Shalfey северный роман. Глава 19. И вот

  Глава 19
  И вот


  14 ноября, среда

  Следующим утром текст этот уже не казался мне таким замечательным.

  — Опять я себя захвалил. Забудем, ладно? — предложил я.

  — Не вздумай ничего менять, не сейчас! — потребовала Ирсен.

  Это меня приободрило.

  — Есть издательство «София», которое печатает эзотерическую литературу, — начал я (в то время я еще думал, что книжка моя будет с эзотерическим уклоном). — У меня весь Кастанеда от них. Находится издательство в Киеве, и наши законы там не работают. Если книжка получится, возможно, отправлю им на рассмотрение, — озвучил я ночные свои фантазии. — Книга будет полезной и даже может быть воспитательной, но ее можно будет запретить по формальным признакам, — объяснил я главное.

  — Ты сейчас в эйфорию впадаешь? — улыбнулась Ирсен.

  Я же был абсолютно серьезен и вовсе никуда не впадал, даже не думал, наоборот, прекрасно понимал, что придется сперва немало потрудиться, чтобы получилось хоть что-то.

  — Вдохновение — дело кратковременное, весь остальной процесс — тяжеленная рутина. Поэтому ищу мотивы и стимулы для работы, — пояснил я, ближе к вечеру скинув Ирсен очередной озвученный фрагмент.

  Весь этот день я лежал.

  — А я не так это видела, когда читала! — заметила она, с фрагментом моим ознакомившись. — Ты летел, слова лились, а тут приземлено получилось, с тяжестью, с усталостью… Нет-нет! Ты только не подумай, мне нравится, очень приятно тебя слушать! — дипломатично поспешили меня заверить.

  Но мне как раз и нужно было именно такое восприятие — чтобы не только розовые слова.

  — Все верно, не так надо озвучивать, — согласился я, еще раз послушав запись, но уже под другим углом и «чужими ушами». — Я сегодня лежу весь день, и мне хреново. Поэтому так и получилось. Но это тоже вариант, — все же сжалился я над собой. — По крайней мере, есть ощущение, что день прошел не совсем напрасно.

  — А что случилось? — обеспокоилась Ирсен.

  — Да просто прибивает. Обычный день, — объяснил я как попроще.

  — Хм… «Просто прибивает» это что?

  — Это когда даже сидеть тяжело. Дистония, наверное.

  — А таблетки? Не помогают?

  На таблетки подсаживаться я пока был не готов.

  — Давай не будем об этом, — попросил.

  — Я просто спросила. Мне тебя очень жалко, поправляйся.

  — Угу. — Я улыбнулся.

  — Есть мнение, что ВСД — это тревога. По себе — я скорее согласна с таким утверждением.

  — Думаю, что тревога может ее активизировать, — не стал я спорить. — У меня она лет в пятнадцать началась, и у Дзена тоже, и тревог тогда особенно не было.

  — Это болезнь чувствительных натур, — улыбнулась Ирсен.

  — Приятно так думать. — Я усмехнулся.


  15 ноября

  — А ты-то о чем тревожишься? — очнувшись днем позже от очередного забытья, поинтересовался я, припомнив: — На санскрите есть специальный термин для этого состояния, «адхира» — тот, кто постоянно пребывает в состоянии беспричинного беспокойства. Я раньше всегда своей теще говорил, что она находится в беспричинном беспокойстве, а потом и сам стал таким.

  — Ну да, причин действительно нет… — иронично согласились со мной. — Ты как сегодня?

  Этого я еще не понял. Спал десять часов, но вставать пока не хотелось.

  — Мате может помогло бы, но я вроде как завязал, — сообщил я, дав понять, что следую совету Ирсен.

  Она улыбнулась, но промолчала.

  — Я чувствую, ты напряглась, — озвучил я смутное ощущение, появившееся у меня в этот день. (Ирсен была немногословна, первая мне не написала, отвечала, как показалось, сдержанно и сухо — и причина, на мой взгляд, была.)

  — Почему?

  — Потому что теперь со мной нельзя ляпнуть лишнего, появились риски.

  — В смысле?

  — В смысле? — Я удивился. — Ладно, забудь. Я ошибся.

  — Март!

  — Да просто голова болит немного, — попытался я съехать.

  Голова правда болела.

  — Опять болит? Перестань тревожиться, — продублировали мне бесполезный совет.

  Мне же надо было опять ехать в Москву, а я лежал. Как тут было не тревожиться…

  — Ну как тебе помочь?

  — Уже. — Я улыбнулся. Заботливое предложение помощи все-таки иногда помогает. Это я понял сейчас, с Ирсен. К тому же, почувствовал, что она начала «отходить».

  Ирсен в это время была в гостях у «моих», пообещала не ляпать там лишнего, чтобы никого не обеспокоить моим состоянием, и чтобы не беспокоился из-за этого я сам: вдруг мама вздумает мне позвонить, а я опять не отвечу.

  — Это что было? — поинтересовалась она ближе к вечеру, вернувшись к разговору о «напряжении». — Ты так пессимиздишь?

  Мне же показалось, что Ирсен напряглась из-за строчек в моем прологе, который я показал ей накануне, где говорилось о «дневнике моей жизни, который писать я буду для себя, а затем дневник этот отредактирую, удалив из него те эпизоды, которые могли бы кого-либо расстроить или же доставить неудобства душевного характера, но что есть у меня и довольно отчетливое ощущение — что я этого не сделаю и оставлю все, как есть — истины ради…» И далее по тексту.

  — Напрягаться я, чувствую, еще буду, — неохотно соглашалась теперь со мной Ирсен.

  — Вообще, когда чувствуешь себя не очень, оптимиздить не всегда получается, — объяснил я еще одно, как по мне объяснений не требующее.

  — Не надумывай! Все будет хорошо! — авторитетно утвердила она. — Ты когда в Москву? Или по самочувствию? А вообще, если все так серьезно — меняй имена в книге!

  Хороший совет.

  — Так и правда будет лучше. — Я согласился.

  А в Москву надо было ехать «уже вчера», то есть завтра, но я был совершенно не готов к этому, оставалось еще много дел — делать которые я был пока не в состоянии. Сейчас же решил показать Ирсен то, что написалось у меня за этот тоскливый лежачий день. Но, понимал я, это ее точно не порадует. Я сомневался.

  — Посмотрим, написалось так написалось, давай, бей, — смело разрешила она. Подумала, верно, что я про нее там «что-то написал», а я, как она выразилась, просто «пессимиздил», записывая разные бессвязные обрывки мыслей в паузах между бессилием — и бессилием абсолютным — то, что приходило, вернее сказать, вползало в мою больную голову.

  — То, что написано про жизнерадостность, навеяно Аишей. Да и без нее было немало других таких же советчиков, — на всякий случай пояснил я, намекнув на кое-кого еще.

  — Ну это конечно! Кто ж еще-то про жизнерадостность… — подкололи меня напоследок, намека моего, видимо, не разглядев.

  Скопировав, я отправил Ирсен результаты дневных своих размышлений и принялся ждать. В этот день, буквально заставляя себя нажимать на кнопки, я пытался сохранить что-либо на случай, если, вдруг, это окажется полезным для книги. Строго говоря, сохранял даже не мысли, а свое настроение, чтобы точнее — хотел сказать «ярче», но нет, точнее — передать свое состояние в такие дни. Обычно записывая карандашом, в этот день я сделал исключение: надо было уже начинать работу над книгой и эти заметки могли стать каким-никаким началом. Да и не мог я писать от руки. «Не бог весть что, но хоть что-то», — думал я, перечитывая эти записи и оправдывая ими свое бессилие.

  «Как понять, темный ты или светлый? Как определить, чему в итоге ты служишь? Что станет результатом твоей жизни — растворение в свете или поглощение тьмой? Вопрос вопросов. Знаю одно: тот, кто служит тьме, часто имеет избыток энергии в этом мире, он переполнен этой энергией и жаждет растратить ее, реализовав свой потенциал, стремится выплеснуть ее в мир и освободиться от нее. Но эта энергия снова и снова переполняет его — и так до тех пор, пока он способен выносить ее, способен быть ее вместилищем. А те, кто принадлежат свету… Часто их судьба трагична. Они живут в боли и страдании, создавая что-то по-настоящему ценное, превозмогая себя, свою боль, совершая невозможное, достигая поистине героических побед над собой, над своей слабостью, несовершенной человеческой природой. Думаю, все мы, на протяжении наших земных жизней балансируем между светом и тьмой, пытаясь не потерять себя, пытаясь обрести равновесие…»

  «Не могу больше откладывать написание этой книги, — продолжал я далее. — Не знаю, что со мной и сколько это еще продлится. И если все-таки я ее напишу, то что бы ни случилось в дальнейшем — буду знать, что хотя бы попытался осуществить то, что живет во мне, что не дает мне покоя долгие годы, не позволяя заниматься никаким делом, что является моей скрытой сутью и начинает вырываться из меня наружу после стольких лет борьбы и молчания. Я больше не могу терпеть. Не могу бороться. Мне необходимо рассказать свою историю — но рассказать так, чтобы меня не сочли сумасшедшим или душевнобольным, поэтому рассказываю я ее всем, кто захочет меня слушать. И это будет не задушевный разговор тет-а-тет, после которого я почувствую себя опустошенным и никчемным, нет. Это будет книга. И никто не узнает, где в ней фантазия, где вымысел, а где реальные события и реальные судьбы. Не узнает никто…» — Я поморщился, перечитав последнее, слишком пафосное. Но все же оставил.

  «У похвалы есть одно неприятное свойство: она слишком мало живет, — рассуждал я в следующей записи, переключившись и анализируя свои ощущения и реакции на некоторые лестные высказывания обеих своих муз. — Она вдохновляет и окрыляет только в тот момент, когда ты слышишь ее или читаешь, и еще некоторое время затем, совсем малое время. Но потом, эта похвала теряет свою силу, становясь лишь приятными словами, в которых ты уже начинаешь сомневаться, ставя под сомнение даже искренность самих людей, похвалу эту произнесших… И все. Она больше не работает. И тебе необходима свежая подпитка новыми вдохновляющими словами, и процесс этот бесконечен, а потому — порочен, потому что заставляет тебя искать именно эти слова, именно эти ощущения. И ты становишься их слугой, становишься рабом. При этом, грань между искренними словами и лестью настолько тонка, и лесть так явно ощущается, что неосторожные, шаблонные фразы могут моментально разочаровать тебя, убив твое вдохновение и ввергнув тебя в уныние».

  «Да уж, — думал я, перечитывая последнее, вспоминая Аишу, затем и саму Ирсен, — быть музой тоже призвание — и призвание, зачастую, не менее важное, не менее трудное, чем призвание того человека, на которого оно направлено». Я искренне посочувствовал обеим своим вдохновительницам, ставя себя на их место, представляя, что и мне так вот, регулярно необходимо подбадривать и вдохновлять какого-нибудь невидимого нытика, который, к тому же, в словах моих будет потом еще и сомневаться. Однако, это объясняло мое сопротивление открытой похвале.

  Далее в моих записях шел воображаемый диалог, навеянный мне сперва моими музами, Аишей и Ирсен, а так же некоторыми другими людьми, ободряющие слова которых я припоминал, обобщал и адресовал свой «оптимистический» ответ некоему собирательному образу, возникшему в моей голове подобно многомерной цветной голограмме с похожими, но все же разными лицами, говорящими мне одинаковые слова, антагонистом которым я выступал, лежа в своей комнатке, на ватном матрасике, с такой же ватной и больной головой: «Она была воодушевлена и уверена в своих словах, была очень самонадеянна: "Ты сам создаешь свой мир и свою судьбу, — повторяла она, — тебе стоит лишь захотеть и твой мир изменится! Ты сам создашь свою реальность — и все твое недовольство уйдет! Ты сможешь радоваться и наслаждаться жизнью! Ты сможешь просыпаться счастливым! И каждый твой новый день будет наполнен замечательными событиями и прекрасными людьми!" — говорила мне Аиша, сливаясь в моем воображении с Ирсен, вторя ей, растворяясь в ней и становясь собирательно-абстрактной. — "А теперь, посмотри на свою дочь… — предлагал я в ответ, но обращаясь теперь только к Ирсен, и еще к одной девушке, и даже не к одной, а нескольким, у которых тоже были дети, и даже к самой Аише, в будущем, когда дети у нее будут. — …И попытайся осознать, что однажды глаза ее закроются и больше никогда не увидят этот мир! И это будет! Будет, несмотря ни на что! И ты никак не сможешь повлиять на это! Никогда! Твой ребенок обязательно когда-нибудь умрет! Осознай и прочувствуй это всем своим сердцем и всей душой своей! И куда теперь делась твоя радость и твоя вера в прекрасное будущее? Куда делась восхитительная природа и великолепные закаты? Что стало со вкусом еды и вкусом губ любимого человека на твоих губах? Что стало с тобой?! Мир изменился? Но нет, мир не менялся! Изменилось лишь твое восприятие этого мира. А теперь, представь, что глаза ребенка навсегда закрываются в жизни миллионов отцов и матерей по всей земле каждый день, каждую минуту! И представь: чтобы прочувствовать их скорбь, мне не нужно терять своего ребенка — я и так чувствую всю эту боль, чувствую ее всегда! И дело не в том, что мне жаль всех этих людей, вовсе нет. Я знаю, что смерть — это трагедия только здесь, в этом мире, знаю, что в мире ином смерть не имеет значения. Но большинство людей этого не знают. А если и знают, то родственные связи настолько сильны, а горе и боль утраты так тяжело перенести, что люди забывают — чем смерть является на самом деле и отдаются своей боли безраздельно и самозабвенно. И эту боль я ощущаю и не могу от нее скрыться, не могу не чувствовать ее, так же, как ты не можешь не чувствовать того счастья, которое тебя наполняет, и не можешь скрыть тот свет, в котором ты живешь и который исходит от тебя!"», — тут я снова представил Аишу. Затем мысли мои опять переключились на другое, так как все это было сильно растянуто во времени, направившись по пути поиска духовного: «Иисус пришел с востока… Иисус вовсе не приходил… И были похожие мифы про богов задолго до Иисуса, — перечислял я, цитируя некоторые высказывания из сети и тут же на них самому себе отвечая: — Я не вижу смысла изучать все это и вдаваться в детали, потому что результат будет один: хаос и отрицание всего. Я чувствую истину в своем сердце — и мне этого достаточно. И я не позволю своему разуму увести меня в сторону с этой тропы, заставив блуждать во тьме разумного неверия». «Бессмысленность… Вот что всегда убивало меня и лишало меня сил. Это то, что не давало мне жить и нормально заниматься каким-либо делом — делом не моей жизни», — закруглил я под конец мыслью, пожалуй, главной. На том рефлексии мои завершились.

  — Это ты конечно в тему сегодня скинул… — немногим позже начала реагировать Ирсен, с записками моими ознакомившись. — Сегодня узнала, что знакомая умерла, чуть старше меня. Это не порадовало конечно, но и не ввергло в уныние. Наверное, меня не удивишь написанным. Ты уже прошелся по моей душе такими мыслями, и за это время они улеглись, освоились и как-то осознались. Темный-светлый, инь и янь… Темное и светлое в каждом — это так и есть. Я уже, наверное, говорила тебе — одна из моих любимых картин «Демон сидящий» Врубеля. Он притягивает и манит, и я не вижу в нем темное начало. И, опять возвращаясь к Булгакову (чтоб его уже), книга «Мастер и Маргарита» начинается словами: «…так кто ж ты, наконец? — Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Темное, светлое — все слилось — это выбор в данный момент времени и в данных обстоятельствах…

  Ирсен конечно была права. Я часто размышлял об этом: «Можно потерять душу, всю жизнь говоря о Боге, можно, живя во тьме, служить свету». Думаю, и Булгаков, и другие творцы — многие другие — создавали свои творения, направляющие к свету и воспевающие его, находясь при этом на границе света и тьмы, или борясь с тьмой в себе, или, быть может, плененные этой тьмой, но всеми своими силами стремящиеся вырваться из цепких ее объятий, дабы вернуться обратно к свету. Быть может, именно поэтому в их произведениях есть сила — потому что тексты их и холсты, и музыкальные творения — рождались в борьбе между светом и тьмой. «А эта цитата из "Фауста"… — задумался я. — Цитата неоднозначная и сложная, интересно было бы ее "прокрутить", рассмотрев с другой стороны, в обратной последовательности».

  — Бабушка месяца два назад упала, — между тем продолжала Ирсен (она несколько лет ухаживала за лежачей), — потом был серьезный кризис: она лежала и умирала, это было видно по всему. То есть, родной человек лежит, и ты видишь, как жизнь уходит, и ждешь каждую минуту, что сейчас это произойдет. И, знаешь, я была точно уверена, что тоже испытаю облегчение. Кризис прошел, все как-то вошло опять в свою колею, с некоторыми изменениями, но это неважно. Зато теперь я знаю: потом накроет, но в этот момент, в момент смерти — я буду чувствовать именно это — облегчение. Так что, где тут темное, а где светлое… Все внутри. А расскажи кому, все будут недоумевать, ведь нужно страдать и убиваться в этот момент! Но это не так. Последнее время я стала практиковать пофигизм и цинизм — цинизм в большей степени. Живыми-то мы из этой жизни все равно не выберемся. Так что, оставляй все как есть, мне нравится, что тут еще можно сказать…

  — Да, сегодня сказано достаточно, — согласился и я.

  Устал.

  В пятницу, 16 ноября, спустя всего два дня с начала лежки, я вылез-таки наконец из-под одеяла, насилу оторвав свое тельце от ненавидимого уже мной матрасика. Надо было брать себя в руки, делать дела да ехать уже в Москву. «Время не ждет», — бодрил я себя, прекрасно осознавая, что ждет оно, мое время, да еще как ждет.

  — Что-то долго хандришь, — авторитетно определила Ирсен.

  Обычно это продолжалось у меня подольше — от пары-тройки дней до недели, дней пять в среднем, — и это, надо сказать, очень неудобно. Если мягко. Это неудобно охрененно как — надо сказать прямо.

  — Плохо, очень плохо! — «кивнула» Ирсен. — В Москву надолго?

  Как обычно, ехал я на пару дней. После — с поездками собирался завязать. По крайней мере, на какое-то время: месяца на три как минимум, за это время планируя управиться с книгой. Знал бы, сколько времени это у меня займет — никогда бы не решился.

  — Ты в Москву ездил? — вспомнили про меня в понедельник, за полдень.

  — Да, было дело, — откликнулся я и, словно уговаривая самого себя, повторил обычную в эти дни мантру: — Надеюсь, в последний раз.

  — Быстро так!

  Быстро… Для меня же прошла целая вечность, не меньше. Эти поездки дорого мне стоили и трудно давались.

  — Все, теперь ты свободен! — послали мне лучезарную улыбку, припомнив «возможную концовку» моей книги.

  Свободен… Это было почти правдой. Но оставалось еще несколько незавершенных «городских» дел. «Потом, с Плюшей, можно будет ехать в деревню — писать!» — мечтал я вслух.

  — Пропадешь, значит… — загрустила Ирсен.

  Я подтвердил. И спросил зачем-то, общается ли она сейчас с Аишей? Сам давно с ней не переписывался — Аиша тоже обо мне не вспоминала. Было интересно, не происходит ли чего между ними помимо меня?

  — Немного было по песням да по концертам. Она на своей волне, тебя не обсуждали, — был ответ. — А Аиша искренний человек? — вдруг поинтересовалась Ирсен.

  Этого я до сих пор и сам толком не знал: мне казалось, Аиша очень закрытая (при всей видимости обратного). Ирсен такой характеристики хватило.

  — Ты в деревню-то когда?

  Этого я не знал тоже; еще не решил. Возможно, в середине недели.

  — Это конечно круто будет со стороны выглядеть! — принялась она фантазировать. — Бородатый мужик, с кошкой, в домике с камином, посреди холодной зимы пишет книгу! Еще старый вытянутый свитер не забудь!

  — Поэма так и писалась, — припомнил я с улыбкой. — Только кошек было две. А свитер будет, как же без него! — обещал. (Была тогда ранняя весна, кошки залезали ко мне на стол, ходили по разложенным на столе и на лавке раскрытым тетрадным листам, оставляя на страницах маленькие темные следы, точно свои автографы, грустные приветы в будущее, отвлекая меня тем, но тем же и помогая мне собирать Поэму в единое целое. Я их за это, конечно же, не ругал.)

  — Фото сего действия, пожалуйста! — заказала Ирсен.

  Я обещал снова. Мне же скинули фотографию дочери с книгой в руках. Дада готовилась к какому-то конкурсу чтецов. Я удивился, что у Ирсен уже такая взрослая дочь! Маленький сын, которому было шесть, еще нормально вписывался в ее контекст, но дочь старшеклассница…

  — Скоро с палочкой буду ходить! — пошутила Ирсен и рассказала о случившейся у нее сегодня трагедии: она поела маленьких китайских мандаринов, и началась у нее в результате «жуткая аллергия», обсыпавшая розовыми пятнами всю область декольте, рук и, частично, лица. — Так что, палочка тоже скоро впишется! — «пессимиздила» теперь и она, изображая веселие.

  Я успокаивал: «пятнистый олень» когда-то и у меня в доме тоже жил, я знал, как это может выглядеть. (Правда, у моего по молодости был розовый лишай, следы от которого остались на всю жизнь.)

  В этот день, немногим позже, упомянутая всуе достопочтимая Аиша опубликовала на своей страничке в сети новую песню. Я увидел, послушал, потом послушал еще раз и еще несколько… И отправил Аише положительный отзыв, который, однако, затем удалил, но потом написал снова: «Может быть, удалю опять, если успею, но хочу сказать, что песня замечательная!» — продублировал я, не удержавшись, потому как песня действительно была хороша.

  В этот раз Аиша прочитать успела.

  — Ты сложносконструированный персонаж! Благодарю за отзыв! Мне приятно, — ответила.

  На этом, с ней все.

  И весь следующий день мы снова переписывались с Ирсен, что-то обсуждали, о чем-то спорили — и далеко не всегда она отличалась терпением, проявляя, порой, непонятную мне нервозность. Видимо, аллергия.

  Начинался день со статьи, которую Ирсен скинула мне, предложив ознакомиться. Пока я отходил ото сна да раскачивался, пока читал да занимался параллельно какими-то утренними делами, Ирсен, решив, что я не стану тратить на статью время и, не дождавшись от меня быстрой обратной реакции, начала бомбить наш эфир странными, довольно резкими сообщениями.

  — Нечего возразить? Слился?! Слабак! Полезно! Мозг на место! — кидала она свои фразочки в мою безответную тишину, удивляя непонятной и неожиданной для меня экспрессией. И такая негативная фамильярность…

  Называлась статья «Идиотский культ здорового образа жизни» и начиналась она так: «Культ ЗОЖ, то есть здорового образа жизни, принимает сегодня формы истерии. Тысячи людей в России поверили, что болезни — это результат употребления животных и термически обработанных продуктов. Веганосыроеды предпочитают жить в экопоселениях, питаются только сырыми фруктами и овощами, имеют свою мифологию, философию и идеологию. Кто-то наивно полагает, что секты ЗОЖ — это румяные красавицы с пшеничными косами, суровые старики, победившие смерть, и буколический сельский рай. Кто-то уверен, что это истощенные люди, антисанитария, дикость и мракобесие. И тем и другим сегодняшние экосекты предлагают вполне правдоподобную модель мира, в котором человечество окажется после конца света».

  «Такой взгляд тоже имеет место быть — крайности опасны. Что думаешь?» — подписалась Ирсен.

  Я дочитал до конца. Говорилось в статье, в частности, и о том, что сыроеды теряют в весе. Про себя я такого сказать не мог, о чем и имел сообщить.

  — Молодец! Не думала, что дочитаешь, думала, удалишь с пренебрежением, — осыпали меня радостными скобочками.

  Я же читал, в большей степени, с грустью. Понятно, что некоторые и в ЗОЖ проходят стадию фанатизма, это нормально, фанатизм можно наблюдать в любой сфере, но автор этой статьи обильно источал желчь и предвзятость, поглощать которые мне не очень хотелось, хотя озвучивались проблемы действительно имеющие место. Проблема же самого автора заключалась в том, что правильные, в общем, вещи он предлагал рассмотреть в негативном аспекте. Потому и текст этот мог воспринимался так же: негативно. Даже название статьи говорило о том, что написал ее человек незрелый.

  — Ух, прям сталь в голосе чувствуется! — вообразила мою реакцию Ирсен. — На самом деле, я первый раз наткнулась на статью в таком резком ключе. Статьи бывают разные, а проблемы озвучиваются те же, но не так резко, наверное. Не сердись, было интересно твое мнение. И еще, даже если мне неприятно, я стараюсь дочитать до конца, так как такая точка зрения имеет место быть и ее полезно знать.

  С этим тезисом я, конечно, тоже согласился, точка зрения известная. Однако, сомневался, что найду в подобных текстах что-либо для себя новое. Да и ЗОЖник я еще тот.

  — И сердиться тут вообще не на что, — подытожил.

  — Возможно. Но твой посыл чувствуется на расстоянии, — продолжала Ирсен воображать несуществующее.

  — Что есть то есть, — не стал я спорить, понимая, что переубеждать нет смысла, все равно ничего не выйдет. — Но мой посыл — это объективность и непредвзятость, представленные в позитивном ключе, такое я только приветствую. И если бы автор статьи написал свой текст по приколу и с иронией обозначил проблемы, то было бы на порядок лучше. Точнее, было бы просто лучше и полезнее. ЗОЖ должен быть не только в еде и поведении, но и в мыслях.

  — Нечего возразить, — сдалась наконец Ирсен. — Пиши книгу! А с другим потом разберемся.

  А я опять удивлялся, как это она может столько времени проводить в телефоне при муже и при детях? Мы довольно много общались, были у нее и подруги. И как она все это успевает — для меня было загадкой.

  — Они на кухне, а я отдыхаю! Первый раз присела за день и тут упрекнули! — получил в ответ.

  Я предположил, что это карма.

  — Я вот чувствую, что мне в следующей жизни тоже будет некогда присесть за мои регулярные валяния на матрасике, — с грустью прибавил я.

  — Может, наоборот, отдыхаешь за прошлое… — предложила Ирсен альтернативу.

  В таком ключе я об этом еще не думал. Временами, правда, был уверен, что отработаю все еще в этой жизни. Может быть, именно книжкой и отработаю, думал я.

  Ирсен согласилась, что и такое возможно; прибавила, что «все будет как будет», а немногим позже скинула мне фрагмент переписки с подругой, завершавшийся словами «Ты сделала мой день!». Эти слова я недавно уже где-то видел. И звучали они в мой адрес. Не поленившись, я поднял переписку и выяснил, что написаны они были мне в тот же день, что и подруге, и было это три дня назад.

  — Знаешь, что я сделал, когда прочитал сейчас эти слова… — риторически вопросил я и, не дожидаясь ответа, рассказал, что проверил, не «делал ли и я ее день» тогда же, 17 ноября.

  — Почему? — удивилась Ирсен. — Ну и как, делал?

  «Если два человека "делают твой день" одновременно, то это странно. По крайней мере, для меня», — ответствовал я.

  — Почему? — повторила она. — Добавили настроение! Она под ночь, и я долго смеялась!

  — Ревность, — предложил я самое простое и для Ирсен комплиментарное. Не хотелось объяснять то, что объяснений, на мой взгляд, не требовало. Для меня это было равносильно тому, как если бы написанный мной лирический стих был отправлен в качестве посвящения двум разным женщинам. Не совсем то же самое, конечно, но примерно. Такой своеобразный копирайт эмоций.

  — Ревность к девушке?! — поразилась Ирсен.

  — Да пофиг к кому! — не выдержал я, ибо говорил совсем не о той ревности, о которой подумала она.

  — Ого! Я знала, что ты собственник, — пришло в ответ знакомое, но — теперь уже от другой моей музы. Не так давно Аиша назвала меня так же. «Собственник» — так это у них называется.

  — Так что там с семнадцатым числом? — вернулась Ирсен к календарю.

  — Семнадцатого я умотал в Москву и делал чужие дни, — резко отрезал я, чтобы наглядно показать свое настроение.

  — Ты самый лучший! — пришло в ответ неожиданное. И было похоже, что написано это было, чтобы написать хоть что-то. Дурацкая отписка. Либо меня совершенно не понимали, что было не лучше. Это разозлило меня еще больше. Тем не менее, в весьма вежливой форме я напомнил, что подобные заявления действуют на меня как демотиваторы.

  — Хотя и приятно, — дабы не напрягать пространство еще больше, приписал я, припомнив сказку о говорящем неправду человечке, у которого при этом растет нос.

  — Сказка есть, но у меня не растет! Ты опять в дебри полез! Ну ладно, больше не буду! — пообещала Ирсен, исчезла, через несколько минут появилась вновь, успев за это время поделать несколько дел, почитать на ночь сыну и сгонять в душ.

  — Шустрая! — похвалил я, понимая, что при такой активности «дебри» мои совершенно не для нее.

  — Так я в экран не таращусь, ожидая с надеждой новых сообщений! — прозорливо ответила Ирсен.

  И то было правдой.

  — А ты Дзену про водород уже объяснил? — чуть позже вернулась она к одной из наших «животрепещущих» тем.

  Я же успел только переслать Дзену ее расследование.

  — И? Может ему продолжение написать? Хоть кому-то интересно! — обрадовалась она.

  К тому времени сын сообщение мое посмотрел, но мы с ним, однако, еще не виделись, поэтому я был не в курсе, что творится в голове моего отрока по этому поводу.

  — А что там с продолжением? — поинтересовался я. — Мне тоже интересно. Я же просто кокетничал, — объяснил я свою «альтернативную» точку зрения на вопрос, которую Ирсен приняла за отсутствие интереса. От слова «кокетничал» самому стало смешно.

  Изначально тему про водород во фруктах поднял сам Дзен, а я, ради хохмы, перекинул ее Ирсен. Она неожиданно тему подхватила, стала вопрос изучать, искать какие-то аргументы, контраргументы, вспоминать курс химии, который проходила в институте, в общем, неожиданно развила бурную деятельность на совершенно ровном и никчемном месте и надо было как-то ее в этом деле поддержать. Я и высказался по вопросу «альтернативно». Она же расценила это по-своему.

  — А-а… Ну тогда пойду читать и адекватно вас переводить! — улыбнулась Ирсен. — На самом деле, если не углубляться в ОВР (окислительно-восстановительные реакции), то при неправильном электролизе двойной водород поступает и во фрукты, так что, мертвый фрукт обеспечен! А так как в организме есть и отрицательно, и положительно заряженные клетки, то для нормального функционирования, естественно, нужны и положительные, и отрицательные заряды, поступающие извне! Смотри, что я еще нашла, правда, объяснить этого не могу, не помню, нужно разбираться, — предупредила она и процитировала: — «В водородной воде не происходят окислительно-восстановительные реакции, жиры не эмульгируются, а это путь в онкологию».

  Так вот мы и развлекались. Я уже пожалел, что спровоцировал этот новый виток химической турбулентности.

  — А кокетничать не смей, это путь к деградации! — запретили мне под конец. — Кокетничать бородатому мужику в старом вытянутом свитере не подобает!

  Я снова не спорил.

  — Но кто сказал, что этот мужик не собирается ломать стереотипы? — все же заметил между прочим. — Ему и самому интересно, что из этого получится.

  — Да? Ну ладно, принято, понаблюдаем. Главное во всем — мера! — не стала спорить Ирсен.

  А с мерой у меня всегда были проблемы. О чем и сообщил. Но Ирсен в это время уже переписывалась с Дзеном и сообщила мне между делом, что тот болезненно воспринимает какую-то критику. Удивившись, я поинтересовался, что за критика? Никогда не замечал за сыном подобного. Критические замечания он всегда воспринимал спокойно, я бы даже сказал, равнодушно.

  — Любая! — эмоционально воскликнула Ирсен. — В данном случае, меня водород интересует!

  — Мне сходить проверить его? — предложил я самый быстрый и самый надежный способ получить от сына внятный ответ и чтобы Ирсен уже успокоить. — Но он там с женщиной, — прибавил я, вовремя вспомнив, что у Дзена в гостях была Крошка. И самому стало смешно от подобной формулировки: мой сын — с женщиной! До сих пор не привык.

  — Ой, не-не! Не надо! Что ты! — затрепетала Ирсен, растаяв, и заключила — что «Дзен пропал».

  — Пойду, гляну, — все же решился я, но предупредил: — Если дверь в квартиру закрыта, то проход запрещен и дальше я не пойду.

  — О как! Все! Тебя выкинули на обочину жизни! Старый предок ниче не понимает! — неожиданно развеселилась Ирсен. И чуть позже, гневно: — Ты меня сдал! Опять!!! Вот как людям верить?! — спустя несколько минут возмущенно выкрикивала она, потому что дверь в квартиру сына оказалась открыта, я успел проникнуть, с ребенком переговорить и расспросить, что за проблемы такие у него с критикой? Обычный родительский разговор.

  Дзен на мои вопросы ответил, что Ирсен ему вообще ничего не писала и «что-то у них осталось в переписке еще с лета». Странное дело. И как такое может быть, я не очень понял. Дзен же вникать в суть происходящего не хотел, объяснял все путано, нехотя и несвязно, не отрываясь от компьютера, лишь бы только от него отстали. Обычный сыновний ответ. Собственно, ему на все это было наплевать, и у меня сложилось впечатление, что он вообще не сильно понимает, о чем идет речь, о какой такой «критике». Толком ничего не выяснив, я ретировался восвояси, получив в результате выговор от Ирсен.

  — Да я уже и сам понял, что сдал тебя, — резюмировал я, чтобы внести хоть какую-то конкретику в этот пустейший и наиникчемнейший разговор.

  — Пф! — в своем духе отреагировала она. — Хорошее у него лето, аж до двенадцатого ноября! — И больше ничего мне в этот день не писала.

  На дворе стоял ноября день двадцатый. Что происходило в переписке неделю назад, Дзен конечно же уже не помнил.


  День 21-ый

  Утром, решив докопаться до истины по поводу упомянутой накануне «критики», я пошел в гости к сыну. Было интересно (чисто по-родительски) о чем же шла речь, какую именно критику сын мой не способен воспринимать? Для меня это было новостью.

  Крошки у Дзена не было. Мы переговорили. После он переслал мне некое «видео про курагу», которое ранее скинула ему сама Ирсен. В ролике рассказывалось, как в Средней Азии на мусорном топливе сушат абрикосы — в том числе, сушат и в дыму резиновых покрышек. Затем курагу делают красивой и блестящей, окуривая ее химией, в частности, серой. Еще Дзен показал мне фрагмент переписки с Ирсен, где писал — что «забыл ей ответить», она же в ответ написала — что «ответить он ей забил». Дзен в ответ промолчал. Видимо, в этом и заключалась «невосприимчивость сына к критике», решил я.

  — Ты подумала, что если он не отписался про видео, то он на тебя обиделся? — на всякий случай уточнил я у «критикерши».

  — Марти, дорогой мой, — саркастически начала Ирсен, впервые назвав меня «дорогим», — я ничего не подумала! не накручивай! У тебя есть невероятная способность из фигульки раздуть проблему! Ты на самом деле прям серьезно думаешь, что я могла обидеться на то, что Дзен мне не ответил?! Критику он на самом деле болезненно воспринимает, он не дискутирует, а сразу ставит барьеры, если ему что-то не нравится! Это значит, что критику он болезненно воспринимает! И я не вижу в этом чего-то особенного — ну такой вот он! И что?! Меньше его любить не буду!

  Я, мягко говоря, опять удивился.

  — Странное дело… — осторожно начал я, на всякий случай пару раз перечитав последнюю переписку. — Вообще-то, я написал, что это «он на тебя обиделся», а не ты на него. Про тебя я такое не мог и подумать, — искренне заверил я. — Так же, как и про него, впрочем. И поэтому, я хотел выяснить, где у тебя возникло недопонимание. А раздувать я ничего не хотел. Ты написала про его реакцию на критику, и я ни от одного из вас не смог узнать, о чем, собственно, речь. Могла бы тогда вообще ничего мне не писать. Я так понимаю, что «критикой» было твое видео про курагу? Ну так мы и так очень давно знаем, что сухофрукты красят серой, и мы никогда не покупаем «красивое», и именно поэтому он мог забыть ответить тебе, так как для него эта информация неактуальна, — попытался я как-то ситуацию прояснить, расставив все по местам.

  — Это ты сейчас с таким напористым и нравоучительным видом произнес?! — напряглась Ирсен, сделав смайлу большие глаза.

  Я же не понимал, зачем мы вообще пишем друг другу все эти пустые слова, возникающие словно снежный ноябрьский ком на еще более пустом месте. Ведь можно было просто ответить как есть. Я предложил еще раз перечитать все мои сообщения на этот счет, чтобы не тратить зря наше время, и попросил дать какой-нибудь вразумительный ответ.

  — Хорошо! Как скажешь! Вот! В этом минус переписки! Все потому, что без выражения глаз и без эмоций! — заключила Ирсен, привычно сопровождая реплики множеством восклицаний. И — опять ничего по существу.

  Вежливо улыбнувшись, я заметил, что, по моему мнению, все дело в том, что она невнимательно прочитала мое сообщение и вместо слов «он обиделся» увидела фразу «ты обиделась».

  — Может я за рулем была… — допустила она с сомнением. — Ладно, в очередной раз проехали!

  Но «проезжать» я уже не хотел, намереваясь выяснить все до последнего, понятного мне конца. Иначе зачем было тратить столько времени на все эти пустые препирания? Ирсен стала сговорчивее, и я решил вопрос добить.

  — Так я прав или нет? — уточнил я, желая поставить в деле четкую точку. — Критикой было видео про курагу, или Дзен опять дал мне неполную информацию? — предположил я альтернативный вариант, переводя все на Дзена на случай, если вопрос этот для Ирсен действительно настолько деликатен.

  — Март!!! — пришло в ответ — и опять с многочисленными восклицаниями. — Критикой видео про курагу априори быть не может! И если даже учесть, что он мог обидеться, я даже думать об этом не стала бы, ну обиделся и обиделся! Пройдет!

  — Ну так о чем тогда речь? — никак не мог я уразуметь. — О чем ты говорила, о какой критике? Ты вставила это замечание посреди разговора, и все покатилось непонятно куда. Мне же интересно с чего все началось! О чем ты говорила? Столько слов, а я даже не понимаю из-за чего! Мне интересно! — продолжал я настаивать, желая получить четкий ответ. Чего уж, казалось, проще.

  — Давай не сейчас, — тоже от всего этого порядком, видимо, устав, предложила Ирсен. — Я объясню потом. Вот любишь ты до истины докапывать! Как танк напролом! У меня нет никаких сил отбивать! Чувствую, меня словно спрут скрутил! Вот такая твоя реакция на меня! Ты можешь быть вампиром!

  Опешив, на этот раз я промолчал. Придя в себя, заметил, что спрут сидит у нее в голове и это — вовсе не я.

  — Ну вот так! — настаивала она. — Ты силы забираешь! Видимо, тебе иногда нужна подпитка, вот ты и качаешь!

  — Тогда я почувствовал бы «приход», — возразил я, на всякий случай анализируя себя и свои ощущения на предмет поступления какой-либо внешней энергии. — Но его нет, — однозначно определил я, не испытывая в этот момент абсолютно ничего положительного, и заключил: — Наоборот, чувствую опустошение и непонятность.

  Общение наше превращалось черт знает во что.

  — Значит, «приход» до тебя еще не дошел! — поставила предварительный диагноз Ирсен. — Но проблемы же нет, все хорошо! — попыталась она в итоге как-то странно вырулить.

  — Чего же хорошего?! На ровном месте непонятно что! — поразился я, приходя в еще большее замешательство. Как может быть «хорошо», если из тебя «что-то качают»? «Зачем тогда вообще нужно такое общение?» — думал я, допуская, впрочем, как вероятность, что бессознательно такие вещи могли бы, наверное, происходить, и я, возможно, мог бы даже об этом не догадываться. Но я совершенно не желал делать это осознанно. Такое было бы вне моей этики.

  — Ну хватит! Пожалуйста! — взмолилась Ирсен. — Я потом тебе напишу, может быть разберемся! Но это ерунда все! Давай так: я удалила все сегодняшние сообщения и начинаем все сначала! — предложила она самый легкий и беспроигрышный для себя вариант, прибавив: — Я ничего не перечитывала!

  Разберется она… предварительно все удалив. О чем тут было говорить. Я понял, что бесполезно.

  — Ладно, давай так, — все же согласился. — Но только не сегодня, окей? — У меня больше не было ни сил, ни желания продолжать этот бестолковый разговор. По крайней мере, не сегодня, не в этот вечер, не в моем состоянии.

  — Ладно, — согласилась Ирсен. — Одну ошибку я признаю точно: никогда больше не буду отвечать тебе между делами и второпях!

  И в это мне тоже хотелось бы верить.


  22 ноября

  — Ты только не пропадай в свой деревенский дзен, не поговорив, пожалуйста… — попросила Ирсен следующим вечером.

  Весь этот день мы не переписывались, даже не поздоровались. Я знал, что день у нее предстоит суетный, потому не лез. Да и не особенно мне хотелось.

  Написав «угу», я все же дал понять, что не против нашего общения. За сутки я, конечно же, «отошел». Но многословить, когда Ирсен опять «вся в делах и второпях» мне не хотелось. В подтверждение (и чтобы написать хоть что-то) решил показать ей то, что написалось у меня полгода назад, в мой собственный день рождения. Вещь получилась в некотором роде универсальная, я случайно выудил ее откуда-то именно сегодня, потому и послал:

  «Я всегда воспринимал свой день рождения исключительно как персональный праздник — и этот день я посвящал только себе. Но в этот раз, сорок первый по счету, размышляя, стоит ли звонить маме или достаточно того, что приеду к ней и к отцу вечером, в деревню, я вдруг задумался, что особенным этот день является не столько для меня, сколько для нее — самого первого и самого важного человека в моей жизни. Имея взрослого сына, я представил, что чувствовал бы, если бы еще и сам родил его — если бы эта новая жизнь вышла из меня, из моей плоти и крови и была бы моим прямым продолжением — буквально! И я осознал, что день рождения — это не день ребенка, появившегося на свет, и это не день ребенка, уже выросшего и ставшего взрослым, нет! Я понял, что этот день и есть тот самый — настоящий — День матери! И если кого-то и стоит поздравлять в этот день, то именно ее — самого главного человека в моей жизни! И я понял, что позвонить необходимо — и позвонить необходимо прямо сейчас!»

  — «Мои поздравления!» — завершил я подписью, поздравив таким образом Ирсен с днем рождения дочери.

  — Спасибо! — поблагодарили меня и — послали мне поцелуй…

  Не зная, что ответить, я промолчал. Вчера, пусть иронично — но «дорогой», сегодня еще и это.

  — Ты, пожалуйста, не надумывай ничего! — спохватилась Ирсен, так как я по-прежнему не реагировал. — Я могу тебя не понять… Ты можешь меня не понять… В этом нет ничего страшного! Все можно объяснить! Могу сказать за себя: я совершенно теряюсь, когда не могу понять, что ты имеешь в виду и что ты хочешь от меня в этой ситуации! Это вышибает! Я теряю какую-то жизненно необходимую опору! Я не знаю, как тебе правильно объяснить… Понимаешь… Ты — мой шкаф и получается, что спрятаться больше некуда! Ну, да, возможно, мое будущее — покой в психушке! Что поделаешь… там тоже люди живут. Я не знаю, что со мной не так, но почему-то все требуют понимания, и никто не хочет услышать меня! Единственный выход, если уж совсем допекут, послать всех в далекую дорогу, а иногда и по прямому назначению! Статус стервы дает хоть какой-то шанс, но это же не выход… — заключила она под конец, завершая свою маленькую исповедь разумным сомнением.

  Зная от мамы, что у Ирсен выдался сегодня действительно трудный день, я предложил напрасно из-за меня не переживать, в свою очередь заверил, что все понимаю — понимаю, что она постоянно в делах и не в состоянии во все вникать, как делаю это, например, я, лежа целыми днями в одиночестве, имея единственного собеседника и единственный разговор за весь день. Надо было как-то ее поддержать, успокоить и объяснить ей (да и самому себе) — то, что случилось с нами и нашим общением накануне.

  И я попытался:

  — Тебя в тот день подсосали, подвампирили и подспрутили, наверное, в других местах, — предположил я обоюдоприемлемое. — А попав в тупик в разговоре со мной, ты все это ощутила и экстраполировала это ощущение на наше общение и на меня, и связала свое состояние с моим настойчивым любопытством. Я понимаю это и повторяю еще раз: не переживай. Забудем об этом. Но если когда-нибудь ты почувствуешь, что твоя энергия уходит из-за меня, то лучше сразу дай знать, ведь всякое может быть. Настроение и энергетика могут не совпадать в определенные времена, и я не хочу делать тебе нехорошо и решать за твой счет какие-то свои проблемки. Мир, взаимные улыбки и приятные легкие разговоры будут в нашем приоритете, ладно? И мне приятно быть шкафом, в который кто-то может спрятаться. Это… Это просто приятно! — улыбнулся я, ощущая тепло от этой уютной мысли. — Кстати, я давно замечал одну твою беду: я могу ошибаться, но мне нередко кажется, что ты боишься сглупить и поэтому находишься в постоянном напряжении во время общения. По крайней мере, со мной. И это напряжение может выматывать тебя и опустошать. Это тяжело. Я уже говорил тебе, что с глупостями веселее. И это действительно так! Я частенько смеюсь над собой, над своими косяками, и мне это нравится, тогда как раньше я тоже напрягался. Отпусти себя, будь собой, ошибайся, глупи! И если что-то не понимаешь или забыла, или упустила из виду — так и скажи об этом — ничего страшного в этом нет! Это мне легко на компьютере прогнать историю переписки и освежить все в памяти, не имея срочных дел. А в телефоне это сделать труднее, да еще при постоянных делах и занятиях. И я почти уверен, что напрягаешься ты только со мной. Но я знаю, что ты умная, сообразительная и любознательная и доказывать это постоянно нет никакой необходимости, даже, наоборот, видя, как ты напрягаешься, я иногда улыбаюсь! Улыбаюсь по-доброму конечно! — поспешил я добавить. — А стервозность не выход. Тем более, если это статус и привычка. Но иногда и это качество необходимо, так как некоторые люди только такое обращение и воспринимают серьезно. Что поделать… Многогранность и непредсказуемость наше все! И я думаю, что с тобой «всё так»! Просто, ты всегда готова помочь и позитивно реагируешь. И людям это нравится. И они этим пользуются, и привыкают к этому, и считают само собой разумеющимся. И это нормально: таково большинство человеков. Аристотель не так давно сказал очень правильные слова, которые я записал еще классе в девятом: «Идеальный человек испытывает радость от того, что делает благодеяния другим; но ему стыдно принимать их от других. Возвышенные натуры творят добро, низшие натуры принимают его», — так он сказал. Это очень полезные слова, и они стали одним из моих девизов на протяжении всей моей жизни, — завершил я любимой цитатой пространный свой монолог, заглянув для верности в записную книжку, сохранившуюся у меня со школы.

  — Спасибо, — коротко поблагодарили меня опять. — А можно я сейчас не буду ничего отвечать, а просто пойду спать… в шкафу?

  Я не возражал. В животе стало еще теплее.


  23 ноября

  — Ты опять себя плохо чувствовал? Март, как-то часто. Только в штыки не надо сразу сейчас. Может обследование пройти? Сходи, я серьезно, пожалуйста! — обеспокоилась Ирсен на следующий день, ближе к обеду.

  Наверно, что-то ей про меня рассказал Дзен.

  По возвращении из Москвы, я лежал уже пятый день. Обследование сосудов и сам когда-то собирался пройти, да так и не дошел до врача за все эти годы — за все восемь лет, что продолжалась эта моя, как я считал, «немедицинская» история.

  — Почти привык, — привычно улыбнувшись, сообщил я и рассказал, что не так давно надеялся на сыроедение — что оно как-то поможет мне и в этом деле тоже… Но нет, пока не помогает, — признал я очевидное и озвучил еще одну возможную теорию собственного самооздоровления: «Надо бы спать ложиться вовремя да заниматься таким делом, которое не будет опустошать».

  — Сходи, я серьезно, пожалуйста… — настойчиво повторила просьбу Ирсен.

  — Надо будет, — честно обещал я.

  Но сомневался.

  Чтобы иметь представление, как это обычно у меня бывает, и что я при этом чувствую, попробую описать — каково это — когда живешь-живешь, занимаешься каким-то делом, строишь планы, думаешь о будущем, мечтаешь о чем-то… Но вдруг, что-то в тебе начинает происходить, меняться незаметно, надламываться, и вот —


  И вот наступает бессилие

  Наступает, медленно накатывая на тебя слабостью, изнеможением и тоской. Ты чувствуешь это, на что-то еще надеешься, всей душой, всем сердцем своим желаешь предотвратить, избавить себя — но уже точно знаешь, знаешь давно и наверняка: все бесполезно. Бесполезно и бессмысленно.

  Энергия оставляет тебя постепенно, с энергией уходит и желание жить.

  Сперва перестаешь выполнять упражнения на силу, потом на выносливость, на гибкость, затем и вовсе ничего не делаешь, и с наступлением нового дня уже не встаешь с постели — потому что нет ни энергии, ни желания, ни причин… Ничего.

  Бывало ли у вас когда-нибудь такое, чтобы вы, лежа утром с похмелья или, быть может, во время тяжелой болезни, с трудом вставали с дивана, чтобы дотащиться до уборной? Теперь представьте, что случается это с вами регулярно, скажем, раз в месяц (возможно и чаще) и продолжается по несколько дней… Вы встаете или садитесь, но испытываете лишь одно желание: лечь. Гравитация становится для вас непреодолимой силой, бороться с которой вы больше не в состоянии. Голова начинает болеть от одной лишь мысли о движении и кружится от принятия вертикального положения. Напряжение мышц — мучительно, сил нет — и вас опять «прибивает» к постели, словно приколачивая огромными железными костылями, надежно прижав к земле, точно рельсу к шпалам. Каждый шаг — маленькое сотрясение мозга, каждое слово — отдается в черепе, подобно громкому эху в треснувшем колоколе. И если днем раньше вам хватало пяти часов, чтобы выспаться, теперь вы спите всю ночь, все утро, весь день и периодически отключаетесь в продолжение вечера, чтобы вновь погрузиться во тьму на всю долгую, беспросветную ночь. И даже если глаза ваши не закрыты — вы все равно спите, спите наяву. Все остальное время вы едите, смотрите в стену, в потолок или в экран монитора — что, в общем, зачастую почти одно и то же. Конечно, если вы вообще способны на что-то смотреть — бывает, сил нет даже на это, потому что веки ваши опять превратились в железные шторы, которые невозможно открыть. Бывает, нет сил, чтобы включить компьютер и выбрать фильм: вы с трудом поднимаете руку, чтобы направить пульт в телевизор и выбрать то, что предлагают вам смотреть другие. Конечно, если в комнате, где вы лежите вообще есть телевизор, иначе — стена или потолок.

  В эти дни у вас нулевая стрессоустойчивость. Любой бытовой вопрос, любая, даже самая простейшая жизненная задача, ничтожная мелочь вызывает у вас перегруз и кажется непреодолимой преградой, ямой, из которой вам самостоятельно никогда не выбраться, если никто вам в этом не поможет. Хочется спрятаться от всего и от всех, потому что вы больше не способны принимать решения. Все, что требует напряжения сил — истощает, загоняя в еще большую депрессию. Живете, словно на последнем издыхании, борясь с бессилием и точно при этом зная: когда-нибудь вы проиграете. Мысли о финансах опустошают. От необходимости зарабатывать себе на жизнь вы приходите в отчаянье, понимая, что более ни на что не способны и у вас больше нет будущего, потому что даже улицы мести вы не смогли бы. Отвращение к финансам сохраняется и впоследствии. Вы избегаете всего, что стало для вас когда-то стрессом.

  Особенно напрягает телефон. Телефонные разговоры превращаются в настоящую каторгу, впрочем, как и все остальные. Они будто высасывают из вас последние силы — капли жизни, которых в вас и так почти не осталось. Кажется, жизнь вытекает из вас слово за словом, секунда за секундой, килобайт за килобайтом. И вы больше не можете слушать эти безжизненные телефонные голоса — оцифрованные, звучащие так близко, так громко и так настойчиво. Со временем аллергия на телефон сохраняется и в нормальном состоянии, вы начинаете бояться звонков.

  И по вам не скажешь, что с вами что-то не так. Когда вы лежите — вас никто не видит, если видит — вы бодры, активны и дружелюбно приветливы. Вы не афишируете, не рассказываете никому, всего этого для других «как бы не существует», потому что объяснить это кому-либо попросту невозможно, объяснять бесполезно: вас не поймут, не поймут — как такое может быть. Ведь вас не понимают даже родные.

  И вы лежите день за днем, бывает, неделю. Лежите, едите, набираете килограммы: можете набрать десяток за неделю такой лежки, потому что ничего не расходуете. Вы набираете вес, теряете форму, приходите в себя и начинаете все сначала, вновь тренируя, растягивая и приводя в порядок свое, одеревеневшее за эти несколько дней и опять непослушное тело.

  А тело ваше становится тяжелым и негнущимся, его подламывает, подкручивает и ломит, оно ноет и болит. Кости чувствуют все неровности ватного матрасика, на ставшем теперь очень жестким полу, дыхание учащается, становится поверхностным, воздуха не хватает — надышаться невозможно в принципе; любой запах — душит вас, громкие звуки — мучают и выматывают, вызывая приступы головной боли; шея затекает и немеет; руки не слушаются и слабеют; ноги потеют и мерзнут. Бывает, начинает болеть слева. И если вы все же встали — в глазах круги, искры и мушки, стремительно разлетающиеся по сторонам, подобно призрачным цветным осколкам света в детском калейдоскопе из прошлого.

  И вы не мыты уже несколько дней, но нет сил на душ. Вы устаете от одной лишь мысли о том, что необходимо стоять под струящейся водой даже непродолжительное время — и вы ничего не хотите, вы устали. Бывает, и зубы не чищены по нескольку дней — нет сил даже на это. Но вам наплевать, потому что невозможно стоять над раковиной и что-либо делать хотя бы минуту, ведь даже малую нужду теперь вы справляете сидя — и вы «забиваете», по опыту зная: бороться бесполезно — «бесполезно и бессмысленно». И можете вы только одно: ждать. Ждать — когда все это само закончится. Можете только это. И не помогают ни разум, ни тренированное тело, ни семья, ни деньги — ничего. Помогает лишь время, но оно такое медленное.

  А есть вам хочется всегда. Вы голодны, даже если живот ваш полон. Еда — единственное, что помогает убивать однообразие этих бесконечных, ненавистных вам, серых лежачих дней. Еда и кино. Еда помогает убивать время, кино отвлекает от реальности. Еда — единственное теперь доступное вам удовольствие и трудно отказать себе еще и в этом, потому что у вас теперь больше нет воли. Это состояние абсолютного безволия. Вы не можете отказать себе в этой маленькой слабости — опять что-нибудь съесть. Но затем, силы оставляют вас совершенно. Вы становитесь безвольным прожорливым овощем, которому тяжело даже думать о быте, обычной бытовой мелочи, не говоря уже о том, чтобы что-нибудь сделать. Думать тяжело вообще. Вы можете только жевать, жевать и жевать. Пока в вас лезет, и пока вы снова не отключились.

  Теперь представьте, что этот «овощ» — еще и сыроед, и еда его не дает долговременной сытости — и вы поймете, что очередной вынужденный отпуск превращается для меня в настоящую муку — муку ненасытного бессилия. Но беда в том, что даже фрукты нельзя просто так съесть. Их нужно еще и помыть. На кухне, над раковиной, у меня висит шкаф для посуды, на дверце — пятно: когда мне плохо, я упираюсь туда лбом, чтобы было легче стоять.

  (Я, конечно, слегка утрирую, описывая свое питание в продолжение этих бесконечных лежачих дней, количество его и интенсивность, но именно так я воспринимаю все происходящее в свете привычной своей пищевой повседневности.)

  А вокруг всегда что-нибудь происходит. Люди приезжают и уезжают. Кто-то женится, выходит замуж, рожает детей. Соседи сменяют друг друга в конвейере лет, у них меняются машины и статус, растут дети, с детьми вырастают животы, с животами — амбиции. И тебе неважно, что именно и у кого выросло, главное — выросло хоть что-то, что-то произошло, что-то случилось, и — быть может — кто-то даже доволен этим. Во дни бессилия мне хочется жить хотя бы так.

  Но годы проходят — есть у них такое свойство. И все сроки твои минуют — и это когда-нибудь случается. Но в жизни твоей ничего не изменилось — ты все так же лежишь, смотришь в потолок, все так же проклинаешь свои бесконечные дни. И это твоя жизнь. Годы… По прошествии, они сливаются в памяти в одно смутное воспоминание — тягучее и беспросветное — и называется оно «одиночество». И чем слабее ты, тем сильнее тебя прижимает обратно к земле; главное — не сдаться, главное не вжаться ниже уровня, главное — пережить.

  Обычно людей пугает смерть. Когда лежишь — тебя ужасает жизнь. Многие хотят жить долго, даже когда серьезно больны. Тебя эта мысль приводит в отчаянье. И что бы ни делал ты в этой жизни, чем бы ни занимался, всегда над тобой тяготеет подспудное чувство, что совершаешь ты некий великий подвиг — трудный, но бесполезный, так тяжело тебе все дается, потому что делается через силу, через насилие над собой.

  И когда тебе плохо — ты с трудом переносишь людей, поневоле становясь социофобом. Тебе тяжело общаться, тяжело даже просто видеть их — невольных свидетелей твоего бессилия. Тем более, если связаны с этими людьми какие-то негативные воспоминания. И кажется, будто всем от тебя чего-нибудь нужно. Тебя неимоверно напрягают «люди-камни» — непробиваемые, бесчувственные личности, которым все нипочем. И хочется, чтобы было как можно меньше свидетелей твоего очередного бессилия, твоей слабости, твоего отчаянья и тоски. И ты прячешься от всех в свой маленький медвежий угол, в свою скорлупу — комнатку, которая с годами вдруг превращается в келью.

  Так ты постигаешь смирение. Главное, помнить об этом. Помнить, что это очередное твое испытание. А помнить необходимо — чтобы выжить. Иначе отчаянье способно на многое, оно может высосать из тебя остатки жизни, может опустошить тебя, может справиться с тобой. Оно способно справиться даже с самой жизнью, избавив тебя от нее. И когда слышишь ты про очередной суицид, но сам не испытал этого состояния, думаешь: «Это слабость»; если испытал — понимаешь: «Не слабость это, но безнадежность». И если сделаешь это сам — кто-нибудь скажет: «Не выдержал», кто-то: «Он сделал это». Если не сделаешь — скажут: «Он просто жил». Но, скорее, не скажут вообще ничего.

  Сколько раз мне хотелось прекратить все это… Достаточно, чтобы научиться бороться с подобными мыслями. Ибо черные полосы всегда сменяются белыми. Ты уже знаешь об этом. Надо лишь помнить, надо только дождаться. Ибо не стоит спешить туда — куда все мы так или иначе в свое время успеем. «Мы успеем — в гости к Богу не бывает опозданий», — повторяешь ты в такие минуты, и это тебе помогает. Потому что ты не хочешь уходить — у тебя просто нет сил оставаться.

  Бессилие — это полное неверие в себя, в свои способности, возможности, силы — которых у тебя опять вдруг не стало. Опять… и опять… и снова. И тебе жизненно необходимо, чтобы в тебя верил хоть кто-то, верил помимо твоей воли, твоих обстоятельств, даже твоего собственного желания — только это тебе помогает, только это поддерживает тебя, обнадеживает, дает призрачную, но все же надежду — надежду на то, что и это обязательно когда-нибудь закончится, как кончалось уже не раз. Просто, ты опять в это не веришь.

  И эти мысли лезут тебе в голову. Ты не в состоянии контролировать их, не в силах поставить заслон, не сразу. Можешь только пытаться создать какую-то альтернативную реальность, другую мысль, идею, сверхидею, иную эмоцию — такую, которая будет больше или равна по силе той, что заставляет тебя думать о смерти, о способах ее достижения, которая будет сильнее твоего уныния.

  Такой эмоцией для меня часто становилась злость. И когда силы в очередной раз оставляли меня, когда терпение мое заканчивалось, надежда гасла — и появлялись известные мысли, вызывая желание закончить все одним махом, «Не дождетесь!», — зло цедил я сквозь зубы, обращаясь к темному миру, и эта злость помогала мне пережить эти трудные времена, злость помогала мне выжить. Злость вообще часто помогает нам в этом мире, такова жизнь.

  И каждое новое утро — ты проклинаешь его, с трудом отрывая голову от подушки, чтобы увидеть, который сейчас час — и сколько еще осталось этих гребаных часов в этих гребаных бесконечных сутках. Ты опускаешь ее обратно, понимая: это все, на что ты сейчас способен, все, что нужно тебе сейчас в этой жизни. А нужно тебе одно: покой и тишина.

  И ты проклинаешь каждый божий день — даже если он радуется солнцу. Без тебя. Проклинаешь вечера и все восхитительные закаты, которые — тоже без тебя. Проклинаешь себя — за все эти проклятия. Проклинаешь бога — за все страдания этого мира. Проклинаешь женщину, что привела тебя в этот мир и дала тебе жизнь. Проклинаешь все на свете — и даже сам свет, который беспощадно режет тебе глаза, слепит тебя, переполняет голову назойливыми цветными бликами, давит на мозг изнутри разбухшими точно бильярдные шары глазницами, мучает тебя, словно искусный средневековый палач, вновь жаждущий твоих страданий. Ты проклинаешь день за днем. Ты проклинаешь все, мучаясь в бессловесном своем стенании.

  И проклятия твои звучат и звучат, но их никто не слышит. Твои дни проносятся мимолетными снами, тягучими и бесконечными, что от безнадежности хочется выть. Тебе нужно убить годы, но ты не веришь, что это возможно, что можно вытерпеть столько, потому что безысходность в каждом дне твоем, каждом вдохе, в каждом мгновении привычного тебе и уже почти родного бессилия.

  Оторвите взгляд свой от земли — и что увидите вы меж звезд? Печаль.

  Проблемы, неудачи, встречи и расставания, болезни, смерть… Ты так остро ощущаешь бессмысленность всего и всего обреченность — что жить больше не хочется. Это выматывает. И у тебя слишком много времени, чтобы понять — насколько ничтожны твои силы. И в несовершенстве своем — ты находишь лишь одно возможное предназначение: делать совершеннее других. «Тогда в жизни, возможно, появится смысл», — надеешься ты. Но сделать все равно ничего не можешь. И понимаешь, убитое время все равно когда-нибудь придется наверстывать, ибо всему час свой: время разбрасывать камни, время собирать. Но свои ты даже не разбрасываешь — они разлетаются сами.

  Если ты силен — ты уверен, что так или иначе справишься с любой задачей, любой трудностью, возникшей в твоей жизни. В бессилии — ты лишаешься этой иллюзии, отчетливо понимая, что в любой момент, в любой из дней твоей жизни все может закончиться, остановиться — совершенно, абсолютно, внезапно. Как, впрочем, в жизни любого другого человека, не подозревающего о том, или уже позабывшего. Просто, тебе постоянно напоминают об этом.

  «Не узнать, что такое настоящая сила, не познав истинного бессилия, — говоришь ты себе. — На все воля Божия», — повторяешь ты в сотый раз, каждый раз пытаясь убедить себя в этом, пытаясь снова в это поверить. Но получается далеко не всегда, получается редко. Бывает, ты веришь, но в глубине души все равно точно знаешь, что тебя, скорее всего, снова обманывают — и делаешь это ты сам. Но ты все равно веришь, ты хочешь верить, ты не можешь не-верить — потому что ты должен, потому что это единственный способ выжить, единственный вытерпеть, единственный — пережить.

  И ты выживаешь день за днем. Но это не жизнь. Бывает, даже завидуешь парализованным, кажется: чего проще — лежи да ничего не делай. И никто не скажет тебе: «Хватит валяться, иди и работай». Потому что все равно ты не сможешь. И все знают об этом.

  Вряд ли можно понять насколько это тяжелое и разрушительное состояние, не испытав его. Как человеку мирного времени не понять — что такое в самом деле война, как свободному не понять — каково это жить и родиться в неволе, как богатому от рождения не понять — что значит вырасти в бедности, так сильному не дано понять — что такое настоящая слабость. Так устроен человек: чтобы понять что-то — надо самому прочувствовать, самому испытать, самому вынести и пережить — необходим собственный опыт. И даже прожив это состояние многократно, я сам не всегда понимаю себя, не всегда в полной мере могу осознать, прочувствовать всю тяжесть его, вспоминая о нем в те дни, когда неплохо себя чувствую. Я сам не способен понять себя в состоянии бессилия, пока вновь не погружусь в эту тьму, пока снова не потеряю все, что удерживало меня наплаву, что направляло меня, что давало мне силы — силы жить.

  Депрессия… «Просто плохое настроение», может показаться со стороны. Мне и самому раньше казалось так же, и кажется до сих пор — в те дни, когда нормально себя чувствую. Раньше я не понимал, зачем страдать от депрессий. Казалось, возьми да и «выключи» ты плохое свое настроение, настройся на лучшее — и все в твоей жизни наладится, надо лишь захотеть, приложить усилие, задействовать волю. Но все дело в том, что в депрессии это не работает: желаний у тебя не осталось, прикладывать нечего, а воля твоя парализована. Перестав «желать», я думал, придет просветление. Но пришла лишь тьма. И понять это возможно, лишь испытав самому. Но знание это может дорого стоить. И, кажется, стоит лишь щелкнуть пальцами, настроиться на позитивное — и все само собой как-нибудь да наладится, жизнь станет прежней. Но все не так просто, потому что «просто щелкнуть» не получится. Это, как представить себе человека, провалившегося вдруг под лед, представить, сидя в тепле, на диване, и думать: «Подтянись ты на руках еще хоть немного, напряги последние силы да выкарабкайся уже на лед, обратно, на поверхность, зачем тонуть?!» Но там, в стылой ледяной воде, все совсем иначе: тело твое не слушается, одежда намокает, наливается тяжестью, непреодолимо тянет тебя вниз, силы твои кончаются, лед подламывается, пальцы коченеют, воля твоя слабеет. И остается тебе лишь одно: надеяться, что кто-то увидит тебя и, быть может, вытащит тебя на поверхность — помимо твоих усилий и твоих обстоятельств, помимо, быть может, даже твоего желания и собственной твоей воли.

  И каждый, кто способен ежедневно предсказуемо выполнять свои функции в уверенности, что будущее его зависит от него самого, становится для тебя «сверхчеловеком». Ты понимаешь, осознавая каждой клеточкой своего тела, что все «твое» — в один миг может закончиться, внезапно и совершенно. И вся жизнь твоя опять потеряет смысл, и не за что будет цепляться, не во что верить. И ты снова будешь лежать, ни на что не способный, как это бывало уже не раз… Одно дело думать о будущем, зная, что сделал для него все, что было в твоих силах, и совсем другое — знать, что не сделал для него ничего.

  И ты наблюдаешь, как на твоих глазах рушится все, к чему ты когда-то приложил руку, душу и сердце. Видишь, как умирает твой бизнес — уходят деньги, заканчиваются отношения — уходят люди; жизнь просачивается сквозь твои пальцы — с ней уходят мечты, желания, рушатся планы. Ты смотришь на это как бы со стороны, потому что все равно ничего не можешь с этим поделать. Ты жалеешь, страдаешь, мучаешься, унываешь, тоскуешь, но изменить все равно ничего не можешь: энергии больше нет, пальцы не слушаются тебя, в руках не осталось силы, в голове — ватная пустота, тяжесть и боль. И невыносимая тяжесть бытия давит на тебя со всех сторон невидимой своей мощью. И непонятно, как жить с этим дальше. Как нести его — бремя своей жизни.

  Буддизм говорит: «Страдание приносит нам мудрость и веру». Ницше вторит: «Страдание есть самый скорый способ для достижения истины», добавляя: «Созидать — это великое избавление от страдания и облегчение жизни. Но чтобы быть созидающим, надо подвергнуться страданиям и многим превращениям». И ты надеешься, что это действительно так, но по опыту знаешь: страдание — может выматывать и убивать. В этом сейчас твоя истина, в этом твоя правда. Ибо до мудрости тебе еще далеко. Да и в конечном счете важно не то — как ты проживаешь свою жизнь, а то — что ты о ней думаешь.

  Не хотел я излишне драматизировать, поскольку знаю: бывает и хуже, много хуже. Я лишь попытался выразить то, что испытываю и чувствую именно я.

  В этот день Ирсен скинула мне фото, на котором в черном обтягивающем трико позировала в гамаке на занятии аэройогой. «Смотри, а мне вот что помогает!» — подписала она снимок.

  Выглядело это неплохо, мне бы такое тоже помогло. Если понимаете, о чем я.

  — Ничего так, — скромно прокомментировал я, стараясь не впадать в особые эмоции, внимательно рассматривая снимок, на котором Ирсен выгнулась в гамаке черной грациозной «ласточкой».

  «Не впадать» было сложно, потому как было красиво. И неожиданно.

  — Коза Анна выложила в соцсеть! Да я и висеть заколебалась, пока она свой телефон настраивала! — радуясь за нас двоих, жаловалось Ирсен на подругу-инструктора. — Ты когда в деревню?

  В деревню я планировал на следующей неделе. Быть может, уже на выходных. Но, как обычно, сам не знал этого наверняка: как пойдет.

  — И надолго?

  Это тоже было непредсказуемо.

  — Тебя будет нахватать, — написала Ирсен и тут же поправилась: не хватать.

  — Нахватай с запасом, — щедро предложил я и — призадумался: меня будет не хватать… Останься я в городе — и книгу я вряд ли скоро начну, не хотелось бы затягивать еще больше. С другой стороны, можно было бы продолжать общаться с Ирсен. И это красивое черное трико… и стройные ножки… и йога… И гамак, обхвативший упругие бедра тугой шелковой змеей… И эта, гордо откинутая назад, улыбающаяся мне красивая женская головка со светящимися глазами… И аккуратная, почти девичья, натянутая в сильном прогибе упрямая грудь. Меня будет не хватать…

  — Знаешь, что я думаю про свои недомогания… — спустя два часа начал я, с трудом направляя мысль в привычное русло. — Не было бы их — был бы какой-то бизнес, был бы дом в деревне не деревянный, а кирпичный, была бы дорогая машина. И был бы я не хуже многих других, и мое маленькое эго было бы удовлетворено. Может быть и жена была бы. Но не было бы стихов, не было бы Поэмы, не было бы материала и повода для написания «Шалфея», да и с тобой мы бы так тоже не разговаривали… — кончил я самым, быть может, главным, но лишь теперь мной осознанным.

  — Да, может быть такого тебя не было бы… Но это не повод не сходить на обследование! — тут же опустили меня из гамака обратно на землю.

  Все эти два часа я периодически посматривал на снимок, и он нравился мне все больше и больше. В фотографии этой я даже улавливал теперь некий неявный намек, тайный подсмысл, приглашение к чему-то большему.

  — Все лучшее чаще всего рождается в страдании, — продолжал я между тем задвигать любимое, по-прежнему любуясь обтягивающим черным трико, идеально подчеркивающим красивые женские изгибы. — Напишу «Шалфея» и схожу, — пообещал. — А может быть, он меня и вылечит… Я как будто живу на вдохе, — попытался я вербализировать интегральное ощущение своего существования все последние годы. — А «Шалфей», надеюсь, станет выдохом.

  Ирсен смутно представляла себе то, о чем я пытался ей рассказать.

  — Ну и что с тобой делать… — вопросила она в конце концов, тут же посоветовав: — Ты сейчас не думай об этом, ты пиши, а потом разберешься.

  Так я и собирался поступить, но «не думать» все равно не мог.

  — А ты знаешь, много людей было бы счастливо, если бы у тебя не было твоих недомоганий со всеми вытекающими. Но это неважно, — заключила она почему-то.

  — Я знаю, мне жаль, — заключил я.

  — Чего тебе жаль?

  — Жаль, что из-за этого еще кому-то бывает нехорошо.

  — Это же ожидания других людей, не твои! — удивилась Ирсен.

  — Все равно, я же чувствую.

  — Есть такие люди… — задумавшись, продолжала она. — Они обладают даром… Может быть, не даром, а проклятьем, смотря как посмотреть конечно, но по-другому они не могут: окружающим с ними тяжело, но и без них невозможно…

  — Ничего такой комплимент. — Я улыбнулся.

  — Это констатация факта. — Ирсен мне больше не улыбалась.


Рецензии