Доклад Толстого для Конгресса мира в Стокгольме

  [Отрывок из Главы Двенадцатой моей книги «"Нет Войне!" Льва Николаевича Толстого». Книга ПОЛНОСТЬЮ:

   https://cloud.mail.ru/public/S9nj/7DKD7aGJh
  ]

            ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА БЫТЬ УСЛЫШАННЫМ:
      ПАЦИФИСТЫ И СТОКГОЛЬМСКАЯ МИРНАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ (Годы 1909 – 1910)

   Сюжет этот — совершенно особенный для нашей темы. Возрастание и развитие антивоенных воззрений писателя создаёт для исследователей ситуацию затруднения в определении хронологических рамок начала сознательного его протеста против лжи патриотизма и военного насилия. Если с годами юными и с начинающим писателем всё более-менее определённо, и это начало можно приурочить к публикации рассказа «Набег», то как раз с ЗАВЕРШЕНИЕМ антивоенных публичных выступлений всё неопределённо — прежде всего, по той причине, что само акцентирование традиционным толстоведением внимания на «пацифизме Толстого» неверно и заводит в тупик: чем ближе старец Лев становился к возлюбленному им образу апостола Иоанна, проповедника любви — тем очевиднее должно бы быть пишущим о Толстом, что, несмотря на защиту отказников и протесты против принуждения их к службе, против милитаризации в технологиях и в головах — Толстой ощущал для себя пацифизм именно так, как должен ощущать, осознавать его последователь Христа: избыточным, нелепым, ненужным… Таким же порождением той же самой городской, ЛЖЕхристианской цивилизации, что и современные войны. Что и все обитатели городов, повседневные пользователи этой цивилизации — готовые, когда тётя «родина» возьмёт за жопу, слепо и отчаянно, трусливо, протестовать против войны, против мобилизации и солдатского рабства, но, в то же время, не желающие в мельчайшей повседневности своей «мирной», обычной жизни последовать Христу — ЕДИНСТВЕННЫМ настоящим путём к миру!

  «Антивоенные» выступления Льва Николаевича в последнем десятилетии его жизни всё труднее отделить от проповеди веры и любви: прежде сказанное против войны Толстой предпочитает повторять в связи с религиозной, христианской проповедью: в этом отношении, например, статья «Закон насилия и закон любви» возвращает читателей к универсализму слова «В чём моя вера?». Тем важнее для нас, дабы использовать шанс не раздуть сильно хотя бы эту, заключительную, главу нашей книги — остановить в самом завершении её внимание читателя на последнем значительном именно антивоенном выступлении Толстого-христианина и публициста. На наш взгляд, таковым был доклад Льва Николаевича, подготовленный для Конгресса мира в Стокгольме.
 
 В начале июля 1909 г. председатель Организационного комитета XVIII международного мирного конгресса, назначенного на 14 (27) августа в Стокгольме, известил письмом Льва Николаевича об избрании его почётным членом конгресса и пригласил приехать на эти, уж точно последние в жизни Толстого, посиделки пацифистов. Неожиданно для окружающих и для самих организаторов конгресса Толстой решил принять приглашение. «Решил ехать в Штокгольм», — записывает он в Дневнике на 11 июля. Секретарь Толстого, Николай Николаевич Гусев, вспоминал:

 «“Я поеду, — сказал мне Лев Николаевич.

 Сегодня же Лев Николаевич продиктовал мне письмо президенту конгресса, в котором говорит, что если только он будет иметь силы, то постарается сам быть на конгрессе; если же нет, то пришлёт то, что хотел бы сказать» (Гусев Н.Н. Два года с Толстым. М., 1973 С. 271).

 Толстой ответил на приглашение письмом от 12 (25) июля (пер. с французского):

 «Господин председатель,

 Вопрос, который подлежит обсуждению конгресса, чрезвычайно важен и интересует меня в течение уже многих лет. Я постараюсь воспользоваться честью, которую мне оказали моим избранием, изложив то, что я имею сказать по данному вопросу перед столь исключительной аудиторией, как та, которая соберётся на конгрессе. Если силы мне позволят, я сделаю всё возможное, чтобы прибыть в Стокгольм к назначенному сроку: если же нет, я пришлю вам то, что хотел бы сказать, в надежде, что члены конгресса пожелают ознакомиться с моим мнением» (80, 23).

 Примечательно, что, как и сам будущий Доклад Л. Н. Толстого в идейном его содержании, так и это даже, предваряющее поездку, письмо стали известны публике ещё до предполагаемого открытия в Стокгольме мирной конференции: стараниями журналиста Сергея Петровича Спиро (псевдоним: Сергеев; даты жизни не установлены) его текст, в русском переводе, был опубликован 2 августа в газете «Русское слово» (№ 177).

 Немедленно Толстой принялся за составление доклада; 14 июля он набрасывает в Дневнике его программу:

 «К Штокгольму: начать с того, чтобы прочесть статью, а потом новые письма отказывающихся, потом сказать, что всё, что говорилось здесь, очень хорошо, но похоже на то, что мы, имея каждый ключ для отпора дверей той палаты, в которую хотим взойти, просим тех, кто спрятались от нас за непроницаемой дверью, отворить её, а ключа не прилагаем к делу и учим этому и других. Главное, сказать, что корень всего — солдатство. Если мы берём и учим солдат убийству, то мы отрицаем всё, что мы можем сказать в пользу мира. Надо сказать всю правду: разве можно говорить о мире в столицах королей, императоров, главных начальников войск, которых мы уважаем так же, как французы уважают m-r de Paris <в фр. яз. метафорическое именование для палача. – Р. А.>. Перестанем лгать — и нас сейчас выгонят оттуда. Мы выражаем величайшее уважение начальникам солдатства, т. е. тех обманутых людей, которые нужны не столько для внешних врагов, сколько для удержания в покорности тех, кого мы насилуем» (57, 95 – 96).

 Безусловно, Толстой знал, к КОМУ едет — и ЧТО за Слово Божьей правды-Истины необходимо перед этой пригламуренной, в костюмчиках, пацифиствующей аудиторией сказать, явно не рассчитывая на её симпатии и согласие!

 Важно заметить, как здесь уже, в записи Дневника, и позднее, в черновиках Доклада, пересеклись две животрепещущие темы публицистических выступлений Толстого-христианина: война и смертная казнь.

 20 июля 1909 г. Толстой записал в Дневнике:

 «Сейчас для Штокгольма перечитывал и письмо к шведам и “Царство божие”. Всё как будто сказано. Не знаю, что ещё скажу. Кое-что думаю, что можно и должно. Видно будет. Читая же эти свои старые писанья, убедился, что теперешние мои писания хуже, слабее. <Как и всегда, когда уже устал повторять одно и то же бесконечным, похожим друг на друга недоумкам. – Р. А.> И, слава Богу, не огорчался этим. Напротив: буду воздерживаться от писания». 23 июля: «Диктовал заявление в конгресс мира (плохо очень)». 25 июля: «Потом начал писать для конгресса мира. Лучше, но слабо». 30 июля Толстой отмечает, что «закончил статью на конгресс». Однако, 1 августа он записывает: «Вечером прочёл вслух речь конгрессу — нехорошо. Нынче поправил. Лучше». 5 августа: «Вчера, 4-го, поправлял конгресс и, кажется, почти хорошо». В письме к В. Г. Черткову от 2 августа Толстой писал: «Я готовлю свой доклад, которым всё недоволен». Согласно дневниковым записям, Толстой начал работу над докладом 14 июля и закончил её в основном 30 июля, т. е. работал в течение двух недель. Несмотря на спешность работы, сохранилось значительное количество черновых рукописей, сопоставление которых с окончательным текстом доклада обнаруживает, что Толстой, работая очень напряжённо и ответственно, старался смягчать естественную резкость первоначальных редакций. Так, например, вычеркнут следующий абзац, снова сближающий антивоенный доклад Льва Николаевича с темой смертных казней:

 «Человек молодой, здоровый, умный, свободный, ничем к этому не принуждаемый, из всех честных, чистых предстоящих ему деятельностей избирает военную и в знак своей принадлежности к этой профессии одевается в странную, пёструю одежду, навешивает себе через плечо орудие убийства и гордится этими знаками своей профессии (вроде того, как если бы палач в виде украшения носил бы на себе небольшую виселицу в знак своей деятельности и гордился бы этим). Вся жизнь такого человека проходит в приготовлениях к убийству, в обучении убийству, в самых убийствах, и чем больше его участие в этих делах, тем он больше гордится, вроде того как во Франции гордится M-r de Paris своей должностью, и тем выше он поднимается в общественном мнении. Так это теперь. Но сознай люди ту простую истину, которую они все знают, но которая так скрыта от них, что не решаются высказать её и следовать ей, и тотчас же всё изменяется. Только признай люди то, чего нельзя не признать, что убийство всегда убийство и гадкое дело и что поэтому военное дело, всё посвящённое убийству, не может не быть дурным и позорным и что поэтому лучше всякая самая тяжёлая и грязная работа, чем деятельность, которая состоит только в приготовлении, поощрении и распоряжении убийствами» (38, 310).

 Как только был закончен доклад, Толстой начал переводить его на французский язык, так как именно на этом языке он предполагал произносить доклад в Стокгольме. «Вчера переводил конгресс», — записывает он в дневнике 1 августа. 2 августа Д. П. Маковицкий записывает в своём дневнике: «Днём Л. Н. переводил по-французски и дополнял свой доклад “Съезду мира” в Стокгольме. Вечером просил Ивана Васильевича Денисенко помочь ему переводить, а Софье Андреевне предложил прочесть доклад на заседании съезда. Сказал, что на неё не будут грубо нападать (как на него). И кому же пристойнее прочесть, как не ей — жене» (Маковицкий Д.П. Яснополянские записки. У Толстого. Указ. изд. Кн. 4. С. 27).

 К сожалению, у Софьи Андреевны Толстой, не разделявшей с супругом его чистой евангельской, Христовой веры, было своё воззрение на готовящуюся Толстого поездку к шведам и роль в ней мужа и собственную. Ниже мы вернёмся к этому сюжету, но скажем здесь же: возможно, и к лучшему, что в глазах чуждых, не желавших понять её мужа (она-то хоть понимала!) людей и существ она не сыграла этой дурацкой роли «русской Берты Зуттнер», «жены пацифиста», или чего-то подобного…

 4 августа была получена телеграмма о том, что конгресс откладывается, и перевод доклада остался незаконченным. По наблюдению М. Чистяковой, сличившей тексты, «только первые абзацы доклада Толстой переводил с известной точностью; вскоре же перевод его обратился в самостоятельную творческую работу на французском языке, текстуально отличную от русского подлинника, некоторые абзацы которой представляют собой возвращение к первоначальной, резкой по форме, редакции» (Чистякова М. Толстой и европейские конгрессы мира // Литературное наследство. Том 37 – 38. Л.Н. Толстой. М., 1939. C. 610). Например:

 «Человек дома и занят своими делами. К нему приходят и говорят: вот тебе ружьё, иди и убей того человека, на которого я тебе укажу. Сомнительно, чтобы нашёлся один из тысячи, который, под самыми страшными угрозами, согласился бы совершить подобное убийство. Но тот же человек введён в состав полка. Его одевают, как тысячи людей, находящихся в тех же условиях, его заставляют ходить, бегать, прыгать через верёвку и спустя несколько месяцев, может быть, года, человек этот готов исполнять всё, что от него потребуют, и убивать всех, кого ему прикажут убивать. И вот эти то суеверия, обманы и внушения мы должны уничтожить» (38, 317).

 Между тем, известие о решении Толстого принять личное участие в работах мирного конгресса в Стокгольме и слухи о новой статье, написанной им с этой целью, распространились с чрезвычайной быстротой и в России, и в прочем «цивилизованном» мире. Выше уже упомянутый Сергей Петрович Спиро, корреспондент газеты «Русское Слово», был откомадирован в Ясную Поляну для получения на этот предмет точных сведений. 30 июля он явился пред очи Льва… Мысленно послав нахуй навязчивого, уже знакомого ему газетчика (кстати, очень дотошного, но зато и правдивого, и уважавшего очень Толстого), Лев Николаевич подтвердил ему своё решение о шведах: «Это верно. Я получил от них приглашение приехать и избран ими почётным членом съезда. Доклад я пишу сейчас и ещё его не закончил». И далее, с «фирменной» толстовской откровенностью: «Если бы мой доклад был закончен, я бы дал его вашей газете, но вряд ли он мог бы быть у вас напечатан по цензурным условиям». Личное же участие его, как полагал Толстой, необходимо из-за резкости доклада: если его прочтёт равнодушная комитетская интеллигентская гнида, он уже точно не будет ни понят, ни принят (Спиро С. П. Беседы с Л. Н. Толстым. М., 1911. С. 27 – 28. – https://www.prlib.ru/item/903572).

 Вероятно, Лев Николаевич был здесь недалёк от истины. Слухи о содержании доклада Толстого, проникнув из России и в европейскую печать, произвели сенсацию. Очкатые, очкастые и очковые интеллигентские, пацифистские крысы в Стокгольме очень всполошились. Восхваления по адресу «великого русского писателя», новые разговоры о присуждении ему Нобелевской премии, о подготовке к его торжественной встрече прикрывали собой крайнюю тревогу и страх за то, как бы беспокойный гость своим выступлением не нарушил благопристойного течения конгресса.

 В то же время, ошибочно преувеличивать значение этого страха перед словом Толстого. В том же интервью для Спиро Толстой указывает на главную помеху работе съезда, нежеланную тогда для него: «В Швеции теперь забастовка, а конгресс назначен на 14-е августа по нашему стилю. Вероятно, он будет отложен…» (Там же). Так впоследствии и получилось.

 Решение Толстого о поездке в Стокгольм, возбудившее волнение в Европе, вызвало, вместе с тем, семейную драму в Ясной Поляне. Ещё 9 июля 1909 года Душан Петрович Маковицкий записал в своём дневнике: «После обеда Л. Н. сказал Софье Андреевне, что намеревается поехать в Стокгольм. Софья Андреевна отговаривала его с точки зрения его преклонного возраста, трудности перенесения мореплавания. Потом отнеслась двойственно и сама хочет ехать в Швецию. Вечером с Софьей Андреевной истерика: заперлась в комнате, никого не впускает; мы боялись, что отравилась» (Маковицкий Д.П. Указ. соч. Кн. 4. С. 13).

 Художник Иван Кириллович Пархоменко (1870 – 1940), гостивший в Ясной Поляне с 19 по 21 июля, в своих воспоминаниях пишет: «Софья Андреевна поделилась со мной своей тревогой по поводу намерения Льва Николаевича отправиться в Стокгольм на конгресс мира:

 — Не знаю, как его и отговорить. Ведь плыть туда надо от Либавы, так как в Петербурге теперь холера и требуется от всех, кто едет в Швецию через Петербург, чтобы они выдержали на судне девятидневный карантин. Главное, чего я боюсь, так это качки, — он её не переносит» (Цит. по: Чистякова М. Указ. соч. С. 611).

 Истерические состояния, однако, этим не объяснить. Были более глубокие причины для неприятия женой Толстого самой идеи поездки супруга в Швецию. Например, несогласие именно с религиозными, христианскими обоснованиями Толстым своей антивоенной позиции: самой Софье Толстой, урождённой Берс, москвичке и дочери лютеранина немца, был ближе именно европацифизм, либеральный, замешанный на протестантском переосмыслении церковно-христианской традиции, НЕ ТРЕБОВАТЕЛЬНЫЙ К ЛИЧНОСТИ, к повседневному образу жизни мнимого поклонника МИРА — то есть, лукавый, лживый. Сущностно антихристианский — от антихриста, отца лжи! Наиболее же глубокая причина коренилась в особенностях всегда тяжёлого ей самой характера жены писателя: в прочности и чувствительности тех «живых, трепетных нитей», которыми она связала себя с ним. В нежелании даже на время отпускать, давать свободу, терять контроль над любимым и самым близким человеком…

 Была, наконец, и ещё одна возможна причина для изменения в эти дни поведения супруги Льва Николаевича — внешняя, не глубинная, но очень страшная в своих предпосылках, готовившая всему семейству Толстых главную катастрофу их жизни. На неё указывает не сильно симпатизировавший Софье Андреевне Толстой биограф Л. Н. Толстого, секретарь, друг и христианский единомышленник Николай Николаевич Гусев. Софья Андреевна незадолго до того, около 11 – 25 июня 1909 года, наводила справки о возможности, на основании давней, ещё от 21 мая 1883 г., доверенности от мужа на ведение имущественных дел, в том числе на издание его сочинений, продать это право третьему лицу. Отвечено ей было самым неутешительным образом: письменная доверенность не предоставляла права собственности, равно как и полномочий на ведение судебных дел. Между тем Иван Васильевич Денисенко (1851 – 1916), муж племянницы Толстого, через которого Софья Андреевна наводила справки, около 14 июля пошептал об этом Льву Николаевичу, который тут же, в возмущении, пожелал составить «бумагу», в которой он мог бы объявить к общему сведению, что передаёт все свои произведения во всеобщее пользование. Об этом было скоро доведено до сведения Софьи Андреевны, у которой 18 июля последовал тяжёлый припадок. Угрожая мужу самоубийством, бедная Соничка потребовала полной передачи ей прав собственности на его сочинения. Лев Николаевич отказал ей. К 20 июля угроза лишиться семейного творческого наследства мужа и отца как-то связалась в возмущённом сознании любящей жены с его намерением ехать на конгресс мира в Швеции: резкое недовольство её в высказываниях касается теперь того и другого (Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Льва Николаевича Толстого: В 2-х кн. М., 1960. Кн. 2. 1891 – 1910. С. 699 – 701).

 Иван Кириллович Пархоменко в своих записках отмечает тяжёлую атмосферу, царившую в семье в связи с настроением Софьи Андреевны.

 Наконец, на исходе месяца разразилась буря.

 «После обеда заговорил о поездке в Швецию, — записал Толстой в дневнике от 26 июля. — Поднялась страшная истерическая раздражённость. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но, когда лёг в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошёл и сказал ей. Она жалка, истинно жалею её. Но как поучительно» (57, 103).

 Поучительность для Толстого-христианина описанной ситуации — в том, чтобы слушаться Христа, не связывая себя сердечными узами с родственными лишь по мирской жизни и по крови, а не по духу. Мысль Толстого о том, чтобы покинуть семейство, не оставляла его с середины 1880-х и превратилось в этот период в решение, которое крепло с каждым днём, и незадолго перед тем им совершена была одна из попыток к уходу. Софья Андреевна понимала, что, раз вырвавшись из-под её опеки, старец Лев может, воспользовавшись благоприятным случаем, уже не возвратиться к чуждым, духовно не близким людям — то есть, к семейке своей, к хищным, жадным в мамку, «берсятам» Сонички Берс (в замужестве Толстой), в оккупированную ими, давно отобранную у Толстого, Ясную Поляну. И потому, добившись от мужа отказа от поездки, она тотчас же предложила другой вариант (по внешности, как будто, заботясь лишь о нём, а не о себе): совместную поездку в Стокгольм.

 «Пришла С. А., — пишет Толстой в дневнике от 2 августа, — объявила, что она поедет, но всё это, наверное, кончится смертью того или другого и бесчисленные трудности. Так что я никак уже в таких условиях не поеду» (Там же. С. 110).

 В записях от 5 августа появился, позднее возмутивший до глубины души Софью Андреевну, образ Ксантиппы:

 «Отчего Ксантипы бывают особенно злы? А от того, что жене всегда приятно, почти нужно осуждать своего мужа. А когда муж Сократ или приближается к нему, то жена, не находя в нём явно дурного, осуждает в нём то, что хорошо. А осуждая хорошее, теряет la notion du bien et du mal [фр. понимание доброго и злого] — и становится всё ксантипистее и ксантипистее.

 С. А. готовится к Штокгольму и, как только заговорит о нём, приходит в отчаяние. На моё предложение не ехать не обращается никакого внимания. Одно спасение: жить в настоящем и молчание» (57, 111).

 Хорошее свидетельство того, что втайне Толстой справедливо придавал своей речи и поездке огромное, историческое значение и, в угоду любящей супруге, буквально «по живому», с огромным внутренним сопротивлением, «отрезал» себя от Стокгольма!

 Проект совместной с женой поездки в Стокгольм Толстой считал, по-видимому, нереальным и относился к нему отчасти юмористически. Вернёмся к записи от вечера 2 августа в дневнике Д. П. Маковицкого: «Софье Андреевне [Толстой] предложил прочесть доклад на заседании съезда. […] Cофья Андреевна ответила, что для этого надо хорошо одеться. Смех со стороны женщин и крик, как проявляется женщина в Софье Андреевне». Однако, «в 11 часов ночи уехала Марья Алексеевна [Маклакова] в Москву, за деньгами и туалетами для Софьи Андреевны на дорогу», и затянувшаяся шутка перестала наконец быть смешной:

 «Софья Андреевна делает вид, что едет из-за Л. Н. в Стокгольм, чтобы он не ворчал всю жизнь на неё. И говорит, что он перестал с ней говорить, но что она не будет брать на себя обязанностей по дороге: ни еду готовить, ни билеты брать. Поедет “багажом”» (Маковицкий Д.П. Указ. соч. Кн. 4. С. 27 – 28).

 Ага! Тяжёлым чумоданом без ручки…

 Неизвестно, как разрешилась бы сложная семейная ситуация в Ясной Поляне, если бы 4 августа не было получено известие о том, что конгресс, как и предсказал ему Толстой, был отложен аж на 1910 г., вследствие бессрочной забастовки рабочих в Швеции. «Я предоставляю всё судьбе. Я поездке не придаю особенного значения: в моём возрасте всё равно» — записал в этот день верный Маковицкий слова духовного учителя (Там же. С. 30). По всей видимости, Толстой желал внушить это и себе — молчаливо перебарывая в себе настоящее, и сильное, желание, как раз поехать на мирную конференцию! Он продолжал придавать большое значение для умонастроений и судеб мира своему публичному выступлению. За это косвенно говорит следующее обстоятельство. Некоторые газетчики, как можно было предвидеть, высказывали предположение, что одной из причин отсрочки конгресса явились опасения, вызванные предстоящим докладом Толстого и его появлением на конгрессе. Толстого это раздражало. Раздражение проявилось уже 6 августа в беседе о газетчиках и интеллигенции в целом с А. А. Стаховичем, привезшим в Ясную Поляну свежие газеты и сплетни:

 «Интеллигенция — это презренная клика, которой через несколько десятилетий и помину не будет. Они <именно российская интеллигентская сволочь. – Р. А.> только повторяют то, что Европа сказала, сами своим умом не думают. Я получаю письма от интеллигенции: одни глупости пишут, а нынче получил два письма от мужиков — полны смысла».

 На возражения Стаховича, что Толстой сам интеллигент:

 «Нет, я был офицером и орфографии не знаю. Я рад, что не интеллигент. Нет. […] Зачем вы меня ругаете скверными словами? […] 50 лет тому назад и раньше были декабристы, которые стыдились, что они крепостники. Теперь же интеллигенты не сознают греховности своего положения. Теперь 99 из 100 интеллигентов произошли из народа и сидят на его шее, пишут, изрекают слова, рассуждают. […] Если я хочу православия, возьму катехизис, пойду к старцам. Если хочу болтовню, возьму газеты» (Там же. С. 31).

 Наблюдая раздражение и горячность мужа, Софья Андреевна выразила уверенность, что ему, в любом случае, не дадут ничего прочесть в Стокгольме — «остановят» (Там же. С. 32). Сама она, при успокоительных известиях из Швеции, тоже сразу стала спокойнее…

 Речь о городских щелкопёрах характерна, в том числе, и как дополняющее свидетельство для нас положительного, отчасти даже идеализирующего (помимо покаяний о военной службе ещё в «Исповеди»), отношения старца Льва к своей офицерской молодости и — по-прежнему — к декабристам. Но «болтуны» газетные задели его тоже нехило! Яснополянский Сократ имел основания и право придавать докладу своему немалое значение. И здесь же, в Дневнике Д. П. Маковицкого, в записях на 6 августа, мы находим свидетельства того, что он, на самом-то деле, с охоткой разделил «соображения» газетных сплетников! Вот это «скромное» признание духовного наставника преданному ученику — пошёптанное ему в глубоком секрете, в спальне, перед отходом ко сну:

 «Я думаю, — это нескромно с моей стороны, — что в отложении конгресса играли роль не одни забастовки рабочих в Швеции, а и то, что я собирался приехать, и моё письмо к ним, и статья газеты (интервью Спиро в “Русском слове”). Побоялись приезда. “Как нам быть с ним?”. Прогнать нельзя. И отложили конгресс» (Там же. С. 30).

 Но, раз вцепившись в близкую, хотя и по-своему понимаемую ей тему, интеллигентская свора не могла скоро переключить внимания со старца Льва на что-то, не столь ей лакомое. «Анархо-пацифистского» скандала в Стокгольме не случилось… А ведь КАК многим из них хотелось! Вскоре за описанными событиями, концертная дирекция Жюля Закса (Concert-Direction Jules Sachs), устраивавшая в Берлине доклады видных общественных и научных деятелей, в письме от 17 августа (н. ст.) обратилась к Толстому с предложением приехать после Стокгольма в Берлин (!) и там прочитать свой доклад, написанный для Мирного конгресса, гарантируя ему полную свободу слова. Дирекция Жюль Закса предполагала устроить в Берлине десять вечеров с докладом Толстого и предлагала ему на благотворительные цели по 5 000 франков за выступление. Толстой продиктовал Д. П. Маковицкому ответ, переведённый последним на немецкий язык:

 «Так как конгресс отложен, а я приготовил доклад, который хотел сделать бы известным, я рад воспользоваться вашим приглашением, хотя приехать не сам, а попросить одного из моих друзей и единомышленников прочесть его в вашем собрании» (Цит. по: Там же. С. 36. Подлинник письма утрачен).

 «Друг и единомышленик» СТОИЛ ДЕШЕВЛЕ, а шуму мог наделать тоже немало. Конечно же, Дирекция телеграммой от 31 августа н. ст. ответила согласием. Одновременно с этим она форсировала, через органы печати, рекламную кампанию, продолжавшую утверждать о готовящемся приезде в Берлин… самого Толстого. В связи с этим редакция газеты «Morgen Post» телеграфно запросила Толстого, соответствуют ли действительности сообщения «Concert Direction Jules Sachs». Толстой ответил телеграммой: «Не могу приехать лично в Берлин. Поручаю одному другу прочесть в зале собрания Закс мою речь, приготовленную для конгресса мира в Стокгольме» (80, 59).

 Рукопись доклада Толстой отправил своему другу и единомышленнику во Христе, словаку Альберту Шкарвану, для перевода на немецкий язык. Его же Толстой просил войти в переговоры с давним знакомцем по переписке, писателем и журналистом, религиозным анархистом Эугеном (Ойгеном) Генрихом Шмитом, которому и хотел поручить чтение своего доклада. Шкарван в письме от 2 сентября н. ст., сообщая о различных затруднениях, возникающих в связи с заместительством, просил Толстого приехать лично в Берлин для чтения доклада. «О моём чтении статьи не может быть и речи, — отвечал Толстой в письме Шкарвану от 26 августа ст. ст. — Я слишком слаб, и потом статья слишком ничтожна, и мне неприятно, что Sachs делает такой fuss из этого» <Англ. идиома: «the fuss around puss» — досл. «суета вокруг кота», т. е. шум и суматоха из-за пустяков. – Р. А.> (Там же. С. 70). Шкарван сообщал, что Шмит, вполне основательно, опасается репрессий — и предпочёл бы, чтобы Толстой подставил под них СВОЮ, а не его, Шмита, пушистую задницу — как, кстати, хотелось бы и дирекции «Жюль-Закса» (Там же. Комментарии). В письме к В. Г. Черткову от 31 августа н. ст. он писал: «В Берлине хотят прочесть мой доклад штокгольмский и делают или хотят сделать из этого особенный шум. И мне это неприятно. Я думаю, что доклад этот не стоит того» (89, 142).

 Наконец, вполне по-интеллигентски посравшись, Э. Г. Шмит в письме от 6 сентября (н. ст.) выразил-таки готовность прочесть доклад Толстого, даже считая это за «честь», но, про себя не теряя совершенно других надежд, просил его лично подтвердить ему своё желание. Толстой отвечал ему 11 сентября н. ст. (пер. с немецкого):

 «Дорогой друг,

 Я вам очень благодарен за готовность и настоящим прошу вас прочесть в Берлине мой доклад, предназначенный для Стокгольмской мирной конференции.

 Я не писал вам об этом в предыдущем письме потому, что хотел раньше узнать ваш ответ Шкарвану» (80, 78).

 Шмит всё же не терял надежды развязаться с поручением «друга», сохранив если не честь, то хотя бы задницу. Уже в следующем письме, от 11 (24) сентября, Шмит извещал Толстого, что начальник берлинской полиции не разрешает чтения доклада без предварительной цензуры в том случае, если он не будет читаться лично Толстым. Полиция затребовала от дирекции рукопись доклада для просмотра на предмет смягчения и удаления неприемлемых, с её точки зрения, мест, при том особливо предупредив, что всё, относящееся к военнообязанным, ни в коем случае пропущено не будет (Гусев. Летопись. 1891 – 1910. С. 713). Дирекция, через Шмита, запрашивала у Толстого разрешения на посылку рукописи на растерзание в полицию. Толстой ответил письмом от 5 октября н. ст. (с немецкого):

 «Дорогой друг,

 К сожалению, я не могу согласиться на предложение Закса. Я желаю, чтобы моя речь была или оглашена целиком, без купюр и изменений, или совсем не опубликовывалась. Передайте это Заксу и извините меня, пожалуйста, что я доставляю вам так много бесполезных хлопот.

 Ваш любящий друг Лев Толстой» (Там же. С. 105).

 Узнав такое решение «любящего друга», трусишка Шмит, наверняка, выдохнул шумно и с облегчением: на таких условиях чтение в Берлине уже не могло состояться… и не состоялось!

 Несколько позднее доклад этот, с разрешения Толстого, был прочтён (на французском языке) Н. Н. Ге на антимилитаристском конгрессе в Биенне в Швейцарии, а затем напечатан в журнале «La Voix du Peuple» и в переводе на немецкий язык — в журнале «Der Sozialist», Bern, 1909, № 20. Председатель студенческого союза в Гельсингфорсе, Аксели Ялмари Никула (Akseli Jalmari Nikula, 1884 – 1956), либерал-националист, впоследствии известный психиатр, в письме от 4 октября 1909 г. просил у Толстого разрешения на перевод этого доклада на финский язык. «Наш студенческий союз, — писал Никула, — разделяет идеи полного мира и был бы очень благодарен, если бы вы предоставили ему честь перевести и выпустить ваш доклад тотчас после того, как ваш друг Шмитт прочтёт его в Берлине» (Цит. по: Чистякова М. Толстой и европейские конгрессы мира. С. 613). «Чтение доклада в Берлине, — отвечал Толстой, — отменено вследствие препятствия со стороны полиции. Доклад же будет напечатан одновременно на разных языках. Очень рад буду, если он появится и по-фински» (80, 112).

 По отношению к шведскому конгрессу судьба речи (или уже статьи?) Льва Николаевича оказалась предсказуемо печальной. Конгресс состоялся в следующем, 1910 году, но, воспользовавшись тем, что лично Толстой на него не приехал, организаторы исключили из регламента конференции её озвучение. Конечно же, это воскресило версию о «страхе» участников конференции перед выводами Л. Н. Толстого, попавшую, тоже предсказуемо, в «Биографию Л. Н. Толстого» авторства П. И. Бирюкова, в виде такой хрестоматийной сентенции:

 «Статья Л. Н-ча, которую он послал на конгресс, была получена, но на конгрессе её не читали. Умеренная и благонамеренная среда пацифистов, собравшихся на конгресс, была скандализирована “выходкой” Л. Н-ча, считавшего, что для. того, чтобы люди не воевали, — не должно быть войска. Это показалось им такою наивностью, что, снисходительно улыбаясь и воздавая должное великому гению, они, пригласившие его на конгресс, не решились вслух объявить его мнение» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого: В 4-х тт. М., 1923. Т. 4. С. 191).

 Так или иначе, но доклад был впервые опубликован в 1910 году только в издании Русского народного университета в Лос-Анджелесе («Собрание статей по общественным вопросам за 1909 год»).

 Настало время обратиться к самому тексту этого исторического выступления.

 «Любезные братья, мы собрались здесь для того, чтобы бороться против войны» — так начинает Толстой своё выступление, уже этим обращением определяя настоящую степень близости к нему мнящих себя (и до сего дня!) «единомышленниками» пацифистов: вспомним, что обращения «Любезный брат» удостоился у Толстого в начале 1902 г. император Николай II. Толстой напоминает совести слушателей, что не они и им подобные, а трудовые народы их стран отдают войне «не только миллиарды рублей, талеров, франков, иенов, представляющих большую долю сбережений их труда, но самих себя, свои жизни» (38, 119). Следом, тут же указывая на нелепость стокгольмского сборища «десятка частных людей», намеревающихся победить так хорошо финансирующие и защищающие самих себя милитаристские правительства, памятующие, между прочим, «что то исключительное положение, в котором находятся они, т. е. люди, составляющие правительства, основано только на войске — войске, имеющем смысл и значение только тогда, когда есть война» (Там же).

 В руках же немногих борцов может быть — только «одно, но зато могущественнейшее средство в мире — истина» (Там же). Которую, однако, следует высказывать, не по-интеллигентски и либерально, заигрывая с правительствами, обеспечивающими либеральным и пацифиствующим интеллигентам выгоды и приятности их положения в искусственной среде неотторжимой от государственности городской цивилизации, а — «всю, без всяких сделок, уступок и смягчений»:

 «Истина эта во всём её значении в том, что за тысячи лет до нас сказано в законе, признаваемом нами Божьим, в двух словах: не убий, истина в том, что человек не может и не должен никогда, ни при каких условиях, ни под каким предлогом убивать другого» (Там же. С. 120). Война при последовании сперва просвещёнными элитами, наставниками народа, этой Истине станет невозможной.

 Прицелившись подобный образом, старый артиллерист Толстой, духовный воин Христа, бьёт уже прямой наводкой по хитрым головёшкам городской либерально-пацифистской сволочи:

 «…Если мы, собравшиеся здесь на конгрессе мира, вместо того, чтобы ясно и определённо высказать эту истину, будем, обращаясь к правительствам, предлагать им разные меры для уменьшения зла войн или для того, чтобы они всё реже и реже возникали, то будем подобны людям, которые, имея в руках ключ от двери, ломились бы через стены» (Там же). Это прямое предательство интересов тех трудящихся народов, с трудов которых живёт, в том числе, и прикормленная с юных лет, казённо дипломированная, титулованная, всегда сытая, наряженная в костюмчики, собравшаяся на конгрессе либерально-пацифистская интеллигентская элита, составлявшая обыкновенный кворум всех подобных мирных конференций:

 «Мы знаем, что все эти миллионы людей не имеют никакого желания убивать себе подобных, большей частью не знают даже того повода, по которому их заставляют делать это противное им дело, тяготятся своим положением подневольности и принуждения…» (Там же).

 Игра в конгресс мира в описанных обстоятельствах нелепа и подла одновременно. Правительства, не умеющие удержать власть без насилий и войн, не захотят, распустив войска, самоуничтожиться. Они «будут с удовольствием слушать» пацифистский трёп, «зная, что такие рассуждения не только не уничтожат войну и не подорвут их власть, но ещё больше скроют от людей то, что им нужно скрыть для того, чтобы могли существовать и войска, и войны, и они сами, распоряжающиеся войсками» (Там же. С. 120 – 121).

 Далее Лев Николаевич приводит обычные свои возражения на всегдашнюю же попытку прилепить к нему ярлык анархиста. Он напоминает смотрящим мимо Христа, с секуляризированными мозгами, «культурным» безбожникам о вере, «которую с особенным подчёркиванием исповедуют все люди, составляющие правительство», и которая несовместима «с составленными из христиан войсками, приготовляемыми к убийству» (Там же. С. 121). Пацифистам, уж если им столь мило изуверство, «светское» безбожие, надо, что было бы логично, довести до народа свою позицию — тем разрушив не только тысячелетний обман оправдания войн ложным, извращённым церковниками христианством, но и всякую веру в народе в Бога и Христа. Так, чтобы осталась лишь армейская дисциплина, подчинение начальствующим выдрессированных рабов — залог военных побед. Пусть же научат народ истинной своей, либеральной и интеллигентской, подлой вере, научат «верить только тому, что будет повелено, включая и убийство, разными людьми, случайно, по наследству ставшими императорами, королями, или по разным интригам, по выборам ставшими президентами, депутатами палат и парламентов» (Там же. С. 122).

 Но и этого нельзя публично высказать членам конгресса, не выйдя из своей поганоподлой роли. НЕТ для этой роли выхода, кроме виноватого преклонения «элитарных» головёшек перед Божьей правдой-Истиной:

 «Сказать, что христианство запрещает убийство, не будет войска, не будет правительства. Сказать, что мы, правители, признаём законность убийства и отрицаем христианство, никто не захочет повиноваться такому правительству, основывающему свою власть на убийстве. Да и кроме того, если разрешается убийство на войне, то оно тем более должно быть разрешено для народа, отыскивающего своё право в революции» (Там же).

 Толстой предлагает сборищу обнародовать «воззвание», в котором следует «ясно, открыто не только повторить ту истину, о том, что человек не должен убивать человека, но и разъяснить то, что никакие соображения не могут уничтожить для людей христианского мира обязательность этой истины»; «что война не есть, как это признаётся теперь большинством людей, какое-то особенно доброе, похвальное дело, а есть, как всякое убийство, гадкое и преступное дело, как для тех людей, которые свободно избирают военную деятельность, так и для тех, которые из страха наказания или из корыстных видов избирают её» (Там же. С. 122). В адрес военных начальников, всякого офицерья в воззвании должна прозвучать мысль, что их деятельность «тем более преступная и постыдная, чем выше положение, занимаемое человеком в военном сословии» (Там же. С. 123). Народу же следует напомнить, что, подчиняясь призыву на военную службу, они выбирают служение делу «кесареву» во вред и зло Божьему делу в мире, идя, пусть и невольно, «и против своей веры, и против нравственности, и против здравого смысла», в особенности потому, что «вступают в то самое сословие людей, которое лишает их их свободы и принуждает поступать в солдаты» (Там же).

 И снова Толстой органично соединяет две темы, в прежние периоды эволюции его антивоенных воззрений бывшие разделёнными: войны и смертных казней, «палачества». И тем, и другим, военачальникам и их рабам, следует, по убеждениям Льва Николаевича, вменить простую истину, уже открывшуюся людям, освободившимся от «суеверия военного величия»: о том, что «военное дело и звание, несмотря на все усилия скрыть его истинное значение, — есть дело столь же и даже гораздо более постыдное, чем дело и звание палача, так как палач признаёт себя готовым убивать только людей, признанных вредными и преступниками, военный же человек обещается убивать и всех тех людей, которых только ему велят убивать, хотя бы это были и самые близкие ему и самые лучшие люди» (Там же).

 Подчеркнём, что это всё-таки соображение РАССУДКА Льва Николаевича, вовсе не свидетельствующее о том, что для ЧУВСТВ его «ремесло» палача, исполнителя смертных казней по судным приговорам, не осталось, как и было с молодых его лет, всё-таки более отвратительным, нежели «палачество» военно-армейское. О совершенно обратном же свидетельствует тот простой факт, что, даже в условиях продолжавшейся милитаризации Европы, военных тревог накануне уже предвидимой многими Первой мировой войны тема именно военная у Толстого-публициста ощутимо отходит с середины 1900-х на второй план, в сравнении с тематиками смертных казней и, разумеется, с евангельской, христианской проповедью «закона любви» и единения в Истине, в вере живой. И последнее в жизни публицистическое выступление Толстого, как известно — статья «Действительное средство», связанная так же с тематикой смертных казней — так же о необходимости просвещения людей словом Истины, несовместимой с оправданием казней, а не только о казнях.

 Значение конгресса мира Толстой видит именно в слове Истины, которое, как ни мала лепта, приблизит, вкупе со множеством других таких же слов, постепенно общественное сознание «цивилизованного» лжехристианского мира к признанию и принятию нового, именно христианского отношения к военной службе и войнам. Не владея в свою эпоху знанием о саморазвитии и кризисных точках в развитии сложных систем, Толстой прибегает к всё же довольно точному “химическому” сравнению. И тут же, кстати, вспоминает сказочку, нецензурную и страшную для халтурных правителей и в нашем 2023-м году:

 «Каждое такое усилие, каждое такое слово может быть тем толчком в переохлаждённой жидкости, который мгновенно претворяет всю жидкость в твёрдое тело. Почему наше теперешнее собрание не было бы этим усилием? Как в сказке Андерсена, когда царь шёл в торжественном шествии по улицам города и весь народ восхищался его прекрасной новой одеждой, одно слово ребёнка, сказавшего то, что все знали, но не высказывали, изменило всё. Он сказал: "На нём нет ничего", и внушение исчезло, и царю стало стыдно, и все люди, уверявшие себя, что они видят на царе прекрасную новую одежду, увидали, что он голый. То же надо сказать и нам, сказать то, что все знают, но только не решаются высказать, сказать, что как бы ни называли люди убийство, убийство всегда есть убийство, преступное, позорное дело. И стоит ясно, определённо и громко, как мы можем сделать это здесь, сказать это, и люди перестанут видеть то, что им казалось, что они видели, и увидят то, что действительно видят. Перестанут видеть: служение отечеству, геройство войны, военную славу, патриотизм, и увидят то, что есть: голое, преступное дело убийства. А если люди увидят это, то и сделается то же, что сделалось в сказке: тем, кто делает преступное дело, станет стыдно, а те, кто уверял себя, что они не видят преступности убийства, увидят его и перестанут быть убийцами» (Там же. С. 124).

 Завершение речи Льва Николаевича стокгольмским политическим игрокам чем-то напоминает легендарное Галилеево «Eppur si muove!». Оно христиански смиренно, но и непреклонно перед лжами и насилием:

 «Вот всё, что я хотел сказать. Очень буду сожалеть, если то, что я сказал, оскорбит, огорчит кого-либо и вызовет в нём недобрые чувства. Но мне, 80-летнему старику, всякую минуту ожидающему смерти, стыдно и преступно было бы не сказать всю истину, как я понимаю её, истину, которая, как я твёрдо верю, только одна может избавить человечество от неисчислимых претерпеваемых им бедствий, производимых войной» (Там же. С. 125).

 Лично своим докладом Толстой не воспользовался, и, когда в июне 1910 г. Толстой получил новое приглашение на конгресс в Стокгольме, он, мысленно послав пригласителей нахуй, ответил кратким и учтивым отказом. Доктор филологических наук Ж. Бергман (J. Bergman, ? – ?), секретарь XVIII Всеобщего конгресса мира в Стокгольме, писал 16 (29) мая:

 «Господин граф,

 По распоряжению организационного комитета международного мирного конгресса, созываемого на 1 – 6 будущего августа, имею высокую честь пригласить вас, г. граф, принять участие в этом конгрессе. Все расходы по вашему путешествию мы берём на свой счёт и выражаем надежду, что вы пожелаете прибыть и на этот год, точно так же, как имели это намерение в 1909 году».

 1 (13) июня 1910 г. приглашение это повторил и председатель организационного комитета конгресса барон Карл Карлсон Бонде (Carl Carlson Bonde, 1850 – 1913).

 В тот же день Толстой ответил обоим лицам кратким письмом одинакового содержания:

 «Милостивый государь,
 
 Состояние моего здоровья не позволит мне предпринять путешествие в Стокгольм, и потому искренне сожалею, что я не могу воспользоваться вашим любезным приглашением. Всё же надеюсь, если мне удастся, представить Стокгольмскому конгрессу доклад по вопросу о мире» (82, 56).
 
 В связи с этой перепиской Толстой снова обращается к своему прошлогоднему докладу и, не перерабатывая его, пишет особую статью в виде добавления к нему, о которой упоминает в Дневнике от 19 июля: «Писал ядовитую статью в конгресс мира». Статья, датированная в последнем черновике 20-м июля, не была закончена Толстым и на конгресс не посылалась.

 Начало этой незаконченной статьи заключает в себе не только «ядовитость», но и много личной горечи, явившейся в результате целого ряда неудачных попыток апелляции не только к правительствам, но и к «просвещённому» буржуазному обществу Европы:

 «Вы желаете, чтобы я участвовал в вашем собрании. Я как умел выразил мой взгляд на вопрос о мире в том докладе, который я приготовил для прошлогоднего конгресса. Доклад этот послан. Боюсь, однако, что доклад этот не удовлетворит требованиям высокопросвещённых лиц, собравшихся на конгрессе. Не удовлетворит потому, что, сколько я мог заметить, на всех конгрессах мира мои взгляды, и не мои личные, а взгляды всех религиозных людей мира на этот вопрос, считаются под названием неопределённого нового слова антимилитаризма исключительным, случайным проявлением личных желаний и свойств некоторых людей и потому не имеющим серьёзного значения» (38, 419).

 И далее чистый, евангельский христианин Толстой выводит формулу, разводящую его и его единомышленников с городской интеллигентщиной, либералами и пацифистами — жестоко, навсегда:

 «Считаю выработку на конгрессах новых законов, обеспечивающих мир, бесполезным главное потому, что закон, несомненно обеспечивающий мир среди всего мира, закон, выраженный двумя словами “не убий”, известен всему миру и не может не быть известен и всем высоко просвещённым членам конгресса» (Там же).

 В этом кредо сокрыто унизительное для «просвещённых» изуверов нашего лжехристианского мира обличение — в сознательном непоследовании Истине первоначального, евангельского учения Христа, которая долгие века от миллионов простецов была сокрыта невежеством и церковными, поповскими перетолкованиями — но уже давно и преотлично известна им, просвещёным господам в хороших костюмах!

  Далее:

 «Правда, что деятельность тех сотен людей, которые, следуя этому закону, отказываются от военной службы и подвергаются за это тяжёлым лишениям и страданиям, как мои друзья в России и в Европе (вчера только получил такое письмо от молодого шведа, готовящегося к отказу), не может интересовать высокопросвещённых членов конгресса, так как принадлежит к области антимилитаризма, я всё-таки думаю, что деятельность этих людей, не на словах, а на деле признающих закон НЕ УБИЙ и потому ни в какой форме не принимающих участия в преступном деле убийства, одна только лучше всего удовлетворяет и требованиям каждой отдельной души, совести человека, а также и вернее всего служит и общему движению к добру и правде всего человечества, между прочим и той цели установления мира среди людей, которой заняты члены конгресса.

 Вот это-то, любезные братья, мне, доживающему последние дни или часы моей жизни, и хотелось ещё раз повторить вам» (Там же. С. 419 – 420).

 Заканчивается сохранившийся черновик краткой (слегка синтаксически корявой, но вполне понятной) формулировкой основного тезиса Толстого:

 «...Нужны нам не союзы, не конгрессы, устраиваемые императорами и королями, главными начальниками войск, не рассуждения на этих конгрессах об устройстве жизни других людей, а только одно: исполнить в жизни тот известный нам и признаваемый нами закон любви к Богу и ближнему, который ни в каком случае не совместим с готовностью к убийству и самое убийство ближнего» (Там же. С. 420).

 Если бы случилось тогда чудо, и все участники Конгресса сумели бы перестать лукавить, играть в сволочную либерально-интеллигентскую игру — они бы пожелали охотно выслушать это послание яснополянца, а выслушав, в молчаливом почтении бы разошлись, закрыв навсегда не только этот конгресс, но и все подобные посиделки! Но «любезные братья», конечно, не могли этого — как не мог послушать Толстого раб истории, «любезный брат» император Николай II в уже отдалённом 1902-м…

 Заключительный тезис «Добавления к Докладу на конгрессе мира», установленный и разработанный Толстым с различной аргументацией во всех его высказываниях по вопросу европейского мира, с особенной яркостью и полнотой выражен в неопубликованном его письме к Джону Истгему, не отправленном адресату и сохранившемся в черновике. История его такова.

 В апреле 1910 г. Толстой получил от действительного секретаря «Первого всеобщего конгресса рас» Джона А. Истгема циркулярное обращение:

 «Милостивый государь,

 При сем прилагаем номера «Ontline» и «Launch». Мы будем очень рады, если вы сможете присутствовать на митинге в гостинице «Cecil» в Лондоне 18 следующего месяца. Но если это невыполнимо, то мы будем очень благодарны, если вы пришлёте нам несколько слов сочувствия для прочтения на собрании. Этот призыв к третейскому суду и миру должен был бы исходить от людей, стоящих за мир во всех странах.

 Джон Истгем» (Цит. по: Чистякова М. Указ. соч. С. 614).

 К письму прилагался печатный проспект «Первого всеобщего конгресса рас», открытие которого предполагалось в июле 1911 г. Затеянный английскими буржуазными политиками Первый всеобщий конгресс рас, маскируясь лицемерной фразой о единстве рас и мире, представлял собой попытку прикрытия и даже оправдания колонизаторской политики Британской империи.

 Обращение Джона Истгема, весьма трафаретное по существу, вызвало чувство негодования у Толстого, ещё недавно относившегося, как мы помним, скептически, но всё же более сочувственно к начинаниям подобного рода. Он написал исключительное по резкости и силе ответное письмо Истгему (от 15 апреля 1910 г.):

 «Получил ваш призыв прибыть или прислать слова поощрения и купон для ответа. Прочёл ваш план и не только не могу удержаться от желания высказать вам вызванные во мне чувства вашим призывом, не только не могу удержаться, но считаю своим долгом перед своей совестью и Богом высказать вам их.

 Мне 82 года, я каждый день жду смерти, и потому прилично, учтиво лгать мне уже не приходится. Мало того, совесть требует сказать, насколько возможно громко, то, что я думаю о вашей забаве, — иначе не могу назвать вашу деятельность. Деятельность эта отвратительна, возмутительна.

 Когда, во времена Наполеона I, военные люди гордились и хвалились теми убийствами, которые они совершали на войнах, они были святы в сравнении с вами и всеми членами подобных вашему обществ. Те люди, во 1-х, верили в то, что война должна быть; во 2-х, сами готовы были ради того, во что они верили, на жертву, раны, смерть. Вы же ни во что не верите и тем менее в тот мир, который вы, будто, проповедуете, и готовитесь только к тем тщеславным забавам, которые, одурманивая людей, должны привлечь их в ваш лагерь.

 Мир! Заботы о мире англичан, с их Индией и всеми колониями, или немцев, французов, русских, не говорю уже об покорённых народах, с их классами богатых и бедных рабов, которые удерживаются в своём положении только войсками, с восхваляемым патриотизмом всех этих и властвующих и покорённых народов.

 Говорить о мире и проповедывать его в нашем мире всё равно, что говорить о трезвости и проповедывать её в трактире или винной лавке, существующих только этим пьянством.

 Пока есть отдельные народы и государства, не может не быть войны. Прекратиться война может только тогда, когда все люди будут, как Сократ, считать себя гражданами не отдельного народа, а всего мира, и будут, как Христос, считать братьями всех людей, и потому — столь же невозможным убивать или готовиться к убийству каких бы то ни было людей и при каких бы то ни было условиях, как невозможно убивать или готовиться к убийству при каких бы то ни было условиях своих детей или родителей.

 Прекратиться сможет война только тем, что люди перестанут, как теперь, смеяться над религией, воображая себе какую-то христианскую религию, заключающуюся в вере в искупление и другие глупости, а когда точно поверят в вечный и единственный, всем известный, общий, один закон Бога, выраженный не одним Христом, но всеми мудрыми и святыми людьми мира, закон о том, что все люди братья и потому должны любить, а уже никак не убивать друг друга. А признают люди этот закон, и война кончится, кончится потому, что не будет солдат. Всё это так просто и ясно. Но именно потому, что это просто и ясно, неискренние люди, дорожащие своим ложным положением, не хотят видеть этого.

 2 + 2 = 4. Да, это правда, но ведь не в этом дело. Это ведь арифметика, но есть другие соображения. Человеку нельзя и не должно убивать ближнего! Кто же спорит с этим. Это правда. Но есть другие соображения — дипломатические, политические, так что отказываться от участия в убийстве не всегда целесообразно. Это будет антимилитаризм. А антимилитаризм нехорошо. А нужно совсем другое. И начинаются рассуждения... Стыдно и гадко. Простите меня. Знаю, что не надо было писать в таком раздражённом тоне, но не мог иначе. Простите» (81, 228 – 229).

 Написав письмо Джону Истгэму, Толстой 15 апреля отправил его В. Г. Черткову, в котором просил Черткова перевести его и в том случае, если он найдёт его слишком резким, разорвать. На копии письма Толстого к Джону Истгэму, перепечатанной с черновика-автографа, рукой А. П. Сергеенко, работавшего в качестве секретаря Черткова, имеется надпись: «В. Г. Чертков, найдя, что письмо к Джону Истгэму действительно резко, написал другое письмо, как бы по поручению Льва Николаевича, и послал его Л. Н. Л. Н. совершенно одобрил его и сам его отправил из Ясной Поляны. Своё же письмо он оставил непосланным» (Цит. по: 81, 230).

 Можно усматривать в этом и деспотическое влияние В. Г. Черткова — возможно, отведшего толстовский гнев от какого-то своего английского мутного дружка. Но будем помнить, что такие эмоциональные письма или статьи Толстой, чаще всего, и писал вчерне, словно «для себя», приводя в порядок мысли и чувства, и не отправлял — как не отправил свой немилостивый, хотя и праведно-гневный удар и Джону Истгему. И даже, как видим, просил простить его в конце черновика — через расстояние… простить в одних лишь эмоциях своих.

 Это смиренное, христианское «простите» в адрес справедливо изобличённых им пацифистов — хотя Толстой ещё и не подозревал о том — стало и его долгожданным прощанием с поприщем антивоенного витии, пытавшегося быть понятым хотя бы теми, кто ПОЛАГАЛ его своим союзником и единомышленником. Событийная канва ещё не прерывается и голос Толстого продолжает звучать. Но попытка личного участия в Конгрессе мира, унизительно пресечённая близкими людьми и подготовка доклада, унизительно же замолчанного многолетне идеализировавшимися «попутчиками» на ПУТИ К МИРУ ВО ВСЁМ МИРЕ — последнее из числа исторического, выдающегося, что было сделано Толстым именно под лозунгом, незримо сопровождавшим его всю жизнь:

                НЕТ ВОЙНЕ!


Рецензии