимем.
        Послушать Анастасию Ильиничну – так это плохо, что кровь останавливается быстро. А он всегда этим даже немножко гордился… Не поймёшь их, этих медиков… Всё у них не как у людей. Но такая опытная медсестра несомненно знает, что говорит.
        Он успокоился, незаметно задремал. И проснулся вот только сейчас, почувствовав, что рассветает.

        Эх, сейчас бы сесть, потянуться, размять затомившуюся спину… Но нельзя. Врачи велят лежать на спине. Пятьдесят шесть дней на спине! Это сколько же еще? Он прикидывает: заболеть угораздило двадцать шестого апреля, в самый разгар весны, перед майскими праздниками. Три недели уже прошло, почти половина срока. Но, боже мой, как же много ещё осталось…
        Часто он совсем перестаёт чувствовать свою спину и тогда просит врача разрешить повернуться на бок. Валерия Георгиевна Соренкова – прекрасный молодой доктор, святая женщина с ангельским терпением, но в этом вопросе категорична: на правый бок – только через неделю, и то на несколько минут в день. А вчера, когда он в очередной раз невинным тоном закинул удочку о повороте на бок, она сказала:
        – Сергей Яковлевич, я вас понимаю, вы устали. Но вы слишком торопитесь, вам может от этого стать хуже. Спросите Евгения Ивановича, может быть, он пораньше разрешит вам поворачиваться.

        Он как раз сегодня собирался поговорить об этом с профессором Чазовым, который заходит к нему каждый день, но теперь, после ночного приступа, как бы не продлили срок… Вот уж не дай бог! И кто же это придумал такую пытку – два месяца на спине?! Правда, теперь есть о чем мечтать: о том, чтобы эта неделя пролетела как можно быстрее. Никогда не предполагал, что мечта может быть и такой.
        Он быстро окидывает глазами палату. Сиделки на обычном месте нет, она отошла к медицинскому столику. И очень хорошо. Он расправляет плечи, напрягает все мышцы, сгибает ноги в коленях. А силёнки-то возвращаться начали потихоньку! Сжимает кулаки и осторожно потягивается всем телом. Ну вот, и сразу устал… Но всё-таки немного комфортнее стало, а то как заржавленный весь… Интересно, сколько времени? Грудь забинтована так туго и плотно, что за часами не дотянуться… Всё, хорошего понемножку. Он ложится, как лежал раньше, вытягивает ноги, закрывает глаза. В больничной утренней тишине все шорохи отлично слышны, и Ганна Андреевна сейчас опять будет ворчать. Хорошие люди медики, дай им бог здоровья, но строгий народ всё-таки, с ними не забалуешь.

        Сначала он не понимал, зачем ему ночная сиделка, и всё по доброте душевной деликатно пытался уговорить её идти отдыхать. Но когда начали возвращаться силы, понял. Он очень не любит спать на спине – и во сне, видимо, всё время норовит лечь на бок. И частенько ночью чувствует на плечах мягкие сильные руки:
        – Сергей Яковлевич…
        – А?..
        – Давай на спинку.
        Ну, и, конечно, сиделка нужна, если ночью станет вдруг плохо, как сегодня.

        Он открывает глаза и встречается взглядом с Ганной Андреевной, старой ночной сиделкой, уютной, доброй, заботливой не по служебной обязанности, а потому что так велит сердце. Он любит, когда дежурит она. Ей далеко за семьдесят, и относится она к нему, как к младшему брату. Когда они в палате вдвоём, то беседуют, обращаясь друг к другу на «ты». Он ласково называет её Галенькой. Она не против.
        Ганна Андреевна тихо вернулась на своё место у кровати и теперь внимательно на него смотрит. Она, конечно, всё слышала, потому смотрит с добродушной укоризной. Но ворчать и не думает, жалеет – ему и так сегодня ночью досталось.
        Он улыбается:
        – Доброе утро, Галенька.
        – Доброе утро, Сергей Яковлевич, – Ганна Андреевна, милый человек, говорит, словно воркует. И мягко соскальзывает на доверительные родные интонации, которые он слышал всегда только от самых близких людей. – Как ты? Водички дать?
        – Давай. Во рту пересохло, – и голос-то шершавый какой-то, что же это такое! Он пьёт, прокашливается. – Спасибо. Всё в порядке. Который час?
        – Рано, начало шестого. Ты бы поспал ещё, ночь-то у тебя какая беспокойная была. Поспи. Я рядышком, всё хорошо. Шторы задёрнуть?
        – Нет, не надо.
        Уснуть теперь вряд ли получится. Лучше любоваться утренним небом. Тремя вещами можно любоваться бесконечно: огнём костра, быстрой прозрачной речной водой и небом.

        Утро и день всегда заняты процедурами и обходом, потом приходит Верочка, и становится не до тягостных раздумий. Но ночью и ранним утром, когда больница спит, как сейчас, он остаётся наедине с собой. В голове начинают крутиться мысли о жизни – о прошлом, о будущем. О настоящем, конечно, тоже. Хотя что о нём думать, о таком настоящем, когда вот оно, вокруг, во всей своей больничной красе! Очень хотелось бы без этого обойтись – и без мыслей, и без такого настоящего. А о будущем сейчас думать стало возможным, потому что, кажется, дело потихонечку пошло на поправку. Появилась надежда, что он всё же выкарабкается.
        Какой она будет – жизнь после инфаркта? Станет ли ему доступна хоть какая-нибудь полезная деятельность? Или его уделом будут только воспоминания и тихое существование пенсионера в больницах да в санаториях? Спору нет, то, что хранит память, – драгоценно. Ему довелось испытать в жизни столько творческого и личного счастья, столько волнения – и радостного, и мучительного, и благодарного! А сколько выпало на его долю общения с людьми поистине легендарными, сколько любви видел он от людей, которых почему-то принято высокомерно называть простыми, – от своих зрителей и слушателей! Всё это живо в памяти. Но как же хочется не просто жить воспоминаниями, а делать дело! И делать так, как умеешь только ты!

        … Сможет ли он всё-таки вернуться к главному делу своей жизни – к пению? На этот вопрос пока нет ответа. Врачей он об этом предусмотрительно не спрашивает. От греха подальше. А то ещё, чего доброго, вызовут психиатра. И с Верочкой обсуждать это тоже не время – она так переживает, что толком не спит, не ест и совсем поседела. Он и помалкивает, не говорит об этом вслух.
        И всё же… Как быть, чем заниматься, если к пению вернуться не получится? Опять судьба ставит перед ним этот проклятый вопрос! Но одно дело – решать его в сорок лет, когда находишься в самом расцвете творческих и физических сил, и совсем другое дело – сейчас, на излёте пути.
        К сожалению, эти вопросы легче поставить, чем на них ответить.
        Ведь он молчит уже год, с конца марта шестьдесят седьмого.
        Весь шестьдесят седьмой год вспоминается как сплошная чёрная полоса – такого душевного смятения и безысходности никогда ещё не бывало в его жизни.

        В пятидесятых годах, когда Сергей Яковлевич работал в Большом театре, на редкие дальние гастроли они с Верой ездили вместе. В пятьдесят девятом он вышел на пенсию и стал свободен почти как птица, – так иронично называл он свой новый статус. Правда, какое-то время руководил Оперной студией при Московской консерватории, но к середине шестидесятых полностью переключился на концертную деятельность. Он не мог растрачивать драгоценное время, отпущенное ему судьбой как вокалисту. После шестидесяти лет этого времени оставалось мало. Но Верочка могла теперь ездить с ним на гастроли только в Ленинград, и то не всегда, – она была связана работой в своём театре и в консерватории. А в дальние поездки она сопровождала его очень редко.
        В семье у них царило согласие – они заботливо опекали друг друга и в бытовых делах, и в творчестве. Однако творчество творчеством, но о презренном металле тоже забывать было нельзя. По очень многим причинам и он не мог прекратить гастролировать, и Вера не могла бросить работу. Он всегда очень скучал по своему дому – дома было спокойно, надёжно и тепло. И когда он возвращался с гастролей, его всегда с нетерпением ждали.
        Так что до поры до времени всё шло неплохо.

        В последние годы они с Верой немного отдалились друг от друга, что было неизбежно при такой жизни: он пропадал в дальних поездках по всему Союзу, а её работа была связана только с Москвой и Ленинградом. Это нельзя было назвать охлаждением: чувства их стали напоминать ровный жар углей, дремлющих под покровом золы. Но так, наверное, часто бывает – любовь не может вечно пылать, рано или поздно она становится умиротворённой и глубокой привязанностью, которую скорее можно назвать дружеской.
        Но чем старше он становился, тем острее чувствовал необходимость присутствия Верочки рядом. Стоило ему уехать из дома на неделю-две, как душу быстро захлёстывала мучительная тревога. К привычному волнению перед выступлениями стал примешиваться страх, что он не сможет заставить голос звучать как должно. Во время гастролей часто теперь возникало странное ощущение одиночества – он тосковал и ничего не мог с собой поделать. От переживаний он опять стал плохо спать и вынужден был принимать снотворные.

        Вера крутилась как белка в колесе, а потому он всеми силами старался оберегать её душевный покой. Что-что, а держать осанку на людях, достоверно играть бодрость и уверенность в себе он умел. Беды его всегда были спрятаны глубоко внутри – в душе, в мыслях. Правда, Верочка умела безошибочно определять эмоции, написанные у него на лице,– его всегда выдавали глаза. Но свою гастрольную тоску он умудрялся загонять под такую броню, что даже Веру получалось вводить в заблуждение. Она видела только, что он очень устал, что барахлит сердце, и всё уговаривала снизить концертную нагрузку.
        Обычно он писал ей с гастролей, что выступает успешно, что голос звучит хорошо. Присылал в письмах и привозил сам  множество газетных вырезок, потому что Вера вела летопись его творческой жизни. Но только он да ещё Давид Лернер знали, чего ему стоило теперь настроить голос к выступлению. С середины шестидесятых голос стал подводить. Каждый раз при этом возникало жутковатое ощущение уходящей из-под ног земли. Привыкнуть к этому было нельзя, жить с этим было невозможно. И он ломал, ломал себя, заставлял звучать голос так, как надо, заставлял себя быть в рабочем тонусе, ездил на гастроли вопреки хандре и плохому самочувствию.

        Именно тогда он понял вдруг, что пришла старость, но никак не мог с этим примириться. Его приводило в ужас будущее без пения, без творчества, откровенно панические мысли мучили, не давали покоя. Ничем, кроме пения, он заниматься не мог, – да, честно говоря, и не хотел. В начале ноября шестьдесят пятого года он смог записать на пластинку романсы, русские и украинские песни с оркестром Владимира Федосеева. У него всё получилось, он был счастлив. Но одновременно с этим появилось тоскливое предчувствие, что эта запись – лебединая песня.
        Чувство одиночества в поездках не покидало теперь ни на минуту. Всё казалось, что будь рядом Вера – и тревога уйдёт, голос настроится, зазвучит. Может быть, это было самовнушение. Он знал свою эмоциональность, знал, какие волшебные вещи обычно творит с ним близость любимого человека, знал, какие крылья вырастают, когда рядом Вера.
        Все гастроли в шестьдесят шестом году прошли относительно прилично, хотя физически и морально было трудно. В самом конце шестьдесят шестого он простыл и заболел ларингитом. И голос, вопреки лечению и ожиданиям, почти совсем увял. В начале шестьдесят седьмого он смог съездить на гастроли в Псков и Новгород, потом в марте выступил в Большом зале Московской консерватории. А после концерта он сказал Верочке, что творческая жизнь его закончена, потому что она ездить с ним не может, а один он больше никуда не поедет. Это слегка походило на ультиматум – он не сдержался и бросил эти слова резко и раздражённо, таким тоном, что Вера опешила от неожиданности.
        Никогда он не нуждался в ней так, как в ту пору.

        В конце марта шестьдесят седьмого года стала сильно кружиться голова, начало скакать давление, и наконец во время одного из таких эпизодов он на несколько мгновений потерял сознание. Он был тогда дома один. Сидел у бюро, читал – и вдруг затрепетало и заболело сердце, стало тяжело дышать, всё поплыло в глазах. Он сдёрнул очки, уронил их на книгу, резко встал, чтобы открыть форточку, но окно стремительно улетело куда-то вбок и вниз, мелькнул белый потолок – и наступила темнота.
        Пришёл в себя Сергей Яковлевич от боли. Он лежал на спине, болело плечо. Видимо, падая, он сильно приложился о край бюро. Это, по счастью, смягчило удар об пол, когда он рухнул навзничь на дубовый паркет. Он с трудом, как во сне, поднялся, машинально бросил взгляд на часы. Они по-прежнему показывали пять минут второго – значит, обморок длился меньше минуты. Хорошо хоть, что ничего не сломал, не вывихнул, не разбил затылок. И, слава богу, что успел вовремя снять очки. Решив не дожидаться Веры, заставил себя собраться и поехал в поликлинику.
        Болела голова, волнами накатывала дурнота, внутри всё дрожало, руки-ноги были словно чужие, а в душе стоял такой мрак, какого никогда ещё не бывало. Это был и ужас перед случившимся, и страх перед будущим, и вообще полное отчаяние.
        Его тщательно обследовали и вынесли приговор: гипертоническая болезнь, мерцательная аритмия, сердечная недостаточность. И запретили концертную деятельность. Для него случившееся стало эмоциональным шоком. И солидный возраст, и уставший голос, и тревожное одиночество на гастролях, и тоскливая неуверенность в себе, и болезни, которые дремали до поры до времени, а теперь вдруг проснулись, и обморок, и страх смерти, и запрет врачей – всё свалилось на него, обрушилось, словно обвал в горах, и придавило тяжким грузом.

        Сергей Яковлевич знал, как разрушительно сказываются на его голосе переживания, – он уже перенёс это много лет назад. Но тогда он был моложе, сильнее и смог пережить беду с голосом, потому что пережил и переломил беду в своей жизни. А ещё в его жизнь как раз в те годы пришла Вера - и он всё смог и всё преодолел. Она была с ним и сейчас. А вот он переоценил свои силы, пряча от неё проблемы. Не нужно было ничего прятать, Верочка всё поняла бы и помогла. Но что случилось, то случилось. Голос звучать перестал.
        Вера тогда увидела всё, что он так тщательно скрывал, – и пришла в ужас, начала корить себя за невнимательность. Она сразу же бросилась заканчивать свои служебные дела. Но было поздно – петь он не мог.
        Он, конечно, ещё немножко потрепыхался. Прошёл курс лечения в ЦКБ, потом летом они с Верочкой съездили в один из крымских санаториев, где он прилежно выполнял все назначения врачей в надежде, что сердце заработает, как положено, а голос зазвучит. Летом они ещё собирались съездить в деревню проведать маму, повидаться – может быть, в последний раз. Она стала совсем слабенькой, почти не вставала с постели.

        Но ни одна из этих надежд не сбылась.
        Сердце по-прежнему работало с перебоями, давление зашкаливало. С мамой повидаться не получилось – после возвращения из санатория он чувствовал себя из рук вон плохо и до деревни так и не добрался.
        И голос звучать не хотел. Даже если бы случилось невероятное, и врачи дали бы «добро» на концерты, то петь он всё равно не мог. Тем не менее, стиснув зубы, он пытался перебороть судьбу: по-прежнему дома упорно занимался, пел фрагменты из разных произведений, и иногда даже казалось, что что-то получается. Но получалось редко – и совсем не так, как хотелось.
        Жизнь его сковал какой-то страшный порочный круг, вырваться из которого было невозможно: тоска и тревога из-за того, что не звучит голос, каждый раз влекла за собой гипертонический криз. На фоне криза неминуемо возникал приступ стенокардии с аритмией, одышкой, головокружением. После этих приступов настроение обычно бывало на нуле, а с таким душевным настроем о профессиональном пении можно было даже не помышлять.

        Осенью Сергей Яковлевич вышел работать в консерваторию – заведовать кафедрой оперной подготовки и Оперной студией. Они с Верой стали ездить на работу вместе. Но этот шаг сделан был скорее от безысходности. Он не мог заниматься тем, ради чего жил, и жизнь утратила смысл. В голову помимо воли всё время лезли тоскливые мысли: если не петь, зачем тогда жить? Он стал мрачен и несдержан, вспыхивал по всякой ерунде. Бедной Верочке пришлось тогда нелегко. Каждый раз после эмоционального срыва он готов был провалиться сквозь землю.
        Теперь, задним числом, он вспоминает обо всём этом со смешанными чувствами. Он сам был неприятно поражён своей ершистостью, которая вдруг выскочила, как чёрт из табакерки, и унять которую никак тогда не получалось, – он и не подозревал в себе таких запасов сарказма и желчи. И сейчас он не устаёт запоздало стыдить себя за несдержанность – и восхищаться терпением и любовью Веры. Ни единого слова обиды не услышал он от неё в тот тяжёлый период. Казалось, что она понимала его лучше, чем он сам. Вспоминаются её глаза, полные любви, сострадания и желания помочь, её тёплые руки, её постоянное присутствие рядом.
        Вера давала чувство защищённости, в котором он так нуждался.
А когда в нынешнем апреле грянул инфаркт, то лишь благодаря ей он остался жив.

        Несмотря на молчание в прошедшем году, несмотря на безвыходное, казалось бы, положение, в которое его загнала судьба, сейчас в душе затеплилась и стала потихоньку разгораться надежда. Словно тяжёлой болезнью, жизнью, повисшей на волоске, физическими и моральными муками, отчаянием своим он словно искупил какую-то вину и получил второй шанс. Ведь для чего-то он даётся, этот второй шанс! И откуда-то появилась и стала крепнуть уверенность, что, если ему суждено будет выздороветь, то он сможет запеть. Наверняка оттого, что Верочка теперь рядом. В будни она рядом семь часов в сутки, в выходные – целых двенадцать. Но даже когда она отсутствует, он точно знает, что душой и мыслями она с ним. С такими настроениями о возвращении к пению можно размышлять здраво и почти спокойно. Цель эта стала казаться вполне достижимой.
        Конечно, устали связки, да и больные лёгкие в последние годы постоянно дают о себе знать. Малейшая простуда, как ни тщательно он лечится, норовит перейти в бронхит, а то и в воспаление лёгких. С этими болячками не пение, а горе. Но если беречься, строго следовать режиму, с умом подбирать репертуар, то всё будет в порядке, можно вполне прилично пропеть ещё несколько лет. Тем более что ему есть что сказать своим слушателям.
        Всё это – пока под большим вопросом, конечно. Но сказал же умница Эжен Скриб: «Хотеть – значит мочь». Всю жизнь Сергей Яковлевич неукоснительно следовал этому принципу. И сейчас ему кажется, что и на этот раз судьба будет на его стороне. Вопреки всему.

        После инфаркта прошло уже три недели, а он всё ещё с трудом разговаривает. Казалось бы, какое отношение инфаркт миокарда имеет к гортани, к связкам? Выходит, что имеет. Голос тихий, сиплый какой-то. Понятно, что он слишком торопится, что прошло очень мало времени, раз не то что вставать, – на бок лечь пока не разрешают. О каком пении может идти речь, когда он ещё совсем слабый, ложку удержать – и то проблема!
        Его нетерпеливость часто его подводит. Надежды надеждами, а душу иногда вдруг обжигает холодом: «Ничего не выйдет, не обольщайся…» Он сразу мысленно жёстко одёргивает себя: «Прекрати панику, псих, слабак, чёрт бы тебя побрал! Возьми себя в руки, стисни зубы и терпи, время не перепрыгнешь! Лечись, помогай врачам, Вере, и может быть, Бог даст тебе ещё попеть!» После такой отповеди душевное равновесие стало на удивление быстро восстанавливаться, и это очень хороший признак. Раньше ведь тоже стоило на себя разозлиться, врезать себе от души – и он сразу приходил в чувство. А в прошлом году этот испытанный приём перестал было действовать, эмоции по всякому пустяку сразу шли вразнос. Сергей Яковлевич совсем тогда пал духом, решив, что нет у него прежней власти над собой.

        Он вздыхает, хмурится.
        – Что? Так и не спится? Может быть, нужно что-нибудь? – сиделка озабоченно смотрит на его помрачневшее лицо – взгляд словно обращён внутрь себя, брови сведены, губы сурово сжаты. Ей, наверное, непривычно видеть у него такое выражение, но он-то знает, какое лицо у него бывает при невесёлых размышлениях.
        – Да нет, всё нормально, не обращай внимания. Это я на себя злюсь. Лезут в голову всякие глупости, вот и не спится, – он вновь переводит взгляд в окно, в прозрачную небесную высь.

        … Есть у его натуры одна особенность, за которую он благодарен судьбе. Он всегда был разумным оптимистом, умел легко переключаться, умел видеть почти в любой ситуации, в любом человеке положительные стороны. Помнится, одна желчная дама, с которой ему довелось много лет назад общаться, назвала эту его черту прекраснодушием. Так и сказала: «Тюфяк ты прекраснодушный, вечно все у тебя хорошие! И сам для всех хочешь быть хорошим!» Это она так хотела его обидеть – уж кем-кем, а тюфяком-то он точно не был. Он тогда ответил ей вполне резонно: «А тебе не кажется, что уж лучше быть для всех хорошим, чем для всех плохим?» – и тем самым навлёк на себя все громы небесные, потому что дама справедливо приняла этот пассаж на свой счёт. Ладно, не будем вспоминать то, что давно прощено, забыто и поросло быльём.
        В прошлом году оптимизм и умение быстро переключаться ему изменили, но иначе и быть не могло – ведь он тогда потерял смысл жизни. Тут поневоле жить расхочется... А в нынешнем апреле опять, как некогда, судьба подвела его к последней черте, и он по-настоящему за эту черту заглянул. Ледяным страхом смерти пахнуло в лицо, и он понял, насколько дорога и уникальна жизнь, данная единожды. Дорога, уникальна и многообразна. И смыслов в ней может быть множество.
        Если ему суждено выжить, то в ближайшем будущем он проанализирует и оценит всё, что произошло. И опять обретёт смысл бытия. Может быть, тот же самый, что был в его судьбе всегда, с самых ранних лет. А может быть, и иной. А может быть, и множество смыслов. Но обретёт обязательно.
        Он знает за собой ещё одно свойство, которое обычно помогало на распутье, когда жизнь ставила перед ним сложные, трудно разрешимые задачи. Он всегда умел выделить главное, отмести второстепенное и неуклонно следовать «генеральной линии», подчинить ей всё. Всегда умел придавить ненужные эмоции и рассуждать чётко, логично, отстранённо. Прошлый год – не в счёт. Он канул в Лету, и слава богу!
        Посмотрим, что принесёт год нынешний, високосный. Какие ещё сюрпризы.

        … Там будет видно, как жизнь сложится дальше. Сможет он петь – хорошо. Не сможет – значит, будет преподавать, писать, заниматься просветительской работой. Хватит на его век дел, в которых он может принести пользу людям. Так или иначе он докажет своё право на полезную жизнь! Никто ещё не умирал от невозможности петь. Сейчас главное – вылечиться, встать на ноги, вернуть силы. Всему своё время. Не надо опережать события. Полагается сейчас лежать на спине – значит, нужно лежать, сколько положено, и не надо капризничать. Полагается сейчас есть четыре раза в день бульоны, протёртые супы, и всё без хлеба – значит, нужно есть… Хоть с души воротит, в другое время послал бы такую еду к чертям собачьим, а то и подальше… Всё бы отдал за ломоть деревенского хлеба с тамбовским окороком и солёным огурчиком… Или хотя бы за посоленный кусочек черного хлеба… Стоп! Куда-то не туда мысли свернули. От генеральной линии. Но надо же – аппетит появился! Дожить бы теперь до завтрака, который будет только через два с лишним часа... И как же сегодня обрадуется Верочка!..

        Чтобы немного отвлечься и переключиться, он просит открыть окно. Сиделка спокойно открывает всю створку – май перевалил за середину, ночные холода ушли, и можно не опасаться простуды. Благоуханный, свежий утренний воздух больничного парка наполняет палату. Он пахнет и весенней землёй, и свежей, молоденькой зеленью, и хвоей. Стал слышнее гомон птиц, и придвинулся вплотную шум огромного города.
        Майский день потихоньку разгорается. Судя по цвету неба и облаков, уже начало седьмого. Сергей Яковлевич всю жизнь умел определять и контролировать время каким-то шестым чувством, казалось, что внутри работает безотказный хронометр. Даже, помнится, в молодости пари заключал с друзьями… Значит, по больничному распорядку дня скоро подъём. Приличные пациенты встанут, пойдут умываться, завтракать, после процедур выйдут в парк и будут сидеть, стоять, ходить, где хочется, и гулять, гулять в своё удовольствие! А всякие иные-прочие сутками будут валяться в постели на спине ещё пять недель.

        До прихода Верочки ещё около семи часов. По ночам здесь не разрешают находиться родным, а с утра она, бедная, на работе в консерватории… Бог ты мой, не помереть бы за это время от нетерпения! Это же надо – так ждать свидания с любимой женщиной! Словно в юности… Он ловит себя на том, что смотрит в глаза Ганне Андреевне, и её лицо прямо-таки расцветает навстречу, всё лучится добрыми морщинками.
        – Так и не поспал ты больше, – ласково говорит она и на минуту замолкает, размышляя. – Всё спросить тебя хочу: ты ведь не сердишься, что я так с тобой разговариваю?.. На «ты»?
        – Не сержусь, Галенька, – улыбаясь, отвечает он. – На что же тут сердиться?
        Она кивает задумчиво:
        – Не обижайся, правильно. Так ведь только со своими можно разговаривать. А ты свой, всё понимаешь.
        Она устало меняет позу, складывает натруженные руки на коленях. Вдруг приходит мысль, что она ведь всю ночь не сомкнула глаз. Он-то успел и поспать, и покувыркаться с сердечным приступом, и подремать, и поразмышлять. А она всё это время была начеку, оберегая его жизнь.
        – Знаешь, сколь вашего брата я в войну перетаскала? Всяких – и в хромовых сапогах, и в кирзовых, и в обмотках. И скажу тебе так: все вы орлы, когда на ногах да в силе, когда грудь у вас в орденах. А как от подушки голову поднять не можете да слабее ребятёнков становитесь – все одинаковые, что генерал, что солдат. И здесь всё то же, – она вздыхает. – Ну, ладно. Раз всё равно не спишь – давай-ка с тобой подушечку поудобнее взобьём, всё поправим, – она встаёт и начинает неторопливо приводить в порядок его постель.

        Он внимательно слушает её философские рассуждения и, конечно же, не обижается. Она права, как сама жизнь. Хотя Ганне Андреевне наверняка здорово влетело бы, если бы кто-нибудь из врачей или медсестёр услышал, как у неё проскакивает в его адрес это задушевное «ты». И ладно, и не надо никому этого слышать. А ему тепло от её слов. Хорошо и тепло, потому что он свой для этой старой деревенской женщины, чей смоленский говор так живо напоминает тверскую речь его односельчан. И сама она напоминает ему и мать, и младшую тётку Анису. И кажется, что рядом с ним заботливая сестра, хотя сестры-то у него никогда и не было.
        Ганна Андреевна запускает руки под подушку – и подушка из блина превращается в мягкое облако. Потом тщательно одёргивает и расправляет простыню, осторожно, мягкими массирующими движениями проводит ладонями по его затылку, шее, плечам, забинтованным лопаткам.
        – А то спина-то у тебя затомилась, – тихонько приговаривает она и уютно укрывает одеялом.– Не замёрз? Окно не закрыть?
        – Нет-нет, не надо! Так дышится легче. Спасибо, Галенька. Прямо как заново родился.
        – Я уж гляжу – повеселел чуть-чуть… Ну, вот и хорошо, вот и ладно.

        Сергей Яковлевич закрывает глаза. Лицо ласкает прохладный весенний воздух. И птицы щебечут громче, деловито, совсем по-дневному. И опять бегут, бегут мысли…
        … Есть, однако, в его жизни одна драгоценная сущность, которая никуда не исчезала. Она появилась давно, ещё девятнадцать лет назад. Он в последнее время чуть не перестал замечать её, воспринимая как нечто само собой разумеющееся. Когда дышишь – о воздухе не думаешь. А сейчас именно она даёт сил дождаться утра, а потом и полудня. Именно она заставляет всё утро держать в руке часы. И кажется, что часы в руке накаляются, стрелки ползут страшно медленно, а на глаза наворачиваются слёзы нетерпения, как у юнца, прилетевшего на первое свидание… У этой сущности есть имя – Вера. Вера Николаевна. Его Верочка.

        Приступ, что разыгрался сегодня ночью, – уже второй за эти три недели. Первый случился спустя десять дней после инфаркта. Он был более затяжным, чем сегодняшний, но что напугало больше всего – после него разболелась, а потом ослабела и стала холодной кисть правой руки. Врачи сказали, что в артерию, питающую руку, из сердца занесло тромб. Судьба посчитала, видимо, что инфаркта ему мало, и послала вдогонку хороший довесочек. Чтобы жизнь мёдом не казалась.
        После первого приступа Чазов назидательно заметил, что всё закономерно – сколько верёвочке ни виться… Как и следовало ожидать, толком не леченая много лет стенокардия дала наконец грозное осложнение – обширный инфаркт миокарда со всеми сопутствующими прелестями: тромбозами, мерцательной аритмией, сердечной недостаточностью. Хотя две последние «прелести» явно были и раньше, – инфаркт на ровном месте не возникает. И сама стенокардия, конечно, с ним на всю оставшуюся жизнь. «Правда, на фоне тщательного и своевременного лечения сердечные приступы станут более редкими и будут протекать легче», – добавил профессор. В качестве утешения, надо полагать.

        Для понимания сути своей болезни он попросил, чтобы ему всё подробно разъяснили: что с ним произошло, почему произошло, а главное – как жить с этим дальше. Он не совсем был согласен с Чазовым, что его стенокардия «толком не леченая». Ещё как леченая! За десять с лишним лет, с тех пор, как всерьёз стало барахлить сердце, было выпито неисчислимое количество нитроглицерина, аспирина и Верочкиных любимых капель Вотчала. Сам же профессор Борис Евгеньевич Вотчал, с которым они с Верой познакомились на отдыхе в Крыму, всё это и назначил. И настоятельно звал после возвращения в Москву в свой институт для обследования и более точного подбора лечения. Сергей Яковлевич несколько раз собирался воспользоваться этим любезным приглашением, да всё как-то было не до того.
        Он не стал спорить с Чазовым. Во-первых, на это не было сил. А во-вторых, он ведь действительно много лет не щадил сердце, долгие годы нагрузки были чрезмерными. Спорить тут не о чем. Тем более, что с врачами спорь, не спорь – всё равно в конце концов поймёшь, что ты олух и совершенный невежда в том, что касается твоего здоровья.
        Доктора ему детально всё объяснили, в том числе и то, что случилось с рукой. Во время этого объяснения его окатила ледяная волна запоздалого страха. Оказывается, ему повезло, что тромб случайно занесло в руку, а не в голову. Даже помыслить страшно, от чего спас его простой случай. После инсульта была бы не жизнь, а прозябание. А могло бы и кончиться всё в одночасье.
        Но лучше не застревать мыслями на таких вещах, иначе наверняка придётся пить валокордин, а делать этого очень не хочется. Лучше думать о хорошем. О том, что вселяет надежду.
        Сейчас радует правая рука – улучшение её состояния происходит прямо на глазах. Это не удивительно, руку лечат очень интенсивно, чего только с ней не делают! Без пиявок тоже не обошлось, хотя он по-прежнему страстно их ненавидит, несмотря на явную лечебную пользу. Но капризничать и показывать медикам детские страхи ему не к лицу, поэтому он стискивает зубы и пиявок терпит. И смешит медсестёр, называя этих кровососов упырями, вурдалаками и цитируя пушкинские «Песни западных славян». Нет сомнений, что и сердце потихонечку пошло на поправку, но что с ним делается там, в груди, – тайна за семью печатями.

        Он опускает взгляд на забинтованную грудь, на подсохшие бурые бинты. Ну и зрелище… Прямо как раненый в медсанбате. Надо будет попросить снять повязку поскорее, а то Верочка опять перепугается. Она и так переживает. Старается при нём держаться, шутит, улыбается. А сама сдала, осунулась, новые морщинки появились. И волосы совсем побелели. Её чудесные пушистые волосы… Какая всё же она у него красавица и с седыми волосами! Как же он по ней соскучился!

        Утро пролетело в хлопотах, уже ставших привычными: завтрак, врачебный обход, процедуры, лёгкий массаж, лечебная гимнастика. Повязку сняли перед обходом, протёрли грудь спиртом, прижгли ранки йодом. С Валерией Георгиевной пришел профессор Чазов, сел на стул у кровати.
        – Как дела, Сергей Яковлевич? Напугали вы нас немножко ночью.
        – Да ничего, Евгений Иванович, сейчас вроде бы все в порядке. Спасибо девочкам, не дали помереть.
        Он всё никак не может привыкнуть к слабому звучанию своего голоса. Удивительное дело: хочешь громко сказать что-то, показать окружающим, что ты уже орёл, а с губ срывается какой-то бессильный сиплый лепет.
        – Ну уж сразу и помереть! – Чазов, ободряюще улыбаясь, берёт его за кисть левой руки, задерживается пальцами на запястье. – Даже и не надейтесь, никто вам умереть не даст. У вас богатырский организм, все будет в порядке. Ну-ка, сожмите... Сильнее, сильнее, не бойтесь!
        Он изо всех сил стискивает руки Чазова, которые тот подал крест-накрест.
        – Ничего себе лирический тенор! Руки как клещи! И правая заметно лучше стала! Заметно! Вам часом подковы гнуть не доводилось, маэстро? – Чазов перехватывает кисти его рук и зачем-то рассматривает их на дневном свету, кажется, даже сравнивает. – Н-да, суставчики-то у вас… Не больно? – он чувствительно перебирает суставы пальцев.
        – Нет!
        – Ну, да ладно, это потом… Валерия Георгиевна, в программу обследования внесите обязательно, – непонятно говорит он, и Соренкова кивает, что-то помечает в истории болезни. – Сергей Яковлевич, вы что же, с гантелями занимаетесь? Или с эспандером?
        – С эспандером.
        – Тогда не удивительно, что у вас такая отличная мускулатура и такой запас прочности.

        Запас прочности! Он собирается скептически хмыкнуть, но вовремя сдерживается и только поджимает губы. Не очень понятно, как слова профессора о богатырском организме можно соотнести с ужасающей общей слабостью. Отличная мускулатура тоже пока здорово подводит – для того, чтобы поднять руки и обнять Верочку, приходится прилагать массу усилий.
        – Подковы гнуть пробовал – не получается, а лошадь удержу, – отвечает он, улыбаясь. И тут же мрачнеет. – Вернее, раньше мог удержать. Теперь не знаю…
        – Потихоньку всё восстановится. Не нужно торопить события. Кисть уже значительно теплее и сильнее, лечение даёт хорошие результаты. Когда станете активно двигаться и делать более интенсивные упражнения, тогда подвижность руки и её сила восстановятся в полном объёме. Но главное у нас с вами всё-таки не рука, а ваше сердце. Я слышал, вы всё на бок проситесь лечь. Рано, Сергей Яковлевич. Через неделю подойдёт стандартный срок – и ляжете на бок. Эти сроки неглупые люди придумали. Прошу вас, не торопитесь.
        Говоря всё это, профессор ненадолго примолкает, приостанавливает беседу и крепкими пальцами выстукивает, пальпирует грудь, живот. Потом детально осматривает и ощупывает всю правую руку, подолгу задерживаясь тёплой ладонью на пальцах, тыльной стороне кисти, предплечье. Вставив в уши оливы фонендоскопа, опустив голову, Евгений Иванович внимательно вслушивается в сердце, лёгкие, тщательно выслушивает пульс по всей правой руке, от ключицы до запястья. Сергей Яковлевич не удивляется, он уже привык к тому, как Чазов оценивает температуру руки и слушает кровоток.
        Лемешев всегда с большим уважением относился к любой высокопрофессиональной работе, граничащей с искусством. И теперь с восхищением наблюдает за работой профессора, его красивыми отточенными движениями, чуткими, гибкими и бережными руками. Чазов вынимает оливы из ушей, набрасывает фонендоскоп на шею.
        - Всё очень неплохо, всё идёт своим чередом. Вы молодец! Потерпите, Сергей Яковлевич, недолго осталось, скоро будете ложиться на бок. О руке не беспокойтесь, мы с вами обязательно приведём её в порядок. И не обращайте внимания на мои слова о суставах, это не страшно. Этим мы займёмся потом, когда решим все основные проблемы, и когда вы встанете на ноги. А сейчас пока отдыхайте, читайте. Веру Николаевну слушайтесь, она у вас замечательная, – Евгений Иванович улыбаясь, жмёт ему руку, встаёт. – Я к вам ещё сегодня зайду.


        По его просьбе места укусов пиявок прижгли не зеленкой, а йодом, чтобы не очень бросались в глаза. Но Вера сразу все видит и меняется в лице.
        – Что, опять приступ был, Серёжа? Как сейчас? – встревоженно спрашивает она, окидывая его испуганным взглядом.
        Он не видел себя в зеркале три недели, с того самого дня, как заболел, и может только догадываться, насколько похудел на здешнем лечебном рационе. Проводя иногда исхудавшими ладонями по лицу, он ощущает, как осунулся, как запали щёки. То-то Верочка каждый раз, увидев его, едва сдерживает слёзы.
        – Все уже хорошо, дружочек мой, пустяки, не тревожься, – он старается говорить уверенным тоном, но пока получается плохо, голос не слушается.
       Она не верит и, быстро чмокнув его в щёку, бежит узнавать у Соренковой о его состоянии. После разговора с лечащим врачом Верочка немного успокаивается. Вернувшись в палату, садится на своё обычное место, пододвинув стул вплотную к высокой кровати, поближе к изголовью. Наклоняется, вновь целует, на этот раз подолгу задерживаясь на его лбу, щеках, подбородке, губах, ласково гладит по колючим щекам, приглаживает волосы. Как же он ждал этих прикосновений со вчерашнего вечера, мечтал о них как мальчишка!.. Улыбаясь, он ловит её руку, кладёт себе на грудь, нежно прижимает:
        – Попалась!.. Знаешь, сколько мы с тобой не виделись?
        – Знаю. Семнадцать часов.
        – Нет. Не просто семнадцать часов, а целых семнадцать часов восемь минут! Сейчас буду рассказывать тебе, как я соскучился.
        – Сереженька, подожди, мой хороший, успеешь рассказать. Ты только посмотри, что я тебе принесла!.. Елена Андреевна сегодня привезла из типографии сигнальный экземпляр. Валерия Георгиевна разрешила тебе показать. Ты только не волнуйся, хорошо?
        Верочка, действуя одной рукой, сначала берёт с тумбочки и надевает на него очки, а потом, словно волшебница, извлекает из сумки книгу и ставит нижним обрезом ему на грудь. Элегантная суперобложка глубокого чёрного цвета с его фотографией в роли Ленского, внизу – белыми буквами «С. Лемешев. Путь к искусству». Он не верит своим глазам… Словно во сне, выпускает её руку, поправляет очки, берёт книгу обеими руками.

        Как кстати… Как удивительно кстати!.. Словно в сказке: за мёртвой водой подоспела вдруг живая! Нахлынула – и окатила свежо и радостно, прибавила жизненных сил! А то уж он, честно говоря, и ждать перестал…
        Он снимает переднюю часть суперобложки и видит под ней обтянутый белоснежной тканью переплёт, ту же надпись, но золотом… Внезапно перехватывает горло, наворачиваются слезы, всё вокруг расплывается. Он опускает книгу на грудь, снимает очки, смущённо откидывает голову, закрывает глаза. Совсем нервы ни к чёрту стали… Из-под плотно сжатых ресниц пробиваются слёзы, тихо стекают к вискам. Сергей Яковлевич склоняет голову набок и вытирает висок о подушку.

        Он глубоко вздыхает, кладёт на книгу ладони, прижимает её к груди. Потом открывает глаза и смотрит на Верочку так, словно собирается признаться ей в любви. Как давно он не признавался ей в любви...
        – Ну как, Сережа? Правда же, красивая книга получилось? Оформление отличное – и строгое, и изящное. Я считаю, что художественный редактор молодец, – Вера, щадя его самолюбие, старательно не замечает слёз.
        Он видит – из-за его реакции она очень встревожилась. Но какая же она молодец, что привезла книгу! У него ощутимо прибыло сил! Он много раз слышал и от Чазова, и от Валерии Георгиевны золотые слова: нельзя лечить тело, не леча душу. И они знают, что говорят.
        Вера промокает ему глаза и виски платком и кладёт тёплую ладонь на его руки. Надо её успокоить.
        Сергей Яковлевич ещё раз взволнованно переводит дух и тихо говорит:
        – Верочка, если бы не ты, не было бы никакой книги. И меня бы сейчас не было.
        – Серёженька, что ты…
        – Не спорь, я говорю, как есть. Мне тебя послала судьба. Ты – моё солнышко, горячее и яркое. Без тебя я бы умер. И не три недели назад, а ещё девятнадцать лет назад. Их просто бы не было, этих девятнадцати лет. Так что эта книга одинаково принадлежит и тебе. А этот экземпляр, самый главный и памятный, по праву твой, я его подпишу тебе в твой день ангела, тридцатого сентября. Только бы дожить...
        Тёплая нежная рука вздрагивает. Верино лицо вдруг становится тревожно-беззащитным и растерянным, серые глаза мгновенно наполняются слезами. Успокоил, называется!.. Признался в любви!
       – Дружочек мой милый, прости! Не слушай меня. Не собираюсь я умирать! Верочка!.. Ну, перестань, перестань… Всё в порядке, правда… Пожалуйста, не тревожься.
       Он, виновато улыбаясь и кляня себя мысленно на все лады, смотрит на жену, нежно гладит её руку, как гладят по головке малыша. И, только увидев, что лицо её стало спокойнее, снова надевает очки, раскрывает книгу, листает. И вздыхает сокрушенно:
        – Нет, не могу, сил пока нет. Не держат руки. Да и вижу плоховато, надо будет новые очки для чтения сделать. Верочка, помоги мне, пожалуйста, книгу под подушку положить. Но так, чтобы я мог её сам достать.

        Бедная Вера всё ещё еле сдерживает слезы. Опустив голову, она приподнимает угол подушки и помогает убрать книгу в изголовье, к часам. Ему не разрешают пока надевать часы на руку, и его «Луч» на кожаном ремешке живёт сейчас под подушкой.
        Ещё раз мысленно изругав себя всеми нехорошими словами, подходящими к случаю, Сергей Яковлевич ложится прямо, опять ловит Верочкину руку. Тихонько прикасаясь губами, он целует кончик каждого пальца, потом прижимает её руку ладонью к своей щеке и замирает, глядя на жену влюблёнными глазами. После этой трогательной пантомимы он с минуту отдыхает и говорит:
        – Вот, дружочек мой… Теперь хоть что-то после меня останется. Хоть что-то, что может помочь людям сделать в жизни правильный выбор и не натворить ошибок.


        Он смотрит на неё ясным, одухотворенным взглядом и весь светится от счастья. Вера Николаевна не верит своим ушам. От неожиданности высохли слёзы, собственные переживания кажутся ей маленькими, несущественными перед такой высотой человеческого духа. «Хоть что-то после меня останется»! Это говорит человек, который вот уже больше сорока лет неустанно, верой и правдой трудится во славу русского искусства, служит людям, приумножая своим лучезарным даром добро в этом суровом мире. Самые точные слова сказал о нем Борис Хайкин: «Артист, озаряющий счастьем». Сколько было сделано записей, которые будут жить много десятилетий, сколько тысяч счастливых зрителей видело и слышало его спектакли и концерты и унесло с собой крупицы его доброты, скольким миллионам людей, слышавших его пение по радио, становилось радостнее и легче жить!
        Скольким людям он помог в жизни дружеским участием, добрым советом, сколько молодых артистов и студентов научилось у него, помимо профессионального мастерства, благодарному и уважительному отношению к зрителю, доброте, скромности, порядочности, товарищеской взаимовыручке! Не принято о таких вещах говорить, – он сам всегда сердито отмахивается и запрещает даже вспоминать об этом, – но ведь он и помогает молодым деньгами без отдачи, и покупает путёвки в санатории, лекарства, билеты на свои выступления. В конце пятидесятых он, имея дачу как народный артист СССР, лично ходил в Моссовет и горячо доказывал необходимость загородного отдыха для творческих людей. Руководство Московской области не могло отказать Лемешеву, и многие коллеги по Большому театру до сих пор вспоминают его добрым словом – только ему они обязаны своими дачами в Апрелевке.
        И он считает, оказывается, что для людей и для искусства сделал мало. Он и выход книги своей оценивает не с точки зрения тщеславия и самолюбования, которые ему глубоко чужды, а с точки зрения того, насколько она будет полезна людям, коллегам, молодёжи.
        Вера Николаевна близко знает Сергея Яковлевича уже девятнадцать лет – и не устаёт поражаться, открывая для себя всё новые и новые прекрасные черты его натуры.


        Он, улыбаясь, смотрит на притихшую жену.
        – Ну что, Верочка, торжественную часть завершим на сегодня? Праздновать можно до бесконечности, успеем ещё, когда весь тираж выйдет. Давай теперь займёмся более прозаическими делами. Давай побреемся, хорошо? Сам бог велел мне сегодня выглядеть прилично, – он улыбается ещё шире. – Мы с тобой брились позавчера, и я что-то уже прямо как ёжик стал, – он проводит пальцами по щекам, подбородку. – Непривычно мне таким кактусом быть. Перед дамами неловко. А потом ты дашь мне своё зеркальце.
        – Зачем?
        – Для порядка. Должен же я знать, что за тощую физию ты видишь каждый день.
        Верочка улыбается. Кажется, она успокоилась.
        – Давай, Сереженька.
        Она немножко побаивается бритья, но отважно берёт чашку, наливает в неё из-под крана горячей воды и начинает взбивать помазком мыльную пену.
        – Не придумывай, пожалуйста, – говорит она. – Никакая у тебя не физия, а прекрасное лицо. Я всегда говорила и не устану повторять: ты самый красивый мужчина из всех, кого я когда-либо встречала. Ты очень похудел, это правда. На такой диете не мудрено. Но дело это поправимое. Когда тебе разрешат нормально есть, то ты быстро придёшь в норму. А сейчас просто надувай получше щёки, а то опять, не дай бог, царапну, как в прошлый раз. Цирюльник из меня сам знаешь какой.
        – Цирюльник как цирюльник. Ещё не севильский, конечно, но уже вполне кремлёвский. Не бойся, дружок, действуй, руку на мне набьёшь – вторая профессия будет, – подбадривает он её. – Красивый!.. Нашла красивого... Грех тебе, Верочка, смеяться над несчастным больным мужем.
        – А я и не смеюсь, с чего ты взял… Давай, несчастный муж, ложись поудобнее, – она стелет ему на грудь полотенце.
        – Может, и был когда-то вполне ничего себе, да весь вышел. Глаза бы в зеркало не глядели. А сейчас, наверное, и подавно, – шутливо ворчит он, задирая подбородок и подставляя его под намыленную кисточку помазка. – И где это я тебе щеки возьму? Если их пока нет. Нечего мне надувать, хоть убей…
        – Серёжа, если ты будешь улыбаться и разговаривать, я могу тебя поранить. Помолчи немножко, пожалуйста.
        Он замолкает, но готов продолжить в любой момент. Делает строгое лицо, поджимает губы серьёзно. Уголки губ и подбородок непроизвольно подрагивают, и он с трудом сдерживается, чтобы не разулыбаться до ушей.
        На этот раз всё проходит благополучно. Завершив бритьё, Верочка тщательно отирает ему лицо и шею тёплым влажным полотенцем, отбирает у него расчёску и причёсывает сама, поддерживая его голову на весу. Потом поднимает повыше изголовье кровати и вручает свою пудреницу с зеркальцем.
        Сергей Яковлевич с пристрастием рассматривает себя в маленьком зеркале по частям, иронично хмыкает. Красавец, ничего не скажешь. Тень отца Гамлета. Вобла. Ну, что ж, значит, в ближайшие месяцы будет чем заняться, помимо лечения и восстановления голоса.

        Так они перешучивались, разговаривали, занимались всякими насущными делами, потом пообедали. В тихий час медсестра ушла из палаты и оставила его на попечение жены. В течение следующих двух часов их обычно никто не беспокоил, и Сергей Яковлевич уже неделю использовал часть этого времени для одного очень важного дела.

        Как только дверь палаты затворяется за медсестрой, он вытаскивает из-под подушки часы и заботливо-строго смотрит на Веру.
        Она покорно вздыхает, наливает себе чайную ложечку валерьянки и, морщась, проглатывает. Запивает водой, придвигается к нему поближе, кладёт локти на высокий край кровати и, чуть склонив голову набок, смотрит на него затуманенным ласковым взором, трогательно приподняв брови. Какие глаза у неё… Удивительные… А милые морщинки между бровями стали заметнее. Как давно он их не целовал… Надо будет как-то дотянуться до них и расцеловать… он соскучился по ним… Сергей Яковлевич приподнимает руку и тыльными сторонами пальцев тихо гладит Веру по щеке, потом нежно прикасается кончиками пальцев к своим любимым морщинкам. Она утомлённо прикрывает глаза.
        Он обнимает её за плечи, привлекает к себе поближе.
        – Ну вот, моё солнышко, дружочек мой маленький… Всё хорошо, всё у нас потихоньку налаживается, – начинает он негромко, успокаивающе, напевно, понижая голос мягко и незаметно.
        Через минуту она опускает лицо на руки, бормочет:
        – Прости, Серёжа, не могу, глаза закрываются… Разбуди через полчаса...
        – Спи, моя ласточка… спи…
        Сергей Яковлевич осторожно высвобождает край одеяла и, насколько может, набрасывает Верочке на плечи. Он кладёт руку ей на затылок. Самому бы теперь не уснуть… Он прикрывает глаза, задумывается.

        Пусть Верочка отдохнёт хоть так. Она, к счастью, настолько глубоко засыпает, что получаса ей обычно бывает вполне достаточно, чтобы встать бодрой, активной и, главное, – умиротворённой. Когда ему стало получше, он со страшным беспокойством увидел вдруг, как она осунулась, какими тревожными стали её глаза, сколько прибавилось седины. А недавно она случайно проговорилась, что совсем перестала спать по ночам. Он понял, что должен помочь, насколько хватит сил, потому что больше ей помощи ждать не от кого. Каждый раз, когда он видит её похудевшее бледное лицо, у него горло перехватывает от жалости, и теперь он заставляет её и есть, и отдыхать, здесь, в больнице, у себя на глазах. Правда, несмотря на его уговоры, она очень стесняется персонала, но пока её сна никто не заметил.

        Проходит полчаса.
        Он легонько гладит её по волосам:
        – Верочка, просыпайся, дружок…
        Она глубоко вздыхает, поднимает голову, и он видит её спокойные глаза, в которых ещё не рассеялись остатки сна. Вера проводит ладонями по лицу, улыбается:
        – Как будто полную ночь отдыхала. И на душе так хорошо…  Удивительно. Спасибо, Серёженька…
        Она привстаёт, наклоняется к нему, нежно берёт его лицо в свои ладони. Сергей Яковлевич, улыбаясь, блаженно закрывает глаза, и по его лбу, щекам, губам летят лёгкие поцелуи. Верочка гладит его голову, шею, просовывает руки под спину и массирует затекшие мышцы, как её научили сиделки. Она делает это каждый час, и ощущения эти непередаваемо приятны.
        Наконец она целует его в хохолок надо лбом:
        – Теперь твоя очередь. Поспи, мой хороший, – Вера садится на своё место, берёт его за руку, согревая прохладные пальцы.
        Он очень устал, день сегодня выдался напряжённым, но ему не хочется, чтобы Верочка увидела его чрезмерное утомление. Ни к чему ей это видеть. Однако поспать действительно нужно, а то так выдохся, что глаза сами закрываются. Сергей Яковлевич успокоенно вздыхает, покрепче сжимает её руку – и сам не замечает, как начинает дремать.


        Вера Николаевна, задумавшись, кладёт локоть на край кровати и подпирает щеку рукой. Другую руку сжимают Серёжины пальцы, и по тому, как они расслабились, она понимает, что он заснул. Но даже во сне на малейшее движение пальцы его тотчас стискивают её руку, и она замирает, чтобы не тревожить его. Кисть его руки, слава богу, стала почти совсем тёплой, хотя прежней силы в ней ещё нет.
Она смотрит на его исхудавшее, постаревшее лицо и вспоминает.

        Впервые она увидела его в тридцать шестом, на концерте в Ленинграде, когда ещё была студенткой консерватории. Облик его тогда навсегда запечатлелся в её памяти. Он был прекрасен, словно принц из сказки: стройный и грациозный, во фраке, подчеркивающем идеальную фигуру, с волнистыми русыми волосами, с необыкновенно доброй улыбкой, сияющими синими глазами. Стремительной лёгкой походкой вышел этот московский гость на сцену, встал к роялю и обворожительно улыбнулся. Зрительный зал взорвался овацией. А когда гость запел, зрители забыли о его неотразимой внешности. Остались только голос – и герои русских романсов, которые страдали, плакали, радовались, любили. Такого уровня исполнительского мастерства она раньше никогда не встречала. И не предполагала, что можно так петь. В её потрясённой душе сразу и навсегда поселилась любовь к этому человеку, но она много лет хранила эту запретную любовь глубоко в сердце и часто боялась даже себе напоминать о ней.

        А познакомились они в конце сорок восьмого года, когда он в первый раз увидел её, приехав на гастроли в Ленинград, в МАЛЕГОТ. В его жизни тогда был очень сложный период, он сильно изменился внешне и внутренне. По-прежнему был красив, но какой-то трагической, печальной красотой, в нём чувствовалась тоска, он был тревожен и совсем утратил веру в себя, несмотря на то что стал к тому времени великим виртуозом в своём деле. Но судьба всегда знает, что делает: их повлекло друг к другу, словно мощными магнитами. И с того весеннего дня в сорок девятом, когда он признался ей в любви, они уж больше никогда не расставались.
        На всю жизнь запомнилась ей картина из того далёкого памятного мая, словно стоп-кадр цветного фильма. Яркий солнечный день, майское солнце ласково заливает тихий берег Финского залива, в трёх шагах от неё стоит Серёжа, в руке у него – горсть плоских камешков. Он в тонком сером летнем костюме, который парусит на ветру; ветер, словно художник, едва заметными штрихами подчёркивает сквозь ткань худобу тела. Волнистые русые волосы мягко трепещут от ветра, седина кажется просто блеском волос на солнце, на похудевшем моложавом лице – чудесная открытая улыбка, синие глаза прищурены от солнечного света, они так и обдают лаской и любовью, они такого же цвета, как ленинградское небо, а под глазами – мягкие тени от ресниц. Таким его образ и сопровождал Веру Николаевну все эти годы. Это был её, только её Лемешев, таким его знала только она.
        Они ездили на Финский залив гулять, там он учил её делать камнями на воде «блинчики». Серёжа блестяще владел этой премудростью, его камень всегда скакал по воде бессчётное количество раз. У неё так не получалось, и он учил её ласково, терпеливо, добро подшучивая и посмеиваясь.

        С тех пор уже девятнадцать лет они вместе. И нисколько не потускнели чувства,  захватившие их с самых первых дней: это было ощущение полной невозможности существовать друг без друга. Даже когда они расставались на время гастрольных поездок, то часто писали и звонили друг другу и всё никак не могли дождаться окончания короткой разлуки. Эти годы были полны радостного, вдохновенного труда, совместного творчества и любви. И все эти девятнадцать лет её не покидало ощущение, что до встречи с ним она и не жила вовсе.

        На первых порах им было нелегко. Начало пятидесятых годов было и очень счастливым, и очень сложным временем в их судьбе.
        Был, например, один щекотливый момент в их отношениях, угрожавший непониманием и даже конфликтами. До встречи каждый из них прожил яркую, насыщенную событиями, жизнь – и артистическую, и личную. И спокойная, сдержанная Вера Николаевна вдруг стала ловить себя на том, что ревниво напрягается и мрачнеет от неумеренного женского ажиотажа, от сплетен вокруг имени Лемешева, которые услужливо и злорадно стараются донести до неё знакомые дамы. Проницательному и скорому на решения Сергею Яковлевичу всего пары недель хватило, чтобы понять, в чём дело, и пресечь неприятную ситуацию. За много лет своей творческой жизни он смертельно устал и от этой шумихи, и от недоверия близких – совершенно, кстати, незаслуженного. Они оба понимали: нельзя допустить, чтобы эти глупости вносили разлад в их отношения, искренние, глубокие, выстраданные.
        Серёжа на правах старшего сказал тогда:
        – Верочка, либо мы полностью доверяем друг другу, либо нет. Если нет, то и огород городить незачем. Но, я думаю, что этот огород слишком дорог нам обоим. Поэтому я вручаю тебе свои верительные грамоты и всего себя к ним в придачу, – и замолчал, глядя ей в душу своими невероятными глазами.
        Вера Николаевна молча обняла его. Обняла с облегчением, потому что глаза его никогда не лгали.
        Они заключили своеобразный пакт, и во время его заключения, несмотря на полушутливый тон, были серьёзны, как никогда. Договорились не ревновать друг друга к прошлому и дали взаимное обещание доверия и верности по отношению к настоящему и будущему. Поэтому он спокойно провожал её в Ленинград, зная, что она не только споет там спектакль, но обязательно пойдёт навестить сына и увидит бывшего мужа. А Вера Николаевна реагировала теперь невозмутимо, когда ему звонили и писали поклонницы, стала пропускать мимо ушей всякую злокозненную чушь, а от некоторых мнимых подруг-«доброжелательниц» избавилась навсегда.

         У них не было тогда своего жилья, и первые полтора года совместной жизни ей иногда казалось, что они живут в «Красной стреле». Дом Большого театра на улице Горького с новой квартирой Лемешева ещё только достраивался, и строительству этому не было видно ни конца ни края.
         В Ленинграде Сергею Яковлевичу предложили отличную квартиру в самом центре – при условии, что он перейдёт работать в Ленинградский оперный театр имени Кирова. Он немного растерялся и в какой-то момент даже готов был принять это предложение, но Вера Николаевна категорически этому воспротивилась. Она видела, как он подавлен необходимостью делать такой выбор. Ведь Лемешев с юности был связан с Москвой, с Московской консерваторией, с Большим театром крепкими духовными и творческими узами, и рвать эти узы ни в коем случае было нельзя. Она готова была терпеть любую неустроенность, жить на чемоданах столько, сколько будет нужно, только бы не нарушить опять лад в его душе.

        Видя её решимость и моральную поддержку, Серёжа успокоился, воспрянул духом и нашёл временный выход из сложной ситуации с жильём. Сам он уже несколько месяцев жил у своих старинных московских друзей по фамилии Франио – людей очень милых, добрых, не имевших к театральной среде никакого отношения.  Он смущённо поделился с ними своими тревогами, после чего они радушно пригласили жить к себе и Веру Николаевну. Друзьями они оказались настоящими, верными и надёжными, Лемешева очень любили и готовы были ему помочь всем, чем могли. Так вопрос с временным прибежищем был решён.

        Ей нужно было искать постоянную работу в Москве. Она ушла из МАЛЕГОТа, подписав контракт на разовые спектакли, и вынуждена была ездить в Ленинград каждую неделю. Большей частью она бывала там одна, – Сергей Яковлевич был связан службой в Большом театре, а спектакли с его участием в МАЛЕГОТе бывали не чаще одного-двух раз в месяц. Но он всегда провожал и встречал её. Он был последним, кого она видела на Ленинградском вокзале во время прощания, и первым, кто представал перед ней во время встречи. Да для неё в вокзальной толпе больше никого и не было.
        Без десяти двенадцать ночи проводник проходил по вагону, выдворяя всех провожающих, и через полминуты Серёжа возникал за окном купе. Ночной перрон был освещён мощными электрическими фонарями, они светили Лемешеву в спину, и лицо его было окутано глубоким вечерним сумраком. Он прижимал ладонь к стеклу, а она прикладывала свою ладонь к его руке изнутри – такой у них был ритуал прощания. Поезд тихо трогался, Сергей Яковлевич какое-то время шёл вровень с окном, ускоряя шаг, потом исчезал из поля зрения. Его улыбка и взгляд сопровождали Веру Николаевну неотрывно до самого момента возвращения в Москву.
        Встречал он её всегда с цветами, и утренняя его улыбка была во сто крат ярче ночной. Ей каждый раз казалось, что после прощания прошло не тридцать четыре часа, а по меньшей мере месяц, – так они томились друг без друга, настолько были счастливы при встрече. Они быстро, почти бегом шли на привокзальную площадь к такси, ныряли в машину. По-настоящему обнять и поцеловать друг друга они могли только добравшись до дома Франио.

        Вот тогда-то и состоялся у них однажды короткий, непростой, но знаменательный разговор, ещё больше их сблизивший.
        Вера Николаевна вернулась в тот день в Москву очень утомлённой. Накануне в МАЛЕГОТе она неожиданно для себя спела подряд два спектакля, утренний и вечерний. По расписанию её спектаклем был утренник, а выступить вечером попросило руководство театра – нужно было срочно заменить заболевшую певицу. Отказать она, конечно, не могла, тем более что на поезд успевала. В дороге отдохнуть не получилось – ей попались беспокойные попутчики, и она провела в «Стреле» бессонную ночь.
        В Москве, выходя из вагона, она чувствовала, что внутри всё дрожит от изнеможения. А хуже всего было то, что в таком состоянии у неё, при всей сдержанности, почему-то всегда близко подкатывали слёзы, легко, буквально на ровном месте могло возникнуть раздражение. В то утро она мечтала только о том, чтобы позавтракать с мужем в тишине и покое, добраться наконец до дивана, закутаться в плед, свернуться калачиком и закрыть глаза. И чтобы Серёжа сидел рядом в кресле, уютно шелестел газетой или страничками книги и что-нибудь тихонько мурлыкал под нос. Он всегда так делал, когда она отдыхала после поезда, а ему не нужно было идти на службу. В тот день как раз был понедельник – выходной в театре. Слава богу, что их гостеприимные друзья в будние дни бывали на работе.

        Ей не хотелось показывать Сергею Яковлевичу свою чрезмерную усталость, но он сразу всё увидел и понял. В тот раз он забрал у неё не только чемодан, как обычно, но и ридикюль, бережно взял под руку, и они пошли к машине вопреки обыкновению тихим шагом. Пока ехали в такси, он внимательно поглядывал на неё, немногословно расспрашивал о поездке. Дома заботливо усадил завтракать, а сам, подперев подбородок ладонью, всё смотрел озабоченно, хмурился. А потом вдруг сказал невесело:
        – Я мешаю тебе, Верочка.
        Сказал утвердительно, словно констатировал неоспоримые и очевидные вещи.
        – Что ты имеешь в виду, Серёжа? – растерянно спросила она.
        – Я вижу, как ты осунулась, устала с этими бесконечными поездками. На твоей карьере в Ленинграде можно ставить крест – там тебя своей уже не считают. Представление на звание заслуженной артистки РСФСР МАЛЕГОТ отозвал. Мы с тобой уже почти год ищем тебе работу здесь, в Москве, а толку пока нет. Теперь тебя всегда будут воспринимать только как мою жену, не вспоминая о том, что ты сама – чудесная певица и актриса. Вот и получается, что вся твоя жизнь пошла под откос из-за меня.
        Он никогда не лукавил, не кривил душой, а кокетливые интонации мог позволить себе разве что в шутку. Вера Николаевна оторопела, увидев, что он говорит совершенно серьёзно. И она вдруг рассердилась на него в первый и единственный раз в жизни. Заколотилось сердце, вспыхнуло лицо, глаза начали застилать слёзы обиды. Она напряглась, как от удара, резко встала из-за стола.
Серёжа такой реакции не ожидал. Он вскочил, обогнул стол и, преодолевая её сопротивление, обнял.
        – Что ты, дружочек?.. Верочка!.. Ну, не надо, не надо… Ты устала, а я с такими разговорами совсем не вовремя! Прости, пожалуйста, – он обнимал её, ласково гладил по волосам.
        Раздражение мгновенно схлынуло, исчезло без следа, стало стыдно за нелепо детские, глупые слёзы. Она отворачивалась, ладонями отирала щёки, наконец высвободилась из его рук и ушла в ванную комнату приводить себя в порядок. Умывшись холодной водой, она вернулась и увидела, что Серёжа понуро сидит за столом. Её захлестнуло пронзительное чувство вины за то, что сорвалась, причинила боль человеку, лучше которого нет на свете. Она села рядом, взяла его за руки.
        – Серёженька…
        Он поднял тревожный взгляд, и Вера Николаевна увидела, что он вовсе и не думал обижаться. Он жалел её, был расстроен тем, что на неё свалилось столько тягот – и, как всегда, винил во всём только себя.
        – Прости, что я вспылила, – попросила она. – У меня это бывает после бессонной ночи… Отдохну – и всё пройдёт. А ты никогда не говори так больше. Такие разговоры никогда не будут вовремя. Ты очень несправедлив к себе, мне больно это слушать. И ко мне несправедлив. Запомни, пожалуйста: для меня на этом свете есть только ты. И жизнь моя – только там, где ты. Всё остальное не важно – все эти звания, карьера, – она махнула рукой. – Подумаешь – певица, актриса!.. Не всё ли мне равно, если на свете есть ты?
        Он молча смотрел ей в глаза. Чуть погодя поднял её руки и, нежно прижимаясь к ним щекой, начал согревать их, тихонько целовать жилки, незримо бьющиеся на запястьях, пальцы, ладони, озябшие от холодной воды. Тревога почти оставила его, а взгляд синих глаз стал таким, что Вера Николаевна забыла о своей усталости.

        Никогда больше не говорил Сергей Яковлевич ничего подобного. А она торжественно поклялась себе, что никогда не причинит ему страдания ни словом, ни взглядом, ни глупой обидой. И клятву эту соблюдать оказалось совсем не сложно. На Лемешева обижаться было не за что, а обижать его было немыслимо. Кстати, работу для неё в Москве они вскоре нашли – она стала солисткой Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко.
        Разговор этот состоялся в далёком пятьдесят первом, и она помнила каждый его нюанс, каждую интонацию. Она готова была тогда прекратить карьеру певицы, полностью посвятив себя мужу, но жизнь всё расставляет по своим местам. Когда Вера Николаевна обрела работу в хорошем московском театре, когда дом их достроили и они въехали в новую квартиру, когда и следа не осталось от бытовых сложностей, – тогда она с головой бросилась в творчество вместе с Лемешевым, который по-прежнему оставался центром её бытия.

        Вера Николаевна никогда не спрашивала себя: как вышло, что он запал в душу сразу – с первого взгляда, с первого звука голоса? Она и так это знала. При встрече с ним иного просто быть не могло.
        Он был очень цельным, настоящим. В своём великом таланте – и в мужестве, целеустремлённости, в отвержении всего, что мешает его делу. В совестливости, справедливости, в умении признавать свои ошибки и первым идти навстречу. В невероятном мужском обаянии, пылкости, щедрости души – и в честности перед самим собой и перед ней.
        Он был добрым, нежным, романтичным, даже сентиментальным, – и всё же она очень редко видела у него слёзы. Но слёзы иногда бывали. Они бывали, если он переживал глубокое волнение – такое мощное, что слова теряли силу. Оно могло быть счастливым – как сегодня, когда он увидел свою книгу. Могло быть мучительным. Однажды, например, ему нанесли тяжёлую незаслуженную обиду, оклеветали в газете – было совершено этакое зло ради зла. Он проболел тогда несколько дней.
        Слёз своих Сергей Яковлевич стеснялся. В такие моменты он всегда старался уйти или хотя бы отвернуться. Или просто опускал ресницы. А когда поднимал их – казалось, что душа его безмолвно, напрямую обращается к твоему сердцу. В эти минуты от его блестящих глаз невозможно было отвести взгляд.
        Один только раз она видела, как счастливые слёзы, не переставая, катились по его лицу, – и он не пытался их скрыть, даже не вытирал платком. Это было на премьере «Вертера» пятого июня пятьдесят седьмого года.
 
        Он очень много лет, ещё с довоенных времён, мечтал спеть Вертера – и наконец спел его. Пусть для этого ему пришлось выступить в роли режиссёра-постановщика спектакля, взвалить на себя двойной тяжёлый труд – и всё же мечту свою он воплотил в жизнь. Вертер был последним в череде его блистательных ролей.
        Этот спектакль был необычным. Никогда не видела Вера Николаевна такого поведения публики на выступлениях Лемешева. Она сначала даже растерялась и встревожилась. Всем участникам спектакля зрители аплодировали, а ему – исполнителю главной партии, режиссёру, центральной фигуре премьеры – нет. Все его выходы, мизансцены, все фразы сопровождались напряжённой звенящей тишиной. Казалось, что люди боятся помешать, потревожить, спугнуть таинство, творящееся сейчас, здесь, сию секунду... Но она быстро поняла, что сам Сергей Яковлевич принимает это с благодарностью.
        И только когда он завершил свой знаменитый романс: «О, не буди меня, дыхание весны!», в зрительном зале разразилась буря. Жаркий грохот оваций, сквозь который еле слышны были крики «Браво-о!.. Би-и-с!!!», продолжался семь минут. На авансцену полетели цветы. Но оказалось, что всё это было только прелюдией.
        Главное зрительское буйство началось, когда спектакль завершился. Занавес опустился и вновь поднялся для финальных выходов певцов, и Вере Николаевне показалось, что от оваций стены зрительного зала заходили ходуном, а пол задрожал под ногами. На сцену непрерывным чудесным ливнем хлынули белые, розовые, бордовые пионы, белые и фиолетовые фиалки. Прозрачным занавесом посыпались жемчужные ландыши. Сцена быстро превратилась в великолепный благоухающий цветник.
        В этих аплодисментах были и любовь, и восхищение, и благодарность, и счастье, и печальное сожаление, которое всегда охватывало слушателей, когда пел Лемешев. Об этом сожалении Вере Николаевне много раз говорили его поклонники. Она и сама часто испытывала щемящую грусть оттого, что вот сейчас, через несколько мгновений уйдёт навсегда, улетит в вечность шедевр, звучавший секунду назад… Шедевр будет и в следующий раз, вновь неповторимый, но уже совсем иной.
        А Сергей Яковлевич, неотразимо красивый в образе Вертера, кланялся, счастливо улыбался, смеялся, отвечая на неслышные шутки, пожимал руки коллегам и поклонникам, прорвавшимся на сцену. И плакал, не вытирая слёз.

        Судьба преподнесла ей драгоценный подарок не только как женщине. Судьба щедро одарила её как певицу и актрису, дав возможность постоянно соприкасаться с мастерством истинного художника, творца, равных которому она не знала.
        Когда Сергей Яковлевич готовился к сольным выступлениям, Вера Николаевна с восхищением наблюдала, иногда помогала и всегда училась. Её полностью захватывал процесс предварительной работы над материалами, их глубокий анализ, без которых Лемешев не приступал к разучиванию новой роли или камерной пьесы.
        Сначала детально изучалась история создания произведения, потом – история его исполнения. Затем анализировался текст, и только после этого начиналась работа вокалиста. И её мягкий, улыбчивый муж вдруг взмывал на какие-то немыслимые высоты, полные одиночества и тайны.
        После нескольких часов напряженного труда он устало спускался с небес, глаза его теплели, лицо расцветало улыбкой, и опять рядом с ней оказывался её любимый человек, добрый, уютный и ласковый. И так изо дня в день, пока произведение не обретало завершённые черты. Но и потом работа над ним продолжалась – Сергей Яковлевич никогда не успокаивался, постоянно пересматривал уже созданное, стремясь всё глубже и глубже постичь замысел композитора и поэта.
        А когда они готовились к совместному выступлению, то уносились в эти небеса вместе. Она всегда старалась соответствовать своему великому партнёру. И все эти счастливые девятнадцать лет и к своим выступлениям в театре, и к сольным концертам она готовилась только так. Её окрылённая душа уже не принимала иного.

        К сожалению, пока ей приходится думать о его творческих делах в прошедшем времени. Уже год он не может петь. Хотя всё это время надеялся и старался восстановить голос. А теперь, после инфаркта, возможно, этим надеждам сбыться будет не суждено.
        Сергей Яковлевич не мог петь, но сидеть без дела для его было смерти подобно – и весь прошедший год, вплоть до последних дней, он активно занимался педагогической и общественной работой.
        Он твёрд и непреклонен во всем, что касается главного дела его жизни. Он всегда с жаром отстаивает перед коллегами свои взгляды, никогда не боится в профессиональных вопросах идти против большинства. Выступает он всегда прямо, честно, убедительно, никого при этом не обижая.

        Несколько месяцев назад она стала свидетельницей очень показательного случая.
        Лемешева продолжали приглашать в Большой театр на прослушивания молодых певцов. Вера Николаевна заехала за ним в театр к концу такого прослушивания и остановилась подождать мужа рядом с Бетховенским залом. У входа в зал ждала небольшая группа молодёжи. Внезапно в фойе быстро вышел Сергей Яковлевич. Он прошёл чуть вперёд, развернулся лицом к двери и остановился. Ещё через несколько мгновений в дверях показалась молодая певица, с трудом сдерживающая слёзы. Он немного отступил назад и начал ей аплодировать. После секундного замешательства «болельщики» присоединились к его аплодисментам и окружили конкурсантку. Певица сначала опешила, потом глаза её засияли счастливо, она заулыбалась. А Сергей Яковлевич взял её за запястья и, крепко сжимая их, стал что-то негромко ей говорить. Ребята весело загалдели, заглушив его голос, потом раздался взрыв смеха.
        Распрощавшись с молодёжью, он оглянулся, увидел Веру Николаевну, подошёл.
        – Давно ждёшь, Верочка? Пойдём, я освободился.
        В машине она спросила, что произошло на прослушивании.
        – Ты знаешь, чем дольше живу – тем больше удивляюсь человеческой чёрствости и высокомерию. Никогда, наверное, к этому не привыкну, – Сергей Яковлевич с досадой качнул головой, помолчал, потом стал рассказывать. – Хорошая певица, красивый голос, отлично подготовлена, очень артистичная. Но не угодила чем-то комиссии. Я бы понял, если бы к ней были профессиональные претензии. Так нет ведь, просто какие-то мелочные придирки на уровне «нравится – не нравится»! И никакой логики! Мне кажется, банальная неприязнь к возможной будущей конкурентке. Но нельзя же так подсекать крылья молодёжи! От такого отношения молодой исполнитель может сломаться, потерять веру в себя, в свои силы. Я выступил, высказал своё мнение, попытался переубедить комиссию. Нет, вижу – бесполезно, слова мои как об стенку горох! И смотрю – девочка сейчас расплачется. Ну, и решил свою оценку предать гласности, на «суд общественности» вынести. За дверьми ведь всегда стайка друзей стоит, болеют за своих, переживают. Пусть, думаю, ребята знают, что, во-первых, их подруга – прекрасная певица. А во-вторых, пусть сами учатся не бояться идти против большинства, пусть учатся отстаивать свои взгляды. В нашем деле принципиальность – не последнее качество.
        – А ты не боишься, Серёженька, что тебя перестанут приглашать на эти прослушивания? У нас не любят, когда кто-нибудь высказывает независимую точку зрения.
        – Ну, и пусть не приглашают. Переживу, – махнул он рукой. – Но никто никогда не помешает мне сказать талантливому человеку, что он талантлив.
        Конечно, никто не перестал приглашать его на прослушивания. С мнением Лемешева считались. Коллеги могли с ним не соглашаться, но всегда знали: он скажет искренне, справедливо и точно, и в то же время – корректно и деликатно. А главное – скажет очень профессионально.

        Когда год назад, в конце марта шестьдесят седьмого, Сергей Яковлевич внезапно заболел, Вера Николаевна решила, что он надорвал сердце интенсивной гастрольной работой. Да так оно, собственно, и было. После обследования врачи запретили ему концертную деятельность. И он резко сник, погас. Она с ужасом увидела вдруг, что он в глубоком отчаянии. Обморок, конечно, напугал его, но вызвать такое смятение не мог – не тот Лемешев был человек. В отчаянии и тоске он был не из-за болезни сердца, не из-за гипертонии, а из-за того, что не мог больше петь. И не потому, что ему запретили – запреты врачей никогда его особенно не волновали, у него всегда был свой взгляд на собственное здоровье, – а потому, что не звучал голос.

        Для неё это стало неожиданностью, ведь последний его концерт в начале марта в Большом зале консерватории прошёл хорошо. Серёжа готовился к этому выступлению у неё на глазах, и она ещё подумала, что голос его, несмотря на возраст, звучит свежо и молодо. На концерте Вера Николаевна была с ним, как всегда во время его выступлений в Москве. Успех был шумный, как обычно.
        Правда, дома после концерта он повёл себя непонятно. В ответ на её вопрос о планах на будущий сезон отрезал вдруг раздражённо, что один больше никуда не поедет, что если она не будет с ним ездить, то творческая жизнь его прекратится. Сказал – и резко оборвал себя, замолчал, ушёл на улицу на ночь глядя. В окно она увидела, как он, заложив руки за спину, одиноко бродит по двору, еле освещённому единственным фонарём. Побродил и сел на скамейку. Вернувшись через полчаса, он понуро извинился и ушёл спать. У неё этот странный разговор оставил тягостное ощущение глубоко спрятанной и внезапно прорвавшейся боли. Тогда же возникло стойкое предчувствие беды. И оно не обмануло, это предчувствие.

        В конце марта у Серёжи развился гипертонический криз с приступом аритмии, потерей сознания, за которым последовал тяжёлый психологический спад, кризис, словно у него кто-то внезапно выбил опору из-под ног. Она бросилась тормошить его, расспрашивать с пристрастием, со вниманием. И по его оговоркам, интонациям, по взгляду, который стал печальным и тревожным, поняла, что он, оказывается, давно уже тоскует в её отсутствие, чувствует себя одиноким и потерянным, даже когда она просто на работе, не говоря уж о долгих утомительных поездках, во время которых они не видятся неделями. И в конце концов он сказал ей, что утратил способность настроить голос, когда рядом нет ни единой родной души.
        – Хотя, наверное, и настраивать-то уже нечего, – он безнадёжно махнул рукой.
        У Веры Николаевны оборвалось сердце. Она не могла простить себе, что за повседневной суетой, работой, делами, без которых вполне можно было обойтись, просмотрела страшный надлом в его душе.

        Но как же было углядеть? Как?.. Ведь он никогда не жаловался, всегда был деятелен, неутомим, всегда поддерживал её в стремлении работать и в театре, и в консерватории, помогал, был советчиком во всех делах. А оказалось, что он глубоко страдает, причём уже давно.
        Вокальный аппарат Лемешева был сродни тонкому музыкальному инструменту, чувствительному к малейшим сбоям, и не только физическим. Сказаться на нём могли любые серьёзные, а тем более длительные негативные эмоции. С возрастом голос стал более хрупким и ещё более зависимым от физического и морального состояния. Но дело было не только в том, что переживания отрицательно сказывались на бесценном лемешевском голосе. Непереносимо, немыслимо было сознавать, что любимый человек страдает. Этого быть не должно ни при каких обстоятельствах! Вера Николаевна стала по возможности сворачивать свои служебные дела, хотя быстро сделать это было нелегко.

        Осень шестьдесят седьмого года была очень тяжёлой. Сергей Яковлевич не мог смириться с невозможностью петь, не мог больше ни о чём думать, был в смятении. Из-за тревоги сердце почти постоянно работало с перебоями, держалось высокое давление. С началом учебного года они стали вместе ездить в консерваторию, где Лемешев возглавил кафедру оперной подготовки и Оперную студию. Но положения это не спасло: на работе он от своей беды отвлекался, а дома тосковал всё больше.
        Вера Николаевна всегда была рядом, старалась поддержать его и успокоить, как могла. Все душевные силы свои она собрала тогда воедино. Человек, который был смыслом её жизни, испытывал сильнейшую душевную боль, и она должна была сделать всё возможное, чтобы облегчить его мучения. Когда он перестал наконец загонять внутрь и скрывать свои переживания, она почувствовала эту боль очень остро.

        Возрастные проблемы голоса рано или поздно встают перед каждым вокалистом, в этом не было ничего неожиданного, но Серёжа оказался психологически к этому не готов. В его усталом больном теле жила пламенная юная душа, которая бунтовала против беспощадного времени и не находила себе места. В последние два года начали нарастать лавиной разные болезни, и он почему-то решил, что стал способен только на то, чтобы молчать. А если уж её муж приходил к какому-то критическому умозаключению по поводу своей работы, то спорить с ним было бесполезно. Он очень жёстко разбирал по косточкам все свои якобы недостатки, занимаясь при этом безудержным самоедством. Только жизнь могла его в чём-то разубедить, и тогда он менял свою точку зрения, постепенно отступая под напором неопровержимых аргументов. Она прекрасно понимала, что Сергей Яковлевич неправ, ставя на себе крест. До всех передряг с сердцем и давлением голос его звучал прекрасно, – это подтверждал последний концерт.

        Но обсуждать с ним эту тему было очень сложно. Вере Николаевне каждый раз казалось, что она прикасается к открытой ране. Уж на что осторожно она это делала – и всё равно он мрачнел, а потом вспыхивал по любому поводу, словно спичка.
        Правда, всегда быстро остывал и просил прощения. Ей мучительно было видеть, как безжалостно корит он себя во время этих извинений, как стыдится своей несдержанности. Она считала, что извиняться ему совершенно не за что. Разве придёт кому-нибудь в голову обижаться на человека, который сам не свой от боли? Ведь душевная боль иной раз бывает куда сильнее физической, уж она-то это знала. Теперь же у неё на глазах мучился человек, без которого она не мыслила своей жизни, и она не знала, как помочь.
        Она могла только всё время быть рядом. Когда он приходил извиняться, то ей хотелось обнять его, погладить по мягким, совсем не страшным колючкам и сказать: «Всё-всё… Мы вместе, Серёженька. Придумаем что-нибудь». Она всегда так и делала. И он успокаивался. Сокрушённо вздыхал, надолго заключал её в объятия, словно прощался, и тихо, горько говорил:
        – Прости дурака. Очень паршиво на душе…
        В конце шестьдесят седьмого года Вера Николаевна уволилась из театра и сейчас благодарила судьбу, которая хоть и с опозданием, но всё же подвела её к этому решению. Когда в нынешнем апреле у Серёжи случился обширный инфаркт, то не умер он только потому, что она была дома и своевременно вызвала неотложку. Её и сейчас охватывает ужас от одной только мысли о том, что было бы, не окажись она рядом с ним в тот страшный момент.
        И всё это время не покидает её стойкое ощущение, что не только интенсивный гастрольный график, стенокардия и гипертония были виноваты в инфаркте. Несмотря на всю свою мужественность, Сергей Яковлевич был очень раним. Два последних года душа его незримо для окружающих боролась с отчаянием, и эта неравная борьба окончательно надорвала и без того больное сердце.

        В первую неделю пребывания в ЦКБ он всё время был в забытьи, не понимал, что случилось, где он находится, и всё просил: «Вера, пойдём домой… пойдём, пожалуйста…». Она испугалась за его психику, но Валерия Георгиевна сказала, что так бывает со всеми тяжёлыми пациентами, что всё это пройдёт. Так и получилось.
        Как только сердце потихоньку пришло в себя и с трудом заработало – сознание его прояснилось, и он вернулся в этот мир. Веры Николаевны не было рядом с ним в этот момент, она была на работе. Это произошло в будний день утром.

        Когда накануне вечером она уходила, он то ли спал с открытыми глазами, то ли грезил. В восемь вечера она, тяжело вздохнув, погладила его вялую руку, положила на влажный горячий лоб ладонь. Его заметно лихорадило.
        Она поцеловала его, тихонько погладила по небритым щекам:
        – Я пойду, Серёженька, уже пора. До завтра.
        Он не ответил. Слышал ли он её? Судя по взгляду, он витал где-то далеко. Медсестра проводила её до выхода из отделения.
        А на другой день, когда она в час дня вошла в палату, Серёжа встретил её ясным, осмысленным взглядом. Соренкова сказала, что сознание к нему вернулось ещё утром. По этому случаю Валерия Георгиевна, все медсёстры и сиделки имели праздничный вид, казалось, что в палате взошло солнышко.
        Увидев её, он беззвучно шевельнул губами. Подбородок его задрожал, на худых щеках вдруг обозначились ямочки, словно он силился улыбнуться.
        У Веры Николаевны от волнения пропал голос. Она быстро села к кровати, склонилась, стала осторожно гладить его лицо, кисти рук. И не могла оторвать взгляда от его глаз. Серо-синие его глаза казались ещё больше, чем обычно, они запали, были обведены тёмными кругами. Он тоже смотрел на неё не отрываясь.
        Подбородок и губы его опять дрогнули, и она скорее угадала, чем расслышала:
        – Всё хорошо… родная моя…
        С того дня в душе у неё появилась и стала крепнуть надежда, а он медленно пошёл на поправку.

        Сейчас подходит к концу третья неделя болезни.
Вера Николаевна находится рядом с мужем столько, сколько возможно, а в мыслях она с ним постоянно. Будь её воля – она поселилась бы в больнице на всё время лечения. Но совсем бросить работу пока нельзя, а ночевать в ЦКБ родным не разрешается.
        Дома она в тревоге и тоске еле-еле дожидается утра, потом лихорадочно считает минуты до окончания занятия в консерватории и мчится в больницу.
Она влетает в палату, встречается с Серёжей глазами – и только после этого немного успокаивается. Он улыбается и каждый раз смотрит на неё так, словно они не виделись неделю. Она слышит его слабый голос, такой родной, милый, нежный, и понимает, что жизнь подарила им ещё один день. А сердце щемит от любви и жалости, когда она видит у него в руке часы. Увидев её в дверях, он тут же убирает часы под подушку и приподнимает руки навстречу. Она садится рядом, наклоняется к нему, но по-настоящему обнять его пока нельзя, и она только легонько целует его лицо, осторожно гладит голову, плечи. А он всё старается обнять её за спину и привлечь к себе поближе, хотя у него это плохо получается – руки ещё слабые.
        Для Веры Николаевны не существует сейчас в жизни ничего, кроме этих драгоценных часов рядом с ним, кроме этих пронзительно-тоскующих объятий, кроме его взгляда, полного ласки и тихой радости.


        В пять часов вечера доктор Соренкова, проходя мимо, остановилась у приоткрытой двери палаты Лемешева.
        Вера Николаевна сидела у постели мужа, придвинувшись поближе к изголовью. Она читала ему какую-то книгу, положив её на край высокой кровати и придерживая левой рукой. Был слышен её мелодичный голос, певучие интонации. Речь была умиротворяющей, напевной, но слишком тихой, слов не разобрать. Сергей Яковлевич из-под приопущенных век смотрел на жену. Их правые руки были сплетены; издали казалось, что руки свились, словно две виноградные лозы, и составляют единое целое. Судя по всему, Вера Николаевна читала стихи, потому что, прочтя несколько строк, она поднимала голову и продолжала, не глядя в текст. В эти моменты они смотрели в глаза друг другу, смотрели, словно не могли насмотреться, их лица светились, вокруг не существовало больше никого. Удивительные люди…
        Валерия Георгиевна никогда, ни до, ни после не видела такого воплощения настоящей высокой любви, той самой, о которой писали великие. Она пошла дальше, смущенная тем, что случайно увидела то, что не было предназначено для посторонних глаз. И, когда впоследствии слышала от скептиков, что, мол, никакой любви не существует, что это все выдумки, всегда говорила:
        – Существует. Мне довелось увидеть настоящую любовь. Правда, один-единственный раз в жизни.


        30 сентября 1968 года.
        Дома.

        Сергей Яковлевич, немного потренировавшись, чтобы надпись вышла красивой, вывел своим вечным пером на титульном листе книги «Путь к искусству»: «Моему дорогому и верному другу, помощнику и советчику во всех моих делах. Любимой жене моей Вере. Сергей».
        Это был тот самый сигнальный экземпляр, который Вера Николаевна принесла ему в больницу семнадцатого мая. Он встал и, обойдя письменный стол, подошёл к ней:
        – Верочка… С днём ангела тебя, дружочек мой милый. Ты сама – мой ангел-хранитель, мой драгоценный друг. Я благодарен судьбе за счастье встречи с тобой и за счастье наших с тобой лет.
        Он вручил ей книгу. На столе в вазе стоял букет её любимых роз. Вера Николаевна взяла книгу, прочла дарственную надпись, подняла на него глаза. Положив книгу на стол, она обняла мужа. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул, покрепче обнял, скрестив руки на её спине, словно боясь потерять, прижался щекой к пушистым седым волосам. Вера Николаевна положила ладони ему на грудь, тоже закрыла глаза и надолго прильнула лицом к его плечу.
        Его кремнистый путь к искусству, несмотря ни на какие беды, продолжался, как и путь их любви. У них впереди было ещё почти девять лет. Таких коротких и таких долгих девять лет, творческих, вдохновенных, трагичных. И полных любви.


Рецензии