По гамбургскому счету

Ларисе Французовой

Молодая, красивая как богиня, и уже снискавшая некоторую популярность поэтесса спешила на свой первый в жизни мастер-класс. Ее щеки покрывал вдохновенный румянец, светлые волосы трепал доброжелательный южный ветер, а матросская парусиновая сумочка покачивалась из стороны в сторону в такт не обремененному возрастом и занятиями шагу.

Поэтесса не шла, она парила. Подъемы не страшили ее: она их просто не замечала, взвиваясь вверх словно восходящий поток горного воздуха. Спуски были приятны, как в детстве, когда весело бежишь с горы, раскинув руки и обнимая весь мир.

Поэтесса тоже хотела объять весь мир в это безоблачное знойное утро. Она ощущала себя чайкой, парящей над волной, морской пеной, ластящейся к подножью утеса, узорной бабочкой, певчей птицей и вообще всем, что только есть прекрасного и гармоничного в этом подлунном мире.

В сумочке у поэтессы, как в портфеле у прилежной ученицы, лежали аккуратно сложенные шесть сборников ее стихов, включая последний, которым она очень гордилась – с посвящением знакомой графине и меткими эпиграфами из Марины Цветаевой.

Подпрыгивая на высоких каблуках и помахивая сумочкой, она и не заметила, как очутилась в самом отдаленном районе поселка. Здесь было непривычно тихо. Курортная жизнь с ее кричащей сутолокой осталась где-то там, вдалеке, ни звуком не касаясь этой земли обетованной. Едва покачивались на ветру утомленные от зноя сливы, в пыльной нирване тут и там возлежали разморенные многоцветные кошки. И лишь на вершине мусорного бака, возле самого дома учителя, восседал обтрепанный желто-коричневый воробей с задранным клювом и крикливо чирикал.

Поэтесса несколько раз глубоко вдохнула, прижала к себе сумочку со стихами и робко постучала в неказистую проржавевшую калитку. На ее стук никто не ответил, только послышалось ленивое ворчание дворового пса и глухо звякнула цепь, на которой он разменял уже почти два десятка своей собачьей жизни.

Поэтесса немного обождала, переминаясь с каблука на каблук, и постучала чуть громче. Цепь забряцала где-то справа от калитки, но тут же успокоилась. Снова воцарилась мертвенная тишина.

– Арнольд Григорьевич! – позвала поэтесса и прислушалась.

Тишина стояла какая-то неуютная и даже пугающая. Молодой женщине сделалось не по себе, но она решительно не стала поддаваться не достойному ее чувству, а, напротив, выпрямила спину и поправила прическу.

– Арнольд Григорьевич! – пропела она бодрящимся голоском и снова прислушалась.

Наконец послышался натужный скрип несмазанных дверных петель, сопровождаемый неопознанным скрежетом, шарканьем и отрывистым лающим покашливанием. Минуты через три к калитке потянулась рука в потертом клетчатом манжете и одиноко болтающейся на нитке красной пуговице. Рука в гробовом молчании произвела клацающие манипуляции с несметными замками-задвижками и впустила посетительницу. В следующий момент поэтесса увидела крупную зеленую клетку рубахи и удаляющуюся в направлении к дому недовольную спину.

– Арнольд Григорьевич, – защебетала она и засеменила вслед, путаясь каблуками в расщелинах битой каменной плитки.

Пес нехотя рыкнул на нее со своей цепи, с мусорного бака донеслось визгливое чириканье воробья. Поэтесса вздрогнула, посильнее прижала к себе сумочку и, стараясь ступать осторожнее, поспешила за ускользающей в репейнике пасмурной фигурой.

Ей пришлось еще попетлять по узкой щербатой дорожке, потому как спина в крупную клетку неожиданно скрылась за кустами. Дойдя до кургузого саманного жилища в один этаж, которому, казалось, было лет сто, поэтесса покружила среди заросших бурьяном грядок, пока не отыскала низенький, обветшалый вход.

– Арнольд Григорьевич, вы здесь? – пискнула она и тут же споткнулась о затрепанную еще в прошлом веке рогожку с загнутыми краями.

Из глубины дома никто не ответил, зато резко и густо запахло жареной рыбой, уксусом и еще какой-то дрянью. Тонкой поэтической натуре претили такие запахи, но отступать было поздно. Кроме того, хоть и была она женщина молодая, но все же не лишенная здравого смысла и даже известного расчета. Ей ужасно хотелось стать во всех отношениях стоящей поэтессой, и потому она прекрасно понимала, какая редкая удача выпала ей: мастер-класс у самог; Арнольда Пятницкого! Преодолевая отвращение к жареной рыбе, она поправила на шее сердоликовый кулон и решительно сделала несколько шагов вперед.

В глубине жилища замаячила уже знакомая зеленая клетка рубашки, послышалось подозрительное посасывание. Запах жареной рыбы все разрастался. Вскоре он обступил ее со всех сторон, проникая не только в нос, но, кажется, под самую кожу, загодя сдобренную маслами и французскими ароматами.

Поэтесса собрала всю свою волю в кулак, визуализировала жареную рыбу, уплывающую от нее подобно сверхскоростному лайнеру, и, стараясь дышать ртом, вошла в кухню.

Страшное зрелище открылось ей. Это было настоящее «Федорино горе» с кривыми стопками немытых тарелок, кастрюль и кастрюлек, черпаков, дуршлаков и другой всевозможной утвари, которая только может найтись в хозяйстве. Из всех углов таращилась многовековая грязь, на бесчисленных паутинах устрашающе болтались пауки. Два крохотных окна ютились почти под самым потолком и напоминали бойницы, от чего в кухне царил затхлый вонючий полумрак.

Посреди этого зловонного королевства, спиной ко входу, стоял босой хозяин с нечистыми пятками и в мятых шортах неопознанного цвета. Его рубаха в зеленую клетку выглядела так, что, казалось, помнила треньканье последнего школьного звонка Арнольда Пятницкого, которому, кстати сказать, на той неделе стукнуло законных пятьдесят шесть.

Нехотя оторвавшись от жарки рыбы, хозяин полуобернулся, угрюмо хрюкнул и, сунув в рот сушеную глазастую барабульку, смачно хрупнул рыбьей головой. Поэтессу передернуло. Однако она отдавала себе отчет в том, к кому и зачем пришла. Вместо брезгливо сморщенной верхней губы, которая так и просилась на ее лицо, она, напротив, растянула нижнюю в самой милой улыбке, на которую только была способна в предлагаемых обстоятельствах.

Пятницкий внимательно осмотрел посетительницу, продолжая со смаком перемалывать во рту рыбью башку, ковырнул в зубе, цыкнул и оскалился.

– А-а, поэтеска! – процедил гуру полуудивленно, так, словно кто-то другой пятью минутами ранее отпирал ей ржавую калитку. – Сейчас будем рыбу есть, – сказал он уверенным, не терпящим возражений тоном и отвернулся обратно к плите. Масло на сковороде перед ним заскворчало, обдавая рубашку жирным бризом.

Поэтесса все также стояла у кухонной двери и в ужасе озиралась вокруг, еще крепче прижимая сумочку к груди. Улыбка замерла на ее лице словно расплывшаяся яичница.

– Спасибо, я не голодна, – почтительно заметила она и в борьбе с чадным рыбьим дурманом часто-часто задышала ртом.
– Что значит «не голодна»? – Пятницкий аж подпрыгнул от возмущения. – А что я вам, один, что ли, есть буду? Я нажарил три сковороды. Что ж вы мне теперь прикажете делать? Или, может, как сеятелю, разбрасывать барабулю по округе под согласное урчание котов? – он сверкнул прозрачным глазом и дважды цыкнул зубом. – Нет уж, милочка, так дело не пойдет. Или рыба, или я! – не подумав, заявил он.
– Я вас выбираю, Арнольд Григорьевич, – смущенно просияла поэтесса.
– Вот черт, как вы меня подловили, – плохо скрывая восхищение, прогундосил

Пятницкий и глубоко заглянул поэтессе за декольте. – Ладно, тогда будете пить коньяк, – приказал он и, схватив две тарелки с жареной рыбой, зашаркал прочь из кухни.

Поэтесса снова часто-часто задышала ртом и засеменила за учителем, опасаясь на что-нибудь наступить и оттого напряженно всматриваясь в пол.

Комната являла собой уже знакомую картину, разве что вместо немытых тарелок и кастрюль она была доверху завалена стопками пыльных фолиантов, грудами прошлогодних носков и скомканными бумагами, ослепительно белевшими на фоне тотальной серости.

– Здесь садитесь, – повелел Пятницкий и указал на плохо прибранную кровать с линялым покрывалом цвета своих шорт.

Поэтесса присела на самый краешек, как пианистка за рояль, и выпрямила спину. Ее красота блеснула среди всеобщего упадка как бриллиант Магараджи на куче векового мусора.

– Ну-с, начнем, – провозгласил Пятницкий и в подтверждение так громко хрустнул рыбьей головой, что у поэтессы заложило в ушах. – Что у вас имеется?
– Стихи, – пожимая глянцевыми плечами, ответила посетительница.
– Стихи! Стихи-и! – гуру неожиданно разразился гомерическим хохотом. – И это вы называете стихами? Не смешите мои пятки!

Поэтесса безотчетно взглянула на потрескавшиеся пятки учителя с добротно въевшейся чернотой.

– Стихи! Это еще надо заслужить, милочка, чтобы именовать свои писульки стихами! У Пушкина – стихи, у Маяковского – стихи, у Пятницкого – стихи!!! А у вас пока так, натужные строчилки! – он откинулся на кресло и смачно утер рукой масляный рот. – Притащили свою нетленку? Давайте-ка ее сюда!
– Принесла, – спокойно проговорила поэтесса и вынула из сумочки один за другим все шесть сборников.
– Ух ты, какое богатство, золотая кладовая, не иначе! Так, передайте мне свою последнюю книжицу, а все предыдущие можете отправить в печку прямо сейчас. Уверяю вас, они годны только на растопку!
– Но вы же не читали… – поэтесса удивленно захлопала ресницами.
– И не буду тратить свое драгоценное время! Вы пришли учиться – вот и учитесь. Выпейте коньяку и не пререкайтесь, – он протянул ей пыльную засиженную рюмку, после чего масляными пальцами потянулся за сборником, не преминув по дороге заглянуть в манящее декольте.
– Только учтите, разговор у нас с вами будет по гамбургскому счету! – пригрозил он и, дважды цыкнув зубом, надулся как гамбургский петух.

Поэтесса заерзала, пружины под ней уныло завыли. Разумеется, ей приходилось слышать это выражение, но что именно оно означало, она не помнила. Однако, судя по тону учителя, счет этот не предвещал ничего хорошего.

Поэтесса обреченно вздохнула и подняла глаза к потолку: с люстры на нее глядел большой черный паук и безмолвно скалился. Ей даже показалось, что она видит, как он потирает отвратительные мохнатые лапки в предвкушении скорой жертвы.

Пятницкий опрокинул в себя коньяк, громко крякнул и взвесил книгу на ладони.

– Штук сорок рифмовок, не меньше, – язвительно предположил он и снова потянулся за коньяком.
– Восемьдесят восемь стихотворений, – смущенно потупившись, уточнила поэтесса. Ее лицо залилось краской, что прибавило ее лирическому образу еще больше очарования.
– Восемьдесят восемь? Скажите пожалуйста, какая точность! И что, все про эту, как она у вас там называется, про любовь? – он недовольно поморщился и снова хрупнул барабулькой.

Воробей на мусорном баке залился дотошной трелью.

– Лирика занимает большую часть моего творчества, – с достоинством ответила поэтесса и поправила волосы. Кулон на ее шее утвердительно прыгнул.
– Лирика! Это у Пушкина – лирика, у Маяковского – лирика, у Пятницкого – лирика!!! А у вас… – он жирными пальцами стал хватать страницы, оставляя на уголках мемориальные пятна, – вот вы только себя послушайте: «Буду руки в отчаяньи грызть…» Что это за каннибализм, милочка? – гуру трижды кровожадно цыкнул зубом и одним махом влил в себя коньяк.
– Да, но ведь у Цветаевой тоже: «Терпеливо, как руки гложут…» – неуверенно парировала посетительница.
– Так то ж у Цветаевой! Что позволено Юпитеру… хотя, я с ней тоже бы поспорил. И вообще, у нее есть удивительно нелепые рифмы… – на минуту он, кажется, потерял нить разговора, но опять встрепенулся и угрожающе надвинулся на поэтессу: – Кстати, какого черта вы утыкали свою книгу цитатами из Марины? Да одна ее строчка стоит всех ваших жалких потуг! – он хлопнул очередную рюмку коньяку.

Крикливый воробей нарочито вздорно чирикнул в приоткрытую форточку.

– Дело в том, что браслет Марины Цветаевой, который достался мне…
– Ха-ха! Браслет! Не смешите мои пятки!

Поэтесса снова бросила взгляд на малопривлекательные ступни учителя.

– Да кто вам сказал, что это браслет Цветаевой? Что вы вводите в заблуждение общественность?! Бред! Бред! Чистый бред! – Пятницкий сплюнул на пол рыбью чешую и пролистнул еще несколько страниц обглоданным хвостом барабульки.
– А это? Ну вы только посмотрите! Какая чудовищная самоуверенность, какая амбициозность: «Парить богинею ветров…» Каких ветров, милочка?! Какою богинею? Куда вас, ё-моё, с этими ветрами понесло? – он слегка покачнулся на стуле, стул угрожающе засипел.

«Ё-моё – вороньё», – быстренько про себя зарифмовала поэтесса и, радуясь, тут же занесла удачную находку в блокнот.

– Правильно, записывайте, конспектируйте, пока я жив, – наставительно, но как-то рассеянно заметил гуру. – А еще лучше на диктофон, и потом прослушивайте, – Пятницкий сделал паузу и нестройным полушепотом добавил: – каждый вечер… перед сном… – и, опрокинув рюмку, отчаянно нырнул взглядом в омут декольте.
– А что-нибудь вам у меня понравилось? – неуверенно проговорила поэтесса и мелко задрожала ресницами.

Пятницкий осмотрел ее всю медленным оценивающим взглядом и похотливо икнул.

– Вы не подумайте, это я не для того… – смущаясь и багровея, пробормотала посетительница и заерзала роскошными бедрами по линялому покрывалу. – Это мне необходимо знать, чтобы, так сказать, в правильном направлении тянуться…
– К кому тянуться, радость моя? К кому? – гуру стал крениться в направлении к поэтессе. – Это к Пушкину надо тянуться, к Маяковскому – тянуться, к Пятницкому – тянуться! – он больно хлопнул поэтессу по коленке и непонимающим взглядом уперся в углубление декольте.

Поэтесса нервно вскинула взгляд на входную дверь, мысленно рассчитывая расстояние для прыжка.

– И что же вы думаете, рыба моя ненаглядная… – Пятницкий хлопнул посетительницу по второй коленке, одутловато задышал на нее перебродившим коньяком с тошным духом жареной барабульки.
– Я… думаю, что я… быть может, уже пойду… и… наверное, в следующий раз… и… возможно, завтра…
– Не откладывайте на завтра то, что можно выпить сегодня, – невпопад пошутил Пятницкий и вяло цыкнул зубом. – Учись-тесь!!! – он воздел палец к потолку, откуда, вальяжно раскачиваясь на паутине, уже низко навис мохнатый паук, как вдруг оглушительно гикнул и резко бухнулся посетительнице в голые коленки.

Поэтесса вскрикнула, растерянно посмотрела на ровную круглую плешь.

– Плешь – брешь, – срифмовала она вслух и слегка подвигала коленями. Пятницкий не шевельнулся.

«Только раз в год в Гамбурге цирковые борцы мерялись силами по-настоящему, без дураков», – неожиданно выплыло у поэтессы откуда-то из подсознания.

Она скептически осмотрела похрапывающий затылок поверженного борца.

– Гамбургский петух тебе товарищ, – не зло произнесла она и устало вздохнула.
Откуда-то с улицы донесся сдавленный хрип воробья и беспомощно лязгнула цепь дремавшего в своей некрашеной будке старого дворового пса.

2 сентября 2010, Коктебель


Рецензии