Старые вещи - 23

= СТАРЫЙ ПИСЬМЕННЫЙ СТОЛ =

Когда после блокады в Ленинград стали возвращаться учёные, их поселяли кучно в очередном отремонтированном доме, в том числе - на углу Кирочной и Суворовского проспекта. Потому  так и получилось, что в одном подъезде на втором этаже поселили видного старого академика, а  под крышей - подающего надежды языковеда, кандидата наук. Академику полагалась мебель, потому подыскали ему приличный кабинетный гарнитур, а оказавшийся в квартире старый обшарпанный письменный стол, ещё дореволюционной  выделки, выволокли и оставили на площадке лестничной клетки. Там его и заприметил молодой языковед, убедился в его бесхозности и приволок его, с помощью детей, в две свои небольшие комнатки коммунальной квартиры на пятом этаже.
Стол был старый, но не ветхий. Короткие пузатые ножки прочно держали на себе две тумбы с выдвижными ящиками, а столешница была обтянута плотным, когда-то зелёным, сукном – теперь замызганым, заляпанным чернилами, свечным воском и остатками ещё довоенной пищи, но главное – целым. Мы, дети, тащили стол на новое место долго и тяжело, хоть и отвинтили тяжёлые ножки. Поддались из них только три,   породив долгоживущую легенду, что в четвёртой, вероятно, находится тайник, который,  при случае, мы собирались вскрыть. Отмечу, что «случая» не представилось до сих пор.
Отмыв и отчистив что можно, стол удачно водрузили вдоль уличной стены. Он сильно затеснил и без того небольшую комнату, но вид её стал более солидным, каждому гостю было ясно, что пришёл он в квартиру учёного человека.
Сам лингвист, мой дядька – Пётр Яковлевич, романтик по натуре, в юности ходивший с Арсеньевым в тайгу, создатель письменности многих северных языков, регулярно проводивший полугодовые командировки на Чукотке,  работать за ним не полюбил. В соседней комнатушке он поставил небольшой ветхий столик, за которым в камеральные периоды и работал, запойно, порой – далеко за полночь. Там было тише, спокойнее и уютнее работалось, и можно было, не вставая, дотянуться до самодельных полок с нужными книгами. Кстати, привычку и умение к долгой и усидчивой работе я воспитал в себе, вспоминая, как работал дядя Петя.
        Стол был отдан в распоряжение двух собственных детей  и меня, приехавшего с Урала для учёбы, племянника. Каждому было отведено по ящику, а на столешнице гордо стояли изумительно интересные, абсолютно не гармонирующие между собой, вещи: бронзовая настольная лампа, чернильный прибор из алебастра и радиоприёмник. Об этих атрибутах, стоит рассказать поподробнее.
Лампа, тусклой тёмно-красной, под патиной, бронзы, была явно антикварной. На круглой подставке высилась дуга, к вершине которой и был прикреплён электрический патрон. Дугу обвивала бронзовая же виноградная лоза, на которой сидела ворона, а внизу, обняв одну из сторон дуги, томно глядела на ворону лисица. Эта лампа очень мне нравилась. Работая за столом, я даже днём старался её включить, хотя она, отвлекая от занятий, часто вводила меня в мечтательный ступор. После техникума я поступил в московский институт, но часто наведывался в Ленинград, сначала навещая родных, потом, учась в аспирантуре и готовя диссертации - работая с питерскими проектными организациями и электростанциями. Обычно останавливался у тётки, вдыхая знакомые запахи юности и успокаивая душу созерцанием этой милой лампы. Но однажды я лампу в доме не застал. На мои расспросы тётка поведала мне печальную историю.
        Дядька защитил докторскую диссертацию, и решил освежить антураж жилья. Тогда в моду входили гнутые торшеры, мебель на тонких ножках и хозяйственно бесполезное чешское стекло. Будучи радикалом,  доктор наук потребовал у жены «выкинуть всё старьё», и она, скрепя сердце, вынесла на помойку всё, что он указал, включая и эту лампу, которая так нравилась нам обоим. Эту потерю я переживаю до сих пор.
        Чернильный прибор из тёмно-серого алебастра был рабочим инструментом и включал две кубических чернильницы с неизменными, каменными же, собачками на крышках, и стакан для вставочек: так, по-питерски, именовались перьевые ручки. Только появляющиеся, вечно пачкающие вытекающей пастой, их шариковые аналоги именовались самописками. Дополняло антураж тяжёлое пресс-папье перед стаканом, заправленное ещё с довоенных времён многослойной розовой промокашкой. Однажды, прибираясь, тётка неожиданно смахнула крышку с одной из чернильниц, расколов при этом её собачку на три части. Посчитав происшествие несущественным, тётка - учительница русского языка и литературы, по своему техническому невежеству пыталась склеить фигурку канцелярским клеем, естественно не получив желаемого эффекта. Придя с занятий и выслушав тёткину жалобную исповедь, я снисходительно (последний курс техникума!) объявил, что камень можно склеить только вновь появившимся клеем «Универсал», тут же сбегал в москательную лавку, неуважительно именуемую «керосинка», принёс новомодный товар, слепил расколовшиеся части и сунул чернильницу в духовку, как того требовала инструкция по применению клея. Результат превзошёл все ожидания! Всё накрепко склеилось, но после нагревания алебастр превратился просто в известняк, поменяв цвет с благородного тёмно-серого с узорами на повсеместный радикально белый. У тётки началась паника. Вариант с перекраской нагревом всего прибора она сразу отвергла, оставить на виду чернильницу-альбиноса посчитала опасным, и потому, от греха подальше, прибор «временно» изъяли со стола и упрятали в закрома. «Отряд» (дядька) не заметил потери бойца», и, по прошествии времени, прибор вернули на прежнее место, объяснив перемену цвета одного из кубов естественным старением. Спросить, почему раннее старение наступило только у части изделия, Петру Яковлевичу в голову не пришло, и вскоре все стали считать, что «так и было».
        Старенький ламповый (нынешней молодёжи уже приходится объяснять, что это такое) радиоприёмник ВЭФ, сопровождая нашу жизнь, работал почти постоянно, в фоновом режиме. Именно ему я обязан зародившимся интересом к классической музыке, превалирующей (правда,  лишь после агитационно-политических передач) в его программах. То ли от постоянной усталости, то ли от несовершенства конструкции, он часто замолкал. Наступал информационный голод, и все с нетерпением ждали, воскресенья, по которым курсантам давали увольнительную, и к нам заявлялся бравый моряк в чёрной шинели, по курсантской традиции - с не распоротой складкой на спине, и с неуклюжим, но обязательным, палашом на боку. Это был сын старых московских родительских приятелей, симпатизировавший дочке П.Я., впрочем – безнадёжно. В своём училище он осваивал что-то радиотехническое, поэтому его, предварительно покормив, сразу усаживали за ремонт отказавшего устройства. Без приборов, по чутью и опытом тыка (видно, хорошо учили!), он ухитрялся определить сгоревшую лампу, распаявшийся контакт, перетёршийся провод или расшатанный штепсель, и мы вновь оказывались в информационном поле. Когда наступало время возвращения в казарму, я и сестра его обычно провожали: сестра из вежливости, а на мне лежали обязанности по дороге «туда» - идти несколько впереди и заранее оповещать курсанта о появлении патруля, а «обратно» - охранять сестру от возможных уличных неприятностей.
        Оставшееся на столешнице «свободное» пространство отводилось для учебных занятий детей:  сначала школьников, а позже для дочки - студентки Университета, сына – щеголявшего в форменном кителе студента-горняка, и меня, племянника, учащегося в техникуме.
Её, столешницу, изуверски истыкал кнопками брат, горняк-первокурсник, многократно переделывающий кроки, добиваясь их немыслимой аккуратности и точности. Того требовали топографическая наука и преподающий её профессор, ненавидимый за воспитываемую им чудовищную требовательность,  оборачивающуюся впоследствии точностью карт и маршрутов, выполняемых воспитанниками Горного института.
        Она же почти прогибалась под тяжестью книг, которые сестре-филологичке необходимо было не только прочитать «от корки до корки», а проанализировать, переварить, осмыслить их критику и после этого убедить экзаменатора в правоте своих суждений. Я никогда не видел человека, читающего так много, и это удивление приохотило и меня к чтению. Уже занимаясь в аспирантуре, я как то взялся записывать, много ли я читаю за месяц. До конца месяца не выдержал, список перевалил за пятьдесят пунктов -  надоело.
Я еле умещал на её поверхности многоскладчатые чертежи своих котлов, синьки их прототипов и кальки будущих конструкций, сравнивая их и стараясь понять логику высокой эффективности и направление её достижения. Столешница была так пространственно   обширна, что заманивала и соседа Витю, студента-корабела, чьи чертежи были огромны: при работе их концы свисали   рулонами по обе стороны стола.
        В свою очередь и нами она была заляпана пролитыми чернилами, каплями туши, поцарапана, как садовая скамейка в пору любви, символами науки, азбуки и сердечного пристрастия. Сначала пытались всё это чистить, но потом бросили пустое занятие, и я стал застилать её поверхность прочитанными газетами.
У меня с этим столом были особые отношения. Из-за отсутствия общежития, тёткина семья приютила меня на год, который потом растянулся на весь срок учёбы вплоть до диплома. Днём я не очень докучал родным, даже был полезен в качестве «мальчика за всё». Трудности возникли с ночёвкой. Взрослые спали в маленькой комнатке, там же, за шкафом, стояла кровать сестры, узкий и коротковатый диван в другой комнате служил ночным пристанищем брату,
        А мне было определено спальное место на полу, в дефиле между письменным и обеденным столами, на сшитом тёткой жидком тюфячке,  который я расстилал перед сном и скатывал по утрам. Ножки, на которые опирались тумбы письменного стола, всё же  поднимали их над полом примерно на четверть метра, позволяя  частично задвинуть под него мой «матрас». Это создавало некое подобие личного пространства, так необходимого юноше, хоть и живущего у родни, но всё же в примаках. Лёжа на тюфячке, я наблюдал стол с изнанки, мечтал и фантазировал, изучая его невидимые снаружи особенности, даже мысленно жаловался ему, когда меня вольно или невольно обижали, поверял ему нарождающиеся «тайны» и даже принимал гостя, в качестве которого выступал наш ловкий кот Барсик, полюбивший спать у меня в ногах. Для закрепления своих прав я даже на днище срединного ящика, рядом с полустёртым штампом, свидетельствующим о связи изготовителя с поставками царствующему дому, нарисовал свои инициалы, регулярно подправляемые геральдическими символами, превратившими их, в конце концов, в некое подобие личного герба.
Светлыми воспоминаниями остался этот стол в моей студенческой памяти. Я вспоминал его просторы,  неудобно записывая конспекты за узеньким козырьком общей парты в больших «поточных» аудиториях, сидя на полумягких пуфиках сталинского модерна на институтском «филодроме», на коленке, и в тесной комнатке общежития, сидя на прогнувшейся сетке личной кровати, или выкроив пятачок на заваленной бытовой мелочью крышке прикроватной тумбочки.
Время, разбросав повзрослевшую семью, пощадило этого мебельного мастодонта. Он пережил длительный развал быта, именуемый «капитальным ремонтом дома с реконструкцией» (в большой комнате разобрали печь и перенесли внутреннюю стенку так, что меньшая комната стала б;льшей, и ровно на такой же метраж уменьшилась бывшая главная комната). Его миновал ажиотаж распродажи старинной зеркальной горки, удобного, но громоздкого, дубового буфета с резными вставками на дверцах, затеянный вышедшей замуж внучкой П.Я., и даже переезд сына в тесную однушку-хрущёвку дома, построенного на насыпном участке бывшего острова Декабристов.
        Там я его и застал, приехав, много лет спустя, навестить двоюродного брата. Стол изрядно поизносился, но его добротная стать всё же проглядывала сквозь истёртое сукно столешницы, проплешины лака и другие родимые пятна времени. Как я ему обрадовался! Братишка признался, что давно не пользуется его услугами, но избавиться от него рука не поднимается, хотя в комнате уже было не повернуться от множества книг, вытеснивших брата, даже для спанья вынужденного приспособить себе какой-то рундучок в кухонке. Глядя на стол, загорелись глаза и у моего младшего сына, приехавшего со мной. В них читалась та же мысль, что возникла и у меня: место этому столу в нашей квартире! Если его почистить, отполировать и заменить сукно, будет не стол, а ого-го! И как бы угадав наши мысли, брат молвил: «Вот после меня и заберёшь его на память!». И добавил мечтательно: «Может быть, и отвинтишь чёртову ножку, проверишь, есть там клад или нет!».
        С этим напутствием мы и ушли. Перед прощанием я провёл рукой по столешнице: она была знакомой и тёплой, а бывший «мой» ящик, как мне показалось, скрипнул на прощанье что-то похожее на «Свидимся!».
Мы предаём (продаём или выбрасываем) старые вещи, а они не могут ответить нам тем же, иногда всплывая в памяти, напоминая счастливые секунды прошлого и всколыхивая нашу совесть.               
 
               
                01.03.2023

               = БОТИНКИ ОТ АМЕРИКАНСКОЙ ЛИЗЫ =

Уже после войны мы узнали, что была какая-то программа помощи, когда Америка давала нам нужное оружие и товары в долг, с условием оплаты после Победы. Называлась эта программа Ленд-Лиз. А тогда  тонкостями  такими  мы не заморачивались. Помощь - так помощь. Тем более, видели мы её редко: как-то к Новому году в школу привезли большую жестяную банку исключительно вкусного варенья из апельсиновых корочек, которое и называлось красиво – «Джем»,  да ещё больш;ю запаянную банку с яичным порошком, о котором мы даже не подозревали, что таковой существует. Конечно, взрослые что-то промямлили нам, откуда такое богатство, но мы поняли только, что в Америке есть какая-то Лиза, которая иногда присылает в  СССР подарки. С тех пор мы и ждали их с нетерпением, но, увы, случались они не часто. По крайней мере, я помню ещё только два случая, причём, как это ни странно, оба связаны с обувью.
В первом случае на школу было выделено несколько пар разных полуботинок, что было очень кстати, так как с обувью в те года было не просто трудно, а просто «швах» - до сих пор не знаю, что это значит дословно. Обувь была из той, что теперь мы называем «секонд хэнд», но дарёному коню в зубы не смотрят, и потенциальные счастливчики были заранее рады. Тянули жребий, и маме достались шикарные полуботинки красного цвета. Неважно, что они были мужскими – тогда на это мало обращали внимания, было бы, в чём ходить! Тем более, что и по размеру они ей подошли. Вот мама их и носила. Первые дни – с удовольствием, но всё чаще стала жаловаться: и ноги в них устают, и тяжеловаты они, и не гнутся в подошвах. Мама была решительная женщина: через пару дней, придя вечером в нашу тесную комнатушку, она со стоном скинула ботинки, стала массировать затёкшие ступни и опухшие лодыжки, а потом, в гневе схватила ставшие ненавистными ботинки и… сунула их в горящую печку.
Надо сказать, что печка наша топилась углем. Ввечеру мы высыпали полведра угля в топку, через час он разгорался, и всю ночь мы спали в тепле. К утру уголь прогорал, и нашей с братом обязанностью было вычистить из топки золу и заправить печку растопкой для вечернего  поджига. В то утро я и произвёл необходимую операцию, но, высыпая золу под забор, обнаружил в ней какие-то непонятные округлые железяки, которые подобрал и принёс к маме на «опознание». Что это были за штучки, мы так и не догадались, пока через пару дней школьный сторож, прошедший по жизни все препоны и перепробовавший все профессии, не опознал их как носки и задники специальных ботинок для  рабочих тяжёлых профессий, защищающих их нежные ноги, если на них случайно упадёт нечто тяжёло-металлическое  О-бал-деть!!!
Лейтмотив другого случая – гордость. Та же схема, но ботинки – детские, по паре на класс. В нашем классе учились, в основном, дети из относительно обеспеченных семей. Бедность угнетала не только физически, но и морально: многие из них поглядывали на нас свысока, особенно девчонки, что уже тогда было обидно. Нуждающихся было двое-трое, в том числе – я. Но бедности всегда сопутствует гордость, с помощью которой мы преодолевали явные или придуманные унижения. Мама работала в школе, потому будущее подлежащих распределению ботинок была практически предопределена, что означало признать себя самым бедным. Я отчаянно нуждался в обуви, но закатил дома скандал, и мама вынуждена была под каким-то вынужденным предлогом отказаться от моего участия в жеребьёвке. Но моя дипломатия была шита белыми нитками. Не я один оказался таким гордецом: другие кандидаты тоже понимали ситуацию и тоже были гордые. Короче, «наши» ботинки передали другому классу, а снобы-одноклассники  не поняли тайных мотивов нашего отказа, пожали плечами и продолжали смотреть на нас свысока.
Ещё о гордости, правда – не о ботинках, но так, в тему. В начале 1944 г. в городок наш пригнали состав с трофейным немецким шинельным «сукном». Ясно, что качество его было далеко «не ахти…», но его было так много, что населению его раздавали по бросовым ценам. А поскольку за войну народ поизносился, то вскоре город зазеленел одеждой, в основном – самошивом – лягушачьего цвета. Первым делом, конечно, принялись обшивать детей. В отличие от взрослых, понимавших целесообразность наличия хоть какой-либо целой одежды, мы, воспитанники детского сада, как-то дружно объявили, что одеваться во «фрицевскую» форму  мы не будем, и стойко держали эту патриотическую (хотя тогда и не знали значение этого слова, позицию). Скандалы были жуткие. Во многих семьях победили взрослые, но наша мама сдалась, и мы продолжали ходить в рванье (думаю, что основную роль в её решении играл не мотив патриотизма, а наша крайняя бедность – денег не хватало на еду, а на пошив даже занять было не у кого). Мы, ребятня, гордо презирали «предателей», а те молча страдали или лезли в драку. И только Мишка Соколовский избежал такой участи, поскольку его мама догадалась обшить околыш его, из того же материала, шапки и обшлага пальто чёрной тряпкой. Он гордо ходил, уверяя каждого задиру, что у него – пальто, а не фашистская шинель. Я до сих пор, вспоминая ту пору, горжусь тем самобытным проявлением нашей детской великорусской гордости.
        Ну, раз речь пошла об иностранных ботинках, то ещё один казус. Я – студент-второкурсник, живу в общежитии на стипендию и случайные подработки по ночам, то есть беден, обношен и всегда голоден. В дружках –
Мишка Киселёв, подающий надежды спортсмен-фехтовальщик, потому имеющий возможность изредка подкармливаться на разных спортивных сборах. Часто пропадает в подмосковной Малаховке - средоточии разных спортивных школ, секций, других подобных организаций, рынков, спекуляций и разнокалиберных, вплоть до бандитов, нарушителей закона.
        Вот, однажды, он влетел в нашу комнату возбуждённый, заявив, что в Малаховке, в каком-то ларьке, продаются задёшево обалденные мужские туфли, пару которых он уже купил, сейчас наберёт ещё денег и помчится ещё за одной. Покупка была тут же продемонстрирована и одобрена. Это было что-то невиданное и невероятное. Мужские туфли-лодочки, тёмно-вишнёвого цвета, лёгкие, удобные даже по виду, с шершавой подошвой из нескользящего материала, напоминающего скорлупу грецкого ореха. При всей их прекрасности, привлекала неожиданно низкая цена. Естественно, все кинулись занимать друг у друга деньги, и трое счастливчиков, не считая Мишки, вскоре уже мчались на электричку.
Увы, удача сопутствовала не всем. К нашему появлению практически весь товар был распродан, повезло только мне – большие размеры покупали реже, и мне досталась одна из оставшихся пар. Боже, как я гордился! Нога в них не находилась, а покоилась. Они были не то, что красивы – элегантны, мне льстило, что все встречные девушки смотрят на мои ноги, хотя и обижало несколько, что на хозяина их внимания практически не обращали. Я берёг туфли и лелеял, обтирал их после каждого надевания тряпочкой и хранил в картонке. Но всему приходит конец. Однажды я обул их, торопясь на очередной вечер в институтский ДК. Стояла сырая погода, горячило волнение от предстоящих танцев с любимой девушкой, и можно было хоть на вечер забыть о кривых Ван-дер-Ваальса и модулях упругости.  Вечер удался на славу, но… в общагу я вернулся практически босым. На обоих ботинках отлетели и по пути затерялись где-то красивые подошвы, а «кожа» верха слиняла, размокла и, без скрепы с низом, болталась вокруг щиколоток.
        Основной материал ботинок оказался выполненным из … бумаги и, как выяснилось позже, сами ботинки предназначались для субъектов, которых родственники провожали в последний путь.
Прошли годы, я, уже доцент и кандидат наук, пребывал в Дрездене в качестве научного стажёра в Техническом Университете. Мой сосед по комнате – тоже доцент одного из наших провинциальных учебных заведений,
заявился  однажды с обновой: весьма приличным костюмом, приобретённым, по его словам, необычайно выгодно. Былые переживания вдруг всколыхнулись во мне, я тщательно исследовал покупку и доказал соседу, что она предназначена для тех же субъектов, что и упоминаемые выше ботинки. Надо было видеть его лицо! Не было предела его досаде, но деньги было не вернуть, а дыру в бюджете как-то штопать. И это был не последний казус с ним: через пару дней Доцент принёс купленных с запасом нескольких банок дешёвой тушёнки, с кольереток  которых весело улыбалась недавняя героиня космических полётов собака Лайка. Её портрет и произнесённое слово «дешёвая» опять смутили меня, я принялся внимательно изучать банку, не сомневаясь, что найду то, что предположил. Так и есть – это оказался корм для собак. Из деликатности не сообщу, как поступил с ним сосед.
"Не всё то золото, что блестит" гласит русская пословица, потому бдительным надо быть не только к иностранцам, но и к их товарам, а теперь, при бесстыдном разгуле рекламы,к сожалению - и к нашим.

               
                28.11.2023


Рецензии