Рассказы о Лемешеве. Последний Ленский

"А дорога предо мной далека, далека..."

Начало ноября 1972 года.
Санаторий в Подмосковье.

        Ну, вот и всё. Вот и закончится скоро этот год. Был он ярким, насыщенным событиями, утомительным – и очень счастливым. Год был и радостным, и печальным одновременно. Радостным – потому что судьба и на этот раз пошла навстречу, позволив торжественно и по-настоящему тепло, трогательно проститься со сценой Большого театра и с Ленским. Печальным – потому что прощался Сергей Яковлевич навсегда. Никогда больше не выйдет он на сцену Большого театра как певец, никогда больше не наденет костюм главного героя своей жизни. Всё это было в последний раз.
        В прошедшем июле ему исполнилось семьдесят. Вот так живёшь, живёшь – и вдруг тебе семьдесят! До сих пор кажется, что это – о ком-то другом…

         В минувшем году Лемешев в очередной раз убедился, что «чувства добрые», которые он всю свою жизнь старался пробудить и приумножить в душах людей, никуда не пропадают. Всё-таки Александр Сергеевич Пушкин был гением – просто и точно, всего пятью словами на веки вечные определил цели искусства. В последние годы эти добрые чувства и любовь возвращались к Сергею Яковлевичу в овациях, цветах, письмах, а в этом году – ещё и в поздравительных телеграммах, открытках, улыбках, счастливых слезах и объятиях, в бесконечных потоках цветов. Прошедшим летом в цветах утопали и зрительный зал Большого театра, и сцена, и кулисы, и гримёрная, и квартира, и вся лестница подъезда его дома. На каждой ступеньке с первого до шестого этажа стояла корзина с цветами, рядышком лежал букет. Чтобы не мешать жильцам ходить по лестнице, корзины и букеты были аккуратно сдвинуты к стене заботливыми руками невидимых поклонников. И даже дача друзей под Ленинградом не избежала натиска любви. Они с Верочкой наивно спрятались там в начале июля в надежде, что их не найдут. Нашли. И забросали цветами через забор.
        Люди благодарили его, но не ради этой благодарности пел он для них всю жизнь. Он учил их любить. А человек, научившийся любить, будет, словно свеча, зажигать любовью и добром всех вокруг. Кто-то будет пылать, как факел, кто-то – тихонько мерцать, но пламя это будет неизменно передаваться от души к душе. Вот что было главным в его работе. И он, хоть и устал, а всё-таки продолжал дарить этот огонь людям.
        Потому так светло, грустно и так счастливо было на душе.

        Из-за жары и засухи год оказался вдвойне тяжёлым. Засушливой была весна, знойным, сухим, пропахшим дымом горящих торфяников – лето. Холодная осень с пронзительными ветрами наступила резко, внезапно, с самых первых чисел сентября. Во второй половине октября зарядили бесконечные унылые ливни. Даже за городом, где они с Верой отдыхали все последние годы, было на этот раз неуютно и тоскливо.
        Но сейчас, в начале ноября, лёгкий морозец всё подсушил, разошлись низкие серые облака, и во всю ширь распахнулось синее небо, торжественное, зимнее. Пряным ледяным воздухом дышать было одно удовольствие – настолько он был чистым и бодрящим.
        Они приехали в санаторий отдохнуть наконец от всех треволнений. На курсе лечения настояла Валерия Георгиевна Соренкова, когда увидела в конце октября, как он устал и осунулся. Главные заботы прошедшего года схлынули, теперь можно было немного расслабиться и передохнуть. И опять он ощутил себя разбитым, старым, больным – это была неизбежная реакция нездорового человека на чрезмерное утомление.
        Собственно, эта реакция наступила ещё летом, сразу после выступления в Большом театре. Он всё ждал, что отдохнёт – и усталость уйдёт, состояние улучшится. Но оно не улучшилось даже с наступлением осени, когда ушла наконец жара.
        – Серёжа, может быть, немножко повременим и поедем в санаторий после седьмого ноября? – предложила Вера. – Ты ведь не любишь на праздники уезжать из дома. Да там сейчас и не очень красиво – всё серое, мрачное, деревья голые. А к середине ноября наверняка выпадет снежок.
        – Нет, Верочка, я очень устал. Честно скажу: что-то мне не до праздников. Давай сделаем, как предлагает Валерия Георгиевна, и уедем послезавтра.
        И они уехали из Москвы, которая уже начала готовиться ко дню Октябрьской революции, одеваясь в кумачовое убранство.

        Сергей Яковлевич очень любил седьмое ноября. Любил наблюдать, как хорошеет к этому дню Москва, любил приподнятое предпраздничное настроение, военный парад на Красной площади, демонстрацию. Уже много лет не бывал он на гостевой трибуне у Мавзолея, но день этот отмечал всегда.
        И каждый год ему вспоминался другой парад – седьмого ноября сорок первого года. Он жил тогда у Моссовета, и окна его квартиры выходили на улицу Горького.

        В середине октября сорок первого он сильно простудился во время неудачной попытки уехать в составе труппы Большого театра в Куйбышев. Почти сразу же у него началось воспаление лёгких с плевритом, и к началу ноября он только-только начал вставать с постели.
        Москва была тогда на осадном положении, ни света, ни отопления в жилых домах не было. К концу октября завернули настоящие зимние морозы с пронзительными ветрами, метелями. В стылой квартире можно было соблюдать постельный режим, лишь надев на себя всё теплое, что имелось в гардеробе, – зимнее бельё, шерстяной свитер, кофту, лыжные штаны, вязаные носки. В такой экипировке на диване под двумя ватными одеялами, верблюжьим пледом и зимним пальто было вполне терпимо. Правда, мёрзли то ухо, то нос, то макушка, не прикрытые одеялом, и очень не хотелось вылезать из тепла. Он бы и не вылезал, если бы не приступы болезненного кашля откуда-то из глубины груди, во время которых приходилось садиться, иначе он задыхался. Грудь в эти минуты пела и свистела на все лады, словно фисгармония, а в глазах темнело от боли и недостатка воздуха.

       Он тогда валился с ног от слабости, целыми днями лежал в прострации, дремал, читал, когда позволял дневной свет. Изредка, держась за стену, ходил на кухню греть чай. Раз в два дня его навещал знакомый врач, при котором приходилось раздеваться по пояс, что было крайне неприятно. Врач выстукивал грудь холодными пальцами, слушал лёгкие и зачастую не пользовался фонендоскопом с ледяной металлической головкой – жалея больного, старался согреть его и просто надолго прижимался тёплым ухом к груди и спине. Не веря на слово, заставлял при себе измерять температуру, качал головой и уходил, оставляя вороха всяких порошков и пилюль.

       В ту пору Сергей Яковлевич почти всё время был дома один. Люба выступала в составе фронтовой бригады на концертах для призывников, часто оставаясь ночевать на работе. Она забегала домой ненадолго, только переодеться, перекусить и заставить поесть его, хотя это было нелегко, – ему постоянно хотелось пить, но на еду смотреть было тошно, как, впрочем, и на лекарства. Единственное, что доставляло удовольствие – это горячий крепкий чай с сахаром. Дома оказались хорошие запасы этого добра, но они угрожающе быстро таяли.

        Седьмого ноября он проснулся в начале восьмого утра от дребезга оконных стёкол, гула моторов, лязга гусениц. В холодном воздухе квартиры стоял отчётливый запах солярки. Он заставил себя откинуть одеяла, влез в валенки и подошёл к окну. В темноте было видно, как внизу, на улице Горького, тремя ровными колоннами выстраиваются танки. Несмотря на отсутствие уличного освещения, их было отлично видно на заснеженной мостовой. На той стороне улицы чёрными кучками собирались люди.
        Тут же мелькнула страшная мысль, что фашисты прорвали оборону столицы и танки выдвинулись для защиты центра Москвы. Однако их башенные орудия были почему-то развёрнуты к Кремлю, и нигде не было никакой стрельбы и в помине. Наскоро приведя себя в порядок, он набросил пальто и спустился в красный уголок своего дома узнать, что происходит, – и, как выяснилось, очень вовремя. Оказывается, на сегодня был назначен военный парад на Красной площади, посвящённый двадцать четвёртой годовщине Октябрьской революции. В восемь утра должна была начаться радиотрансляция.
 
        Ровно в восемь совсем рассвело, и с боем кремлёвских курантов началась церемония парада. Вместе с соседями Лемешев слушал по радио речь Сталина. После «Интернационала» заиграл военный марш, по снегу начали печатать тяжёлый, глухой шаг армейские подразделения. Военный оркестр играл как-то особенно мощно, красиво, слаженно. Сергей Яковлевич никогда раньше не слышал от духового оркестра такого блестящего исполнения. Посидев ещё минут пять в красном уголке, на дрожащих ногах вернулся он к себе и сразу, не раздеваясь, подошёл к окну. Ему очень хотелось увидеть, как пойдут танки. Можно было бы, конечно, выйти на улицу, но врач категорически запретил дышать морозным воздухом – пневмония была ещё в самом разгаре. К тому же все арки со стороны улицы Горького и с боковых переулков были заложены мешками с песком, а обходить весь дом не было сил. И так после подъёма на свой этаж он еле отдышался.

        В пальто с поднятым воротником стоял он у окна промерзшей квартиры и, опираясь руками в перчатках о подоконник, смотрел вниз. Звуки духового оркестра сюда почти не долетали. Пеших и конных подразделений видно не было – наверное, они шли на Красную площадь с Моховой или с Театрального проезда. Мела сильнейшая метель, мороз стоял за двадцать пять градусов. Над ровно урчащей танковой колонной рвалась на ветру сизая пелена выхлопов. Наконец заснеженные танки пришли в движение и, дробно грохоча гусеницами, двинулись в сторону Красной площади.
Вдруг он подался к дрожащему холодному стеклу, прильнул к нему, прижался левым виском, провожая взглядом танковую колонну. Сердце замерло, а глаза застелили слёзы – на Красной площади оркестр грянул «Прощание славянки». Марш еле угадывался вдали, но эту щемяще-гордую мелодию спутать нельзя было ни с чем.

        Это событие дало мощный заряд мужества и духовной стойкости тысячам москвичей. Благодаря эмоциональному подъёму Лемешев на другой же день заставил себя встать с постели и, несмотря на плохое самочувствие, начал выступать в госпиталях. А ещё через несколько дней была организована фронтовая труппа Большого театра, и Сергей Яковлевич возглавил её оперную группу. Когда впоследствии его спрашивали о наиболее значимом периоде в жизни и о самом запоминающемся событии, то он всегда говорил:
        – Самый важный период моей жизни – война. А самое яркое событие – концерт нашей фронтовой труппы девятнадцатого ноября сорок первого, которым мы открыли сезон в осаждённой Москве.
        Именно по этой причине самой дорогой, самой выстраданной своей наградой он считал медаль «За оборону Москвы», которую вручил ему Михаил Иванович Калинин в апреле сорок пятого.
 
        Весной сорок второго года Лемешев увидел в кинотеатре документальный фильм «Разгром немецких войск под Москвой». Увидел во всей красе подразделения, проходившие седьмого ноября по Красной площади. И стало понятно, почему так великолепен был оркестр – он был сводным, состоял из нескольких коллективов, а дирижировал, оказывается, сам Василий Иванович Агапкин, автор легендарной «Славянки».
        Его обожгла тогда мысль о том, что сотен этих людей уже нет в живых, ведь они уходили с парада прямо на передовую. В ноябре сорок первого года шли самые трагичные, кровопролитные бои обороны Москвы.

        Много за свою жизнь перевидал он торжеств на Красной площади. Но в память намертво врезались именно те, давние воспоминания. Из чёрной тарелки репродуктора звучит речь Сталина, потом – грузный, ритмичный хруст снега в такт военному маршу. Бесконечные колонны танков, ползущие по улице Горького, дрожь оконного стекла – и метель, забивающая во все оконные щели удушливый танковый чад, который долго висел потом в ледяной квартире. И исчезающая вдали мелодия «Прощания славянки».

        А в этом году он почувствовал себя настолько утомлённым, что даже и спорить с врачом не стал – сразу согласился на лечение в санатории, решив на седьмое ноября не оставаться в Москве. Хотелось в загородную тишину, на чистый воздух. После курса терапии в ЦКБ прошло уже полгода, и организм настоятельно требовал очередного «профилактического ремонта» – так иронично Сергей Яковлевич именовал то, что производили врачи с его бренным телом раз в несколько месяцев.

        … Лемешев сорвал с ветви одну из сухих берёзовых серёжек, положил на ладонь, начал рассматривать. Сухое соцветие казалось плотным. Он тронул серёжку большим пальцем – и она тут же рассыпалась на сотни крошечных золотистых чешуек, тончайших, невесомых. Холодный ветер начал их сдувать. Крохотные золотые монетки разлетались далеко, сыпались сквозь пальцы. Разлетались они неуловимо быстро – не поймаешь, не уследишь, и в то же время – словно в замедленной съёмке. Казалось, что семена берёзы не хотят покидать руку. Через минуту на ладони остался лишь тонкий серый стерженёк, во мгновение ока ветер сдунул и его.

        Вот так и человеческая жизнь. Со стороны кажется цельной, значимой, весомой. Счастливой, солидной, состоявшейся кажется. А посмотришь на склоне лет назад, словно оглянешься в заднее окно троллейбуса… или будто берёзовую серёжку тронешь пальцем, как сейчас… – и нет ничего, кроме воспоминаний. А воспоминания – дело эфемерное и не очень правдивое. Память услужливо подсовывает то, о чём помнить хочется, и начисто отметает всё, от чего бросает в краску даже по прошествии десятков лет. Он столкнулся с этим, когда писал мемуары. Нелегко быть абсолютно честным перед читателями, а ещё сложнее – перед самим собой.
        И всё время, пока работал над книгой, не давала покоя одна горькая мысль: он всё понял, всё постиг, всему научился, только вот беда – это произошло как раз тогда, когда настало время уходить со сцены. Это горестный удел всех певцов.

        … Всё-таки хорошо, что после него хоть что-то останется людям. Есть книга, которая поможет молодым как можно раньше понять, в чём суть жизни артиста, когда день за днём, час за часом ищешь творческого решения. Ищешь и не знаешь покоя. Живёшь только этим и отказываешь и себе, и своим близким в простых человеческих радостях. Это сложно описать. Это чувствуешь, но не расскажешь словами. Тут и нежная доброта, тут и чистота мысли, и светлая печаль, и какая-то счастливая обреченность, и великая любовь, и непоколебимая твердость решения...
        Смог ли он донести до читателя то, что даже ему самому сложно сформулировать после сорока пяти лет творческой жизни? Дай-то бог, если смог хотя бы частично.

        Есть много записей, пластинок, которые расскажут слушателям значительно больше, чем все мемуары, вместе взятые. Но это для окружающих… А что осталось в конце жизни ему? Ничего, кроме воспоминаний да болезней. Правда, есть ещё регалии. Но все эти ордена и звания тешат самолюбие, когда здоров и молод. Когда у тебя ещё нет ни на грош мудрости и ты не чужд тщеславия. А сейчас всё равно – один у тебя орден Ленина или два. Ну, вручили в этом году второй в связи с юбилеем. И что? Можно подумать, это прибавило здоровья или сил!
        Сергей Яковлевич вздохнул. Настроение сегодня было каким-то неприлично унылым. Нет, так нельзя! Он просто устал, в этом всё дело. Не надо гневить судьбу. По сути – он очень счастливый человек. Несмотря на все беды и болячки, он и в свои семьдесят продолжает делать то, для чего был рождён. Он окружён любящими людьми. Рядом с ним всегда Вера, и им хорошо вместе.

        Он надел перчатки и осмотрелся. Они с Верочкой стояли в кругу из семи старых берёз. Сергей Яковлевич очень любил это поэтичное место. Стройные серебристые стволы были чуть наклонены в одну сторону, словно их пригнул ветер. Ему всегда казалось, что семь сестер ведут неспешный хоровод.
        Сейчас кроны их были прозрачными. Уже несколько дней как череда унылых проливных дождей смыла с деревьев всю осеннюю позолоту. Совсем недавно берёзы горели под холодным октябрьским солнцем яркой листвой, под каждой из них трава обильно была покрыта лёгким желтоватым налётом – бесчисленными россыпями семян. А теперь тронутую морозом траву устилал пёстрый рыжий ковёр. И семена – миллионы маленьких берёзок – спали под этим покрывалом.

        Лемешев запрокинул голову и глубоко, всей грудью вздохнул. Широко раскрытыми глазами оглядывал он бездонную синеву. Смотреть в небо можно было бесконечно.
        – Как удивительно легко здесь дышится! Чудесная вещь – осенние лесные запахи. Чувствуешь – ещё пахнет грибами! Хотя для них поздно, конечно. Грибницы уже засыпают. Скоро ляжет снег, – он посмотрел на Веру, улыбнулся. – Ну, что, пойдём, побродим ещё?
        – Пойдём, Серёжа.
        Верочка взяла его под руку, и они пошли по дорожке дальше. Он начал потихоньку насвистывать свой любимый «Колокольчик». Вера задумчиво слушала.

        Вчера Лемешев получил большое письмо от Владимира Канделаки. Письмо было поздравительным. Володя объяснял, что не стал ничего писать летом, к самой дате юбилея, потому что опасался, что его послание затеряется среди бесчисленных поздравлений. А он хотел, чтобы «милый Серёженька», «которого не любить нельзя», спокойно и вдумчиво прочёл дружеские слова.
        Письмо растрогало до слёз. Сергей Яковлевич перечитал его несколько раз.
        Писал давний, дорогой друг. Они с Володей были знакомы ещё с начала тридцатых годов. Когда Сергей Яковлевич начал работать в Большом театре в тридцать первом году, Канделаки уже был солистом театра имени Станиславского и Немировича-Данченко и параллельно учится в ГИТИСе. Он стал завсегдатаем лемешевских концертов. После одного из концертов они и познакомились. Володя обладал чудесным по красоте бархатным басом-баритоном, мощным, безбрежным, которому были подвластны и опера, и оперетта, и эстрада. Он был человеком весёлым, заводным и необыкновенно добрым. Канделаки был уроженцем Тбилиси, обликом своим и темпераментом очень живо напоминал он Лемешеву счастливое двухлетнее пребывание в Грузии. В начале пятидесятых Володя на правах ведущего солиста и режиссёра театра Станиславского помог принять на работу Веру, и она успешно трудилась в этом театре много лет.

        В письме Канделаки вспоминал торжественный юбилейный вечер в Большом театре. Он описывал своё волнение, свои счастливые слёзы, описывал любовь, которая царила тогда в зрительном зале. Володя писал, что это было, пожалуй, главное чувство, охватившее всех, кто был на вечере, – благодарная любовь. Лемешев согласен был со своим другом по поводу любви, но считал её проявления чрезмерными и до сих пор вспоминал об этом со смущением. Однако что было, то было, из песни слова не выкинешь.
        Володя писал настолько эмоционально и живо, что Сергей Яковлевич, читая, видел, словно наяву, всё, что происходило в тот жаркий летний вечер в Большом театре. Канделаки находился тогда среди публики и, по его выражению, объединён был единым порывом с остальными зрителями. Он писал, что не слышал даже вступления к «Онегину»: «Я думал только о тебе. Как ты там? Как твоё самочувствие? Как твоё волнение? Как твоё состояние?» А потом этот мужественный человек, многое повидавший в жизни, расплакался: «Многие плакали от восторга, но уверен, что первый был я!» Ему-то как зрителю можно было плакать.
        Сам Лемешев, одетый и загримированный, ждал начала спектакля в артистической комнате. Он следил по внутренней трансляции за тем, что происходит на сцене. Там шёл концерт инструментальной музыки, первое отделение юбилейного вечера. Каждая музыкальная фраза неотвратимо приближала то, чем Сергей Яковлевич жил последние три месяца. И только он знал, что творилась тогда у него в душе.

        В прошедшем марте к нему обратилась дирекция Большого театра с предложением торжественно отметить в июне семидесятилетие. Предполагались праздничный концерт с поздравлениями и спектакль «Евгений Онегин» со звёздным составом. Его спросили, кого он хотел бы видеть в партии Ленского, потому что по замыслу режиссёра этому певцу будет отведена на вечере особая роль.
        На празднование юбилея Лемешев, конечно, согласился, а о певце попросил время подумать. У него вдруг возникла отчаянно смелая идея исполнить Ленского самому.  Поначалу он даже немного испугался этой мысли, стал взвешивать все «за» и «против». Хватит ли пороху на полноценное выступление на огромной сцене Большого театра, на пение с симфоническим оркестром и сильными молодыми партнёрами? Даже относительно здоровому лирическому тенору в семьдесят лет стоит сто раз подумать, прежде чем рисковать петь на этой сцене. А уж старому певцу с дырявым сердцем, больными лёгкими и гипертонией, уже почти побывавшему на том свете, от таких приключений лучше бы держаться подальше. Однако шальная мысль не давала покоя.

        После инфаркта минуло четыре года. Сергей Яковлевич давно почувствовал уверенность в своих силах, выступив в пяти больших концертах, четыре из них были сольными. Последний концерт в Большом зале консерватории был неделю назад, и прошёл он успешно. А в прошлом году, помимо концертов, были удачные съёмки на телевидении. Лемешев исполнил тогда романсы Шуберта, Чайковского, Рахманинова, Глинки с Давидом Лернером, пел русские народные песни, романсы Свиридова и Хренникова в сопровождении Оркестра русских народных инструментов под управлением Владимира Федосеева. Даже спел арию Фра-Дьяволо с симфоническим оркестром.
        Его давняя горячая поклонница музыковед Ольга Ивановна Доброхотова, которую он знавал ещё маленькой девочкой, записала у него дома большое интервью. Все эти съёмки были организованы для монтажа большого документального фильма о его творчестве – такой чудесный подарок готовила к юбилею Ольга Ивановна.
Семьдесят первый год выдался очень плодотворным. Беда с голосом, постигшая его в шестьдесят седьмом, давно ушла в прошлое. Сергей Яковлевич вернулся к активной творческой жизни, голос вновь звучал хорошо. Конечно, физическое состояние оставляло желать лучшего, но никогда не обращал он внимания на свои болезни, если они позволяли быть на ногах, выходить на сцену и петь. А с Верой они теперь практически не расставались.

        И всё же он был в сомнениях, потому что затевал слишком уж ответственное дело. Ведь концертный зал, студия на телевидении – это всё-таки не Большой театр.
Лемешев обладал способностью, которая очень помогала ему в жизни. Он всегда умел тщательно, но быстро выделить и взвесить все аргументы, а решение принимал, как правило, молниеносно. Это свойство ценили в нём окружающие, особенно руководство Большого театра, – никогда он, подобно другим своим коллегам, не тянул резину, не тратил попусту ни своё, ни чужое время. Он и сейчас собирался размышлять не более двух дней. Он рассказал Верочке о звонке из Большого театра, но о своём желании спеть в спектакле до поры до времени говорить не стал. Правда, она после того звонка всё внимательно поглядывала на него, словно чего-то ждала.
 
        Сергей Яковлевич не выступал в Большом театре уже семь лет, с тех самых пор, как спел своего пятисотого Ленского в ноябре 1965 года. Он распрощался тогда со своим героем – так ему, во всяком случае, казалось, – и забрал домой его костюм. Все вещи, составлявшие сценический костюм Ленского, были сшиты по его мерке ещё в конце сороковых. Он давно уже выкупил их в театре и до пятисотого выступления всегда брал с собой на гастроли.
        Теперь же нужно было для начала эти костюмы хотя бы примерить. Застегнётся ли крылатка? Как он будет в ней выглядеть? Как будет выглядеть во фраке Ленского? Ведь бальная фрачная пара по покрою значительно отличается от его нынешней концертной, которая была сшита уже после болезни, свободно, с учётом проблем с дыханием.

        Вера как раз ушла по делам – и хорошо. Лучше пока обойтись без лишних разговоров.
        Семь лет не прикасался Лемешев к костюму Ленского. Он с замиранием сердца вытащил из платяного шкафа крылатку, надел и встал перед высоким зеркалом.
        На удивление крылатка выглядела на нём так, словно была только что сшита. Отложив её на спинку кресла, уже более смело надел он бальный костюм Ленского.
        Вечерняя пара с рубашкой и жилетом села как влитая, и даже фрак застегнулся, как когда-то. Забавно было видеть в зеркале над фрачными плечами и белоснежной грудью пушкинского героя седую голову и возбуждённо-удивлённую физиономию в очках. Домашние туфли тоже выглядели с этим костюмом донельзя комично.
        Он открыл шкатулку, в которой хранились всякие оперные мелочи – перстни Берендея, Индийского гостя, герцога Мантуанского, лорнет Фра-Дьяволо, уланские шпоры. Нашёл свой талисман – брелок, с которым после войны всегда пел Ленского и Альфреда, и прикрепил к левой полочке фрака.

        В этот момент он услышал, как вернулась Верочка, вышел в прихожую в своём облачении и остановился, сунув руки в карманы брюк и покачиваясь с носков на пятки. Вера сначала глянула мельком, видимо, решив, что он проверяет концертный костюм. Но потом посмотрела пристальней, увидела застёгнутый фрак, брелок и всё поняла.
        – Ну, как? – улыбаясь, спросил он. – Гожусь я ещё в юные поэты? А? Как на твой взгляд? Или не гожусь?
        – Годишься, Серёженька! Ещё как годишься! А костюм-то как хорошо сидит! Удивительно! Столько лет прошло с тех пор, как его сшили, а ты всё в той комплекции, – она подошла, любуясь, огладила ему плечи и стала поправлять уголки белого стоячего воротничка, белую бабочку. – Освежим всё как следует, отгладим…
        – Дело не только в комплекции, Верочка. Портной был виртуоз – вот что важно!
        Сергей Яковлевич примерил ещё туфли и сапоги Ленского, хотя с этой стороны никаких неприятностей не ожидалось. Потом убрал всё в шкаф, удовлетворённо хлопнул ладонью по дверце и, вновь сунув руки в карманы, остановился перед женой.
        – Та-а-ак… – он, задумчиво прищурившись, глядел на Верочку и прикидывал свои дальнейшие шаги.
        Она, улыбаясь, молчала и ждала его вердикта.
        – Ну, что, дружок… Давай-ка зазовём сегодня или завтра в гости Борю с Аллочкой. Мне сказали, что, возможно, он будет дирижировать «Онегиным» на этой… исторической церемонии, – Сергей Яковлевич сложил губы ироничной дудочкой. – Обсудим с ним мою сумасшедшую идею. Если даже будет другой дирижёр, то хотя бы просто посоветуемся.

        Борис Хайкин «сумасшедшую» идею поддержал.
        – Серёжа, дирижировать, скорее всего, буду я. У нас впереди целых три месяца, – спокойно рассуждал он. – Выберешь себе партнёров, с кем будешь уверенно себя чувствовать, прорепетируем, сколько нужно. В конце концов, ведь никто ничего анонсировать не собирается. Если поймёшь, что не получается так, как бы ты хотел, – всё переиграем, построим твой юбилей иначе.
        – Боря прав, – поддержала его Вера. – Нужно обязательно решиться, а там будет видно. И я думаю, что всё будет в порядке. Ты в отличной вокальной форме.
        – Кстати, и Покровский во всём пойдёт тебе навстречу. Буквально на днях он всё сокрушался, что видеть и слышать в «Онегине» другого Ленского во время присутствия Лемешева в зале – это нонсенс. Я думаю, что он будет счастлив от твоего предложения.
        – Ладно, ребята, – размышляя, проговорил Сергей Яковлевич. – Голос голосом, Покровский – Покровским, но нужно всё-таки посоветоваться с врачом. Для порядка.

        Но, когда назавтра они с Верочкой ехали в Центральную клиническую больницу, он поймал себя на мысли, что вовсе не собирается ни с кем советоваться. Он скорее хотел поставить Соренкову в известность о своих планах, чем спрашивать на что-то разрешения. Настроение было не к добру острополемическим – так называл он свой эмоциональный настрой в те моменты, когда ожидал встретить серьёзное сопротивление, но уже ничто не могло поколебать его решения. А Вера в таких случаях только безнадёжно вздыхала и никогда не спорила, не видя в этом смысла.

        Как и следовало ожидать, Валерия Георгиевна отнеслась к его затее неодобрительно. Услышав о намерении спеть Ленского на сцене Большого театра, она разволновалась, начала нервно перебирать фонендоскоп, лежащий на столе. Долго молчала, не зная, видимо, как повести разговор. Наконец оставила фонендоскоп в покое, облокотилась о стол и посмотрела в упор:
        – Сергей Яковлевич, не сердитесь, пожалуйста, но я считаю это авантюрой, – голос её подрагивал, она старалась говорить твёрдо и строго, но у неё это плохо получалось –врача добрее Соренковой ему встречать не доводилось. – Неужели нельзя провести торжественный вечер так, чтобы не участвовать в спектакле?
        – Это как?.. – усмехнулся он, тщетно пытаясь подавить раздражение. – Я буду сидеть на сцене истукан истуканом, на каком-нибудь троне Годунова, с приклеенной к физиономии улыбкой, и к моим ногам будут возлагаться груды поздравительных адресов и венков, как на похоронах? А все вокруг будут славословить, разливать елей, развлекать меня и одновременно отпевать! Так, что ли?.. – горячая кровь ударила в виски, лицо вспыхнуло.
        Он оборвал себя, отвернулся к окну, глубоко вздохнул – и остыл, виски отпустило, стало неловко перед врачом и Верочкой. Резко сдёрнув очки, провёл он рукой по лицу:
        – Пожалуйста, простите, Валерия Георгиевна…
        И увидел, что явно недооценивал доктора. При всех своих мягкости, доброте и ранимости она, оказывается, и не собиралась обижаться. Ей не привыкать было к таким эмоциональным реакциям, это была часть её работы.
        – Ничего, Сергей Яковлевич. Я всё понимаю.

        Гроза миновала, и Соренкова спокойно продолжила:
        – Вы позволите мне говорить откровенно?
        – Только откровенно, разумеется, – он не стал надевать очков и приготовился к удару с открытым забралом. Не впервой было ему выслушивать приговор врача.
        - Хорошо. Так вот: у вас уже было два инфаркта и вам, по-моему, не терпится получить третий.
        – Да где же два, Валерия Георгиевна? Один!.. – живо перебил он.
        – Инфаркта было два. Второй случился в январе шестьдесят девятого, когда и года не прошло после первого. Вы были убеждены, что это просто затяжной приступ стенокардии, а кардиограмма тогда показала свежий инфаркт. Я знаю вашу кардиограмму как «Отче наш», так что не спорьте со мной, пожалуйста, – оба ваших инфаркта там налицо. Вы в тот раз всеми правдами и неправдами выпросились из больницы домой, и я пошла вам навстречу, потому что, слава богу, второй инфаркт не был тяжёлым, а дома всегда лучше. И вы решили, что это была «пустяковая болячка». Вы именно так её и назвали, я помню. А она вовсе не была пустяковой, уверяю вас. За прошедшие три года вы, конечно, неплохо восстановились. Такое состояние сердца и сосудов вполне годится для тихой жизни обычного пенсионера, но у вас-то никакой тихой жизни нет и не предвидится! У вас постоянно скачет давление, приступы стенокардии возникают то и дело, а вы каждый раз, выходя на сцену, устраиваете своему организму дополнительный огромный нервный стресс, – Валерия Георгиевна говорила мягко, но с настойчивыми интонациями, то и дело прикладывая ладонь к сердцу для пущей убедительности. – Я вас понимаю, вы не можете без активной творческой жизни, без пения, сами говорили мне: «Буду петь, пока поётся». Но сольный концерт – это же совсем иное, чем то, что вы сейчас затеваете! Поймите меня правильно: я не лезу в фониатрические проблемы, я в этом не специалист, но для меня очевидно, что голос ваш звучит блестяще. И я нисколько не сомневаюсь, что вы отлично справитесь и на этот раз. Но как быть с колоссальным, чрезмерным эмоциональным напряжением, которое будет сопровождать ваше выступление? Как вы всё это переживёте с вашим сердцем? Вам категорически противопоказаны такие нервные и физические нагрузки. Самое малое, что вас ожидает в тот день – это гипертонический криз. Тоже ничего хорошего, не мне вам об этом напоминать!

        Он понимал, что Соренкова, конечно, как врач права. Опять в его жизни сталкивались две взаимоисключающие силы: исстрадавшаяся, слабая земная оболочка тянула вниз, в тихий, неспешный домашний мирок, а душа бунтовала, рвалась туда, где жила всегда, – к музыке, к творчеству, к людям. Ему было что сказать зрителям и слушателям. И он не собирался отступать, идти на поводу у телесных страхов, у немощи и старости. Он твёрдо знал, что как певец и актёр справится с тем, что задумал. Это было главным. Всё остальное не имело значения. На худой конец, может быть, исполнится одно из его затаённых желаний, только и всего.

        Он молчал, постукивая пальцами по столу. Повисла невесёлая пауза.
        – Вижу, что я не убедила вас, – сказала наконец Валерия Георгиевна, и он отрицательно качнул головой. – Конечно, Сергей Яковлевич, запретить я вам не могу. Решать будете вы. Но тогда у меня есть три условия, и мне хотелось бы, чтобы вы их выполнили.
        Он вопросительно смотрел на врача, заинтригованный её словами.
        – Первое. В ближайшие же дни вы ляжете ко мне в отделение и в течение двух недель пройдёте хороший профилактический курс лечения сосудистыми и сердечными препаратами. Синоптики обещают жаркое лето, говорят, что опять будут гореть торфяники. Вам с вашей сердечно-лёгочной недостаточностью будет очень тяжело и безо всяких торжеств. И раз уж вы твёрдо намерены выступить, то мне хотелось бы, чтобы у вас на лето сложился хоть какой-то запас прочности. Второе. Вам нельзя падать в сцене дуэли, так, как вы привыкли, для вас это смертельно опасно. Придётся найти какое-то другое решение. И третье. Я должна быть на спектакле рядом с вами. За кулисами, в гримёрной – где угодно! Но поблизости и с чемоданчиком неотложной помощи. Вам же будет спокойнее.
        – Хорошо, Валерия Георгиевна! Спасибо! Я согласен, конечно, и даже рад, особенно за последний пункт. И профилактический ремонт мне тоже не помешает. Простите меня, пожалуйста, что погорячился! Я ведь с вами никогда не спорю, но сейчас… Для меня это очень важно, понимаете?
        – Понимаю, – вздохнула Соренкова.

        Когда они вышли из больницы, Вера укоризненно сказала:
        – Что ты расспорился с врачом, Серёжа? Валерия Георгиевна абсолютно права. Я поначалу тоже загорелась, и ты меня убедил, что всё пройдёт хорошо. Но сейчас, после разговора с Соренковой, я посмотрела на всё это под другим углом зрения и засомневалась. Мне кажется, стоит ещё раз всё взвесить, прежде чем выходить к руководству Большого театра с твоим предложением.
        – Нет! Я уже всё взвесил и решил, Верочка. Как певец и актёр я справлюсь. А что касается всего остального… не всё ли равно, когда и где умирать? – последние слова вырвались непроизвольно, он сразу пожалел о них, но слово – не воробей.
        – Что?.. – растерялась Вера. – Это ты так шутишь, я надеюсь?
        – Шучу, шучу… Прости, пожалуйста, – он чуть виновато улыбнулся и перевёл разговор на какие-то пустяки.
 
        Он не шутил. Когда-то, в сороковые годы, болея туберкулёзом, он часто думал о смерти. Слишком много смертей от этой страшной болезни было на его памяти. Что в деревне, что в столице чахотка убивала людей в самом расцвете лет. Он ни с кем не делился своими мрачными мыслями, но именно тогда для него стало непреложным правило: каждое выступление или запись должны быть сделаны с полной отдачей, так, словно завтрашнего дня уже не будет. Никаких «вполголоса» или «вполсилы»! Ничего не оставлять себе, ничего не оставлять на следующий раз, на потом, выкладываться максимально, до полного опустошения.
        С помощью врачей он выстоял, туберкулёз его не сломал. Тяжёлые мысли до поры до времени ушли, затаились где-то очень глубоко, но он продолжал выступать именно так – каждый раз как последний, и иначе уже не мог. Острое ощущение «последнего дня» вновь вернулось к нему во второй половине шестидесятых, когда на гастрольную поездку перестало хватать двух тубусов нитроглицерина, перед каждым выходом на сцену сердце сходило с ума, а внутри всё начинало дрожать от нервного напряжения и усталости. Потом грянула беда с голосом, и он замолчал на год. Тогда ему стало безразлично, что произойдёт с ним в следующий миг, потому что жизнь потеряла смысл, и жить ему расхотелось.

        Потом случился инфаркт. И во время долгого, трудного выздоровления он переоценил очень многие вещи и понял, сколько всего ещё должен сделать на этом свете.
        После инфаркта смерть стала бродить совсем рядом, и он привык жить одним днём, встречал каждое новое утро, как подарок судьбы, потому что следующее могло не наступить. Разумеется, он, как и раньше, планировал дела, но теперь знал наверняка, какая коварная и грозная болезнь сидит внутри. Всерьёз выстраивать хоть какие-то перспективы при таком заболевании было невозможно. И когда в конце семидесятого года он стал готовиться к своему первому после болезни концерту, то раз и навсегда сказал себе: будь что будет, скоропостижная смерть артиста на сцене почётна. Пусть ты споёшь в последний раз, но так, чтобы отдать людям всё лучшее, на что способен.
        И больше эта мысль его не покидала. От окружающих она всегда была спрятана за семью печатями. На людях он приветливо улыбался, шутил, разговаривал бодро и оживлённо, а что было в душе – знать никому не полагалось.
        Конечно, не то что бы он постоянно ждал смерти! Вовсе нет! Он вновь полюбил жизнь, радовался каждому дню, каждому цветку, хорошей погоде, солнышку, любимой книге, а больше всего радовался тем, кто его окружает – Вере, друзьям, коллегам, зрителям. И своему делу, без которого жизнь была немыслима. Но ощущение дамоклова меча, висящего беззвучно и грозно над головой на тонком волосе, было теперь всегда.

        Так что Валерия Георгиевна не открыла ему никаких секретов. Всё это он прекрасно знал сам и отдавал себе отчёт в том, на что идёт. Просто он любил доходить во всём до самой сути, поэтому захотелось услышать мнение профессионала. И он его услышал и даже почерпнул кое-что полезное. Фраза о смерти на сцене в разговоре с Верой вырвалась случайно, и он мысленно изругал себя за это последними словами. Расстраивать и пугать её ещё больше ни в коем случае было нельзя, слава богу, что хоть вовремя спохватился. И так он наговорил лишнего.

        Больше к драматичному обсуждению медицинских вопросов они не возвращались. Всё было решено. Он позвонил в дирекцию Большого театра и сказал, что сам хотел бы на юбилейном вечере исполнить партию Ленского. На том конце провода очень обрадовались – вот уж кого, слава богу, не волновали никакие проблемы здоровья исполнителей!
        Спустя два дня он лёг в Центральную клиническую больницу, отдав себя в заботливые и строгие руки Валерии Георгиевны. После двух недель лечения выписался, заявив Вере, что практически заново родился. Он действительно чувствовал себя прекрасно. Сердце почти не беспокоило, давление было как у молодого, он вообще забыл, когда у него бывало такое давление. И был огромный эмоциональный подъём, какой у него всегда возникал во время решения большой творческой задачи.
        Лемешев вплотную приступил к подготовке последнего выступления на сцене Большого театра.

        Он достал видавший виды клавир, весь исписанный многолетними пометками, и начал заниматься дома, проходя многократно сцену за сценой, и один, и с концертмейстером. Голос радовал, с ним было всё в порядке.
        Но два момента заботили его ничуть не меньше, чем голос. А именно – правдивый сценический облик и, конечно, пресловутое падение во время дуэли.
        Ему очень повезло в жизни – природа наградила его юношеской лёгкостью, ему почти никогда не нужно было искать для своих героев какие-то особые движения, осанку. Исключения составляли только Берендей и Индийский гость. Берендей был стар, походка его была спокойной и величавой, а плавные движения Индийского гостя вторили таинственной волшебной музыке. Остальные же его герои были молоды, легки и стремительны. Даже попович Афанасий Иванович в «Сорочинской ярмарке» не утратил замашек школяра и вёл себя как ртуть – особенно в той сцене, когда он, словно ошпаренный, взлетал на печь и через секунду опасливо выставлял нос из-за занавески.

        После болезни Лемешев немного отяжелел, движения его стали более осторожными, размеренными, и дело было не только в больных лёгких и сердце. Он изболелся, устал и почувствовал себя старым. Огромная проблема заключалась именно в этом – в мироощущении пожилого человека. Но ни в коем случае не мог он позволить себе выглядеть на сцене, словно старик, наряженный в костюм юноши!
        Конечно, выйди он в таком виде – и публика всё поймёт, будет сопровождать его выступление овациями, не смотря ни на что, изольёт на него всю любовь, на какую способна. Ведь, казалось бы, никому не под силу обратить время вспять. И всё же он собирался это сделать, и не для публики, а для себя. Главный герой его жизни должен выглядеть безупречно всегда, иного просто не могло быть.
        И Сергей Яковлевич для начала вернул в свою ежедневную утреннюю гимнастику упражнения для разработки гибкости и пластичности. В конце концов, у него всё получилось, и помогла ему в этом, как ни странно, Галина Сергеевна Уланова.

        С середины апреля они с Верочкой стали периодически уезжать на несколько дней в Серебряный Бор, в дом отдыха Большого театра, чтобы перед жарким летом надышаться прохладным чистым воздухом.
        В Серебряном Бору отдыхала в ту пору Галина Уланова. Лемешев относился к ней с трепетом. Она всегда казалась ему посланницей свыше, богиней, случайно оказавшейся среди простых смертных. Уланова была молчаливой, всегда погруженной в себя, всегда была сосредоточена на каких-то глубоких размышлениях. Она любила гулять по лесу одна. Сергей Яковлевич был удивлён, обрадован и даже немного смущён, когда сдержанная Галина Сергеевна, увидев их с Верой, вдруг просияла, заулыбалась.
 
        Раньше он, встречаясь с Улановой в Большом театре или на официальных приёмах, лишь почтительно с ней раскланивался. Он никак не ожидал, что она является поклонницей его пения. Они стали иногда гулять втроём. С Галиной Сергеевной было исключительно интересно беседовать. И с ней было хорошо молчать. Но чаще они с Верой старались не мешать ей, деликатно оставляли одну и любовались ею издали.
        Сергей Яковлевич внимательно смотрел, как изящно и невесомо двигается эта шестидесятидвухлетняя женщина, тонкая, грациозная, лёгкая. Со спины её можно было принять за девушку лет двадцати. Размышляя, он всё пытался постичь тайну её душевной и телесной неувядаемости. Однажды Галина Сергеевна рассказала, как раньше она готовилась к своим выступлениям. Она уходила в лес, парк – туда, где могла находиться в полном одиночестве, и целиком погружалась в мир своей героини, становилась Одеттой, Жизелью, Джульеттой – в зависимости от того, чью партию должна была прожить в очередном спектакле. В её душе исчезала женщина средних лет, и появлялась молодая героиня. И Галина Сергеевна не играла Джульетту, а проживала на сцене её короткую трагичную жизнь. Именно поэтому пластика её была олицетворением вечной юности.

        Словно озарение какое-то сошло на него после этого рассказа. Он всё понял. Его задачей было не просто измениться внешне, достоверно сыграть Ленского так, чтобы зрители поверили и не заметили возраста исполнителя. Его задачей было измениться внутренне, вновь стать юношей и прожить жизнь Ленского. Собственно, раньше он всегда готовился к своим выступлениям именно так. Это было очень близко к тому, о чём рассказывала Галина Сергеевна. В последний раз так было семь лет назад. С тех пор жизнь его не щадила. Тем не менее, вопреки судьбе он должен был стать юношей в семьдесят. Трудная задача. Но чем сложнее задача, тем интереснее её решать!

        У Лемешева был свой взгляд на образ Владимира Ленского. Когда в молодости он начал работать над этой ролью, два корифея русской сцены Станиславский и Собинов дали его мыслям верное направление. Но именно направление, а не застывшее лекало.
        Некоторые думают, что роль поэта принадлежит к числу легких. Это далеко не так – партия Ленского не менее трудна и сложна, чем партия Татьяны или Онегина. Труден этот образ для исполнителя тем, что он стал классическим, даже каноническим. Этот герой должен быть прекрасен во всем. Всё, что переживает на сцене Ленский – восторг, любовь, ревность – должно быть красиво, юношески чисто, взволнованно, непосредственно и глубоко искренно. Зрители не прощают ему ни фальши, ни грубости, ни тем более пошлости. Он лиричен, нежен, но не сентиментален и не слащав. А главный залог успешного исполнения этой партии – красивое пение и точное следование музыке Чайковского. Воплощая на сцене образ Ленского, певец должен ощущать, будто поёт всё его существо.

        Принято чуть ли не противопоставлять героя Пушкина и героя Чайковского. Но Сергей Яковлевич никогда не разделял оперный и поэтический образы, для него образ Ленского был единым. С его точки зрения, Чайковский не только не пошёл против замысла Пушкина, а, напротив, ярко высветил его. Несмотря на мнение маститых критиков вроде Белинского или Стасова, Лемешев считал Ленского своеобразной ипостасью самого Пушкина. Александр Сергеевич писал о поэте с лёгкой иронией вовсе не потому, что Ленский был для него смешон. Казалось, Пушкин описывал себя – юного, наивного и трогательного. И с пронзительной интуицией гения, пугающим предвидением описал собственную гибель. Ленский в одну ночь перед дуэлью взрослеет и превращается в Пушкина. Такое видение образа юного поэта появилось у Лемешева после посещения музея-квартиры на Мойке. Словно внезапно открылись глаза на вещи, бывшие до той поры не вполне очевидными.
        Юноша, в душе которого живут «вольнолюбивые мечты», добрый и пылкий, чистый, доверчивый и житейски неопытный, глубоко разочарованный поведением человека, которого считал другом, готовый умереть за честь любимой – именно такой образ нужно было воскресить в душе.

        Они с Верой стали уходить далеко в парк, в одно живописное место с пригорком, скамейкой, романтичными дорожками. И там, вдали от посторонних глаз началось возрождение юного поэта.
        Они садились на скамью, и через несколько минут Сергей Яковлевич приходил в надлежащее творческое настроение. А когда вставал, то уже не был собой. Несколько стремительных шагов по дорожке – и начиналось волшебство.
Ленский приезжал к Лариным, легко взбегал на крыльцо их дома, улыбался, порывисто и влюблённо окидывал глазами весенний парк. Верочка отвечала за Ларину, за Ольгу.
        Он пел ей ариозо, облокотившись о спинку скамьи, потом садился рядом, брал за руку. И по блеску её глаз видел, что всё получается, что она верит ему. Опустившись на колени перед Верочкой, он пел ариозо «В вашем доме…», и она, словно мать, гладила его по голове. Это была его любимая сцена. Потом Вера превращалась в Ольгу, и они вместе пели часть квартета из сцены ссоры на балу. Отдохнув, он начинал свою предсмертную арию. Вера смотрела на него издали, и глаза её застилали слёзы.

        Когда заканчивалась репетиция, он вновь становился собой. Но теперь в душе его постоянно жил и чутко ждал своего часа юный поэт, наивный и нежный.
        Подготовку ссоры и дуэли Сергей Яковлевич отложил. Эти сцены нужно было репетировать с партнёрами по спектаклю. Для дуэли у него теперь было собственное животрепещущее воспоминание, которое можно было использовать в поисках нового падения. Очень хорошо помнил он тот момент, когда во время инфаркта грудь пронзила невыносимая жгучая боль. Недаром врачи называют эту боль кинжальной. Скорее всего, по ощущениям она мало чем отличается от боли при попадании в грудь пули. Он шагнул тогда на слабых ногах к Верочке и упал на колени. Хорошо помнилось это порывистое движение, полное муки и мольбы о помощи, – словно сухой осенний лист прибило холодным резким ветром к её ногам, а потом этот лист бессильно соскользнул вниз. Теперь его актёрская память должна была ему помочь.
        Ведь всё, что ни происходит в жизни артиста, и хорошего, и плохого, складывается в своеобразную профессиональную копилку, откуда потом извлекается при необходимости.

        Как только выяснилось, что в спектакле будет участвовать сам юбиляр, было решено играть только те картины, где задействован Ленский – первую, четвёртую и пятую. Борис Хайкин должен был дирижировать сценами из «Онегина», прочие же музыкальные номера праздничного вечера планировались под руководством Евгения Светланова, Фуада Мансурова, Юлия Реентовича. Режиссёром юбилейного торжества был Борис Покровский. Сергею Яковлевичу позвонили из канцелярии театра и запросили список артистов, которых он хотел бы видеть своими партнёрами. Но такому бюрократическому подходу он решительно воспротивился.
        – Никакого списка! Я сам со всеми поговорю и сам всех приглашу. А вот когда они согласятся – я вас поставлю в известность, тогда и составляйте список. В конце концов, юбилей мой, покапризничать мне в этом вопросе простительно, – ответил он по телефону.

        Пятого мая открылся весенний фестиваль «Московские звёзды», и открылся как раз «Онегиным». Это был тот состав, который Лемешев хотел бы видеть на своём юбилее. После спектакля он прошёл по всем гримёрным, поздравил коллег с прекрасным выступлением и каждому из них изложил свою просьбу. Как же все они были красивы, как талантливы! И как отрадно было видеть, с каким удовольствием они соглашались!

        Прежде всего Сергей Яковлевич зашёл к Владимиру Атлантову. Поблагодарил его за великолепное выступление и рассказал о предстоящем юбилее.
        – Придётся мне, Володя, перехватить у вас Ленского на один вечер.
        – Сергей Яковлевич, это – драгоценный подарок для меня и уникальный опыт. Я ведь совсем мало видел вас на сцене Большого театра и просто счастлив буду ещё раз увидеть и услышать вас этой партии, – Атлантов, сам чудесный, ни на кого не похожий Ленский, мягко улыбался, на его щеках играли совсем детские ямочки.
        Его Ленский, высокий, статный, широкоплечий, был прекрасен, трогателен и напоминал большого, наивного, ласкового ребёнка. Володя был необыкновенно красив и очень убедителен в этой партии, как, собственно, и во всех своих ролях.

        Юрий Мазурок сказал, что счастлив и горд будет выступить в таком спектакле. В начале шестидесятых годов Лемешев возглавлял в Московской консерватории Оперную студию, сам ставил тогда студенческий спектакль «Евгений Онегин» и с восхищением работал с Юрой – его красивейший лирический баритон был словно создан для образа Онегина. Обладал Мазурок и отличной сценической внешностью.

        Галина Вишневская, великолепная Татьяна, сначала ахнула, а потом со своей всегдашней страстностью сразу кинулась обниматься и целоваться. Они с Галей были давними партнёрами по этому спектаклю, много раз выступали вместе и в пятидесятые, и в шестидесятые годы, а в пятьдесят пятом записали полную версию «Онегина» на пластинку.

        Тамару Синявскую сначала бросило от смущения в краску:
        – Спасибо, Сергей Яковлевич!
        – За что же, Тамарочка?
        – Как за что?!. Ваше приглашение – необычайная честь для меня!
        – Я за всю свою жизнь не встречал лучшей Ольги. Как же я мог вас не пригласить? Видите, как сурово обошлась со мной судьба: мой Ленский встретил настоящую Ольгу, когда ему уже было за шестьдесят, а прощаться с ней будет в семьдесят! Это я должен вас благодарить: спасибо, что не даёте моему не совсем юному поэту от ворот поворот…
        – Да какой же может быть от ворот поворот такому Ленскому, Сергей Яковлевич? – сияя карими глазами и чудесной улыбкой, нежно проговорила она. – С вами – хоть на край света!

        Даже во время обычного разговора слушать её потрясающее меццо-сопрано было одно удовольствие – Тамара говорила словно трогала струны виолончели. Когда Синявская несколько раз пела с ним Ольгу в середине шестидесятых, она была ещё в стажёрской группе Большого театра. И она действительно была лучшей пушкинской Ольгой. Уж он-то это знал, перевидав за свою творческую жизнь более полусотни исполнительниц этой партии.
 
        Он пригласил на роль Лариной Татьяну Тугаринову, на роль няни – Ларису Авдееву. Они были обладательницами уникальных по красоте, благороднейших голосов. Обе отличались отличной дикцией, а Сергей Яковлевич очень ценил в оперных певцах это качество. Русский язык в «Онегине» должен звучать идеально!
        Последний, с кем беседовал Лемешев в тот день, был Евгений Нестеренко, знаменитый Гремин.
        – Евгений Евгеньевич, мне жаль, что спектакль пройдёт без вашей сцены, но я буду очень рад видеть вас просто в качестве гостя.
        – Сергей Яковлевич, буду стоять в кулисе и держать за вас кулаки!

        Так готовился он к своему последнему Ленскому. Но до самого начала сценических репетиций не был уверен, удалось ли ему вырваться из плена возраста.
        Ему казалось, что удалось. Верочка восхищённо уверяла, что он сбросил лет двадцать – Ленский его был юн и прекрасен, даже когда Лемешеву было под пятьдесят. Ведь именно тогда она влюбилась в него окончательно и на всю жизнь. Но Верочкиным аргументам не очень-то можно было доверять, вряд ли они были справедливы – она смотрела на него пристрастным взглядом любящей женщины. Он продолжал сомневаться. И только придя в театр на первую репетицию в конце мая, понял, что «временной прыжок» удался. По изумлённым взглядам и одобрительным улыбкам коллег он увидел, что не зря возрождал в своей душе юного поэта. Возродить получилось! Да так, что Боря Хайкин не удержался и добродушно-ехидно шепнул на ухо:
        – Ничего себе! Ты всю весну молодильными яблоками, что ли, питался? Где же такими кормят, а, Серёженька?
        – Где-где… У меня дома, например, – улыбаясь, ответил он.


30 июня 1972 года
Большой театр,
торжественный вечер

        Подходило к концу первое отделение.
Лемешев сидел в артистической комнате и, облокотившись о гримировальный столик, слушал по трансляции концерт инструментальной музыки. Пела арфа под гениальными пальцами Верочки Дуловой.
        Он давным-давно готов был к выходу на сцену. Вера и Валерия Георгиевна устроились в уголке на кушетке, их не было ни видно, ни слышно. Верочка знала, что любое постороннее слово или движение могут отвлечь, сбить творческий настрой, а Соренкова была в такой ситуации впервые и волновалась, кажется, больше, чем он сам.

        Гримёр и портной, которые много лет готовили его к выступлениям, тоже сидели здесь. Это было необычно. Всю жизнь перед выходом на сцену Сергей Яковлевич оставался в гримёрной один. Гримёр и портной всегда молча заканчивали свои дела и покидали артистическую комнату, а остальные прекрасно знали, что заходить к нему перед спектаклем нельзя.
        Сегодня всё было иначе. Сегодня все старались поддержать его, кто словами, кто – молча, и он был им за это благодарен.

        Он приехал, как всегда, за два часа до начала спектакля, и, пожалуй, сегодняшний проход по коридорам до гримёрной был самым удивительным за все годы его работы в Большом театре. Вокруг него сразу начали собираться люди, оттеснив в сторону Верочку и Валерию Георгиевну. Его встречали. К нему выходили партнёры по спектаклю, музыканты оркестра, гримёры, костюмеры, осветители, билетёры, капельдинеры… Они приветствовали его, пожимали руки. Он видел множество чудесных улыбок, слышал искренне добрые слова и чувствовал, как тепло ему среди тех, с кем посчастливилось работать целых тридцать пять лет.

        Полчаса назад заглянул на минутку Борис Хайкин – красивый, торжественный в своём дирижёрском облачении. Обнял, взял за руки, внимательно посмотрел в глаза:
        – Выглядишь отлично. Всё в порядке? Молчи, молчи, не отвечай, просто кивни.
        Он кивнул.
        – Ну, и хорошо. И не забывай, пожалуйста, Серёженька, – я с тобой каждую секунду. Смотри на меня почаще, – Хайкин крепко пожал его руки. – Ну, побегу, не буду тебе мешать, – и ушёл.
        Не забывай... Скажет же Боря!.. Разве такое забудешь... Такие друзья, как Хайкин – редкость, такой друг один – на всю жизнь. Лемешев задумался и вздрогнул, когда из динамика грянули аплодисменты. Концерт завершился.

        Большая часть декораций спектакля была установлена до концерта и закрыта лёгким занавесом. Время, которое требовалось на окончательную подготовку сцены, пролетело быстро.
        Динамик вновь ожил, послышался властный голос Покровского:
        – Товарищи, внимание! Пятнадцатиминутная готовность.
        Лемешев встал, глядя в зеркало. Лицо внезапно осунулось, тревожные глаза, казалось, стали больше и темнее – на него смотрел Ленский, каким он бывал перед дуэлью.
        В коридоре послышались лёгкие энергичные шаги. На пороге гримёрной возник Юрий Мазурок, изящный, стройный, будто сошедший с портрета пушкинской эпохи.
Умный, чуткий Юра тут же уловил, что воздух в комнате словно звенит от нервного напряжения.
        – Сергей Яковлевич, нам пора, – спокойно сказал он и мягко улыбнулся.
        Сразу легче стало на душе, тревога чуть отпустила. Подошёл гримёр, окинул внимательным взглядом, остался доволен. Старый портной провёл ладонями по плечам, спине.
        – Ну, в добрый час, – сказал он просто.
        – Мы ждём вас, Сергей Яковлевич, – добавил гримёр. – Слушаем и кулаки за вас держим.
        Лемешев, улыбаясь, молча покивал им, благодарно пожал руки. Он взял со столика шляпу, трость и остановился перед Верой. Она положила ему на грудь ладони, шепнула тихонько:
        – Ни пуха, ни пера, Серёжа.
        – К чёрту, – ответил он так же тихо, стиснул её руку ледяными пальцами и на секунду прижал к сердцу.
        Они с Юрой быстро вышли из гримёрной. Пока шли, Лемешев по сторонам не смотрел. Боковым зрением он видел, что у стен вдоль всего коридора стоят люди. Он чувствовал лёгкие прикосновения, вслед шелестело еле слышно, словно многократное эхо:
        – Ни пуха, ни пера… ни пуха… ни пуха…
        «К чёрту! – мысленно отвечал он. – К чёрту...»

        Татьяна, Ольга, Ларина, няня, артисты хора уже стояли в кулисе. Встретив – окружили, наговорили шёпотом ласковых комплиментов. Он ещё успел мимолётно удивиться, когда увидел в костюме и гриме няни блистательную Валентину Левко. Поймав его взгляд, она шепнула:
        – Не было бы мне счастья, да несчастье помогло: Ларочка заболела, попросила её заменить. Так что она сегодня в зале, и расстроена, конечно, ужасно.
        Лемешев благодарно кивнул ей, пожал руку. Он очень любил чудный Валин голос и никак не ожидал, что в его последнем спектакле будет такая необычная няня.

        Он улыбался коллегам, а сердце трепетало и рвалось из груди.
        Наконец певицы, тихо ступая, заняли свои места на сцене.
        Опять ожил динамик:
        – Товарищи, внимание!.. Дирижёр пошёл в оркестр!..
        Здесь, близко от зрительного зала, динамик звучал тихо, а голос невозмутимого Покровского на этот раз слегка подрагивал от волнения.
        Через несколько секунд вспыхнули и погасли аплодисменты – Хайкин встал за пульт. Неслышно вздохнул контрабас, и светлая печаль увертюры начала тихо заполнять душу. И, как всегда, заполнила всю без остатка и сама стала юной, чистой, ранимой душой.
        Занавес медленно разошёлся. Вновь запела дуловская арфа, и зазвучал дуэт, прекраснее которого нет на свете:
        Слыхали ль вы за рощей глас ночной
        Певца любви, певца своей печали?
        Когда поля в час утренний молчали,
        Свирели звук унылый и простой
        Слыхали ль вы?..

        И полетела к своему трагическому финалу короткая жизнь юного поэта. Лемешев снова любил, страдал, умирал на главной сцене своей жизни, а в душе неслышным рефреном звучало: в последний раз… в последний раз…
        Спектакль шёл своим чередом. Он отличался от обычного представления тем, что в этот вечер главным героем был Ленский, и тем, что публика вставала во время оваций, а сами овации были в несколько раз длительнее.
        И столько цветов он, пожалуй, не видел никогда.
        А ещё в каждом звуке оркестра и каждом жесте дирижёра, в репликах партнёров, в их прикосновениях и взглядах сквозила глубокая неподдельная любовь. И от этого в груди было тесно и горячо. Казалось, что в сердце кипят слёзы. Приходилось держать эмоции очень крепко, чтобы эти счастливые слёзы не хлынули по-настоящему и не испортили грим.


        … Онегин бросился к нему, подхватил, бережно обнял, прижал к груди и тоже опустился на одно колено. Сергей Яковлевич чувствовал, как ровно и гулко бьётся Юрино сердце, и слышал своё, горячо и часто трепещущее от счастья – ведь всё получилось! Слава богу, всё получилось!
        Через четверть минуты окончилась сцена дуэли, сомкнулся занавес. Неистово взорвался зрительный зал, взорвались кулисы.
        Ему нужна была всего секунда, чтобы подняться с колена – занавес обычно вновь открывают, когда Ленский уже встал на ноги. Мазурок хотел было почтительно ему помочь, но он легко вскочил сам. И откуда только силы взялись – словно и не устал от физического напряжения и волнения, словно и не было предательской одышки, словно и не семьдесят ему исполнялось через десять дней, а двадцать… Всем четверым участникам этой сцены хватило ещё нескольких мгновений, чтобы крепко обняться. Всегда сдержанный, холодноватый Юрий Мазурок сиял радостной улыбкой и повторял сквозь грохот оваций еле слышно:
        – Всё хорошо, Сергей Яковлевич! Всё отлично прошло! Просто отлично!
        И занавес пополз в стороны, открывая взорам сверкающий, уже полностью освещённый, бушующий зрительный зал.  На сцену полился нескончаемый водопад цветов…

        … Нужно было говорить ответное слово. Нужно было достойно поблагодарить всех за любовь бескорыстную и всепобеждающую, за любовь многолетнюю, стойкую, неизменную, которая сопровождала его в этом зале без малого тридцать пять лет. Но как найти нужные слова? Конечно, он сложил их в голове заранее, чтобы не растеряться и связно ответить на поздравления… Но сейчас эти слова казались формальными, холодными, тусклыми. И Сергей Яковлевич махнул рукой на текст, который набросал мысленно дома. Он откинул голову назад, оглядывая весь этот зал, затаивший дыхание, все эти шесть сверкающих ярусов. Он и так плохо видел без очков, а тут ещё глаза стали застилать слёзы.

        – Огромнейшее вам спасибо, – начал он тихо. Говорить было тяжело, гортань перехватывало. Он знал, как послать нежнейшее пиано, чтобы оно проникло в самые отдалённые уголки этого чудесного зала. А вот говорить с этой сцены он не привык. – Вам… всем… моим товарищам… и за сегодня, и за много лет назад, – он говорил медленно, с паузами, пытаясь справиться с эмоциями. – Всем, кто присутствует сегодня в зале… всем, кто смотрел по телевидению… я хотел бы сказать… очень много хороших… из самой глубины души, из сердца искренних слов благодарности. Но… я боюсь, – он замолчал, глубоко вздохнул, качнул головой – и хмыкнул иронически: «Эх, ты, артист, грош тебе цена – с волнением справиться не можешь».
        Он молчал, смущенно улыбаясь, а зал весело зашумел, сначала потихоньку, потом громче. Зрители смеялись ласково, любовно, понимая, каково ему сейчас. И он припечатал самокритично и решительно, окрепшим голосом:
        – Ну, в общем, боюсь!..
        Зал грохнул хохотом. Смеялись зрители в зале, гости на сцене, музыканты в оркестровой яме, смеялся он сам, чувствуя, что гортань отпустило, а слёзы из глаз ушли.
        – Боюсь – а вдруг я зарыдаю! – и зал взорвался овациями, ничуть не менее бурными, чем после сцены дуэли.

        Схлынул наконец народ с поздравлениями, с объятиями, поцелуями, рукопожатиями. Шум постепенно затихал. А Сергей Яковлевич всё медлил в кулисе. Вера и Валерия Георгиевна стояли рядом и смотрели на него удивлённо и озабоченно.
        После любого спектакля наступает совсем короткий момент – всего несколько минут – когда зал становится пустым и тихим. Только что покинул его последний зритель, капельдинеры закрывают все двери и словно отсекают шум голосов, шагов, шарканье ног. Свет рампы и люстр пока сияет вовсю, и в повисшей тишине кажется, что зал ещё беззвучно грохочет, вибрирует, ликует.
        Но пролетит короткое время – и вернутся капельдинеры, начнут наводить порядок, потом придут уборщики... Но к этому моменту уже и следа не останется от того таинства, которое происходило здесь получасом раньше.

        Ему нужно было именно сейчас, когда в зрительном зале никого нет, обязательно поймать это мгновение, не пропустить его. Ведь никогда больше не доведётся ему испытать этот чудесный, волнующий – и пронзительно-тоскливый миг: когда ты ещё не стал самим собой, когда ты обликом и душой герой Пушкина и Чайковского и не вернулся из своего волшебного далека… Сегодня, сейчас он переживёт это удивительное чувство в последний раз в жизни.
        – Валерия Георгиевна, Верочка, пожалуйста, подождите минутку. Я сейчас вернусь, – сказал Лемешев немножко смущённо.
        – С вами всё в порядке, Сергей Яковлевич? – Соренкова внимательным взглядом окинула его лицо, взяла за запястье. – Сердце у вас очень сильно частит. Вам нужно поскорее переодеться – на улице сегодня пекло невозможное, и здесь тоже очень душно. Вам это вредно. Как только вы терпите в костюме и парике?..
        – Всё хорошо, Валерия Георгиевна, я отлично себя чувствую, не беспокойтесь. Просто нужно ещё кое с кем проститься.
        Вера поняла. Она успокаивающе прикоснулась к руке врача:
        – Не волнуйтесь. Сергей Яковлевич сейчас вернётся.

        Ярко освещённый зрительный зал, оркестровая яма были пусты, нигде не было не души. Сцену устилал сплошной цветочный ковёр. На цветы жалко было наступать, они нежно похрустывали под ногами, но деваться было некуда – досок пола не видно.
        Весь край авансцены опоясывал высокий вал цветов. Эти цветочные вороха местами достигали колен. Стоял удивительный запах роз, пионов, гвоздик, лилий, влажной зелени. Обилие цветов давно стало привычным, но сегодня это было не просто обилие – это были бесконечные, безбрежные потоки, водопады любви, которые превратились в такое вот цветочное море.

        Лемешев стоял на пустой авансцене, прислонившись спиной к тяжёлому занавесу, словно к стене. Он устало уронил руки, чуть откинул назад голову. Мерцающий занавес хотелось погладить, будто он был живым существом.
Самые счастливые минуты жизни пролетели здесь, в этих мягких золотых отблесках. Он много и счастливо любил на своём веку, много дружил, много учился, многое видел. Но главная, настоящая жизнь, самая глубокая, сокровенная, выстраданная, самая радостная была здесь, на этой сцене. Сергей Яковлевич положил на прохладные складки занавеса ладони, тихонько погладил, глубоко вздохнул. Что ж, пора прощаться.

        Пора… Но что поделать – он по-прежнему ощущает себя Ленским! Локон тёмных кудрей упал на лоб, у подбородка вразлёт раскинулись уголки белого воротничка, кисти рук прикрывают белоснежные ажурные манжеты. Крылатка привычно облегает плечи и талию, а ноги словно чувствуют стремена. Господи, как же не хочется выходить из этого образа!..
        Но выйти придётся – теперь он до конца исполнил своё предназначение. Эта страница жизни дочитана. Никогда больше не споёт он ни слова, ни ноты из этой роли. Теперь Ленский будет жить только в душе. И костюм теперь останется здесь, в музее Большого театра. Только брелок в шкатулке будет напоминать о долгих счастливых годах жизни в этом образе. Брелок, записи на пластинках и фотографии, на которых Ленский мужал вместе с ним.
        А его теперь ждут другие дела. Долго петь уже не получится, нужно быть честным перед самим собой. Теперь он должен рассказывать. Он должен передать людям всё, что знает сам. О музыке, о великих музыкантах, о русской опере. О труде певца. О великих современниках, с которыми посчастливилось общаться. О коллегах, с кем пел много лет, о талантливых молодых вокалистах, которые пришли на смену.
        О том, что является воплощением души народа, глубинной сутью России, – о русской песне. И это, пожалуй, главное. Только бы хватило сил.


30 июня 1972 года.
Поздний вечер.
Дома

        Было почти одиннадцать вечера, когда закрылась дверь за последним из друзей, которые помогли довезти до дома цветы и подарки – в основном поздравительные адреса и книги.
        Вера сразу начала открывать все окна – к счастью, к ночи подул сильнейший западный ветер, который быстро очистил Москву от торфяного дыма. Стало чуть-чуть прохладнее.
        Сергей Яковлевич поспешно снял пиджак, бросил его на стул, стянул галстук, расстегнул рубашку на груди и облегчённо вздохнул:
        – Давай минутку посидим, Верочка. Отдышимся.
        Они сели на диван. Он устало привалился боком к спинке, положил на неё голову, скользнул истомлённым взглядом по гостиной. Гостиная утопала в цветах. На столе, на рояле, на подоконниках стояли вазы с букетами, на полу – цветочные корзины, вёдра с охапками цветов.
        Утром они с Верочкой всё это разберут, наведут порядок и красоту. Они справятся сами – очень хочется завтра отдохнуть в тишине, без всех этих помощников, почитателей, единомышленниц (так ехидно называл определённого рода поклонниц один московский режиссёр, старинный приятель, умница и острослов). А сейчас не до красоты – до постели бы добраться.

        Сергей Яковлевич всю жизнь очень волновался во время выступлений, и особенно – перед выходом на сцену. Но в последние годы, уже после болезни появилась одна неприятность, бороться с которой было бесполезно, – на пике волнения он сильно бледнел, руки становились ледяными, начинали подрагивать, словно от озноба. Приходилось прилагать массу усилий, чтобы тремор не был заметен окружающим. Когда концерт заканчивался – тревога отпускала, дрожь проходила, руки становились тёплыми, даже горячими, но его с головой накрывало свинцовое изнеможение, казалось, словно медленно, по капле уходит жизнь. Это тягостное состояние могло длиться и день, и два, совершенно выбивая из колеи. Сила его и длительность напрямую зависели от накала эмоций во время выступления.
        Сегодня он прочувствовал все эти прелести в полной мере. Волнение на торжественном вечере было запредельным, и сильнейшая ответная реакция, конечно, не заставила себя ждать, – сейчас не было сил даже пошевелиться. Слава богу, что эта несусветная жара, которая держалась уже месяц и от которой не было никакого спасения, сейчас немного ослабла…

        В распахнутые окна задувал порывистый тёплый ветер, насыщенный запахами остывающего асфальта и пересохшей травы. Он овевал мокрое лицо, шею, отдувал волосы со лба. Но дышалось всё равно тяжело, воздуха не хватало, и Сергей Яковлевич вынужден был каждые две-три минуты глубоко вздыхать. В этом не было ничего нового, он дышал так последние четыре года, однако весь день сегодня не вспоминал о проблемах с дыханием. Было не до них. Счастливое волнение заставило забыть о болезнях и возрасте. А сейчас никак не получалось вздохнуть как следует.
Он сел прямо, расправил плечи, откинул голову на спинку дивана.
        – Как ты, Серёжа? – Вера взяла его руки на свои ладони, погладила. Глаза её были тревожны.
        Он сплёл горячие пальцы с Вериными – прохладными, лёгкими.
        – Всё в порядке, дружок, не беспокойся. Я устал, но очень счастлив!
        Она мягко высвободила одну руку, сняла с него очки, вынула свой платочек и начала невесомо прикасаться к его лбу, переносице, щекам. Он закрыл глаза. Как хорошо... Так и сидел бы до утра… Пусть она одной рукой колдует с платочком, и другую не убирает подольше…
        – А я счастлива, что ты счастлив, – тихо сказала Вера.
        Она опять взяла его за руки, и вновь ему показалось, что ладони омыло прохладной живой водой.
        –  Серёженька, тебе нужно поскорее лечь. Ты засыпаешь на ходу. Пойдём переоденемся, быстро перекусим, выпьем чаю – и ты ляжешь отдыхать.
        –  Что-то я не хочу есть, – пробормотал он, не открывая глаз. – Ну его к лешему, этот чай…
        – Как это «ну его к лешему»?.. Ты как утром позавтракал – больше у тебя маковой росинки во рту не было! Тебе вредно так нарушать режим. Пойдём. А то так и уснёшь тут в неудобной позе, сидя… Что я тогда с тобой делать буду? У меня рука не поднимется тебя тормошить.

        Он улыбнулся про себя. Верочка до сих пор не знает всех своих талантов – тормошить его и не придётся. Что её руки, что серебристый голос… куда там живой воде! Сергей Яковлевич расслабленно посидел ещё с полминуты, глубоко вздохнул, потом открыл совсем не сонные глаза и послал Вере такой взгляд, что она сначала опешила, а потом рассмеялась. Он, улыбаясь уже по-настоящему, поднёс её руки к губам, расцеловал и поднялся:
        – Всё, Верочка! Отдышался. Пойдём пировать. Есть я и правда не хочу, но среди подарков, насколько мне помнится, мелькнул наш любимый Киевский торт. Вот его мы с тобой сейчас и откроем. И не разводи жару с чаем. У нас шампанское есть в холодильнике!
        – Охрипнуть не боишься? – с улыбкой спросила Вера и тоже встала.
        – Не боюсь! Теперь – не боюсь. Могу я позволить себе в такой день нарушить все эти чёртовы запреты и режимы? Могу! И даже не начинай спорить, дружок!
        Но спорить она, кажется, и не собиралась.

        Спустя десять минут они, освежённые, в лёгкой домашней одежде, уже открывали и резали торт. Сергей Яковлевич умело откупорил бутылку шампанского, обойдясь без стрельбы в потолок и фонтана пены, хотя Верочка инстинктивно наклонила голову и зажмурилась. Он разлил по хрустальным бокалам искрящееся золотое вино, помолчал и сказал, глядя устало, без улыбки:
        – Ну, что же, дружок… И это мы с тобой прошли. Ещё одну страницу перевернули. Давай выпьем за то, чтобы этих страничек осталось побольше. Вперёд, конечно, не заглянешь. Но главное – чтобы читали мы их и переворачивали вместе.
        – За тебя, Серёженька! За нас с тобой.
        Тончайший хрустальный звон слился с её последними словами.

        Он не был бы собой, если бы не умел держать спину, даже когда это было не очень нужно. Вот как сейчас, например. Он был наедине с самым близким человеком и нашёл в себе силы не показать ей свою страшную усталость. Умение держать спину давным-давно стало одним из главных качеств его натуры, можно сказать – безусловным рефлексом, как по-учёному выразился Чазов три года назад. И он был благодарен жизни за это качество. Когда падаешь от усталости, от боли, от нехватки воздуха, от физической слабости, от тоски и отчаяния – держи спину! Только так можно быть в ладу с самим собой и окружающим миром. Тридцать лет назад, в сорок втором поселилась в душе у него эта повадка и никогда больше она его не покидала.

        Несмотря сильнейшее утомление, заснуть сразу Сергей Яковлевич не смог – слишком устал он сегодня, слишком переволновался, слишком яркие впечатления испытал. В голове всё это буйно вертелось, сверкало, шумело, пело, душа вновь и вновь возвращалась к самым трогательным моментам. И Верочка не спала – так и бродила всю ночь, ступая тихонько, чтобы не потревожить его, не гасила свет у себя в комнате, читала.
        Москва за ночь немножко остыла. Вера положила ему две подушки, так её научили в больнице. Когда плечи и грудь повыше – всегда легче дышится. Однако, несмотря на открытые окна, воздуха не хватало. Он то и дело беспокойно менял положение, не находя себе места даже под тонкой простынёй, правда, из духа противоречия лампу не зажигал, строго-настрого приказав себе спать. Но ничего не вышло. Пришлось принять снотворное, и он забылся сном только под утро.


Начало ноября 1972 года.
Санаторий в Подмосковье

        Всё это вспоминалось сейчас, в ноябре, благодаря Володиному письму очень живо. Словно и не четыре месяца прошло с тех пор, а четыре дня.
        На следующее утро после выступления Сергей Яковлевич встал, чувствуя себя совершенно разбитым и больным. Увидев своё отражение в зеркале, он ещё больше помрачнел. Тяжко дался ему вчерашний день. Из зазеркалья смотрел на него бледный седой человек со странно молодым похудевшим, прозрачным лицом и смертельно усталыми глазами. Это отражение очень живо напомнило то, которое он видел четыре года назад, когда встал после инфаркта. Только не сквозили тогда в его облике так неожиданно и удивительно юношеские черты, и глаза были повеселее.
        Да, скрепя сердце пришлось признать правоту врача – такие эмоциональные и физические нагрузки, которые довелось испытать накануне, стали теперь не под силу.  Встревоженная Вера собралась было звонить Соренковой, но он категорически этому воспротивился:
        – Верочка, прекрати разводить панику, ничего страшного не происходит! Такая ужасная погода кого угодно выбьет из колеи. Я чувствую себя вполне терпимо. Отдохну, отлежусь в тишине – и всё будет в порядке.

        Валерия Георгиевна позже к вечеру позвонила сама, и он разговаривал с ней как ни в чём не бывало, оживлённо и приветливо, – очень уж не хотелось демонстрировать ей свою слабость. Верочка только вздыхала укоризненно, она не одобряла такого «партизанского поведения» себе во вред.
        Но отлежаться в тишине ему не дали. Телефон прямо с утра начал буквально разрываться. Они с Верой выключили его, чтобы не было необходимости отказывать тем, кто хотел прийти «всего на минуточку, просто засвидетельствовать восхищение и вручить цветы». Однако быстро поняли, что это – не выход: спустя час примчалась одна из давних поклонниц, вхожая в их дом. Встревоженная бесконечными длинными гудками, она решила, что что-то случилось, и бросилась выяснять обстановку. Сергей Яковлевич про себя чертыхнулся и телефон включил. Так что отвечать на звонки всё-таки пришлось.
        Коллеги, друзья, поклонники благодарили, поздравляли, восторгались, каждый раз вгоняя в краску. Он ничего не имел против поздравлений и хороших, искренних слов, но чрезмерных славословий и экзальтации не любил, чувствуя себя в таких случаях неловко, не зная, как отвечать на неумеренные восторги. В конце концов трубку стала брать Вера.

        Номер его телефона и адрес никогда не были тайной, их знало пол-Москвы. Восторженная телефонная трескотня быстро стала невыносимой, и он попросил Верочку звать его к трубке, если только звонил кто-то из своих. Остальных она «заворачивала», говоря, что юбиляра нет дома, и терпеливо выслушивала дифирамбы.
        Потом потянулись за интервью журналисты, и ему каждый раз приходилось ради приличия перемогаться, потому что сил на серьёзные разговоры не было. Словом, до конца июля покоя не предвиделось. Можно было представить, что предстояло ему десятого июля, в самый день рождения! По многолетним наблюдениям обычно в этот день и ещё с неделю после него творилось форменное столпотворение. Такое, что Сергея Яковлевича и в лучшие времена посещали малодушные мысли сбежать из Москвы куда-нибудь на Землю Франца-Иосифа. А этим летом он ждал дня рождения почти с тоской.

        Время шло, но силы возвращаться к нему не спешили. И они с Верочкой приняли приглашение друзей провести июль в таком месте, где никто не найдёт, где не было телефона и почты поблизости, – на даче под Ленинградом. В Ленинградской области тоже было жарко, но там хотя бы не горели торфяники. Правда, на два дня им пришлось незаметно вернуться в Москву – тринадцатого июля ему вручили в Кремле орден Ленина. Он с трудом перенёс это официальное мероприятие, мечтая как можно скорее добраться до дома, а потом до Ленинградского вокзала. И они с Верой вновь уехали к друзьям на дачу в Сиверском.
 

        Вот так и прошёл этот год – в творческих заботах, трудах, в радостном волнении. В томительной тревоге, в физических тяготах, которые дались на этот раз очень трудно. Но разве бывало когда-нибудь в его жизни иначе? После начала войны, пожалуй, и не бывало.
        А сейчас он отдыхал по-настоящему и набирался сил – они на природе и на чистом воздухе, кажется, начали потихоньку восстанавливаться. Душевные и телесные силы ему ещё понадобятся для новых дел, которым не видно ни конца, ни края.

        … Лемешев очень любил романс Гурилёва «Колокольчик». Раньше часто исполнял его на концертах – ставил в программу, пел по просьбам зрителей. Сегодня утром он услышал по радио свою запись конца пятидесятых, и романс теперь не отпускал.
        Он и сейчас, во время прогулки, сначала насвистывал, а потом тихонько замурлыкал печальную гурилёвскую мелодию. Вера всё внимательно прислушивалась и наконец сказала:
        – Всё-таки чудесно звучит у тебя «Колокольчик», Серёжа. Ни у кого я такого исполнения не слышала… Почему ты не поёшь его сейчас на концертах?
        – Не знаю. Мне кажется, что я уже не спою этот романс лучше, чем пел до болезни. Он почему-то очень ранит меня теперь, будит странную тревогу.
        Они медленно шли по дорожке. Сергей Яковлевич вновь начал напевать без слов, мягко, еле слышно. А в голове у него звучали и звучали простые стихи крепостного Ивана Макарова, ямщика, замёрзшего в степи больше ста лет назад:
        Однозвучно гремит колокольчик,
        Издали отдаваясь слегка.
        И умолк мой ямщик,
        А дорога предо мной далека, далека…


Рецензии