Перекати-поле книга вторая

Погибать в  ситуации  созданной  идиотом,  которого  породил ты  сам, трижды  досаднее…


ПОД  УДАР ТОПОРА
Книга вторая


Глава первая


       На огромных просторах сибирской земли трещали  рождественские морозы. Лютый холод до костей пробирал  тех, кто не приготовил для себя теплой одежды  и легкомысленно надеялся победить стужу. Все в природе притихло. Пространство сжалось, ограничивая действия человека. Шло великое ожидание: поднимется ли когда-нибудь солнце на такую высоту, что согреет необозримые снега?  А пока жизнь замерла, как перед ожиданием покойника притихает семья.
Лишь вдоль стальной магистрали, протянувшейся через эту белую стужу, шло  лихорадочное движение, которое не выдерживала даже рельсовая сталь, лопалась от сжатого пространства и нагрузок локомотивов, бегущих за Уральский хребет и еще дальше – в самое сердце России, где несмотря на  стужу было жарко от летящих лавой стреляющих лыжников в маскхалатах, от лавины солдат, одетых в кожуха и стеганые ватники с нахлобученными на голову шапками; от  рева танковых моторов и лязга гусениц, треска винтовок и пулеметов, тяжелого уханья пушек; от бешеного полета и свиста реактивных снарядов, от которых кипел снег и плавился металл пушек, танков и автомобилей, а сами  люди  превращались в  угли и пепел.
В сжатом стужей пространстве людям было тесно. Одни погибали, другие уносились с захваченной территории с огромной скоростью, гораздо большей, нежели они приходили сюда в нормальном измерении этого пространства. Убегающие не могли знать свойства  сжатого стужей пространства, потому что жили в ином измерении. И постигнув  его однажды, поняли, что носить на кителе и целовать железные кресты в пространстве сжатого холода – смертельно.
– Слыхал, бежит германец. Отогрели  их горяченькими. Глядишь, и вашему брату полегче станет, будь она неладна,– сказал Иван Еремин вошедшему с улицы в контору заиндевевшему Артуру Краузе  и стал застегивать пуговицы на длиннополом, добротном кожухе, отороченном внизу шерстью наружу. Пуговицы плохо слушались, не лезли в петли, и  председатель от нетерпения постукивал деревянной ногой.– «В последнем часе» только что Левитан сообщил:  всеми фронтами давят. Силу – силой!
– Дай-то Бог, Иван Парамонович,– бодро откликнулся  Артур, от которого  веяло холодом, будто от льдины, внесенной в хорошо протопленную контору, промерзшие губы у него  плохо слушались, и он  говорил шепеляво.– Весь металл раскидали по саням. Можно ехать.
– Поехали, я  тут уж и бумаги все подписал, будь она неладна, эта бухгалтерия. Жгет,  говоришь,  на дворе?   Мороз наш,  сибирский, коль  возьмется,  то  и  железо  рвет, и  на  лету  птицу  бьет.– Еремин пристально всматривался в посиневшее от стужи лицо Артура, растирающего левую щеку рукой, что только что хоронилась в меховой рукавице, которую он сейчас прижал в правой подмышке.– А ведь заморочало было, отпустило, иначе не отважился бы сюда бежать, оморозиться ни за понюшку табаку. С другой стороны, опоздай на день-два, остались бы с носом. Не весь  товар и сюда завезен, препон – все та же стужа, будь она неладна,–  торопливо говорил Иван Парамонович, как бы оправдывая свои действия, засовывая левую руку в огромную собачью мохнашку, вторую прижимая локтем к полушубку.– К ночи вызреет морозец к сорока. Так что бежим поскорее. Прощай, Николай Кузьмич, спасибо на том, что дал.
– Счастливой дороги, Парамонович, не застудись. Как-никак два десятка километров бежать,– заботливо откликнулся престарелый начальник завозной базы.
– Ничего, лошади сыты, а  мужику в  мороз деется – бежит да  греется. Мы не те вояки, которых взашей счас наши сибирские дивизии поперли!– в голосе Еремина слышны ликующие нотки, какие возникают от гордости за хорошо идущие всеобщие дела, а здесь конкретно – за долгожданный поворот в Московской битве.–  Мы привычны, будь она не ладна.
Иван Парамонович решительно шагнул к двери, распахнул ее, и в контору ворвался и покатился по полу холод, тут же превращаясь в белое облако и, тая, не докатываясь до барьера, за которым сидел глуховатый и подслеповатый начальник завозной базы. Артур торопливо последовал за председателем, плотно прикрыв двери, скорым шагом прошел  к стоящим в нескольких метрах розвальням, запряженные каурыми тяжеловозами, из ноздрей которых валил густой пар и тут же превращался в изморозь, блестя сыпучими льдинками на тусклом солнце. Он взял под уздцы первого, подвел к Еремину, тот уселся в стылые  сани, закиданные сеном, из которого торчали трехметровые обрубки стального проката, укутался в тулуп. Артур вспрыгнул во вторые, подобные же, сани, махнул  рукой седокам на  двух последних и, прикрывшись  тоже тулупом, высовывая из-под него лишь нос, скрипуче тронул  лошадь за председателем, оставляя позади безлюдные промороженные склады завозной базы, направляя каурых к зимнику, сокращая  путь до дому на пяток верст.


Широкая белая лента  Енисея все уходила и уходила в даль, и не было ей конца и края. Угрюмо и молчаливо стояла по обоим берегам седая тайга, щербатыми  утесами с высокими снежными  шапками щетинился чаще правый берег, но и левый порой неприступен, словно сопку, боком вставшую на пути реки, сглодали вечные волны и весенние льды, когда она пробуждалась и  таранила берега могучими глыбами. Местами путь  человеку преграждали, как клыкастая волчья пасть, торосы, и он, теряя последние силы, обходил их или  переползал на четвереньках. С трудом поднимался и шел, скрипя морозным крупчатым снегом-сахаром,  рассыпанным по ледяной  глади. Заиндевелое его лицо покрылось черной коркой   и струпьями – следы недавнего обморожения, на рыжей  бороде и усах нарастали сосульки. Рука в заскорузлой верхонке медленно смахивала ненужный стылый груз.
Человек сторонился наезженной санной дороги, все норовил прижаться к берегу, где поднимались оголенные заросли тальника, черемухи, осинника  и ольхи. Одет он был  в ватные стеганые штаны и драповое пальто черного цвета с каракулевым воротником, на ногах – валенки, правая рука в суконной рукавице сжимала крепкую палку, левая – небольшой топорик – единственное оружие, если не считать небольшой складной нож, который лежал в кармане.  На голове глубоко натянут треух, схваченный веревочкой под подбородком. За плечами у человека тощий мешок с лямками. Человек шел медленно, его шатало, тяжелая палка-посох плохо подчинялась, больше все волочилась, не оказывая пешеходу никакой помощи. Казалось, еще сотня, другая шагов, он свалится и станет легкой добычей волков, которые тянутся  за ним с полудня и настолько осмелели, что вышли на  лед и готовились напасть на одинокого путника, как  вдали  зазвенело сразу несколько колокольчиков,  звук их нарастал, догонял  человека. В испуге он шарахнулся в прибрежные, заиндевелые кусты, укрываясь от  неизвестного недоброго  человеческого глаза, который мог оказаться свирепее хищников. Волки, заслышав колокольчики,  не спеша, убрались на высокий  правый берег и затаились напротив путника.
Выскочившие  из-за поворота реки  несколько подвод остановились. Лошади на рысях косили глазами вправо и храпели.
– Да вот они, серые, бей, пока не ушли, бей!– возница соскочил с повозки, неловко скользя деревянной ногой по  присыпанному снегом льду, вскинул  ружье и выстрелил. На косогоре раздался волчий визг, там что-то  завертелось, взбивая  фонтанчики снега. Трое мужиков бросились к  раненому зверю, один остался у головной повозки, придерживая за уздцы кобылу. Добив хищника со второго выстрела, культявый человек распорядился  принести добычу и бросить ее в последние сани. Двое мужиков полезли на косогор, а стрелок вернулся к саням и стал поджидать, пока молодые  принесут добычу.
– Метко бьешь, Иван Парамонович,– сказал оставшийся у саней с легким  немецким акцентом.
– Смолоду ружьем приварок семье добывал, да и на фронтах пострелять довелось,– снисходительно откликнулся на похвалу культявый мужик.
– Я тоже не плохо стреляю, только из пушки, – улыбнулся собеседник,–  в действительную, в гаубичной и дальнобойной артиллерии служил.
Иван Парамонович не ответил, он смотрел, как молодые парни тащат  по льду матерого волка за лапы, и был недоволен таким таском, надо бы лапы-то связать да палку пропихнуть, на плечи – и  пошел. Не знают такой премудрости парни, ладно, потом вправит  им мозги, сейчас ехать надо, морозец крепчает, к ночи назреет под сорок.
Человек, притаившийся в тальнике, хорошо  слышал голоса говоривших. Его насторожила речь одного из них, слишком уж знакомые нотки показались, но ведь мог и ошибиться, и тогда неизвестно, что его ждет? Нет, пусть едут с Богом люди, он как-нибудь доберется сам до того колхоза, где осели его земляки. Но у человека не выдержали нервы, когда парни, одетые в такие же штаны-ватники, как и он сам, бросили в сани  хищника, а один из них рассмеялся смехом его сына.
– Андрей!– почти обезумел от радости притаившийся в тальнике человек,– сынок, помоги!
Человек вывалился из чащобника и бросился к людям. Те на какое-то мгновение остолбенели, но первым опомнился рослый, плечистый парень и бросился к человеку. Несколько стремительных секунд – и объятия, скупые мужские рыдания.
– Сынок,– всхлипывая, приговаривал  человек с мешком за плечами,– сынок, мы встретились! Сам  Спаситель вел меня к  тебе! Я молился.
– Отец, ты жив, ты отыскался!– на глазах у Андрея навернулись слезы радости, которые он сдержать не мог. Ему было сейчас легко, как никогда легко не было, разве что в тот летний вечер, когда он стал выпускником средней школы и впервые поцеловал Бригитту.
Подбежали остальные.
– Август! Как ты здесь оказался? Ты весь обморозился!– воскликнул Артур Краузе, одетый в такие же стеганые ватники и валенки, как и его  молодые спутники.– Какое счастье, что мы здесь остановились! Идем же  скорее в сани, под  тулуп. То-то я  смотрю:  лошади фыркают  в  дороге – к  радостной встрече!
Мужик  на  деревянной культе тревожно смотрел на приближающихся своих  помощников.
– Отец Андрея, Август,– пояснил Краузе  Еремину,– к нам идет, нас разыскивает.
– А хоронился пошто?– хмуро спросил Еремин.
– Так кто ж его знает, что за люди едут?– попытался пояснить Краузе.
– Документы есть?
– Есть, – ответил Август.– Глаза его слезились не то от мороза, не то от радости, помороженные губы едва  подчинялись, слова вылетали искаженные, но все же понятные,– документы в порядке, партбилет и увольнительная. Главное, при мне обменные колхозные квитанции за фураж и скот, что сдавал я лично с зоотехником представителям власти. Я обязан был вас найти, груз этот снять с себя.–  Голос его сильно дрожал, как и тело, и он торопился пояснить ситуацию. Видно было, что делал он это из последних сил.
– Укутай его, Артур, в тулуп, да  поехали, разберемся  дома. Мороз больно  велик, стоять  не  велит, – Еремин пал в сани,  накинул на  плечи  тулуп и  шевельнул вожжами лошадей,  те тронули шагом и быстро перешли  на  рысь, кося в сторону зверя заиндевелыми мордами.
– Поешь-ка, Август, холод  не  терпит  голоду, а  тебя чай, ветром  шатает,– сказал  Артур, отламывая от буханки  промерзшую краюху, доставая остатки свиного сала,  нарезанного мелкими ломтиками,–  да потихоньку рассказывай:  откуда ты,  где  мужики нашей Карловки?
Август жадно напал на еду, видно, что голоден человек, изможден, хотя в кармане документы на сотни тонн хлеба и сотни голов скота и птицы. Да не закусишь документами, не отоваришься в магазине или на базе, а деньги те, что были при нем и шли на  продукты, поистратились.
– Сначала  скажи, Артур, где люди наши, как устроились без мужиков?
Скупо  поведали друг другу о своих историях два бывших председателя колхозов, и рассказ каждого поверг в  уныние. Но весть, о которой узнали мужики,    войдя в   контору, где  привычно клацал костяшками счет белобрысый и сутулистый бухгалтер Алексей, поразила еще больнее.
– Нарочный из военкомата передал приказ,– сказал Алексей, доставая из-под стекла циркуляр, – в нем говорится: всем мужикам-немцам от 17 до 50 лет в трехдневный срок прибыть в райвоенкомат для мобилизации. Вот списки. Иметь на себе теплую одежду, постельное белье, а также  смену нижнего, питание на десять суток.
Иван Парамонович, стуча  деревяшкой по  полу, сделал два шага к бухгалтеру, взял  бумагу с приказом, вчитался.
«Жаль, хорошие работники уходят. Все хвосты с ними подобрал, подчистил в хозяйстве,  даже запас металла с базы загодя притартали для ремонта техники к посевной, будь она неладна»,–  и вслух высказался:
– Что ж поделаешь, война. И до вас  дошла очередь, несмотря, что  погнали из-под Москвы германца, будь она неладна.
К Ивану подошел Артур, лицо его встревожилось, посерело. Недоброе предчувствие кольнуло сердце: с постельным бельем и сменой нижнего в армию не мобилизуют. Иван молча передал ему документ, тяжело опустился на  лавку, сомневаясь о том же самом, что и Артур, расстегнул полушубок. Гнетущую тишину нарушил Эдик:
– Это совсем не та мобилизация, о которой мы  мечтали летом. Дядя Август сказал, что в их отряде  есть несколько младших офицеров, снятых с фронта. Тут что-то не то.
– Обсуждать действие властей не будем, паря,– резко  оборвал Эдика Иван Парамонович,– давайте подумаем, как выполнить предписание по части пайка на десять дней. Гоните подводы в мастерские, разгружайте металл, отдыхайте. Ночь на дворе, завтра будем решать.
Радость встречи с Августом Гютенгером, который принес весть об отце и муже, сыне и брате в каждую семью карловчан,  на время отодвинула муку предстоящего расставания. Старый Густав не мог сдержать слез при виде обмороженного, но живого сына, не говоря уже о  матери, которая,  едва передвигая  больные ноги, выставила на стол хлеб, соленого хариуса, кто-то принес вареной картошки. Из деревни Иван Парамонович прислал в жестяной кружке  гусиного жира, и лицо Августа было  тут же  им густо смазано. Подкрепившись, напившись горячего чая, он почувствовал  прилив сил и готов был снова отвечать на вопросы своих земляков, хотя за этот час, что  находился в землянке у  отца успел рассказать о муже, брате, отце каждой семьи. В землянке побывали за эту ночь все. Он снова и снова рассказывал о каждом, передавал приветы и обменные квитанции на зерно и скот. Сообщил  о гибели Гейтца, отца Валеры, которого ударила комлем огромная спиленная лиственница, еще раньше от болезни живота  умер возчик  Генрих Фишер, его внук Герхард был арестован за то, что обвинил лагерное начальство в смерти деда. Дальнейшая его судьба – десять лет лагерей.
– Август, ты что-то недоговариваешь. Где работают наши мужики, в какой организации?– как кинжалом вонзился вопрос многодетной Гертруды Шмидт. Ее резкий и звонкий голос звучал гневно.– Платят ли им деньги,  почему ты не привез ни от кого ни рубля, а только квитанции? У нас на руках личные есть, такие же, а толку? На них ни хлеба, ни скота  не дают.
– Гертруда, я скажу вам правду. Все наши мужики находятся в трудовой армии в качестве вольнонаемных, но на казарменном положении за колючей проволокой. Дисциплина строгая, воинская. По решению наших карловчан, я бежал из лагеря для того, чтобы разыскать  вас, вернуть вам обменные квитанции и сообщить адрес, куда  каждый может написать письмо. За дезертирство мне грозит расстрел  или  самый  большой срок  лагерей. Я преступник, но я не мог иначе.
– Мы все приравнены к преступникам,– холодно отозвалась Гертруда,– видишь, как нас  встретила власть на этой холодной земле. Слава Богу, нашлись  и здесь люди с сердцем, не дали умереть с голоду.
 
Глава вторая.

Состав, который был наполнен мужчинами из Карловки, а частью из Марксштадта, долгое время шел ухо в ухо  с тем, в котором везли их семьи. В Новосибирске состав догнала секретная директива заместителя наркома  внутренних дел страны В.В.Чернышова, в которой предлагалось направить мужчин-немцев на лесоповал в Краслаг, где остро не хватает заключенных для выполнения доведенной наркоматом программы заготовки древесины.
«Совершенно секретно. Предложения по вопросу использования немцев–мужчин в возрасте от 17 до 50 лет: Краслаг Красноярского края имеет программу лесозаготовок  на 1942 год 1700 тыс. куб. м; имеет заключенных – 17 тыс. чел; недостает рабочей силы – 6000 чел; может принять немцев –  8000 чел…
Бакалский завод Челябинской обл. – для строительства Бакалского металлургического завода – 30 тыс.чел.
Дисциплина по уставам Красной Армии; паек лагерный, повышенный на 10-15 проц. нормы…
Все мобилизованные немцы должны явиться в своей зимней одежде с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой.
Ввести закон: за отказ от работы – 10 лет лагерей, за дезертирство расстрел и ответственность за семьи».

Состав ушел вперед и остановился  в  Решотах – центре Краслага, в девственной  глухой тайге, в которую  уже были заброшены неумолимые топор и пила дровосека. Этот  таежный архипелаг был  густо заселен  заключенными, которые за пайку валили спелый сосновый и лиственничный лес для  народных строек страны. Но скупа пайка заключенного, скуп и удар топора. Перегрызть лесину в несколько обхватов – дело не одного часа. Неторопко идет работа, потому что от нее  кони дохнут, а им, людям, ни к чему раньше времени загибаться. Вот и лихорадит лагерный архипелаг с выполнением плана заготовки  древесины. И однажды потесниться приказали заключенным. Хлынули в освобожденные бараки колонны немцев, крепкие здоровые мужики,  лишь слегка измордованные дальней дорогой да неизвестностью своей судьбы. И вот она открывается перед ними: отныне переселенные немцы мобилизованы в «трудовую армию» и будут работать на стройках и предприятиях НКВД. Первые прибывшие из  Немреспублики две тысячи  четыреста человек займутся  лесоповалом, но будут находиться на правах вольнонаемных на полном хозрасчете с выдачей зарплаты, после вычета за  их содержание. Режим содержания – казарменный, за уклонение от работы, дезертирство, подстрекательскую деятельность и антисоветскую агитацию – суд военного трибунала.
Август Гютенгер, густо поросший щетиной, одетый в зимнее драповое пальто, в кепке, крепких  кирзовых сапогах стоял в первой шеренге своих земляков и внимательно слушал речь какого-то большого начальника, и первое удовлетворение  от того, что, наконец-то, их судьба прояснилась, овладевало им по мере звучащих слов.
«Будем работать на лесоповале, это не страшно. Военная беда, как  половодье, разлилась по всей стране, чтобы ее высушить, надо много энергии народной, надо много потрудиться. Все сейчас терпят лишения, каждому надо быть полезным в эту  тяжкую годину. Но почему  все происходит тайно? – думал Август. – И эти угрозы. Они нужны  тем, кто не привык  работать, жил за чужой счет, воровал. Но мы же сознательные граждане. Своих земляков он знает хорошо, за каждого может поручиться в трудолюбии. Строгая дисциплина – тоже правильно,   военное время требует  жесткий порядок. За последние годы колхозники Карловки свыклись с новым строем, стали забывать о своих земельных  наделах, которые  во времена НЭПа быстро позволили выровнять жизнь, сделать  крестьянина зажиточным, но отобранных в коллективизацию. Те, кто  не приняли новый уклад жизни, давно сгинули со свету  или на вечном поселении где-то тут же, в Сибири. Остались в живых недовольные  родственники, братья, сестры раскулаченных, не спорю, но не те уж эти люди, что были десять лет назад. Забыли обиды, да и кому под пулю  становиться охота. Нет, не бунтари приехали сюда, не бунтари, самые первые сторонники советской власти. Только вот теперь, после этого недоверия, умолчания, не проснется ли старая боль, не загложет ли червячок воспоминаний и сомнений в правильном поступке властей?»
Тут Август гарантии дать не мог. Сам-то он уж сколько раз задумывался о  прожитом в долгие часы пути, пути, прямо скажем, унизительного, рабского. На нем  бремя ответственности лежит за  бывших членов колхоза: у него в портфеле квитанции за сданный скот и  зерно, по которым колхозники должны получить на месте натурой, жить на это, развивать свое, новое колхозное хозяйство. Как быть с проблемой, почему их везут отдельно, не может ли так получиться, что он потеряет своих односельчан, где дети, жены, старики?
 Он не раз обращался с вопросом к начальнику  эшелона, тот отмахивался, мол, на месте все выяснится. Этим местом не стал и Красноярск. Их состав загнали едва ли не на последний путь товарной станции, забитой эшелонами с углем, зерном, военной техникой  и солдатскими теплушками, мало отличающимися от их вагонов. Медленно проползли мимо два таких же состава с  людьми, как и они, горемыки, с полузакрытыми  дверями, откуда летели вопросы: кто  такие и откуда? Зельман, Вольское, Карловка, Марксштадт– слышались ответы.
Прибывших людей из вагонов не выпускали. Август все же добрался до начальника эшелона и стал  требовать право на информацию о семьях его колхоза. Скрежеща зубами, начальник эшелона отправил его ко всем чертям и не разрешил отлучаться на поиски потерявшегося эшелона с его сельчанами, правда, пообещал выяснить, куда их направили. Не выяснил! И даже не извинился.
 Только здесь, в Решотах, ему удалось дознаться,  что эшелон с его сельчанами разгрузился в Красноярске, людей посадили на  баржи, и  они ушли вниз по Енисею.
Мир создан  на борьбе добра и зла, а люди ее вечные участники. Среди них есть счастливцы и неудачники, герои и серые мышки, властители и  изгои. Так было всегда. Мир не изменился,  не улучшился, хотя  человек далеко продвинулся в познании естественных сил природы и ее законов, и это печально.
Августа Гютенгера назначили бригадиром. И с первых же дней – изнурительная работа на лесосеке. Август не может без содрогания вспоминать, как к ним в бригаду пришел политрук лагеря Ганичев, худосочный, с заостренным, как у крысы лицом, но энергичный и властный поскрипывая ремнями портупеи,  предложил встать на учет всем коммунистам и комсомольцам. Август никогда не являлся убежденным коммунистом. На его памяти подавление антибольшевистских выступлений крестьян  весной двадцать первого года, в которых участвовал и его отец, недовольного открытым грабежом продотрядов. Чудом  остался жив. После  волны расстрелов, прокатившейся по селам, и высылки семей в концлагеря притих и больше не возражал действиям  советской власти. Коллективизацию принял молча. Август тогда школу  агрономов  заканчивал, и вскоре стал специалистом  колхоза. Его приняли  в партию только потому, что должность агронома и заместителя  председателя колхоза была номенклатурной. Сейчас он с легкостью бы отказался от  этого фальшивого звания, но политрук знал, что он  коммунист, и удивился молчанию Гютенгера.
– Выкладывайте свои соображения, почему молчите о членстве?– говорил недовольно Ганичев хорошо поставленным высоким голосом, на который, казалось, уходили  все силы этого щуплого человека.
– Ни к чему оно тут. Нас приравняли к  заключенным, а они, насколько я знаю, автоматически  исключаются из партии, посмотрите, в каких антисанитарных условиях мы живем: спим на голых нарах, ту постель, которая была не у каждого, негде  постирать.
– Нет, вы не заключенные, вы мобилизованные в трудовую армию по указанию товарища Сталина. Запомните это раз и навсегда. В армии существуют как партийные  организации, так и комсомольские. Вам известен, надеюсь, капитан НКВД Карцев, он  назначен начальником нашего лагеря. Так вот, его  требования – немедленно  создать в лагере  партийные ячейки, вести политработу среди бойцов трудармии.
– Да, я знаю Карцева, это был особист нашего района.
– Прекрасно, надеюсь, он  пригласит вас на беседу. Это чуткий и отзывчивый человек. Вы можете высказать ему свои просьбы, как и мне. Они у вас есть?
– Да, во-первых, две недели  сверхурочных работ требуют  увеличения рациона. Иначе мы  не сможем  держать взятые  темпы лесоповала. Во-вторых, у меня находится все богатство моих колхозников – обменные квитанции за сданный государству хлеб и скот, я бы хотел лично вручить их новому  руководству колхоза, если  такое существует, или  вручить каждому  колхознику его долю.
– Паек есть паек. Скоро вы получите деньги за свой труд и сможете дополнительно питаться. Что касается второго вопроса, то вряд ли удастся решить его. Отоваривать зерном квитанции пока не будут. Страна  колоссально недобрала хлеба с занятых врагом территорий. Но чтобы на вас не лежал груз вины, отошлите квитанции по адресам.
– Но я их не знаю. Потом это же  материальные ценности, это те же деньги. Наши семьи в них  очень  нуждаются. Нет, я сам должен раздать все до квитанции. Отпустите меня, я вернусь.
– Хорошо, что вы беспокоитесь о своей чести. Но вам стоит позаботиться и о чести вашей бригады.
Август насторожился.
– Не понял.
– Что тут не понять: слышны антисоветские высказывания.
– Среди моих языкастых не наблюдал.
– Я назову конкретного человека, Шмидт младший. Недоволен сверхурочными часами. Выполняйте норму, перевыполняйте ее в рабочие десять часов – и сверхурочных не будет. Ладно бы  в одиночку возмущался, сторонников ищет, их подбивает, чтобы тоже бунтовали против сверхурочных. Это игра с огнем.
– Шмидт молодой,  семнадцати нет, тяжело мальчишке лямку лесоруба тащить. Ему бы полегче что.
– Нет у нас легкой работы. В похоронную команду его  тоже не направишь, свихнуться может,– сказал политрук и, глядя на шоковое состояние Августа, смутился.– Ладно, спишем   его незрелость на молодость. Это пока  разговор между нами, но ведь дойдет до офицера госбезопасности. Он крут,  церемониться не любит. Действует  строго по указаниям своего наркома Берия и нашего учителя и вождя товарища Сталина. Указания эти жесткие: за дезертирство, отказ от работы, саботаж и антисоветскую агитацию люди подлежат строгой уголовной ответственности с применением по отношению к наиболее злостным высшей меры наказания. Где гарантия, что высказывания Шмидта не будут расценены как злостные. Я пока  в ваши дела встревать не буду, но ты его остуди. Это тебе первое партийное поручение.
Политрук ушел. Август  собрал всех карловчан и рассказал о беседе с политруком,  делая акцент на роптание Гиллиха Шмидта, которого звали на русский лад Генкой и что за этим может последовать.
– Мой совет, как  старшего: держать язык за зубами. А ты, Христиан, береги сына,– обратился он к отцу Гены.– Не забыл еще, как чудом спас тебя Артур Краузе от раскулачивания? Не забыл. И сейчас веди себя с сыном мудро. Если, конечно, жить хочешь.
Август не принял сердцем поручение политрука и решил готовиться к побегу. Стал выяснять, где стоят посты, когда бригада работает на лесосеке, в каком количестве. Время неумолимо катилось к снегам, к морозам. И они пришли обильные и суровые, каких никто из волжан не испытывал. Это не на шутку встревожило. Разве удастся выйти из тайги к населенному пункту, если  не знать местности, да еще по убродному снегу?  Решил ждать удобного случая. Бригадиров изредка отправляли на станцию за продуктами, вот и воспользуется. Перед этим за оставшиеся  деньги он выпросил у лагерного писаря увольнительную без проставленного числа. Боялся, конечно, что тот донесет, но обошлось. Очередь ехать за продуктами на станцию подошла в один из морозных декабрьских дней. Август не колеблясь, бежал, вскочив на идущий на Красноярск товарняк. Документы были при нем,  надежно уложенные между двух портянок и повязанные на пояснице и на животе.
Августу повезло. Товарняк шел в краевой  центр с лесом почти без остановок. Ранним утром он соскочил с платформы заиндевевший, едва не замерзший от наваливающегося сна, но  ободренный удачей, постарался быстрее оторваться от опасного места – вокзала, где полно люду, но и милиции, патрулей из солдат и офицеров наркомата внутренних дел не меньше, где шанс быть схваченным высокий. Оглядев себя критически, пообхлопав свое  драповое пальто с каракулевым воротником, брюки и сапоги не первой свежести, он пришел к выводу, что вполне сходен с  бегущими озабоченными людьми по улицам города, и стал  расспрашивать, как пройти на пристань, откуда летом грузятся баржи. Оказалось, далеко. Шел через мост, боясь быть окликнутым постовым, но пронесло. К  полудню добрался до пристани. Она была пустынна. Рядом с заснеженными крышами  приземистые, широкие склады, очевидно, пустые, без охраны и какой-либо жизни. Прочный лед давно сковал холодные  воды Енисея, и Август понял сложность своей затеи: разузнать на пристани, куда осенью ушли баржи с немцами?
 И все же он разыскал знающего человека. Это был вороватого вида мужик, в ведомстве которого находились два склада с промтоварами, стоящие в глубине хозяйства. Мужик сначала не хотел ничего говорить, но когда Август заикнулся об обменных квитанциях на зерно и скот, заинтересовался.  За квитанцию на тонну зерна он указал направление, по которому  надо двигаться Августу. Еще за пару пудов зерна Август выменял у жадюги ватные штаны и валенки, без которых, по словам  кладовщика, ему ни за что не дойти. Вопрос встал с питанием. В ход пошли все те же квитанции. Отоварить их оказалось не просто, но ловкий кладовщик сумел найти ход и готов был отоварить весь  багаж карловчан. Август вежливо отказал. Кладовщик серчать не стал, а посоветовал поработать у него на складе, пока не спадут начавшиеся декабрьские морозы. Но за ними последовали новогодние, а затем рождественские. Август голодал,  на отоваренные карточки жарил и ел зерно, терял силы и  больше ждать не мог, и вышел ранним утром, когда небо затянуло тучами и мороз смягчился.
– Если будешь давать в день по  двадцать километров, за три дня дойдешь до первых немецких поселенцев. Держись  левобережья, к нему жмись,– напутствовал Августа  кладовщик, казавшийся теперь  Гютенгеру добрым и близким человеком.
Подпоясанный веревкой, с заткнутым с боку топориком и крепкой палкой с гвоздями на конце, чтоб не скользила по льду, Август быстро растворился в предутренней мгле. Ему предстояли две ночевки в лесу, хотя  кладовщик предупреждал, что  встретится на правобережье хутор, а дальше,  на левобережье, напротив островка второй  хутор,  за ним налево  колхоз, и там должны быть  немцы. Август решил сторониться людей, а все расстояние покрыть за два дня, сделав одну ночевку.

Глава третья

Стояли лютые крещенские морозы. Но почти  все село, кто не был занят на дойке коров, вышли провожать новобранцев, которые, по всему видно, уходили на фронт. Солдатки стояли  тут же хмурые,   заново переживали  осенние проводины на фронт своих  мужей и сыновей. Иные просили  Артура:
_ Не  пишет  мой с  фронта,  может, где услышишь о  нем, так черкни пару  слов, Артурушка.
Артур  молча  кивал головой в  знак  согласия со  щемящим чувством безнадеги и обмана,  но  он  не  мог ни в чем  разочаровать солдаток и брал  из  их рук  тетрадные  клочки, на  которых написаны  имена и фамилии безвестных бойцов Красной Армии.
 Три дня сборов пролетели, как один час. Эльвира не плакала. Молодая женщина носила под сердцем сына Эдика,  знала, что нервный срыв плохо отразится на сыне. Эльвира просто  долго и внимательно смотрела на мужа, прежде чем отпустить его в сани. Все слова  уже были сказаны. Она считала, что  бесконечный повтор их снижает им цену. А  Эльвира не хотела, чтобы  цена ее любви к  Эдику снизилась: она бесценна не только потому, что выдержала  тяжкое испытание голодом, холодом, непосильным трудом, неустроенностью быта, а главным образом сотворением новой жизни. Эту жизнь она выносит в себе, несмотря на то, что всякая жизнь теперь, как спичка подмокшая, она вообще  может  не вспыхнуть, или потухнуть,  не догорев. Но все же земля с появлением на свет нового человека  станет богаче. Это  убеждение придавало дополнительные силы будущей матери, предназначенной обновлять человечество и мир. Ничто не должно помешать выполнить ей эту миссию. Эльвира всегда будет помнить черты милого. Жарко поцеловав в губы  мужа, тихо прошептала:
– Садись в сани, тебя ждут.
В эту же секунду оторвалась от груди Романа и  Мария, она тоже носила под сердцем новую жизнь, была напугана расставанием, дрожала всем телом, а слезы неуемно катились по ее щекам. Такой – плачущей, бесконечно милой и нежной – осталась  она в памяти у Романа,  и жалость к любимой   потом часто терзала его  душу, но и согревала: есть на свете человек,  который  без него  не может жить. Может быть, его мысли не отвечают глубокой нравственности, потому что эгоизм присутствует в каждом, и в нем тоже. Он бы скорее огорчился, не увидев свою жену плачущей, как  это случилось  с Эльвирой. Но у них своя любовь, не менее глубокая и верная, более давняя, чем у него. Роман не представлял, как будет жить без него Мария, и  как  будет жить он без нее сам. Все впервые происходило в их жизни, как, впрочем, и у Эдика с Эльвирой, жаль только, что все в обостренном виде, где искренность и фальшь видны как на ладони.
Молча грустил Андрей. От Бригитты более месяца не  приходили письма, как она там? До весны откладывали они  встречу, в своих письмах клялись в любви, объявили себя женихом и невестой. Только расстояние не позволяет им соединить свои сердца навеки, сплести воедино руки и саму жизнь. Андрей первый уселся в сани, кутаясь в тулуп,  оттуда успокаивал мать и отца, что он постарается выжить и вернуться живым и здоровым.
Карловчане, со слов Августа,  предполагали, куда их мобилизуют – не на фронт, не на войну, а на стройки, на лесозаготовки, где  их ждет нелегкий изнурительный труд, но там не убивают, не ходят в атаку на танки, не испытывают бомбовые удары с воздуха. Труд не страшит, они не белоручки, люди самой  крепкой крестьянской закваски. Они умеют делать все то, что им предстоит. Но ни Артур, ни его молодые спутники не представляли  и половины тех лишений, какие выпадут на их долю в трудовой армии, создать которую решил Государственный  Комитет Обороны, вдохновляемый вождем всех народов. Артур догадывался, что Август не решился рассказать всей правды о существующем лагерном режиме и порядках, щадя больше всего себя, чем  мобилизованных, ибо  не хватит его красноречия, чтобы люди поняли, в какой ад они окунутся. Да и ни к чему было заранее пугать как отъезжающих  мужчин, так и  остающихся в селе  родных предстоящей  тяжелой жизнью в  неволе, ведь каждый надеялся на лучший исход и будущую встречу, когда бы она не произошла.
– Будет трудно, сынок, – сказал Август Андрею, напрягая нервы,– главное, там не растерять физические и моральные силы. Держитесь одной ячеей, за Артура, он подскажет, как надо вести себя. Прощайте.
– Спасибо на добром слове, Август. Я не надеюсь на легкую жизнь  за колючей проволокой. И настраиваю себя и молодых на тяжелейшую борьбу за жизнь. Прощай.–  Артур дал знак вознице, тот понукнул пару, впряженную в розвальни, и они заскрипели полозьями по стылому снегу, увозя, одних с верой в благополучие остающихся, оставляя другим надежду на лучший исход и будущую встречу. Этот стылый скрип полозьев прошелся по душам каждого, стал  сигналом к всеобщему бабьему воплю, который напрочь  заморозил  веру в благополучный исход, подняв холодную тревогу,  пронизал сердце каждого, не найдя в нем теплого уголка.
– Ну что ж, бабы, не вы первые, не вы последние отправляете на ратные дела дорогих мужиков. Вот они, солдатки, рядом с вами,– сказал председатель Еремин.– Будем как-то жить, пособляться. Надежда только на самих себя, на свои руки.
Еремин тяжело повернулся, пронзительно скрипя о снег деревянной ногой, и  подался в контору. Пока он шел к  крыльцу, розвальни скрылись за поворотом улицы, и толпа немок и русских баб задвигалась. Одни направились в сторону землянок, другие по своим дворам, третьи по  рабочим местам.

Такие же подводы и пешие группы устремились из сел, хуторов, аулов и местечек в районные военкоматы на огромной территории страны, охватывающей Омскую, Новосибирскую области, Алтайский и Красноярский края,  Казахстан, его северные и восточные области. Мужчины и юноши шли и ехали с удовлетворением, что они понадобились фронту, как весь советский народ, встанут в ряды защитников своей  родины. Смущало и волновало отцов и мужей оставшаяся неустроенность семей. Не было бы потери нажитого на Волге, в Крыму и на Украине и в других городах и селах страны, где расселились за века немцы, не  так болела бы душа. Все там было: и  добротный кров над головой, и хозяйство, и работа, и появившийся в последние годы достаток. Но общипанными курами на морозе с пустыми зобами выглядели оставленные  семьи в незнакомых местах с суровым климатом, где не хватало не только хоть какого-то жилья, но и работы. Откуда ж ей взяться, если кроме немцев, насчитывающих около миллиона человек, здесь же принудительно жили сотни тысяч граждан прибалтийских  стран, поляков, финнов, греков, западных украинцев. Ясно, что производство сию минуту не могло возникнуть, как  грибы после теплого летнего дождя, его надо было создавать. И получив около полутора миллиона голодных ртов, большевистские вожди стали  лихорадочно исправлять свои ошибки. Один за другим посыпались постановления  Государственного Комитета Обороны, Совнаркома страны и ЦК ВКП(б) о различном расселении, таком, как на развитие рыбных промыслов Крайнего Севера, мобилизацию немцев и других народов в трудовые армии, где они  в составе действующих строительных и производственных бригад, колонн и  отрядов, львиную долю которых составляли заключенные, должны трудом крепить оборонную мощь воющей страны.
Но и здесь лукавая власть не решилась сразу сказать правду о трудовой мобилизации своих граждан. Она продолжала держать  в неведении эту цель, опасаясь повсеместного возмущения, неповиновения и даже коллективного протеста, попросту бунта. И каково же было разочарование тех, кто надеялся надеть форму бойца Красной Армии, влиться в ее ряды, когда выяснялось, что эшелоны, в которые садились мужики на узловых станциях, идут на Урал  на строительство Бакалского металлургического  и Богословского алюминиевого заводов, где требуется 35 тысяч человек; уходили эшелоны с людьми на лесозаготовки в распоряжение самого жесткого наркомата внутренних дел, увозя 45 тысяч человек; на строительство железных дорог отправлено 40 тысяч немцев. И тянулись на запад эшелоны со стылыми, плохо обогреваемыми  вагонами, в каких  не так давно везли их семьи в пустынные, полудикие степи и леса.
Вспышки недовольства из-за обмана были не редкость. Протестовали против ложной  цели мобилизации, против отрыва главы  от семьи, которая остается без крова и пищи на милость нищенствующего колхоза, его коллектива и председателя, неспособного обеспечить нормальную жизнь оставшимся детям, женщинам и старикам, а также нежелания работать на трудовом фронте.  Начальник Новосибирского УНКВД майор  госбезопасности Малинин докладывал в столицу  о политическом настроении мобилизованных, приводя их реплики:
 «Сперва нас выгнали в Сибирь, загнали в колхозы под силой страха и голода, заставили работать в колхозах бесплатно,– высказывался Эндрауп из Чулымского района. Ершистый на вид он обладал таким же занозистым характером и молчать не мог. – Сейчас придумали мобилизацию. Отправят, наверное, куда-нибудь на строительство, заставят опять работать бесплатно, а семьи наши умрут с голода в колхозах, в чужой стороне. Потом  загнемся от голода и мы сами».
«Если не обеспечите семью хлебом, в трудовую армию не поеду, что хотите, то и делайте. Хоть расстреливайте на месте,– высказывал свое возмущение материальной необеспеченностью оставшихся семей  мобилизованный Август из Чебулинского района».
«У нас у всех есть одно общее дело – это возвращение обратно на родину,  в Немреспублику. Здесь мы разбросаны,  а там,  в трудовых коллективах,  будем сконцентрированы, и это будет большая сила, которая может предъявить разные требования, а в случае чего – и по-единому действовать,– убеждал своих земляков Меркер из Здвинского района».
Подобные единичные протесты власть не смущали. Тут же против недовольных возбуждались уголовные дела.  Их быстренько судило Особое совещание, и опасные элементы попадали за решетку на длительные сроки, наиболее несговорчивых расстреливали. Жестокость, возведенная в ранг закона, не была жестокостью, ее надо было понимать иначе. Она являлась неизбежностью, питая среду нарождающейся новой формации – насильственного социализма. Чтобы себя утвердить, как показали прошлые годы, она  не считается ни с чем. Жизнь человека не стоила  ломаного гроша, и даже мухи. Иной реальный храбрый портняжка с малиновыми петлицами в  своих кровавых упражнениях над бесправным мобилизованным контингентом мог заткнуть  за  пояс сказочного героя Андерсена, бившего одним ударом  семерых.
Воюющей стране нужна   огромная, работоспособная трудовая армия. Чтобы  люди прибыли в пункты назначения в силе и здравии, организаторы, учтя ошибки осеннего переселения, постарались обеспечить собранную в кулак рабочую силу питанием и сносными условиями жизни при передвижении в лютую зиму,  которая принесла успех в Московской битве. Но как ни старались профессионалы-лагерники  и их помощники, неразберихи избежать не удалось. Погрузки людей, под  покровом секретности, производились исключительно ночью в сутолоке и спешке. Эшелоны подавались зачастую без питьевой воды и санузлов, что приводило к тяжелым вспышкам инфекционных заболеваний. В эшелоне под началом Базаева вспыхнул тиф. Состав остановили в Омске, и с него сняли  двести пятьдесят трупов. Часть больных разместили в больницах города, здоровую часть людей, после проведенной дезинфекции вагонов, отправили по назначению.
 Подобное  повторилось в 309 составе, где спасать людей хватились чуть раньше, но и здесь набралась полусотня трупов, и почти пол-эшелона людей оказались больными. Но ад пути быстро закончился, и его заменил ад труда и жизни в рабочих колоннах.

Эльвира не помышляла оставлять свою землянку, топчан, где она спала с Эдиком, где ощущала его сильное тело, дающее  столько сладостных минут. Она будет жить воспоминаниями о всем том милом и ласковом, что происходило между ними в этом маленьком земляном пространстве с теплой печкой и мерцающим слабым светом жировика, которого достаточно, чтобы не только  еще  и еще раз рассмотреть гибкое и прекрасное  тело мужа, сбросив  с себя все одежды, но и увидеть всю красоту и гармонию их брачных действий и движений, и каждый раз  открывать что-то новое в нем и запоминать умом и сердцем,  сознавать, что это жизнь во всем ее богатстве, со всеми ее прелестями. Она ни за что не уйдет отсюда, не оборвет эти воспоминания, покинув  драгоценное ложе,  не оставит свои чувства во мраке пустой землянки. Ее не надо уговаривать перейти  под одну крышу к родным, чтобы легче жилось, меньше тратить сил на обогрев землянки, да и стол сообща собрать легче. Выбор у нее есть: можно к свекрови, которая любит  ее, можно к матери и братьям-подросткам. Насчет питания Эльвира согласна, она, пожалуй, будет питаться вместе с матерью  или со свекровью, но землянки не оставит. Ничего,   сходит  в лес, напилит дров, натаскает, сил хватит. Да и Эдик позаботился, вон сколько  наготовил, а скоро весна. Лютый январь кончается. Никакие уговоры не способны изменить  ее решение. Все, на этом точка. На Марию, перешедшую жить к матери, ей показывать пальцем нечего. У нее своя любовь, свои убеждения. Хоть в этом-то дайте свободу выбора, коль остальные права,  и вообще свобода у них отобрана властью!
 И от Эльвиры отступились. Она ходила на ферму, ухаживала за группой телят. Сама возила с сеновала  сено, запрягая в сани лошадь, получала за это карточки на хлеб и запись трудодней. Но несчастье к ней пришло с той стороны, с какой меньше всего ожидала. В конце февраля в колхоз приехал уполномоченный и потребовал сдать на мясо  гурт бычков, хотя те еще не нагуляли достаточный вес. Еремин   собирался продержать их до осени и  благополучно выполнить план сдачи мяса государству. Но пришедшая из края разнарядка все сломала. Охая и ахая, стали отбирать по всему стаду быков, которые более-менее выросли. Но общий вес не  выходил, пришлось стадо ополовинить, скотники, которые ходили за бычками, остались без  поголовья, и  Еремин поставил бабу Нюру на место Эльвиры, тем самым урезая ее хлебную карточку. Заплаканная Эльвира прибежала к матери с тяжелым известием. Женщины поревели, да что поделаешь, на Еремина  обижаться не приходится. Остается ждать весны, когда работы в колхозе прибавится. Летом посадят огороды, картошка с овощами на зиму нарастет. О родах, которые должны быть в мае, как-то не беспокоилась. Слишком далеким казался этот сибирский май.

Начальник управления НКВД по  Красноярскому  краю Семенов встревожено читал совершенно секретное  постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП (б) от  шестого января 1942 года. В нем ничего необычного для его глаз и слуха  не было, так как касалось немцев-переселенцев. Все те же жесткие, конкретные формулировки, разящее сталинское  слово, как кинжал. В Кремле с немцами не церемонились ни осенью прошлого года, ни сейчас. Это не фронт, где немецкие полчища вооружены до зубов и хорошо обучены. Со своими успешно справляются силы внутреннего ведомства. Он, Семенов, не против жестких мер, пусть  потрудятся на важнейших объектах во имя победы. Но постановление, которое он  держал в руках, привело его в  дрожь: сейчас, когда еще трещат морозы и снега замели все дороги, оно просто невыполнимое. Полетит его голова. Семенов стал испуганно  озираться по сторонам: не услышаны ли  его мысли сидящими в кабинете заместителями? В январе он провел срочную мобилизацию немцев-мужчин. Она,  по существу, еще не закончилась, добирают остатки до плана по февральскому постановлению  и вряд ли доберут. Его соратники в Новосибирске столкнулись с такой же проблемой недобора, и вот это новое, видать, специально придержанное постановление, чтоб могли  разобраться с  первыми массовыми мобилизациями. Семенов перекинул на настольном календаре февральскую страничку, стараясь расслабиться.
– Нет ничего невыполнимого, коль  постановили партия и правительство!– грозно окинул взором Семенов собравшихся, которые  документ читали под роспись, а он напомнил основные его положения, повелевающие органам внутренних дел переселить на Север в рыболовецкие хозяйства 50 тысяч немцев, в том числе по Красноярскому краю  десять тысяч человек.– Или есть, кто думает иначе?
В кабинете гробовое молчание. Иначе никто не думает.
– Хорошо, давайте решать, как его можно выполнить. Прошу ваши соображения.
– Хотелось бы знать, как поступают в Новосибирске? Малинину там придется перебросить из центральных районов в Нарымский округ 15 тысяч немцев. Что он думает?
– Я  интересовался,– глухо ответил Семенов,– решение пока не найдено. Будет ждать навигации.
– Нам ничего не остается, как провести  тщательный учет оставшихся семей после двух мобилизаций. Всех немцев, а это в основном женская половина и подростки, что размещены в Минусинском, Краснотуранском районах, да и во всех остальных, прилегающих к Енисею, постепенно сосредоточим  возле пристаней. Не хватит – подтянем из отдаленных. Это Шарыповский, Ачинский, Бирюсинский районы. На это уйдет немало времени. Глядишь, и река вскроется.
– Предложение разумное. Время для подготовки есть. Поручаю вам  его разработку. У кого еще есть мысли?– Семенов тяжело заглядывал в души каждого заместителя и убеждался, что кроме трепета от его проницательного взгляда ничего нет. Впрочем, точно так же он себя чувствовал,  когда вот так же пронизывал взглядом заместитель наркома Василий Чернышов, побывавший недавно с визитом в крае.
Мыслей не было. Их сковали сорокоградусные морозы. В Игарке, передают синоптики, они еще  круче. Куда ж соваться?
«Могли бы учесть  климатические условия Сибири, повременить с переселением,– вновь взялся Семенов за мысленные упреки кремлевским функционерам.– Попробуй, не выполни! Надо ухватиться за светлую мысль Капустина и потихоньку действовать».
   – Капустин, собери-ка все данные по плавсредствам. Хватит ли барж, чтобы такую массу людей и продовольствия перебросить за одну навигацию? Это меня беспокоит. Все посудины учти, весь флот в кулак собери.
 «Мое дело людей в лагеря доставить, пусть потом за их жизни ведомство Наседкина  отчитывается. Под меня тогда статью не подведешь!»,– размышлял Семенов, бодря себя казуистическими мыслями.




Глава четвертая
 
Капитан Фрицлер и старший лейтенант Рисс с орденом на груди, а также остальные офицеры  обсуждали только что свершившийся факт – сдачу представителю госбезопасности личного оружия. Они стояли толпой возле административного  здания, на котором не висело никакой  таблички с названием учреждения или стройки. По обеим сторонам на приличном удалении от них тянулись ограждения из колючей проволоки с вышками для часовых.  Вдоль  разбитой гравийной дороги уходили в глубину приземистые и длинные, напоминающие овощные склады, помещения с широкими пологими крышами под толем с многочисленными печными трубами. Окон по сторонам нет,  а только на  фронтоне, где  высокой будкой обозначился вход. Разгоряченные неприятной процедурой, офицеры докуривали последние запасы папирос, как перед ними  показался строй военных. Но чтобы это значило: ни у кого из них не видно  знаков различия. Что происходит, куда они попали? В концентрационный лагерь? Какой? Не изменников же родины, не политических же заключенных? Вон по  темным пятнам на  петлицах угадывается, идет в общем строю бывший подполковник, а командует колонной офицер НКВД.
– Подтянись!– звучит  резкая команда,– шире шаг!
Колонна, меся грязь  осенней распутицы сапогами,– это офицеры, и ботинками с обмотками, – это рядовой  состав, вышла из ворот лагеря и двинулась в сторону стройки, где рычали экскаваторы, бульдозеры, возвышались подъемные краны. Отчетливо доносился гул множества грузовиков.
Капитану Фрицлеру ясно, что происходит на стройке:  выполняется нулевой цикл какого-то гигантского завода, видны уже и первые кирпичные кладки, где  торчат стрелы подъемных кранов.
– По всей вероятности, будем строить какой-то завод,– прервал затянувшееся молчание Фрицлер, обращаясь к танкисту и остальным офицерам.– Я это чувствую не только нутром, но и вижу глазом. Я же военный строитель.
– Тебе и карты в руки, но я-то не строитель, танкист, вот стоят  артиллеристы, там связисты,– ответил  Рисс с явным недовольством.
– Тебя посадят на бульдозер, если  у них нехватка в специалистах, а так лопата да тачка.
– Ты заметил подполковника?– нервничая,  сказал Рисс.– Я его всего  глазами прощупал, не заморен, значит недавно, сапоги еще блестят, фронтовой штабник, а почему без знаков различая? И речь слышал немецкую…
– Вон идет наш особист, сейчас все разъяснит,– холодно сказал Фрицлер, и его слова тут же подтвердились.
– Порядок действий следующий. Поскольку офицеры по прибытии в Бакалстрой сдали личное оружие представителю госбезопасности, предлагаю, сразу же после бани, в которую вы сейчас пойдете, снять все знаки различия как офицерскому, так  и сержантскому составу,– особист поднял руку на волну возмущения, призывая  военных к дисциплине в строю и молчанию.– Вы, наверное, обратили внимание на только что прошедшую колонну? Это бывшие военные немцы, снятые с фронтов и уже втянувшиеся в трудовую деятельность. Будете, как и они, строить металлургический завод. Капитан Фрицлер, предположительно,  станет руководить вашим  отрядом как военный строитель. Дальнейшие инструкции и распоряжения получите после помывки и расквартирования в казармах. Слушай мою команду! Направо, шагом  марш!
– Я не буду снимать свои квадраты,– сказал Рисс,–  это звание мне присвоено приказом  наркома обороны. Вот когда я увижу приказ о своем разжаловании, подчинюсь. Но не этому особисту. Он провоцирует нас, испытывает, насколько мы верны своей присяге: защищать  Родину.
– Ты прав,– согласился Фрицлер.– Но почему же разжаловано столько офицеров в  той колонне?
– Возможно, они в чем-то провинились?
– Не думаю. Они, как и мы, жертва чьего-то бешеного произвола.
Подошли к бане –  небольшому бетонному зданию, из крохотных окон которого струился  пар. Видно, что отсюда только что ушла партия помывшихся  людей. К зданию примыкала  кочегарка с  высокой трубой, из которой валил дым. Котлы работали на полную мощность. Из бани вышел человек без рубашки и майки, опоясанный прорезиненным  фартуком, на котором видны прилипшие остриженные волосы.
– Заходи по двадцать человек на стрижку волос,– сказал человек в фартуке,– оболваним, тогда – мыться.
– Выполнять,– распорядился особист.– Капитан Фрицлер, покажите пример, постригитесь первым.
– Вы смеетесь надо мной,– возмутился Фрицлер.– Вы, наверно, забыли, что в армии офицеров наголо не стригут.
– Так то в армии. Забудьте про нее,  вы теперь в распоряжении наркомата  внутренних дел, в одном из его лагерей, и вся ваша братия входит в состав трудовой армии. Будете строить металлургический завод, а  жить на полной самоокупаемости.
– Нас снимают с довольствия?– не выдержал старший лейтенант Рисс.
– Да, и не только, нормы питания установлены лагерные. Но мы отвлеклись от вопроса:  офицеров назначают бригадирами, поэтому я освобождаю вас от стрижки волос. Потом сами оболванитесь наголо, когда вша прижмет,– он  ехидно ухмыльнулся.– Начните стрижку с  сержантского  и рядового состава. За неподчинение будет применяться строгая мера наказания, вплоть до суда,– особист оглядел  длинную колонну и с удовлетворением отметил, что со всех сторон ее оцепили вооруженные солдаты с красными петлицами.
Заметил это и капитан Фрицлер.
– Что означают эти солдаты с оружием?–  не повышая голоса, спросил Фрицлер, но Рисс видел, с каким трудом далось  это спокойствие: капитана била дрожь, в лицо хлынула кровь.
– Я уже сказал:  с этого момента вы теряете все права военнообязанных и являетесь мобилизованными в рабочие колонны  трудовой армии, которая  охраняется силами наркомата. Вы не только снимаетесь с интендантского  довольствия и переходите на общелагерный режим, но вам придется снять знаки различия. Об остальных правилах   ознакомитесь после  помывки.
– То есть нас приравняли к касте заключенных, только нашли благозвучное название!– выкрикнул  старший лейтенант Рисс.
– Ты очень догадлив, старшой. Но прекратим базар, я и так позволил себе сказать вам лишнее. Капитан, проведите помывку людей!
Фрицлеру ничего не оставалось делать, как под дулами винтовок и автоматов отдать команду первым двадцати солдатам пройти в  парикмахерскую и далее в баню.
– Смены белья не будет,– добавил особист,– прикажите по возможности  провести личному составу стирку белья. Надеюсь, завшиветь никто не успел?
Все сегодняшние события для капитана Фрицлера, как и для старшего лейтенанта  Рисса и остальных лейтенантов, которых насчитывалось два десятка, были сравнимы лишь с теми и даже более угнетающими, когда их  без объяснения сняли с фронта, погрузили в  вагоны и повезли на восток. Но это не был апогей унижения человека как  личности,  добровольно давшего клятву защищать Родину от внешнего врага, кто бы им ни был. Их никто не принуждал стать офицерами, они сознательно избрали  эту профессию и  исправно исполняли свой долг, как исполняли его их предки, служа государю-императору. Что ж, они готовы служить и дальше, выполнять то, что им прикажут их старшие командиры, наконец, нарком или сам Главнокомандующий. Но зачем же поступать вот так подло и низко. Лишь только потому, что они немцы и Гитлер напал на Союз? Фрицлер вспомнил, как на станции разгрузки  прибывший военком, в чине полковника, отдал команду  построиться поротно и маршем двигаться в район сосредоточения, для получения нового  задания.  Там у них не отняли личное оружие. Они так и  шли походным маршем, пока не прибыли сюда, за колючую проволоку, и только здесь от них  потребовали  сдать  пистолеты, так как они больше не понадобятся.  Все подчинились, никто и не думал сопротивляться. Теперь всю эту игру капитан Фрицлер назвал лицемерием и фарсом. Унижение достигло своего апогея сейчас, при уничтожении его как офицера, сделав его рабом без кандалов. Раб без кандалов более унижен, чем раб в кандалах, ибо второго боятся. Но он никому не угрожает, так же, как этот славный танкист-орденоносец Рисс. И все же его боятся, к ним выставили охрану, осталось только надеть кандалы.
– Рисс, ты понимаешь, какая завертелась  вокруг нас несуразица, какая черная метель? Я поторопился сдать пистолет. Но мне нужна лишь одна пуля!
– Вы не правы, капитан,  я бы сначала разрядил обойму в этих тыловых крыс. Моя честь поругана. Посмотрите, что делается: нас унижают, гонят сюда как баранов, а мы хоть бы огрызнулись, дали себя унизительно обезоружить. Я хочу бороться. Человек, вставший на защиту своей чести, всегда  борец!– Рисс говорил это  горячо и  убежденно.– Мы должны набраться мужества, протестовать, отстаивать честь и права человека, ни в чем не запятнавшего свою репутацию.
Слова младшего  товарища всколыхнули душу капитана, ему даже стало стыдно за минутную слабость. Чувство это  было подлинное, а он  знал по себе, что подлинное чувство стыда одинаково ранимо, как перед одним оком, так и перед сотнею.
– Ты прав, мой товарищ, нам нельзя унижаться и терять свою честь и достоинство. Мы ни в чем не преступили закон, наша совесть чиста,– сказал капитан, беря себя в руки. Но ему так и не удалось в этот день восстановить то душевное равновесие, в каком он привык пребывать. Он машинально мылся, одевался, отдавал команды строиться,  идти первой половине отряда к  казарме, которая находилась в километре от бани. Но это была не казарма военного образца, а типичный лагерный барак, наполовину врытый в  землю, с  двумя  ярусами нар на тысячу человек, кое-где с маленькими над самой землей окнами и пологой крышей на два ската.
Казарма пустовала, приготовлена к приему людей. Видна свежая побелка стен и  стойкий запах хлорки.
– Ваша  новая родина. Занимайте,– не без ехидства сказал  все тот же особист, которого капитан Фрицлер уже  ненавидел всей душой.– Прием пищи в смежном здании, там столовая лагеря. Уточните свое  время по номеру  казармы. Для сведения: лагерь усиленно охраняется по всему периметру. За побег – вышка. На сегодня у меня все. Устраивайтесь и отдыхайте,– и особист удалился, оставив для охраны двух солдат с автоматами, которые издалека наблюдали за действием вновь прибывших немцев.
Изолированных от внешнего мира, без писем от родных, без газет и радио, капитана Фрицлера, как  и его товарищей, угнетала немота и глухота. Это была искусно сооруженная камера-одиночка,  напичканная двумя  тысячами военных, куда  не  проникают  звуки жизни воюющей страны, эта камера-одиночка без стен и перенаселенная людьми была  изощренным  изобретением современного  иезуита,   превосходила собой психологическую пытку узника, от его длительного  содержания в  самой  элементарной одиночке. Как   ни старался капитан выяснить у  конвоиров создавшуюся ситуацию,  ничего не добивался, натыкаясь на  глухую стену  словесного молчания: «Не положено разговаривать». Сердце болело за родных. Он хорошо знал, как отражались на семьях аресты и суды офицеров  любого ранга. Заточение за колючую проволоку военных, иначе как  очередной волной репрессий, назвать нельзя. Начнется охота на его жену и детей, которых он видел редко в мирное время, постоянно  находясь в полевых условиях то на строительстве укрепрайонов, которые, он уже  знал,  не смогли  сыграть  возложенную на  них оборонительную задачу, то стратегических мостов, то запасных аэродромов. Переписка с семьей потонула в хаосе войны. Это волновало, но не досаждало неизвестностью положения, как теперь психологически изнуряет и злит, подобно  голодной собаке, перед которой держат кусок мяса, но не дают сожрать. Хоть  бы какой-нибудь просвет обозначился в этой пытке неизвестностью.
Капитан  лежал на нарах, силясь заснуть, как над самым ухом услышал шепот.
– Товарищ капитан, это ефрейтор Фишер.
В казарменном  мраке  капитан едва смог различить осунувшуюся, остроносую и рыжеватую физиономию ефрейтора. Он походил на пугливую мышь, готовую дать стрекача в любую секунду. Но какое-то важное дело заставило ефрейтора пересилить страх, пробраться  с середины казармы, где под фонарем сидели два охранника и  лузгали семечки, чтобы не уснуть.
– Я вас слушаю, ефрейтор,– так же тихо отозвался Фрицлер.
– Наше положение, думаю, гораздо хуже, чем кажется. Вы знаете, я был при  штабе  армии переводчиком и видел секретное предписание об изъятии всех немцев с фронта. Но мне  удалось услышать пару фраз командующего и начальника штаба. Генерал высказывал  свое неудовлетворение по поводу предписания в разгар тяжелых боев. Но начальник  штаба  сказал, что дело обстоит гораздо серьезнее, это касается всех   немцев.
– Что ты этим хочешь сказать?
– То, что в колонне вместе с военными, что встретилась сегодня нам, я увидел своего преподавателя института, немца. И мое  предположение, что выселять будут всех немцев в глубь страны,  подтверждается,– ефрейтор  тревожно умолк, ожидая реакцию капитана.
– Может, он чем-то провинился?– после  долгой паузы раздумья ответил  капитан.
– О нас тоже так думают. Но я за собой вины не чувствую, тем более вы, когда на ваших «ежах» так удачно была отбита танковая атака фашистов.
– Ты прав, ефрейтор, неужели сорвут с насиженных мест всех соотечественников? Где же искать наши семьи?
– В Сибири, не иначе, куда год  назад  угнали  тысячи прибалтов.
– Откуда ты слышал о прибалтах?
– Весной наш  штаб стоял в Вильнюсе, ходили разговоры.
– Ты умеешь хранить тайну, это хорошо. Молчи  и теперь. Надо все точно выяснить.
– Хорошо, товарищ капитан, разрешите  удалиться?
– Давай, ефрейтор, спасибо за информацию.
Фишер  бесшумно нырнул под нары и скрылся, а капитан,  холодея  сердцем от его  известий, медленно окаменевал. Лишь в мозгу застряли слова:
«Прозевал войну, теперь на нас срывает зло! Не окажется ли это зло для страны бумерангом?»

Глава пятая

Дмитрий Ковтун донес по инстанции, что эшелон с переселенцами под его командованием доставлен к месту назначения. В рапорте называлось число живых,  отставших в дороге, и  умерших. Его команда была передана в соответствующее подразделение, только в ней не числился больше сержант Шевцов, попавший в пьяном виде под колеса идущего навстречу локомотива. Санитарного инструктора Рудакову  и одну ее помощницу Ковтун взял с  собой, надеясь вместе продолжать службу в той воинской части, в какую по их рапорту определят в военкомате Новосибирска. Ковтун надеялся встретить там своего старого товарища по гражданской войне. И рассчитывал на его содействие по направлению  в действующую  армию. С него хватит воевать со своим народом. Вся эта переселенческая эпопея немцев  перевернула его взгляды на его родной наркомат, на штыках которого  кровь его ни в чем не повинных соотечественников. Но не только. Он совсем по-другому  смотрел теперь на всю систему, которая без насилия над личностью ничего не могла  делать. Оно лежало во главе угла самой власти, и красная книжечка, что покоилась в его нагрудном кармане, теперь жгла кожу. Но он понимал, что  выбросить ее не может, иначе погибель, а ему надо еще отомстить за племянника, за сына, от которого нет третий месяц ни одной весточки. Он не произносил это слово даже про себя, но не думать не мог.
Военкомат был переполнен военными. Ковтуну с трудом удалось отыскать Николая Рябова. Он шел, такой же юркий и быстрый, как в годы юности, сухощавый и  крепкий, с кипой бумаг в руке по коридору в чине подполковника. Здесь базировался округ, и высоких чинов  хватало.
– Николай!– окликнул его  Дмитрий,– дружище, наконец-то я тебя  встретил!– Они шли навстречу друг другу, и на глазах у  любопытных, улыбающихся офицеров, крепко обнялись.
– Какими судьбами в наши края?– спросил Рябов, увлекая за собой Ковтуна,– если поздороваться – спасибо, если  в командировку –  давай встретимся после восьми вечера.
– Я к тебе за помощью. Сопровождал эшелон с немцами-переселенцами. Сдал все честь честью. А теперь хочу на фронт. Не выдерживает душа мирной работы. Ты же знаешь, как я стреляю!
– Еще бы не знать, не раз твой точный выстрел спасал  и мне жизнь, и   нашему комэску, светлая ему память.
– Ну, так что, поможешь? Меня мое начальство вряд ли отпустит. Оно, правда, далеко, в Саратове, что, кстати, к лучшему.
– Надо подумать. Я сейчас   как раз формирую батальон снайперов. Жутко трудное дело. Всех охотников таежных собрал, вот видишь документы. Собираются  крепкие ребята, а командира у них нет. Вот и доложу сейчас же  военкому, порекомендую тебя. Так и скажу, что бьешь в десятку с обеих рук.Чемпион…
– Чемпион наркомата,– подсказал Ковтун.
–  И документ есть?– усомнился Рябов.
– Есть, Коля, есть. Я все с собой прихватил. Я еще в Саратове на тебя рассчитывал.
– Что-нибудь с начальством не поладил?
– Было дело, но по мелочам.
– Ну, смотри, военком с хвостами не любит.
– Ничего серьезного. Все на этой же почве: снайпера в тылу держат.
– Все, оставайся здесь, жди, – подполковник  завистливо уставился на  идущих за  капитаном двух санинструкторов.– Это  твои?
– Мои, с эшелона. Девчонок надо куда-то пристроить.
– В батальон!– бодро ответил   подполковник, и скрылся за массивной дверью кабинета военкома.       – Товарищ капитан, он это о нас сказал: в батальон?
– О ком же еще, если вы, вопреки  моей команде, мне пятки оттоптали,– Ковтун весело смотрел на Людмилу Рудакову. Девчата на радостях принялись хлопать в ладоши и едва не пустились в пляс.
– Капитан Ковтун, к военкому,– раздался через десять минут зычный голос ординарца.
– Есть,– подтянулся Ковтун, поправляя  фуражку и  портупею,  в ту же минуту скрываясь за дверью.
Военком, генерал в годах, встал навстречу Ковтуну, пожал крепко руку.
– Если ты действительно таков, каким себя выдаешь, место тебе в истребительном батальоне, – генерал грузно сел на свое место.– Ты правильно говоришь, не место таким молодцам в тылу околачиваться. Мы тут, несмотря на нехватку суток, все же стреляем. Сегодня как раз стрельбы. Посмотрим. Если ты выбьешь десятку хотя бы одной рукой, зачислим тебя в снайперы.  Команда уже собралась, потренируешь ребят с недельку, сам у них опыта наберешься и – на фронт. Там пройдете  особую подготовку и – в бой. Желаю удачи!– Генерал протянул руку капитану. Видно, у него была такая манера – жать офицерам руку.
Красный, как рак, Ковтун четко развернулся и  вышел из кабинета, где  в напряженной позе его ждали девчата. Широко улыбаясь, Ковтун притянул к себе девчат, обнял их, поцеловал каждую в щеку.
– Зачислены в истребительный батальон,– сказал он, волнуясь, как мальчишка.

Глава шестая.

Все представления об условиях, в каких они будут жить и работать, у Артура Краузе и его спутников перечеркнуло одно неожиданное происшествие. Впервые шагая в голове колонны по территории заснеженного лагеря в направлении своего места жительства, Артур увидел, как дорогу перегородили несколько конных повозок, на которых стояли высокие черные ящики. Колонна остановилась, пропуская повозки. Их было пять штук. Вдруг на одной из повозок, выезжающей по колее на перекресток, соскочило  с оси  заднее колесо. Телега накренилась. От удара  о  твердый снег, стоящий на телеге ящик завалился на бок, и из него посыпались обнаженные тощие  трупы. Возница, одетый в арестантский черный ватник с бледным,  заросшим щетиной лицом, остановил лошадь и, ругаясь на чем свет стоит, соскочил с передка, кинулся устранять аварию. Поднять одному тяжелую повозку, да еще с огромным черным ящиком с трупами, невозможно. Понимая это, возчик стал звать на помощь следовавшего за ним такого же собрата. Тот нехотя слез   с повозки, матюгнул разиню и сказал:
– Самим не поднять такой груз, зови людей, вон целая колонна подошла.
– Мужики, подите сюда!– крикнул первый возчик.– Пособите телегу поднять, да колесо поставить.
Никто не шелохнулся. Артур с Эдиком, Андрей с Романом стояли в первых  шеренгах и видели всю картину. Она рисовала яркое торжество голода. Борьба за жизнь здесь остановилась и была проиграна. Ни у кого не находилось слов выразить свое отношение к случившемуся. Все   ярчайшие эпитеты  перед действительностью окажутся блеклыми. Опрокинувшийся катафалк, этот черный уродливый ящик напоминал Артуру опрокинувшуюся страну, засыпанную трупами – плодами революции, пахарями которой были большевики, в том числе и он. Вдруг Андрей судорожно задергался, побледнел, затем схватился за живот,  и из его рта полилось содержимое  желудка.
– Андрюша, что с тобой?– бросился к парню Артур,– отвернись, не смотри на этот ужас.
– Ну, что вы стали как истуканы,– ревел возчик,– мертвецов не видали? Подождите, подойдет и ваша  очередь.  Живо взялись за телегу! Ну!
Никто не двинулся с места. Возчик подскочил к  первой шеренге и  стал толкать вперед рослого молодого человека, одетого в драповое пальто и меховую шапку ушанку. Эдик на марше  со станции все приглядывался к нему, узнавая в нем Роберта  Шварцкопфа.
– Пошел вон!– резко выкрикнул Роберт, отталкивая разошедшегося возчика.
С середины колонны, в которой насчитывалось до тысячи человек, и разбитой на батальоны, прибежали солдаты сопровождения.
– В чем задержка?–  зло спросил  неизвестно у кого  вооруженный карабином щербатый сержант в  полушубке.
– Телега вот сломалась, а эти немтыри пособить не хотят,– сказал  возчик.
Сержант быстро оценил обстановку, глянул на мрачные и злые лица мужиков, увидел, как  ломает  одного из них вид кучи мертвецов, и, поняв, что может вспыхнуть бунт,  скомандовал:
– Две первые шеренги, в обход, шагом марш! А тебе, болван, наши ребята помогут поставить  телегу на колесо, трупы собирай сам.
Роберт Шварцкопф бросился бегом, увлекая за собой две  левых шеренги, огибая развалившуюся телегу. Артур и Эдик подхватили под руки Андрея,   поддерживая его, поволокли прочь от жуткого места. Роман остался ждать своей очереди, когда  пойдут две правых  шеренги. Отбежав метров за сто, колонна под командой сержанта стала  принимать  нормальный строй.
– Это что у вас тут делается?– спросил возмущенно Артур.– Трупы-то почему навалом и голые? Кто такие?
– Поживете, узнаете,– зло  ответил  сержант, скрежеча щербатым  ртом, словно ему  на зубы попала горсть песка.– Разговоры прекратить. Вы военизированная команда, соблюдайте в строю дисциплину, если не хотите неприятностей.
– Но ведь такое надругательство над мертвецами!– не выдержал Роберт Шварцкопф.– Неужели это у вас в порядке вещей?
– Колонна, стой!– выкрикнул сержант, и когда, сбившись, люди остановились, он жестко сказал:– Возчики понесут наказание. Кто хочет с первого дня получить карцер? Нет желающих? Тогда шагом  марш!
Андрея тошнило, поддерживаемый друзьями, он  напрягал  все силы и мужество, но вид обнаженных мертвых тел стоял перед глазами.
– Дыши глубже,– говорил Артур, – животом дыши, наполняй его воздухом при помощи глубокого вздоха.
Андрей попробовал, стало  легче, он тверже стал ставить ноги, но его по-прежнему  поддерживали.
– Спасибо, дядя Артур, спасибо Эдик, мне уже легче. Я взял себя в руки. Мне стыдно за свою слабость.
– Это не стыд. Это нормальная человеческая реакция. Стыдиться должны те, кто это сотворил. Но эти люди не знают, что это такое. Величина стыда человека определяет его нравственность и саму суть человека разумного, если стыда нет – человек подобен зверю. Мы попали в нечеловеческое общество. Запомним этот урок и попробуем выработать правило сопротивления зверскому содержанию людей.
– Будет ли это в наших силах?– усомнился Андрей.
– Сил прибавят мечты о Бригитте. Верь в это, друг мой,– сказал Эдик,–  я становлюсь сильнее при воспоминании  о жизни с Эльвирой,  надежда на встречу с нею и будущим сыном не дает расслабляться.
– Эдик прав,– сказал Роман,– если б не  Мария, я бы пал духом. Жаль, что тебя и Бригитту разлучили, и вы не поженились. Но о каком правиле  вы говорите, дядя Артур?
– Я еще не знаю. Но первое, что приходит на ум, это наша постоянная поддержка друг друга. Веник всегда сломать труднее. Мы должны жить и работать в одном месте и обязаны выжить. Такую клятву  мы давали своим родным.
Они шли по хорошо утоптанной многочисленными ногами дороге. Стояло безветрие, и тридцатиградусный мороз казался мягче, но на отросших усах, за долгую дорогу сначала  в военкоматах, затем на сборных и пересылочных пунктах, намерзали сосульки. Артур  обламывал их  пальцами и все всматривался в окрестности. Они были безрадостными: то там, то здесь прижатые снегом к самой земле тянулись широкие и пологие крыши бараков. Окон не видно, только с фасада блестели на солнце несколько стекол в рамах. Из крыш торчали многочисленные  железные трубы, принадлежащие печкам-«буржуйкам». За бараками стоял белый лес. Неожиданно бросился в глаза плакат: «Все для фронта, все для победы!». Артур к  плакату отнесся без эмоций. Он уже знал из кратких, скупых рассказов Августа, как в лагерях, какими средствами куется будущая победа над врагом. Его худшие опасения подтвердились с первых же шагов  по  этому полигону подневольной жизни и труда. Что может быть красноречивее тех трупов, что вывалились из  черного ящика. Кто бы они ни были: политические ли заключенные  или уголовники, тем более члены  трудовой армии, как теперь  именуют мобилизованных,  им должны быть оказаны хоть какие-то человеческие почести – нормальное погребение. А их везут навалом, чурками. Доходили слухи, что в  год красного террора в Питере также ворохами, догола раздетых, вывозили за город расстрелянных контрреволюционеров. Были там  студенты и студентки, офицеры и заводчики, дворяне и духовенство. Не верилось. Не допускалось к сознанию. Но красный террор был, о нем писали в учебниках и изучали в школе. Теперь он представляет, как это  происходило. Власть никогда не была добра к человеку, потому что у власти всегда стоят люди амбициозные и эгоистичные и очень редко мудрые. Они рождают законы и порядок не жизни, а существования, применяют теорию сужающегося круга, который уплотняет внутри содержащееся и выталкивает в пространство слабое.
Артур  содрогнулся: о чем он думает?  Не об этом ли самом размышляют Эдик, Роман, впечатлительный  Андрей? Ведь и они читали в учебниках истории о  красном терроре. Читали. Но это не значит, что и у них сейчас в головах сидят эти же мысли. Артур собрался разговорами с парнями отогнать  опасные мысли, но тут последовала команда «стой!», и колонна уперлась в такой же низкий, смотревший жабой,  барак. Возле его входа стоял ни кто иной, как капитан Карцев, а по бокам  два младших офицера.
Артур не поверил своим глазам. Он знал капитана Карцева истинным службистом. Что принесет его землякам это знакомство? Артур зажмурился, и губы его прошептали: «Бог не выдаст, свинья не съест».

Глава седьмая.

– Так-так, Артур Александрович,  вижу, встрече нашей удивлен. Я тоже. Буду откровенен: бригада твоя за короткий срок освоилась с валкой леса. В этом вижу твою заслугу как лучшего колхозного председателя бывшей Немреспублики, лучшего организатора производства! В нашем лагере ударный труд ценится. С первого котлового довольствия вас переведут на второй котел. Это  сытнее почти в два раза, например, крупы или макарон человек получает  сто граммов против сорока, мяса или рыбы – тридцать граммов.– Карцев сделал паузу, стремясь понять – почувствовал ли Краузе его земляческую заботу, но Артур  сидел на стуле в его кабинете ссутулившись, с померкшим  светом в глазах от усталости и по его лицу ничего нельзя было прочесть. Это стало раздражать Карцева. Он подошел к сейфу, открыл массивную дверцу и выставил на стол бутылку водки, достал  шмат сала, хлеб.– Выпьем за встречу, как земляки. Взбодрись, вижу, устал. Да что поделаешь!
Он налил в граненые стаканы водки, едва не до краев, нарезал мелко сало, чтоб удобно было есть, подсохший хлеб  крупными ломтями, уселся на свой стул по ту сторону стола от Артура и как-то неловко поднял стакан, словно он жег ему пальцы, торопливо звякнул о стоящий предназначенный гостю, мотнул головой в знак действия собеседника и торопливо, большими глотками выпил, принялся  вяло заедать салом. Артур  криво уставился на Карцева, ему хотелось многое спросить у капитана. Почему с немцами так по-скотски обращаются – это  ему понятно, но каково к этому его отношение, грамотного, умного и хорошо знающего немцев, выросшего среди них?  Но не ответит на него Карцев чистосердечно, а  шаблонные  и насквозь казенные ответы, де, мол, он  солдат партии и выполняет ее волю, ему не нужны. От них клинит скулы. Еще хотелось спросить Николая, что он знает о судьбе Виктора Генриховича Фукса,  о котором   туманно рассказал Роберт Шварцкопф, якобы погибшем при оказании сопротивления властям. Каким властям? Если он сам был первой властью в районе, но и на это правдой не ответит Николай, которого Фукс спас от голодной смерти. Хотелось спросить, почему, в  отличие от других деревень, перевезенных посемейно с  главами семей  поселили более компактно,   карловчан же разорвали, отделили от семей их опору – мужиков и первыми загнали сюда? За какие грехи, за какие провинности, может только потому, что дружны были карловчане, сплоченные, как самый передовой коллектив на волжской земле? Нет, не найдет он ответа у службиста Карцева, потому Артур только и усмехнулся своей какой-то неопределенной мысли, больше предназначенной действиям капитана, который постарается сломить его волю, и поднял свой стакан, медленно выпил. Двести граммов для него было много, он никогда не пил сразу столько, но на этот раз музыку заказал не он. Посмотрит,  о чем  будет петь начальник дальше. Водка сразу   ударила и в голову, и в ноги. Артур жадно принялся есть сало и хлеб. В голове сверлила мысль: мужество, озаренное знанием  и верой, невозможно сломить. Того и другого у Артура  достаточно.
– Закусывай плотнее, Артур  Александрович, это не немецкий шпик, но и тут мужики знают толк в засолке сала. На крепком морозе оно хорошо греет. Вам бы  на лесосеку, да нет сальца, все на фронт уходит. Но я не об этом поведу разговор. Ты хорош для своей бригады, но и об остальных забывать нельзя. Ты коммунист, вот  и подумай по-большевистски, как нам выработку во всех бригадах поднять. Это первое, второе, надо укрепить партийную лагерную организацию  вновь прибывшими и в первую очередь твоим членством  и стремлением.
Артур внимательно слушал Карцева. Он торопливо ел, стремясь препятствовать быстрому опьянению, но оно шло: желудок был пуст. Карцев же был светел, как стеклышко.
– По первому вопросу, я тут Америки не открою: людей кормить надо сытнее. Я всю дневную норму за один раз умолочу и не моргну, молодежь тем более. Насчет второго не знаю. Нельзя ли  без этого обойтись?– Артур невесело смотрел  на капитана.
– Без чего нельзя?
– Без партийности. Я, знаете, в Селезневке был, и открепительный талон остался в райкоме. И партбилета с собой нет. В землянке остался, что на  берегу Енисея вырыл. Зачем он мне, ссыльному?
– Так-так, обиду на партию затаил?– холодно проговорил Карцев,– а я на тебя рассчитывал. Подводишь ты меня, Артур Краузе, не желаешь партийной работой заниматься. А если я тебя заставлю партийный билет добыть, заставлю написать  жене и выслать сюда? Как тогда?
– Подчинюсь, напишу. Не стану же я свою бригаду под удар ставить. Слишком  высока цена.
– Вот это правильно, вот за это допьем водку! Я бы сказал, за деловые контакты. Все же ты вольный человек, только  мобилизованный, и обязан жить по уставам Красной Армии.
– Я служил в армии, знаю, как там содержат бойцов, как они питаются, у нас же лагерное содержание, на голых нарах спим, и паек лагерный…
– Но-но-но! Понесло тебя по кочкам, чай захмелел! Тут я тебе эту дерзость прощаю, но ведь и по-трезвому  меж собой об этом же говорите. А это нехорошо, это  смахивает на нездоровую агитацию. Вот почему, для твоего же блага, я тебя к партийной дисциплине сначала хотел привлечь, а если  и она  будет беспомощна, придется иные меры применять к говорунам. Ты их  знаешь, своих комсомольцев-добровольцев. Выпей еще, Артур Александрович, да подумай над моими словами.
– Я подумаю, но пить больше не стану,  и без того захмелел.– Артур силился понять, в чем ложь Карцева, а в чем – правда? Ложь безнравственна, даже если она исходит от ребенка, ибо за детской ложью всегда стоят старшие. О нравственности с Карцевым говорить не пристало. Он – власть, а она не может иметь нравственную основу, потому что  неверная власть – есть угнетатель своего народа. Правда его в силе, и никогда не будет сила его  – в  правде.
– Ну, как знаешь. Можешь быть свободным, – Карцев смотрел на Краузе холодными, бесстрастными глазами. Он не считал Краузе и  его земляков  врагами, даже потенциальными. Они будут трудиться в поте лица, чтобы выжить и вернуться к семьям. Он тоже не враг им, но он начальник, потому будет суров с каждым, кто нарушит жесткую дисциплину.
Артур торопливо поднялся и, попрощавшись, быстро покинул кабинет Карцева. Что он мог противопоставить силе? Только свою покладистость. Все остальное не имело смысла. Артур прекрасно понимал ситуацию, разве он не готов трудиться с полной отдачей сил? Готов. Своим трудом он докажет, что российский немец не враг своей стране. Только в этом его сила.  Одновременно Краузе понимал, что плевать  хотели бы те, кто заварил кашу горя, на его доказательства,  и все  же он не мог поступать и думать иначе. Он был и останется совестливым человеком, для которого потеря своего достоинства перечеркнет ему жизнь, для бессовестного, каким он видел Карцева, не более чем потеря небольшой суммы.
Не согласен Артур Краузе с другим требованием  Карцева: игра в партийные билеты, в партийность. Неужели он не понял, насколько  обижен его народ и кем? Какая может остаться вера в идеалы, справедливость и прочие атрибуты коммунистической морали, когда на нее  грязно помочились сами же идеологи и вожди? В силу сложившихся условий он согласится с демонстрацией подобного фарса. Прослыть неблагонадежным, как об этом рассказал Август, потом подвергнуться гонениям и прямой репрессии – суду за потерю бдительности? Увольте,  такой радости своим палачам он не предоставит, если начнется на него хоть какое-то давление. Вот как никогда актуальна метафора:  сильная воля – мать нравственности, образованный разум – ее отец. Хитрый Ульянов (Ленин) учил своих соратников умению приспосабливаться в сложившихся условиях, извлекать пользу  для революционного движения из любой  ситуации, он  не отвергал временного контакта с чуждыми элементами, если эти контакты могли обернуться в конечном  итоге на пользу революции и рабочему классу. Отказаться от чуждых элементов никогда не поздно. Артур Краузе тоже будет гибок, как трос, в этом его крепость и сила. 

Казарма давно уже погрузилась в сон, она храпела простуженными глотками, сопела на все лады отяжеленная насморком, вскрикивала от кошмарных снов, бормотала на своем наречии, испускала тяжкие вздохи, выедая кислород, обедняя воздух и насыщая его влагой дыхания сотен тел в замкнутом полуподземельном пространстве с наглухо закрытыми дверями с небольшими и редкими потолочными вытяжными  трубами. От одежды, обуви еще не успевшей обтрепаться, но уже требующей сушки, а портянки и носки стирки, поднимался пар и выделялся неприятный запах, к которому надо было привыкать, как и ко всему необычному в новых условиях жизни.  Эдуард лежал на своих голых нарах, прикрывшись байковым одеялом,  подстелив под бок пальто, тревожно прислушивался в звукам казармы, стремясь уловить в них шаги своего отца. Но их все не было и  не было, и он не мог уснуть от напряженного ожидания. Он понимал, что вызов бригадира к начальнику лагеря ничего хорошего не несет, хотя и опасаться, казалось бы, нечего: лесоповал в бригаде налажен, с трудом, но нормы выполняются. Наконец заскрипела ночная узкая дверь, и в полумрак казармы вошел Артур Александрович.
– О чем Карцев с тобой говорил, папа?– Эдик  тревожно смотрел на отца, видя, что тот не в своей тарелке.
– Водкой угощал, сын, предлагал вести в отряде партийную работу,– тихо ответил  Артур, давая понять, что  огласки он не желает.
– После всего, что с нами сотворили!– Эдик усадил отца на нары.– Нет, это невозможно!
– Я думаю иначе, придется идти на компромисс.
– Ты это серьезно?
– Да. Мы в безвыходном положении.
Эдик не нашел аргументов для возражения и  тихо, как умирающий, улегся на жесткие нары. Рядом с ним место Романа, на втором ярусе Андрей. Роман сегодня дежурил и находился возле печки-буржуйки, поддерживая огонь напиленными поленьями из лиственницы, которые  горели жарко и долго.
– Все равно мне непонятно: зачем это нужно?– вновь заговорил Эдик,– это же фактически организация, как  бы восстановление наших прав. А организация может бороться, требовать улучшения жизни, питания. Разве они этого не видят?
– В этом-то все и дело. Они не хотят иметь подпольную организацию, а легальную, хорошо управляемую. Под лозунгом: «Все для фронта, все для победы над фашизмом» – они заткнут нам рот на  любое требование, ссылаясь на жесткую партийную дисциплину и военное положение.
– Но куда уж жестче того, что мы имеем?
– Правильно, зато им будет легче с нами расправляться, нашими же руками. Ты знаешь, сколько найдется фанатиков-коммунистов, которые поддержат лагерное начальство. Мы это уже проходили, Эдик, в печальные годы коллективизации.
– И ты был среди этих фанатиков.
– Да, больше не хочу. Наши козыри – это  наше природное трудолюбие, аккуратность, дисциплина и молчание. Они среди нас будут искать врагов, шпионов, как сказано в Указе, по которому нас вышвырнули с Волги. Ты его читал, знаешь. Они не найдут среди нас  шпионов, и пусть это их смутит. Моя партийная нагрузка агитатора оскорбительна и лицемерна. Ладно, пора спать, завтра длинный трудовой день.
Человеческое несчастье, что затяжное ненастье для хлебороба во время жатвы, угнетает дух, сбивает с рабочего настроя, рушит надежды на зажиточное житье-бытье. Но наступает ведро. Душа,  изболевшаяся  по удалой работе на своем поле, бросает хлебопашца на приступ. Днями  и ночами едва ли не напролет, он урывает погожее время и довольный своей силой и прытью подбивает итог, сравнивая, чтобы он имел, не разразись ненастье, чтобы он потерял, не трудись день и ночь, и видит, что победил он. Так и несчастье человеческое побеждается упорством и силой духа, и жизнь мало-помалу выравнивается. Но горе не оставляет того, кто пал духом под напором противных тебе сил, кто  изменил своему характеру, отошел от привычного своего дела.


Эдик, заставляя себя уснуть, стал вспоминать о хорошем, которого в его жизни было не так много: разумеется, лучшие дни и ночи, проведенные рядом с Эльвирой. Как она там, что делает, есть ли для нее в колхозе работа, ведь она беременна и ей по закону положен декретный отпуск с выплатой денег. Но будет ли это сделано? Ведь официально ее никто на работу в колхоз не принимал, можно рассчитывать только на доброе сердце Еремина. Иван Парамонович поставил Эльвиру сначала на дойку коров, а потом перевел ухаживать за  молочными  телятами. Эльвира хорошо выполняла свои обязанности. Поила  телят молоком с ведра, быстро приучив их к такой процедуре. Эдик, как это присуще человеку, а молодому особенно, надеялся на лучшее, и Эльвира стояла перед его  глазами с улыбкой, с радостью принимающая его поцелуи и все остальные ласки, какие он мог ей дать в  собственноручно вырытой землянке, на  широком топчане, устланном сначала сосновым  лапником, а затем накрытым матрацем, правда, односпальным. Но им  места хватало. И когда печь трещала поленьями, им было  жарко,   они позволяли себе раздеться донага, не смущаясь того, что печь подсвечивала, словно подглядывала, чем занимаются нагие молодые люди. Они вкушали вечное наслаждение, которое принадлежало им, двоим, в этой  крохотной землянке с теплой печкой. Даже вопреки  черным силам, исходящим из златоглавого Кремля на Боровицком холме, они сумели создать свое маленькое счастье.
Поленья в печке прогорали, огонь тух, землянка погружалась в непроницаемую темень, и вместе с ней погружались  в сладкий, как патока, сон эти два создания, зная, что завтра надо трудиться в колхозе,  крепить его дела и зарабатывать себе на повторение счастья и сладкого сна. Казалось, уж ничто не помешает творению их маленького счастья…
Эдик проснулся от приглушенных, но резких голосов. В полумраке тусклой коптилки, что висела над дверями казармы, кто-то требовал от отца указать, где спит Андрей Гютенгер, чтобы  при его поисках не будить всю казарму.
Отец указал на нары второго яруса над Эдиком.
Последовала тряска человека за ногу и слова:
– Ты Андрей Гютенгер?
– Я,– сонно ответил парень,– а что случилось?
– Вставай живо,  пойдешь с нами к начальнику,– ответил щербатый сержант-охранник.
Андрей быстро соскочил  на пол,  надел свою меховую школьную куртку и, протирая глаза, пошел за  сержантом. Сзади его нетерпеливо подталкивал солдат.
– Зачем Андрея вызывает ночью начальник?–  тревожно спросил Эдик у отца, который  тоже надел свое пальто и шапку.
–  Андрей молчун, не то, что ты. Скорее всего – за отца. Пойду его защищать.
– Давай подождем, пока он вернется,– предложил Эдик.
– Думаю, будет поздно. Просто так ночами «черные воронки» никогда не ездили,– нервничая, сказал Артур.– Ты спи, еще глубокая ночь, а я пойду. Все же я бригадир.
Артур торопился. Он  видел, как  трое скрылись не в конторе Карцева, а в доме, что стоял рядом, срубленный из кругляка, где был застенок лейтенанта госбезопасности Штырова, того самого особиста, который с первых минут мозолил Артуру глаза. Краузе похолодел: началось то, чего он боялся с первых дней лагерной жизни. Он прекрасно понимал, чего захотят от парня эти люди, обладающие громадной властью  и темными силами души. У Артура сверкнула мысль: расщепленное ударом молнии дерево уродливо и только. Совесть человека, расщепленная силой, не поддается воображению, ибо внешне человек остается таким же. Это пугало больше всего. Потоптавшись некоторое время на улице, бригадир  заметил у дверей часового. Тот смотрел на него и словно приглашал войти. Артур решился, толкнул массивную, тяжелую дверь, спросил разрешения войти.
– Входи,  бригадир, входи,– услышал он голос Карцева, словно его ждали.
Артур вошел в просторную, широкую комнату с печью из кирпича, у дверцы которой присели двое конвойных и грели руки. В комнате  стоял массивный стол, за которым в центре  сидел чернявый, губастый Адам Штыров. Стального цвета глаза, по-бычьи выпуклые, неприятно обшаривали человека, словно пытались обнаружить спрятанную запрещенную вещь под одеждой, а в душе крамольное, но пока  не высказанное слово. По бокам  лейтенанта сидели Карцев и политрук лагеря Ганичев, белобрысый, с простоватым лицом и хилым  телосложением, старательно затянутый в портупею, которая, казалось, скрепляла его некрепкие кости. Андрей, бледный и напуганный, стоял  вполоборота к сидящим. Лицо парня хорошо освещалось подвешенной к потолку керосиновой лампой. Такая же  стояла на высокой тумбочке слева от стола.
– Что хочешь сказать, Артур Александрович?– спросил миролюбиво Карцев.– Интересуешься, в чем его вина?
– Да.
– По закону на него ложится ответственность  за дезертирство его отца.
– Но такого закона нет в Конституции, кто принял его, и где  о нем можно прочесть?
– Этот закон продиктовала война, а принят он  наркомом внутренних дел страны товарищем Берия, верным учеником товарища Сталина,– ответил Штыров с прищуром бычьих  холодных глаз, с упором на шипящие согласные.
– Ясно,–  бледнея, сказал Краузе, подчеркивая для себя, с каким удовольствием говорил лейтенант.– Я за Андрея Гютенгера все же замолвлю слово, он лучший вальщик бригады. Может быть, это обстоятельство будет учтено при решении его судьбы.
– Возможно, но мы еще не допросили  парня,– холодно  вновь подал голос Штыров.– Послушаем, насколько он правдив, как работящ? Так, где же находится сейчас твой отец?
– Я не знаю,– ответил честно Андрей,– скорее всего, ищет остальных членов нашего колхоза, с целью отдать им обменные квитанции на зерно и скот. Так собирался поступить отец после нашего отъезда сюда, а когда он выполнит перед людьми свой дог, он вернется в лагерь.
–Так-так, это уже теплее. Что скажет по этому поводу Артур Краузе?– весомо вклинился в  разговор Карцев, давая понять, что его слово здесь основное.
– Именно так собирался поступить Август Гютенгер,– уверенно сказал Краузе.                – Думаю, вину Андрея может загладить не только хороший труд на лесосеке,– заговорил елейным тоном  политрук,– но главным образом совместная партийно-комсомольская работа в среде мобилизованных немцев. Артур Александрович коммунист и возьмет по нашему поручению агитационно-массовую работу среди взрослых мужиков, Андрей Гютенгер со своими товарищами по комсомолу – среди молодежи.
– Такое решение вопроса о политпросе я  предлагал  бригадиру Краузе, но он что-то  отмолчался,– сказал Карцев.
– Я обдумал это предложение, товарищ Карцев, и всецело принимаю его.
– И даже  партийный билет нашелся?– холодно  спросил капитан.
– Буду правдив, я лукавил. Партбилет при мне. Все, что я имею, я обязан  партии, и готов понести любое  строгое партийное взыскание за попытку сокрытия  членского билета.
– Вот так-то лучше, Краузе,– жестко сказал Карцев,– я не  сомневался в твоем благоразумии. Пиши запрос в прежний райком, проси выслать открепительный талон. А пока становись на учет в политотделе лагеря. Политрук займется с вами. Андрею Гютенгеру я поручаю собрать после работы всех комсомольцев отряда и  поставить  на учет. Возражения  или добавления есть?– обратился он к членам судилища.
– У меня нет,–  криво глядя на Андрея, сказал  Штыров,– но есть памятное напутствие: решался партийно-комсомольский вопрос, не более. Вопрос об ответственности Гютенгера не стоял. У меня все.
– Можете быть свободными,–  царственно изрек Карцев, упиваясь своей властью.
– Есть,– козырнул Артур Краузе, а  за ним  последовал Андрей, торопливо удаляясь из пыточной комнаты, ощущая, как неприятно прилипла к спине мокрая от пота майка, под которой нестерпимо зудит. Краузе  отчетливо понимал, что разговор далеко не окончен. Ножницы садовника могут  сделать из тополя произведение искусства, но из человека, позволяющего стричь его совесть – получится урод. Ножницы отложены лишь на время, эти люди, уверенные в себе, попытаются стричь совесть у каждого. Кто-то из них окажется стукачем, с пятном урода. Артур твердо знал, что очистить совесть от пятен может только сама совесть.

Глава восьмая

Капитан Фрицлер и  остальные офицеры были назначены  бригадирами в отряде, в который вошли все  солдаты, ехавшие в одном  эшелоне и размещены в казарме с нарами в два яруса. На каждого приходилось  полтора квадратных метра жилой площади, то есть три вместе сколоченные плахи, называемые нарами, с голым матрацем.
В первую же ночь людей  подняли по тревоге. Всем было приказано вытряхнуть содержимое вещмешков на тумбочки и каждому стоять в проходе. Командовал все тот же особист, что присутствовал  при отборе личного оружия и на помывке. За его спиной стояло с десяток вооруженных солдат.
– Если вам необходимо изъять запретные вещи, вы могли бы это сделать иначе. Мы все сдадим без насилия,–  возмутился началом шмона капитан Фрицлер.
– Молчать,– гаркнул особист, которому не понравилась последняя фраза капитана,– выполнять приказание!
Вереница вооруженных людей протянулась метров на пятьдесят и принялась рыться в тумбочках и вещах, выложенных на поверхность. Ничего, кроме двух   десятков перочинных ножей, найти не удалось, но их оставили. Была, правда, отобрана карта-миллиметровка  части Смоленской области на немецком языке, найденная в планшетке у танкиста Рисса.
– Она-то вам чем помешала?– удивился старший лейтенант.– Это  боевой трофей. По карте мы ходили в глубокий  ночной рейд. Своих-то не было.
 – Интересно, как она у вас оказалась? И почему вы ее не сдали командованию?
 – Потому что карту я как раз и получил от командования, а захвачены карты были  армейской разведкой. За этот ночной рейд танкисты нашего батальона представлены к наградам, в том числе и мой экипаж танка. Наделали шороху, будь здоров! Пехота заняла оставленную высотку и спрямила линию обороны. Считай, два месяца там гитлеровцев держали. А ты мне этот трофей в упрек ставишь!
– И все же, я ее изымаю, и сделаю запрос в часть. Я действую по инструкции, ты же военный человек, должен понимать,– сказал особист, чем вызвал  негодование танкиста.
– Понять действие по инструкции можно, но понять обман, который нам устроили, – невозможно.
– О чем ты, старшой?– скривился особист.
– О том, что сняли с фронта, оставив нас при оружии, везли при оружии, шли сюда колоннами поротно тоже при  оружии, а когда за колючую проволоку загнали да оцепили автоматчиками, потребовали сдать  его.
– Неужели не понимаешь гуманность акции? Обошлось ведь без кровопролития, мирно, тихо, а могло бы… Постреляли бы вас и все тут!– возвысил голос особист. Подойдя вплотную к  танкисту, тихо сказал:–  И второе, самое важное, своим поведением вы доказали лояльность  советской власти.
– Боже мой! – Рисс от  таких слов уселся на  нары подавленный и удрученный.– Неужели действительно Верховный сомневается в немцах? Вы слышите, капитан Фрицлер? А мы фантазировали в эшелоне, что нас везут на Дальний Восток, чтобы заслонить его от японцев армией из сорока тысяч хорошо обученных офицеров и солдат, сформированной из советских немцев.
Рисс был бледен как полотно, но он не был морально подавлен. Приблизившись к капитану настолько близко, что губы касались уха, он зашептал:
– Мы должны организовать сопротивление насилию, создать тайную организацию и поставить цель: свержение власти.
– Рисс, опомнись, о чем ты говоришь, при таком репрессивном аппарате? Уверен, что среди солдат, да и офицеров, обязательно есть  завербованные агенты госбезопасности,  они о них не забыли, точно знают, куда их направили, и обязательно используют их в качестве местных стукачей. Я это понял раньше тебя, когда отстегивал кобуру с пистолетом, и теперь мечтаю только об одной пуле, рука не дрогнет, но не пуле в затылок от особиста. Пойми это,  танкист, мой дорогой товарищ.
Обыск продолжался долго, почти до рассвета. Капитан Фрицлер окончательно потерял свою уравновешенность и удивлялся себе, что может вот так  в бешенстве   ходить взад и вперед по проходу, насколько позволяла ширина казармы; то настойчиво призывать особиста прекратить унизительный обыск, обещая лично проверить  вещи каждого солдата; то стоять истуканом, широко расставив ноги в главном проходе казармы, глядя, как шарятся в вещах охранники. Что могли найти они у солдат, снятых с фронта с пустыми вещмешками, не получавших из дому даже весточки? Пустые стреляные гильзы? Этих хватало, по несколько штук у каждого. Зачем? Память о передовой, да и для коптилки хорошо. Нальешь в нее керосина, вставишь  фитиль из дратвы. Хорошо горит. Особенно удобна гильза бронебойного патрона. И не велика, и не мала, самый раз.
Особист прекрасно знал эти премудрости. Но приказал все гильзы изъять. Цветной металл на вес золота. Тут ничего не попишешь, особист прав. Когда сидели в глухой обороне, гильзы тоже собирали и сдавали начхозу.
– Ну, а для коптилок-то, для коптилок оставьте!–  не говорил, а рычал капитан Фрицлер.
Десять штук оставили. Капитан успокоился, хотелось до безумия курить, но  курево кончилось  еще  при выгрузке на станции, а прикупить не разрешили, пообещав пополнить запас на месте новой дислокации. Ах, какое  судорожное коварство! Еще немного – и капитана хватит удар. Рисс где-то разыскал самокрутку и дал  несколько раз глубоко затянуться Фрицлеру, усадил его на нары, крепко сжав за плечи.
– Держись, капитан, иначе я размозжу череп особисту.
К шести утра шмон закончился. Едва взбудораженные люди  улеглись на нары, как завыла сирена – подъем. Завтрак, развод на работу. Из вновь прибывших военных стали комплектовать бригады, отряды, колонны. Выяснялись специальности каждого. Предстояли тяжелые земляные и бетонные работы на стройке, шум которой  доносился в лагерь. Капитана Фрицлера  назначили на должность  мастера бетонных работ на участке отряда. Дело знакомое, и капитан с удовлетворением принял назначение. Но в конце  дня  особист приказал  снять всем знаки различия.
– Нас что разжаловали и есть приказ наркома?– возмутился старший лейтенант Рисс.– Я не подчинюсь ничьему устному  указанию. Я ничем не нарушил Устав Красной Армии.
– Хорошо, не будем спорить, зайдите ко мне в кабинет, я ознакомлю вас с приказом другого наркома, – хладнокровно  сказал  особист.
Не дожидаясь окончания развода, как только особист покинул плац, Рисс отправился к нему. Больше его никто не видел. Только через несколько дней в приказе  начальника  лагеря Комаровского говорилось, о том, что Рисс в числе других мобилизованных в трудармиию, расстрелян за неповиновение властям и оказание сопротивления при аресте. Старший лейтенант Рисс отстаивал свое «Я» и погиб, хотя мог бить врага на своем танке с боевым экипажем, где были двое русских и один татарин. Но Рисс погиб от руки красноармейца по приговору Особого совещания. Ему пустили пулю в затылок, чего так не хотел капитан Фрицлер, и танкист упал. После с него стянули сапоги, гимнастерку с боевым орденом и квадратами на петлицах, которые были так дороги российскому офицеру.
Для капитана Фрицлера, снявшего под давлением особиста знаки различия, известие о  расстреле старшего лейтенанта Рисса едва не стоило жизни. С ним сделалась нервная горячка, и утром он не вышел на развод, что также расценивалось как тягчайшее преступление и каралось, если не  высшей мерой, то огромным сроком заключения. Спас его лагерный врач литовец, заверив особиста, что капитан  серьезно болен и ему необходимо лечение, если он нужен стройке как специалист. Стройка в нем, действительно, нуждалась. За эти несколько дней он показал себя хорошим организатором, с глубокими инженерно-строительными знаниями.

Потянулись однообразные, изнуряющие  тело и душу трудовые будни под  надзором вооруженных охранников. Капитан Фрицлер, вынужденный, как и все остальные, одеть на свои плечи выданную в счет аванса ужасно дорогую  ватную телогрейку стоимостью в  двести рублей, которой танкист Рисс избежал своей смертью, и, смешавшись  с бритоголовыми заключенными, одетыми во все черное, старался не замечать раздражающих его  людей с винтовками, но они попадались  на каждом шагу. Эти бритоголовые люди в черном, которых капитан раньше неосознанно сторонился бы, теперь стали ему ближе, понятнее и даже роднее, чем  люди в защитной форме. Солдаты с красными петлицами мозолили глаза всюду. В  котловане, где  с некоторым удовлетворением он выполнял свои функции прораба, применяя знания и опыт,  натыкался на них  взглядом, а иногда нос  в  нос сталкивался с часовым;   видел  их  утром, после  приема  пищи, когда часами держали на плацу, пересчитывая и перекликая по списку в холод  и снег; нащупывал взглядом  оцепление, которое  сопровождало отряд на стройку, и вечером в полутьме, когда  голодные, злые люди, ждущие, как бы скорее съесть лагерную пайку и остаться наедине с собой, их снова долго и нудно пересчитывали под усиленным нарядом охранников.
Капитан Фрицлер понимал, что вечерняя поверка непреложный закон  воинского устава. Воинские казармы тоже окружают высокие заборы,  на проходной стоит наряд, но и оттуда солдаты совершают самоволки, в семье не без урода, но не  под дулами винтовок проходят поверки! Это совершенно меняло статус свободного человека, каким провозгласили их лагерные начальники. Это  оскорбляло и вынуждало более нетерпеливых, нервных людей  выкрикивать различные протесты. Говорунов брали на заметку, а при повторении ночами выдергивали из казарм, объявляя их саботажниками и  подстрекателями, разлагающими  воинскую дисциплину. Но было наивно полагать, что в огромной армии, насчитывающей только в Бакалстрое двадцать тысяч немцев,  не могло быть  одинаково настроенных людей на безусловное подчинение тем порядкам, которые царили всюду. Протесты сыпались, люди были недовольны условиями содержания в плохо приспособленных для жилья бараках; ущербной пищей, хотя она лишь на десять процентов меньше интендантского пайка, но при  продолжительном рабочем дне, где  выполнялись вручную  земляные и бетонные работы, плохо восполняла силы; отсутствием какой-то другой жизни, кроме трудовой. В такой атмосфере протестные настроения нарастали, и карательные органы провели ряд мер, которые потрясли весь лагерь. Весной была раскрыта одна, а за ней вторая повстанческие группы, как их охарактеризовали в особом отделе лагеря, арестовав  более тридцати человек.
– Какими соображениями ты руководствовался, когда агитировал своих товарищей не выполнять нормы выработки?– допрашивал  офицер НКВД бригадира Дизера, бывшего капитана  дальнего плавания.
Это были два советских человека, но абсолютные антиподы: один исправно одетый в полевую форму, сидящий за  широким столом, пышущий здоровьем тридцатилетний человек с насмешливыми серыми глазами, с иронической улыбкой на мясистых губах, с зубастым ртом, из которого несло водочным перегаром; второй – арестованный, высокий худой человек в годах с армейской выправкой, на плечах у которого, казалось, чужая флотская тужурка, обвисшая, явно не по плечу, поскольку куплена она была на полногрудого, хорошо упитанного капитана российского торгового флота, теперь же высохшего, как  жердь, замордованного бескормицей и тяжелой работой, давно небритого, со злыми провалившимися глазами  мужика.
– Что ж вы хотели, чтоб я тут вкалывал задарма, зная, что моя семья неизвестно где сидит без крова и пищи? – гневно говорил Дизер.
– У меня четверо малых детей,– вторил ему Франк, бывший агроном.– Я знаю, что они голодают, потому что  жена осталась без работы, а я не могу  послать им денег: все высчитывают за наше содержание.
– Считаете себя правыми и обойденными вниманием власти? Вас мобилизовали в трудовую армию. Это тоже фронт, но трудовой. Лишения неизбежны,– пытался втолковать неразумным арестантам ситуацию  сытый и самоуверенный особист, ожидая от людей покорности и смирения.
– Не под ружьем же нас водить и часами пересчитывать! Это оскорбляет человеческое достоинство, – защищал свою честь капитан дальнего плавания Дизер.
– Целей будете, без охраны разбежитесь, поймаем же все равно. Но тогда иная статья – дезертирство. А за нее полагается расстрел. Саботаж и всякое сколачивание групп и группок не пройдут,  на нас работают ваши же люди, они  нам регулярно доносят о настроениях. Мы знаем, кто, чем дышит, кто,  о чем говорит. Вам лучше принимать все так, как есть.
Особист не лукавил. Работала насажденная широчайшая и глубочайшая агентурно-осведомительская сеть. Среди советских немцев искали те «тысячи и десятки  тысяч шпионов и диверсантов», обозначенных в калининском Указе о  депортации, а также лиц, завербованных для разведывательной работы в пользу Германии, которые по прибытию в лагеря, якобы, должны активизировать свою преступную деятельность. На одного резидента в лагерях всех уровней и принадлежности к наркоматам приходилось три  тысячи человек. Как правило, резидентами были вольнонаемные сотрудники лагерей. На одного  агента приходилась тысяча осведомителей, на одного осведомителя  – пятьдесят трудармейцев. На бой  с тенью  тратились огромные усилия сотрудников госбезопасности, и они за первый год  существования трудовой армии выщелкнули из  нее  десять с половиной тысяч человек, арестовав их и предав суду. Часть из них расстреляли, части дали огромные сроки заключения и перебросили в другие лагеря в качестве заключенных. Но на этом чекистская прыть не закончилась. После  третьей массовой мобилизации в 112 тысяч советских немцев, которых представляли в основном женщины и юноши с пятнадцатилетним возрастом,  направленные   для работы в угольную, нефтяную и  оборонную промышленность, народный комиссар внутренних дел Берия взволновался и, упреждая разрушения, взрывы от материнской руки, создал  специальные оперативные группы и направил их в места дислокации рабочих колонн. Подтверждая свою небесполезность, оперативники собрали хороший урожай недовольных тяжкими условиями содержания, питания, быта. За год было арестовано еще  более тысячи человек. В последующие годы волна репрессий ослабла, поскольку  люди научились держать язык за зубами, а наиболее нетерпеливых уже не было в живых. 

Глава девятая

Конфликт назревал. На участке, где работал  отряд и бригада  Артура Краузе, был сплошной бортняк – перестоявший лиственничный бор, и давно просился на свал. Деревья в три обхвата. Такую бортину свалить топорами да пилами двухручками ох, как не просто. Лесина крепка, как железо, неприступная, но  зубастая, ладно отточенная с хорошим разводом пила  медленно вгрызается в ее тело, соря красноватыми, смолистыми опилками. Наширыкаешься пилой до пота, до упадка сил. Но стоит свалить  такого великана – кубатура сразу же лезет вверх. Ребята стараются вытянуть норму, не уходят с деляны, пока не дадут выработку хоть на полпроцента выше. К тому же в конце месяца лагерное начальства обещало выдать деньги – остаток от всех вычетов в содержании бригады. Но поизрасходовались силы на крепчайшей древесине, стали недобирать норму. Никто не рад лиственнице, не любят ее вальщики, чекеровщики. На сосну просятся. Та хоть и помельче, но пиле поддается куда легче, да и топор, когда подрубаешь лесину с противоположной стороны,  в древесину хорошо лезет, а не звенит  и не отскакивает, как от этого красноватого дерева.
Зароптала бригада, вся колонна загомонила. Стали просить у колонного снизить норму. Тот сам решать такие вопросы не мог, но видит, бьются люди, не сачкуют, в снегах вязнут, но  дерут пилами железное дерево, согласился на просьбу, пошел доложить начальнику лагеря. Тот отказал. Развели руками мужики, плетью обуха не перешибешь. Тут, некстати, наждак сломался, топоры наточить нечем. За  топоры отвечал Георг Лейб, токарь с тракторного завода, который добровольно собирался на фронт и митинговал вместе с карловчанами у военкомата.  Артур ему как металлисту и поручил заботиться о заточке топоров. Как обращаться с наждаком, токарю объяснять не надо,  и он ревниво выполнял поручение. Но дважды выходила осечка.
– Наждак сломан какой уж день. Камень до того износился, что разорвался и  едва не насмерть осколком прибил парня из соседней бригады,– пояснил Георг собравшимся в кучу лесорубам.
– Все ясно,– зло сказал Эдуард Краузе,– такой пустяк, а вот ладу не дадут. Все у них наперекосяк: то наждак привезти не могут с базы, то продукты в дороге усыхают…
– Это у кого продукты усыхают?– ехидным голосом поинтересовался откуда не возьмись появившийся начальник  колонны.– Я смотрю, больно говорлив. То норму просишь снизить, то  неладное с продуктами узрел.
– А что, я не прав?–  вскипятился Эдик,– мы по второму котлу питаемся, а он нисколько не богаче первого.
– Споры в сторону!–  тревожно одернул сына  подошедший на разговор Артур Краузе,– разбирай, мужики, инструмент какой есть и работать.
– Твой сын?– спросил начальник колонны, широкий не только в плечах, но и весь, одетый в добротный кожух, но почему-то в  полоску и сзади напоминающий  матрац. Его скуластое лицо, красное от мороза и сытости, полыхало  здоровьем и было олицетворением сибирского крепыша. Он, действительно, был  коренной сибиряк, с первых лет служивший в лагерях на разных должностях. В принципе человек не злой,  на просьбы отзывчивый.
– Мой,–  покаянно сказал  Артур,– молод, горяч, хочет хорошую выработку дать.
– А ты остуди его, бригадир, чтоб не балаболил. Начальник лагеря на днях спросил у меня: «Кто у  Краузе в бригаде условиями жизни недоволен?» Я ответил, дознаюсь. Эдик твой все брюзжит. Сегодняшний треп тоже донесут Карцеву. Разве ты не понимаешь этого?
– Как не понимаю. Я ему  хвоста накручу.
– Накрути, а сказать придется, иначе мне доверия не будет, – широкий, в полоску  со спины человек, ступая в снег  теплейшими, из собачьих шкур, унтами, удалился. Артур сердито крякнул, пошел на звук, где,  монотонно размахивая тяжелым топором, подрубал многовековую лиственницу Эдик.
– Ну вот,  дочесался языком. Ты, если сдержаться не можешь, сын, так лучше лизни обух топора. Легче станет, когда язык-то оборвешь. Карцеву сулился Андронов донести твои речи. Мы же с тобой договорились: молчать. Не можешь, мне выскажи, Роману, наконец. Молю тебя, стукачи у нас завелись. Кто?  Видно, начальник колонны не знает, только сам Карцев.
– Это у него схвачено.
– Понимаешь, а ведешь себя неосторожно.
– Папа, успокойся. Клянусь – могила.
– Ладно, если пронесет,  дай-ка я помашу топором, что-то промерз. И когда только весна в этих краях начинается?– Артур взял у сына топор, и звонкие, как о металл, стылые удары разлетелись по сторонам.
Не пронесло. Сразу после ужина Эдуард был вызван к начальнику лагеря. Парень вошел в кабинет Карцева смело. Внутри,   отрицать не станет, сидел не то чтобы дикий страх, но  боязнь за плохой исход: просто для беседы начальник лагеря не вызывает. Перед глазами стояла Эльвира. Идет март, и она, пожалуй, заметно располнела. По ее подсчетам и матерей, конечно, малыша  надо ждать в мае. Недолго осталось. Каков  будет исход  разговора?
Карцев  сидел за своим столом, откинувшись на спинку стула, и ждал появления Эдуарда.
– Здравия желаю, товарищ капитан!– бодро  приветствовал он по  армейскому уставу начальника, приложив руку к виску.
– Где ж ты выучку приобрел? – деланно удивляясь, спросил Карцев.
– Мы на досуге,  товарищ капитан, тренируемся. Все ж в трудовой  армии находимся.
– Правильно. Ты же мечтал добровольно пойти на фронт и бить врага. Помню я марксштадскую эпопею.
– Мечтал, товарищ капитан.
– Ну, так  бей его высокой выработкой на лесосеке.
– Мы стараемся.
– А ропщешь.
– Если вы о  разговоре на лесосеке при начальнике колонны, я бы так не называл, я стою за порядок, который позволяет быстрее валить лес. Не наточили вовремя топоры – дольше приходится листвягу тюкать.
– Ты мне сказки  не рассказывай, хотя с топорами ты прав. Но ты ведь тупые топоры связываешь не с отрядными  недоработками, а обобщаешь, как о беспорядках советской власти на местах. Кто ж виноват, если в бригаде топоры затупились, а бригадир недосмотрел? Это пока  разговор в моем кабинете, но ведь дойдет до офицера госбезопасности. Он крут,  церемониться не любит. Дальше, недоволен, что вас пересчитывают и под  охраной водят на лесосеку и обратно. Почему?
– Обидно, товарищ капитан, лозунги висят с призывом работать по-стахановски,  и мы боремся за это звание, а все равно не доверяют нам, охраняют.
– Ты свою обиду, парень, в карман засунь. Вы на военном положении, за дезертирство высшая мера. Приказ об исполнении его по управлению вам зачитывали. Но ваш брат продолжает бежать. Даже под охраной.
– Хорошо, я буду молчать.
– Ты не молчи, ты  ко мне обращайся, я  тоже за план болею. Но ты же еще берешь под сомнение полноту наполнения второго котла.
– Но это же правда, товарищ капитан.
– Правда!– удивился смелости парня Карцев.
– Вы же только что сказали, что обращаться к вам. Вот я и говорю.
– Хитер, на язык мастак!– настроение у Карцева игривое, улыбчивое.– Что ж, проверим наполнение. Но разве ты не сознаешь вред своих высказываний, не понимаешь, что это на подстрекательство к бунту смахивает? Но ты непременно хочешь выжить, вернуться к своей молодой жене и думаешь это просто: пули здесь не свистят у виска, шрапнель не рвется, в атаку на пулеметы не ходят. Но не забывай, и здесь можно получить пулю, только в затылок. За тебя просил начальник  колонны. Ты ударник. Что ж, я уважу его просьбу, отдавать  тебя «куму», как вы  называете нашего особиста, не буду, докажу тебе, что ты, считая свой труд каторжным, глубоко ошибаешься. Это не каторжный труд, он полезен и  нужен нашей стране. Я дам тебе убедиться, в чем заключается каторжный труд, чем он отличается от твоего. Ты, конечно, не читал Федора Михайловича Достоевского,– Карцев взял с полки «Записки из мертвого дома», полистал.– Я изложу его мысли. Они ужасно просты и доходчивы, и ты скоро испытаешь их на себе. Так вот, Федор Михайлович писал, что каторжный труд тем страшен и изнуряющ, что он бесполезен для каторжника и вообще для всех. Сейчас ты возьмешь инструмент и возле своего барака, будешь рыть яму два на два, и глубиной в два метра. Я буду наблюдать за твоей работой. Потом, как только  яма будет готова, ты зароешь ее. Вот тогда-то я спрошу о твоем ощущении?
– Что ж я могу ощущать после этого? Разве что бешенство!
– Э-э, нет, ты хочешь сказать – бешенство непокоренного человека?
– Именно.
– Если бы,– криво усмехнулся Карцев,– тогда ты  опасный человек. Но, увы, я так не думаю, посмотрим, кто будет прав. Кирка, лом, лопаты стоят в коридоре, бери и прямо сейчас приступай к работе.
Эдуард стоял, негодуя, плотно сжав губы. Карцев в  упор смотрел на него, предвкушая, как сейчас он вернет наглеца, когда тот ринется из кабинета, вернет, чтобы по уставу спросил разрешение идти. Но Эдик прочитал мысли начальника и, краснея лицом от напряжения, четко сказал:
– Разрешите  идти?– и приложил руку к виску.
– Разрешаю,– медленно ответил Карцев, про себя подумав:  «Каков гусь! К утру-то крылышки пообвиснут».
Возле двери  коридора Эдуард  увидел специально приготовленный шанцевый инструмент. Подхватив его, он  с испариной на лбу вывалился на улицу и увидел  в вечерних сумерках невдалеке поджидающего его отца. Тот бросился к сыну с вопросом:
– Чем закончился разговор?
– Буду рыть яму возле барака,– угрюмо ответил Эдик.– Ты бы шел  вперед, сейчас за мной Карцев потащится. Не хотел бы я видеть, как он злорадствует при твоем присутствии.
– Ничего не понял, какую яму?– содрогнулся отец, подумав о худшем.
– Наказание такое придумал по Достоевскому. Иди, папа, вперед, прошу тебя. Пусть никто не выходит из барака, а вот пожрать  мне, краюху, быстрее вынеси.
– Ничего не понимаю, он что, сдурел, или  пьян?– Артур ускорил шаги, как только услышал, что в лагерной конторе хлопнула дверь.
 Эдик настроил себя на длительную, тяжелую работу. Он и без того невероятно устал сегодня на лесосеке. Вывернуть за ночь четыре куба мерзлой земли ослабевшему от постоянного недоедания, хотя и втянувшемуся в тяжелый  физический труд парню было не по силам. Но он тут же оборвал себя. «В минуту  трудную думай о своей силе, тогда не будешь думать о поражении»,– учил его отец. О силе думать  заставит его Эльвира. Если он  не выдержит нагрузки и сломается, может ее никогда не увидеть, а сын, которого скоро родит жена, останется сиротой. Выбора не было, надо не торопясь, экономя силы, а их у него  много, гораздо больше, чем думает его палач, браться за дело. Эдик с минуту еще постоял, аккумулируя в себя  окружающую  энергию, спокойно расчистил снег, где указал Карцев, отмерил шагами  два  на два метра, прочертил лопатой. Ударил кайлом в центре участка. Острый конец  неглубоко вонзился в мшистую таежную землю, отковырнув ее лишь со щепотку. Второй, третий удары рядом, десятый. Перевернул лопатой, подрезая продырявленную мерзлоту, откидывая небольшие комочки дерна в сторону. Что  там, в глубине, глина или песок со щебенкой, думал Эдик монотонно, не глядя на стоящего рядом, тепло одетого Карцева.
Он загадал: «Если песок со щебенкой, считай, мне повезло – у нас родится сын, если глина – дочь, не осилю. Нет, осилю, но  придется трудней. В сосновых лесах почва больше песчаная, лентами крепкий суглинок. Буду надеяться, такая лента лежит в стороне,– размышлял Эдик, постепенно вгрызаясь в мерзлый грунт.– Жаль, что отец не успел передать хлеб, неужели этот негодяй  ни на минуту не отойдет?»
Отец в это время стоял в тамбуре барака с краюхой под полой телогрейки и бутылкой воды из под  шампанского,  через щель  двери наблюдал за развернувшейся драмой с его сыном, обливая свое сердце кровью. Его душило сознание  беспомощности, на  глазах у него пытали сына. Он ощутил себя в  тарелке Тараса Бульбы, который  слышал, как трещат кости его Остапа, переламываемые палачами.  Артур хруст костей не слышал, но  он слышал глухие, вязкие  удары кайла, которые словно вонзались в его тело, отколупывая крохи, он чувствовал, как удары эти слабеют, и  молил Бога, чтобы он дал сыну силы и близкую, под  дерном, супесь, а потом щебенку.
– Такими темпами ты до утра не выполнишь задание,– забубнил Карцев,– тогда придется тебя отдать «куму». Пусть он воспитывает.
Эдик не ответил. Он мог только нагрубить, ухудшить свое и без того критическое положение. Через час работы он снял первый слой мерзлой  земли, вязкой, как  резина, подчистил лопатой и опустился на колени, чтобы экономить силы при работе с кайлом. И спина не так устает. Карцев молча прохаживался, он уже трижды наливал спирт из фляжки, взбадривая себя и веселя. Спирт укреплял его в своей правоте и нравственности. Но нравственную основу человека определяет стыд, и стыдливый человек покраснеет не только  от бесстыдного поступка своего или  своего друга, но даже и недруга. И хотя Карцев читал Федора Достоевского, он далек был от подлинного понимания нравственности, и уж ничего общего не было в его характере со стыдливостью, а имелось как раз все противоположное. Он давно уж не признавал  несправедливость своих поступков к людям, а значит, опустился в трясину лжи, находя свое положение  нормальным. Если бы не урок в далеком детстве Виктора Фукса, Коля Карцев, пожалуй,  стал бы воровать и неизвестно куда бы укатил  по этой наклонной плоскости. Но этого не случилось, Коля хорошо усвоил тот далекий урок. Вот и сейчас, по его  глубокому убеждению, он взял на себя функции спасителя и воспитателя молодого строптивца. Когда был вынут второй слой, что составляло чуть больше штыка, а движения Эдика явно замедлились, он произнес:
–Двадцать сантиметров за два часа. Ну-ну. В твоих руках – твоя судьба. Учти.– И тут Карцева осенило, что спьяну он дал промашку! Поставив условие выкопать яму к сроку и зарыть ее –  не есть бесполезный труд. Угроза его невыполнения повлечет дальнейшую, более суровую разборку, как политически неблагонадежного человека в  застенках  особиста, каковым был раньше сам Карцев. То есть парню грозит десять лет  заключения. И как он оплошал? Так хорошо задуманный план уничтожения человека как  личности, как борца за свою честь, проваливается. Молодой Краузе будет стараться изо всех сил. Каков же ход исправит положение? Карцев не находил его. Выставить на улицу всю казарму?  Не годится. Парень предстанет в роли мученика. Выхода нет, кроме того, как молчать о всяких сроках, но подгонять, не давать передышки. Самому это делать Карцеву противно, не тот у него статус, а вот служаку сержанта с караула он сейчас поставит, тот не даст Краузе присесть. Карцев незаметно ушел в свой кабинет, а  дежуривший у двери казармы отец стремительно бросился к сыну, сунул ему бутылку с водой, которую тот  жадно выпил, и  добрую краюху хлеба. Большую половину Эдик тут же умял, а  отец в это  время, упав на колени, изо всех  сил кайлил мерзлую землю.
–Как самочувствие, Эдик, осилишь?– тревожно  спросил отец.
–Теперь, подкрепившись, осилю, а если пойдет песок, а не глина и – подавно.
– Дай-то Бог, никто не знает, что я тебе хлеб  передал, имей в виду.
 Эдик  жевал хлеб, зорко  следя за появлением фигуры своего палача, и когда та мелькнула в тусклом  лунном свете, он подал сигнал отцу, и тот по-пластунски уполз в казарму незамеченным. Оставшийся хлеб  Эдик растолкал по карманам пальто, в котором ходил когда-то в школу, теперь оно служило ему  и постелью на жестких нарах.
Короткая передышка  и хлеб придали силы. Фигура военного приблизилась, и парень принялся монотонно работать киркой. Выбросив  третий слой грунта и с силой грохнув киркой в угол, почувствовал, как та  глубоко вошла в землю, но на что-то наткнулась.
«Щебенка!– обрадовался Эдик,– у меня родится сын, и я спасен!»– ликовали его  душа и сердце. Он стал нетерпеливо углубляться в этом же месте,  но вспыхнувший азарт тут же остудил, перешел на  монотонные удары.
Грунт напоминал щебенку. Она была необычная, какая-то черная, и чем дальше он рыл, куски стали попадаться крупнее. Выворачивая их ломиком, Эдик догадался, что это уголь.  Некачественный, вперемешку со сланцем и песком, но уголь. По сравнению с мерзлым грунтом, который  оставался еще на большей части  ямы,  камни разбирались легче, едва ли не руками, и Эдик так увлекся, что даже забыл о своем  палаче, который в тулупе стоял и смотрел, как  работает человек.
– Э, пошевеливайся, пошевеливайся, нечего сачка давить,– вдруг  разразился тулуп словами, и Эдик  узнал сержанта. Не отвечая на реплику, он выбросил наверх развороченные камни, принялся монотонно кайлить  очередной пласт мерзлоты. В этом углу смерзшаяся земля уходила вглубь, пришлось повозиться дольше, получить новую порцию окриков.
– Ты не стесняйся, сержант, покрикивай, все с музыкой веселее,– отозвался Эдик.
– Без соплей знаю, что делать,– огрызнулся  задетый  часовой.– Работай.
– Я работаю, стараюсь, передохну вот, – нарочно сказал Эдик.
–  Перекуривать не велено!– грозно одернул Эдика часовой.
– Не велено, так не велено,– Эдик  неторопливо, экономя силы, тюкал киркой, подрывая камень. Пришлось пустить в ход ломик и вывернуть хороший пласт угля, килограммов на полста. Стоя по пояс в яме Эдик поднял на грудь каменюку и  перевалил  через кучку земли. Далось это  нелегко, он тяжело дышал, зажмурился, собирая силы, в глазах замелькали  синие  огоньки, и все ехало в пропасть. Он открыл глаза, глубоко  дыша, восстанавливая силы. Следующий вывернутый  камень он  раздробил  несколькими ударами кирки. Выбросить такие не составило труда. Вскоре он  вгрызся в яму по грудь. Каменистый грунт стал более рыхлым, податливым, работа пошла веселее, только выбрасывай, но силы кончались. Эдику казалось, что у него  совсем нет живота, настолько он был пуст и не питал его больше здоровьем, как это происходило на уборке хлеба на полях родного колхоза, когда за обедами он съедал неимоверное количество наваристых супов и каш с мясом, и едва ли не полкраюхи круглого, поджаристого, с оплывинками хлеба, сладко хрустящего на зубах. Сейчас живот его усох, и пуп прилип к позвоночнику,  пугающе кружилась голова,  черное пространство плыло перед глазами, вспыхивая красными фонарями бедствия, руки висли вялыми плетьми, не хотелось больше двигать ими, хотя слышался гнусавый окрик часового, пытающегося подталкивать его, но его  окрики были  бесполезны, как  напрасны  потуги обессилевшего человека  катить по  крутой, обледеневшей дороге тяжелую телегу, когда ноги скользят, не находя опоры.  Эдик попытался взбодрить себя воспоминаниями об Эльвире, шептал ее имя, стремясь  поднять свой дух, но одних мыслительных сил сейчас недоставало, требовалось иное подкрепление. Эдик чаще стал отдыхать, имитируя долбежку мерзлоты постукиванием камешком о кирку, украдкой  жевал  оставшиеся кусочки  хлеба. Он тщательно перетирал приятную мякоть зубами, помня одну из главных  заповедей заключенного:  есть медленно, тщательно пережевывая пищу, тем самым имитируя ее объем и, бесспорно, увеличивая питательность. После того, как он съел весь хлеб, захотелось пить. Знает ли отец, как  он выбился из сил, принесет ли снова воды? Наверху  раздалось знакомое гнусавое: «Подходить не велено, передавать тоже не велено. Буду применять оружие».
«Это отец, – догадался  Эдик,– пытался прорваться ко мне, но гнусавый сержант не подпустил».
 Землекоп вылез из ямы, расчистил от земли край, чтоб  грунт не  сыпался  обратно, схватил несколько пригоршней снега, жадно поглощая его разгоряченной глоткой. Он был мартовский, набухавший днем влагой от  хорошего солнца, ночью жестковатый, заледеневший, но содержащий влаги гораздо больше,  чем зимний. Смял несколько комков, запихнул в  карман.
– Ты что, ангину решил заработать?– удивился часовой.
– Я пить хочу, сопрел от работы. Это тебе наверху холодно.
– Не велено пить,– сказал часовой,– полезай в яму. Ишь ты, ловкач нашелся, снег жрать принялся. А я-то  уши развесил.
Сказал бы  ему Эдик пару эпитетов, да  верно говорит отец, коль не можешь смолчать, лизни морозный обух топора, все желание балаболить исчезнет. Лизать  кирку вместо топора Эдик не стал. Только скрипнул в темноте зубами. Луна уж совсем завалилась за бор, и в яме не было видно ни зги. Съеденные кусочки хлеба, граммов двести, снег, который он сгрыз, приободрили его. Работал на ощупь, промерзшая угольно-щебеночная смесь хорошо рыхлилась киркой, свободно   подхватывалась  лопатой, но выбрасывать из  глубины становилось  тяжелее и тяжелее. Однако близкая победа воодушевляла парня, все мысли  теперь сосредоточены на успехе, он победит и  увидит  Эльвиру и своего сына. Когда забрезжил рассвет, явился Карцев. Голову Эдика уже не видно  из ямы,  а он ростом метр восемьдесят. Еще немного, и он победит, но его уже снова шатало, к горлу подступил горький комок голода, это выплескивалась желчь, требуя пищи или хотя бы воды. Но ни того, ни другого не было. За что, спрашивается, он принимает такое мучение и надругательство, лучше пулю в затылок. Эдик упал на живот, распластался, и тут же заснул.
– Так-так,– услышал Эдуард насмешливый голос Карцева, чувствуя, как его лицо обшаривает лучик фонаря,– вздремнуть решил?
Эдик поднялся на четвереньки, спросил:
–Что со мной, где я?
– В могиле, собственноручно вырытой,– был насмешливый ответ Карцева,– считаешь, что работу закончил? Сейчас замерим глубину, если она недостаточная, могу  эксперимент повторить.
– У меня закружилась голова,  я свалился и ничего не помню,– едва шевеля языком, ответил Эдик, что было истиной,– сейчас примусь за работу снова. Осталось  на штык. Я по своему росту сужу.
– Голова, говоришь, закружилась?– интонацией довольного человека подвел итог Карцев.– Ну-ну, кидай последние двадцать сантиметров. Я подожду.
Более часа понадобилось Эдуарду, чтобы догрызть уже не мерзлый, сыпучий грунт. Вперемежку с плитами угля сыпался гравий с песком и глиной. Смесь эта была влажной и налипала на лопату, приходилось часто ее чистить. Пошатываясь, землекоп выбрасывал последние  порции.
– Все,– наконец-то сказал он,– есть два метра!
– Так-так,– пьяно проговорил Карцев,– вылазь, я посмотрю, как это у тебя получится.
Сил не оставалось, вряд ли он выберется из этой могилы. Он стоял, уговаривая себя попробовать, ведь он сделал невозможное, он победил в гнусной затее Карцева. И  ощущение победы подняло дух парню. Он выбросил из ямы  кирку, лопаты, на угол пристроил лом. Попробовал, как он лежит. Прочно. В школе он свободно   выжимался на турнике и с легкостью выполнял непростое упражнение – подъем на обе руки. Эдик собрал силы, набрал в легкие побольше воздуха, облегчая вес, и оттолкнулся обеими ногами от земли, впрыгнул на лом, уселся на него, а затем  отвалился  на край ямы, вполз на холмик только что выброшенного грунта. И замер с бешено колотящимся сердцем, готовый в эту минуту убить Карцева киркой, которая лежала у него под рукой. Если бы тот попытался остроумничать, так бы и случилось:  кирка бы въехала в пьяную голову. Но Карцев молчал, очевидно, догадываясь о настроении парня.
Уже посветлело. Утро стояло морозное. Барак ожил от  движения тысячи людей, которые только что мертвецки спали на своих  грязных нарах после тяжелого трудового дня, чтобы снова, похлебав скудной пищи, состоящей из двадцати граммов крупы, тридцати граммов мяса, ложки жира, пяти-шести картофелин среднего размера, четырехсот граммов  хлеба – половины дневной  нормы,  шагать на лесосеку, валить  вековые лиственницы. Бригада Эдика по бумагам получала варево из перечисленных продуктов  вдвое больше, а значит  гуще, но, как  справедливо высказывал свое недовольство Эдуард Краузе, мало чем отличалось от первого котла, за что  сейчас, едва живой, парень выполз из ямы. Он знал, что ему предстоит еще зарыть ее. Но это легче, это не долбить и не кидать вверх, а вниз. Не оставляя Карцеву  насладиться окриком, он,   дико  заревев, схватил лопату и принялся  грести ненавистный ему грунт назад. Из казармы стали выходить мужики до ветру и с удивлением останавливались поглазеть на вырытую зачем-то яму, но сержант гнал их прочь. Эдик, обретя второе дыхание,  греб в яму грунт, не обращая ни на кого внимания, даже на Карцева, который стоял  в нескольких метрах от работающего человека, его тоже качало, но не усталость и не бессонная ночь, а  алкоголь. Довольный состоянием своего подчиненного, его отчаянным, на грани безумия криком, умиленно улыбался. Но улыбка у него прошла, когда не более чем за полчаса неистовой работы Краузе  зарыл яму и замертво свалился на кучу не влезшей в нее земли.
– Так-так,– подошел к нему Карцев, на виду у вышедших из барака  людей, которые должны  пойти в столовую. Артура Краузе среди них не было. Он остался в казарме, наблюдая за действиями сына и Карцева, тайно поклявшийся, если с сыном случится непоправимое,  тут же убить капитана. – Похоронил ли ты в этой могиле свою спесь?
Эдуард Краузе молчал, тяжело дыша.
– Хорошо, я дам тебе водки, чтобы ты восстановил силы для разговора. Меня интересует, а ты испытал на себе: верна ли мысль Достоевского о жестокости бесполезного труда?
– Вы обещали мне водки и закуски.
– Обещал,– насторожился Карцев, что оказалось для него неожиданностью и говорило, что дух  парня не сломлен.– Люди вашего отряда ушли в столовую, идем в казарму, там получишь сто граммов водки и закуску.
Эдик с трудом поднялся, он едва держался на ногах от усталости, его шатало, земля проваливалась, но он пытался стоять твердо, не показывая почти полную потерю сил. Лицо его было  бледное, без единой кровинки, он смотрел на  Карцева с затаенной ненавистью, как на своего злейшего врага, служаку, измывающегося над ним, используя свое  служебное положение. Карцев знал заранее, что все его действия будут только одобрены, если они направлены на укрепление дисциплины мобилизованных немцев, на подъем выработки на заготовке  древесины. Здесь  любые методы хороши, даже истребление отдельных языкастых и упрямых. Капитан вспомнил ленинские слова, ставшие крылатыми, когда накладывал резолюцию на документе о  расстрелах тамбовских крестьян и духовенства, приписав: «чем больше, тем лучше». Цель  одна – устрашить, дать почувствовать свою жестокую силу, которой обладает любая власть. Это был порок, который стал разъедать молодую республику и привел к сегодняшнему состоянию общества, где  главенствовали палачи. Их обильно порождала власть, но  не народная среда, хотя все они вышли из нее, но, прощая себе свои пороки, человек (понимай – власть) зорче видит чужие и тем беспощаднее в их наказании.
«Ничего я не возьму из рук этого палача»,– решил в эту минуту Эдуард.
– Я не буду  говорить о своих ощущениях. Я уже и так пострадал за язык.
– Но я настаиваю, и даю слово офицера, все, чтобы ты не сказал, прощу.
«Он простит! Что, какую мою вину? Палач пощадит жертву: вместо четвертования, он ее тихо удушит?»
– Я отвечу мягче того, что думаю: коммунисты, а вы их представитель, изобретательны и находят оригинальные методы воспитания своего народа. Но чтобы увидеть дальше других к чему это приведет, не хватает одного – острого ума.
– Так-так, – энергично подбодрил Карцев парня,– продолжай. Ты недурно мыслишь.
– Мне нечего больше сказать.
– Как же, как же, а Федора Михайловича Достоевского ты не уважишь вниманием?
– Коль вы настаиваете и дали слово офицера, продолжу свою мысль. Больнее не это обстоятельство – я имею в виду жестокость бесполезного тяжелейшего труда, а больнее то, что вы коммунист, а я комсомолец, не совершивший перед страной и народом никакого проступка, но родился немцем, нахожусь здесь вместе с вами, проведшим  чудовищный эксперимент над живым человеком, и принадлежу, по существу, к одной и той же организации – коммунистической.
–Так-так, интересные параллели!– расширив глаза от дерзости парня, закипая злостью, сказал Карцев.– Что ж, выпей обещанные сто граммов и закуси.– Карцев надеялся, что под хмельком у парня окончательно развяжется язык, и он его на полном основании упрячет туда, где  Макар телят не пас.
– Я не буду пить, иначе тут же упаду.
– Выпей, я позову твоего отца, он остался в казарме и наблюдает за нами.
– Спасибо, но я сыт по горло вашими услугами. Я выполнил ваше задание, разрешите идти?– Эдуард с трудом поднял руку к  виску.
– Разрешаю, Эдуард Краузе,– Карцев проследил, как тот медленно повернулся и зашагал нетвердой походкой в казарму, где находился его отец, и тихо добавил:– Стоек, чертенок. Тебя можно только убить.

Глава десятая

На следующий вечер после карцевской экзекуции над Эдиком в казарму к Артуру вошел изможденный недоеданием и тяжелой работой человек, с землистым цветом изрезанного морщинами лица, представился, протягивая руку для пожатия:
– Секретарь парткома Краслага  Вехтер.
 Артур насторожился, предложил присесть на нары, устланные пихтовым лапником, от которого шел смолистый аромат. Впрочем, он быстро тонул в спертом воздухе помещения, переполненного людьми, которые находились практически в одной и той же одежде день и ночь на протяжении нескольких месяцев.
– Что вы от меня хотите?– напрямую спросил  Артур.
– Вы коммунист, я вас знаю. Я из Энгельса, работал в обкоме, хотим вас иметь в своих рядах, чтобы бороться с беззаконием. Вы, наверное, в курсе того, что мы состоим на учете в политотделе  Краслага. Но мы создали свой  партком и решили письменно обратиться в ГУЛАГ НКВД СССР с требованием:  прекратить незаконные действия против трудармейцев и издевательство. Партком призывает всех немцев не поддаваться на какие-либо провокации, такие, скажем, какой подвергся ваш сын, но работать самоотверженно, не жалея сил для победы над фашизмом.
– Вот последний ваш  тезис я поддержу. Именно в этом наше спасение. Но писать   тем и требовать от того, кто засадил нас сюда, глупо. Увольте меня от своих партийных дел,  они завели страну и народ в такие дебри, что все мы оказались на правах заключенных. Я же теперь не продаю свою совесть. Человека, продавшего совесть, я сравниваю  с профессиональным убийцей, потому что у последнего её никогда не было. Всю же предыдущую историю мы торговали совестью. В том числе и я. Хватит, доторговались. И умоляю вас, наконец, требую: не упоминайте нигде имя моего сына. Он сам разберется в сложной ситуации, в какую попал.
– Жаль, что не удалось обрести единомышленника. Но вы же ведете политработу. Проводите  политинформацию, читаете лекции.
– Это совсем другое против того, что  предлагаете вы. Поймите, вы не власть, хотя имеете партбилеты, вы – никто! Так не  боритесь с властью, вы хорошо знаете, как она переламывает кости любому, кто пошел против нее. Вы же сами были у руля. Единственное, что мы можем противопоставить насилию – это  ударную работу на пределе своих сил, да молить Бога, чтобы Красная Армия побыстрее разбила фашистов. Больше я вам ничего не скажу. Прощайте.
Вехтер не послушал совета Артура, и партком  Краслага написал письмо, о котором он говорил. Ответ последовал незамедлительно. Из Москвы прибыл генерал  Генкин, он встретился с членами парткома лагеря в столовой, наиболее приличном помещении лагеря.
– Вместо того, чтобы разъяснять беспартийным, что все немцы мобилизованы в трудовую армию, в которой  действуют Уставы Красной Армии, воинская дисциплина, приказ и его безоговорочное выполнение, вы своими письмами и разговорами о  каком-то унижении немцев дезорганизуете коллектив, не пропагандируете  достижение отдельных бригад и колонн, добивающихся высокой выработки, призываете людей не поддаваться на провокации со стороны властей..,– Генкин беспомощно развел руками, артистически  недоуменно обводя взглядом сидящее рядом лагерное начальство.– В чем же эти провокаци проявляются, убейте меня, не пойму?
Речь Генкина продолжалась дальше, его суровые глаза негодовали, полнокровное лицо порой багровело от натуги в подборе  эпитетов, которые  ярко показывали действие парткома, как  организованное антисоветское выступление, в то время, когда враг стоит на огромной территории страны и все еще силен.
– Мы ничего особенного не требуем, кроме того, чтобы к нам относились с уважением, не оскорбляли,_ защищался Вехтер в ответном слове._ Ведь мы, как вы объяснили, обязаны подчиняться Уставам Красной Армии и воинской дисциплине, приказу. Но с другой стороны, мы относимся к категории вольнонаемных, полностью находимся на хозрасчете и не имеем возможности за тяжелый труд улучшить свое питание, которого хронически не хватает  для поддержания сил для более производительной работы. Отсюда – низкая выработка в ряде бригад. Нам не на что приобрести одежду, обувь, постель, которая износилась. Посмотрите, как мы живем в бараках!
– Это полная демагогия. Я знаю, как вы живете. Работайте лучше, больше зарабатывайте, приобретайте дополнительное питание, вещи. Идет война не на жизнь, а на смерть с лютым врагом, на фронтах солдаты  платят своей жизнью, вы же  требуете привилегий. Это идет в разрез с моралью коммуниста. Поэтому в вашем надуманном  парткоме разложившиеся элементы и ничего общего с партией не имеют. Сдайте ваши партбилеты, мы вас исключим из партии.
Артур Краузе предвидел такой исход. Более того, он ожидал репрессий в лагере. И они начались сразу же после отъезда генерала. Штыров и Ганичев ночами вызывали поодиночке членов парткома, которые отказались сдать партбилеты, как веру в единственную свою защиту. Но наивная бумажная защита не выдержала натиска обвинения особистов, и многих коммунистов, безупречных тружеников обвинили в антисоветской агитации, осудили на десять и более лет  исправительных лагерей и этапировали на Крайний Север.



Глава одиннадцатая

 Наступившая весенняя распутица принесла новые неудобства. Если  при работе на лесосеке не  требовалась теперь теплая одежда: воздух прогревался хорошо, то   ноги стыли в постоянно мокрых сапогах от  тающего снега, которого нанесло за зиму несметное количество. Падали частые  снега, настолько обильные, что тушили разведенные лесорубами костры, необходимые для просушки портянок. Сырые ветки дымили, не грели ни тело, ни душу. Работать  стало труднее, люди на скудных харчах губительно отощали, двоих из бригады Артура Краузе унесла похоронная команда. На их место тут же пришли другие. Один из них, из Энгельса Виктор Фишер, двоюродный брат  Христиана Шмидта, длинновязый, нескладный мужик, тощий, одетый, как и все немцы, в свою домашнюю одежду, изрядно поизносившуюся за эти месяцы. Он занимал  нары сразу же за Романом и, как выяснилось, поговорить был большой охотник. Первое, что он сообщил  своему соседу по нарам  Роману, что у него тоже есть сын, только постарше. До войны учился в институте иностранных языков, но весной,  незадолго до войны  был призван в армию и где-то служит переводчиком.
– Сына зовут тоже Романом,– говорил Фишер парню.– Последнюю весточку  от него  получил в конце июня. Писал, что в звании ефрейтора, как я и предполагал, переводчик, а вот при каком штабе – умолчал. Секрет. Правильно. – Фишер умолк, но, увидев, что в казарму пришел Артур Краузе и расположился на отдых, Виктор направился к нему.
– Мне Христиан сказал, что ты, Артур Александрович, человек начитанный, но не опасный, хотя и коммунист,– он уселся на нары к Артуру, согнувшись в три погибели.
– Спасибо за шутку,– засмеялся Артур, удивленный  такой оценкой.
– Сегодня ты  политбеседу не проводишь, свободен,– не понял насмешливого тона  Виктор,– решил с тобой поговорить.
– О чем же?
– Не о лагерных  делах. Они для меня ясны. Здесь проходит  десятый круг ада.
– У  Данте их было только  девять,– возразил Артур.
– Правильно, Данте  не мог предвидеть его, точнее  не смог увидеть и поместить в один из своих девяти. Этот круг ада – геноцид собственного народа. Бывали в миру Македонские, Чингиз-ханы и Батыи, Наполеоны и Бисмарки, о Гитлере я знаю мало, но они не были так жестоки к своему народу, они не уничтожали его, наоборот, возвеличивали, поднимали над порабощенными. Но  скажу больше: даже  те порабощенные, кто подчинялся их воле, становились опорой завоевателям. Потому Данте не пришло в голову сказать о геноциде. Так вот я рассуждаю о причинах крушения России, бывшего жандарма Европы,– глаза Фишера нездорово сверкали, он подался всем корпусом к Артуру, словно сторожил его, боясь, что тот выскользнет у него из-под рук, не захочет слушать, а высказаться Виктору надо непременно.
– Ты рано хоронишь Россию. Гитлеровские войска под Москвой понесли сокрушительный разгром. И Россия,  с ее богатством, выиграет войну.
– Я не только о крушении России в  летне-осенней кампании,– не согласился с Артуром Фишер.– То, что крушение произошло, ты не можешь не согласиться. Петля вокруг Москвы затягивалась, сколько  побито народу, потеряно добра – один Бог знает. Я о предтече военного крушения, о причинах его. Смотри же, что было: империалистическая война и разруха, революция и снова война, гражданская, более жестокая и кровопролитная, принесшая еще большую разруху, голод, расстрелы, изгнания интеллигенции, словом, начало геноцида собственного народа. Далее бесконечные чистки партии, армии, суды, расстрелы, коллективизация и снова голод.  Теперь неслыханное  бедствие – война. И хотя наш народ не на поле брани, но он погибает. Он вымирает. Сюда прибыли здоровые, крепкие мужики, что от нас остается, и каждый день с нар не встают по несколько человек.
– Но ты в начале нашей беседы не хотел касаться лагерных порядков.
– Да, но оказалось, их невозможно обойти. Кто виновник наших бед?  Первые лица  всегда первые виновники бедствий народа. И только потом окружение августейших особ. От скудости ли ума или от его избытка? Вождь последняя инстанция,  одобряющая важнейшие законодательные акты. Помнишь, у Толстого    одноглазый фельдмаршал Кутузов всех выслушивал, хорошему не мешал, но дурного не допускал. Но я вижу вину не только личности, которая поступает так, как поступает, а народ от этих поступков истекает кровью. Давай глянем шире. Это плод всего революционного большевистского движения, его сути: разрушение вечной основы, созданной Всевышним –  Собственности. В этом основной грех российской элиты. Кто такая элита, спросишь ты? Отвечаю:  основа ее – южане. Они отклонились от Божеской линии, от стержневой вехи цивилизации. После того, как Адам съел запретный плод, у человека появилась собственность, она стала основой его жизни и благополучия. Так решил Бог, он наказал Адама и сказал: трудись и живи  плодами труда своего. То, что он создал – стало его, принадлежало только ему. Ленин со своими южанами похерил Божескую волю – отменил частную собственность, национализировал, передал ее государству – никому. Он пошел по обочине цивилизации и приобрел голод. Пучина голода  поглотила бы новое изобретенное государство.– Фишер говорил торопливо, но внятно, он был полностью поглощен своими мыслями, с которыми жил месяцы изгнания с родной земли, и как еретик, человек, приговоренный святой инквизицией к сожжению на костре, также ни за что не отказался бы от своих мыслей, болезненно засевших в его сознании.
– Но Ульянов-Ленин спохватился. Он  вернулся к основе основ производства – частной собственности. НЭП вытащил страну из голодной пропасти, накормил рабочего, интеллигенцию, крестьянина, брюхо которого стало обрастать  жирком. Слава хлебородной России вновь вернулась к ней. Твой  папаша тому яркий пример – нового  зажиточного крестьянина. Зачем было  вновь рушить Божеский закон! Будь жив Ульянов, который сказал о НЭПе «это всерьез и надолго», уверен, у него хватило бы мудрости не допустить разрушения собственности. Но малограмотные недоумки все испортили! Лишили вечного: собственности человека на землю, собственности на труд. И снова голод, унесший только в нашей республике десятки тысяч человек. Я работал  в статистике. Знаю некоторые секретные цифры, связанные с голодной смертью – умер каждый пятый немец. Страна снова отошла от стержня цивилизации. И кара Бога, как видишь, оказалась страшной.
– Как же понимать твою философию? Прежде чем нападать на нас, Гитлер покорил всю Европу, где не нарушали этот Божеский закон.
– Это, конечно, загадка. Но там не было голодомора, репрессий и расстрелов, депортаций целых народов. В нашем лагере кого только нет: латыши, эстонцы, литовцы, финны, поляки, евреи.
– Отход от Божеского закона несет лишения, выдвигает на  арену палачей, которым нет места даже в дантовских кругах  ада. Но откровенно скажу: ничего нового  ты мне не открыл. Я сам постоянно думаю  о том же. Люди, занимающие высшие посты – вершат судьбами народов. Ты все свел к отклонению нашей политической системы от маршрута цивилизации, от ее основного закона –  частной собственности, и возвел ее едва ли не в мессию. Уничтожили ее своими руками, и нам за это кара, – втянулся в  дискуссию Артур.
–Именно так!– Фишер неожиданно вскочил, восторг плескался в его глазах потому, что его мысль овладела еще одним человеком. Он был похож на азартного  охотника, который сделал удачный выстрел и свалил косулю.
– Ну, знаешь, ты крепко хватил. Частная собственность возникла на эксплуатации.
– Адам был первым собственником: у него земли  не меряно, только обрабатывай. Но у него, кроме своих рук и Евы, ничего и никого не было.  Потом, когда  человечество размножилось, предки Адама стали  пользоваться трудом подневольных людей, закованных в кандалы – рабов. Частная собственность разрасталась, алчность человека подталкивала его к обогащению, он стал думать, как больше и больше получить продукта. Постепенно были изобретены  рычаг, колесо, повозка. Хозяин использовал их на практике, это ему понравилось, и он стал поощрять умельцев. Собственник главная фигура любого государства. В нашей системе эта фигура само государство. Оно без рук, без ног, без глаз – непонятное существо, как же оно может  двигать прогресс, быть мессией. Иисус Христос никогда не отвергал частную собственность, хотя учил людей справедливости, честности, трудолюбию, но призывал бороться против  пороков  человека.
Артур устало откинулся на жесткие нары, в изголовьях  лежали его вещи, уложенные в мешок, смежил веки. Трудовой день брал свое, тело и душа ждали отдыха, но ему не всегда удавалось быстро заснуть: то от тяжелых мыслей о своей семье, то от  высокого кровяного давления, то от появившихся болей в груди и спертого  казарменного воздуха переполненного запахами  мокрых сушащихся портянок, пота давно немытых мужских тел, то от вспыхивающей ругани, криков где-нибудь в глубине казармы. Если скандалили в его бригаде, ему приходилось вставать и усмирять буянов, напрягаться и нервничать.
– Уморил я тебя разговорами, Артур Александрович, прости.
– Ботало ты доброе, аж в ушах звенит от твоей философии. Только  толку-то что от твоей правоты? Что-то не так у нас, согласен, что-то потеряли мы, а может, не могли нащупать в свое время верную нить, которая теперь ускользает, распускает все вязание. Может, оно не было захлестнуто мертвым узлом, а потому не держит невод в единой стройной системе ячеек, а ускользает, образовывая в мотне брешь, из которой уходит рыба? Не ухвати нить, не захлестни – уйдет весь улов!
– Та нить, Артур Александрович,  частная собственность, против которой ты в свое время боролся,– заключил Виктор Фишер, оттолкнулся от нар  Артура, горбясь, как от тяжкого груза, перешел к своим нарам, вытянулся вдоль  тощей веревкой на жестком ложе, заснул праведным сном исповедавшегося перед батюшкой, который отпустил ему  все грехи.
Артур же, растревоженный мыслями Фишера, еще долго таращил в верхние доски глаза, соглашаясь и не соглашаясь с Виктором.
 «Людям суждено быть в вечном поиске идеального устройства  общества. Но они так и не найдут его, потому что мир построен на борьбе противоположностей, иначе не будет движения вперед. И все формы организации общества на земле были и повторяются, только в разных масштабах. Частная собственность как была заглавной буквой, так и остается. Даже мысль не может быть обобществленной. Она всегда принадлежит кому-то, даже украденная»,– размышлял Артур, медленно смежая веки.

Потрясение, которое  испытал Артур Александрович Краузе  от проведенного чудовищного эксперимента Карцева над его сыном, подорвало душевные силы, необходимые в борьбе за выживание в нечеловеческих условиях лагеря, непосильного многочасового физического труда с постоянным ощущением голода. Кроме того, Артура угнетала роль пропагандиста, в обязанность которого входило читать политинформацию о положении  на фронтах, в тылу, о международных делах. Он ощущал себя неким кавалеристом в чистом поле с шашкой наголо, но без головы. Вместо головы был политрук Ганичев с вырезками из  газет и устной информацией,  которую Артур обязан  пересказать людям своей колонны. Он скупо излагал, не имея своей головы. Слушали по-разному: одни  с горечью о потерях на фронте, другие, а их было большинство, с безразличием от усталости и сосущего зова в животе, третьи со злорадством, которое не трудно было прочесть на лицах и понять его причину. Об этих людях Артур обязан был докладывать политруку, об их реакции. Но Артур этого делать не мог. Он почти никогда не смотрел на аудиторию, чтобы не видеть глаза слушателей и по их выражению и блеску  разделять на своих, преданных делу партии и правительства и на подрывной элемент. Он сам, после  издевательства над сыном, скорее относился к подрывному элементу. Карцев и Ганичев это чувствовали, но уличить ни в чем не могли. Артур старался точно все исполнять и своих мнений не высказывал. Беседа с  Виктором Фишером не в счет. Его он не боялся, такой стукачем быть не мог. Да и говорили они с ним, можно сказать один на один: рядом  лежал и слушал, не вмешиваясь, Эдик, наверху Андрей, сзади Эдика Роман. Очень тяжело переживая разлуку с женой, парень замкнулся в себе, стал молчалив, осторожен на слово и действие.
От родных получили по письму,  содержание которых не обрадовало. Жалоб на тяжкую жизнь в них не было, но между скупыми строчками каждый читал, что живется семьям тяжело. Эльвира, например не сообщала Эдику, что осталась без работы, но об этом Артуру написала  жена, с просьбой не говорить  сыну. Болеет Кристи, замучилась животиком. Каково девчушке, и раньше-то разборчивой  в пище, есть ячменную затируху? Молочка баночку выпрашивает у председателя для нее, но и Витю  тоже поддержать надо. А пол-литрою, как Иисус накормил весь народ пятью  хлебами, не накормишь. Эльвира  днем, пока  мать на дойке, присматривает за ребятишками, столуются они вместе, но  ночевать  невестка уходит в свою землянку, где все еще витает дух ее мужа.
Еще просила Эльза не сообщать Роману о Марии, которая вряд ли выносит своего ребенка. Беременность у бедняжки проходит сложно, нехватка витаминов грозит выкидышем. Спасибо  кладовщице Матрене Павловне, знающей в этом толк. Она чем может, тем подкармливает девушку, готовит  травяные настои из своих сибирских трав и берется сохранить ребенка и принять роды. Среди своих, пишет дальше  жена, тоже есть знахарши в этих делах, да нет травяных сборов. Так что все смотрят с надеждой на Матрену Павловну, Бог ей в помощь, да наши молитвы.
Тяготы расшатывают нервы, как кол коновязи. Один дернет, второй навалится. Давить  стало в   груди,  жаба грудная подпирает комок под горло. Артур как-то напал на заросли боярышника с ягодой. Не обобрали снегири да желна. Он стал обирать, полведра получилось, принялся отвар из ягод готовить, недели две пил, вроде прогнал с груди жабу. Но сны одолели, один хуже другого, то мясо он ест,  то свежует тушу – к болезни.  И точно, простудился, слег, затемпературил, хотя май на носу и с ним письмо радостное от Эльвиры. Сын у нее родился, Эдичка, внук. Дед он – Артур Александрович Краузе! Обмыть  полагается новорожденного, а он  с температурой свалился. Поместили его в изолятор. Барак на отшибе. Дров, правда, привезено  не мало, а холод в нем волчий, некому топить. Фельдшер Курт Альбрант не поспевает за всем. Полказармы у него больных, замотался мужик. Ни лекарств в достатке, ни пищи доброй. Все то же довольствие второго котла. И то только с апреля после разрешения заместителя наркома внутренних дел Круглова. До этого на первом пробавлялись, хотя больному человеку получше бы дать что да посытнее.
Изолятор состоит из двух комнат с печками, обе не топлены, потому что больные не могут вставать. У пятерых дистрофия,  и лица их напоминают скелеты, у троих паралич ног. Дальше  в казарме напичкано немощных людей – глазом не окинешь. Курт занес охапку дров,  бросил их возле печки.
– Растапливай печь, пока двигаешься, иначе совсем выстынет изолятор.
Начало мая в Сибири далеко не весеннее время. Ночные заморозки до десяти градусов. Артур собрался с силами, настрогал щепок тупым топором, валяющимся у печки, сходил на улицу, насобирал бересты, подпалил,  сунул в топку, щепок туда ворох, подождал на присядках, с трудом держась за  печку. Взялся огонь, защелкали, затрещали еловые щепки, напихал до отказа поленьев в топку, пристроился тут же, привалился спиной к печке, стал  ждать, когда  тепло пойдет, да так и уснул. Разбудил его сын. Он перенес его на постель, на голый матрац, уложил, подбросил  в затухающую печь еще дров. Стал обедом кормить. Отец съел все, что давал Эдик. Жар у отца не спадал. Малиной бы накормить отца, да напоить отварами из душицы, мать-и-мачехи, коры ивы, да цветов липы,  укутать да дать пропотеть, как это делала его мама. Только где взять это богатство! За больным уход нужен, ночами бы посмотреть за ним, а он:
– Папа, неприятная новость,– Эдик был настолько взволнован, что голос его дрожал, а на глазах навернулись слезы. Он бросился к отцу в объятия. –Как ты себя чувствуешь после еды? Температура никак не проходит. Как же  ты некстати заболел.
– Что случилось, сынок?– с трудом раскрывая воспаленные глаза, спросил  Артур.
– Половину нашего отряда переводят в другой лагерь, куда-то севернее на  новый массив тайги. Говорят, там узкоколейку будем строить. Как же я тебя одного оставлю?
– Новость неприятная. Для тебя, пожалуй, наилучший выход. После того, как ты не сломался на этой проклятой яме, Карцев вынашивает зловещие планы в отношении тебя. Он не может смириться, что ты победил. Будем считать, что тебе, сынок, повезло, если  капитану не придет в голову тебя оставить.
– Не придет, он, похоже,  доволен, что  мы разлучаемся.
– Слава Богу, если так. Обо мне, сынок, не беспокойся. Коль не судьба  нам быть вместе, я тебе раскрою одну тайну. У меня есть  паспорт на имя Смирнова, запомни сынок, Смирнова Василия. Его  дал мне Дмитрий Ковтун еще в Селезневке. Теперь я им воспользуюсь. Я думаю, поднимусь через пару дней, это обыкновенный грипп. Он пройдет. Ты только  дров побольше наноси в изолятор, я топить буду печь как следует. Поправлюсь. Так вот, я буду притворяться больным, и однажды  умершим признают меня. Сам же я уйду из лагеря и подамся на фронт. В землянку на Енисее мне нельзя. На фронт можно. Я буду воевать, чтобы приблизить победу, с ней кончится наше рабство. Ты понимаешь меня, сынок?
– Понимаю, папа, но это опасно. Как ты внедришься в  армию?
– Сумею, неужели ты сомневаешься в моих способностях, я же бывший артиллерист. Приду в военкомат, скажем в Красноярске, и добровольно попрошусь на фронт как бобыль, а? В общем, это я обмозгую детально. Верь, сынок.
– Смотри, папа, может не стоит рисковать, встанешь,  просись  к нам.
– Карцев ни за что не согласится.
– Это так. Но ты все же сперва попробуй, я тебя очень прошу. Мне без тебя  будет трудно, – Эдик растерянно и в тоже время умоляюще смотрел на  отца, но прекрасно понимал, что Карцев поступит вопреки просьбы. Тревога голодной, злой волчицей ворвалась в душу парня, как в  хлев, где стояли сытые овцы и там  пустила в ход свои неумолимые клыки.
– Хорошо, сынок, буду проситься и настойчиво. Но прости меня, если не получится. Я напишу тебе с фронта, ты знай, письмо будет от твоего друга Смирнова Василия, с которым ты подружился, скажем, на пересыльном пункте. Ты маме обо мне ничего не пиши, иначе тайна  раскроется. Сообщи только, что нас разлучили, и я, якобы, выполняю секретную работу, потому от меня нет весточки.
– Хорошо, папа. Но ты  береги себя. Мы уже научились молчать, так же  будем молчать и дальше. Это я тебе обещаю.
– Правильно, сынок, помни об Эльвире и маленьком Эдике, а я буду помнить о вас о всех: о маме, о Витюше и маленькой Кристи, о тебе и Эльвире с внуком. Мы мирные люди, покладистые, помнишь, я тебе рассказывал, как наш пращур Карл бежал  в Россию от военной службы, он не хотел брать в руки оружие и убивать, он был мирный человек. Мы его потомки, но я пойду  драться с захватчиками, это святое дело. Прощай, сынок!
– Прощай, папа, нам дали на сборы всего два часа. Выздоравливай!–  Эдик не решался что-то еще сказать, но отец заметил его волнение.
– Тебя что-то волнует? Говори, я же твой отец.
–Карцев назначил меня бригадиром, я хотел отказаться, боюсь, не справлюсь, но меня смутило больше то, что все бригадиры остаются здесь и кое-кто из рабочих.
– От бригадирства отказываться не надо. Ты боишься, что придется докладывать обо всех разговорах начальству?
– Да, папа, это – прежде всего.
– Я же выкручивался. Мое кредо – ничего не видеть и молчать. Ты его  тоже уяснил. Проводи в бригаде такую же политику. Кто еще остается? Роберт Шварцкопф?
– Да, –  подтвердил Эдик.
– Ясно, агентура  Карцева, стукачи.
– Что ты говоришь?– ужаснулся Эдик, бледнея.– Неужели в их  числе Андрей?
– Если остается – точно. Он сломлен. Помнишь, его вызывал к себе Карцев, и я ходил его защищать. Тогда обошлось. Но  как-то вместо меня его послали в Решоты по хозяйственным делам. Оказалось, он никуда не ездил, а весь день пробыл в застенке у Штырова. Особист сломал Андрея, думаю, пригрозил арестом и расстрелом отца, но если Андрей согласится на агентурную работу, отца не тронут. Потому об Августе ничего не слышно. Иначе давно бы приволокли сюда и осудили.
– Вот почему Андрей тает на глазах! Он  плохо ест, плохо спит. Он нездоров.
– Да, вижу. Он совестливый, переживает, он может погибнуть. Ему будет легче, когда его земляки уйдут.
– Надо ему помочь!
– Чем, сынок? Очистить совесть от пятен может только сама совесть.
– Просто поддержать.
– Если он поймет, что мы что-то знаем, будет для него хуже.
– Что же делать, он мой друг. Мы вместе выросли.
– Но ты мог погибнуть первым.
– Ты думаешь, это его работа?
– Не уверен, но доносил кто-то из двоих.
– Негодяи, что делают с людьми! Ты, папа, просись к нам, я очень тебя прошу, – снова взмолился Эдик с  надрывом, как заклинание, и у  Артура сжалось сердце от безысходности. – Прощай, папа, прощай!
– Я постараюсь, сынок. Прощай, и будь мудр. Я скоро встану на ноги, не сомневайся,  и у меня все получится. Береги себя.
Эдик приник к отцу, уткнулся во влажную от пота щетину,  затем решительно оторвался от него и вышел из барака не оборачиваясь, оставив отца  с двояким чувством: сожаления о расставании и радостью в избавлении сына от деморализованного  алкоголика Карцева, которому  удается убеждать  высшее начальство в  незаурядности своих организаторских способностей. Его лагерь ни разу не завалил план  выхода деловой древесины, но под его же руководством раскрыта повстанческая организация под личиной парткома, главным образом состоящая из немцев коммунистов. Репрессий не коснулся лишь один отряд, в котором  находился Артур Краузе.

Глава двенадцатая

Иван Парамонович Еремин возвращался из райцентра по разбитой осенней хлябью дороге в своей председательской кошелке  с тяжелыми думами. Рабочую силу его колхоза вытеребят, как куделю. Летом ушли на фронт последние  трактористы. Их место заняли свои  малоростки да трое немчурят. По пятнадцать годов каждому. Друг перед дружкой хвощутся, норовят себя показать, чья команда лучше. Удается ловчей с трактором пособляться старшим:  моему Василю, да Герману Шмидту. Им уже вот-вот шестнадцать стукнет.
Иван Парамонович тяжело вздохнул и продолжил нелегкую думу. Глядишь, через годок моему повестку принесут, если к тому времени  германца не одолеем. А по всему видно, не одолеем.  У Волги стоят вороги, под стенами Сталинграда, будь она неладна. А Герка счас уйдет. Братка его, постарше, где-то  на лесоповале с отцом. Этот Герка – с матерью. Ничего не скажешь, работящий, хваток. Он больше все с Василем якшается. Интерес общий – кто лучше трактор знает, кто ровнее запашет деляну. Жаль малого.  Недоросток, попадает под новую мобилизацию немцев. Идут все, кто способен лопату держать. Гертруда, мать его, голосистая, языкастая,  сгинет где-нибудь, угодит под горячую руку особиста, хотя работает за двоих. Уйдут Маргарита Гютенгер с Эльзой Краузе, Ксения Шварц, хотя у тех по двое малолеток. Список-то вон какой, на листе не уместился, на обороте продолжен, не то, что в январе четверых мужиков отправлял.  Жесткая  установка пришла сверху за подписью самого Сталина. Военком ему так и сказал: всех трудоспособных немцев – парни  от 15-16  лет, девки с 16. Мужики и бабы призывного возраста. Остаются  бабы беременные, да с детьми до трех лет, а также те, у кого  трое иждивенцев до  пятнадцатилетнего возраста. Оставшихся детей без кормильца велено передавать на воспитание родственникам или немецкому колхозу.
«Только ты особо перед ними не распинайся. Вручи повестки, объясни то, что я тебе сказал,   на сборы пять дней, – военком не говорил, а гудел очертелым паровозом, идущим на таран. – Поедут все работать на различные  заводы, стройки, лесозаготовки. Пусть собираются основательно,  одежда крепкая, зимняя, белье, постель, кружка, ложка и питание на декаду. Выполняй».
Как выполнять, если сердце уже не дюжит горя  людского, глаза не хотят видеть слез бабских, уши слышать причитаний их  непонятных, не русских, но  дерущих за душу. Горе и причитания понятны каждому, на каком бы языке они не выражались. Как им скажешь все это? Лето старались, на зиму картошки, капусты, моркви, свеклы, луку наростили, наквасили  огурцов с помидорами, в кадушках у Матрены Павловны стоят. Приходи, бери зимушкой, вари картошечку, супы разные заправляй, заедай заготовкой овощной. Не будут голодовать люди, как в прошлую зиму, будь она неладна. Хлебушек  нынче плох уродился, едва-едва план сдачи вытянет колхоз, засуха, будь она неладна, пожгла посевы, но картошка уродила, а картошка есть – жить можно. Бабы напластали ягоды, грибов набрали, насушили, груздь нынче с конца августа пошел, когда дожди стали поля уливать. Бабы груздь в кадушки замочили, да засолили. Приварок добрый, что твое мясо. С тех пор, как огурец пошел да щавель с черемшой, повеселели, ожили, стало чем животы набивать. Хоть и зелень, а хорошее подспорье той хлебной карточке, что дается. К  осени совсем выправилась немчура, даже  малая  Кристи, Артурова дочурка, поправилась. Как же не подрумянишься, когда на солнце, на ветру, а харч справный. Они готовы были свиней растить с весны самой, да чем кормить?  Теперь, когда  убрались поля, есть чем поросенка  семье поднять, не большого, пуда на четыре и то дай сюда! Стол обогатеет, жир да мясо дело не шуточное. И вот тебе на! Уйдет считай все взрослое  немецкое население. Старики останутся,  Эльвира да  Мария с грудными  малышами. Бог заметил, видать, мученицу, Марию, оставил ей дитя. Выносила, недавно родила. Матрену в кумовья взяли, она старалась, ходила за  молодухой. У самой когала, муж не седня-завтра преставится, а вот  сердешный Матрена человек, не может рядом  с чужой бедой жить. Придется ее в помощь звать, чтобы лихую весть донести. Одно слово,  война.
Иван Парамонович подкатил к конторе уже затемно, привязал лошадь к коновязи, вошел в безлюдную контору, зачерпнул воды из фляги ковшом, жадно,  большими  глотками, как  в летнюю  запарку, напился, тяжело упал на кожаный диван, оставшийся со времен коллективизации, и долго сидел молча, не решаясь ни на какие действия.
«Утром придется сказать, на ночь людей будоражить – не по-человечески получится. К Матрене сходить стоит, ей сказать, все легче станет, не одному груз такой нести»,– решил Иван Парамонович.

Утро выдалось обычное, пасмурное, октябрьское. Почти такое же сырое, как год назад в день появления переселенцев на этой земле. Год мыкаются по белу свету люди. Иван Парамонович после дойки коров велел всем  колхозникам к конторе подходить и тем немецким семействам, которые на работе не числились. Народ собрался быстро, чуя, о серьезном председатель говорить хочет. А уж слух пошел, от Матрены, конечно, будто новая мобилизация переселенцев ожидается. Матренина тактика, чтоб что-то уже было известно, и люди не так  испужаются, если не все сразу на головы обрушить. Иван соглашался, был в этом свой резон.
 К людям вышли он с Матреной, да Семен Буланов, бригадир животноводства, вышедший возрастом от призыва, сухопарый, подвижной, с почернелым от ветра лицом. В голяшке сапога у него всегда плетка,  верхом любитель ездить, в молодости на Дону в казаках ходил, а здесь на поселении как бывший неблагонадежный кулацкий элемент. Ивану таких бы неблагонадежных поболее, легче б в колхозе работалось. Вроде человек не гроза,  а вот  умеет людей работать заставить. Ему переселенцы по душе пришлись, хвалит.
Иван Парамонович, напрягая нервы, голосом сорванным, хриплым заговорил:
– У меня слово к  переселенцам. Год уж, как  на Сибирской земле поселились, тяжкую зиму перегодовали. Вместе  весну встретили, отсеялись, вместе страдовали. Работники переселенные люди не хуже  местных, а где и лучше. К зиме, будь она неладна, колхоз подготовили, корма заготовили, план  хлебосдачи, считай,  выполнили, спасибо, да и себе харч  немалый припасли. – Иван Парамонович говорил и вглядывался в лица женщин, которых сейчас так  тряхнет  новостью, что вряд ли устоят многие. Они же, чувствуя новый перелом в своей судьбе, стояли с испуганными лицами, с таким  большеглазым блеском страха, боясь шевельнуться, что Иван едва  справился с волнением и договорил.– Но не всем придется съесть тот харч, потому как большинство из вас вынуждены покинуть нас и уехать на работу на заводы, на стройки, на лесоповал. В пятидневный срок требуется справить теплую одежду,  белье, постель, кружку, ложку и продукт на десять дён. Остаются беременные, да у кого на руках дите до трех лет, а также те, кто имеет трех иждивенцев до пятнадцати лет. У кого только двое детей старше трех лет, тех мобилизуют, а детей придется оставить на воспитание  родственникам и колхозу нашему. Таков приказ верховной власти. Вот список, вот повестки. Огласи, Семен, список, и каждый пусть зайдет ко мне за повесткой и разъяснением.
Иван передал список бригадиру и ушел в контору, гремя  о доски своей деревяшкой особенно громко, будто бомбил гранатами, пробивая себе дорогу. Матрена, широкая и грузная, стояла перед бабами и чувствовала себя раздетой, так ей неловко было перед женщинами, которых она ценила не только за хорошую работу  на складах, но как истинных крестьянок и хозяек, умеющих  делать все: и за скотом ходить,   и урожай вырастить, и пищу готовить, и  солёнку всякую, и одеваться опрятно да чисто, к чему сама стремилась, и детишек любить и лелеять, а пришлось –  и за мужиков сработали. И не стонут бабы, и даже песни  по-своему заводят. Неужели  и сейчас молча пойдут к председателю за повестками? Она бы в  рёв, в слёзы.
То, что случилось, как только Семен закончил читать список, Матрена не могла  предположить. Не плач раздался из пересохших от напряжения глоток, а вой вырвался  наружу, сдерживаемый годом  несправедливого унижения, вой отчаяния  за своих малых детушек, да и за себя тоже, за горемык безвинных, страдальцев беспричинных. Вой-обращение к Богу с вопросом, за что он их карает, почему не встанет на защиту детей своих, разве они виноваты в том, что изверг, аспид Гитлерюга  напал на их страну? Они верой и правдой служат ей, и будут служить. Разве не нужен их труд в колхозе, разве плохо они трудились на новой земле? Кто упрекнул их, кто назвал лодырями, бездельниками? Кто заступится за них?
Матрена Павловна не смела сдвинуться с места, хотя готова была броситься к бабам, к тем, кто постоянно работал с ней на складах, кому она стала и начальником, и товаркой, с кем и горем поделишься, и радостью. Слишком уж жуткой обозначилась картина бесправия, слишком уж беспомощно выглядели люди в своей безысходности и горе, но она понимала, что упавшие духом нуждаются в поддержке, и  решилась, сошла с  крыльца и направилась к Гертруде, Маргарите, Ксении, которые ухватились за своих дочерей и сыновей и выли. Матрена, сама слезно плача, крикнула:
–Бабоньки, послушайте меня. Я вам  желала только добра и помогала, чем могла. Нет вашей вины ни перед кем, поверьте моему слову, позабочусь я за вашими детками, вместе с Парамонычем не дадим в обиду, будут они наши,  колхозные.
Отдельным косяком  перед конторой стояли местные бабы. У некоторых  навернулась слеза на глазах  от воя и крика немок. Незнакомы были слова, произносимые ими, но слезы горя одинаково  понятны, на каком бы наречии они не звучали. Однако были и другие мнения. Молодая вдова, получившая с фронта похоронку на мужа, повернулась  и пошла прочь, проворчав сквозь зубы:
– Так вам и надо, немчуре проклятой. Мой дорогой человек пал от немецкой пули.
За ней пошла вторая, третья, молча, но с тоской в глазах.


В землянку к Эльзе Краузе  собрались Эльвира с грудным  Эдиком на руках, Ксения Шварц с Катей,  ровесницей Кристи, для семейного совета. Тут же сидел перепуганный плачем старших Витя, единственный  представитель мужского пола двух семейств. Они понимали, что любое их решение не может отодвинуть безысходность положения, и отчаяние, которое овладело  женщинами, не лучший  помощник их дальнейшего выживания, и вопросы, неизбежно посыпавшиеся друг другу: «Что нам делать, как быть и как жить?» не решали  проблемы и не улучшали их душевное состояние, в каком они находились. Но возникший непроизвольно вопрос: «Какой выход можно найти из безысходности?» показался им разумным,  и они стали думать, строить предположения, искать  варианты, которые  улучшат их участь.
– Надо бежать в тайгу,– сказала Ксения,– взять все запасы продуктов, одежду и тайно уйти в тайгу, там  вырыть  такую же землянку и жить.
– Нас найдут, арестуют и  будет еще хуже
– Тогда я буду симулировать болезнь, – не сдавалась Ксения, –  По рассказам Августа, по письмам наших мужиков можно судить, что в лагерях настоящая каторга. Бросить на произвол судьбы свою малышку и погибнуть! У меня слабое здоровье, я не выдержу многочасовой работы землекопа, у меня астма.
– Председатель сказал, что  в райцентре все пройдут медосмотр,  тебя могут освободить,– высказала предположение Эльза, – но мне уж точно каторги не миновать. Я никогда не ходила в больницу и ни на что не надеюсь. Вся надежда на Эльвиру, которую я прошу взять под свое крыло Кристи и Витю.
– Мама, о чем вы беспокоитесь, они мне  дороги не менее своего Эдика. Продуктов на зиму у нас хватит. Вот только мало заготовлено дров. Если маме удастся убедить врачей, что она не может работать физически и вернется, это будет счастье и решит многие проблемы.
– Старики Гютенгер остаются совсем одни. Август неизвестно где, Андрей с нашими в лагере, у Маргариты с  Рудиком та же участь,– сказала Эльза.– Они нам родственники, хоть и дальние, и оставлять без присмотра стариков нельзя. Все ляжет на твои плечи. Бедняжечка ты моя, как же ты справишься, доченька?..
Эльза не выдержала, подхватила хвост косынки, которой была покрыта ее голова, уткнулась в нее носом, зашмыгала, глуша накатившиеся слезы. Ее никто не  утешал, как не утешают плачущего по покойнику, но это были не слезы скорби, а отчаяния, и были они горше, потому что мать заживо  хоронила себя на той каторге, заранее прощалась со своими  родными. Она не говорила о своей смерти, как  Ксения, но  чувствовала, что обратной дороги у нее не будет,   она умрет или  под удар топора, или под скрип   строительной тачки, или под грохот вагонетки с углем, которые мобилизованные невольники будут катать своими руками, строить дороги, нефтепроводы, заготавливать  лес.  Женская интуиция не ошибалась. Именно такие работы обязаны будут выполнять  женщины-немки в нефтепроме, куда по приказу Берии их направят, а нарком нефтяной промышленности И.Седин распишет  регламент жизни и смерти.
Марии Майер – жене Романа предстояло взять под свою опеку малолетних ребятишек сразу из трех семей. Мать Романа Екатерина Майер, полная сил  сорокалетняя женщина, как и Елена Юнкер, на два года моложе своей сватьи, без сомнения, будут  определены годными к физическому труду, и их мобилизуют. Со своей младшей сестрой и братом Мария вынуждена принять под свою опеку еще четверых ребят, свою семидесятилетнюю бабушку и больного беспомощного дедушку Романа, который  просит у Бога смерти, и живота своему правнуку Александру. Решили, что Мария будет жить в землянке у Юнкер, то есть в материнской, так как она пошире, чем та, которую построил Роман. Елена Юнкер не боялась предстоящей работы, вся ее жизнь, как и других женщин-крестьянок, прошла в труде, два года как похоронила мужа, взвалив на свои плечи все хозяйство, одна кормила своих дочерей и сына, но убивалась она теперь по младшенькой пятилетней Оленьке, а теперь по внуку, боясь за их здоровье и жизнь.
– Кого же проклинать нам в своих молитвах?– говорила она Екатерине, горестно глядя на малышей, устроивших свою игру у теплой печки на глиняном полу, застланном камышовой рогожей, сплетенной Еленой еще в начале  прошедшей зимы.– Вроде мало-помалу обыгались мы здесь, даже поросенка в Романовой землянке держим. А теперь что нас ждет, наших детушек?
– Дед  совсем плох, со дня на день ждет смерти, прости меня Господи, прибрал бы его, пока мы тут еще, а то   придется  Марии  одной хоронить,– качая головой, вторила ей Екатерина.

Едва ли не до вечера в землянках кручинились обреченные на мобилизацию и те, кто остается, но печаль да слезы готовить в дорогу ничего не будут, потому спохватились женщины и принялись подбирать, подгонять теплую одежду из своих скудных запасов, которые удалось сохранить. Часть из них зимой ушла в обмен  на продукты. Сложнее оказалось с обувью. За год она изрядно поизносилась на повседневном нелегком труде, а  запасов особых не было и там, в Карловке. Пришлось на трудодни брать в колхозе валенки или сапоги. Иван Еремин не поскупился, выдал все, чем мог помочь своим колхозникам,  возвращения которых он будет ждать с нетерпением. В ход пошли обменные квитанции,  привезенные Августом Гютенгером, по которым государство должно выдать натурой зерно и  скот, но пока ни одна квитанция не была реализована. Вместо хлеба и скота председателю было разрешено выдавать мобилизованным в зачет этих квитанций, согласно ценам, продукты питания, рабочую обувь, спецодежду.  Благодаря чему отъезжающие были одеты и обуты, а  запас продуктов составил более чем на две недели. Неурожай  сорок второго года, потери хлебородных областей во время наступления  гитлеровских армий не позволил  реализовать обменные квитанции даже на конец сорок третьего года, а в дальнейшем власть о них попросту забыла. Смелых же требовать долг не находилось. Только в Красноярском крае люди не получили пять тысяч центров зерна и двадцать тысяч центнеров живого веса скота.

Глава тринадцатая
В землянке командира батареи, куда по приказанию явился наводчик дальнобойного орудия ефрейтор Василий Смирнов, кроме самого комбата, над картой, разостланной на трехногом,  довольно устойчивом  столе, склонился командир дивизиона полковник Барышев и рядом с ним комбат Ушаков. На стене коптили две гильзы от спаренных зениток, а на столе горела керосиновая лампа, свет от которой высвечивал карту и напряженные лица командиров.
– Разрешите войти!– раздался  голос Смирнова, который, подталкиваемый  порученцем комбата, шагнул в освещенное пространство землянки.
– Входите, товарищ Смирнов, проходите сюда поближе, садитесь на этот стул, разговор у нас не на одну минуту,– сказал Барышев.
Смирнов напрягся внутренне, но, держа себя внешне спокойно, прошел к столу и  сел на предложенный стул, что его  окончательно успокоило: для неприятного разговора на стул не усаживают.
– Командир батареи хорошо отзывается о ваших способностях не только как наводчика, но и корректировщика огня,– офицеры выглядели утомленными, и Барышев тоже опустился на стул, дав команду знаком садиться и Ушакову.– У нас погиб опытный корректировщик, который не раз  ходил в тыл врага. Нам нужна ему срочная замена. Командир батареи говорит, что вы хорошо подготовлены для ведения корректировки в самых сложных условиях.
– Так точно, товарищ полковник,– вскочил на ноги Смирнов.
– Сидите, экономьте силы. Перед нами стоит очень ответственное задание: уничтожить вражескую  хорошо замаскированную батарею, которая наносит ощутимый вред нашей обороне. У нас есть для этого средства, нет точных координат. Я не приказываю, я спрашиваю, потому что там можно оставить жизнь: вы готовы совершить этот подвиг?
– Так точно, товарищ командир дивизиона. Только я еще плохо владею рацией.
– С вами пойдет дивизионный очень опытный и проверенный радист Власик.
– Я готов выполнить ваш приказ.
– Хорошо, но прежде чем идти, я должен все же убедиться в том, как вы владеете искусством корректировки огня. Прямо сейчас же проведем игру. Идемте, в траншее нас ждет радист.
– Я с ним уже работал, товарищ полковник. Прекрасный специалист,– заявил Смирнов.
Результаты игры вполне удовлетворили командира дивизиона. И с командой обеспечения Смирнов и радист Власик двинулись в ночь через линию фронта. Пройдя переднюю линию, которую разрывало топкое болотце, простреливаемое с двух сторон пулеметными расчетами, группа обеспечения  оставила корректировщиков, переодев предварительно их в сухое вражеское обмундирование, выдав оружие и замаскированную рацию под катушку с телефонным проводом.  И это очень помогло, так как,  углубившись метров на сто в лесок, лазутчики наткнулись на какой-то пост. Их окликнули и осветили фонариком.
– Мы связисты, проверяем поврежденную дивизионную связь,– ответил на хорошем немецком языке Смирнов, продолжая углубляться в лесок, имитируя движение по проводу.
Не успели лазутчики пройти и полсотни метров, как за небольшим холмиком раздался залп орудий большого калибра. Артобстрел длился минут пятнадцать. Разрывы снарядов не были видны, но по опыту Смирнов понял, что бьют они кучно и по целям.
– Работает корректировщик,– тихо сказал Смирнов,– а это та батарея, которую нам надо уничтожить.
–  Нас спас  твой ответ, что ты  ему сказал?
– Сказал, что проверяем  дивизионную линию связи.
– Откуда ты  так знаешь язык?
 – После, Власик, после. Нам надо быстрее засечь батарею, думаю,  там она не одна. Видишь вспышки? Они позволяют нам высчитать точный координат. Мы почти у цели. Дальше двигаться опасно, надо найти укрытие, иначе напоремся на людей.
Они остановились, оглядывая местность, насколько позволял  ночной мрак. Впереди едва различимо небольшое нагромождение скал. Туда, под их укрытие, Смирнов первый приземлился у невысокой скалы, откуда хорошо видны орудийные вспышки. Быстро вынув прибор и рассчитав координаты, он записал их в планшетку и передал Власику, который уже  поймал своих  и стал передавать данные Смирнова по рации. Еще  била вражеская артиллерия, как на той стороне фронта вспыхнуло зарево, небо словно разверзлось, донесся короткий шипящий свист, и тяжелый удар реактивных снарядов, где  только что вспыхивали последние огни бьющих орудий, заглушил все звуки. Теперь  там стало светло, как днем.  Все смешалось.  Огненный смерч разросся и продвинулся слегка вглубь, потому что Власик беспрерывно передавал новую корректировку огня. Это били реактивные минометы, снаряды которых выжигали все живое там, где они падали. Вслед за  реактивными снарядами прилетели гостинцы дальнобойных орудий их родного дивизиона и батареи. Стало еще жарче. Близкий разрыв снаряда оглушил смельчаков, осколок, чиркнув по скале, впился в правое плечо Смирнова,  брызнула кровь. Пора уходить. Вражеская батарея разбита. Смирнов видел  своими глазами, как подпрыгивали орудия, переворачивались, как  горел и плавился металл, как метались и падали в пламени человеческие фигурки.
– Пора уходить,–  прокричал Смирнов, склонившемуся над ним Власику.– Если повезет, будем жить. А  жить  будем, я родился  в  новолуние,  значит,   живуч  и  долговечен.
– Ты ранен, воспользуемся ночью и паникой врага. Я понесу тебя в санбат. Ты, если что, болтай в бреду по-немецки. Авось и прорвемся.
– Хорошо, нельзя терять ни минуты, сейчас здесь будет прочесывать лес пехота. Или нагло двигаем  в самую гущу, или в сторону на отрыв,– сказал Смирнов, поднимаясь с земли, зажимая скомканным бинтом рану, устремляясь в обратную сторону, откуда пришли.
– Лучше на отрыв,– Власик подхватил рацию, поддерживая Смирнова, ускорил шаги.
              – Тогда  мое бормотание на немецком не поможет.
– Если что, будем отстреливаться, живым я не дамся.
– Я тоже, тем более что я немец.
Власик  резко остановился. И Смирнов  поморщился от боли, причиненной  внезапной остановкой.
– Что за ерунду ты несешь?
– Это не ерунда, я – российский немец с Поволжья, слышал о таких? Но нам нельзя стоять.
– Слышал. В дивизионе были такие. Да всех сняли с фронта.
– Как видишь, не всех.
– Но ты же Смирнов.
– Только поэтому и остался.
Они умолкли, углубляясь в лесок, по которому шли сюда. Артиллерийский удар слабел, и скоро стало тихо.  Только на передовой  линии окопов нарастала стрельба. Удар артиллерии вдруг сосредоточился там, где они переходили линию фронта, и с левой стороны высотки, за которой стояла  теперь разбитая батарея.
– Наши пошли в атаку,– догадался Смирнов и пожалел, что сказал Власику о своей национальности.– Я уверен,  хотят  развить успех артудара и взять высотку. В таком случае, нам не надо от нее удаляться.
– Верно, найти бы старый окоп,– сказал Власик, замаскироваться, а когда надо – ударить с тыла. Все же у нас полный боевой комплект.
– Ты прав,  и не мешало бы  перевязать рану, сильно кровит.
Им повезло, на высотке проходила  летом прошлого года линия обороны и не только окоп, но и  целая траншея с обсыпавшимися краями пересекла их путь. Но траншея для маскировки не годилась, и Власик быстро разыскал отдельно вырытый окоп. Он был не  глубок, но вполне вмещал двоих. 
– Валежину бы сюда,– сказал Смирнов,– замаскировать окопчик.
Власик кинулся в лесок, а он стоял рядом, и притащил  коряжистую, трухлявую вершину березы, видно срезанную прошлым летом снарядом, слез в  окопчик, натащив на себя маскировку. Они притихли, прислушиваясь к канонаде и приближающейся к высотке стрельбе. Утро  брезжило.
– Давай перевяжу рану,– Власик распорол  сукно немецкого кителя, брызнул туда фонариком.– Э-э, да в тебе с полкило железа сидит. Видать, осколок  наизлете зацепил.
– Ты его можешь зацепить пальцами и выдернуть.
– Как у справного радиста, у меня есть плоскогубцы,– не без гордости сообщил Власик,– сейчас я ими сделаю тебе операцию. Только ты не заори, немца привлечешь.
– Ничего, я сам немец, дергай. Только  вот прижечь бы чем?
– Прижечь нечем. Закуси губу.– Власик шевельнул рукой, Смирнов скрипнул зубами.– Возьми на память, и Власик сунул  напарнику острый, с рваными краями осколок, шириной в два пальца.
– Спасибо за подарок,– сказал Смирнов, теперь перевяжи так, чтобы кровь не шла.
– Я перевяжу, но кровь будет сочиться, тебе лучше не двигаться,– Власик ловко принялся бинтовать ключицу, прислушиваясь к нарастающему гулу боя. Где-то рядом заработали двигатели танков. Один, два, пять, насчитал Смирнов.
– Пять машин неподалеку, метров сто пятьдесят от нас. Танки, думаю. У тебя рация цела?
¬– Цела.
– Вызывай своих, вот тебе координаты, пусть ударят по танкам, глядишь, сожгут.
С высотки хорошо видно, как лощиной, где гудели машины, стала откатываться пехота. Лесок мешал увидеть, что там творилось, видимо, группировались силы для контратаки с поддержкой танков, а отдавать высотку враг не хотел. Совсем близко промелькнула группа автоматчиков и скатилась туда же за лесок.
– Видишь, готовят  контратаку, наши выжимают их с передовой. Будь готов передать координаты. Надо немного подождать, пусть побольше накопится живой силы.
– Странно мне быть рядом с тобой, Смирнов,– сказал вдруг Власик.– Ты немец и бьешь своих же немцев.
– Я бью фашистов, врага, который напал на мою родину. Хотя  среди солдат далеко не все фашисты. Я был как и ты – коммунист. Воспитывался в одной советской школе, на одной идеологии. Идеи фашизма мне чужды, как и большинству российских немцев, которые поселились на Волге и Украине почти  два с половиной века назад. Но их вышвырнули из армии, согнали с коренных земель в Сибирь и Казахстан,   затем, продержав голодом и в холоде зиму, согнали в лагеря и заставили работать  по двенадцать часов в день на лагерном пайке. Не разум управляет страной, а страх, запуганный человек покладист. Но вопреки вождистскому мнению, я не ударил в спину, не убил тебя, не пошел и не сказал фашистам о задуманной операции.
– Почему же ты этого не сделал, коль тебя и твой народ так сильно обидели, а воюешь не щадя жизни?
– Я бежал из лагеря, у меня был паспорт на имя Смирнова, который погиб  на финской войне. Я бежал для того, чтобы быстрее покончить с войной, быстрее высвободить из неволи свою семью и свой народ. Как ты считаешь, где принес я больше пользы:  громя фашистов пилой и топором на лесоповале, заготавливая в день по кубометру древесины, или здесь, на фронте, где только что по моим координатам уничтожена батарея противника. Сейчас ты передашь новые координаты, пора. Пусть бьет наша батарея по скоплению фашистов. Чем быстрее мы победим, тем меньше будет жертв.
Власик выполнил свое  дело  профессионально. Получил ответ и просьбу на подтверждение координат. Власик снова передал, и  через несколько минут, когда уже почти рассвело и четко  видно любое движение  людей и техники, по лощине ударила родная батарея. Она била залпами, из лощины повалил  черный дым, и две машины, вырвавшись из-под обстрела, устремились вперед, за ними потянулась густая цепь пехоты. Власик передал новые координаты, и вал огня накрыл пехоту, но танки скрылись из поля зрения корректировщиков.
– И все же странно мне тебя слушать,– усомнился в искренности Власик, когда  наступила пауза в их работе,– может быть, у тебя какая-то иная цель, поставленная перед тобой,– Власик споткнулся, он хотел сказать: твоим командованием,  но смутился и замолчал. Но эта неловкость не ускользнула от  пытливого взгляда Смирнова.
– Итак, ты мне уже не доверяешь. Думаешь, что я немецкий шпион и  пробираюсь в высшее командование, чтобы убить Тимошенко или Жукова, а то и самого Сталина! Смешно на тебя смотреть, Власик. Да, я воюю по-шпионски, не под своим именем, но ведь мне не дают воевать под своим. А воюю я потому, что  Россия – моя родина,  в России живут мои родные, моя семья. И пока моя семья в России, я буду  ее защищать. Моя родина та земля, где моя семья! Понял ли ты  меня до конца, радист Власик?
– Может, и понял, да долг мой иной. Ты не пожалел, что раскрылся мне? И почему?
– Нет, не пожалел, от судьбы не уйдешь. Нас могут убить обоих, в плен я не сдамся, ты тоже не собираешься, но если выйдем, поступай, как велит твоя совесть.
– Значит, ты  благородный, а я – нет,– вскипел Власик.
– Думай, как хочешь. А сказал я тебе потому, что вижу близкий конец, мне очень хотелось доказать, хотя бы тебе, что Сталин и его окружение очень не любят свой народ, не веря в него, боятся его, потому репрессируют, изгоняют  с насиженных земель. Руки вождей по локоть в крови своего народа! Наши вожди не знают умственного и морального состояния своего общества, они не имеют права быть его лидерами. Но народ всегда будет защищать свою землю, родину, пока он есть, этот народ! И ты, Власик, будь уверен: я тебя не предам, ты же поступай, как знаешь.
 Едва Смирнов закончил говорить, как на холмик  выскочило до взвода солдат, которые, отстреливаясь, отходили с передовой линии окопов. Власик  передал новую корректировку  координат, и шквал огня накрыл  правую сторону холмика, по которой шла отступающая волна солдат. Снаряды  рвались близко от окопчика, где сидели смельчаки. Любой снаряд мог накрыть их и  погрести, но они верили, что свой снаряд не сделает им худо, потому,  вжавшись в землю,  сидели и ждали, пока  артналет кончится. Как только стихли разрывы, поредевшая цепь автоматчиков вскочила и  бросилась под прикрытие леса. Двое бежали прямо на окопчик, они заметили сидящих там людей и сами намеревались воспользоваться укрытием. Смирнов тронул Власика, но он был  оглушен близким взрывом и ничего не соображал. От этого же взрыва у сидящего в окопчике чуть ниже Смирнова  тоже звенело в ушах, а из носа показалась кровь. Бегущие солдаты попадали в окопчик. Они что-то говорили, но Смирнов плохо слышал их, показывая на кровь и контуженного товарища. Один из них собрался помочь выбраться Власику из окопа.
– Найн, найн,– успел сказать Смирнов,   показывая на катушку связиста. Солдат бросил Власика и   выскочил из окопчика вслед за первым,  и тут же скрылся  в лесочке.
«Опасное соседство»,– подумал Смирнов, теряя сознание.
Очнулся он, когда услышал русскую речь. Власик стоял с поднятыми руками на краю окопчика и что-то  орал. Смирнов не мог разобрать что, из-за шума в голове, вдобавок она у него кружилась,  и все ехало куда-то в бок, проваливалось. Наконец, он почувствовал, что его поднимают пинками, он встал и с усилием сказал:
– Я корректировщик огня, мы здесь по заданию полковника Барышева.
 Эта фамилия произвела эффект на появившегося как из-под земли вездесущего младшего лейтенанта с красными петлицами, которые Смирнов органически не переваривал.
Красноперый отдал какую-то команду. Смирнов  медленно опустился на землю, стал искать глазами Власика, но того вели в сторону с поднятыми руками.
– Лейтенант, куда  повели радиста, Барышев за него снимет вам голову.
Лейтенант бросился догонять контуженного,  орущего Власика и вернул  его к Смирнову, усадил рядом. Вскоре появилась бравая девушка с санитарной сумкой, она быстро сняла повязку с раны Смирнова, обработала и снова забинтовала.
– Раненых немедленно в санбат,– сказала она  красноперому,– может начаться заражение крови.
– Но они могут двигаться сами,– возразил  тот.
– Ну, так помогите им добраться до санбата. Вы же видите –  оба контужены  и ранены.
– Лейтенант, посмотрите налево. За холмиком была вражеская батарея. От нее что-нибудь осталось?– через силу попросил Смирнов.
Лейтенант  пристально всмотрелся по указанному направлению.
– Трудно сказать, там все черно, покореженные орудия. Это ваша  работа?
– Совместно с нашим дивизионом,– ответил  Смирнов. Он глянул на Власика, который ничего не слышал, улыбнулся ему, показывая в сторону бывшей батареи. Тот ничего не соображал, а только мотал головой.

Была ночь, когда Смирнов проснулся от голоса командира батареи Ушакова.
– Как себя чувствует старший сержант Смирнов?– доносился  голос комбата.– Мне с ним надо поговорить. Это срочно.
– Он идет на поправку, рана не вызывает беспокойства, головные боли мучают, контузия. Это надолго,– отвечал тихий голос дежурной медсестры.
– Поднимите его, приведите сюда, мне с ним надо наедине.
– Хорошо, товарищ комбат.
Смирнов, произведенный за подвиг в старшего сержанта, уже сидел на кровати, когда медсестра прошла по узкому проходу  палаточного полевого госпиталя. Он догадался, о чем пойдет разговор, и внутренне собрался к очередному удару судьбы. Значит, Власик  донес. Побоялся в себе носить его тайну?  Вполне возможно.  Сегодня утром Власика увезли в тыл с другими тяжелоранеными. Когда успел? Написал рапорт. Он все понимал, только говорить не мог, испускал нечленораздельные звуки, и с ним военврач объяснялся письменно. Смирнов видел эти короткие записки. Военврачу стало ясно, что Власик все понимает,  видит, все помнит, но говорить не может.
Вчера к нему приходили из дивизиона. Написали, что Смирнов и он представлены комбатом Ушаковым к званию Героя Советского Союза. Командир дивизиона представление поддержал. В уничтоженной вражеской батарее  было пятнадцать орудий. Дважды переданные координаты скопления вражеских сил позволили  успешно занять высотку и отбросить противника на этом участке фронта на несколько  километров,   ликвидировать опасный выступ. Власик от счастья разрыдался. Тогда, читая написанное Власику, а также адресованное ему, Смирнов тоже растрогался, а от умиления  готов был пустить слезу счастья. Он откинулся на кровати  навзничь и широко улыбался. Он доказал, доказал свою правоту тем, кто не верил в свой народ. Сейчас  Смирнов уверен: Власик прослезился не от счастья. У человека сдали нервы: он предал боевого товарища, с которым стоял насмерть. Он выполнил свой долг стукача до конца и возненавидел себя. Это были слезы досады, а может быть, слезы прозрения, насколько низок его поступок, и он сам, не боящийся смерти,  сознательно идущий на нее, но боящийся нарушить партийную дисциплину, догму, которая  загрызла не один миллион людей. И будет продолжать грызть неизвестно сколько. Теперь Смирнову стало ясно, почему Власику стало хуже. Военврач, еще утром не собиравшийся отправлять его в тыл, к вечеру вынес такое решение.
– Кто посещал нашего героя? – недовольно спрашивал военврач дежурную медсестру, наслышанный успешной операцией на их участке фронта, где отличились Смирнов и Власик.– Что ему говорили?
– Был дивизионный политрук,– сказала  медсестра,– и он сообщил ему только положительное: о представлении к высшей награде. Совершенно положительные эмоции.
– Да-да,– согласился военврач,– положительные. А результат? Что-то тут не так, не так, вы что-то не договариваете.
– Политрук посидел  немного, поговорил со Смирновым, поблагодарил их от лица командования и ушел,– не соглашалась медсестра.
То, что было не так, знал теперь только один Смирнов. Он, пожалуй, скажет военврачу причину ухудшения здоровья Власика, чтоб этот уважаемый человек не ломал над проблемой голову. Но скажет потом, когда лично с ним все прояснится, перед тем, когда за ним прибудет красноперый младший лейтенант.
– Смирнов,– тихо позвала медсестра,– вы не спите, идемте, вас хочет видеть   командир батареи.
 Василий Смирнов, мягко ступая по брезентовому полу в уродливых, ношеных переношенных тапочках, тихо подошел к комбату.
– Здравия желаю, товарищ  капитан.
– Здравия желаю, товарищ старший сержант, садись, как самочувствие? Разбудил, прости, мы утром снимаемся, идем вперед, а тут  дело неотложное, – он тоже присел на стул, вынул из планшетки  лист бумаги и подал Смирнову.– Читай.
Это был  рапорт Власика на имя командира дивизиона. Неровными, пляшущими буквами там было написано:
«Исполняя свой долг коммуниста, довожу до вашего сведения, что  ефрейтор Смирнов Василий, будучи ранен  и находясь в тылу врага, не надеясь, что мы прорвемся к своим, сообщил мне, что он немец, бежал из лагеря, втерся в доверие военных и под чужим именем, имея паспорт на имя Смирнова Василия, вступил в Красную Армию. Лично я к нему ничего не имею, корректировщик он хороший и человек бесстрашный, но немец. В спину мне не ударил, хотя мог выдать нас, когда нас окликнул какой-то пост, а он ответил ему на немецком языке, что они, то есть мы, связисты и тянем в дивизион связь. Известно, что немцев всех изъяли с фронта». Дальше шло что-то неразборчивое и подпись Власика. В углу Смирнов  прочел четкий росчерк Барышева. «Ушакову, выяснить лично. Что будем делать?»
Закончив читать, Смирнов передал рапорт комбату с холодной испариной на лбу.
– Это правда?–  обреченно спросил Ушаков.
– Да,– печально ответил Смирнов.
Капитан вскочил, нервно зашагал по брезенту, крутанувшись вокруг себя,  спросил:
– Зачем вы все рассказали?
– Мы могли погибнуть, а я так хотел, чтобы кто-нибудь узнал обо мне правду. Я же россиянин! Теперь знаете ее вы и полковник.
– Счастье ваше, что только мы. Рапорта не было! – он разорвал в клочья донос, скомкал  и сунул в карман. – Потерять такого специалиста, да и не только специалиста – героического человека ни за понюшку табаку, позволить может себе только идиот. Полковник спрашивает меня: что  будем делать? Я отвечаю: вместе продолжать бить врага. Вы согласны?
– Так точно, товарищ капитан. Заберите меня с собой, я долечусь в батарее. Рана не опасна, заживает. Голова со временем пройдет.
– Нет, этого я делать не буду, лечитесь. Где, кстати, Власик?
– После того, как политрук дивизиона сообщил ему о представлении на звание, Власику стало хуже, и его сегодня  отправили в тыл. Думаю, это у него на нервной почве. Написал такой рапорт, а тут представление  на звание Героя!
– Что говорит по этому поводу военврач? Это очень важно.
– К концу дня Власик плохо стал узнавать людей. Меня, например, медсестру. Бояться. У него тяжелая психическая травма. Я изучал медицину.
– И все же подстрахуемся мнением военврача. Придется будить. Сейчас затишье, выспится. Сестричка,– позвал капитан  дежурную, которая стояла неподалеку, и когда  она подошла, Ушаков сказал:– Мне необходимо переговорить с военврачом по поводу Власика.
– Власика сегодня вечером отравили в тыл. У него тяжелая психическая травма. Причины установить не удалось,– ответила медсестра.
– Вы точно назвали диагноз?
– Точно, капитан Ушаков,– из смежного помещения, откинув брезентовую, на петлях дверь, вышел военврач.– Жаль, очень жаль  героя, но, думаю,  как полноценного человека мы его потеряли. Не могу понять, что случилось с человеком? Все шло, как обычно с характером контузии, и вдруг – срыв. Повлиял какой-то стресс. Ума не приложу.
– Как вы расцениваете состояние Смирнова, можно ли его забрать прямо сейчас?
– Смирнов выглядит молодцом, после такой передряги ему нужен покой и только покой.
– Ну что ж, покой так покой. Можете быть свободны, старший сержант. Жду и назначаю вас командиром расчета. Выздоравливай и ни о чем не думай,– капитан пожал его левую руку, так  как правая висела на перевязи, попрощался с  медиками и быстро удалился.

 Глава четырнадцатая

Если бы  Август Гютенгер знал, что поиск  карловчан и вручение им обменных квитанций ничего не дадут людям, он не стал бы  рисковать жизнью. Весь холодный и дождливый май он добирался из Казачинска до Енисейска, где  на бричках с мужиками, едущими по своим делам от хутора к хутору, где пешком. На него смотрели подозрительно, брали в подводу неохотно, боясь в нем лихого человека, беглого с каторги. Гютенгер и сам опасался иной раз показываться на глаза, но незнакомые, глухие места требовали контакта с местным населением. Август пояснял кто он такой, мол, догоняет своих эвакуированных односельчан и семью, которые, по всей вероятности, где-то за Енисейском,  показывал свой партбилет. Документ выглядел убедительно, успокаивал. Но основной путь, километров в сто, шел по реке на срубленном плоту. Так ему показалось безопаснее и  быстрее. Река недавно очистилась ото льда, бешено пронесло снеговую воду, а коренная еще не  шла, и Енисей, хоть и разбухший, но катил в своих берегах. Знающие мужики сказали, что порогов впереди нет, так что смело можешь пройти  расстояние на плоту. Август со страхом смотрел на разлив реки, на плывущую по обеим сторонам немую  тайгу, его охватывала жуть от бесконечности и глухого пространства без единого человека. Лишь изредка встречались на пути и обгоняли его баржи с буксирами, но он боялся их и всякий раз, завидев издалека, причаливал к берегу свой крохотный плот и скрывался в зарослях тайги,  еще бедной свежей зеленью. К этому времени Август изучил  премудрости местной рыбалки, скрутил из конского волоса, как делали  местные мужики леску, добыл у них же драгоценные крючки и удил  то на донку с насадкой, то на обманку хариуса. Попадался  ленок и еще какая-то широкая, белочашуйчатая с нежным  мясом рыба, названия которой он не знал, а ночами  на живца цеплялся налим. Драгоценную соль расходовал бережно, как впрочем, и сухари,  которые всего два килограмма ему удалось купить в Казачинске.  Словом, драгоценным было у него все. Как он обрадовался, когда однажды, отойдя от реки на сотню метров, вышел на опушку и  наткнулся на щавель. Рос он крупными пучками, как оазисы в пустыне. Август осмотрел всю опушку, облазил, считай, на коленях и набил им все карманы и холщевую сумку, в которой хранил сухари. Говорили ему мужики, что в тайге много  черемши, по вкусу чеснок напоминает. Но ему не посчастливилось на нее напасть, да и не знал он ее, может, и попадалась где, да глаз не остановился на таежном даре. Щавель ел с жареной на костре рыбой вместо хлеба, экономя сухари. Главное  не голодал, да еще насушил несколько килограммов рыбы, пока его плотик не ткнулся в берег, на котором виднелись многочисленные постройки.
Причалив плотик, он сошел с него, расспросил попавшегося мужика о городе Енисейске. Им оказался  этот самый, что виднелся с невысокого енисейского берега, деревянный, приземистый, не сказать,  чтобы утопал в  буйной зелени деревьев, как волжские, но все же стояли как старые тополя, березы, сосны, ели, так и молодняк. В первой же улице вдоль домов тянулся дощатый тротуар, забрызганный грязью. Она летела от проходящих  конных повозок, которые  изрезали рыхлую, хотя и  щебенчатую дорогу, на многочисленные колеи, заполненные дождевой водой.
Узнал  у мужика, что наступил июнь. Лето. Но волжанин его еще  не почувствовал, хотя стал привыкать к местному климату. Да, это далеко не саратовское Поволжье, где в эту пору крестьянин выходит на сенокос, а тут еще и теплом не пахнет, и трава едва-едва тронулась в рост, в  глубоких лощинах лежат косяками  снежные плешины и плачут льдистыми прозрачными  слезами. Лиственный  лес только-только проклюнулся из почек крохотными  клейкими листочками, похожими  на  сережки. Словом непонятна  была  тайга  Августу, чужда, угнетала своей нескончаемостью, безсочувственно и молчаливо бегущая по обе стороны реки. Скорее всего, это были неприятные ассоциации  от первых встреч с тайгой, где  он  очутился в качестве невольника и вынужден был  большую часть суток рубить и валить эту тайгу и, греясь у костра, засыпать от усталости под  стук топора своих  односельчан, вздрагивать  от  окриков  охранников, вскакивать, ошарашено бросаться к  оставленным недорубленным лесинам.
Оглядевшись, Август разгладил свою окладистую бороду и усы, отряхнул одежду от колючек, с рюкзаком за плечами,  и холщевой сумкой в руках, вошел в Енисейск и стал расспрашивать, как добраться до Мариловцева к последней группе своих земляков, как обнаружил в городе и на пристани  необычное оживление. Батюшки, да это же толпы немцев-переселенцев! Он бросился расспрашивать, откуда они,  что здесь делают? Оказалось, все они ждут подхода барж, на которые будут погружены и отправлены на Север. Разыскал  здесь же Август и своих карловчан. Они плотной группой сидели на берегу,  похудевшие, но все в такой же опрятной и чистой одежде, как и прежде, правда, поношенной и латаной, жгли костры, грели в котелках воду для травяного чая. Здесь же лежал их  небогатый скарб, привезенный  из родного дома. Но узлы, по всему  было видно, отощали, многие вещи ушли за продукты, как и всюду. Несмотря на начавшийся июнь, все  сидели  с платками на головах и куртках. Дети разных возрастов также  были тепло одеты, и с несвойственной им покорностью и  терпением жались к своим матерям, пренебрегая какими-либо  играми. Лишь некоторые стояли у воды и швыряли в реку камешки, голодными  глазами считая блинчики, которые не  могли  их  насытить.
Август бросился к землякам. После приветствий и взаимных расспросов о житье-бытье, сообщил о  муже Гертруды Шнайдер, Маргариты Брост, об отце Германа Вебера  и остальных, кто был с ним в лагере. Закончив невеселое повествование,  он принялся выполнять свою миссию – отдавать последние  обменные карточки.
– Август, а что ты знаешь о моем муже?– спросила Берта Гейтц, терпеливо ждущая со своими дочками и сыном, когда же он вспомнит о нем.
Август даже вздрогнул от этого вопроса, встал, обнял Берту и печально сказал:
– Погиб твой Людвиг. Зашибла его падающая лесина. Умер на моих руках. Прости.
Тяжелая жизнь не сглаживает горе от потери родного человека. Потеря так же жестоко разрывает душу,  сжимает сердце, так же останавливается на миг дыхание от страшной вести, только  слез меньше, но они более жгучие, более горячие, а безысходность горя настолько глубоко разит душу, что кажется, и своя жизнь на этом  вот-вот кончится. И, слава Богу, пусть приберет к себе, только и останавливают от отчаяния трущиеся возле тебя ребятишки, которым еще надо расти и жить, и  твои  руки  и  помощь для  них так же  незаменимы,  как воздух.
Карловчане молча стояли и смотрели на плачущую Берту,  только навернувшиеся слезы у женщин  говорили о том, что и их касается горе подруги, что они глубоко соболезнуют ей. Наконец, усадили остолбеневшую от горя женщину на узлы и, тоскливо качая головами из стороны в сторону, заговорили о всеобщей и своей тяжкой участи, вспоминая длинную и холодную зиму, в которую они потеряли двух  больных детей и  трех стариков.
– Когда это случилось, Август?– наконец, собрав силы, спросила Берта.
– В  декабре, стояли сильные морозы, наши мужики как обычно подрубали и пилили огромные деревья. Одна лесина  треснула раньше того, как мы все ожидали. Людвиг в убродном снегу не успел отскочить, как она сыграла и комлем  ударила его в грудь. Умер он быстро, не мучился, только и успел вспомнить о вас, да попросил передать, чтоб сильно не убивались о нем. Его похоронили в отдельной могиле, рядом с  Генрихом Юнкером, который умер от кровавых поносов раньше его. Тогда еще мы были сильны и крепки, сами копали могилы, а покойников было мало…
– Что ты такое говоришь, Август, о каких покойниках?– испуганно спросила Гертруда Шнайдер.– Сейчас, по твоим словам, надо думать, их больше? Там что, плохо кормят, людям негде жить, как  негде было жить нам?
– Ты заставляешь меня говорить о тяжелом, Гертруда. Жить там не легко, но наши мужики привычные к труду, они держатся хорошо, дружны и работают  в одной бригаде. Они все вернутся к своим семьям. С Людвигом  случилось несчастье. Поверь мне,– Август  с мольбой смотрел на  Гертруду, и она поняла, что вспоминать Августу былое трудно, а дальнейшие расспросы только расстроят и без того натерпевшихся горя женщин перед дальней неизвестной дорогой. И она не стала больше задавать вопросы.
– Мы читали молитвы за здравие Людвига, теперь прочтем за упокой,– сказала Берта и  принялась читать  молитву вполголоса, чтобы не смущать соседнюю группу переселенцев из Краснокутского кантона бывшей немецкой республики.
Постепенно разговор перешел к предстоящему переселению.
– Что нас ждет на Севере?–  спросила Августа Маргарита Брост.– Я так боюсь погубить своих детей. Младшему-то всего год, а старшему пять.
Что мог ответить Август, чем утешить молодую женщину, муж которой находится в Решотах, и, как все,  трудится ради жизни.
– Думаю, руководство учтет ошибки  нашего переселения в Сибирь, где повсюду не было для нас жилья и продуктов. Теперь-то побеспокоится о ваших нуждах.
– Так ты с нами  не едешь?
– Нет, мне надо возвращаться в Краслаг, я там стою на учете. И там мой  Андрей.
– Но тебя же осудят за побег, а то и расстреляют,– резонно высказалась Гертруда Шнайдер.– Оставайся лучше с нами. К семье тебе нельзя, да и где она? Мы слышали, что всех, кто расселился на Енисее, будут грузить на баржи и отправлять на Север.
– Это я тоже слышал, и, пожалуй, сделаю, как ты советуешь, глядишь, разыщу там своих. Но где же твоя Бригитта? Андрей по ней скучал.
– Бригитта с Валерой и Германом отправились менять веши на хлеб. На те квитанции, что были у нас на руках, мы еще не получили ни зернинки. Не получим и на эти, что ты привез.
– Я выполнил свой долг перед земляками. Теперь я от него свободен и стану работать там, где укажет мне судьба, возьмусь налаживать хоть какую-то жизнь.
– Нашей артели мужик не помешает,– поддержала Шнайдер Маргарита Брост,– посмотри, в каждой группе одни бабы да малолетки. Мужиков-то всех загребли в лагеря. Так что ты сильно-то не высовывайся, пока на баржу не сядем.
– Мудрые слова надо учесть,– улыбнулся Август, – я дважды едва не оказывался в лапах  красноперых.
Через некоторое время вернулись Бригитта, Валера и Герман. Они пришли с тем же, с чем и уходили, правда, купили несколько бутылок спирта на оставшиеся деньги. Енисейск был наводнен переселенцами, и те, кто  хотел выменять хлеб на вещи, уже сделали свой выбор.
Август заметил иные отношения Бригитты и Валеры. Они были не только дружескими, а близкими. Из рассказов жены Август знал о любви своего сына к  девушке. Но время разлуки с одним и тесные отношения с другим сделали свое дело.
«Все правильно,  молодость берет свое. Валерий не хуже моего сына. Любовь всегда избирательна, даже если она мимолетна. Думаю, у них устойчивое чувство»,– подумал Август.
– Они живут? – спросил Август у Маргариты Брост.
– Да. Бригитта долго тосковала по Андрею, берегла свою любовь, но пришла весна, и сердце девичье открылось для другого. Валера очень терпеливо  ждал. Он такой говорун и однажды, видимо, уговорил Бригитту выйти за него замуж.
– Что ж, это хорошо. Хоть одна молодая семья будет вместе.
– Не только одна. Герман еще осенью предложил руку моей племяннице. Уж скоро  рожать молодухе. Не случилось бы это в дороге.
На Енисее показался караван барж. Прогонистые судна были сцеплены по два. Впереди каждого звена шел  буксир, зарываясь носом, отбрасывая в стороны высокие волны. Люди на берегу устремили на них взоры. Это двигалась их плавучая судьба. Но баржи прошли мимо, на них муравейником сидели люди. Лишь одна самоходная, длинная баржа привалила к пристани, появились как из-под земли вооруженные солдаты с офицером конвоя, принялись сгонять людей на судно. Палубы для собравшихся не хватило. Тогда стали  заполнять мрачный трюм, в котором везли мешки с мукой и солью, бочки с подсолнечным маслом.
Если бы Земля была плоская, а люди умели проникать взглядом сквозь пространство, то плывущие по Енисею увидели бы точно такую же картину: с набитыми до отказа людьми, караваны барж спускались по Оби из Алтайского края и Новосибирской области. Они шли по Иртышу из Казахстана и Омской области, по  Лене из Иркутской области и Бурятии. Женщин, стариков, детей от грудного возраста до семнадцати лет  везли силой, прикрываясь удобной формулировкой «мобилизация трудовых резервов в условиях войны», везли на рыбные промыслы  Крайнего Севера. Их было десятки тысяч, гораздо больше, чем живущих оседло на промыслах, где настоящим бедствием считались месяцы весенних и осенних путин, когда добровольно завербованным людям негде было по-человечески жить, и они, ради хорошего заработка, ютились в бараках на общих нарах. Завербованные могли позволить себе обильную пищу, преимущественно из рыбы и дикого мяса зверей и птиц, выпивать при этом неизмеримое количества спирта, иметь теплую робу рыбака. Эти люди находились в своей стихии Крайнего Севера, где  нет места слабому и неподготовленному к суровой жизни человеку. Они, как первобытный человек, были дики, сильны и бесшабашны. Они знали, на что идут и что им надо. Тот пьяный угар, который накрывал их между делом, прекрасно снимал стресс непосильного труда в горячие дни путины, укрепляя их дух и веру тем, что всё у них идет правильно, всё ладом. Их никто не гнал сюда силой, но сила  все же была: хороший заработок и вольная жизнь, сдобренная алкоголем. Они ее всегда искали и находили, зная, что истинное сокровище не то, что ты нашел, но всегда та сила, которая заставляет искать.
Но была здесь и другая категория людей – это  политические заключенные и уголовники, которые страдали не только от неволи и от содержания в дощатых бараках,  скудной пищи, от холодной стандартной одежды. И хотя их тут были тысячи, промысла они не развивали и были бородавкой на носу у власти, которая, карая, стремилась извлечь из своих жестоких мер пользу. Но польза была равна сизифову труду. И теперь, заполучив десятки тысяч лишенных элементарных прав свободны, не осужденных граждан, власть намеревалась извлечь из обычного песка драгоценный  металл.  Горько смотреть на разбитую технику от руки пьяного человека, но еще горше смотреть на ситуацию, которая создается необъяснимой жестокой дремучестью грамотных людей, которая разрушает человеческие жизни не только взрослых и зрелых, но  детей и стариков.

Август прибился к Маргарите Брост, помогая ей  справляться с поклажей и тремя ребятишками. Подхватив на руки трехлетнего мальчика, мешок с вещами, он пошел вслед за  Маргаритой, которая на руках несла малютку, ведя за собой за руку пятилетнюю девочку. Надо было, не привлекая внимание особиста, проскользнуть на палубу и затаиться среди людей. Опасения его были напрасны. Офицер, руководивший посадкой,  только считал количество человек  и  один лишний не вызвал у него подозрений.
– Внимание,– напрягая голос, сказал офицер, когда  погрузка закончилась.–  Вы мобилизованы в качестве трудовых ресурсов страны и будете доставлены на рыбный промысел Кандайка, где вам предстоит жить и работать. Это ваш приписной пункт, откуда вам запрещается самовольно уезжать. В остальном ограничений нет.
Речь офицера была короткой. Ему незачем распространяться о суровом климате, бездорожье и огромных расстояниях между населенными пунктами, где люди занимаются промыслом рыбы, пушнины, дикого мяса. Он даже не сказал об ответственности за побеги, потому что знал, что их не будет. Того, кто осмелится, и без их рук настигнет голодная смерть или мороз. Потому-то в его конвойной команде всего трое солдат. Офицер выполнит свою задачу, как в прошлом году туда же забросил партию прибалтийцев, и больше его ничто не касается. Правда, едва  успел уйти с последней  баржей по зашугованному Енисею. Нынче его странствия окончатся значительно раньше, и он снова привезет домой паноску ценнейшей рыбы. Офицер знал, что  основные партии переселенцев будут выгружены на Игарских промыслах и в Дудинке.
Лихтер, тяжело груженый и  осевший до ватерлинии, медленно отвалил от пристани и подхваченный течением, стал уходить вниз. На берегу одиноко маячил офицер из военкомата, сплавивший с рук собранные в город с хуторов  разрозненные семьи переселенцев. Капитан лихтера Артем Находкин вырулил судно на стремнину и повел, ориентируясь по бакенам, развивая скорость до двадцати километров в час. Июньское солнце пригревало, но никто не решался  снять с себя верхнюю одежду. Свежий ветерок давал о себе знать, напоминая, что начались северные широты, пугающий разлив могучей реки и  безлюдной тайги. Мельничными жерновами придавили тяжкие думы каждую мать. Впереди непроглядная неизвестность еще хуже той, какую они  ожидали прошлой осенью, гонимые Указом в товарных вагонах.
К  Августу  протиснулся средь плотно сидящих земляков Валерий, с покрасневшими от горестных  слез глазами по отцу. Поздоровался, присел рядом, попросил рассказать о гибели любимого человека. Август как можно подробнее нарисовал темную картину жизни в лагере,   о несчастье, от которого не уберегся Людвиг.
– На его месте мог оказаться любой, ему просто не повезло.
– Вы говорите, не повезло. Но я хорошо помню, как мы с ним пахали землю, убирали хлеб, там такого не могло случиться. Он не лесоруб, он – земледелец,– сжав  зубы, сказал Валерий.
– Если бы нашу участь решили по-иному, Людвиг мог оказаться на войне, скорее всего водителем танка, и мог  погибнуть в бою,– попытался сгладить скорбь об утрате Август.
– Мог, дядя Август, и я бы мог погибнуть, и  ваш Андрей, если бы мы оказались на фронте. Но это совсем другое дело! Погибнуть на поле боя, защищая свою землю, и погибнуть на лесовалке от  того, что не смог, обессилевший от голода, отскочить от падающего дерева!– Валерий говорил гневно, уверенный в своей правоте. Август соглашался с ним, отмечая, что парень за этот лихой год возмужал, раздался вширь, стал выше ростом.– Погибнуть на фронте героем – это нормально, это  честь. Я мог бы гордиться смертью отца. Теперь, кроме обиды, у меня на душе нет ничего. И бессилие.
В глазах Валерия тлел тот неизъяснимый свет, когда он уже никого не грел, но и гаснуть не собирался. Так бывает в  костре, когда лучина все же горит, но у нее  уже нет силы воспламенить подсыревший хворост, чтобы вскипела вода в чайнике, и холодный он стоит, дожидаясь огня, к тому же нависающая  черная туча угрожающе громыхнула, хороня последнюю надежду путника – попить горячего чайку.
Известие о гибели отца удручающе подействовало на Валерия. Первый день плавания он больше все молчал. Хотелось уединиться с Бригиттой, но  кругом были люди. Они пробрались на корму, где было чуть свободнее  и вокруг незнакомые люди. Но пришла ночь, а с ней и голод, надо было что-то  поесть. Пришлось возвращаться к своим, достать консервы, выданные в Енисейске по  переселенческому списку. Валера еще тогда прикинул, что съестных припасов хватит всего на треть пути, если экономить. Стало известно, что плыть они будут почти два месяца. У капитана на борту почта в  три поселка, что на Нижней Тунгуске. Не мало отнимут времени остановки, чтобы людям помыться в реке, наловить рыбы, иначе на судне разразится голод. Муку, что лежит в трюмах, категорически запрещено выдавать. Это запас на зиму.
Август, можно сказать, единственный зрелый мужчина на борту лихтера, если не считать увядающих стариков,  стал выяснять у капитана возможности приготовления горячей пищи. Оказалось, что в трюме есть несколько  солдатских котлов и железные печки, которые команда приспосабливала для копчения рыбы для своих нужд. Август  убедился, что начальник управления НКВД  Красноярского края И.Семенов, руководивший переселением людей на Север, пальцем не пошевелил, чтобы создать хоть какие-то человеческие условия для жизни и питания в столь длительном переезде. Достаточно было выделить на  баржу походную солдатскую кухню и в ней готовить пищу. Правда, неизвестно, были ли в наличие у Семенова такие кухни?
«Может быть, на других баржах  они есть,– гася горечь, успокаивал себя Август,– на эту, так как людей посадили в Енисейске, кухня не планировалась».
Так думать Августу было легче, он еще  верил в разум человеческий, надеялся на то доброе начало, которое заложено Богом в каждое разумное существо. Но он горько ошибался насчет доброты ревностного чиновника карательного органа. Август пошел к капитану судна Находкину, познакомился с ним и стал просить  разрешения использовать печки и котлы. Это был средних лет, плотно сбитый моряк, черноволосый и широкоскулый с курчавыми бакенбардами, опускающимися к самому подбородку. Одет  он был в  синюю форменку речника с распахнутой грудью, на которой красовалась  тельняшка. Находкин внимательно выслушал просьбу Августа. Его выцветшие голубые глаза источали гнев, а кулаки непроизвольно сжимались. Август было пал духом, но оказалось, гневался капитан вовсе не на него, а на организаторов переселения людей.
– Котлов и печек мне не жаль, берите,– успокаивающе  сказал он. И несколько  иным, скорбным тоном добавил:– Как бы вышло  у вас, не будь этой посуды у меня?
Август беспомощно развел руками, на что капитал  ответил крепким выражением.
Печь и котел  быстро  подняли на палубу. Но оказалось, что на барже нет лишних дров, они взяты лишь для команды. Даже из этого расчета выпадал конвой, чему Август и Валера с Германом   ужасно обрадовались.
– Пусть  жуют свои сухари всухомятку или запивают енисейской водой,– зубоскалил Валера,– я им  из своего чайника капли кипятка не дам.
Август отмалчивался, пряча улыбку в бороде. С капитаном договорился, чтобы он,  при первом удобном случае, причалил к берегу для заготовки дров: у переселенцев были с собой топоры, ножовки и даже поперечные пилы, привезенные с Волги. Тот согласился. Его матросы,  трое крепких  мужиков средних лет, как и он, вынули  наплавные сети, приготовили к рыбалке, которую и Август, и ребята увидят впервые.
В середине дня лихтер причалил у высокого берега. Люди  по сходням  высыпали на берег. Застучали топоры, запели пилы, и березовые, и сосновые дрова  стали поступать на баржу. Тем временем рыбаки бросили с лодки сети, ушли самосплавом километра за два. Взяли хороший улов, едва  вытащили втроем сеть. Она была набита  крупным хариусом, ленком, которые шли на нерест. Забухалось несколько тайменей, килограммов по пять каждый. Всего улов составил более центнера превосходной рыбы.
Эта неожиданная удача подняла настроение  Августу и парням. Однако улов был отменный для команды, но для полутора ста человек – слабое утешение. И все же приварок к тому, что было, приличный. А была у людей понюшка – по нормам военного времени десятидневный, скромный запас. Когда капитан Находкин все это выяснил, он  рассерженно покачал головой и спросил офицера:
– Как же  в такую дорогу людей без провизии отправили? Те запасы, что в трюме, я везу в Кандайку на зиму.
– Не вам обсуждать действие властей,– огрызнулся офицер,– лучше организуйте горячее питание моим солдатам.
– Это в мои функции не входит, но как отец для этих солдат я что-нибудь сделаю.
Находкин отчаливать не торопился, хотя видел, что  длительной остановкой лейтенант Малыгин не доволен. Был он весь какой-то ершистый, грубый, шуршащий на ветру офицерской плащ-палаткой, что висела на его узких плечах, схваченная шнурком на груди. Артему Находкину он казался из обоймы неудачников, которые вечно недовольны своей судьбой, службой и начальством. Такие люди быстро теряют авторитет  у окружающих, а чтобы как-то балансировать и выполнять свои обязанности,  налегают на глотку и окрик.
Капитан Находкин сказал  Августу, чтобы  женщины как можно больше надрали черемши, которая еще не велика, но сплошь покрыла ложбину, не помешает и щавель. Женщины высыпали на берег и набрали по  охапке пахнущей чесноком травы. Попробовали есть, трава пришлась по вкусу  большинству, вызывала аппетит. Сборщики зелени вернулись на баржу лишь вечером, тщательно пересчитанные солдатами, что вызвало у капитана Находкина насмешку.
– Не пойму я этого служаку,– проворчал он своему  матросу,– куда ж эта несчастная бабенка побежит в глухой тайге, как не на судно!
– Ото верно! – откликнулся  матрос, выкатывая от  изумления глаза.– Бисова  душа  у  того служаки.
– Эх, сейчас бы эту сочную травку с  горбушкой маминой  выпечки!– воскликнул Валера, выражая мнение каждого. Но хлеба было мало. Черемшу ели с солью, которую было разрешено брать в трюме.   
– Как отвалим от берега, – сказал капитан Августу,– переберите черемшу, обрежьте лист,– он показал, как, –  его сейчас  можно съесть, чтобы добро не пропало. Стебель мелко покрошите, и – в бочку. Есть в трюме запасные,  засолите покруче. Зимой она ох, как хороша будет против цинги.  Завтра остановимся, еще берите впрок.
Как только баржа отчалила от гостеприимного берега, где женщинам удалось набрать кроме черемши много щавеля,  листа смородины и брусники, мать-и-мачехи, Иван-чая, шиповника, надрать коры калины и собрать ее цвет, на палубе задымили печки, в котлах стали варить крупу с рыбой, во втором котле вскипятили воду и заварили травяной чай из смородинного листа. На лихтере    запахло жизнью. Ждали обеда – этого чуда, как манны небесной, особенно проголодавшиеся ребятишки, которых на барже насчитывалось в три раза больше, чем взрослых. По совершенно секретному донесению в центр чекиста Семенова по Красноярскому краю, дети значились, как учетная переселенческая единица, выполняющая тоже совершенно секретную  разнарядку для  подъема рыбного промысла. И когда  в котлах все подоспело: сварено, посолено и заварено, каждый получил по горячей миске ухи, правда, всего по двести пятьдесят граммов. Но это была победа, и Август Гютенгер  радовался, что  его усилиями люди согрели свои желудки.
В круг к Августу пришел капитан Находкин. Выглядел он среди толпы переселенцев весьма солидно,  одетый в тельняшку и капитанский китель, с обветренным лицом и добрыми, прозрачными, как Енисей, глазами, он заглянул в пустой котел, сказал:
– Маловат для такой артели. Будем почаще бросать сети, не сидеть же голодом.
– И на том спасибо!– загомонили женщины, большинство из них уже стали довольно хорошо говорить на русском языке и выражали свои желания  и просьбы не жестами, как  осенью прошлого года, а словами.
Довольный  Находкин ушел в свою рубку, где нахохлившимся грифом сидел злой лейтенант Малыгин и курил, выпуская из широкого носа струи дыма. Капитан встал за штурвал, выправляя ход  лихтера, и все поглядывал в молочном сумраке позднего вечера на ту группу, где сидели Август и Берта Гейтц со своими детьми и матерью. Теперь за каждым обедом он не просто приходил посмотреть на опустевший котел, но присоединялся к обедающим со своей провизией, угощая свиным салом и галетами Берту, расспрашивая  о ее семье и рассказывая о своей жизни. Когда же узнал о гибели мужа  Берты, которого она любила,  искренне опечалился и  не смел лезть с разговорами. Но  терпения его хватило ненадолго, и он снова припарился к понравившимся людям. Он с грустью смотрел в серые большие глаза Берты, на ее пышные, но теперь поблекшие губы, на осунувшееся остроносое лицо и виновато  вздыхал. Вынув фляжку со спиртом, Артем предложил помянуть погибшего Людвига чаркой, как водится у всех христиан, потому что не было до этого у родственников такой возможности. Берта согласилась, и он  разлил спирт по кружкам, предварительно разведя его  больше чем наполовину водой.
 Они помянули усопшего, съели обед, и мирный разговор у них возобновился. Так они шли по Енисею, останавливаясь для ловли рыбы. Пока  мужики бросали тонь, выбирали рыбу, женщины собирали  лекарственные травы, недоспевшую черемуху и даже грибы, все собранное сушили и  надежно прибирали в трюме. Досадил первый  проливной дождь.  От него большинству некуда было спрятаться. Трюм до того оказался переполнен  людьми, что  пришлось плотно стоять  несколько часов. Но зато сухими. Те, кто  остался на палубе, прикрываясь  одеждой, вымокли,  закашляли. Как только дождь прекратился, Находкин  распорядился вытащить из трюма  палатки, каждая на десять коек, разбить их на палубе, что было  с радостью выполнено, и проблема  с укрытием от дождя, ночной сырости  и  спасения от появившегося гнуса была частично решена.
Для переселенцев Находкин казался человеком, посланный Богом. Артем Александрович всю свою сознательную жизнь ходил по Енисею. Изучил реку, как свои пять пальцев. Был женат, в молодые годы и его половинка ходила по реке  коком, но после рождения дочери отказалась от реки и самого Артема, который не захотел менять профессию. Разрыв с женой очень огорчал шкипера. Не раз он ходил к жене с мировой, но та все же настояла на разводе и вышла замуж за другого. Находкин так и остался бобылем, причаливал на зиму то к одной, то к другой женщине. Начиналась навигация, приглашал с собой в рейс по Енисею-батюшке, но его зимние попутчицы отказывались от походной жизни. Так и ходил с одной командой матросов  уж какой год. В Красноярске от пароходства имел квартиру, хороший заработок, который тратил в основном на дочку. Он с удовольствием показывал ее фотографии Августу и Берте, добрел лицом, расплываясь в улыбке,  столь же широкой, как и его душа.

Промысел  Кандайка, до которого добирались почти два долгих месяца, с заходом в  Туруханск и еще в два населенных пункта, чтобы выгрузить почту, встретил переселенцев  вереницей мальчиков и девочек, стариков и старух, стоящих вдоль берега и удивших на удочки рыбу. Впрочем, разгледеть кто есть кто, было довольно сложно: и малые фигуры, и рослые настолько скудно одеты, что напоминали оборванцев, но одежда эта все же наглухо запахивала их тела и даже лица, поскольку над ними черными нимбами висели комары и мошкара. Увидев идущее судно, они разразились криками,  побросали  свои снасти на берег и побежали к  пристани. Перекосившаяся, она стояла на сваях с настилом из кругляка-тонкомера, наполовину утопающая в воде, выглядела хромоного и беспомощно. Широкий, почти без растительности, песчаный берег с валяющимися там и сям бревнами, жердями, часто с изуродованными стволами, навевали заброшенность и  тоску. На суше лежали перевернутые вверх дном несколько баркасов, иные с проломленными днищами, требовали ремонта, но несколько  прогонистых лодок причалены к пристани. Колотила мелкая речная волна, усиливающаяся с порывами ветра, который налетал с севера внезапно, зло и колюче, вызывая неприятные  ощущения у людей. Невдалеке виднелся редкий тундровый лес. Там земля бугрилась,  и вдоль этой полосы тянулась лента прибрежного мусора вперемежку с прелыми древинами, корягами, что несет в половодье с материка и выбрасывает на  берег, наращивая запасы топлива для жителей тундры. На холмике, куда не достают весенние воды  Енисея, стоял небольшой поселок в десяток перекошенных  и  обшарпанных домишек, рубленых из  бревен, почерневших от влаги  и солнца,  с примазками на стенах и углах бледного лишайника, крытых замшелым тесом. Выделялся длинный барак, за ним какое-то строение с покосившимися стенами и крышей, скорее всего пакгауз, возле которого  нагромождены  бочки. Еще чуть дальше различались многочисленные могильные кресты.  Из барака и пакгауза вдруг высыпали люди. Они что-то кричали и бежали навстречу. Август прислушался и понял: люди говорили на прибалтийском наречии.
Лихтер причалил к утлой пристани,  сопровождающий офицер распорядился высаживаться всей артели.
Людям боязно выходить на незнакомый берег. Никто не решался ступить первым в новую, неизведанную жизнь. Никто  не  хотел уподобляться Лаптевыми, которые  избороздили на судах студеное  море, что лежало совсем уж недалеко и свистело прибывшим холодным бризом. Они стояли перед закрытой, никому неизвестной  дверью, не решаясь ее открыть, не зная, что за ней – жизнь или смерть, какие орудия пыток приготовлены для их наказания и какой смысл этого страдания, не лучше ли повернуться в сторону реки, которая здесь уже  потеряла свой противоположный  берег, и посыпаться горохом с борта  в воду, чем подвергать себя медленному  истязанию? Они стояли и раздумывали, машинально отмахиваясь от наседавшей мошкары, еще не понимая, какое нескончаемое бедствие несет она им, особенно детям. Ухнули окрики конвоя, которого никто теперь не боялся. Каждый понимал, что хуже того, что их ожидает тут, на Богом забытой земле, уже ничего не будет, разве что кончина. Но коль велят, надо идти. Такова привычка. Но эта привычка вдруг не сработала. И тогда вперед вышел Август и сказал на немецком языке:
– Земляки, в дороге мы  потеряли только одного больного и старого  человека, потому что жили одной семьей. Нас привезли на каторгу. Давайте же и здесь будем жить так же дружно. Работы мы не боимся, создадим свой колхоз и научимся ловить рыбу, она не даст нам умереть с голоду, построим  землянки и будем ждать окончания ссылки. Она придет с победой Красной Армии,– он повернулся  и добавил: – Идите за мной!– Гютенгер первым сошел с баржи, увлекая за собой соотечественников, где уже толпились изможденные голодом и болезнями люди из Прибалтики. Они ждали помощи от таких же, как и они, обездоленных и бесправных людей. Совсем недавно эти ссыльные зажиточно жили в своих  маленьких и ухоженных странах, но преданные своим правительством, позволили  растоптать исконные земли большевистскому сапогу, который и выпнул из Прибалтики сотни тысяч антисоветски настроенных элементов, среди были старики, дети, домохозяйки, совершенно не смыслившие в политике.
Люди кричали хором, и трудно было понять их слова. Одетые в рваные и засаленные одежды, истощенные, с запавшими щеками, они стояли, размахивали руками, а рты их не закрывались, и – о, Боже! – у большинства рты были почти полы, беззубые! Неужели какой-то безумный дантист с упоением упражнялся, вырывая  зубы. Этим дантистом была цинга. Люди просили хлеба, лука, чеснока. Одна обезумевшая, высокая женщина с длинными костистыми руками, с белыми от седины волосами, напоминая куделю завязанную в комок на макушке, увидела сошедшего на землю офицера, нервически встрепенулась. Малыгин направился к группе литовцев с решительным видом усмирителя буйных,  властно  взмахивая рукой:
– Разойдись!
Но не успел он закончить своего жеста, как  эта высокая женщина когтистыми пальцами впилась в китель офицера и закричала с сильным акцентом:
– Тебе знать, где мои дети? Они  спят под крестами. Ты, палач, привез нас  сюда и бросил...,– женщина не успела договорить, офицер выхватил из кобуры пистолет и ударил рукояткой по голове несчастную, отрывая ее от себя. Та замертво свалилась на землю. Вопль отчаяния сотряс толпу женщин и подростков,  сколько было сил, они бросились на офицера, который не ожидал такой дерзости, и  десятки рук вцепились в него, повалили наземь. Раздался пистолетный выстрел, но он не был услышан разъяренной толпой, и невозможно было понять,  что творилось с офицером. Трое солдат, перепуганные происшествием, расталкивая толпу на палубе судна, сбежали  на пристань, но, оставшись без  командира,  тупыми баранами смотрели, как  толпа расправляется с  ненавистным человеком. Наконец, они вскинули вверх свои винтовки и сделали дружный залп. Резкие звуки послужили сигналом к изменению атаки, и толпа, оставив растерзанного, истекающего кровью офицера и двух женщин,  волной ринулась на солдат. Смелости стрелять без команды в людей у них не хватило, и они пустились бежать в тундру, надеясь на свои быстрые и сильные ноги. Они мигом оторвались от нападавших: у тех не было мощи двигаться с такой скоростью, и вообще, сила у атакующих тут же иссякла.  Люди снопами повалились там, где их настигла слабость.
Офицер не двигался, из правого виска у него сочилась кровь. Высокая женщина с трудом поднялась, по ее лицу струилась кровь. Она обильно вытекала из-под волос, где виднелась  рваная рана от удара пистолетом. Раненая, а это была та, кто вцепилась первой в офицера, нашла в себе силы и склонилась ко второй. Та, с простреленной грудью, была мертва.
Эта безумная сцена потрясла  прибывших переселенцев. Они стояли и смотрели на прибалтийцев как на прокаженных и содрогались от одного лишь их вида, а грубость офицера и расправа с ним произвела шок. Но когда солдаты были изгнаны с баржи, они вместе с местными узниками поспешили вернуться на судно, чтобы никогда больше не сходить с него. Август, не подходя к офицеру, последним поднялся на борт. Он был не менее поражен и растерян, не знал, что делать.
На мостик вышел взволнованный капитан Находкин с рупором и при помощи его прокричал твердым голосом:
– Граждане ссыльные,  в трюмах моей баржи  запасы продовольствия: мука, крупа, соль, растительное масло. Это все ваше. Надо  все выгрузить на берег, но без  начальника промысла я  вам не могу отдать  груз. Разыщите его и пришлите сюда.
– Я здесь, – мрачным шепелявым голосом сказал  невзрачный, кособокий  человек среднего роста, который стоял на сходнях, не решаясь перейти на баржу. Его звали Мишка Зверев. Он уже год как исполняет  обязанности начальника после смерти старейшего кандайского хозяина. В детстве Мишка болел менингитом, но чудом выжил. К сожалению, фигуру  его перекосило, свело левую щеку, искривило губы, и он шепеляво говорил. Походка его была тоже не без изъяна: по молодости, в пьяной драке, Мишке  переломали ноги, и он припадал на  одну из них.
Слова капитана Находкина  успокоили старожилов, в их возгласах появились радостные нотки, словно на берегу не произошло стычки с военными со смертельным  исходом. Эти две смерти мало тронули сердца обездоленных людей, потому что смерть  человека здесь стала таким же обычным явлением, как голод или вываливающиеся зубы, как поседевшая голова от потери близких, или как регулярно прилетающие штормы с Ледовитого  океана. К капитану протиснулась все та же высокая женщина с окровавленной головой, но, не обращая внимания на сочившуюся кровь, на плохом русском языке она сказала:
– Зверь Мишка пропьет мука вместе с рыбак на путине. Не давать мука, соль Мишке. Зверь – голод.
– Не знаю, у меня документы выписаны на исполняющего обязанности начальника промысла Зверева,– отвечал капитан Находкин,– кроме того, груз надо распределить и между вновь прибывшими переселенцами. У офицера есть список этих людей и норма выдачи на каждого человека муки, масла, гречневой и гороховой крупы. Зверев, подойди сюда.
–  Боюсь. Эти бабы меня ухайдокают. Давай охрану,– глаза на его неприятной физиономии  горели злобой затравленного человека, готового в любую секунду отомстить обидчику и тем насладиться.
– Где ж я тебе ее возьму? С людьми ладить надо, Зверев. Я тебе говорил.
– Какой лад, когда в день по два пуда не ловят. На прокорм и то не хватает. Артель Степки Статейнова ниже стоит, в море. Тебе надо у них взять улов и отсюда забрать остатки от прежней погрузки. Весенняя путина оказалась богатющая. Только кто грузить-то будет?
– Тебе лучше знать – ты начальник. Иди сюда, распишись в документах, разгружай баржу, а там как знаешь. Вот тебе толковый мужик в помощники. Августом зовут. Он русский хорошо знает.    
– Кто такие, откуда напасть на мою голову?
– Потом познакомишься, хорошие, работящие люди. Вот с ними и договорись с погрузкой улова.
– Ладно, я пойду, только пусть отойдут эти чертовки,– и он стал боязливо пробираться сквозь стоявших  густо переселенцев. Август решительно двинулся вслед за ним, чтобы взять в свои руки руководство разгрузкой баржи.
Начальник промысла  организовывать работы не торопился, не без оснований полагая, что в данный момент ему никто не будет подчиняться. Он поинтересовался новостями с фронта, зная, что у Находкина есть приемник, который работает от динамомашины. Но тот ответил, что приемник вышел из строя еще в Енисейске, и они ничего не знают о боях. Тогда  Зверев принес свой, молчащий из-за севших батарей питания, и попросил подключить его к динаме. Всем хотелось узнать, что творится на белом свете, и больше всего на фронтах войны. Пришлось  запускать дизель, приемник вскоре был настроен, поймали последние фронтовые известия. Они были нерадостные. Шестая полевая армия  генерала Паулюса и  четвертая танковая  армия достигла стен Сталинграда, где встретили упорное сопротивление воинов Красной Армии. Все попытки фашистских полчищ ворваться в город отбиты. Город беспрерывно бомбит вражеская авиация и обстреливается изо всех видов артиллерии. Это сообщение потрясло прибывших на лихтере. Фашисты недалеко от бывшей Немецкой республики! Литовцы остались равнодушны.
– И ты мне предлагаешь союз с немцами?– заорал на весь берег Зверев, указывая на Августа пальцем,– называешь его хорошим человеком? Вот  тоже люди ихнего языка, ишь как расправились с офицером! Меня тоже караулят.
Этот выпад несколько смутил Находкина.
– Я не знаю литовцев. Я с ними не жил и не работал, не вез сюда. Они жили в буржуазной стране, но эти-то с первых дней революции с нами, советские. Среди них коммунисты есть, Август, например, а молодежь –  комсомольцы и пионеры. Это наш народ, колхозники.
– Ты больно заступник хороший, как я погляжу,– не веря Находкину,  с усмешкой ответил Зверев.– За что ж их за тридевять земель загнали?
– Этого я не знаю. Ты  посмотри на них: дети поголовно с матерями, да молодежи стайка, стариков вон кучка. Их принять надо с душой, помочь устроиться и жизнь наладить. Одни люди изуродованы, другие перепуганы, два трупа на глазах. Твоя вина в этом есть большая, Зверев, – капитан Находкин говорил с тоской в голосе, зная, каков нравом и умом этот шепелявый человек, озлобленный на жизнь и завистливый  удачливому человеку.
Август и все, кто  понимал русский язык, стояли хмуро, слушая перепалку злого, уродливого человека с добрым капитаном. Участь их была давно решена, им нечего сказать в свое оправдание, и просить пощады у маленького человека равно тому, как  приговоренный к бичеванию не может просить пощады у бича и даже у палача, поскольку и палач выполняет чью-то волю. Познавшим бедствие разорения и голод, попав на край света, откуда нет никуда пути, как только в могилу, им ничего не оставалось делать, как молчать, сплотиться вокруг своего лидера Августа и стоически переносить все тяготы и лишения предстоящей неизвестной жизни, которая, впрочем, была налицо, в образе оборванной и   полуголодной, больной цингой и туберкулезом толпы несчастных литовцев, которые скитаются по Сибири и Крайнему Северу третий год.
Так неласково встретил невольников богатый рыбой промысел Кандайка, где  рыбаки, наезжая из Дудинки и даже из Игарки, успевали взять богатые уловы, особенно осенью, но не в состоянии переработать и перевезти тонны рыбы уже по вставшему Енисею, брали преимущественно икру, оставляя горы потрошенных туш  на съедение  песцу, на которого тут же и охотились. Прошлой осенью на промысел привезли литовцев, а также минимум продовольствия. Исполняя обязанности начальника промысла, Зверев разбазарил большую часть муки и крупы среди промысловиков, которые рассчитывались с ним  спиртом, оставляя литовцев на голодном пайке.
– Мишка  рыбак опытный, знает, где  держится рыба, как ее  брать, но негодяй порядочный. Очень липуч к свежим женщинам, несмотря на то, что урод, – рассказывал Августу    капитан Находкин. Тот слушал его внимательно, но приступить к выгрузке продовольствия он долго не решался.  Его земляки, как и  переселенцы из Прибалтики, решительно настраивались плыть назад, коль офицер убит, а солдаты деморализованы. Но Находкин попытался убедить Августа и  высокую литовку  Юрате, с поседевшими волосами, которая была  среди них старшая. Юрате, как и большинство из литовцев родом из Каунаса, по образованию педагог. Разумеется, в ловле рыбы, тем более зимой, она, как и все остальные, ничего не смыслила и не была готова к  суровой жизни на Крайнем Севере, где мог спасти  только  квалифицированный, неустанный труд профессионала, добротно экипированный, чему  горожане литовцы не были обучены, не снабжены всем необходимым для производительного труда,  как и крестьяне с Поволжья. Но у немцев было одно преимущество: они были закалены нелегким крестьянским трудом  и жизнью в специфических условиях, которые преподала им  большевистская власть.
– Поймите меня правильно. Куда я вас доставлю? В Дудинку, но там есть, кому вами заняться. Всюду  лагеря заключенных, милиция, НКВД, солдаты. Вся затея окончится репрессивным  возвращением под  усиленным конвоем. Зачинщиков  осудят, приговорят либо к расстрелу, либо на пожизненную каторгу в этих же местах.– Находкин сочувственно смотрел на переселенцев.– Потеряете   людей и  время. Цена его – я не говорю на вес золота, а ваши жизни!  Вам надо быстрее  ставить палатки, затем каким-то образом утеплять их. Лейтенант говорил, что сюда должна прибыть баржа с пиломатериалом для строительства рыбзавода и для жилья переселенцев. Не  знаю, успеете  ли вы до холодов построиться? Ведь вам кроме всего надо  заготовить достаточно рыбы, чтобы не голодовать, как   литовцы. Их забросили сюда уже   с последними баржами, в таком же количестве, как ваша артель. И вот что от них осталось.
Артем Находкин дал весьма полезные советы. Он говорил, что скоро пойдут на нерест ценнейшие породы рыб: нельма, омуль, пелядь, сиг. И тогда начнется настоящее столпотворение: промысловики, можно сказать, крутятся сутками. Рыба идет в невода тоннами, ее надо разделать, засолить, уложить в бочки и срочно грузить на баржи, которые с нетерпением ждут полную загрузку, а, получив ее, срываются вверх, пока не встал Енисей.
– Вас будут использовать на полную катушку,– говорил капитан,– и построиться будет некогда. Разве что после ледостава, когда отойдет путина. Так что крутись,  Август, сейчас, пока путина не грянула. Осенью здесь собирается много водоплавающей птицы, особенно гуся, турпана и кряквы. Воспользуйся их нашествием, и поскольку они не пуганные, их бьют палками. Мясо на зиму. И еще, если, конечно, удастся выкроить время. Водится здесь ягода морошка, на ежевику походит, только оранжевая, вкусная, ее надо брать как можно больше, морозить. Есть на промысле подвал  для продуктов, вырытый в вечной мерзлоте. Туда упрячьте  бочку с  черемшой и ягоду, серу с деревьев, если  соберете. Это витамины от цинги, как  и эта бесценная бочка с черемшой. Собирайте всюду дрова, бревен  нанесло в паводок много. Это ваше  топливо  и строительный материал. Надерите также как можно больше мха. Целую гору! Его в тундре много, он сгодится вам вместо постелей, и для заделки щелей и всяких дыр в жилье.
Рассудительность капитана убедила Августа. Он стал объясняться со своими земляками, и здравый  смысл взял верх. Люди сошли на берег. Август собрал парней, девчат и подростков, во главе которых были Валера и Герман, Виктор Баур, Александр  Дейснер, Соломон Цих из группы переселенцев, присоединенных к  карловчанам в Енисейске,  и сказал:
– Ребята, мы с вами   опорная сила нашей будущей артели, на нас ляжет основной груз устройства, заготовка продуктов питания на зиму. Но  об этом мы еще будем говорить не раз, сейчас надо разбить четыре имеющиеся палатки. В них будем жить. Детей заедает гнус, несчастные малыши плачут. Приступим.
Москиты, мошка, комар летали тучами и безжалостно ели людей. Отовсюду доносился  кинжальный детский плач. Временами налетали порывы ветра, принося холод с Ледовитого  океана, шел мелкий дождь мукосей, гнус сдувало. Но стоило ветру стихнуть, как  миллионы кровососов снова набрасывались на людей. Солнце почти не садилось за горизонт, а крутилось вокруг макушки  Земли, и потерявшие ориентир дня и ночи переселенцы принялись за благоустройство. В ход пошли топоры и ножовки, привезенные с собой из Поволжья, которых оказалось вполне достаточно, чтобы нарубить кольев, напилить столбиков из валяющейся по побережью древесины. Палатки разбили на взгорье, недалеко от барака, на  сухом месте в зарослях ягеля, запалили костры, спасаясь от гнуса.
Длинный полярный день настолько утомил людей, что когда солнце зацепилось за близкий горизонт, люди валились от усталости. Женщины, свободные от разбивки палаток, сварили гороховую кашу в котле, который отдал щедрый капитан Находкин,  кое-как утолили голод  и, разобрав свои узлы, расстелив постели, улеглись отдыхать, чтобы завтра приступить к разгрузке баржи и дальнейшему благоустройству своего городка. В палатках было тесно,  уместились не все. Молодежь и подростки пошли обживать пустующие домики, о которых Зверев нагло заявил: «На дома рты не разевать – это жилье для промысловиков».
 Начальник промысла Зверев несколько раз появлялся у растущего палаточного городка. Пытался давать советы, но его мало кто слушал. Крестьянская хватка карловчан и остальных переселенцев безошибочно подсказывала, как и где разбивать палатки, и Зверев, злой на свою ненужность, уходил. Он был нетрезв. Капитан Находкин  угостил его спиртом из своих запасов. По секрету он сказал Августу, что в трюме есть бочонок спирта, но Звереву он его не отдаст, а только в руки старшего из переселенцев, кого они выберут своим  руководителем. В противном случае к Звереву тут же явятся оленеводы ненцы, и спирт расплывется по их бутылкам. Ненцы, конечно, люди славные, отдадут  бедствующему человеку в тундре последнее, но пристрастились к спирту, готовы за него  отдать  и оленей, и меховую одежду. Если бы речь не шла о выживании двухсот человек, капитан имел в виду и литовцев, он бы безусловно отдал его, как и положено по документам, Звереву. Но спирт надо беречь не только для медицинских целей, но и на обмен с ненцами на одежду, которая очень пригодится тем, кто будет обеспечивать жизнедеятельность  артели в продолжительные метели и трескучие морозы за пятьдесят градусов. Схоронить спирт надо и  от артельщиков, которые скоро вернутся на промысел. Это гораздо сложнее, потому что они могут отнять его силой. Поэтому, возможно стоит до их прихода снестись с ненцами и выменять у них меховую одежду не менее как на десятерых человек.
– Словом, жизнь покажет,– давал советы Находкин Августу, зная, что ему придется быть здесь настоящим хозяином, а не Мишке Звереву.–   До ледостава сюда могут  нагрянуть энкэвэдэшники в связи со смертью офицера и  назначат нового, деятельного начальника промысла. Только найдется ли такой? Кроме Зверева здесь никто не хочет постоянно жить, зимовать.
После трех напряженных дней разгрузки  баржа ушла. Август с тоской смотрел вслед, не  замечая насевшего на  него гнуса. Ширь водная и глушь тундряная превратились для  него в  застенок. Он  уже мог дать себе  отчет,  насколько край непреодолим и суров. За его спиной молча стояли  его   верные помощники Валера Гейтц и Герман Вебер, разделяя его  тревогу.
К ужину в городок заглянул начальник промысла Зверев. Он  решил по-начальственному поговорить с Августом, которого считал  главным среди прибывших.
– Тебе, Август, меня  чураться не стоит. Я человек местный, все тут знаю, меня  знают. Края  мало обжитые, человеку загибнуть просто. Потому держись за меня. Рыбачить научу, как узнавать, где  рыба стоит, научу. Только кто сети таскать будет, эта  ли?– он указал на стройную, миниатюрную Маргариту Брост с годовалым мальчиком на руках.– У нас детсада нету.
– У вас не только  детсада нет, но и жить негде,– зло сказал  Август,– барак  литовцами заселен.
– Погоди, чумы поставим. Ты только спиртик вынь да ненцам покажи, они тебе быстро с десяток чумов поставят. Тебе с семьей отдельно.
– Спирта у меня нет.
– Брешешь, сукин сын. В  документах пятьдесят литров. Находкин никогда не ловчил. Тебе отдал.       – Ну, мне, только я его для артели беречь буду, свою бригаду в меха  за него  одену.
– Где ты возьмешь меха?
– Придут ненцы, договорюсь.
–  Нечего ждать,  свистну соловьем-разбойником, и они тут  будут.
– Ну, свисти, коль у тебя голос есть, будем торговаться, пока артельщики не прибыли,– решил Август, считая, что держать спирт опасно, не зная  людей и их обычаев.
– Ладно, завтра же к вечеру будут ненцы. У них есть собаки,  ружья. Охотничают, добытчики,– не без умысла сказал Зверев.
Август понятия не имел, сколько, скажем, просить у ненца за литр спирта. Зверев наверняка все это знает, действительно, он прав, без него не обойтись.
– Ты бы шел к себе домой, а я  следом за тобой, за  знакомство выпьем,– осторожно сказал Август, надеясь, что пьяный Зверев   выболтает все, что  ему нужно будет знать при предстоящей мене. Рыбацкое дело Август совсем не знает, учиться только у Зверева. На литовцев  надеяться не приходится. В их артели было трое мужиков. Один утонул во время  лова, второй простудился и умер, третий с туберкулезом лежит и тоже не жилец. Подростки только у  литовцев за мужиков тянут невода, да сами  бабы. Старики за зиму поумирали. Не получается что-то у них с рыбалкой. Обозлился на них Зверев, не помогает советом. Облюбовал, говорят, одну молодуху себе в любовницы, а та не  пошла с уродом, он ко второй, и та тем же ответила. За эти поползновения Мишку побил жених второй девушки. Зверев, вроде, смирился, притих.
Во время весенней путины вольнонаемные артельщики работали отдельно. Литовцы,  не зная рыбацкой науки, исхудавшие за зиму, потерявшие едва ли не половину людей, добывали рыбу самостоятельно, обрабатывали и ею же кормились. В их задачу входило не только научиться новому ремеслу, но и выполнить план лова, чтобы получить положенное на зиму продовольствие, что придет из Красноярска на баржах. На сколько будет выполнен план, столько, соответственно, от нормы и отвалят муки,  крупы, жиров, соли. Научить работать обязан был начальник промысла. Помня обиду, он не старался передать тонкости рыбацкой профессии враждебно настроенным к нему литовцам. Кроме того, русского языка из них никто не знал. И все же, боясь наказания за бездеятельность, он нехотя растолковывал суть рыбалки, обработки и засолки продукта. Однажды, во время хода хариуса и ленка на нерест, он с мужиками бросил невод с баркаса. Чувствовалось, взяли хорошо. Двое  усердно  гребли  на веслах, а двое с трудом выбирали невод. Зверев сидел  на  корме  и  командовал. Как ячея зацепилась за пряжку брезентового плаща, в котором был жених, поколотивший Зверева, никто не видел. Вода в реке была большая, течение приличное. Дернуло невод, клюнул носом парень, выпуская из  рук снасть, ушел вместе с нею под лодку. Тяжелая роба потащила человека на дно, растерялись литовцы, сразу не удалось выхватить парня из пучины, а когда подняли, он уже не дышал. Все подозрения пали на Зверева. Его рук дело. Снова избили калеку, еле оклемался. С тех пор ни словом не обмолвится, где и как брать улов. Вольнонаемные артельщики хорошо брали, литовцы же крохи. Почти вся рыба уходила на еду детям. Взрослым же доставались объедки. Начальник промысла был строг и запрещал брать на еду рыбу, отловленную государственными  неводами и сетями. Муку и крупу выдавал только тогда, когда удавалось во время нереста хариуса выполнять нормы  лова. Прошел нерест,  упала добыча, голодно стало. Но как ушли вольнонаемные в низовье, оставшиеся литовцы вышли из подчинения Зверева, отказались  промышлять и  брали рыбу только на свой стол. Не всегда удавалось накормить  семьдесят человек.
«Ах ты, злодей, коварный,– думал Август, идя к Звереву в дом, который стоял особняком, рядом с  большим амбаром, где видны были невода, сети и пустая тара – бочки для засолки улова.– Учтем его коварство. Нельзя не учесть. Негодяй в любом облике опасен:   благовиден ли,  урод ли».
Дом Зверева напоминал клоаку. Август, войдя  внутрь, тут же выскочил от зловонья запревших остатков пищи и посуды. Деревянный пол был в шишках от грязи.
– Что-то душно у тебя, Михаил, в доме, давай на дворе посидим, о делах поговорим,– сказал Август, отвинчивая пробку фляжки.
– Я мигом, только нельмы копченой отхвачу кусок. Вишь, висит под навесом.
Август глянул в сторону амбара: там действительно висела одна крупная рыбина. Зверев суетливо принес полрыбины, нырнул в дом за кружкой. Вернувшись, с нетерпением подставил под фляжку. Август налил граммов семьдесят.
– Неразведенный,– предупредил он Зверева.
– Сразу видно нездешнего. Кто ж его разводит!– весело сказал Мишка и смачно выпил, подышал и стал заедать  нельмой, жир которой сочился под пальцами. Август  плеснул в крышечку себе, но развел водой из бутылки, принесенной с собой. Выпил. Попробовал нельму. Да, вкусна рыба, в меру соленая и копченая.
Зверев подставил кружку снова, Август налил, боясь, что человек быстро сопьется, а он не узнает от него всего, что надо. Оказалось наоборот, после третьего приема спирта Зверев разговорился, и сам   выложил, какие сделки он ведет с ненцами и долганами и сколько что стоит  в измерении на литр спирта. Более того, Зверев предупредил, что надо побаиваться артельщиков, которые скоро прибудут сюда на осенний лов рыбы. Они тоже привозят с собой спирт,  охотно меняют его на муку. Потом все вместе пропивают.
– Я и  литра не успею выпить, как эти черти все схавают,– чуть не плача жаловался Зверев,– с ними держи ухо востро.
Довольный полученной информацией, Август ушел к себе, перелив остатки спирта в бутылку и оставил Звереву.
 
Ненцы появились сами. Их было трое на оленьих упряжках, в меховых одеждах с капюшонами,  плосколицые, с глазами-щелками. Они разыскали Августа, вытащили из нарт  унты, меховые штаны, шубу и шапку. Бросив все это к его ногам, пожилой ненец показал две пустые пол-литровые бутылки.
– Такса,– сказал ненец, что соответствовало словам Зверева.
 Август встречал гостей  для солидности тоже втроем: слева стоял Валера, справа Герман. Август дал знак Валерию, он нырнул в палатку и вынес заткнутые сучками с тряпочками поллитровки. Пожилой ненец осторожно взял в руки бутылки, черное  от солнца и ветра лицо его засияло.  Он передал одну бутылку напарнику, откупорил свою и попробовал на язык содержимое, второй сделал то же самое.
– Огненная вода хорош,– сказал  пожилой ненец, и все трое отправились к оленям.
Обнова очень понравилась переселенцам, ее поочередно мерил каждый, кто хотел, особенно мальчишки.
Через два дня к палаточному городку подъехала целая группа оленеводов. Они бросили в кучу пятнадцать пар унтов, с десяток меховых штанов и шуб, много оленьих и песцовых  шкурок и потребовали тридцать литров «огненной воды».
У  переселенцев не было столько тары. Посоветовавшись с Маргаритой и Гертрудой, Август не решился отдавать большую часть спирта, ограничился на двадцати литрах, об этом сказал оленеводам. Те кратко посовещались и согласились.  Женщины вынесли спирт в двух ведрах, помогли разлить  спирт в предложенные бутылки. На сделке присутствовала Юрате, которая  претендовала на долю спирта  для своих соотечественников. Им так же требовалась  теплая одежда для основных работников. Август сделкой остался доволен и сказал, что спирта больше нет, показав пустой  бочонок. Ненцы уехали вместе со Зверевым, который застрял где-то в чуме и не появлялся на промысле несколько дней. Между собой меняльщики  договорились остатки спирта сохранить, но если придется отчитываться за него перед новым начальством, скажут, что выпили с горя и отчаяния, а меховую одежду следует прятать до поры до времени.
 Еще с древних времен страх являлся эффективным средством удерживать своих подданных и повелевать ими. Страх парализует слабых, сильных мобилизует. Карловчане всегда  отличались организованностью. Здесь они поняли, что никто им не поможет, надеяться можно лишь на самих себя, на свои руки. И они не стали ждать баржу с пиломатериалом, а вся артель принялась собирать  дрова на зиму по всему побережью Енисея. Одни подносили к палаткам все, что горит, другие  пилили, кололи и складывали в поленницы. Длинные бревна и жерди, годные для строительства жилья, складывали отдельно. Для экономии продуктов, Август решил вести одновременно рыбную ловлю, глядя на литовских  подростков, которые  уже  кое-чему научились. Из их артели все, кто мог держать  удочку в руках, рыбачили, насаживая на крючок водяных клопов, мормышей, ручейника. Получалось неплохо, каждый юный рыбак кормил себя и своих родственников, занятых на ремонте сетей и неводов под присмотром начальника промысла.
Поскольку Зверев находился в эти дни где-то у ненцев, Август сам  выбрал невод. Он оказался во многих местах в дырах. Принялись чинить, и через несколько часов забросили  его с лодки. Валера  с Германом гребли на веслах, Артур выбирал  тяжелый невод.  Подростки впятером тащили  второй конец  у берега. Течение здесь было слабое,  пришлось напрячься на веслах. Вывели, улов  оказался невелик. Повторили тонь, но и она  не дала обилия. И все же приварок получился.
– Что-то мы не так делаем,– сказал Август,– рыба есть, будем учиться.
На ночь поставили сети в затоне, где была пристань. И сняли гораздо больший улов, чем с двух тоней. И это обрадовало. Но Юрате, с повязкой на голове, наблюдавшая за действиями рыбаков,  предупредила, что казенными снастями ловить рыбу запрещено, можно только своими. Их, разумеется, не было, но Август от затеи не отказался. Кроме  того, по примеру литовских подростков, старики  Шнайдер, Вольф, Цих и Дейснер принялись налаживать удочки из ниток для ремонта сетей,  катушки которых находились в амбаре. Насобирали с дюжину крючков, недостающие стали делать из проволоки, которую Валера раздобыл в Енисейске.  Проволока эта оказалась крепкая, сталистая и толстая. Это не смутило дедов. Они  грели на костре проволоку, вытягивали ее ударами  молотков, приспособив  вместо наковальни гранитный валун, затем  гнули крючки, искусно высекая  зубилом бородку.
Август, как и все, с нетерпением и опаской ждал прибытия  баржи с пиломатериалом. Никто не знал, каковы окажутся люди  и сколько их прибудет на строительство рыбзавода. Тревожил убитый офицер. Какое последует разбирательство? Капитан Находкин заверил, что ни он, ни его команда не видели происшествия, так как находились в трюме. Показать  могут только солдаты. Но и те конкретно не знали, кто первым напал на офицера, так как стояли на палубе  и принуждали толпу сходить  на берег. Юрате на этот счет ничего не боялась.
– Я потеряла здесь   детей, мать. Муж неизвестно где. Жизнь мне не мила. Если что, возьму все на себя.
Это не было бесстрашием женщины перед своей судьбой, скорее отчаяние и злость на тех,  кто устроил геноцид. Юрате даже довольна тем, что ненавистный ей человек лишен жизни. Август не разделял настроение  женщины, убеждал ее, что надо бороться и победить. Ради кого? Она желала  сокрушительного поражения большевистскому режиму, потому что он отнял у нее все: детей, жилье и благополучие, родину и свободу. Ей безразлично от кого большевики потерпят поражение. В настоящее время Гитлер – реальная сила. Единственное, ей  бы хотелось это узнать и увидеть. Ради этого она, пожалуй, еще поборется за свою жизнь.
 Такие рассуждения  не нравились  Августу, хотя  от настроения Юрате  был недалек, но предпочитал молчать.   Его выбили из колеи кое-какие подробности,  рассказанные Артуром Краузе относительно их переселения. Оказывается,  совершенно секретное постановление ГКО за подписью Сталина дает право на  выделение переселенцам домов, а если таковых нет, то на ремонт жилья и строительство будет выдана ссуда в две тысячи рублей на пять лет  с тремя процентами годовых.  Начало погашения ее со второго года.  На деле же получается все тот же обман. Как он убедился, его земляки зарылись в землянки, и лишь некоторые временно размещены в сельских клубах. Такая нестыковка  реальности с обещанием на высшем уровне произвела на него сильно удручающее впечатление. Он тогда не высказал своего отношения к факту, сидел, слушал и только разевал рот, как будто не мог протолкнуть воздух  через глотку в легкие, потом впечатление выразилось в сон, который стал бесконечным со все новыми подробностями и наслоениями. Сводился он к одному.
Однажды Иосиф Сталин принес в свой кремлевский кабинет деревянную конструкцию, которая напоминала укрепленный между двумя планками рычаг, на конце рычага –  небольшая площадка. Иосиф брал со стола деревянную куклу с длинной и тонкой шеей, клал шеей под рычаг. На кукле вырезаны плохо различимые буквы, но Август в конце концов прочитал их: нац. мен. После этого вождь ставил ногу на площадку и говорил Берии: « Видишь, какая крепкая шея у фигуры, а ну-ка, ставь ногу ты, нажимай». Зловеще сверкая очками,  нарком ставил ногу, но шея не ломалась, тогда Сталин подзывал Калинина, брал его за бороду и, смеясь, говорил:
«От твоей ноги толку не будет, но все же ставь». Тот ставил ногу, но ничего не происходило. Вождь звал других наркомов, но места, куда ставить ногу, не было. Сталин все равно заставлял их ставить, тогда они залезали к первым на колени, но шея фигуры оставалась цела. Сталин сердился и заставлял оставшихся наркомов и  руководителей НКВД взбираться прямо друг  на  друга. Особенно вождь прикрикивал на Серова, который был активным участником выселения всех ненадежных народов, и гулаговского начальника Наседкина. Моложавые и быстрые, трясясь от страха, они взбирались на самый верх, и только тогда шея у  фигуры ломалась. Сталин ловко выскакивал из людской чехарды, она рассыпалась, и он весело смеялся.
« А ну, теперь попробуйте без меня,– требовал вождь и клал под рычаг такую же фигуру.Но у них ничего не получалось, чехарда то и дело разваливалась. Сталин закуривал свою трубку и говорил: –«Никуда вы без меня не годитесь, засранцы»,– и уезжал к себе на дачу.
Август не смел никому  рассказывать своего сна. Потом он к нему привык. Здесь, в тундре, сон  почти перестал сниться. «Какие там две тысячи рублей,– думал Август о ссудных деньгах,– тут и на десять-то  тысяч дом не построить. Ни леса, ни глины. Вечная мерзлота».
С судными деньгами выходило глупо, так же глупо, как то, что приперли  на барже баб, стариков и детей за тридевять земель с тем, чтобы они ловили рыбу! Даже безалаберный в своей жизни и поведении Мишка Зверев подивился такому рабочему люду.
–Дураки, ой дураки!– высказывался он неизвестно о ком и кому.
В планшетке офицера вместе со списками людей Мишка нашел  разбитый на  сезоны и кварталы объем лова и нормы на каждого человека, достигшего пятнадцатилетнего возраста и кончая пенсионным. Выполнение норм лова давали право поселенцам на скудную пайку муки, рыбы, соли, жиров. Вооружившись поддержкой  жестких указаний высшего начальства, которого он в глаза не видел, Зверев пришел к палаточному городку, когда люди  собрались ужинать, определив час не по зову в желудках, а по солнцестоянию длинного полярного дня. Люди держались родственными и дружескими группами. Слышались детские голоса, смех и плач, то повышенные голоса старших, то обычный гомон большого сборища людей, судьба которых плохо просматривалась. Днем многие женщины ходили в тундру собирать морошку, которой оказалось не так уж много. Часть из  них продолжала заниматься заготовкой дров, и теперь поселенцы отдыхали.
Тыча пальцем в скомканные  пятерней бумаги, Мишка начальственным тоном говорил Августу:
–Как на доброго промысловика расписано. По этим нормам жить будешь, пайку получать. Выполнил норму – получи пайку, не выполнил – урезанную, а совсем ничего не взял – кукиш.
– Кто ж остановит голодную мать с голодным ребенком, когда продукты на глазах?–  возразил Август.
– Меня-то можно отпихнуть да взять неположенного, как ты спирт присвоил, а вот артельщиков моих не отпихнешь. Они из глотки вырвут. Власть с Дудинки наведывается, быстро засудит, как врагов народа на распыл пустит. Ты  думаешь, Юрате выкрутится за офицера? Я то все видел.
– Часть спирта мы с тобой выпили, часть на лечение людям выдал, часть осталась и сохранится до прихода артельщиков.
– Тебя никто начальником не назначал, я покуда здесь голова. В этих документах сказано, что новые переселенцы присланы на промысел для работы. Вот и давай завтра свою артель на работы. Кто сети чинить, кто тару, кто жилье к сезону готовить, дома обиходить, кто на промысел с неводами. Не подчинишься, докладную напишу в НКВД.
 Август видел, что дело принимает серьезный оборот. Правильно  предупреждал Находкин, пора и огрызнуться.
– Мы от работы не отказываемся, только первым делом  для себя жилье будем готовить из подручного материала. Те же чумы ставить. В документах, подписанных самим  товарищем Сталиным, сказано:– Август сделал паузу, внимательно наблюдая за Зверевым, пытаясь уловить, какое впечатление произведет на него грозное имя вождя, и заметил, что тот дрогнул, зрачки его расширились от испуга, и продолжил:– там сказано:  местные власти должны обеспечить переселенцев жильем, а если его нет, то строительным материалом  и даже ссудой. Ты себя за местную власть выдаешь, на тебя легла  ответственность  за наши души. Давай, расскажи, как чумы ставить, тогда поллитровку спирту получишь.
– Вот с этого и надо было начинать,– засуетился Зверев,– у меня чертеж есть. Прораб Беленький оставил. Он должен сюда спуститься, коль Находкин говорил про баржу с  плахами.
Зверев пустился к своему дому едва ли не бегом, припадая на левую ногу.

Предстоящая зима беспокоила не только одного Августа. Валеру Гейтца не устраивала  теснота палаток. Улучив свободную от дел минуту, он с Германом стал обсуждать вопрос, как бы отделиться от всей толпы, вырыть землянку на берегу ручья, что  протекает  рядом, как это сделали по рассказам Августа Эдик и Роман с женами и стали жить своей обособленной жизнью, деля ночь только на двоих.
– Хорошо бы,– согласился Герман. Друзья уселись на корягу, с океана подувал знобкий ветерок, относя москитов и комаров, и можно было спокойно поговорить.– Но  здесь вечная мерзлота, не вроешься в землю, а начнешь  топить печку в землянке – потечет отовсюду мокро. Ты заметил, как Маргарита Брост мучается с малышом? Даже сейчас она не всегда может высушить  подгузники,  сыро очень, солнце  не греет. Я видел, как она распашонки запихивала себе на грудь, под одежду, и сушила. А что будет зимой? Ты надеюсь, заметил, что у моей Клары растет живот? Как и где она будет рожать? Что будет с малышом в лютые морозы?
– Если откровенно, Гера, я  мечтаю  удрать отсюда, только не сейчас, конечно. Перезимуем, оглядимся.
– Куда ж удерешь, ты  что,  географию не учил? Тундра налево и направо  на тысячи  километров, на  севере  океан во льдах, на  юге  безлюдная тайга и тоже на тысячи километров.
–Я в Канаду сбегу, там  мой дядя с семьей. Я обижен на власть, на правительство, которое  уничтожает немцев, превращает свободных людей в рабов. Я не хочу жить в такой стране. Я думаю об этом  с того часа, как нас вытряхнули из своих домов.
–Ты прав, конечно, но планы твои безнадежны.
– Я поставил цель, она правильная, и я употреблю  для ее  осуществления все средства. Пока стоит задача выжить, набраться опыта, научиться всем северным делам. Надо строить землянки, обживать их, пока не поздно. Этот хилый лес валить и стены  из него внутри  землянки  рубить. Понимаешь меня?
– Понимаю. Тут леса путного нет. На одну землянку вырубишь сколько.
– Мы не виноваты, что нас сюда  загнали. Я не собираюсь, как литовцы, гибнуть и жить, как скотина в одном  хлеву. Август правильно говорит: сначала обустройство, заготовка продукта  на зиму, а потом промысел. Тем более, военных здесь  нет. Права качать некому,– Валера был настроен  воинственно.
– Давай сообщим о нашем решении Августу и родителям, что скажут?
– Идею поддержат. Тем более, Кларе рожать негде.
– Зверев говорил о каких-то чумах, может быть в них лучше,– высказал  мысль Герман.
– Нет,  чумы   защищают только от ветра, их не топят. Я читал о жизни эскимосов. Ненцы то же самое. Они никогда не моются,  едят строганину – сырую мороженую рыбу и мясо оленей, оттого у них цинги не бывает, спят они в меховых мешках и согревают их своим телом. Во время  пурги они никуда не выходят и почти не едят, спят, как  в анабиозе.
– Ну, ты даешь, в анабиозе. Так и  не проснешься.
–Вот сошьем такой мешок из оленьей шкуры, залезем туда  вдвоем с Бригиттой и будем спать.
– Не выйдет вдвоем. Разве вытерпишь, а надо спать.
– Да, ерунда получается. Надо строить землянки. И точка!
– Давай сначала посмотрим, что там за пустые дома стоят, может, их под жилье приспособить?– Герман ухватился за свою мысль.– Это решит часть проблем.
– Зверев говорит, дома принадлежат артельщикам, которые скоро приедут и будут   промышлять сначала рыбу, затем бить песца.  Потом  на  оленьих упряжках  уедут по Енисею  в Дудинку. Там большой рыбзавод есть.– Валера нервно поднялся с коряжины, на которой сидел, махнул рукой.– Надоели все проблемы. Давай сегодня ночью отвалим из палатки, уйдем подальше, запалим костер, хоть побудем наедине с женами.
– Согласен. Два месяца в дикой толкучке ехали. Какая любовь выдержит такое воздержание? Идем, место для землянок подыщем,– предложил Герман, и  парни пошли к ручью, который, по словам Зверева,  не  замерзает всю зиму, а лишь одевается ледяным панцирем, который местами  просвечивается, и видно, как по камешкам струится вода.

Полярный день становился короче, но все равно отрезок ночи был мал, и молодые парочки, разведя костерок,  посидев совсем недолго, разбрелись по сторонам. Плотной тьмы не было, и каждая молодая женщина, особенно беременная на последнем месяце Клара, очень стеснялась близости с мужем под открытым небом. Она шептала ему на ухо просьбу не начинать, но самой  так хотелось вновь и вновь чувствовать в себе  мужа, и он ласкал ее, как  позволяла  ночь и обстановка. Чувства не хотели мириться  ни с какими обстоятельствами, и счастливые, они, прижимаясь друг к другу, шептали  ласковые слова любви, и сказав, их губы смыкались снова и снова, торопя возбуждение, чтобы отыграть сладостные минуты, которых они лишились  за длинную дорогу, но они понимали, что этой короткой ночи им не хватит, и они повторят все сначала в следующую.
Обо всем на свете забыли Валера и Бригитта. Были только они  единственные, неповторимые, с полноводными, как Енисей, чувствами, темпераментом огненным, необузданным, как вулкан, не давая ему  затухнуть на минуту, выполняя всевозможные действия, которых они лишены были в свой медовый месяц, растянувшийся  едва ли не на полгода.
– Все, я не останусь в общей палатке больше ни на одну ночь,– шептала Бригитта своему Валере.– Есть же пустые дома, давай приведем  один в порядок и поселимся, пока не приедут хозяева.
– Это мысль! Но мы с Германом решили строить землянки, как это сделали Эдик и Рома прошлой осенью.
– Давай будем строить! Пусть даже ночами, но я не хочу больше обкрадывать свое счастье!– последнее слово тонуло на губах ее мужа, и она, готовая к любым его действиям, поощряла его и задыхалась от его упругого тела, которое приходило в то движение, повторение которого хочется бесконечно.


Спустя декаду пришла баржа с пиломатериалом. С нее сошли новый начальник промысла, неся тяжелый тюк необходимых  вещей, а также технолог по  обработке рыбы, вещевой  тюк  которой  был ничуть не меньше и нес его  матрос, и ни одного строительного рабочего. Не приехал  и  прораб, о котором говорил  Зверев. К этому времени Август со своими помощниками  по принесенному чертежу Михаилом, обвязал одну палатку рамами из собранных на побережье бревен, которые надо было зашивать досками.
Начальник промысла оказался кряжистым мужиком среднего роста и неопределенного возраста в  одежде  шкипера. Звали его Агапов Григорий Иванович. Он долго стоял на пристани, хмуро рассматривая со стороны свое хозяйство. Человек этот давно обосновался на Севере. Ходили слухи, что он  раньше владел несколькими пароходами, возил грузы по Енисею, словом, был нэпманом, но когда частные  лавочки стала рушить власть, он быстро понял  угрозу своей жизни, бросил пароходы и поселился на Севере. Охотничал, ходил на баржах в качестве шкипера, возил  уже не свои, а государственные грузы. Последние три года занимался рыбным промыслом. Любил дисциплину и порядок. Зверев, как худая шавка, закрутился возле него, залебезил. Он был напуган появлением грозного человека, предвидя свою нелегкую долю, какую определит новый хозяин.
Технологом была молодая женщина Тина,  судя по разрезу глаз, метиска, с симпатичным курносым лицом и стройной фигурой. Одета  она была в суконный матросский бушлат, подогнанный под ее размер, в ладно сшитые брюки, заправленные в хромовые женские сапожки на меху. На голове  сидел соболиный роскошный берет.
После короткого знакомства с хозяйством, Агапов спросил у Августа:
– Что умеют делать твои люди?
– Мы крестьяне: хлеборобы, животноводы и садоводы. Но умеем делать все, что заставляла жизнь, и всему можем научиться. Но помилуйте, не в таких же условиях, с тремя и даже пятью детьми на руках! Мужиков у нас раз-два и обчелся.
– Не слеп, вижу по списку. Но план-то доведен  на три крупных артели! Как же, поясни, его выполнять?
– Нашей вины в том нет,– твердо стоял на своем Август. – Прежде чем говорить о плане, надо позаботиться о жилье, о бане, о питании, наконец.
– О питании ты, я вижу, позаботился: вон сколько рыбаков на берегу,– Агапов  зло усмехнулся.– Но в этом вижу добрый знак: ты хороший организатор. Кем был на своей земле?
– По специальности агроном, последний год был председателем колхоза.
– Вот и здесь давай родим колхоз, а пока до путины примемся за стройку рыбзавода.
– Я согласен  насчет колхоза, но пиломатериал, прежде всего, надо использовать на строительство жилья,– настойчиво гнул свою линию Август, и  стал ссылаться на документы, подписанные Сталиным, касающиеся обустройства переселенцев, услышанные от Артура Краузе и пересказанные недавно Звереву. Сказал он  также  о снабжении по  обменным продовольственным квитанциям, и показал их.
– Ну, об этом у меня потемки – ничего неизвестно,– несколько смутился Агапов,– а вот план промысла –  черным по белому писан.
– Выполнение плана – ваша цель, но я скажу словами  Маркса: цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель.
– Я Маркса не изучал, хотя знаю, что он много кое-чего  говорил правильного, но в данной ситуации здесь он не применим.
– И все же,  давайте рассуждать здраво. Если не будет жилья,  и мы все зимой померзнем, зачем же нам перед смертью выполнять вздорный план? Мы лучше, не надеясь на  продовольственные подачки, которые оборачиваются обманом, займемся обустройством сами, заготовим на зиму рыбы столько, сколько сможем, набьем  птицы во время ее перелета. Литовцы – горький урок. Они остались без продовольствия. Зверев, что было, то пропил с промысловиками, люди гибли от голода и холода, так как не было заготовлено ни дров, ни пищи. Мы дрова собираем повсюду, и не только дрова, морошку берем, лист брусники и другие лекарственные травы, какие здесь есть, берем кору и смолу, чтобы  пополнять запас витаминов и не заболеть цингой. Мы будем продолжать трудиться, чтобы выжить.– Август был крайне взволнован, голос его звенел, казалось, вот-вот сорвется, но он выдержал тот  решительный тон, с каким  начал эту речь, которая произвела впечатление на Агапова.
–Мозгуешь ты правильно. Я вашей погибели не желаю. Давай  думать, как сделать, чтоб были волки  сыты и овцы  целы.
–Это другой разговор: когда власть не идет вразрез с интересами рабочего люда, а объединяет интересы, тогда этот сплав выдерживает любое давление разрушительных сил.


Глава пятнадцатая

К пассажирскому поезду, идущему через Урал в Иркутск,  на станциях дважды цепляли по вагону. Один был из Соликамска, второй из Богословска. Вагоны сначала долго стояли на станциях в тупиках, и к ним все подвозили и подвозили истощенных, едва держащихся на ногах людей. Со стороны посмотреть – нищих и убогих собирают, одежда на них рваная, через дыры у многих светится голое тело. Взобраться по лестнице самостоятельно у многих не хватало сил. Им помогали медсестры в армейской форме.
Высокая глазастая женщина, одетая в длинное платье и обремканый ватник с закутанной головой в шаль ручной вязки, схватившись за поручни ступеньки вагона, опустилась на них,  не в силах поднять вверх свое тощее, бараньего  веса, синюшное тело, горько зарыдала, посылая проклятья тому человеку, кто обрек ее на такие мучения. Но ее мало кто понимал, только  ее спутница, примерно такого же возраста и так же  нищенски одетая, не в силах помочь подняться своей подруге, позвала на помощь хилым,  едва  слышным   от немощи  голосом. Но никто не шел.
– Успокойся, Гертруда, ты была баба крепкая, а вот довел тебя   язык до такой  степени, что ног не несешь,–  умоляюще заговорила на немецком языке  вторая.
– Ты, Эльза, вроде молчала, а на той же дорожке, что и я,– отозвалась первая.– Вот вы, стахановцы, а все за мной тянетесь. Вон сколько вас. Тарабань лучше в окошко, пусть принимают патриотов советской власти.
К вагону, подталкиваемые двумя солдатами с красными петлицами, плелось с десяток таких же оборванных мужиков и  женщин. Холодный осенний ветер залетал в их рваные зипуны, леденил и без того посиневшие от голода тела. От вокзала, где стоял пассажирский поезд, доносился людской говор возбужденных людей осаждающих двери вагонов, пассажиров бегущих на остановках за  кипятком с чайниками, свистки маневровых кукушек. Потом весь этот  живой шум потонул в гуле тяжело идущего по второму  пути товарняку.
Женщина, которую звали Эльза, повиновалась и стала стучать в окно. Дверь распахнулась, и  из проема показались две симпатичные девушки в солдатской форме, с красными крестами на повязках.
– Мамочки, куда  ж людей принимать, все места заняты!– воскликнула одна.
Вторая молча спустилась на землю и, подхватив под мышки Гертруду, стала поднимать ее  на ноги.
– Ну, давай, давай, милая моя, помогай, напряги силы. У нас в вагоне тепло, каша есть и чай сладкий.
Гертруда удивилась ласковому, приятному голосу девушки, и, чувствуя крепкую поддержку, встала на ноги и принялась взбираться по ступенькам, где ее подхватила вторая девушка.
– Откуда вы, бабоньки? – на ходу спрашивала девушка, что спустилась на землю, помогая Эльзе одолеть ступеньки.
– Люменевый завод строили,– неохотно ответила еле  слышным голосом Эльза, занося ногу в огромном рваном ботинке, дополнительно привязанный тесемкой к ноге, чтоб не свалился. Вереница обескровленных голодом людей с явно выраженной дистрофией стала медленно подниматься в вагон. Как только люди оказались внутри, почувствовав тепло, они повалились в проходы между лавками, не в силах  держать на ногах свои легкие, жалкие тела. Одного из них, высокого роста мужчину неопределенных лет и широкого в кости, вес которого должен быть под центнер, медсестра Катя взяла на руки и как мальчишку, правда, поднатужившись, и поощряя вцепившийся скелет в стойку, старающийся помочь девушке, положила на третью, багажную полку.
– Лежите  там, больше негде,– виновато сказала Катя,– это лучше, чем на полу.
–Я-я, да-да, гут-гут,– согласился высокий человек, едва помещаясь на короткой полке, глаза его слезились, но он не стеснялся своей слабости, болезненно  глядя в глаза девушки,   бессвязно бормотал русские и немецкие слова благодарности.
Сутолока с размещением вновь прибывших  людей длилась долго. Свободных мест не было. Матрацев, которые  можно постелить на пол и уложить на них больных, тоже. Извиняясь и объясняя ситуацию больным, девушки стали изымать   матрацы, которые они  только что стелили на полки, оставив вместо них  одеяла. И Катя, и Люда  боялись возражений и категорического протеста против своих действий, но никто не возмутился. С трудом  разместив обессиленных людей, девушки принялись поить всех сладким чаем с галетами, которые они получили в качестве сухого пайка на больных, как заявился офицер НКВД, и убедившись, что набивать людьми вагон больше нельзя, распорядился отправить его по назначению.
Опустилась ночь. Маневровая «кукушка» укатила вагон к пришедшему на станцию пассажирскому поезду, где уже висел на хвосте  такой же санитарный вагон.  Он шел из Соликамска и был под завязку набит такими же бедолагами. Успокоенные начавшимся движением, разморенные теплом, люди спали, но сон их был тревожен. Они вздрагивали от толчков состава на остановках, просыпались, долго не могли понять, где находятся, им мерещилось, что сейчас раздастся команда «подъем!» и надо  идти на  стройку, напрягать жилы, ворочать тяжелыми лопатами, набивая кровавые мозоли, с которых у Гертруды Шмидт начались неприятности и довели ее до  теперешнего состояния.
  Вместе с  карловчанами она попала в Богословский лагерь на строительство алюминиевого завода. Несмотря на совершенно секретные предписания на уровне самого высшего руководства страны по обеспечению жильем в пределах санитарных норм,  удовлетворительной  пищей, одеждой и прочим, что обусловит высокопроизводительный труд, мобилизованные и приравненные к воинскому подразделению немцы не получили и близко того, что предписывалось. На одного человека приходилось чуть более одного квадратного метра  жилой площади,  не всем были выданы матрасы, одеяла, не говоря уже о простынях и подушках. На территории лагеря не было бани, способной пропустить несколько тысяч трудармейцев, негде  женщинам постирать свое белье, которое быстро приходило в негодность.
Самое незначительное событие в жизни человека может стать началом изменения его судьбы, как маленький ручеек может стать началом большой реки. Лопата, которая  досталась в тот морозный день Гертруде Шмидт, была  с сучковатым  неудобно насажанным черешком, а их бригада боролась за пайку второго котла, которая наполнялась почти на треть больше первого. Надо было перевыполнять нормы выработки на бетонно-земляных работах не менее чем на десять процентов. И бригада старалась. Гертруда, в изодранных донельзя верхонках, как и у каждой работницы их звена, заметно отставала от Эльзы Краузе, Елены Юнкер и Маргариты Гютенгер на погрузке тачек, которые отвозили из котлована мужчины по настилам из досок. В огромном котловане бухали в разных местах клин-бабы, рыхля промерзшую землю. Визжали лебедки, скреперуя грунт в отвалы, чавкали гусеницами маломощные бульдозеры,  черно дымя от натуги выхлопами, крутились  автомашины, завозя кирпич для кладки стен в дальней стороне котлована, где уже подняли фундамент, и там сверкали всполохи электросварки. Но главной силой здесь все же оставался человек с лопатой, ломом, киркой и тачкой. Людей многие тысячи. Среди них двенадцать тысяч мобилизованных немцев всех возрастов мужиков и небольшая горстка женщин. В этом людском муравейнике одни работали не торопясь, размеренно экономя силы,  не только потому, что ослабли от нищенской пищи, но и тем самым выражая свой протест несправедливости, какой подвергла их власть, надеясь на скорый побег, который зрел  во многих отчаянных головах; другие старались своим  ударным трудом доказать лояльность  этой же власти, патриотизм, надеясь, что правительство оценит их усилия и изменит свое отношение к российским немцам. В такие группы входили люди, собранные в бригады из бывших благополучных колхозов  бывшей немецкой республики с прослойкой партийно-комсомольского состава. И все же главной  движущей силой у большинства этих идеализированных бригад было стремление выжить за счет улучшенного питания при выполнении норм выработки. В такую бригаду входили все  бывшие карловчане, державшиеся  плотной группой.
– Герта, что случилось?– спросила Эльза, когда в очередной раз ее лопата вывалилась из рук.
– Видишь,– она показала  уже натертые кровавые мозоли,– лопата мне сегодня попалась кривая, черешок весь в сучках. К концу дня все руки изнахрачу.
– Вон бригадир идет, попроси заменить лопату,– посоветовала Маргарита.
– Он заменит, жди, облает и только,– сказала  Гертруда, но как только он подошел, все же попросила  другую лопату.
– А эта чем тебе не хороша?– спросил Ананьев, кривя рот в ехидной усмешке. Кривить рот при  разговоре устоявшаяся  привычка бригадира. Она носила смысл безоговорочности вылетающих из его уст мнений, приказаний или рассуждений. Тонкие  губы при этом показывали хищный оскал, как у волка с неподвижным взглядом холодных глаз выслеживающего добычу. Гертруде неприятен был этот человек не только из-за гримас и манеры держаться, но скорее всего за всегдашнее недовольство рабочими, за его  холеную, красную на морозе рожу, на которую женщина старалась не смотреть.
– Черешок весь в сучках, мозоли кровавые набила. Откуда такая взялась?
– Это  не лопата виновата, а твои неумелые руки. Небось, на Волге белоручкой слыла? – неприятно осклабился Ананьев.
– Я на Волге овощи и фрукты выращивала,  скот держала. Могла одна  с мужем прокормить всю нашу бригаду,– не стерпела Гертруда.
–В кулаках, что ли, ходила?–  продолжал неприятно кривить рот бригадир.
– Не в кулаках, но  жили исправно,– гордо ответила Гертруда,– жили сытно и вольно. А теперь вроде как рабы.
– Ладно, прикуси язык-то, баба!– не понравилось вольнонаемному Ананьеву.– Мы  перевыполнение плана держим, вам же лучше со второго  котла довольствоваться.
– Лучше, а кто спорит?– подвез под погрузку тачку Александр Франк. Это был крепкий, востроносый парень, с озорными и всегда смеющимися глазами, успевший до войны отслужить в  армии. В бригаде он появился недавно и по поручению комсомольского центра лагеря вел агитационную работу не только за ударный труд, но за сбор денег для строительства  танков и эскадрильи самолетов для Красной Армии. Каждый месяц он сообщал, на сколько выросла общая сумма денег,  она хоть и медленно, но росла и перевалила уже за миллион рублей. Деньги эти находились в сберкассе Богословстроя, и когда сбор достигнет заветной суммы, о которой никто пока не знал, все они будут  отданы заводам, где выпускают военную технику.
Франк не  карловчанин, и к нему женщины относились суховато, хотя признавали, что  парень он хороший и заботливый, только уж чересчур напирает на свою тачку и не дает передыху. Потому  никто не ответил на его вопрос, стараясь побыстрее наполнить его тачку. Правда, остальные мужики, постарше, понимали, что высокий темп подкосит женщин, и держали выработку  на  том пределе, что давало возможность получать увеличенную пайку.
Вечером Гертруда не могла  сжать пальцы в кулаки, так  разнесло ее  порванные кровавые мозоли. Она пошла в медпункт, и ей дали на два дня освобождение от работы. Это не понравилось бригадиру, и тут же последовала санкция. Он отобрал у Шмидт талончик, который давал право получать порцию  второго котла, и заменил талончиком на полнормы меньше. Гертруда возмутилась:
– Заставляете нас пахать, как лошадей, так и кормите вволю.
– А вот это видишь!– бригадир указал на лозунг, который висел в столовой над раздачей: «Кто не работает, тот не ест!»* и подпись: В.И. Ленин.– Это не я придумал, а вождь мирового пролетариата.
Рядом с  лозунгом висел плакат, напоминающий   «Окна РОСТА». Мужик с разъяренной физиономией, так, по крайней мере, он виделся Гертруде, тыкал пальцем в смотрящего на него человека и спрашивал изогнутой, мастерски написанной фразой: «Ты перевыполнил норму выработки?»
– Ему бы, паршивцу, дать  кривую лопату, я бы посмотрела, как он справится с нормой. А норма у нас: на двоих одна платформа. Погрузить и выгрузить.
– Хорошо излагаешь,– расхохотался бригадир.– Завтра если не выйдешь на работу, пеняй на себя.
Гертруда не вышла, хотя  и  Эльза, и Елена, и Маргарита, работающие в одном звене, говорили, чтоб не противилась бригадиру.
– Ты только выйди,– уговаривала ее Эльза,– смирись, мы за тебя поработаем.
 Но у Шмидт была охранная бумажка, и она не пожелала терпеть унижения. И хотя  она была права, со стороны  бригадира Ананьева последовала новая санкция. Он доложил об антисоветском высказывании в отношении норм выработки начальнику колонны, и тот наложил на Шмидт первое взыскание: назначил Гертруду на более тяжелые работы сроком на пять дней.
«Что может быть тяжелее на стройке, как  ворочать лопатами мерзлую землю?»– раздраженно думала  Шмидт.
Через два дня, с еще незажившими ранами на ладонях, Шмидт направили в бригаду штрафников, которые выполняли ту же самую работу, только  на два часа дольше. Женщины и без того изматывались за те десять часов, которые были установлены  рабочим распорядком стройки, а эти два часа оказались  добивающими последние силы. Более того, все штрафники «сидели» на первом котле. Эти пять дней для Гертруды стали пыткой. Мало того, что, уходя из столовой, каждый испытывал неутоленную потребность в пище,  ее заедала свершившаяся наглая несправедливость, исходящая от низких, с нечистой душой людей. Эльза видела подавленное состояние подруги, искренне сочувствовала ей и призывала к смирению.
– Ты говоришь  языком своего мужа,– с горечью соглашалась Гертруда,– он всегда призывал нас  к смирению. Стали рушить в нашей  Карловке богатые хозяйства, он нам: смиритесь. Вышвырнули в Сибирь, принудили зарыться в землянки, он  твердил то же  самое. Стали забирать его в лагерь – та же песня. Я понимаю, он прав, но что я могу поделать с собой!
* Народная пословица
Гертруда вернулась в бригаду через пять дней, но поскольку она утратила право на второй котел, день  питалась по первому. Женщина не подала вида, что снова ущемлена бригадиром, но он постарался уколоть ее, отдавая талон на питание.
– Не показалась ли тебе за эти пять дней норма в две платформы?
– Не показалась,– сквозь зубы ответила  Гертруда.
– Ничего, фрицевка, еще покажется,– пообещал Ананьев, буравя ее холодными, малоподвижными глазами, пытаясь выяснить, посеял ли он в душе у человека страх?
– Что я вам плохого сделала?– не теряя достоинства, спросила Гертруда.
– Слишком  много на себя берешь. Тебе бы сопеть в две дырочки да не задирать нос. Ты, небось, надеялась на помощь своего Гитлера,  а его поперли  от Сталинграда так, что фельдмаршала Паулюса повязали вместе с его штабом.
– Гитлер такой же мой, как ваш,– отрезала Гертруда, и с достоинством отошла от бригадира, чтобы встать в очередь за пищей.
– Нет, постой!– остановил ее Ананьев,– я еще не все сказал. Почему ж ты не внесла свои трудовые рубли Франку, который от нашей бригады собирает деньги для строительства танков? Насколько мне известно, в этом участвуют все немцы лагеря, а ты не желаешь, подводишь своих партийных товарищей.
– Я на эти деньги куплю верхонки, чтобы  больше не  набивать кровавых мозолей. На вас за оскорбление   подам жалобу, я такой же советский человек, как  и все. Мой дед погиб на красном фронте в борьбе с Деникиным. И нечего меня называть фрицевкой.
– Гляди-ка ты,  с норовом баба,– пробормотал Ананьев, не ожидавший получить решительную отповедь от  женщины, как ему казалось, морально сломленную.– Ну, ничего, обломаю, еще в постель ко мне попросишься.

Глава шестнадцатая

Розе Штекляйн осенью исполнится пятнадцать лет. Рослая, не по годам возмужавшая, она появилась на стройке в один из мартовских дней. Одетая в рваное платье и  потрепанный ватник, с голыми коленками, которые посинели и покрылись гусиной кожей. Из голяшек кирзовых сапог торчали портянки. Девушка поразила женщин тем, с какой силой и энергией принялась грузить тачки мерзлым, каменистым грунтом.
– Откуда ты взялась, дочка,– спросила Эльза,–  как зовут?
– Роза, я вольнонаемная. Работала на заводе, сколачивала ящики для  патронов и снарядов. До того навострилась, что нормы всегда перевыполняла. Вечеровала со всеми. А куда мне идти? В деревню, где я пристроилась, пять километров. В цехе не так холодно, как здесь,  и работа не совсем тяжелая. Колоти гвозди. Но ушла,– простодушно рассказывала девушка, поглядывая на парня,подкатившего тачку под погрузку, пристально уставившегося на нее. Несмотря на ее неряшливый вид из-за потрепанной одежды, в глаза бросалась ее детская невинная красота. Стройная, белоглазая и чернобровая, востроносая, с улыбкой большого белозубого рта, по девичьи манящего, она произвела сильное впечатление на женщин и мужиков, которые  вереницей крутились с тачками, полорото слушая рассказ новенькой. Роза швырнула последнюю лопату земли в тачку парня, что уставился на нее и смотрел во все глаза, весело закричала:
– Поехал, что рот разинул?
Парень смутился, но тоже откликнулся с веселой ноткой.
– Эк, начальник новый появился! Гляди, не упади от натуги, лопата больно велика!–  и  покатил тачку,  поминутно оглядываясь на Розу.
– Почему же ушла, милая?– сердечно воскликнула Маргарита Гютенгер, продолжая прерванный разговор, вспоминая оставленную на берегу Енисея свою юную и такую же красавицу дочь, только на годик младше.– Приставали или мало платили?
– И то, и то было, – с  душевным надрывом ответила девушка.– Я старалась, столько ящиков сверх нормы наколотила – не пересчитать, а за четыре месяца мне заплатили 90 рублей. Питалась я только два раза в сутки, экономила, чтоб одежду купить хорошую. Однажды пошла к начальнику цеха, чтобы он мне дал талоны на дополнительный хлеб, он мне ответил: «К Гитлеру обращайся за хлебом». Я обиделась и ушла. Он себя русским считает, а я лучше его русский язык знаю, на одни пятерки пишу.
– А перед этим что было с начальником?– не отставала от нее Маргарита.
– Откуда вы знаете?– вспыхнула   девушка, краснея.
– Мы ничего не знаем, догадываемся.
– Неужели и здесь  такое бывает? – испуганно глядела на женщин Роза, продолжая нагружать очередную тачку, хозяин которой не очень-то прислушивался к разговору.
– Бывает,– зло подтвердила Гертруда, самая яркая из всех своих подружек бригады.
– Он ко мне ночью на стружки пришел, где я спала, и давай лапать. Я вывернулась и убежала.
– Но сюда-то, в Богослов, какая нелегкая тебя занесла?
– Я ищу по белому свету своих родителей. Я одна у них, меньший братишка умер прошлой зимой. Мне сказали в военкомате Славгорода, это в Алтайском крае, где мы работали в колхозе и откуда забрали сначала папу, а потом маму, что они в лагерях Богословстроя. Вот я и поехала. Но по дороге меня поймали и отправили в  немецкий детдом в Славгороде. Там собралось таких, как я, только помладше,  больше ста человек. Нас загнали в церковь, отобрали обувь и не выпускали никого на улицу. Кормили плохо, спали сначала  на  полу и соломе. Ночами мы мерзли и простывали, сильно кашляли и болели.  Потом построили нары и загнали нас на них. Там было теплее и суше, но места  не хватало, спать было тесно. С нами жила воспитательница, враг народа из Ленинграда, тетя Люся, учительница. Она  жалела нас, просила начальников принести постель и побольше еды. Привезли  одеяла, но еды  не добавили. Даже реже стали возить, так как  хлеб на элеваторе в Славгороде кончился, а  до нового еще далеко. Тетя  Люся просила выделить огород, чтобы мы, кто постарше, посадили  огурцы, капусту и картошку. Но рядом  с церковью свободного огорода не было, а далеко ходить нам не разрешили.
– К нам приходили две женщины и одна старушка, они приносили молоко в глиняных кринках, спускали по веревочке через окно. Мы делили молоко всем поровну, по глотку только приходилось. Старушка смотрела на нас и плакала. Многие дети стали болеть и умирать. Однажды ночью, когда наступила жара, в одном платьишке и босиком я сбежала, добралась да станции, забралась в пассажирский поезд, который шел на Урал, и снова поехала в Богословстрой. Добиралась  две недели, попрошайничала, совсем исхудала. Но никого не нашла. От голода я не могла ходить и упала    в одной деревне, где я хотела нарвать огурцов или помидоров. Меня подобрала добрая тетенька Даша. Она меня накормила,  в бане вымыла и одежду дала. Я поправилась и стала ей помогать капусту убирать в колхозе, но скоро наступила осень, капуста кончилась,  и тетя Даша посоветовала пойти  на завод ящики для патронов колотить, пока холода.  «Ты, говорит, дивчина справная, крепкая, что невеста на выданье, тебя там возьмут. Да  я слово замолвлю. Сама там зиму отработаю, а придет весна, в колхоз на овощи сяду, и тебя с собой заберу». Я послушалась, пошла. Теперь вот здесь, сильно хочу маму с папой найти. Вы не слыхали о них?
– Не слыхали, но разузнаем и тебе скажем. Вот этому  глазастому Алехандру Франку поручим, – парень снова подкатил свою тачку на погрузку, внимательно  слушая разговор, спросил:
–Ты что же, к нам в бригаду нанялась?
– Да, бригадир Ананьев меня знает. Он из деревни той, где тетя Даша живет. Да вот он идет,– весело воскликнула Роза, а женщины настороженно переглянулись, каждая с невеселыми мыслями в отношении Ананьева. Разговоры тут же стихли, и женщины  торопливо заработали лопатами, нагружая подоспевшие тачки.
– Ты с ним не шибко-то откровенничай,– шепнул Франк  Розе и  помчал тачку из котлована.
Ананьев покрутился промеж рабочих, кивнул на Розу, сказал:
– Как молодые силы, сгодятся?
– Сгодятся, а чего ж не сгодятся. Бери больше, кидай дальше, да не промахнись в тачку,– весело откликнулась Маргарита.
– Вот такое настроение мне по душе. Дивчина будет питаться по второму котлу, а жить может с вами, если захочет,– осклабился довольной миной Ананьев и  ушел.
Снова подкатил Александр Франк  к Розе, выхватил у нее лопату, сказал:
– Передохни красавица, да скажи, как тебя зовут?
– Я уже говорила, Роза,– смущаясь от пристального внимания симпатичного парня, ответила  девушка,– только давай лопату, я еще не притомилась.
– Ладно, на,– ответил Франк, отдавая лопату, когда тачка была полной.– Только  занимай на меня в столовке очередь. Так и скажи, впереди меня мой друг Александр стоит. Договорились?
– Договорились,– ответила Роза, и  парень покатил  тачку, широко улыбаясь.
– Роза, я  объявляю тебе выговор,– смеясь, сказала Гертруда.– Не успела появиться, а уже приворожила парня. Смотри, он сейчас уронит тачку и упадет, если будет бесконечно на тебя оглядываться.
–  А я-то тут при чем?– краснея, отозвалась Роза.
– То, что у парня любовь с первого взгляда!
– Рано влюбился, мне только пятнадцать осенью исполнится.

Глава семнадцатая

По ГУЛАГу уже ходила  легенда-быль о факельной любви немецкого юноши  Христиана к русской девушке Тамаре. Случилось это в Тагиллаге. Событие передавалось из уст в уста, перекочевывало из одного лагеря в другой, обрастая добавлениями и  тонкими подробностями,  превратилось в романтическую повесть, у которой множество окончаний.
Христиан был строен, как Аполлон, и силен как лев. Он мог работать за двоих, но и есть за троих, чего ему, конечно, не удавалось. Но он никогда не унывал, потому что любил петь. Он знал много песен, но больше на своем родном языке,    работая, часто напевал веселые и грустные мелодии под шум стройки, стукаток  молотков,  тарахтенье  бульдозеров,  грохот  отбойных молотков, которыми вспарывали мерзлую землю или монолитные скалы, чтобы вырыть котлован для завода.
Приближалась весна, побежали ручьи,  и звонкая капель будоражила душу юноши. Он знал, что  эта весна принесет ему любовь. Часто, уставший, полуголодный после  тяжкого трудового дня, выходил  из душного барака, уединялся и пел свои  песни, не громко, а так, чтобы было слышно самому и деревьям, у которых набухали почки. Они тянулись к нему вместе с ветками, потому что в каждой набухшей почке он видел девушку, и каждая хотела прикоснуться к его телу, одежде, лицу. Он ловил их запахи, хватал  иные ртом. А они, горьковатые на вкус, но приятные своим неповторимым смолистым ароматом, казались ему поцелуями той неизвестной девушки, которая должна появиться в его судьбе. И он пел ей  свои песни, сочиняя слова, которые вырывались прямо из сердца.
Христиан не знал, что вот уже  несколько вечеров подряд его песни слушает русская девушка, которая тоже работает на стройке и живет в соседнем поселке с матерью. Девушку звали Тамара. Она была не менее стройна и красива, чем Христиан, не менее голосиста, чем этот парень. Ее русые волосы достигали колен, когда она  расчесывала их стоя перед зеркалом, грудь отливала молочной белизной, а в глазах плескалось бирюзовое озеро. И вот однажды  девушка не выдержала, наблюдая за пением немецкого соловья, и ответила ему чистым и высоким голосом  куплетами из старинных «Коробейников».
Юноша на секунду умолк, пораженный услышанным чудом, но он знал, что оно свершится! Он тут же подхватил  знакомый мотив. Певцы  шли навстречу друг другу во тьме весенней звездной ночи, сближаясь на  звуки голосов. И когда их голоса стали звучать совсем рядом, песня оборвалась, и пораженный юноша спросил:
– Кто ты?
– Я твоя любовь!– ответила незнакомка.
– Как тебя зовут?
– Тамара.
– Но ты не знаешь, кто я?
– Ты Христиан, мой любимый! Я много дней наблюдаю за тобой. Если бы ты был свободный, я  бы не стала  говорить тебе о своей любви, я бы ждала, когда ты увидишь меня сам и полюбишь. Но ты все время в работе, и я тоже на башенном кране, который так далеко от тебя. Но я вижу тебя с высоты каждый день и даже  слышу, как ты поешь свои песни. Эти песни обо мне, о любви!
– Да, ты права, эти песни о любви, о девушке, что должна зажечь в моем сердце любовь, которая никогда не потухнет, и о, Боже, это ты! Луна подоспела вовремя, чтобы я смог разглядеть твои черты!– Христиан говорил взволнованно, и сердце его трепетало.– Протяни свою руку, я хочу пожать ее в знак нашего  знакомства.
Тамара, пылая всем телом, с великими возвышенными чувствами подала руку Христиану, и он подхватил ее, легкую, нежную, женственную. Он нагнулся и поцеловал  руку. Тамару охватил озноб от  нахлынувших чувств. Она стояла и молча смотрела  в голубые глаза Христиана, а  он в ее бирюзовые, и неизвестно, сколько бы времени они стояли молча и любовались друг другом в лунном свете, если бы не пробили отбой, и Христиану надо было бежать на вечернюю поверку, чтобы не угодить в число нарушителей дисциплины.
– Встретимся завтра на этом же месте, мне пора!– с горечью  воскликнул  юноша и стрелой  улетел в барак. Тамара еще долго стояла на месте, словно ощущала присутствие любимого человека, потом тихо пошла вдоль барака к выходу из лагеря.
Они  снова встретились в вечернем мраке, сойдясь под звуки новых песен. Они  приблизились настолько, что касались телами, и это вызывало  трепет. Но чтобы не давать волю рукам и губам, они  рассказывали о себе все, что могли рассказать. Но снова пробили  отбой, Христиан поцеловал свою любимую и быстрым оленем умчался в барак.
Так продолжалось несколько дней, пока начальник отряда не заметил постоянное опоздание Христиана  на поверку. Он спросил, в чем дело, юноша объяснил задержкой на прогулке и пообещал  больше  ошибок не повторять, что и  стал выполнять. Однако  отрядный вскоре узнал тайну Христиана и запретил ему встречаться с русской девушкой. Оскорбленный  юноша опечалился. Но любовь толкала его к девушке, с огромными предосторожностями, он снова  отправился на свидание, умолчав о неприятном  разговоре с  начальником  отряда. Ничего не подозревая, счастливая Тамара объявила о своем дне рождения и пригласила Христиана к себе домой, где он познакомится с ее мамой, которая уже хорошо его знает по ее рассказам. Христиан  с радостью согласился побывать в семье у любимой, да еще на  дне рождения, который, он решил сделать  своей помолвкой.
С просьбой об увольнении Христиан обратился к начальнику отряда, но тот отказал ему, сославшись на свой запрет о встрече с девушкой  на территории лагеря в вечернее время.
– Вы не  незаслуженно  наказываете меня,– возмутился Христиан,– у  меня нет никаких нарушений, а норму выработки я перевыполняю по-стахановски.
– Это так, но ты  осмелился нарушить мое указание, за это я могу строго наказать тебя. Пока объявляю выговор. Дальше посмотрим.
Христиан был  дисциплинированным человеком, как большинство его земляков, он понимал, что конфликт с  начальником отряда ни к чему хорошему не приведет, но он  уже не мог жить, не увидев Тамару, хотя бы один раз в день хоть на минуту. В очередную встречу он  сказал ей, что не может вечерами  выходить на прогулку до определенного времени, а вот во время обеда они могут встречаться. Они  так и стали делать. Быстро получив свою порцию, проглотив ее, как чайка, Христиан бежал на улицу к своей  любимой, которая из дому брала обед и  ждала парня  в условленном закутке за столовой. Там она угощала своей порцией Христиана. Они вместе съедали скромный обед девушки и украдкой от постороннего глаза целовались. Но и  эти встречи  стали известны начальнику отряда. Это был  завистливый человек, и  не мог позволить ощущать себя счастливым в лагере немецкому парню с русской девушкой и всячески старался найти повод, чтобы придраться к юноше и наказать  тяжелыми работами.
День рождения у Тамары приближался, Христиан вырезал красивую статуэтку  из дерева. Она походила на Тамару, и парень решил подарить ее  своей невесте. Когда подошел долгожданный день, Христиан попросил увольнение на вечер из зоны у бригадира, тот, наслышанный конфликтом с начальником отряда, отказал  в ходатайстве. Тогда Христиан решил уйти самовольно, что и сделал.
Вечер удался на славу, на столе было много вареной картошки, квашеной капусты и винегрета. Играл патефон, и Лемешев пел задушевные вальсы, влюбленные подпевали великому тенору. Христиан подарил  Тамаре статуэтку  и объявил девушку своей невестой. Мама Тамары расплакалась, но благословила молодых, не зная, что их любовь должна  пройти через  суровые испытания.
Они начались сразу же по возвращении Христиана в казарму, хотя он не опоздал на вечернюю поверку. О его отлучке донесли начальнику отряда,  и он перед строем объявил:
– Я запретил Христиану встречаться с русской девушкой Тамарой  вечерами в расположении  лагеря. Он  нарушил мою волю. Теперь он самовольно покинул казарму для встречи с девушкой в деревне. За грубое нарушение дисциплины объявляю  ему пять суток карцера.
– Есть пять суток карцера, – ответил Христиан, как требовал устав Красной Армии.
Христиана под конвоем увел вызванный наряд в карцер, под который была приспособлена старая часовня, недавно обнесенная колючей проволокой. Первым ее узником стал Христиан. В часовне не было стекол на окнах, которые поднимались высоко над землей. Под куполом гнездились голуби, они ворковали  о своей любви  и пели свои  любовные песни, плясали свадебные танцы. Христиан видел все это, и сам пел о своей любви к Тамаре, которая с башенного крана видела часовню, где был заперт ее любимый. Об этом она узнала назавтра, как только пришла на стройку.
– Тамара,– кричали ей парни из отряда Христиана,– твою любовь заперли в часовне на пять дней. Но ты не грусти, это не сломит нашего Христиана, если прислушаться, то можно услышать его песни. Он поет о тебе, о вашей любви!
И правда, Тамара прислушалась, и ветер донес до нее голос любимого. Вдруг  в открытое окно кабины крана залетел голубь и уселся на рычаги управления. В клюве он держал записку. Тамара взяла  клочок бумаги и прочла: «Приходи к часовне в полночь, когда часовой уснет, убаюканный моим пением».
Тамара поцеловала голубя и выпустила его из кабины. Она хотела написать ответ своему  любимому, но у нее не оказалось карандаша. Голубь прилетел в часовню, а Христиан увидел  его и понял по его поведению, по тому, как он кивал головкой и приседал на коротких лапках,  что Тамара получила его послание, и он стал  готовиться к встрече.
В заброшенной часовне, на ее земляном полу, выросло много дикой конопли. Христиан  сорвал все стебли и принялся легкими ударами размягчать  их, мять, и когда они стали  гибкими и эластичными, сплел веревку, которой вполне хватило, чтобы, забросив на окно, подняться по ней.
Часовня стояла за чертой лагерей, Христиан знал, что  Тамаре не составит труда прийти на свидание. Охранники менялись через каждые четыре часа, потому что часовня была высокой, с крепкими дверями и там сидел только один молодой неопасный узник, сторожить которого нет большой нужды.
Вечером, когда на небе зажглись звезды, а  новый охранник заменил прежнего, Христиан запел длинную колыбельную песню. Она была столь красочна и приятна  на слух, что охранник, ходивший вокруг часовни, присел на крыльцо. Слушая приятную мелодию, уносившую его в детство, веки его стали слипаться, и вскоре он захрапел. Храп отчетливо был слышен как  узнику, так и его возлюбленной, которая с нетерпением ждала минуты свидания с любимым.  И они наступили. Христиан  перебросил веревку через проем окна с привязанной на конце  палкой, подергал, крепко ли  она зацепилась, и стремительной кошкой взобрался  на трехметровую высоту. Перекинул веревку наружу, надежно закрепив ее, он  так же  быстро спустился в объятия  девушки. Неслышной тенью они  отошли в сторонку, и губы их сомкнулись в долгом и страстном поцелуе. Набежавшие тучки закрыли звезды и луну, которая своим светом могла выдать любопытному глазу влюбленных, и они остались наедине со своей пламенной любовью, и как там они с ней справлялись, может подсказать нам только наше воображение.
Ночь для влюбленных пролетела незаметно. Надо было расставаться. Христиан ушел, унося с собой сладость Тамариных губ, нежность рук и тепло ее тела. Он незаметно проскользнул мимо сменившегося охранника, который кружил вокруг часовни, наблюдая за воркующими голубями. Христиан взобрался по веревке на окно и был таков.
Так  же повторилось в следующую и третью ночь. Возможно, так бы и закончились благополучно свидания влюбленных, если бы начальник  отряда не  убедил себя в том, что не может быть, чтобы влюбленная Тамара не пришла к часовне, не передала узнику сверток с едой,  не поговорила с ним через окна, в которых нет стекол.
Истинная любовь не знает страха и преград, она неизбежна, как приход весны, и захлестывает влюбленных, как пловца девятый вал.
 Когда опустилась ночь и тьма скрыла все движения, отрядный волчьим  бесшумным шагом направился к часовне. Он едва не вскрикнул от удачного разоблачения узника, который  по веревке спускался с часовни. Начальник замер, прикрыв рот рукой, стремясь  узнать дальнейшие действия арестанта. И сделать это ему оказалось не трудно. Вскоре он увидел Тамару, которая бросилась навстречу своему жениху, и они скрылись в ночи. Радуясь разоблачению, начальник отряда бросился к спящему охраннику, растолкал его,  велел идти за ним, чтобы схватить влюбленного арестанта и  вернуть его в холодный карцер.
Так и свершилось. Обезумевшая от страха за  судьбу своего возлюбленного, Тамара горько рыдала и  просила  начальника простить Христиана, а она  вовек не забудет доброту его  и тоже отплатит добром.
– Что ж,  за мое молчание плата будет простая, ты проведешь со мной сладкую ноченьку,– сказал начальник.– Согласна? И он схватил ее за руки и притянул к себе. Но вместо слов, щека его загорела от звонкой пощечины, а Тамара быстроногой серной скрылась во мраке ночи.
Разгневанный отрядный, вернувшись в казарму, написал на имя начальника лагеря рапорт с просьбой привлечь Христиана к уголовной ответственности за ночные свидания с девушкой, находясь в карцере. Рапорт заинтересовал начальника лагеря, который недавно занял эту должность и наводил порядок с питанием, которое истощило многих бойцов трудовой армии. Это был генерал Царевский, о котором сложились легенды как о  требовательном, но и гуманном человеке. Бывшие трудармейцы ставят ему в заслугу,  что он спас мобилизованных немцев от голода и истощения. И вот Христиан вместе с Тамарой предстали перед грозным генералом.
– Правда, что вы нашли друг друга песней?– спросил генерал влюбленных.
– Правда,– ответили они хором.
– Правда, что вас благословила на брак  мать девушки?
– Правда.
         – Но и то правда, что вы хорошие работники, а ну,  исполните мне «Коробейники»!– сказал генерал и вынул из шкафа  аккордеон, тронул клавиши, разминая пальцы,  перешел на знакомую мелодию. Христиан и Тамара переглянулись, улыбнулись друг другу, поняв, что песня – это их судьба  и подарил ее им великий русский поэт.  Их чистые и ровные голоса полились в генеральском кабинете, а сам генерал с упоением аккомпанировал.
– Не обманули мое ожидание!– сверкнув глазами, сказал генерал.– Ваша любовь достойна уважения и  прощения проступка. Женитесь после того, как Христиан отсидит срок ареста в карцере.
Молва приписывает, что генерал  много раз приглашал к себе в кабинет влюбленных, там он угощал их хорошей пищей,  и они исполнили под его аккомпанемент множество старых и новых песен. Начальник отряда был переведен в другой отряд. Тамара  родила мальчика, очень похожего на Христиана. Сам же Христиан простудился,  долго болел, и его демобилизовали по инвалидности. Часовню, с которой связана эта необыкновенная история, тагильцы стали любовно называть Тамарой.



Глава восемнадцатая

Роза с огромным интересом слушала  историю Христиана и Тамары в пересказе Гертруды и мечтала о своей  любви, которая просыпалась в ее сердце к молодому и бойкому Франку. Ходить в деревню было не близко, и  уставшая Роза часто оставалась  ночевать в бараке, где жили трудармейцы. Девушку пугали грязные, завшивленные матрасы без простыней, на которых спали  ее новые знакомые, пугали кошмарные крики спящих, то там, то здесь раздающиеся в ночи, пугал  сам  барак,  сырой  и  холодный с отвратительными  испарениями,  исходящими  от редко мытых тел, от печек,  на  которых  сушилась  обувь женщин, всякие  тряпицы,  портянки, носки. Она боялась завязнуть на стройке, на которой кормили не хуже, чем на заводе, но здесь выматывала все соки и вытягивала жилы тяжелая земляная работа.  Она крепилась, надеясь получить  известие о своих родителях, которых разыскивали Ананьев и  рабочие, передавая из бригады в бригаду просьбу откликнуться  матери или отцу Штекляйн. Но больше всего девушку пугало состояние самих рабочих, которые умирали каждую ночь от болезней и истощения. Однажды она проснулась в холодном поту: в кошмарном сне ее   кто-то душил. Роза проснулась, и ужас сковал девушку. Она обнаружила на себе соседку по нарам, которая в предсмертных судорогах перевалилась на нее и затихла навечно. Девушка поняла страшный исход человека, завизжала, вскочила и бросилась  на улицу.
 После той ночи  Роза боялась спать в бараке и уходила в деревню к тете Даше коротким путем, через овраг. Однажды она немного отклонилась  от обычной тропинки и наткнулась на трупы людей. Снег, который  скрывал их, подтаял на весеннем солнце, и девушка увидела  ужасающую картину: весь овраг был завален мерзлыми, тощими  и  обнаженными трупами. Роза от  неожиданности даже  присела с  открытым  ртом,  соображая,  явь  это  или  сон,  а  может  это  совсем  не  людские  трупы,  и  она  сходит с  ума. Но Роза  не сошла с  ума, она  дотронулась рукой до головы  одного. Это  прикосновение  привело ее в реальное  состояние: обезумев от страха, девушка бросилась бежать назад к Гертруде и Эльзе, с которыми  сошлась ближе всех. На девушке не было лица, глаза ее горели безумием.
– Роза, что  с тобой случилось?– спросили женщины.
– Я пошла домой через  овраг и наткнулась на горы трупов, они гонятся за мной!– она опасливо озиралась по сторонам.
– Мы знаем о том овраге, дочка, – содрогаясь всем телом от  нахлынувшего страха за рассудок девушки, сказала Эльза.– Там лежат наши. Их некому хоронить. Земля мерзлая. Вот оттает, и их похоронят. Не бойся, они тебе не страшны. Ты бойся нашей стройки, Ананьева. Лучше тебе уйти отсюда.
Роза вспомнила  тот вечер, когда в барак пришел бригадир Ананьев и вызвал девушку на улицу под предлогом, что напал на след ее матери.
– Роза, пошли со мной, я познакомлю тебя  с человеком, который кое-что знает о  твоей матери,– Ананьев говорил девушке эти слова, стараясь ухватить ее за руку,  кривя свой плоский рот.
 В тусклом свете фонаря Роза смотрела на Ананьева, как на Бога, сердце ее  трепетало от радости: скоро она увидит свою  мамочку! Она подчинилась  воле  бригадира и,  увлекаемая им, шла  рядом. Ананьева  качало, он беспрерывно  говорил:
 – Сейчас ты  все узнаешь, этот человек  врать не будет. Он ждет  нас в хозяйственном складе  у теплой печки, будь со мной послушной, и все уладится,– бригадир наклонился к  Розе, и она почувствовала, как от него несет водкой. Девушка заподозрила неладное, попыталась  высвободить свою  руку из цепкой клешни мужика.
– Пустите меня, мне больно,– по-детски захныкала она. Но хватка мужика не ослабевала.
 В этот момент Розу окликнула Гертруда.
– Роза, вернись! Он хочет тебя обмануть!– кричала она на  родном языке.
– Кто это там орет?– мужик резко повернулся, надеясь увидеть  помеху, но Гертруда стояла в тени барака и была плохо  различима.– Роза, никого не слушай, только я тебе помогу.
 Ананьев  замешкался, ослабил хватку, зная, что сексуальное насилие над несовершеннолетними, кто бы они ни были, в лагере не приветствуется. А тут  живой свидетель.
– Отпустите меня! Я никуда  с вами не пойду!– приободрившись поддержкой Гертруды, закричала  девушка и, воспользовавшись замешательством, наконец, выдернула свою руку из лапы бригадира и  пустилась бегом к Шмидт.
– Ах ты, чертова немка,– выругался Ананьев, пьяная злоба распирала мужика.– Кто ж ты такая, никак Гертруда? Погоди, запоешь ты у меня песенку.
Бригадиру не составило бы труда точно выяснить, кто ему помешал сорвать малинку, стоило  пойти вслед за девчонкой, но из казармы  высыпало сразу несколько  женщин, и  Ананьев, переполненный злобной мстительностью, повернулся и пошел прочь с глаз враждебной толпы.


Виктор Григорьевич Наседкин стремительно продвигался по трупам своих соратников к вершинам власти. Его непоколебимая твердость и вера в  правое дело сталинцев оказались решающими в карьере. Ему ставили в заслугу быстрое  реагирование на  Постановления ГКО в мобилизации немцев в рабочие колонны, незамедлительном использовании их на важнейших стройках. Да, все утрясается, все складывается. Но что-то стала всплывать в памяти одна  трудно произносимая фамилия – Эндрауп. Он в глаза не видел этого человека, но помнит о нем из донесения майора Малинина из Новосибирска, теперь полковника. Немца, Виктор Григорьевич  хорошо помнит, за длинный язык судили и приговорили к вышке. Вспоминается не потому, что с ним несправедливо поступили или жестоко обошлись. Таких были  тысячи, а вот запомнился этот немец. Почему его судьба вдруг стала волновать? Может, потому, что этот человек не побоялся высказать правду в глаза своим палачам? Виктор Григорьевич поморщился от  гнусного слова, и поправил себя:  судьям, конечно, – правду о том, что ждет его и  семью и десятки тысяч семей его соотечественников! Скорее всего, смущает  взгляд провидца. Ведь все так и  идет, как предсказывал этот Эндрауп. Немцы в лагерях вымирают. На рыбных промыслах Севера, доносят, и того хуже.
 Предвидение обреченного Эндраупа стало мучить Виктора Григорьевича, хотя ничего нового этот несчастный не сказал: без него видно, что лишенные имущества, крова, свободы и веры в справедливость, немцы будут дохнуть, как осенние мухи. Он приказал помощнику дозвониться до полковника Малинина, и когда тот, взволнованный, повис на  телефоне, спросил:
– Скажи, мне голубчик Малинин, помнишь ли ты немца Эндраупа?
В трубке слышалось  длительное  сопение полковника Малинина, тот лихорадочно вспоминал.
– Никак нет, товарищ комиссар. Но я могу посмотреть …
– Смотреть не надо, мне хотелось узнать  у тебя, помнишь ли ты  такого или нет? Не помнишь, а я помню. Ладно, служи,–  мягко сказал комиссар и  отключил связь, оставив в небывалом смятении несчастного полковника, лишив его аппетита и сна.
– Не помнит, а я помню. Вот память.
Память у Виктора Григорьевича, как у многих высших чинов, была феноменальная. Она не стерла события и донесения не только ближайшие, но и полугодовые, годовые  с цифрами, фактами, примерами, фамилиями, если требовалось воспроизвести. Но вот так, чтобы назойливо лезть в голову, ничто не лезло, особенно фамилии осужденных или казненных. Зачем? Обыденщина. Эта же преследует, нервирует, при его-то некрепком здоровье в тридцать семь лет! Особенно отчетливо вылетает из глубины памяти эта фамилия и даже звучит как-то музыкально: Эндрауп, Эндрауп, Эндрауп! и заставляет нервничать всякий раз, когда он получает  обобщенные сводки по ГУЛАГу о состоянии дел в трудовых армиях. К примеру, вот  одна из многих и характерных:
Заместитель начальника УНКВД по Чкаловской области Дмитриенко в январе 1943 года доносит: «В рабочие колонны  прибыло почти 13 тысяч человек. К приему такого количества рабочей силы партийно-советские органы Бугуруслана и Орска не готовы. Размещение  мобилизованных немцев происходило неорганизованно и в неприспособленные для жилья бараки, землянки, а часть по колхозам, расположенным вблизи Бугуруслана, и нефтепромыслам.
Отдельные бараки, в которых размещены немцы, не имеют крыш, потолки от таяния снега протекают. В землянках нар и матрасов нет, в помещениях полнейшая антисанитария.
В бараках, рассчитанных на двести человек, размещено по четыреста и более человек. Это привело к тому, что в помещениях образовалась большая скученность, появилась вшивость. В Бугуруслане сыпняком заболело семьдесят человек, есть больные чесоткой, воспалением легких. Бани при строительстве совершенно отсутствуют, а имеющиеся бани  в городе не в состоянии обеспечить указанное количество людей за отсутствием дров и воды.
Как в Орске, так и в Бугуруслане на строительстве отсутствуют прачечные, имеющиеся дезкамеры не в состоянии пропускать всего контингента нуждающихся.
Не лучше обстоит дело с питанием и снабжением мобилизованных немцев.
В Бугуруслане на «Азнефтестрое» и «Нефтекомбинате» воды нет, в результате чего рабочие вынуждены употреблять вместо воды снег.
В Орске и при Главнефтестрое всего имеется две столовые, пропускная способность которых обеспечивает призванный контингент рабочих только наполовину, остальная часть немцев идет на работу без употребления горячей пищи.
Ненормальное положение обстоит и со  снабжением хлебом. Из-за отсутствия своей пекарни рабочим выдают в печеном виде только по 300 граммов хлеба, остальная часть выдается тестом, в результате чего рабочие вынуждены печь хлеб в бараках, что связано с большими затруднениями и приводит к антисанитарии.
Вышеперечисленные факты вопиющих безобразий отражаются на производительности труда мобилизованных, которая  могла быть значительно выше при нормальных условиях содержания.
Партийно-советским органам, а также администрации строительства предложено принять все меры для изжития указанных недостатков…»
Виктора Григорьевича взяла  даже обида  за нерасторопность местных властей. Им дают бесплатную рабочую силу, а они, подлецы и лодыри, не могут воспользоваться таким даром на всю катушку. А ведь надо идти с докладом о выполнении плана работ по ГУЛАГу к самому Лаврентию Павловичу Берия. Ему не соврешь, он сам хорошо знает положение дел в лагерях…
Виктору Григорьевичу стало нехорошо, и он распорядился вызвать врача.
«Пусть докладывает Берии мой первый заместитель Добрынин, он моложе меня, крепче, – решил Наседкин.– Пусть с его слов летят головы бестолковых хозяйственных организаторов. Наша служба сделает все, даже невозможное».
Совершенно необъяснимая обстановка создалась с демобилизацией обескровленных немцев и отпусками на лечение сроком до полгода. Уходят тысячами, подрывая стабильность  выполнения плана. Он не раз поручал своим заместителям разобраться в этом  вопросе. Те разбирались, докладывали. Людей демобилизуют правильно, в основном по  болезни от истощения. Если их оставлять при лазаретах или  вновь направлять в колонны, резко возрастет  смертность. Приводились цифры количества дистрофиков, диагнозы,  которые давали полное право на такие действия лагерного начальства. Он помнит, что в Вятлаге в мае умерло от истощения  лишь пятеро, к осени эта цифра разбухла до  трехзначной. Конечно, лучше списать потенциальных  покойников, пусть  зароют  в землю их на гражданке. Такая тенденция роста насторожила замнаркома внутренних дел благородного Василия Чернышова. Последовал  грозный окрик и обвинение в потере революционной  бдительности и мягкотелости к людям, уклоняющимся от трудовой повинности в то время, когда страна ведет тяжелейшую битву с коварным  врагом.
Все правильно. Либеральничать  нечего, ужесточить  медосмотры перед  демобилизацией, проводить ее в исключительных случаях, а  отпуска для восстановления  здоровья различным больным сократить втрое. Кроме того, наладить строгий учет всех отбывших из  трудармии, а по истечении срока отпуска  возвращать на места.
«Не от хорошей жизни идем на крайние меры, интересы воюющей страны заставляют», – успокаивал себя Виктор  Наседкин, принимая  приписанные пилюли военврачом.
Виктор Григорьевич до мозга костей чекист. Семнадцатилетним  юношей влился в отряд непримиримых борцов  за правое дело революции. С какой революционной ненавистью  боролся он с теми, кто  хотел задушить молодую республику, а значит  и его. У врагов ничего не получилось, у него – все ладом! И с каждым годом он набирает вес в своем ведомстве. Это приятные ощущения. Но вот поползла тихая, как тень, мысль, что  у революционной лавы слишком забрызганы  кровью  подпруги, и седла съезжают, клоня влево всадников. Остановиться, чтобы  протереть подпруги и подтянуть их, скорректировать движение, нет ни времени, ни воли. Так и несет лаву, так и несет по наклонной. Мысль, что все же надо  остановиться, крепнет. Она уж оседлала, но пока  размытая, особенно в часы отдыха обозначает себя все более четко и четко. Ясно, что никаких идеалов в голове не осталось, идет обыкновенная служба и борьба за место под солнцем. Это опасно. Догадайся о потере идеи тот же Добрынин, настучит на тебя и займет  вакантное место.
Вот почему  всплывает в памяти  несчастный Эндрауп с его пророчеством, со своей правдой. Только  куда с ней сунешься при таком  репрессивном аппарате.
«Ладно, служи, Виктор  Григорьевич», – пожелал себе Наседкин, как пожелал недавно  Малинину.

После столкновения с кладбищем трупов Роза на стройку не вернулась. Вскоре тетя Даша оставила работу на заводе и принялась за колхозную – выращивание  в парниках рассады капусты и привлекла к ней Розу, как полноправного члена коллектива. Девушке стали выдавать хлебную карточку и начислять трудодни. Родителей она так и не нашла. Изредка к ней приходил Франк. Однажды в теплый апрельский вечер он явился с дико горящими глазами, лицо его приняло землистый неживой цвет. Это испугало Розу. Она принялась расспрашивать  парня, в чем дело.
Он долго молчал, попросил тетю Дашу купить ему бутылку самогона. И когда она, удивленная странным поведением гостя, поставила на стол поллитровку с мутной жидкостью.  Александр налил полный стакан и с жадностью выпил, словно это был успокоительный эликсир. Тетя Даша ушла из комнаты, оставив молодых наедине.
– Однажды в марте ты наткнулась на трупы в балке,– мертвенным голосом заговорил Франк.– Сегодня я, как один из  надежных активистов-комсомольцев, по поручению начальника лагеря в числе таких же, как я людей, убирал  вытаявшие из снега трупы. Их было около тысячи. Мы вырыли яму и всех туда сбросали, зарыли. Это были наши с тобой земляки. Нас предупредили: за разглашение тайны – расстрел!
– Зачем же ты тогда рассказываешь?– ужаснулась Роза.
– А разве можно об этом молчать?
– Но тебя расстреляют!  Кто тогда ко мне будет приходить? Молчи,  я ничего не слышала!– Роза вскочила с лавки и зажала рукой рот Александра. Он сидел не шелохнувшись, не отнимая от губ приятную  руку Розы, которую обожгли слезы, побежавшие из глаз парня.
Александр привлек девушку к себе, усадил ее на свои колени и, глядя в ее глаза, в которых уже не было детской наивной доверчивости, горячо поцеловал  в губы, от чего она не отбивалась, и сказал:
– Не бойся, я умею держать язык за зубами. Жди меня в следующий раз.
Пришел он на свидание с Розой  только летом и в этот раз рассказал, что Ананьев сорвался со второго этажа строящегося цеха, сломал себе позвоночник, шею и лишился речи.  Прибывший из города следователь  не поверил в несчастный случай и допросил  каждого из бригады, но никто не видел, как это случилось.
– Так ему и надо,– высказала свое мнение Роза,– он плохой человек.

 Глава девятнадцатая

Самое дорогое, что было   в лагере у Эльзы Краузе – это воспоминание о нелегких, но счастливых днях жизни в  Поволжье. Они приносили ей утешение, что и на ее долю выпала  любовь  мужа, счастье стать матерью, вскормившей и воспитавшей своих детей, хотя и Кристи, и Витя очень нуждаются в ее всеохватывающей материнской заботе и защите. Но горько,  она не довела  до конца свое главное дело  и Божеское предназначение – дорастить и вывести в люди своих малых детушек.Теперь, когда она получила письмо от невестки, в ответ на свое послание, этот клочок бумаги  со словами стал поистине дороже всего на свете, ибо  в нем сообщалось, что Кристи и Витя живы, а семья Краузе пополнилась еще одним Эдиком и не голодает!
Эльза беззвучно, счастливо плакала, держа перед собой исписанный лист красивым Эльвириным почерком, давая прочесть строки своим товаркам по несчастью. Эльвира не обошла никого, кратко сообщила о каждом оставшемся в землянках семействе, где  главным было сообщение, что никто не голодает, Иван Еремин и Матрена Павловна стараются дать работу. Как только началась весенне-полевая страда, все питаются в колхозной столовой.
Письмо пошло по рукам, каждой хотелось прочесть те скупые строки о своих родных, какие написала Эльвира.
Вслед за письмом Эльвиры пришли весточки  остальным. Это был праздник души. Настроение у карловчан приподнялось, но оно все же не могло крепить увядающие силы ни тяжело заболевшей желудком Эльзе, ни Гертруде, которая как ни старалась избежать стычки с бригадиром, а угодила на тяжелые работы. Наступившее лето принесло тепло и надежду на поправку здоровья трудармейцам. Руководство лагеря всех ослабевших бойцов, как их еще называли, привлекло к сбору молодой крапивы и щавеля для пополнения рациона и в качестве витаминной добавки. Сотни женщин и мужчин собирали траву, но окрестности не столь были богаты съедобным зельем, чтобы  накормить многотысячную армию отощавших рабочих, и миф о  сытости превратился в прах через две недели, когда было все выщипано до травинки. Эльза занималась сбором желудочных трав, делала отвары и пила, как и многие трудармейцы, и это положительно сказалось. Боли в желудке  уменьшились, теперь бы получить диету да щадящую работу. Однако ни того, ни другого ей, как и всем, не было дано. И Эльза постепенно усыхала, она все чаше и чаше с тоской вспоминала своих Кристи и Витюшу, переживала  о их судьбе, не надеясь выжить будущей зимой. Она не могла есть грубую лагерную пищу, ее постоянно тошнило, и часто желудок выбрасывал содержимое наружу.
– Надорвала я свой желудок на этой проклятой работе,–  говорила Эльза своим подругам,– кто мне его поправит?
– Берта Шнайдер умела хорошо править животы,– сказала  Маргарита.– Где она сейчас, поди  также  землю на тачки  грузит?
– Поправить живот можно и здесь,– отозвалась Елена,– только после   бросать  эту чертову  лопату надо, ничего тяжелого не поднимать, да диету  блюсти.
– В нашем-то положении  и не мечтайте о таком благе. Помру, видно, здесь, выбросят меня в тот яр и креста не поставят,– Эльза едва  поспевала за  подругами, собирая на лугу  щавель.
Вскоре сбор травы был запрещен. С каждым походом за приварком в лагерь не возвращалось по несколько человек. Последней каплей стал побег группы трудармейцев. На поимку был выделен  взвод оперативного дивизиона, и ему удалось перехватить беглецов. Зная, что ждет дезертиров, они оказали сопротивление. В ход пошли припрятанные ножи, и помощник командира взвода был ранен. Одному отчаянному человеку удалось скрыться в чаще кустарников, но  остальных беглецов прижали к земле огнем из автоматов, повязали и привели в лагерь. Через несколько дней в лагере перед строем трудармейцев  зачитали постановление  Особого совещания, в котором, в частности, говорилось: « Вместо того, чтобы честным трудом искупить вину перед Родиной,  отдельные трудармейцы не выполняют задания, стремятся не выходить на работу, умышленно истощают себя, совершают как единичные побеги, так и групповые. За  организованный побег, вооруженное сопротивление при задержании девять человек приговорены к высшей мере наказания».
Событие и сделанные из него выводы удручающе подействовали на трудармейцев. Группа немцев-коммунистов отправилась на прием в политотдел строительства, где выразила свое  несогласие с выводами:
– Об искуплении какой вины идет речь в постановлении?– спрашивал  Эдуард Айрих. В голосе его звучал неприкрытый укор и обида  за недоверие. – Немцы нашего лагеря жертвуют и без того скудным пайком, чтобы сэкономить средства, собрать их и отправить в фонд Красной Армии. Мы хотим, как граждане Советского Союза, с достоинством выполнять свой долг перед Родиной и работать под лозунгом: «Все для фронта, все для победы!» Почему  эти несчастные решились на побег: потому что они отощали и не видели к себе справедливого отношения.
В политотделе с немцами дискутировать не стали, лишь признали сбор средств  для фронта как  патриотическое движение.
– Кроме сбора средств, обращайте внимание на  настроение своих соотечественников, предупреждайте и пресекайте все  нездоровые высказывания. Это пойдет на пользу всем,– посоветовали в политотделе.
Эдуард Айрих был из тех людей, которые воспринимали внезапную депортацию и,  в особенности, режим, насажденный в трудовой армии, как очередное звено в длинной цепи различного рода репрессий, проводимых советской властью по отношению к своему народу. Обижало незаслуженное  недоверие к советским немцам, якобы поддерживающим агрессию фашистской Германии. Сам Айрих и его ближайшие товарищи своими  поступками, честным, высокопроизводительным трудом показывали, что они стремятся доказать свою преданность Родине,  и допущенная ошибка правительства вот-вот будет исправлена, справедливость восторжествует.

Ничего этого не знала Роза, поглощенная работой с колхозными овощами. Да и ее юношеское сознание и ум были далеки от всего, что творилось на огромных просторах страны. Ее больше интересовало, как бы хоть чуточку лучше одеться, как бы удачно провести приближающийся  день своего рождения. Тетя Даша  не могла ей преподнести хороший подарок, кроме своего внимания и заботы.
– Роза, мы с тобой две сироты. Муж мой не вернулся с финской, а на сына еще до тебя пришла похоронка. Ты мне стала, как  дочь,– сказала  как-то тетя Даша.– Послушай, что я тебе скажу. Уж больно ты  обремкалась, за квартиру я с тебя брать не беру,  потрать те деньги на одежду, что за зиму заработала.
– Тетя Даша, я давно мечтаю купить обновы, давайте вместе выберем.
–Хорошо, дочка, как подвернется свободная минутка, сходим в магазин вместе.
Она подвернулась только на день рождения Розы. В магазин отправились с утра, купили красивый сарафан, шерстяную с оборками юбку и кофту с гипюром на груди, дешевенькие туфли.  Вернувшись домой,  Роза надела наряды и не узнала себя в зеркале. На нее смотрела посвежевшая белоглазая красавица  с загоревшим лицом, словно  она только что вернулась с морского пляжа, где  отдыхала не один день. Розе так не хотелось снимать обнову,  чтобы завтра идти на уборку капусты. Но больше всего она  желала, чтобы ее, нарядную картинку, увидел Франк, который  давно не появлялся. Эта радость в череде лишений была еще детской, неосознанной, на основе свершившегося факта, а не как обязательное  и даже обыденное  удовлетворение потребности, хотя в ней уже, опережая события,  вырастали взрослые отношения к жизни и желания, потому что, потеряв часть детства, в ней созревала женщина. Утрата же своих детских лет останется родимым пятном во всей дальнейшей жизни.
Роза павой ходила по комнате, любуясь на свои  стройные  ножки в туфельках на каблуке, ей  нравилось ощущать в тесноте лифа почти  уже сформировавшуюся грудь, волна которой просматривалась через гипюровый вырез кофты. Девушка заплела косы, которые  опускались ей почти до пояса, и тугой короной уложила  на голове, как это любила делать ее мама. Роза смотрела на себя в зеркало и весело хохотала, выкрикивая:
– Тетя Даша, посмотрите, кто у вас  в комнате, совсем не Розка Штекляйн, а какая-то принцесса на горошине. Вы такую знаете?
– Нет, не знаю, но  буду рада познакомиться,– шуткой отвечала  Дарья, заглядывая в комнату к имениннице-форсунье.
Тетя Даша  хлопотала на кухне, чтобы устроить праздничный ужин, напекла блинов, наделала салатов из свежих овощей, достала бутылку самогона, пригласила на  торжество соседку. Только сели за стол, как появился Александр Франк.
– Роза,– воскликнул он с порога,– ты неописуемая красавица! Ты настоящая невеста! Я поздравляю тебя с  днем рождения и дарю эту скромную косынку.
Александр развернул подарок и набросил на плечи девушке атласную, в ярких  цветах косынку и поцеловал именинницу в  щеку.
Роза была счастлива, она ничуть не смутилась от невинного  поцелуя парня,  а больше восторгалась подарком, благодарила его и усадила  рядом  с собой  за стол. Александр  вынул из кармана  бутылку  красного портвейна, налил в стаканы вина, и все выпили за именинницу. Между тем, парень загадочно улыбался, и когда восторг от подарка у девушки улегся, он сказал, что главный подарок он  еще не преподнес и сейчас  о нем объявит.
Девушка насторожилась, зная, что Александр влюблен в нее. Парень этого не отрицал, но заговорил он совсем о другом:
– Роза,– сказал он с волнением,– для тебя это действительно главный подарок в день твоего рождения: нашлась твоя мама! Она работает  фельдшером в госпитале  стройки, где лежат больные из числа вольнонаемных.
Роза вскрикнула от дикой радости, заплакала, одновременно смеясь, бросилась  целовать  парня, выдернула его из-за стола и закружила  в объятиях. Больше ни о чем она не могла говорить, как о скорой встрече с мамой,  и просила парня прямо сейчас отвести ее  к ней. Тетя  Даша поддержала эту просьбу.  Александр  разлил остатки вина в стаканы, они выпили за маму Розы, крепко закусили блинами и покинули праздничный стол. 
 Роза была без ума от радости,  и почти бежала впереди  Франка в сторону госпиталя, торопя его, боясь приближающейся темноты, и что ее не пустят в такой поздний час к маме. Она знала, где находится этот барак, путь лежал мимо стройки и выходил на окраину рабочего городка такого же барачного типа, где в комнатах-клетушках жили семьи строителей, порой до десяти человек в каждой. К жилью подведены электричество, вода в  колонках, комнаты обогревались печками из кирпича. Возле каждой группы  их двух бараков стояли длинные дощатые уборные, и всего лишь имелось два магазина, которые были всегда битком набиты покупателями, со злыми продавцами, едва державшимися на ногах к закрытию. Роза однажды попала в такой магазин, стояла за хлебом, крупой и подсолнечным маслом. Ее чуть не раздавила очередь. Роза выла и даже принялась кусать за руку нагло лезущего без очереди за водкой мужика в грязном комбинезоне. Она купила все, что ей заказала тетя Даша, вывалилась из очереди растрепанная и такая же злая, как продавцы, неотрывно стоящие за прилавком.
Молодые люди как не торопились, а пришли к госпиталю в потемках, по улицам шарашились пьяные мужики, и Роза в испуге прижималась в своему парню. Тот сам, боясь  нежелательной стычки, старался обойти встречных на темных и узких улицах. Но все обошлось, они пришли, в госпитале еще не был дан отбой и больные шастали по коридору туда-сюда. Роза упросила  пожилого дежурного разыскать ее маму Штекляйн. Старик не стал упрямиться и наказал одному из ходячих больных разыскать фельдшера и просить ее на выход. Прошло долгих несколько минут. И вот появилась женщина в белом чепчике на голове и  в белом халате, так похожая, как отметил Франк, на Розу.
– Мама! – воскликнула Роза и бросилась в объятие растерявшейся  маме, и Александр, весело улыбаясь, тут же попрощался с Розой и заспешил в свою казарму.
 Мобилизованная фельдшер Штекляйн жила здесь же при госпитале, она увела дочь в свою  крохотную комнату на троих сотрудниц. Дочь и мама  наобнимались, нацеловались, наревелись, рассказывая о себе, о своей жизни и мытарствах всю ноченьку напролет. Вернулась Роза рано утром, так как ей надо было  убирать капусту с  тетей Дашей, счастливая и веселая.
– Тетя  Даша, как уберем капусту, мама договорится с начальником  госпиталя, чтобы меня взяли санитаркой. Вы не будете против?
– Как же я стану поперек, если нашлась  твоя мама и сможет пригреть тебя возле себя. Только не забывай меня, приходи проведать.
– Мы будем приходить  с мамой, она  так  хочет с вами познакомиться и поблагодарить за вашу доброту ко мне и заботу.

Александр Франк был один из тех немногих представителей молодежи и комсомольцев,  кому выпала честь присутствовать при переводе собранных более двух миллионов рублей  трудармейцами Богословстроя в адрес завода танкостроителей и завода самолетостроителей. Он волновался, как  и остальные присутствующие члены парткома лагеря.
– Мы давно  ждали этого часа,– говорил убежденно и взволнованно поседевший, ранее грузный, теперь поджарый секретарь непризнанного  политотделом парткома.– Наша патриотическая акция изменит отношение к немцам. Руководство партией и страной увидят в  нашем лице подлинных патриотов, непримиримых борцов с гитлеровским  фашизмом.
– Да, так  хочется надеяться,– поддерживали свое настроение остальные делегаты,– подчас моральное унижение пережить труднее, чем  физическое наказание. Боль от ударов проходит, но память цепко держит их, не дает забывать.
Делегаты принесли в лагерь квитанции о переведенных деньгах и оповестили  об акции каждый отряд, каждую колонну, бригаду и стали ждать реакции властей.


Как обычно, Сталин появился в своем кремлевском кабинете, когда день был в разгаре. Пройдясь по мягкой ковровой дорожке, он  снял  телефонную трубку.
– Лаврентий, что там затеяли немцы на БАЗстрое,– Сталин говорил  как всегда спокойно, без эмоций.– Или ты не знаешь, что у тебя творится в лагерях?
– Немцы-трудармейцы Богословлага собрали более двух миллионов рублей для строительства танков и эскадрильи самолетов, товарищ Сталин.
– Хорошо, подготовь  телеграмму в адрес рабочих, инженеров, техников и служащих немецкой национальности, собравших 353 783 рубля на строительство танков и 1 миллион 820 тысяч рублей на строительство эскадрильи самолетов, мой братский привет и благодарность Красной Армии. Есть еще положительные примеры в отношении немцев?
– Есть, товарищ Сталин, там же на БАЗстрое партийно-комсомольским активом, который явился застрельщиком в сборе денег, трудармейцы к каждому празднику отдают из своей пайки по двести граммов хлеба, чтобы из муки  испечь печенье и отправить на фронт в подарок бойцам,– голос Берия звенел в трубке от напряжения, что нравилось Джугашвили. Такое состояние  каждого человека, с кем он говорил, известно ему и является обыденным, и все же оно не остается незамеченным и удовлетворяет его.– В «Кемеровуголь» насчитывается 60 стахановцев и  около двухсот ударников. Рабочей колонной в Актюбинске собрано средств в Фонд обороны 78 тысяч рублей.
– Почему же тогда в Краслаге осуждена большая группа партийцев, которые могли организовать аналогичную помощь Красной Армии?
– Там были демагоги, товарищ Сталин. После соответствующей чистки  Краслаг  стал всегда перевыполнять планы заготовки и отгрузки леса. Там минимальная смертность. Это очень хороший показатель.
– Хорошо, проследи, чтобы информация о моей телеграмме не просочилась в газеты, – Сталин с раздражением отбросил трубку.
«Эти немцы действительно доказывают свой патриотизм. Что это – национальная черта или идеологическое воспитание?–  раздумывал Джугашвили, в одиночестве шагая по своему кремлевскому кабинету, где скоро  должно начаться заседание ГКО.– Если бы тогда в сорок первом мы, снимая военных с фронта, отправили их на Дальний Восток – надежный был бы заслон против  японцев? Где теперь комдив Гаген, который успел отличиться в первых боях и получить самый высокий орден?  Почти сорок тысяч бойцов и офицеров, понюхавших порох…»
Холодное сердце Сталина  не знало сострадания, оно  не позволяло его холодному уму дать ответ на поставленные  вопросы, потому что он не  желал признавать очередной свой промах. Может ли человек  такого ранга как он, подвергать сомнению свои прошлые решения, а ошибки возводить в ранг прегрешений? Если они и были, проще всего  переложить вину на кого угодно, но военные успехи любой ценой его успокаивали, и надо было сосредоточиться перед докладом Генштаба о проведении  наступательной операции.
Во влажной и ухоженной земле семя дает росток, солнечный свет и влага дают ростку силы жить и приносить плоды. В благоприятной среде жизнь человека преображается, но человек сам создает такую среду для себя, нередко сам же и разрушает. И хотя все он понимает, он не может самому себе не навредить, а, навредив, ищет пути к своему спасению и благополучию, теряя силы, здоровье и саму жизнь.
В этом сила и мудрость человека, он не может  двигаться  только вперед. Откат  орудия после выстрела неизбежен. Если не будет отката, орудие разобьется. Цивилизация – это выстрел общества в миропонимание. Таких откатов цивилизация знала несколько. Каждая новая становилась  мудрее, потому что вбирала в себя опыт  прошлого,  а жадность к познаниям была ненасытной независимо от  общественных воззрений и его строя. Кто строил  эти цивилизации? Народ и их вожди. Народ остался однородной массой, великих вождей помнят. Слава вождей  так же необходима  массам, как  воздух для  жизни. Но всякая известность невозможна без борьбы, тем паче,   великой. Борьба   не может быть без жертв, как знания без упражнений. Жертвы подвластны  забвению, великая же слава никогда.

Глава двадцатая

Иван Парамонович, как истинный хозяин, любил сам присмотреть за каждым  звеном своего колхоза. Сегодня повод посетить детский сад у него был достаточно весомый и приятный. Он с трудом, но получил разрешение из района при детском саде организовать пионерский лагерь   для детей школьного возраста, особенно для тех, кто остается дома сам по себе, пока их матери или бабушки  работают на полях и фермах колхоза. В лагере  они будут накормлены и присмотрены,  не потонут в Енисее, как это случилось  с двумя подростками в соседних Шиверах.
«Если сам не греешь,– размышлял Иван в отношении того порядка  в сложившейся военной ситуации, а попросту сказать, он имел в виду местную власть, которую облекал в человеческую плоть,  видел  в ней не нечто размытое, но скорее конкретного человека, от которого   зависит решение насущных дел,– погрей свою душу возле людей, глядишь,   проснется в тебе то необъяснимое явление, которое рождает тепло души».
Еще сегодня пришла большая почта. Разбирая ее, почтальонка Настя выкрикивала кому письмо с фронта, кому еще откуда. «Вот человек,– подтверждал на примере почтальонки свою гипотезу Иван,– сколько лет уж на этой работе, уж привыкнуть должна, зачерстветь, ан нет, греет Настюшу доставленная человеку долгожданная весточка, особливо солдатские треугольники с фронта».
 Письма с фронта Настя собралась поскорее разнести по домам, но  ее остановил председатель, предложил:
– Дай-ка мне письма Краузе и  Майер. Я сейчас  иду в детсад и отдам весточки.
Почтальонка тут же согласилась, вручила письма, а Иван Парамонович отправился в своем направлении. До детсада рукой подать, через три дома от конторы. Бывшая кулацкая усадьба. Большая, а всех ребятишек не вместит. Придется срочно строить навес в огороде, ставить туда кровати, чтобы ребятишкам было где  поспать, как это положено в пионерском  лагере. Он спокойно прошел  по улице к  детсаду, отворил ворота в широкий ухоженный двор с песочницей, где  на солнышке играла детвора, и сидели, наблюдая за детьми, Эльвира и Мария. Третья, Глаша, отсутствовала, приболела. Она тут и за повара, и за воспитателя, как, впрочем, и все остальные.
– Эльвира, Мария,–  Иван вложил в голос всю свою ласку, на какую  был способен, поскольку знал, что она притягивает, а черствость отталкивает, и, пряча руку за спину, позвал:– Идите-ка сюда, какой гостинец я вам принес!
Женщины вскочили со стульев, торопливо  приблизились к  председателю с лукавинкой на лице,  вопросительно уставились на него. Иван резко вскинул руку над головой, зажав  небольшие бумажные треугольники, задорно сказал, широко скаля в улыбке щербатые зубы:
– А ну, в пляс! В пляс!– молодые женщины зарделись, догадываясь  о письмах от мужей, и Эльвира вдруг так закружилась вокруг Ивана Парамоновича, а за ней и Мария, что  бравый председатель едва успевал поворачиваться и увертываться от рук  молодух, которые норовили выхватить у него   заветные  треугольники. Весело смеясь, как уж давно  он не смеялся в заботах, да уронах разного характера, Иван  Парамонович,  наконец, сказал:
– Ну, будет, потешили, заслужили, получайте!– и он торжественно отдал им письма, вкладывая каждой в руку, приближаясь своей щербатой  улыбкой к их веселым глазам.
У Эльвиры, как и у Марии,  тряслись руки, они отбежали в сторонку и,  нетерпеливо развернув  треугольники, впились глазами в знакомые почерки.
Разумеется, там были слова любви, слова тоски, слова о желанной встрече, слова о поцелуях, и вопросы, как  они поживают, как растут сыновья, как родные?
 И о печальном, о том, кто умер, кто дезертировал из общих знакомых, и самое неприятное Эльвира узнала об Андрее, который, видимо, тоже погибнет, если его не демобилизуют по  болезни. Андрей не может справиться с одним обстоятельством, о котором писать нельзя. Сейчас он в другом лагере вместе с папой.  Из писем выходило, что и Эдик, и Рома здоровы, строят узкоколейку, что гораздо интереснее, чем валить лес.
Прочитав письма, молодые женщины  бросились в объятия председателю, благодаря его  за письма.
– Коль нет слез, выходит, дела у трудармейцев идут нормально?– сказал Иван.
–Да-да,– ответили  женщины, – только Эдик пишет, что очень болен Андрей и наверно его демобилизуют. Вы его примете?
– Так  куда ж его денешь, если приедет. Подлечим, добрый харч и работа поставят парня на ноги. Мужиков-то у нас раз, два и обчелся.
Ивану Парамоновичу нравились девчата, особенно рассудительная Эльвира. Еремин  как-то  сказал:  «Кто при  первой  ласточке умоется  молоком, бел  будет. Это  Эльвира  наша».  Смутилась  дивчина,  скраснела  лицом, председателю  благодарно  улыбнулась, а  он  дальше  про  себя  прикидывает. Молодуха со средним  образованием – большое дело. Однако он ее на заведующую детсадом будет рекомендовать. Ребятишек-то вон, сколько с немчурой, под сотню. Их надо правильно воспитывать, учить полезному делу, а у Эльвиры все получается ладом. Без огня не откуешь меча, без дела не покажешь, на что способен. Эльвира уж  открыла, как богатый сундук, свой ум, молода, да ранняя.
– Районные власти нам разрешили открыть детскую площадку, пионерлагерем назовем и сюда соберем всех, кому нет четырнадцати  лет. Пусть не слоняются по дворам да в реке не топнут. Слыхали, небось, про утопленников?
– Говорили, Иван Парамонович,– отозвалась Эльвира.– Как вы рассчитываете  тут разместить всех детей?
– Вон огород наполовину порос бурьяном, там поставим навес, кровати, постель дадим, какая есть. Они будут отдельной группой, питаться здесь же. Захотят старшие на рыбалку – не возражаю, только под присмотром воспитателя. Моисеева у нас учительница, вот ее и поставим. Мало будет, еще подберем желающих. Детишки без  присмотру – нам укор. Набедокурят, какой с них спрос.
– Правильно, Иван Парамонович.
– Так-то, седня же  начнем навес ставить, будь она неладна,– Иван  Парамонович попрощался с молодухами и ушел по своим делам.
Как только за ним закрылась калитка, женщины стали делиться впечатлениями от писем. Самое радостное то, что их мужья здоровы и не унывают.
– Рома написал, что кругом глухая тайга, много по кедровнику старого ореха, они собирают, жарят и щелкают. Орех очень питательный, еще они едят черемшу, так дикий чеснок  называется, скоро ягода поспеет, брусника.  Много всяких грибов, они их собирают, варят и сыты, не то, как было зимой. И еще он написал, что Христиан Шмидт с сыном Генкой сбежали. Прошел месяц, а о них ни слуху, ни духу, где-то скрылись. Это они сделали, как только узнали, что Гертруду тоже забрали в трудармию.
– Шмидты всегда были недовольны советской властью,– заметила  Эльвира,– потому и сбежали. Вот Рома с отцом же не сделали этого, когда встретились. Они следуют святой заповеди Артура Краузе – молчать, терпеть и работать. Это их спасет, они нам дали клятву.
–Ты права, правда, Рому с отцом снова разлучили. Свекра отправили куда-то с группой трудармейцев. Рома очень горюет. 
Если бы Эльвира знала, что Эдик первый из них нарушил эту заповедь, подвергся  жесточайшей экзекуции, что  жизнь спасли ему его стальные мускулы и железная воля да тот хлеб, который воровски ему передал отец, она, пожалуй,  лишилась бы рассудка. Но, слава Богу, это осталось для нее тайной. Чем меньше знаешь, тем меньше тревог, если эта тайна тебя не обкрадывает. Никто из карловчан в письмах своим родным не осмелился сообщить об этом ужасном эксперименте начальника лагеря над молодым человеком.
Но не только эта тайна была спасительной для Эльвиры. Существовала и другая, о которой знал Иван Парамонович: переселение оставшихся карловчан на Крайний Север для развития рыбного промысла. Ранней весной он видел у военкома, своего близкого родственника, разнарядку, по которой все семьи, базирующиеся в его колхозе, подлежали переселению, как только  возобновится судоходство на Енисее. Раздосадованный Иван стал доказывать, что среди немцев остались одни дети, несколько стариков да молодух с грудными детьми, и те ему, председателю, нужны как воздух. Без них бы он не смог нормально прозимовать, подготовить к посадке семена картофеля, которого ему запланировали больше всех в районе, так как число колхозников возросло. Без них он и не посадит эту картошку, и не проведет сев, потому что оставшиеся немчурята-пацаны сидят у него на тракторах, как и его местные, как его сын Василь. Словом, делай, военком, все, что можешь, а оставь этих задерганных, но работящих немцев при колхозе. Они гораздо  больше принесут пользы здесь, чем на необжитом Севере. Рыбным делом же из них никто не занимался. Разве что Густав Гютенгер, но  тот совсем обезножил, на заднице сидя в кузне,  кует  все необходимое для ремонта инвентаря. Какой с него рыбак? Баб туда гнать все равно, что корову запрячь в плуг, а быка взяться доить.
– Пойми меня, Иван,  не в моей это власти. Я бронь накладываю на русского человека, коренного. А тут Москва ими управляет. Иди в райком, пусть пишут и просят управление НКВД оставить в колхозе этих людей. Перепиши всех от мала до велика, укажи возраст.
Иван кинулся в  райком с теми же аргументами. Секретарь молча выслушал его и  обещал  о ходатайстве, как только Иван привезет список, о котором говорил военком.
Выходило, в самом деле, с такой оравой детей, беременными женщинами переселять людей, где трудоспособных всего несколько человек, бессмысленно. Иван и секретарь написали ходатайство  в два адреса: обком и управление НКВД края и получили согласие. Иван ликовал, но никому об этом ни слова: зачем расстраивать несчастных женщин столь страшной переменой жизни, если бы она состоялась. Иван сам ужасался, представив, как беспомощную толпу высадят  на малообжитом промысле, где нет крыши над головой и вечная мерзлота. Землянки не выроешь, да и некому. Это не Эдик с Романом, не Андрей с Артуром. Это почти шесть десятков детишек,  несколько беспомощных стариков, да полторы дюжины, правда,  тягловых женщин, на которых висят все малые и старые. Но как бы они работящи не были, Север всех угробит, если не голодом, то наверняка холодом.

Двадцать первая

Дни на Крайнем Севере становились короче и прохладнее. Налетающие с океана шквальные ветры пугали переселенцев. В течение дня погода менялась по несколько раз. Она и мочила, и продувала насквозь, и успокаивалась, предоставляя гнусу грызть беззащитных людей. Но жизнь на Кандайке кипела. Люди спешили переделать все то, на что уходят десятилетия: обустроить  хотя бы сносную жизнь. Все способные к труду люди распределены Агаповым с помощью Августа на бригады по ремонту  сетей и неводов,  на  строительную и рыболовецкую. По их обоюдному мнению они нашли золотую середину в интересах каждой стороны. Последние две бригады под руководством самого Августа Гютенгера и Иоганна Вольфа занимались стройкой жилья,  ремонтом и расширением существующих производственных помещений. Четвертая сформирована из литовцев и называлась засолочная. В ее обязанность  входил ремонт бочек. Для питания каждый день бросали невод под началом  самого Агапова,   брали по два центнера рыбы, которой хватало на два  застолья для всей артели. Канитель с готовкой пищи, с ее раздачей, с образом ее приема напоминали нечто первобытное, общинное, давно отвергнутое  обществом. Но с другой стороны, люди эти были одеты,  обуты, умели хорошо объясняться друг с другом,  и, скорее всего сборище походило на людей, потерпевших кораблекрушение и выброшенных на дикий и пустынный берег. Объединенные чьей-то волей и жаждой жизни,  они пытаются как-то приспособиться, устроиться,  жить одной коммуной, о которой мечтали утописты всех мастей, рисуя в своем воображении нечто райское. Но  действительность коммуны оказалась настолько непривлекательной, что она никак не могла быть даже самым отрицательным примером в   их фантазии, ибо практика всегда является палачом грез, после работы оного остается уродливое, а чаще безжизненное человеческое новообразование, от которого  вскоре не остается ни  следа, а только память. Но и она тленна.
 На  стройке не хватало инструмента, умелых мужских рук. И подчас  на площадке происходила бесполезная толкотня и бессмыслица. Кто из этих женщин когда-либо думал, что им придется брать в руки молотки, топоры, ножовки, чтобы самим сооружать себе примитивное жилье? Они знали и умели  отлично выполнять совсем другую работу, и у многих от  беспомощности стояли  на глазах слезы, потому что  прекрасно понимали, что скоро  сюда придут трескучие морозы да злые метели, заморозят и засыплют их малых детушек. Неизбежность смерти будет так же неотвратима, как закат солнца. О ней молодые не задумываются, а старые не ропщут  на ее приближение, таков закон жизни. Но искусственно созданные условия, при которых смерть неизбежна, не устраивает даже старых, тем более, когда она забирает молодых, тех, на кого возлагалось продолжение рода и самой осмысленной жизни. И как тут не заропщешь, как не поднимешься на защиту рода своего, не проклянешь того, кто виноват в этой искусственности.
– Август, ты бы  к каждой группе женщин поставил парней да стариков, что отправлены на ремонт сетей. И Валера, и Герман разбираются  в чем-то, и те старшие ребята Цих, Вольф, которые прибыли с нами, а то мы как бараны,– просили то там, то тут  женщины.
Август и сам видел, что женщинами надо толково руководить, прямо указывать, куда что крепить, где что прибивать, пока они сами не поймут, что к чему. И он более не стал никуда отвлекаться, поставил на строительство жилья всех молодых мужиков, стариков, которые еще носили ноги, хотя Агапов был недоволен таким распоряжением. Но Август убедил его в своей правоте.
Дела двинулись, появилась надежда на успех, как  в Кандайку вернулся лихтер Находкина и с него сошли несколько военных. Сам Находкин прямиком направился к Августу, он очень хотел видеть Берту Гейтц  и стал расспрашивать, где ее найти. Август  указал, спросив:
– Военные приехали по поводу  происшествия?
– Да, Август, с нас взяли показания о происшествии, которого ни я,  ни мои матросы не видели.
– Досадно, сорвут всю работу, с таким трудом налаженную. Лучше бы они били баклуши где-нибудь на берегу за бутылкой спирта.
Военные пробыли на промысле три дня, опросили всех литовцев и вновь прибывших. Литовцы все как один говорили о том, что погибшая мать Юрате  бросилась защищать свою дочь, которую офицер ударил пистолетом по голове, что произошла свалка, в которой офицер пристрелил несчастную женщину.
– Но кто же нанес ему смертельный удар в висок? – дознавались военные.               
– Скорее всего, погибшая мать Юрате, – все как один отвечали литовцы.
Зверев же показал иначе. Он сказал, что Юрате  первая вцепилась в офицера, и тот  ударил ее пистолетом по голове, она упала, и тогда разъяренная толпа женщин набросилась на офицера, свалила его,  растоптала.
Путано и бестолково рассказывали некоторые женщины из вновь прибывших, кто  стоял в первых рядах. Их рассказ сводился к тому, что они были страшно напуганы видом оборванной, беззубой и обезумевшей толпы женщин. Они, как и все, слышали выстрелы. Кто кого бил, кто в кого стрелял, не знают. Все произошло быстро,  в секунды.
Август показал, что момента  конфликта он не видел, так как стоял к суше спиной и уговаривал своих соотечественников сойти на берег, которые очень испугались толпы оборванных литовцев. Он оглянулся, лишь услышав пистолетный выстрел.
Все это разбирательство нервировало людей, сбивало ритм  работ, о чем с недовольством высказался Август при поддержке Агапова. Военные  пообещали  оставить их в покое, как только  придут к мнению, кто убил офицера. Смерть же матери Юрате их интересовала  менее всего. В конце концов,  они арестовали  Юрате и стали ждать Находкина, который спустился к рыбакам за новой партией отловленной рыбы.
О чем говорил капитан с Бертой, осталось тайной. Но, прибыв в Кандайку, чисто выбритый, с кудряшками бакенбард и лихо заломленной  фуражке, крупный и уверенный в себе, он снова направился к Берте и в качестве подарка преподнес ей трехлитровую банку черной икры, теплые прорезиненные сапоги и меховую куртку с песцовым воротником. Берта была смущена, но от подарков не отказалась, искренне благодарила капитана и тепло простилась с ним.
– Предложил вашей Берте  руку и сердце. Отмолчалась,– признался капитан Августу, когда тот жал ему руку на прощанье.– Если буду жив, здоров, следующим летом все равно увезу с собой.
– Если, конечно, выживем мы,– качая головой,  грустно констатировал Август факт  невозможного.
О борт  лихтера звонко шлепали волны широкого, как море, Енисея, над рубкой капитана трепыхался красный флаг с серпом и молотом. Он щелкал от свежих порывов ветра, отчего кромка флага была истрепана и ее время от времени кромили, уменьшая размеры полотнища. Артем стоял за штурвалом и прислушивался к работе  двигателя. Убедившись  в ровных, устойчивых оборотах дизеля, капитан дал сигнал. Бодро взбежали на судно следователи, оставив на берегу одного милиционера Мискина, человека лет тридцати, одетого в теплую, на меху куртку и меховые яловые сапоги, с которым о чем-то энергично разговаривал Агапов. Наконец милиционер оторвался от начальника промысла, неторопливо, со  злобной миной на лице, сходил на судно, вынес из матросского кубрика увесистый рюкзак, скатанный в  трубку спальник, добротный полушубок, унты и сошел на берег. Лихтер  еще раз  свистнул и отвалил от пристани, уходя вверх по реке, глубоко зарываясь носом.
– Все равно я здесь зимовать не останусь,– услышал  Август рассерженный голос милиционера,– тут со скуки сдохнешь.
«А-а, не по нутру ссылка,– подумал Август с неприязнью о стражнике, невольно сравнивая его меховые доспехи со своей поношенной драповой курткой, под которой он носил вязаный женой свитер,   со старыми кирзовыми сапогами, что вряд ли выдержат осеннюю нагрузку.– Кто ж тебя кормить будет? На нашу шею повесят?»

Закончился август, ждали возвращения артельщиков с летних участков промысла, что  лежали ниже по течению. По словам Агапова, рыбаки будут неделю отдыхать в Дудинке, попросту пьянствовать, потом вернутся, и начнется путина, в которую  не придется ни отдыхать, ни спать до самого ледостава.
– Вот если за эту неделю не подберемся с постройками, так в зиму и уйдем,– безнадежным голосом  сказал Агапов. Он потребовал от Августа спирт, который отдал ему Находкин. Слегка разбавив его водой, Август принес бочонок в дом начальника.
– Куда ушел остальной?– строго спросил Агапов.
– Часть выпили, часть на лекарственные настои израсходовали…
– А часть, по словам Зверева, на теплые вещи выменял?– глядя в упор, спросил Агапов.
– Всего лишь    две пары мехового набора, – ничуть не смущаясь, ответил Август.
– Ладно, если так, покажешь.
– У нас, между прочим, свой спирт был,– решился на защиту Август.– В Енисейске на последние деньги покупали по советам знающих людей.
– Но-но, ладно если так. Пойдем знакомиться с артельщиками, причаливают.
Агапов твердой походкой направился к старой барже, которую на последнем издыхании  толкал к пристани утлый катерок. Черный дым, верный признак износившегося двигателя, валил из его выхлопной трубы и тянулся шлейфом за баржей в неожиданном штиле.
– Агапов, мать честная! Откуда ты свалился? К нам в начальники, что ли?– загалдели мужики  на разные лады, усиливая  свой восторг крутой нецензурщиной,  непривычной для слуха переселенцев. Рыбаки валили с судна на берег шумной толпой, приземистые, в брезентовой и резиновой робе, облепленной рыбьей слизью и чешуей. От них  за километр несло специфическим запахом, что  образуется от тухлой рыбьей слизи и  засохшей крови,  стойким  запахом дыма от многочисленных костров и махорки, которой выкурено за сезон мешка два, и от немытых, запревших тел, почерневших от грязи и рыбьего жира рук, почти таких же черных, обветренных немытых лиц. Август ловил эти запахи. Ему они неприятны и даже отвратительны, потому что  скоро он сам  станет таким же чучелом, и острая боль за своих земляков, которые тоже превратятся в таких же диких людей от жесткого ветра  и холода, подступила под сердце. Захотелось броситься в реку и уплыть на свою теплую Волгу, где в эту пору ребятня еще  не вылезает из воды, и солнце в своем круговороте  гораздо щедрее  и ласковее. Будь он один,  не попал бы сюда, в эти ледяные просторы, а нашел место потеплее. Но он взглянул на своих беспомощных стариков, баб, мальчишек и девчат, которые муравьями крутились рядом с матерями, помогая, поддерживая, приколачивая доски. Нет-нет, это не  слабость его, это так, простая залетевшая в душу хандринка, он не может оставить своих земляков без твердой мужской руки, он поставит вопрос так, что и этот лоботряс в милицейской форме будет  колотить гвозди на стройке, иначе  ему не будет засчитан трудовой день, а  пайка еды  не  положена. Здесь  нет работы для милиционера, здесь нет воров и хулиганов,  дезертиров и диверсантов. Здесь некуда бежать и нечего подрывать, так пусть потрудится физически и заработает себе на хлеб.
Эти мысли он высказал Агапову в присутствии милиционера Мискина, и Григорий Иванович нашел его замечания справедливыми, и коль стражу порядка придется зимовать, в самом деле, пусть готовит себе теплый угол, которого в запасе нет.
Милиционер подумал, походил для острастки с суровой миной на лице взад вперед по тундре, крякнул для солидности и молвил:
– Я представитель власти и не сам сюда прибыл. Вот напишу рапорт,– на слове  рапорт, он ставил ударение на последнем слоге, полагая, что  так это страшное слово становится еще жутче,– рапорт об отказе в моем содержании. Пусть решают: или вас на место поставить или меня отседова – к чертовой бабушке!
– Ладно, если так-то,– едва сдерживая смех, сказал  Агапов,– скажи только мне: как твой рапорт попадет к начальству? У рапорта, поди, крыльев нет, а если и доберется каким-то образом до ледостава, то раньше следующего лета мы  решения  твоего начальства не узнаем. Надо еще зиму тут прозимовать да живыми остаться!– сурово закончил Григорий Иванович.– Если не вживешься в коллектив да одинцом останешься, шаманка в пургу тебя зацелует. Подумай-ка, небось, слышал о шаманке-то, как она любит одиноких бездельников, как выманивает их в пургу из жилья и ведет за собой в ледяную пустыню?
Милиционер смутился, его прыщеватое лицо перекосила испуганная улыбка, он глянул на  Августа, обросшего рыжей, давно небритой бородой,  явно удивленного напоминанием о неизвестной ему шаманке и переменил  настроение.
 – С шаманкой шутки плохи, не каждый промысловик ее проделки выдерживает. В пургу ее голос всюду слышится. Завораживает он, соблазняет…Я, кстати, сам хотел  напроситься на стройку,–  вдруг довольно бодро  сказал Мискин.
– Ладно, если так-то. Бери инструмент и работай с Августом, пока есть время.
Агапов артельщиков угощать спиртом не стал. Приберег его для тяжелых дней путины. Зверев выписал  документы на весь объем лова, с тем, чтобы рыбаки получили в Дудинке  деньги и продовольствие,  собрался с ними на недельный отпуск. Грубая, но любопытная братия, зыркая глазами по незнакомым бабам, в тот же день, оставив тяжелую баржу на месте, подцепив к  катеру легкий бот,  разместилась на двух посудинах, пошла к Дудинке на отдых.

Вся  следующая неделя, на которую рассчитывали Григорий Агапов и Август Гютенгер, оказалась с продырявленным небом. Холодный и обильный дождь с  ветром с океана захлестывал глаза, леденил руки. Женщины, молодые мужчины, подростки и девчата  не отступались, они часто сменяли друг друга, грелись, сушились, доколачивая доски в стены и крышу будущего зимовья, носили песок с берега и отсыпали завалинки, чтобы злой ветер не выдувал  тепло из их жилищ, которые, откровенно говоря,  не могли быть надежным укрытием в длинную полярную ночь и стужу. Женщины постарше молили Бога, чтобы он пощадил их и спас от лютого холода и голода.  Здесь, на краю земли у них возникла большая потребность обращения к Богу, и они разделились на группы по католическому и лютеранскому вероисповеданию. В углах своих жилищ  католики прикрепили небольшие иконы, привезенные с собой как драгоценности, и верили, что божеские силы помогут им выстоять и выжить в неведомом крае, в неведомых условиях. Лютеране, ядро которых составляли карловчане, терпимо относились к своим  сожителям творящих мессу, понимая, что в создавшихся условиях  нельзя вести себя иначе, и сами не отступали от своих обычаев в молении, пении лютеранских хоралов. И те и другие не были теми отважными первопроходцами Севера, которые сознательно отдавали свои жизни, чтобы навеки оставить свои имена на картах мира. У переселенцев задачи были иные: сохранить свои жизни и  жизни своих детей.
Валере и Герману пока так и не удавалось построить землянки, нечем было  долбить вечную мерзлоту. Но они все же надеялись до наступления холодов дорыть начатый котлованчик, а из припасенных бревен поднять хотя бы  два венца, сделать  крышу, чтобы можно было, согнувшись, войти в помещение. Наверняка,  дело  двигалось бы быстрее, если бы Клара не родила дочку. Роды ее проходили тяжело, она потеряла много крови, не поднималась несколько дней с постели, и Герман,  боясь  осложнения здоровья жены, снизил свою активность и мало помогал Валере долбить мерзлоту. И все же у них был уже полуметровый котлован. Если бы  удалось поработать здесь хотя бы  сутки, зарылись бы еще на штык, и тогда можно класть бревна, делать односкатную крышу, закрывать лобовые проемы, ставить дверь и железную печку. Август, понимая желание молодых уединиться, помогал, чем мог. К тому же скученность в палатках была высокая. Это сейчас, когда ребятня больше бывает на берегу, ловя рыбу, или просто вне палатки, еще можно мириться, хотя на ночь собирались все и  едва помещались на мшистой постели, сделанной по совету  капитана Находкина. Зимой, когда не высунешься на улицу, да еще займут место печки, вообще не разместишься. Потом, когда промысловики, закончив сезон, уйдут с промысла на оленьих упряжках в Дудинку,  избушки   освободятся и их можно занять. Но как жить  в холода до этого часа? Барак, что начали строить под жилье, так и останется не завершен. На него ушло много  пиломатериала, а его привезли на  барже с гулькин нос.  Вот с него-то Август разрешил молодоженам взять тес и достроить  землянку.
Но вернулись вольнонаемные артельщики, в отмытых и новых робах, в крагах  и в сапогах-болотниках. Они выглядели внушительно на фоне нищих, испуганных переселенцев в простой обыденной одежде, что привезли  с собой. Сентябрь уже давал о себе знать не только укороченными днями, но и пронзительным ветром. Надо было торопиться брать рыбу, которая уже шла на икромет, и всех захлестнула путина. У причала стояли две баржи и лихтер Находкина в ожидании нового улова. Он пошел тоннами. Бригады едва успевали вытаскивать тяжелые невода, переполненные омулем, нельмой, сигом, пелядью. Появились ненцы с оленьими упряжками, на которых в брезентовых волокушах рыбу с берега перевозили в отремонтированный и расширенный амбар. Там за ветром  и при керосиновых лампах  рыбу круглые сутки потрошила на разделочных столах  основная масса женщин. Икру складывали в  небольшие бочонки, паноски, которую лично солила технолог Тина. Потрошеную  и отсортированную  по виду рыбу переносили в три чана из дерева, обитых изнутри прорезиненной тканью, и там, в тузлуке, выдерживали.  Через определенное время по приказу Тины рыбу выбирали и перекладывали в бочки, которые плотно закрывали  и на тех же оленьих упряжках возили на борт барж.
Вскоре у женщин  от соли и  рыбьей крови   стало разъедать пальцы. От холода  руки деревенели до ломоты в костях, выжимая из глаз слезы боли. Тогда, по опыту литовских  обработчиц, в амбаре, именуемом рыбзаводом, стали греть воду в ведрах и там отогревать заиндевевшие руки. Помогало. На обед в палатки не ходили, питались и готовили уху или жарили рыбу тут же, благо, ее было много, и начальник промысла разрешал есть досыта. Хлеб же, выпеченный в одной из избушек, где стояла русская печь, выдавали скудно.  Для такого коллектива ртов  печь была  мала. Тогда  наладились печь лепешки из пресного теста. Это умели делать все женщины. Агапов никого постоянно не держал на этом престижном месте и постоянно менял  пекарей, как из немецкой бригады, так и из литовской.
– Пусть отдохнут  у горячей печи. Ладно ли делаю, Август?
– Очень правильно. У некоторых от соли  пальцы разъело, поправятся у печи.
– Тоже верно, работница с травмой плохая работница.
– Почему же  не применить резиновые перчатки?
– Были бы,  разве б я пожалел. Не завезли в Дудинку.
Григорий Иванович предложил Августу менять тех женщин, что готовят пищу, смотрят за детьми в палатках и поддерживают тепло в помещениях.
– У нас общинный труд, как у древних славян, а значит, должен быть равным для всех,– пояснил он свою мысль, – это даст нам устойчивую работоспособность в тяжелые дни путины.
День становился все короче и короче. Ночами падал приморозок, и невода в короткие часы отдыха артельщиков оставляли в  воде, чтоб не  замерзали и не ломались. С ними обращались осторожно, как с хрустальными вазами, боясь сломать мокрые перемерзшие нити. Валера и Герман, Соломон и Александр трудились в рыболовецких бригадах и вскоре не уступали в сноровке опытным промысловикам. Их хвалили, и слово «немчура»  для всех теперь не казалось обидным и бранным.
– Ну как, на вашей Волге-то нет такой рыбки?– спрашивали рыбаки, когда в невод попадали метровые, широченные и пузатые нельмы.– Вот те по два пуда будут, а то и поболе,– говорили  рыбаки, заведомо зная, что получат отрицательный ответ.
– Там тоже есть всякая рыбка,– отвечал  словоохотливый Валера, одетый, как и остальные ребята, в меховую одежду, выменянную у ненцев. Выглядели они необычно толстыми, даже неуклюжими, поначалу неловко себя чувствовали, но через день пообтерлись, и на пронизывающем ветре высоко оценили меха.– Мой дед брал осетра и белугу.
– Это когда было? При царе Горохе?
– Не сказать, что при Горохе, но в начале этого века. Рассказывал, что и у дома брали, кто умел, и к самому  Каспию спускались любители порыбачить. Но далеко и опасно, кочевники нападали.
– Во, а у нас счас хоть ложкой хлебай.
– Да уж, нахлебался, жилы все вытянул, – говорил Валера под добродушный смех мужиков.
– У меня к тебе  один вопрос есть,– подсел к Валере бригадир Статейнов Степан,– скажи мне, за что вас  с Волги турнули  к черту на кулички?
– Я бы сам хотел знать,  Степан,– очень серьезно  ответил Валера.– Наш колхоз был передовой, все в нем было: и зерно, и скот крупный, и свиньи, а яблок – убирать не успевали. Все парни из нашего класса пошли  добровольцами на фронт записываться, а нас не взяли. Обидно!
– Ладно, не будем больше об этом,– пообещал Степан.– Я вот тут одну вашу немочку присмотрел, Генриеттой зовут, как путина закончится, свататься пойду, а тебя в качестве свата выбираю, согласен?
– У Генриетты  Гартунг двое  детей, старушка мать, а муж в трудармии, только  вестей нет. Дядя Август его последний раз видел в декабре, говорит, болел сильно он. Простудился. Ты с ним поговори, если не шутишь.
– Я не шучу, я серьезно. Человек я малопьющий, зарабатываю хорошо. Только вот одиноким лебедем жить наскучило, а уже под сорок, не могу подыскать себе лебедушку. А вот Генриетта приглянулась.
– К моей матери капитан Находкин сватался,– сказал Валера. – У нас в декабре  отец  погиб, у Августа на глазах. Как же мама может отцу изменить! Да еще в такое трудное время.
– Ай, да Находкин! То-то я смотрю, он не торопился груз брать,– сказал Степан и, убедившись, что   последняя рыба  была вытряхнута из мотни невода, скомандовал:– На весла! Возьмем еще одну тонь,  тогда на отдых.
Отдых был коротким – три-четыре часа, и снова на воду, снова тянуть невода, переполненные отборной рыбой, которую вытряхивали на  берег, зная, что ее тут же подберут носильщики  немцы и возчики  ненцы со своими упряжками. Тридцатого сентября, когда люди уже выбивались из сил, океан дыхнул снегом. Он шел почти всю ночь, хороня под собой неприбранность Кандайки, очерчивая разросшиеся забереги, слепя людей необычной белизной. Спешно догружалась последняя баржа, рискуя не дойти до Дудинки. Последние тони рыбаки выбирали для прокорма переселенцев. Ненцы, получив свою порцию рыбы и спирта, с шумом и улюлюканьем ушли к своим стойбищам.  Через три дня после того, как  последняя баржа, до отказа набитая рыбой,  торопливо покинула Кандайку, чтобы успеть дойти до Дудинки, по реке пошла шуга, наполняя окрестности шипящим шумом. А еще через две ночи Енисей встал, рыбалка прекратилась.
 Измотанные рыбаки потребовали от начальника промысла положенные «водолазные», и он не отказал. Артельщики решили устроить пир в самом большом помещении – рыбзаводе, где шла разделка и засолка. Наварили и нажарили  нельмы, которая напоминала куриное мясо, достали  из бочонка паюсной икры, нарезали ломтями хлеб, разложили все  это на разделочных столах. Разлили спирт по кружкам, и Степан попросил слова.
– Пятая путина моя здесь. Все были удачливые, но столько рыбы  никогда не брали. Зачем губить, если переработать невозможно. Спасибо новой артели переработчиков. Это ваша заслуга. Стахановская. Выпьем за победу над врагом, которого наши войска мордуют в Сталинграде!
Три дня пили артельщики свой и казенный спирт. Агапов не жалел его. Он и сам  удивился высочайшему результату. Доведенный план был перевыполнен, даже остался задел на весну, он находился  в амбаре  в хорошо закрытых бочках.  Миссия Агапова была закончена, и он собирался в Дудинку, как по вставшему Енисею пришла  почтовая упряжка. В почте Агапов обнаружил благодарственное письмо за труд и новый план на  подледный лов. Огорчению Григория Ивановича не было предела. Вольнонаемной бригады этот план не касался, но Степан отнесся к заданию весьма положительно, так как мог остаться здесь в суровую зиму  и взять под  опеку Генриетту, показать ей, чего стоит влюбленный мужчина.
Больше всех, конечно, боялся подледного лова Август. Не имея о нем никакого понятия, он очень расстроился, почерневшее от холода и ветра его лицо при таком известии побледнело, руки затряслись и, пугая своих женщин, он едва доплелся до своей постели и слег с острыми болями в области сердца, предчувствуя тяжелейшую борьбу за выживание. Гертруда Шнайдер, единственная с медицинским образованием,  внимательно осмотрела Августа  и приписала ему строгий постельный режим. Извлекла из запасов ромашку и пустырник, которые удалось насобирать во время плавания и остановок, стала  лечить его отварами. Кроме Августа свалились  с температурой еще несколько женщин, пришлось потеснить артельщиков, освободить одну избушку и сделать ее больницей. В ход пошли   лекарства, которые ей дал знакомый врач  в Енисейске, и те скудные запасы, что привезли с собой никогда не болеющие  проспиртованные рыбаки.

С наступлением холодов стали болеть многие дети. Одолели насморк и кашель, двое свалились с воспалением легких. Чтобы занять детей хоть чем-то, Гертруда стала проводить с ними уроки физкультуры, чаще  выводить на свежий воздух, а учительницы начальных классов из Зельмана  Полина Винтер и Клаудия  Фишер стали читать  стихи и рассказывать сказки, в те часы, когда взрослые уходили на работу, а в  помещениях становилось относительно свободно.
После успешной и напряженной работы Григорий Агапов ходил  мрачный и подавленный. Распоряжение оставляло его на зимовку, а значит, он должен с головой окунуться в проблемы многодетного населения промысла. Отвечать за их жизнь. Если вымрут, как третья часть литовцев, головы с него не снесут, так же, как со Зверева, этого недоумка. Тот сейчас пропивает в Дудинке заработанные деньги и в ус не дует. Никто к нему с допросами: почему вымерли ссыльные, не лезет. Но он не Зверев, он Агапов, порядочный человек, и совесть свою пачкать смертями этих несчастных не станет. Присланный план для  него является законом. Но каков же  бессовестный человек, составлявший его. Его совесть Григорий Иванович измерял начертанными цифрами  плана. Но разве можно загнать совесть в объемы цифр и  в рамки закона? Совесть и есть основной человеческий закон! В данном случае, ни о какой человечности и совестливости речь идти не может. Скорее всего,  это  деяние аморальное, гнетущее. Григорий Иванович это прекрасно понимал, потому о цифрах спущенного плана Августу  Гютенгеру  говорить не стал, чтобы окончательно не сразить  заболевшего человека.
 В непогоду Григорий Иванович обошел все  утепленные досками палатки, барак литовцев. В бараке имелись нары, на них вповалку лежали  и сидели и взрослые, и дети. Постель, одежда, все – на нарах. Свободного пространства не было. Проход между нарами заполнен играющими малышами.  В палатках картина более удручающая. Здесь люди размещались  на полу из досок, покрытых брезентом, одеялами и матрасами. Тут же, в мешках  вместо  подушек, в изголовьях какие-то вещи. В центре железная печка, от которой исходил жар, и рядом с нею было тепло, но по углам холодно, и уже сейчас там ребятишки были одеты, словно собирались на прогулку. Вид их впечатлял: шейки, что шильца, худоба, головенки почти у всех стрижены. Кто укутан в шаль с печальным любопытством  в глазах, кто в вязаные шерстяные шапочки, кто в обычных шапках. Это сейчас-то, когда еще нет минус десяти? Детям тесно, стоят друг возле дружки, как молодой сосновый подрост, сквозь который не продерешься. Чуть стихала непогода – дети высыпали на улицу, без движения им совсем нельзя. Но это сейчас. Спустя месяц на улицу не высунешь носа из-за  пурги, а  стихнет она – затрещат  морозы под минус пятьдесят градусов. Куда ж с детьми сунешься, на какую прогулку? Это он знает, они – нет. Слава Богу,  пока духа не теряют. В трескучие морозы, особенно в снежные бури, потерять дух и мужество – равносильно смерти. Это он знает, они – нет. Потому готовиться к зиме надо без скидок на  нехватку сил и времени.
 В центральной палатке жарко. На печке, оставленной Находкиным,  и в его  же котле, варилась рыба. Григорий Иванович уже благодарил  Артема за щедрый подарок. Агапов окинул  брезентовое помещение вместимостью на десять коек и не нашел места, где бы можно было поставить стол и поесть. Все занято постелями. В палатке стоял  людской гомон, крики, плач  и смех детей, звучали резкие реплики матерей, готовящихся к обеду. Все выглядело как на вынужденном привале людей, которые сейчас примут пищу, соберутся и пойдут дальше. Но никто никуда не собирался идти. Увидев  вошедшего  чужого человека, люди слегка умолкли, ожидая, что скажет. А когда шел сюда, слышен был детский гвалт за версту. Как на птичьем базаре.
Григорий глубоко сознавал, что люди пригвождены обстоятельствами быть здесь неопределенно длительное время в такой же позе, в таком же положении. Они, привыкшие к простору в своих домах, к определенным строгим порядкам, к обязательному туалету, чистоте и опрятности, а Агапов нисколько не сомневался, что культура семейного очага у них была высокой, вдвойне, втройне страдали от неразберихи, от невыполнимых, но необходимых стирок белья, постели, мытья посуды и самого тела в бане, которой  тут никогда не было. Он вспомнил, как Зверев ему злобно рассказывал, что перед едой немки принимались мыть руки, а утрами мыть лица себе и детям.
«От дураки так дураки! – смеялся Зверев, – кто на Севере моется, мытого да чистого москиты так облепят, не стряхнешь! Спроси у ненца, он моется?»
«Ты, надеюсь, сказал им об этом?» – спросил его тогда Агапов.
«На халеру сдалось, они спирт зажимают».
«Не умеешь ты ладить с людьми, не умеешь!»
Сколько же могут продержаться эти люди, до какого порога отчаяния  удержат их нервы? Порога нет. Вспышка нервной истерики одной, а за ней группы женщин может последовать в любую минуту, как может внезапно вспыхнуть какая-нибудь инфекция, и плевать  людям на всякие планы-задания!
Все увиденное оказалось непередаваемым впечатлением, о котором он хотел поделиться с Тиной, которая закалена севером,  знает, насколько он суров и безжалостен к неискушенным  людям. Но он не в силах  подобрать слова, которые могли бы выразить те страдания, что обрушились на переселенцев, и какие испытания еще их ждут. Да таких слов вообще не существует, потому что слова – это лишь звуки, и они в полной мере не могут передать людские эмоции и состояние души, как нельзя ощутить чужую физическую боль. Это надо  испытать самому.
Весь хаос неустроенности  людей позволил Григорию Агапову до конца осознать,  чем  грозит скученность людей в долгую зимовку, и понял тревогу Гютенгера, когда он торопился достроить начатый барак, который хоть как-то решил бы проблему  с жильем. С тяжелым сердцем, но, стараясь не раскрывать свое гнетущее состояние, Григорий зашел попроведать Августа, нашел его  не в лучшем расположении духа, пообещал: как только артельщики протрезвеют, поставит всех и достроит барак в том размере, насколько хватит пиломатериала, часть досок снимет с рыбзавода, который свою функцию выполнил. Одну избушку оборудует под баню и прачечную, где бы женщины могли  приводить себя, детей в порядок. Август с огромной благодарностью отозвался на заботу Агапова, и  на его страдальческом лице появилась улыбка надежды.
– Вот так-то лучше, Август. Лежи, поправляйся. Я нажму на Степана, он любит вашу Генриетту, пусть постарается, докажет свою любовь на деле.
– Спасибо, Григорий Иванович, за заботу. Меня так расстроил этот подледный лов, что я слег.
– Подледный лов – дело трудное, но мы им  увлекаться не станем. У нас  есть хороший задел. Не погибать же людям без теплой амуниции. Такой лов под силу только опытным промысловикам.
– А как же с мукой и крупой, Григорий Иванович?– высказал свою думку Август,– ведь мужики вынуждены остаться, а народ они жоркий, на них запас не рассчитан.
– Ладно,  если бы так-то, но еще и пьющий. Не останутся они здесь, коль спирта нет. Но думаю так. Поставит Степан барак, снарядим в Дудинку почту на  оленях, распишем свои запасы, предложим пополнить хлебом и спиртом или пусть артель уходит, они хоть и привычны к строганине, но хлеб тоже нужен.
Бригада рыбаков, наскоро поставив барак вполовину меньший, чем задумывался, не стала ждать ответа организованной Агаповым почты, и,  желая получить за богатый улов деньги, ушла пешком в Дудинку, до которой  было  три дневных перехода.
Новый барак проблему жилья полностью не решил. В нем было холодно. Вставший с  постели Гютенгер решил утеплить стены оленьими шкурами, которые  выменял на спирт у ненцев. Но их не хватило на все помещение. В дело пошел брезент, разделочные столы, которые приколотили к стенам, щели проконопатили мхом, который был загодя припасен, и тепло мало-помалу загнали. Но труднейшая путина, холода увеличили число больных детей  и взрослых. Гертруда Шнайдер настояла занять под больницу еще один домик, остальные были распределены семьям с грудными  и дошкольного возраста детьми. Разместив их  по несколько семей в домик, в палатках и бараке стало просторнее. Но возникла новая проблема: количество печей увеличилось, на которые явно не хватало топлива. В погожие дни его придется  добирать в лесотундре, которая кромкой зацепилась за  Кандайку.
Перед Октябрьскими праздниками  на промысле появился первый покойник. Умер мальчик  от воспаления легких, за ним у литовцев скончался больной туберкулезом мужчина. Но это было только начало страшной и бесконечной зимовки людей почти у самой кромки Ледовитого океана, образ жизни которых требовал иных условий.

Кандайка, отрезанная от остального мира расстоянием, которое удлинялось с усиливающимися морозами и продолжительными метелями, окончательно парализованным без великой надобности  движением на собачьих упряжках, после нечеловеческого напряжения выиграв путину, была предоставлена самостоятельной жизни, открещена от новых распоряжений и телеграмм высшего начальства краевого центра. У начальника промысла не хватило духу заставлять людей в стужу, без спецодежды заниматься подледным ловом рыбы: их надо было сперва  этому научить. Кстати, инструктора-специалиста  по этой части нет. И это было благо.       
Переселенцы в  черте Дудинки и Игарки, чье число в десятки раз превышало  кандайских, находились  на глазах у власти, только, к сожалению, партийно-чекистский аппарат   не интересовал  обустройство немецких семей, заброшенных сюда  в середине лета, его внимание было сосредоточено лишь на выполнении плана лова рыбы. На станции Агапитово  на вставшем Енисее дневной улов рыбы в сформированной из  женщин и подростков бригаде составлял не более двух пудов. Этого было  недостаточно, чтобы обеспечить себя хлебом. Люди не получали его по неделе, жили впроголодь, силы их таяли, а производительность труда снижалась, что влекло за собой новое наказание – снижение норм продовольственного снабжения. Не обученные для подледного лова, брошенные властями на произвол судьбы, бригады прилагали все усилия, чтобы добыть рыбу, сдать ее и получить хлеб, потому что за спинами  были голодные дети. Имея только  ту одежду, что привезли с собой, долбя лунки в  метели и  тридцатиградусные морозы,  они простывали, и  почти не получая медицинской помощи, подолгу болели и за зиму  потеряли умершими сто пятьдесят  детей и взрослых.
Повсеместно на промыслах  вспыхивали скандалы с контролерами, которые проверяли рыбаков, не унес ли кто хвост, чтобы накормить  голодных детей. Почти каждая мать перед окончанием работы прятала рыбу в подоле, за  пазухой, на загорбке. Виновных пытались наказывать. Но как? Что может быть  хуже того, что имеют переселенцы, на которых приходилось по одному  квадратному метру жилой  площади, но и эту нечем было отапливать, разве что  обогревать помещения  теплом своих тел. Но помещение не спальный мешок аборигена-северянина, сшитый из оленьих шкур. Наевшись строганины, он прекрасно обогревает свое гнездо, закрытое от пронизывающего ветра чумом.  Несчастные рыбачки  получали только урезанный паек, и скудная пища не давала того тепла телу, какое оно получает от доброго шпика с краюхой хлеба. Но разве кто-то требовал кусок шпика? Разве что в безумии. Они не имели права требовать даже той рыбы, что ловили в ледяном тысячекилометровом пространстве. Но местная власть не была бы властью, если бы она закрыла глаза на уловки матерей-рыбачек. Для устрашения первых попавшихся воровок отдавали под суд.  Особое совещание не церемонилось, приговаривало несчастных матерей на десять лет лагерей. Арестантов, охрипших от безслезного воя и плача под конвоем уводили за колючую проволоку, а дети оставались без присмотра и были обречены на гибель от голода.
Жестокая мера не пресекла хищений отловленной рыбы. Вскоре особист в Игарке пришел к выводу, что если идти по такому пути, через месяц на промысле от немцев останутся только малолетние дети. Кто ж будет  выполнять план лова? Тогда пошли по  простому пути. Возложили полную ответственность на контролеров, которые обшаривали рыбаков каждый день, отбирая рыбу. Эта мера была, как удар  палача  топором по шее. На милость контролеров рассчитывать было нельзя, они  ни за что не шли на уступки, зная, что за укрывательство расхитителей их ждет все тот же  приговор Особого  совещания. И все же борьба за выживание продолжалась. Женщины-рыбачки и подростки пойманную рыбу морозили и тут же на льду у лунок, но украдкой от контролеров, ели как строганину. Для  детей, сидящих в бараках, рыбу прятали, зарывая  в   снег на берегу, ночью приходили и уносили к столу. В метели, которые длились неделями, а лов временно прекращался, продукты  выдавались вдвое меньше от урезанной нормы. Добытчики еще больше слабели. В  весенние месяцы, в более  благоприятную погоду, лов в большинстве бригад прекратился: толщина льда на реке и озерах  достигала  двух метров, сил не  хватало, чтобы добраться до воды и поставить сети.

Август Гютенгер не предполагал, что к удручающей оторванности от мира без почты, радио и какой-либо иной  информации о родных и близких, о событиях в стране, на фронтах, у его земляков прибавится страх перед   начавшимися беспрерывными метелями. Дни и ночи стоял белый  свирепый вой урагана, он глушил людские голоса, звуки; снежные тучи падали на домики и бараки, на обшитые  деревом и утепленные мхом  палатки, в которых укрылось более двух сотен  немцев и литовцев. Движение ограничилось, выйти наружу было невозможно:  ураган валил с ног каждого. В двух шагах ничего нельзя было  разглядеть. Завывание вьюги в печных трубах, сотрясание палаток и ветхого барака стихией пугали не только несчастных женщин с детьми, которые частенько пускались в  рев и молитвы, но и тех немногих стариков и парней, что представляли мужскую половину переселенцев. Пурга страшила  лютой смертью: казалось, вот-вот ветхое жилье не выдержит напора чудовищной силы и рухнет, прижулькнет кровлей и стенами несчастных, запрессует снегом, навеки превратит в ледышки все живое, и не над кем будет больше лютовать тем, кто обрек людей на этот страх, не получат и килограмма  рыбы с дальнего промысла, так необходимой воюющей стране. Но страх, как хроническая болезнь, со временем притупляется, но не проходит и дает о себе знать в самые неожиданные моменты, и только воля сильных духом людей, помогала бороться с нагрянувшими невзгодами  и назло всему  - выживать.
Но мы бы погрешили перед истиной, приписывая отверженным только силу духа. Она, разумеется, была, но властвовала безысходность, та, при которой человек смиряется, как перед волей Божьей, и она помогает свыкнуться со своим безвыходным положением, со страхом,  и, нося его под сердцем, человек живет, зная о своем будущем инфаркте. Люди  старались, как можно больше спать, но эта мера была быстро исчерпана. Тревога вызывала бессонницу. Надо бы заниматься штопкой одежды, но при тусклой керосиновой лампе такой труд оказался невозможным. Керосин экономили, и в часы  бодрствования разрешалось  жечь только одну лампу. Вторую зажигали, а также жировики, когда  готовили пищу.
 Женщины приспособились к стирке в потемках. Они натаивали в  тазах на  топящейся  беспрерывно печке снег и стирали нижнее белье. Света для этого не требовалось, а вот развешивать и сушить белье негде, приходилось подолгу держать в руках, монотонно потряхивая. Воздух в палатке был влажным, даже   горячая печь не  успевала сушить его, на потолке палаток собирались капли, которые женщины постоянно смахивали. Неугомонны были ребятишки, они пытались устраивать игры прямо на постелях, и нередко получали успокоительные тумаки от матерей, притихали на минуту-две и снова принимались за баловство.
Возникла проблема, как справлять естественную нужду? До построенных уборных вблизи  палаток и барака  в пургу не пробиться. Вскоре уборные, как и все строения, занесло снегом под  крыши. Расчищать  отхожее место и дорогу к нему в пургу не было никакого смысла, а специальной клетушки, где можно уединиться, нет, как и свободной посуды для этих нужд.  Пришлось  срочно отгораживать в каждом помещении угол, устраивать уборную и поочередно выносить парашу. Это было неудобно, особенно для  стеснительных девочек-подростков. Но суровые обстоятельства скоро заставили их забыть  стыд и всякие неудобства.
Благодаря  Григорию Ивановичу, в каждое помещение по количеству едоков были выданы продукты  месячного довольствия: мука, крупа, соль, жиры. Для  нормального питания этого было  далеко недостаточно, но Агапов не поскупился и выдал из запасов свежую и соленую рыбу. Неплохим приварком послужила и добытая по  подсказке  капитана Находкина птица. Прикинув все запасы, Август с Григорием рассчитывали  на сравнительно сытную зимовку.  Это  радовало его и всех, в том числе и  литовцев, которые быстро сдружились со своими соседями по несчастью.
Август с Валерой или Германом, но обязательно с Гертрудой Шнайдер, одетые в  оленьи меха, выменянные у ненцев, ежедневно навещали земляков. Сложно было пробираться в пургу, когда порывы ветра достигали штормовой силы, захлестывали дыхание, валили с ног. Еще до ненастья Агапов  велел протянуть от жилья к жилью веревки, держась  за них, смельчаки медленно продвигались к цели. В этот раз  на  Рождество Август и его помощники с трудом пробились в центральную  палатку, чтобы узнать о настроении. Прежде  они долго откапывали вход,  а когда вошли в палатку, в нос ударил спертый воздух перенаселенного помещения.
– Дети, сейчас выполняем следующее упражнение, бег на месте,– раздавался голос Клаудии Гольдман.– Выполняйте  упражнение кто, как может, но нам надо  двигаться, иначе наши ножки  откажутся нам  подчиняться. Итак, начали.
В  тусклом свете лампы  Август видел, как  дети, одетые в теплые веши, и сама Клаудия, принялись двигаться, имитируя бег на месте. В палатке было относительно тепло, на печи жарилась рыба, приятно пахло испеченными  лепешками из пресного теста,  рыбными пирогами, которые украсят рождественский стол. Навстречу вошедшим со своей постели, отложив в сторону починку чьих-то ботинок, поднялся Иоганн Вольф, которому было    за  шестьдесят лет,  он выглядел крепким, подвижным и рассудительным, и Август назначил его здесь старшим. Во время путины он больше всего  занимался строительством и добычей птицы.
– Как настроение у наших земляков?– спросил Август, приветствуя Иоганна.– Вижу, дети занимаются физкультурой.
– Какое может быть настроение, Август, в такую пургу, в такую ночь. Боюсь, завшивим. Детишек всех остриг наголо, девочек тоже, хоть и со слезами, а время подошло к  святому  празднику,– с оттенком горечи в голосе  ответил старый человек, который  не забыл  обычаев и старался соблюдать их в меру возможностей, но в злую пургу он, как и все, был подавлен, и  глубокая печаль видна была в его добрых выцветших, когда-то голубых глазах.– Поздравляю вас с Рождеством Христовым, с надеждой на избавление от всеобщего  горя.
– Я  вас  тоже поздравляю с Рождеством, дядя  Иоганн. Пусть вас не покидает мужество, без которого нам никак нельзя.– Август пытался улыбаться Иоганну, губы да, растягивались в улыбке, но в белесых его  глазах, потемневших от  невзгод, так же сидела безысходная печаль, которую он  гнал прочь и не имел права  показывать другим как вожак.– Не будь пурги,  отметили бы праздник  нарядными елками. Ряженый  Пельцникель заглянул бы, правда, где взять ему подарки  для детей. Но вот испечь побольше  лепешек и нажарить рыбы он разрешает. С Григорием Ивановичем  договорились.
– Я готов стать  Пельцникелем,– сказал Валера,– моя меховая одежда хорошо подходит, вот и маску я припас.
Валера хорошо помнил  с раннего детства  жутковатые встречи с ряженым, который  появлялся в  доме, а Валера, его старший брат Альберт, теперь женатый, работал на тракторном  заводе в  Марксштадте, и младшая сестренка прятались под  кровать. Пельцникель вытаскивал их оттуда,  чаще всего Валеру, и  наказывал  хлыстом, не очень больно, но обидно, за то, что  Валера  неохотно  помогал чистить хлев за свиньями. Ряженый  казался ему злым и нехорошим, потом, когда он подрос, понял,  что  это всего лишь  игра, и все проделки,  которые ставились в вину  Валере,   известны ряженому от  родителей, а не потому, что он мог сам угадывать нехорошие повадки у детей. Валера в старших классах сам наряжался в Пельцникеля, но он  никого не наказывал хлыстом, просто  гремел для страха  цепями, которые навешивал на себя,   махал  хлыстом,  сообщал всем страшным голосом о том, кто себя вел плохо или не хотел учить уроки, и что в следующий раз он  обязательно накажет, если за год этот  мальчишка или девочка не исправятся.
Больше всех, конечно,  маленький Валера  любил появление доброй  Кристхен. Одетая во все  белое, с голубой вуалью на лице, она входила в квартиру с мешочком подарков. Это были сладости, которых всегда  было  мало. Конфеты, пряники, мармелад, а  также там  были игрушки.  Она  ласково говорила с  детьми, расспрашивала, как они ведут себя, как помогают маме и папе, как учатся в школе. Они  рассказывали и обещали, что будут еще лучше учиться, помогать по дому родителям, быть послушными и не забывать Бога. После чего Кристхен раздавала подарки.
– Хорошо,– тут же согласился Август на предложение Валеры,– скажи детям, что ты приготовил им в качестве подарка хороший обед.
В палатке  зажгли вторую керосиновую лампу. Валера тут же натянул на лицо тряпочную маску с изображением козла, вывернул наизнанку полушубок, надел его, загремел   обрывками цепей, что  подобрал у причала еще   в августе и сейчас  прихватил их  с собой. Дети встрепенулись, заволновались и увидели настоящего ряженого, который вползал в  палатку на четвереньках,  громко гремя цепями. Дети, не ожидая ничего подобного,  разразились криками: кто  испуга, кто радости, а те, кто повзрослее, весело смеялись. Пельцникель поднялся  на ноги и страшным голосом  сказал:
– Дети, приближается Рождество,  я, как волшебник, знаю, что вы все себя  прилежно  ведете, потому я никого  наказывать за непослушание не буду. Я вам  принес в качестве  общего подарка много жареной рыбы, пирог с рыбой и  лепешки, которые вместе с  гороховой кашей  будут вам хорошим угощением за  рождественским столом. Поздравляйте,  дети, друг  друга с Рождеством, своих мам и бабушек, а также своих отцов, которые далеко от нас, но тоже  поздравляют вас с праздником.
Дети поблагодарили  Пельцникеля за  будущий хороший обед и принялись поздравлять друг друга с праздником и своих мам. В палатке стало  шумно и тесно. На этом роль  ряженого закончилась, он спрятался за спины Августа и Иоганна, которые грустно смотрели на  беспомощные  действия ребятишек, втиснутых в двадцать квадратных метров палатки. Приподнятое настроение появлением ряженого  быстро улетучилось в трясине  тесноты, неудобств, темноты и воя ветра, подчас  и материнского воя, истошного и слепого от безвыходности.
– Мама, мы  теперь будем все время жить в тюрьме?– послышался вопрос  восьмилетней  Эммы, обращенный к Клаудии.– Пельцникель не настоящий, он  тюремный. Кристхен тоже тюремная, если к нам не приходит.
– Эмма, доченька, кто тебе сказал о  тюрьме?– всплеснула руками учительница.– Палатка не тюрьма, нам негде поселиться. Палаток  больше нет, не дали. Война идет. Все на фронт солдатам отдают.
– Значит,  так будем жить, пока война не кончится,– тяжело  вздохнула  девочка, и Августу, и  Иоганну показалось, что говорит  это не восьмилетняя девочка, а умудренная жизнью женщина.
– Слыхал, Август, как дети размышляют. Никто им специально  о тюрьме не говорил, иной раз  срывается с материнского языка суровое слово,–  тихо  говорил  Иоганн Гютенгеру,– так ведь не каждый умолчать может, не каждый  выдержит  ношу нашу. Молятся  женщины Богу, помощи просят, на молитвах их дух держится. Как бы тот милиционер не разнюхал, слова  наши не подслушал, боюсь я его, придет  весна, донесет властям.
 – У нас,  кроме как  крепиться да молчать, выхода нет. Буря совсем  людей сломит. Агапов говорит, что перед Новым годом  пурга стихнет, ударят злые морозы. Но  все же погода позволит нам встретить Новый год по-праздничному. Он и для католиков, и для лютеран, и для православных, какими являются русские, – одинаков. Устроим новогодний стол,  для детей елку с Дедом  Морозом,– сказал Гютенгер  Иоганну.
– Правильно, праздник  нужен. Душа у каждого почернела от горя.
–  И обязательно устроим баню, помоемся перед Новым годом, коль  перед Рождеством не удалось, не наша в том  вина,– сказала Гертруда.–  Если есть больные,  я  бы  хотела их осмотреть.
Больные в палатке  были, кашель, насморк не покидал  многих, с ними боролись домашними способами. Чаше всего нагревали на печи камни, клали  их  в ведро, больных садили вокруг ведра и накрывали  одеялами, прогревая горло, бронхи. После нескольких парилок большинство  поправлялось. Делали  ингаляции из собранных трав, которые заваривали в чайники, и дышали отваром через носик. Грели просто камни и прогревали ими грудь, поясницу.
Уходя из палатки, Август сказал Клаудии, что она отвечает за  новогоднее представление от своей палатки.

Буря-шаманка стихла за два дня до Нового года. На дворе стояла морозная полярная ночь. Все, кто мог потеплее одеться, вышли на расчистку  дорожек от  помещения к помещению, к уборной. Лопат было мало. Иоганн  из распиленных чурок наколол  что-то вроде пластин, к которым приспособил короткие ручки, и число работающих увеличилось. Его примеру последовали Валера и Герман, Соломон Цих, Виктор Баур, Александр Дейснер. Заработала баня, воду брали из прорубленной проруби  на Енисее. В баню потянулись первые семьи. Из подвала достали заветную черемшу, чтобы украсить ею праздничный стол. Немедля стали пополнять палатки и бараки новым продовольствием, на случай следующей продолжительной метели.
Ветер окончательно стих, небо очистилось от туч,  вспыхнули яркие близкие  звезды, казалось, протяни руку и достанешь мерцающий огонек. Неожиданно на севере вспыхнула зарница, как подумали переселенцы, но  она разлилась по дальнему небосклону разноцветными полукружьями, освещая пространство фосфорическим мерцающим светом.
– Это Северное сияние! – первым воскликнул Валера и замер, пораженный красотой удивительного  разноцветья,– Бригитта, смотри, смотри!
Северное сияние удивило. Все от мала до велика высыпали из помещений на минуту взглянуть на чудо севера. Люди не успели остыть от впечатления необычайного зрелища, как их внимание  привлек переливчатый звон колокольчиков. На двух оленьих упряжках на Кандайку  прибыл Дед Мороз. Это был Степан Статейнов, который, сгорая от любви к Генриетте, уговорил своих старых друзей-ненцев навестить немецких переселенцев на забытом всем миром промысле. Степан оказался щедрым Дедом Морозом, одетый во все меховое, ему оставалось  только подвязать белую бороду, и он  выглядел самым настоящим северным волшебником, который привез несколько   мешков  печеного хлеба, мешок сахара рафинада и два ящика спирта. Вокруг его нарт и  ненцев  собралось все взрослое население Кандайки. Выяснилось, что его бригада после продолжительной пьянки  распалась: кого посадили за хулиганство, кого призвали на фронт, кто-то улетел на материк. Степана на фронт не  призовут. Несколько лет назад он отморозил руки. Пришлось ампутировать  три пальца на правой руке и один на левой. Степан, горя нетерпением, сунул под мышки меховые рукавицы, захлопал в  ладоши с обрубками пальцев, привлекая к себе  внимание собравшихся.
– Друзья мои  переселенцы, я привез главную радостную весть. Гитлеровские захватчики потерпели сокрушительное поражение от Красной Армии  в Сталинградской битве.  Разбиты шестая полевая  армия фельдмаршала  Паулюса и четвертая  танковая армия. В плен взято 91 тысяча отборных гитлеровских вояк. Красная Армия  развивает стремительное наступление, громя противника уже за Доном. Поздравляю всех с  победой советского  оружия! Ура!
Те, кто понял речь  Степана, ответили  ему криками ура! Молчание  хранили  литовцы.
– Дорогие соотечественники! – взволнованно сказал Август.– С победой Красной Армии восторжествует  справедливость в отношении российских немцев. Мы снова станем  равноправными гражданами России и будем  жить в  человеческих условиях.
К Августу пробрался милиционер Семен Мискин и зашипел.
– Ты о какой справедливости говоришь? Вот  арестую сейчас за  антисоветскую агитацию и отправлю в Дудинку.
– На чем же ты  его повезешь?– насмешливо спросил Статейнов.
– На твоей  упряжке, я ее реквизирую.
– Август, на мой взгляд,  произнес патриотическую речь перед своими земляками,– сказал Статейнов,– лучше давай помоги  мне организовать встречу Нового  года,  да как следует выпьем. Я после путины в рот не брал, жениться приехал, Семен. Генриетту сватать буду. Бери вот ящик спирта, тащи в барак, там свадьбу играть будем.
– Ловок ты заступаться, Степан. Смотри у меня. По такому  случаю разве что смолчу.
– Степан  дело говорит,  Август  и не думал ничего дурного говорить о  советской власти,– поддержал Статейнова Григорий Агапов.– Давай, пособим мужику  свадьбу  сыграть, если невеста согласится.
– Будь по вашему,–  с настроением человека, ожидающего хорошей вечеринки с попойкой, ответил Мискин, подхватил ящик со спиртом и понес в барак, где  жила Генриетта с двумя детьми и матерью.
 
Елку, которую привез Степан, установили в бараке. Здесь все же просторнее, чем в  палатках. Расширяя площадь, разобрали крайние  нары. Елку нарядили красными лентами, которыми девочки заплетали  косы. Зеленый цвет елки и красные ленты хорошо сочетались. Зеленый и красный цвета – символ жизни. Для полноты не хватало  румяных яблок, но что поделаешь! Правда, Иоганн вырезал из  поленьев  несколько кругляшей, их обмотали оставшимися  лентами и  подвесили на ветки в качестве яблок. Получилось красиво. Каждая палатка приготовила небольшое детское  представление. Дети нарядились в свои  лучшие платья, какие  удалось сохранить, из кусков   старой материи поделали маски, нарисовав углем  морды быков и медведей. Насколько позволяло пространство барака, дети группами ходили хороводом, поздравляли с Новым годом друг друга,  своих мам, сестер и братьев. Дети пели  разученные песни, декламировали стихи и даже плясали. Статейнов, наряженный Дедом Морозом, одаривал каждого  ребенка бумажным кулечком, в котором  лежало несколько кусочков  сахара, испеченный в местной пекарне сладкий, но пресный пряник, лепешка с густо намазанной черной икрой и ломтик обжаренной в масле стерляди. Дети  с жадностью съедали подарок, запивая травяным  чаем, их глазки повеселели, на лицах поселились улыбки, они  смеялись над тем, как Дед Мороз плясал северный танец, выкрикивая непонятные  ненецкие слова. Никому не хотелось покидать праздничный барак. Но ничего не поделаешь, отведенные полтора часа для праздника заканчивались, надо было  уступать место другой группе. Правда, праздник продолжался и в своих палатках, дети  были сытно  накормлены приготовленной рисовой кашей с мясом из дикой птицы, напоены сладким чаем, вкус которого  они уже забыли.
Женщины в новогоднюю ночь окуривали свое жилище, молодежь, собравшись группой во главе с Валерой и Германом, Соломоном и Александром – устроили шумное шествие, отпугивая злых духов. Они колотили  ложками в дно ведер,  жгли кусочки бересты, втыкая  ее, горящую то там, то сям на  палках, громко пели поздравления и пожелания счастья. Соломон прикрепил вырезанное из куска  доски сердце к  палатке, где жила Полина Винтер со своей шестнадцатилетней дочерью Фридой, болезненной тихой девушкой и двумя младшими  сыновьями, Александр  такое  же изображение прикрепил к бараку, где жил сам и  его ровесница Валентина Фельде. Это говорило о том, что молодые люди намерены выбрать себе спутницу жизни из этого дома. Как выяснилось позже, Фрида еще в дороге простудилась и заболела туберкулезом, таяла на глазах у своих земляков.
После проведенной елки для детей, новогодний стол был накрыт для взрослых, где Степан Статейнов  выставил ящик спирта.  Агапов поздравил всех с Новым годом, пожелал  всем здоровья и скорой победы над фашистами. Тост дружно поддержали, выпили. Закусывали ржаным хлебом, соленой и жареной рыбой, красной  икрой с добавкой черемши. Спирт  быстро ударил в головы, снял некоторое  напряжение, прогнал угрюмость с лиц. Люди повеселели, подбадриваемые неунывающим Степаном, который третьим тостом объявил о своем намерении  жениться на Генриетте.
Договоренность между ними уже состоялась. В первые же часы приезда Степан рассказал, что через  своего товарища гэбэшника он сделал запрос в Краслаг о муже  Генриетты. Почта пришла  в конце декабря. Из Краслага сообщалось, что трудармеец  Гартунг выбыл из списков в январе текущего года по случаю смерти. Письмо  это он передал Генриетте. Та  омыла его  горькими слезами, погоревала с матерью, но совета по отношении Степана у нее не просила. Она помнила наказ мужа, когда,  расставаясь на волжской земле  перед посадкой  в разные эшелоны, Гартунг сказал ей: «Генриетта, нас не случайно отрывают от семей,  погонят на тяжелые работы. Прошу тебя, постарайся сохранить  в неведомом крае  хотя бы одного из наших детей».
 Она поклялась мужу сохранить обоих. Сына и дочь. Дочка у нее старшенькая, покрепче, живучее женский организм, за нее она не боится, выживет. Сын слаб здоровьем. Что если не выдержит мальчик бесконечной ночи, тесноты и неподвижности? Степан  обещал переписать их на свою фамилию, и как только  подвернется случай, увезет с гиблого  берега Енисея в свой дом. Получится ли такая затея,  она не знает, но ей ничего не остается, как надеяться на лучшее, на  опору хорошего человека.
Степан у того же знакомого гэбэшника выяснил, можно ли ему жениться на ссыльной немке. Тот сказал, что можно делать все, что в рамках  закона. Но не следует забывать, что она представитель одноязычного воюющего народа.
– Имей в виду, потянется и за тобой след недоверия, будут бросать на тебя косые взгляды.
Статейнов поблагодарил  друга за откровенность, но от  Генриетты отказываться не захотел, если  она его не отвергнет. Она не отвергла. Степан объявил о своей помолвке.
Выпили за  будущую молодую пару.
– Я никогда не сомневался в  доброте и широте души русского народа,– сказал Август.– Оформите  законный брак и живите вместе счастливо и дружно, если  это вам удастся.
Литовцы праздновали в своем бараке. Поздравить их с Новым годом ходили Григорий Иванович, Тина и  Статейнов.

Глава двадцать вторая

Андрей Гютенгер не хотел больше жить. Он догадался, почему  его не отправили вместе с бригадой, а оставили с Робертом Шварцкопфом. Догадка подтвердилась, когда политрук Ганичев напомнил  о выполнении его тайных функций: сбора  информации  на негативные высказывания трудармейцев по любому поводу. Его психическое состояние было на грани бурного протеста против предательства. Он презирал себя и Шварцкопфа, которого раньше считал человеком с бойцовским  характером. Андрей, несмотря на скудные порции, не съедал  всю пищу, его постоянно тошнило, и он медленно таял. К сентябрю он едва волок ноги, а на лесосеке падал от  бессилия и голодного обморока. Пришлось поместить его в больницу. Но и там у него дело на поправку не шло. Участилось головокружение и боли в желудке. Безразличие к жизни достигло той вехи, за которой стоит смерть. Неизвестно, сколько бы он протянул, если бы  в середине сентября не получил письмо от своего отца. Он сообщал, что находится на одном из рыбных промыслов Севера, где очень суровые условия жизни. Просил у него прощения за побег, из-за которого, очевидно, сын подвергся  преследованию по установившемуся в лагере закону, и умолял  мужественно выносить все трудности, какими бы они ни были. Написал о женитьбе Валеры Гейтца и Бригитты,  снова просил не расстраиваться по этому поводу. О матери  и об остальных родных отец ничего не знал, хотя Андрей уже получил письмо от мамы из Богословстроя.
Письмо отца всколыхнуло Андрея. Именно  то сообщение, где отец намекал, что он вне опасности. Значит, бояться за его жизнь Андрею нечего, и он наплюет на всяких начальников, которые навязали ему ношу доносчика. Огорчила Бригитта и коварный поступок Валеры.  Но, поразмыслив, он даже обрадовался, что его девушка обрела счастье. Какое может быть счастье в нашем положении? Разве  любовь к хорошему парню, каким считается Валерка, является счастьем, если им негде жить и  молодые ютятся в общем бараке, где нельзя реализовать эту любовь? Но  самое главное, он, Андрей, недостоин чести быть женихом славной Бригитты, и ему не надо лукавить перед ней в будущем рассказами о своих мытарствах, в которых не будет главной о себе правды. И с этой минуты в душе  у парня что-то стронулось, созрело решение бежать из лагеря, как  это сделал его отец,  перебраться куда-нибудь на Север по Ангаре, которая не так далеко от  этих мест. После принятого решения Андрей впервые за лето спокойно уснул и проспал более полусуток. Его разбудил фельдшер Курт Альбрант. Вместе со своим помощником он разносил неходячим больным пищу. Продолжительный сон Андрея удивил Курта, он поинтересовался о причине хорошего настроения больного. Андрей показал письмо отца и съел всю порцию ячневой каши и хлеб, которые подал ему Курт.
– Давай, парень, ешь, выбрось  всю дурь из головы, и, я думаю, дела твои не так плохи. Скажу тебе по секрету: во всех лагерях прошли врачебные комиссии с представителями власти. Они пишут акты об ужасном состоянии трудармейцев, особенно больных. Тяжелые, как ты, будут демобилизованы. Но как ты доберешься до своей землянки, не знаю. Сейчас пойду к начальнику лагеря, доложу, кого надо списывать,– Курт обнадеживающе, с веселинкой в глазах подмигнул парню и удалился.
После приема пиши Андрея  подташнивало как всегда, но он стал внушать себе мысль, что это пройдет, потому что он должен бежать. Для этого надо поправиться, набраться сил. Если ему повезет, демобилизуют, все равно добираться  к родным придется  одному.
На следующий день больных осматривал сам Карцев. За ним молчаливо тащились особист Штыров и политрук Ганичев. Курт Альбрант, с женщиной, одетой в белый халат, и мужчиной в штатском, шел впереди и коротко рассказывал ей и Карцеву о состоянии каждого больного. Андрея поразила эта женщина. Ее  глаза выражали  негодование и ужас увиденного. На ее красивом лице, казалось, не было ни одной кровинки,  оно слилось с  белым халатом, как совершенно инородная вещь в этом грязном помещении, пропитанном зловонием от  человеческих, не вовремя убранных испражнений,  гниением матрасов  и одеял, что укрывали такие же гниющие тела несчастных. В больнице лежало более двухсот человек, и одному Курту не хватало ни сил, ни времени, чтобы обслужить каждого. Помощников Карцев ему не давал, кроме как  человека с пищеблока для раздачи горячей похлебки, хлеба и чая.
К концу осмотра Карцев, багровея лицом не от сострадания к несчастным немцам, а от стыда перед красивой  и женственной спутницей за превращение лазарета в Авгиевы конюшни, незаметно ухватил худосочного Ганичева за портупею и поволок его  в пустой угол помещения. Тот недоуменно и в страхе, не сопротивляясь, потащился за ним. Зло, полушепотом, который хорошо  слышала гостья в белом халате, прорычал:
– Немедленно, сию же минуту, выдраишь весь лазарет, сменишь все до единого матрасы и одеяла, иначе я отдам тебя в руки Штырову,– сказав это, Карцев повернулся к женщине в белом халате, которая, казалось, находилась в шоке от увиденного, обратился к ней.– Консультации больным, Лидия Михайловна, я думаю, вы дадите завтра. Идемте.
Карцев, Лидия Михайловна и медик в  штатском удалились, а Ганичев с кулаками набросился на Курта, тузя его короткими ударами под дых.
– Это тебе за то, что не подготовился к осмотру, негодяй!
Курт, задыхаясь, свалился на пол.
– Это он специально устроил такое зловоние,– повернувшись к мрачному Штырову, сказал Ганичев.– Это саботаж!
– Разберемся, политрук, разберемся. У меня  докладных Курта штук пять накопилось. Последняя поступила вчера.
– А что ж молчал? Карцев прав, надо было навести марафет перед приходом этой дамочки. У нее широкие полномочия.
– Ладно, выполняй приказание. У меня сидят трое  в карцере, возьми их, ну солдат я тебе дам, пусть по казармам пройдутся, всех, кто не на лесосеке, сюда. Пошли на свежий воздух, тошнит.
Курт, с окровавленной губой, поднялся с пола, молча посылая проклятия уходящим офицерам.


После генеральной уборки помещения, замены сопревших матрасов и одеял в больнице стало свежее, и дух некоторых больных поднялся. Курту выделили трех человек, которые помогали ходячим больным передвигаться, главным образом, чтоб справить нужду на улице в клозете, а за теми, кто не мог ходить, выносили парашу, помогали умываться, разносили пищу. Альбрант, как опытный терапевт, занялся своим, лечебным делом. Ограниченный в выборе лекарств, он все же сумел летом наготовить различные целебные травы и теперь  принялся за отвары из них и врачевание. Запаривал травы он в нескольких ведрах. Все больные были  истощены и получали отвары из лука победного, одуванчика лекарственного, шиповника, щитовника пахучего. Андрей в дополнение стал принимать отвар из пустырника, боярышника и ромашки для  успокоения расшатанной нервной системы. Третья партия, не менее многочисленная, получала отвары  из зверобоя, тысячелистника, цветков ромашки для улучшения работы желудка, которые у всех были надорваны тяжелой  изнурительной работой, скудной однообразной пищей, обедненной жирами и витаминами.
Курт, несмотря на недавнюю экзекуцию, повеселел.
– Вот в чем мое предназначение, молодой человек,– говорил он Андрею,– лечить людей всеми возможными средствами, я же был вынужден заниматься санитарными работами. Карцев распорядился  разыскать среди наших  ребят медиков и направить сюда двоих-троих.
Через неделю Андрей Гютенгер чувствовал себя гораздо лучше, хотя  его по-прежнему тошнило, а в желудке болело. Он стал вынашивать план побега,  из скудной пайки откладывать хлеб на дорогу. Неожиданно в больницу явился Эдуард Краузе. Он кинулся в объятия к Андрею, которые тот не принял.
– Андрюша, ты не терзай себя, я все знаю о твоей вербовке Карцевым. Я уверен, если бы не твой отец, ты бы отверг это гнусное дело. Это не твоя вина! Так же думает Роман, и мы  хотим тебя видеть рядом  с собой. Мы выросли вместе и не имеем права бросать в беде друга.
Андрей, сидя на топчане, уткнулся в плечо товарища и зарыдал навзрыд. Через минуту он нашел в себе силы и сказал:
– Спасибо, Эдик, из-за этого я едва не покончил с собой от истощения. Теперь все меняется. Я получил от отца письмо, он пишет, что рыбачит на далеком Севере вместе с  карловчанами. Бригитта вышла замуж за Валеру,  мне  не придется ей врать о себе. Но самое главное, я  решил бежать из лагеря, как только поправлюсь.
– Нет, я  тебя заберу с собой, тебя  демобилизовали по болезни, вот справка, подписанная Карцевым. Ты, конечно, можешь ехать к своим родным в земляной городок, но я не уверен, что ты доберешься в таком состоянии, да еще без запаса продуктов. На наш участок  сейчас направляют новый отряд трудармейцев, ты будешь по-прежнему в моей бригаде. Мы строим узкоколейку, по которой  уже идет лес на станцию в Решоты. Если ты согласен, я тебя забираю прямо сейчас. У меня две повозки с инструментом и один охранник. Ну, решайся.
– Хорошо, я поеду, только я еще очень слаб и работать вряд ли смогу.
– Ты же демобилизован, можешь не работать, мы тебя поддержим. Назначу тебя  в казарме истопником, это все же пайка первого котла. Но у нас есть шанс поставить тебя на ноги. На нашем участке – сплошной кедрач,  ореха  уйма, он такой сытный и полезный. И хлеб, и витамины. Вот, я тебе на гостинец принес,– Эдик с радостью сунул в карман  куртки руку и вынул горсть  желто-коричневых, слегка отливающих нечищеной бронзой орехов.–Бери, щелкай.
Андрей беспомощно взял несколько орешин и стал  грызть.
– Не так, надо по одному орешку, передними зубами, поддерживая пальцами. Смотри,– и Эдик показал, как это делается.
Андрей попробовал, получилось, на его изможденном лице, со впалыми щеками, как у старца, с лихорадочным блеском в глазах, появилась улыбка. Он попробовал расщелкнуть второй орешек. Снова получилось, жуя ядрышко, он нервно-возбужденно расхохотался.– Получается, Эдик, получается!
– Конечно, дружище! Я тебе  дорогой ядрышек горсть нащелкаю. Съешь и сразу почувствуешь, как голод отступает. Мы его ведрами щелкаем, ты думаешь, я харю отъел на казенных харчах? Нет. Весной шишка на земле была, мы ее наготовили гору. Сейчас новую бьем. Грибы там всякие  были, их собирали и варили. Ореха на зиму тоже наготовим. Разрешают. Не пропадем. Идем, пора ехать. Пропуск на тебя я уже выписал.
Друзья покинули больницу. Подводы, груженные инструментом, стояли рядом. Андрей стал осматриваться по сторонам. Сентябрь уже внес свои коррективы: кустарник в лагере и близстоящий лес окрасились в яркую осеннюю акварель, это радовало глаз, только по-прежнему без изменений лежали окаменевшими динозаврами бараки, во чревах которых тлели  тела тысяч заключенных трудармейцев, в одной из которых в скотских условиях жили они, и вынесли из нее десятки трупов. Друзья уселись на подводу и тронули лошадей.
Дорогой Андрей спросил у Эдика, знает ли он о судьбе своего отца, который по его сведениям, через месяц после перевода бригады умер от сердечного приступа.
– Да, Андрюша, мне все известно,– ответил ровным голосом Эдуард, зная, что отец осуществил свою задумку и сейчас воюет где-то на фронте. После расставания  он  с нетерпением ждал от него  письма. И ожидание его не обмануло. Василий Смирнов сообщил о себе очень скупо и лаконично, без  обратной полевой почты.
В повеселевшей от осенних красок тайге, через которую шли две повозки по довольно ровной дороге, было  покойно и даже уютно. Дважды Эдик останавливался возле полянок, усыпанных брусникой, и парни горстями собирали ее и ели, набрали в запас полные  фуражки. Охранник, безусый солдат с  испуганными  глазами, забросив за спину винтовку, тут же ползал на четвереньках, собирая свою порцию. Вскоре двинули дальше.  Усевшись  поудобнее, под тележную тряску Эдик вполголоса запел заунывную песню:
Чередой за вагоном вагон
С тихим стуком по рельсовой стали,
Спецэтапом идет эшелон
Из Поволжья в сибирские дали.
– Эту песню я слышал от политических заключенных,– пояснил Эдик Андрею, который лежал на боку, умостившись поверх лопат, ломов, щедро прикрытых лапником пихты, и дремал.– Только я чуть-чуть ее  переделал – вместо «столицы» поставил слово «Поволжья». И далее кое-что изменил.
– Ты пой, пой, я слушаю, это песня про нас,– отозвался Андрей с тяжелым вздохом.
Заметает пургой паровоз,
      Даже сил тракторов не хватало.
Вот тогда под удар  топора,
Эта песня о ней зазвучала.
Эдик взял более высокую ноту, голос его зазвенел громче и  проник  глубоко в душу Андрея.
Не печалься, любимая, за  разлуку простишь ты меня.
Я вернусь раньше времени, как тебе обещал.
Голос  Эдика был настолько заунывен, что походил на плач, от которого переворачивалась покойником в гробу полуумершая больная душа Андрея.
Как бы ни был  мой приговор строг, я вернусь на любимый порог,
И тоскуя по ласкам твоим, постучусь у ворот.
– Это твоя песня, Эдик, и Ромки, мне некому обещать о своем  возвращении. А как хочется тоже вот так спеть, как хочется любить! Ты знаешь, у меня не раз бывал голодный обморок,  не хотелось жить. Но отойду мыслями от смерти, вспомню нашу Волгу, Бригитту, и снова хочется ощутить ее поцелуй, увидеть ее глаза, улыбку, почувствовать ее руку и упругую грудь. Она была  и остается моей первой любовью, моей первой женщиной,  я – ее первым мужчиной. Об этом, наверное,  не рассказывают. Это свято, но ты мой друг. Я хочу, чтобы ты знал об этом. Мне, Эдик, не жить. Врач Лидия Михайловна сказала, что у меня язва желудка, а в наших условиях с ней не поборешься.
– Андрюша, не паникуй. Недалеко от нас есть поселок кержаков. Они просили у нас рельсы и костыли: у них нет металла для ремонта борон и прочего. Просили лопаты. Мы им дали. Они привезли  нам целого быка и кабана. Сказали, если кому полечиться надо, приходите. Есть у них знахарки. Заговорят любую болезнь.
– И  язву?– недоверчиво отозвался Андрей.
– Конечно. У нас Шмидты удрали всем составом, думаю, их где-то пристроили эти староверы. Народ скрытный, недоверчивый. Не любят они советскую власть, потому с нами на контакт идут. Надо просить у них помощи. Надейся, Андрюша. Верь в удачу.
– Так  говорил твой отец.
– Да,– вздохнул  Эдик,– готовый  рассказать правду об отце, но отогнал нахлынувшие чувства, боясь довериться даже кедровке, которых в кедровой тайге много, надоедливых и крикливых, вроде сорок. Пусть отцовская тайна остается тайной. Так надежнее, хотя не легче. Это его груз, ему нести одному. Разгласить  тайну – попросту смалодушничать. Эдик обязан молчать, не стоит подвергать искушению измотанного, больного человека, лучше положиться на инстинкт самосохранения, думать о  недоверии Андрею он не хотел. Не за тем же он   тащит его  с собой, чтобы оглядываться в разговорах. И все же, и все же…
Уже ночью, по едва различимой дороге среди многовековых стен кедра, которые то и дело своими многометровыми ветками цеплялись за головы путников,  друзья приехали на место. Вставая с подводы, Андрей почувствовал  острую боль в желудке. Она была нестерпимой и не проходила. Всю ночь он промучился, у него поднялась  температура,  а к вечеру следующего дня парень умер от прободной язвы желудка.
Эдик и Роман молчаливо, с влажными глазами и зло стиснутыми зубами, сами рыли могилу для друга. Хоронили вечером, когда все карловчане были свободны от работы. На могиле поставили крест с вырезанной на нем фамилией. Это был один из немногих крестов над безымянными местами захоронения  многих тысяч  трудармейцев, который укажет могилу усопшего, а родные  смогут  прийти и оплакать прах дорогого человека.

Глава двадцать третья

 Истребительное подразделение подполковника Дмитрия Ковтуна осваивала новую дислокацию  на правом  фланге  Курского выступа, напичканного войсками противника так, что его «кукушки», рассредоточившись по фронту на несколько километров, собирали такой «урожай», что командир усомнился в достоверности поступающих к нему сведений об уничтоженных вражеских солдатах и офицерах. В старых кадрах он не сомневался. Сибирские промысловики, которых он формировал еще в Новосибирске, проверены и надежны. Но в подразделении много новичков. Среди них выделялся сержант Середкин, хладнокровный малый с цепкими и настороженными глазами. Снайпер блестящий, бил даже на звук без промаха, но в скорострельности стрельбы все же  подполковнику уступал. Ковтун, привыкший за предыдущие годы службы наблюдать за каждым человеком и вести себя, как и сержант, настороженно, пришел к выводу, что Середкин агент госбезопасности, направлен к нему для негласного контроля над подразделением, которое ходит по тылам противника. Если так, то все нормально. Но у Дмитрия была и вторая версия, личная, о которой он никогда не забывал.
На фронте пока ему везло. В первый год он часто сам выходил на снайперскую охоту и имел трехзначную цифру уничтоженных захватчиков, боевые награды. Теперь, когда подразделение его расширилось и получило новые функции, от охоты пришлось отказаться, что ставило Середкина, если он тот, кого он имеет в виду, в невыгодное положение. Быть в качестве зверя Дмитрию не нравилось, откровенно говоря, стали сдавать нервы, и он решил разыграть свою карту. Если ошибся в Середкине, никто не узнает о его игре, в которой он всецело может положиться на свою Рудакову. Их близкие отношения давно уж не стали секретом в подразделении.  Только Людмила может его подстраховать. Повод подставиться Середкину был вполне логичный: командир лично решил проконтролировать результаты «кукушек».
Все произошло естественно. Лесочек, где  сидел Середкин, упирался западной оконечностью в нейтральную заминированную полосу. Отсюда  хорошо наблюдать за противником. Но  тот посылал в лесочек гостинец за гостинцем, мины со свистом падали квадратно-гнездовым способом, корежа лесок и уничтожая все живое, что  в нем находилось. В глубине  леса шла  траншея, вырытая в полный профиль с блиндажами и огневыми  точками. Снайпер  рисковал быть сбитым миной, но позиция  для наблюдения и охоты больно хорошая. Здесь-то и решил «подставиться» Ковтун, если  это был тот, кого он видел в лице  сержанта. Поможет ему немецкая дисциплина и пунктуальность. В час затишья  Ковтун  пробрался к секрету и окликнул  Середкина, приказал ему покинуть секрет и подойти к нему.
Середкин  повиновался, вокруг никого, удобнее  момента не будет, а  подполковник, прижавшись к дереву, сидит и смотрит совсем в другую сторону. Молниеносное движение руки, и пистолет Середкина поражает цель, но и сам получает пулю в живот: он знал, что Ковтун стреляет  быстрее. Схватившись за живот, сержант покачнулся, но устоял, судорожно  сжимая руки, он смотрел, как у подполковника, сидящего на корточках и опиравшегося спиной  о березу, расплылось на гимнастерке, ниже кармана, кровавое пятно. Отрывисто защелкал близкий автомат, и рой пуль впился в грудь сержанта. Он узнал стрелка, это была  санинструктор Рудакова.
– Дима, что с тобой, почему  он в тебя стрелял?– Людмила  бросилась к командиру из своей засады. Сюда  же на звуки стрельбы бежали из траншеи солдаты.
– Я не ошибся, милая, как же им важно сохранить тайну!– пробормотал Дмитрий.
– О чем ты говоришь, какая тайна?– Людмила  разрезала кинжалом гимнастерку, пытаясь добраться до раны и перевязать ее. Но ответа она не дождалась, это были последние слова Дмитрия Ковтуна.
 Подбежали  трое солдат, склонились над раненым, Людмила  скользнула пальцем на  пульс, он еще прощупывался.
– В санбат его, немедленно!
Солдаты положили  командира  на плащ-палатку, подхватили  и торопливо зашагали к траншее. Обессиленная горем Рудакова, шатаясь, шла за ними. Едва успели миновать траншею, как  на той стороне хлопнули минометы, и знакомый вой  понесся в лесочек,  и в нем стали рваться тяжелые мины.


Глава двадцать четвертая

Гертруду Шмидт и Эльзу Краузе сняли с поезда в Красноярске. Пятеро попутчиков сошли раньше, в Ачинске. Но основная масса людей сошла в Новосибирске. Многим из них предстояло ехать в Алтайский край. За неделю пути в теплом вагоне, при  регулярном, но щадящем питании больные стали набираться сил. Но их было недостаточно, чтобы самостоятельно добраться до места, как бывает недостаточно малосильного дождя, чтобы пролить выколосившуюся ниву на глубину корней и получить полный налив зерна. А пройди дождичек вдвое  дольше, хватило бы влаги для полноценного колоса! Но, увы, раскидало ветром набежавшие тучи, унесло дождевую силу. Пришел неизбежный срок выгрузки, поплелись подруги к выходу. Благо в карманах по несколько сотен рублей, полученные за адский годовой труд при демобилизации. Слезы, конечно, а не деньги, кот наплакал. Всего лишь по две телогрейки можно на них купить. Но доехать до своих землянок на эти гроши могут. Вышли подруги на неприветливый, знобкий красноярский перрон, по которому мела колючая снежная поземка, содрогнулись в своих дырявых зипунах. Куда же в них пойдешь-поедешь, когда до землянок  по тракту девяносто километров. Замерзнешь в кочерыжку.
– Женщины! – отворилась вагонная дверь, в которой появилась  медсестра Катя,– возьмите по одеялу, хоть  завернетесь в них, куда ж в такую стужу в рваной одежде!
 Гертруда с Эльзой остановились. Катя сбежала по ступенькам вагона на мерзлое межпутье,  подала женщинам  одеяла, накинула на плечи, укутывая одну и вторую.
– Спасибо, дочка. Здоровья тебе, да жениха хорошего! Бог тебе защитник,– растроганно благодарили женщины заботливую Катю, чувствуя, что знобкий ветер не так колюч через одеяло.– Прощай, милая. А мы пойдем, с Божьей помощью доберемся до своих землянок.
Человек  тысячелетиями  обращался к богам за помощью, вспоминал их в трудные минуты жизни, молился им, просил помощи и пощады. Всего  несколько десятилетий прошло, как на российской земле отреклись от Бога, но не все. Атеизм внес смуту в людские души, но не  овладел ими. Эти женщины еще хранили от своих матерей  и отцов переданную веру, не успели забыть ее. С нею, с Богом, им легче  переносить свалившиеся на них невзгоды. Оставшаяся вера крепила дух. И они шли и надеялись выжить. Но сил хватило выбраться только за вокзал, выйти на широкую городскую улицу, по которой бежали машины и автобусы. Дальше Гертруда идти не смогла, у нее кружилась голова, и она все заваливалась направо, словно несла свинцовый груз. Эльза, не в силах поддерживать подругу, так и повалилась вместе с нею едва ли не под колеса машин. Распластались бабы, сбивая в кровь  голые коленки о дорогу, нет мочи  не только подняться, откинуть с головы перепутанное одеялишко, Катин подарок. Все, смертонька подступилась, отмучались!
 Обессиленных, оборванных женщин подобрал идущий автобус с людьми. Расспросив, что с ними, и кое-как поняв, что они  демобилизованы по болезни из трудовой армии, да вот  нет сил идти дальше, сердобольный шофер подрулил к больнице и помог подругам пройти внутрь здания.  В тепле они оклемались, дежурный врач осмотрел их. Документы удовлетворили, и к счастью, обеих положили лечиться. Им требовались кровати, тепло и питание. Сами познавшие горе, жестокость, но и участие, они ценили благодеяние, и как только были способны твердо ходить, принялись ухаживать за тяжелобольными людьми, что не осталось без внимания у врачей. В день выписки из больницы, а это случилось через месяц, когда декабрь заснежил и заковал в морозы всю Сибирь, попытка добраться без теплой одежды едва  ли не за сотню верст, главному врачу показалась убийственной, и он предложил  женщинам остаться в больнице в качестве санитарок до наступления весны. Это был наилучший выход, хотя душа рвалась у матерей к своим оставленным чадам. Жить предлагалось тоже в больнице, уж одну кровать выкроить можно. Сутки одна отдыхает, сутки вторая. Так и пойдет колесом. Зарплата, к тому же. Питание наполовину казенное. Смотришь, к весне соберется  сумма на одежду, не ехать же в таком рванье. Все рассудительно, все правильно. Согласились подруги. Это не строительная каторга. Можно через сутки трудиться.
Пошли письма в землянки с новым сообщением. Ответа дождались через месяц. Горе  принесли письма, наплакались, навылись подруги, узнав о житье-бытье своих близких. Унесла болезнь живота маленькую Кристи, о которой так переживала Эльза. Тяжелейшая дорога, ячменная затируха, отсутствие привычных овощей и фруктов гнетуще сказались на здоровье бедняжки. Схоронили стариков, кроме Генриха Гютенгера. Остальные, слава Богу, живы, все, кто может, работают в колхозе, а Эльвира в детском саде на правах заведующей. Гера, сын Гертруды, дважды бывал на призывных комиссиях и дважды, как и в ту роковую осень с матерью, браковали парнишку на счастье иль на беду: еще в детстве болел  Гера  корью и почти не слышал на правое ухо. Остался в колхозе, работал на том же тракторе, на нем же и покалечил ногу. Отлежал в больнице два месяца, стала короче нога, но все равно трактор не бросает.  Спасибо Ивану Парамоновичу,  не оттолкнул парня, позволил на кусок хлеба зарабатывать. О смерти Андрея Гютенгера узнали и о том, что Артур Краузе не то умер в лагере, не то где-то на секретных работах, как и отец Романа Майера. Не слыхать о сыне и муже Гертруды.
Тяжко протащилась зима сквозь труды и заботы, как  груженая сверх меры кляча, надорванная в  беге. Мало-помалу поправилось здоровье у подруг, но уж былой тягловой силы не набрали, не прошла  бесследно изнурительная трудовая гонка на голодном пайке. Желудки у обеих побаливали, спины да ноги чаще стало поламывать. Весна уж засветилась в больничных  окнах, падая на подоконники, кровати и полы  теплыми  пятнами, май на носу, собрались подруги в путь-дорогу. Да не тут-то было! Осечка,  душу сжало: военкомат приказал явиться. Прибыли  перепуганные женщины по назначению, на комиссию их направили: есть решение, как выздоровевших – обратно в лагерь. Но у обеих гастрит признали,  болезнь печени, кишечные неурядицы. Судили, рядили: строго велит подходить к немцам предписание  заместителя наркома внутренних дел Чернышова. Такие болезни, считай, у каждого есть, а живут, работают, в военное время тем более. Все уж было, обварил женщин горячим варом  вывод комиссии: годны к работе на стройке или в шахтах вагонетки толкать. Да спасли годы. За сорок пять  нынешней зимой перевалило Гертруде, а Эльзе еще осенью. Осечка вышла, не удалось турнуть немок назад в губительный лагерь на земляные работы. Тут слышно стало, что таких, как они, возрастных и многодетных,  списывают со строек и шахт, отправляют на первоначальное  поселение. Война уж к завершению пошла.
Одежду подруги подыскали попроще, все те же телогрейки ватные, ботинки крепкие, рабочие, чулки да юбки атласные, на шерстяные не хватило денег. Накупили гостинцев, сладостей  с пряниками, на автобусный вокзал добрались. Два раза в неделю ходили автобусы до Большемуртинского райцентра. Пришлось ждать подругам сутки. В закутке услышали свой говор. Около десяти  человек, таких же бедолаг, ждали автобуса в сторону Канска.
Поинтересовались, откуда? Из шахт Кемерово демобилизованы. Кто по болезни, кто по годам. Все стояли на откатке вагонов. Мужики  добывали уголь отбойными молотками, грузили, а они, как тягловая сила, катали непомерно тяжелые вагонетки к  клети, чтобы поднять на-гора.
– Я со своим мужем попала на один участок шахты «Северная»,– вела рассказ востроносая, со впалыми щеками женщина, с виду похожая на глубокую старуху, хотя  была у нее та пора, о которой говорят: «Бабе сорок пять, баба-ягодка опять».– Он бурил, я катала вагонетки. Старались, чтобы получить дополнительную порцию. Есть всегда хотелось. Отработаем шесть часов безвылазно, поднимаемся на-гора, принимаем душ, идем в столовую, все тело гудит от натуги, сесть бы, или лечь, заснуть и не проснуться. Но не дает Бог смерти, торопимся, говорит, помучьтесь за то, что храмы божьи порушили, от веры отказываетесь. Столовая наша  на восемь столов, а на кухне двенадцать мисок. Народу набивается битком, вот и стоим по три часа, пока миску получишь. Ринулась как-то я, заполучив миску, помыть ее, больной туберкулезом, наш  же,  Динкель только что из нее ел. Тут начальник участка откуда-то взялся: «Куда ты, говорит, Губер, миску понесла? Все растащили. Из-за таких очередь создается.» Я киваю головой, языка-то толком не понимаю, маячу, что помыть хочу. Начальник видит мои жесты, и по-своему понял, что соглашаюсь я с его словами, что растащили миски. Он мне взыскание собрался наложить. Тут мой муж вступился, стал объяснять мои намерения. Не понравилась начальнику мужья защита, и получил он в зубы. Вот так и жили. Тому начальнику грубость как с гуся вода скатилась, а мы на заметку ему попали. Я вот вырвалась из лап наркомовских, а муж мой все лямку тянет.
– А сколько полегло наших бедолаг в шахтах. Есть  там партийный комитет, ему удалось подсчитать, что на   шахтах умер каждый двадцатый трудармеец.
–У нас в лагере тоже была своя похоронная бригада, тоже считали, – сказала Гертруда,– семнадцать человек из  сотни погибали от голода и голодных болезней. Меня с подружкой списали из-за истощения.  Поздней осенью сюда прибыли, думали, замерзнем, да Бог послал нам доброго человека: в больницу нас привез павших, а там и врач приютил. Работали санитарками, после того как оклемались. Сейчас в Сухобузим надо добраться или в Большую Мурту. Зимой с голым задом не решились ехать в такую даль.
– Сами-то вот живы остались, а детишки наши мрут. Слыхали мы, шибко много детей беспризорных по Сибири бродит. У меня доченьку младшую без меня схоронили. Остался Витенька, постарше, как бы от рук не отбился,– с  тяжким сердцем  сообщила Эльза.– Внук, правда, родился, его поднять, выходить надо. Вот и спешу в свою землянку, что в первую осень вырыли.
– У нас не лучше,– поведала словоохотливая Губер. – Привезли целый колхоз, а селить некуда. В скотскую ферму загнали. Ветхая была, потому коров там держать не стали, а нас заперли. Вычистили, подперли кровлю столбами, поделили. На семью несколько метров. Клетки эти тесом зашили, да так и жили. Летом строиться собирались. Да не тут-то было. Мужиков всех к рукам прибрали, а потом и нас баб, знаете сами. Кому строиться, для кого? Видать, в Москве вывести нашу нацию хотят. Такие разговоры ходят.
– Разговоры всякие,– согласилась с ней Гертруда.– Мы вот с подружкой второй раз чуть под пятку не попали. Уж и комиссию  прошли, чем только не больны, а признали годными, да вот годы наши вышли, защитили. Продолжится ли наш род, не знаю. Муж со старшим сыном где-то в Краслаге, ни слуху от них,  ни духу. Младший  в пятнадцать лет калекой стал. А с меня какая уж роженица?
Утро расширялось, плавно переходило в день, усилился городской шум. По улицам бежали  грузовые автомашины, торопливо шли пешеходы, со звоном и шипением, тяжело качаясь на рессорах катились переполненные людьми длинные автобусы, замирая на остановках, освобождаясь от одних и пополняясь другими пассажирами. На небольшую площадь вокзала  вырулил синий остроносый автобус, похожий на огромного борова, остановился. Из кабины вышел небритый шофер с колючими глазами и с кондукторской сумкой на груди, крикнул:
– Кто в Миндерлу, в Сухобузимо, в Большую Мурту – подходи на посадку!
Эльза и Гертруда, услышав знакомые названия, торопливо попрощались с землячками,  подошли к автобусу, возле которого быстро собралась очередь. Шофер брал деньги, отрывал  длинные, лентой,  билеты, и пассажиры проходили в салон. Эльзе и Гертруде достались места справа, они уселись на жесткое сиденье, успокоенные, но еще не верящие, что скоро доберутся до своих родных и окунутся в  не легкую трудовую жизнь. В ней, как в природе, чтобы ни творилось, а рассвет придет, солнце обогреет землю, и откроется новый день. Они надеялись, что он будет теплее минувших.

Глава двадцать пятая

Стук вагонных колес, бесконечно долгий и не новый, стал раздражать молчаливого  артиллерийского офицера, днями и ночами лежащего на  второй полке пассажирского вагона. Он лишь изредка спускался с полки и, тряся белесой контуженною головой, наклоненной вправо, уходил по нужде. Подолгу не возвращался,  стоя в тамбуре, выкуривая папиросу за папиросой, глядя в заледенелое окно, в  оттертую пальцами и  согретую дыханием дырочку. Он знал, что за  стенами вагона разрастаются белые кружева декабрьских  холодов и ему придется туго, как только покинет этот  прокуренный фронтовиками, закопченный  в бесконечных  дорогах и вылинявший от людского пота и дыхания, но все же уютный дом на колесах. Перезнакомившиеся  меж собой офицеры, рассказавшие свои пути-дороги друг другу, крепко выпивали, от чего, между прочим, не отказывался и артиллерист, грудь которого  украшал высший орден среди прочих, но все равно отмалчивался, и к нему особо не лезли в душу, понимая, что  не желает бередить ее человек той болью, которая не обошла никого за эти годы, но раз молчит, значит боль эта нестерпимая, не переболевшая, свежая.
Разве мог сказать гвардии капитан артиллерийских войск о своей печали  победителям, едущим в родные края, что  не мила ему та земля, куда добирается вместе с ними, что  не знает, найдет ли кого из родных, оставленных им в мокрой, в наспех вырытой землянке без запаса харчей  в лютые холода, когда плевок замерзал, не долетев до снега, а белый куржак за минуту нарастал под носом? Мог ли он сказать, что за долгие годы войны  не получил  от родных ни одной весточки, а сам  анонимно раз в год слал треугольник, в котором  знакомый человек сообщал, что жив и здоров Артур Краузе, только сам  написать не может по веской на то причине? Мог ли сказать орденоносный капитан, что  совсем не тот он человек, что  значится по офицерской книжке? И терзался гвардии капитан Василий Смирнов, как ему поступить после того, как сойдет в Красноярске?
Да, он списан из армии вчистую. Война отгремела  полгода назад, что ж держать престарелых офицеров в  войсках. Пора на гражданку, тем более что не профессионал, а всего лишь выдвиженец огненного времени. Таких не один он, полный вагон. Каждый вернется к своей мирной профессии.
Он бы с радостью взялся за хлебородное дело, но как поступит с ним закон, по которому перелицована вся его жизнь? Оставаться Василием Смирновым, значит не показываться на глаза  родным и знакомым людям.  Стать вновь Артуром Краузе, поставить под вопрос свободу и саму жизнь. Как обстоят дела с его земляками,  демобилизованы ли бойцы трудармии, из которой он бежал, а по официальной версии умер от сердечного приступа в Краслаге? Какой прием ожидает его на той земле, где оставил семью? Цела ли она? Кто выстоял в  нелегкой борьбе за жизнь,  где сын Эдик? Ничего не знал гвардии капитан, как слепой и глухой смотрел зрячими глазами на живой мир, и слушавший его, полуоглохший от контузий.
Рисковать, как заставляла его судьба, в победный год не хотелось. Он знал, что правда для него смертельно опасная штука, в лучшем случае попадет в лагеря до конца своих дней, несмотря на подвиги и заслуги на фронте, которые отмечены орденами. В этом исходе он утвердился после того, как зловещим сленгом долетел колючий слух: на освобожденных советских военнопленных легла тяжкая вина предательства. Доходили слухи, из фашистских лагерей смерти они эшелонами отправлены искупать свою вину перед отечеством на длительные сроки в сталинские трудовые лагеря. Не хотелось верить в то, что и после кровопролитных лет войны власть не подобрела к своему  народу, а осталась такой же, как и была во все эти  новые десятилетия. Но действительность заставляла быть бдительным. Так и не приняв никакого решения, Василий Смирнов вышел в Красноярске в толпе своих попутчиков, с вещевым мешком трофейных вещей, офицерским  чемоданом с деланной улыбкой на лице.
Стояло морозное ночное безветрие, тусклый свет перронных фонарей блеснул начищенной медью  труб духового оркестра, и музыканты, завидев плотную толпу фронтовиков, идущих к дверям вокзала, грянули марш. Никто не ожидал такой встречи, и  амплитуда волнений от вступления ноги на родную землю всколыхнулась и полезла вверх, выжимая из глаз наиболее чувствительных вояк градинки радости.  Офицеры прошли в здание вокзала, где было полно люду с мешками и узлами, ждущего посадки  на проходящие поезда и коротающего ночь до рассвета, чтобы  двинуться дальше. Оркестр, сделав свое дело,  просочился через гомонящую толпу в служебную комнату, а  фронтовики стали кто прощаться, с намерением двинуть к родному городскому очагу, кто устраиваться  до утра. Собралась группа абаканцев, вторая  енисейцев и двинула в работающий ресторан. Василий  Смирнов примкнул к ним, чтобы выпить  по-людски стопку – другую водки, съесть горячее блюдо, какое подадут.
Но как  бывает в жизни, часто неразрешимая проблема вдруг решается с неимоверной легкостью, от  которого сердце захлебывается в восторге, ум отказывается  сознавать происходящее, а  глаза и уши видеть и слышать творящееся вокруг.  Пробираясь по узкому проходу к дверям ресторана,  гвардии капитан уперся взглядом в молодую, дремлющую женщину, сидящую на узлах. На коленях у нее, поддерживаемый рукой, лежал  трехлетний, почему-то точно определил его возраст офицер, ребенок. Рядом с нею сидела, упершись плечом к плечу и сморенная духотой вокзала, вторая спящая  молодая женщина. И в первой, и во второй  капитан узнал Эльвиру и Марию! От неожиданности Василий Смирнов остановился и едва не выдал себя возгласом на немецком: мамочка ты моя, Эльвира, дочка! Но в нем вовремя сработал сигнал опасности, и капитан торопливо прошел в ресторан за офицерами, растерянный уселся за столик, соображая, как бы половчее улизнуть от своей братвы, которая в общем-то расслабилась и вряд ли заметит его волнение. Не перепугать бы невестку и Марию, поговорить с Эльвирой, расспросить, разузнать все обо всех. Укрощая волнение, он сказал своему товарищу, тоже артиллеристу, живущему в Абакане:
– Сергей, ты тут на меня получай  заказ, я сейчас буду. В зале приметил знакомого мне человека. Расспрошу.
– Давай, Вася, не упусти!– обрадовался за товарища Сергей.
Капитан молнией стрельнул на выход. В офицерской,  перепоясанной ремнями шинели, белоголовый, он внушал к себе  уважение и доверие. Протискиваясь меж людьми и кладью, он пробирался к Эльвире. Оставалось пройти еще один порядок людского нагромождения, как она внезапно открыла глаза, и капитан понял по  расширившимся от неожиданно приятного страха глазам молодухи, что она увидела его и узнала, готовая вскрикнуть в безумии. Но капитан  быстро приложил  палец ко рту, подавая сигнал молчания, и  Эльвира с трудом подавила  в себе рвущийся наружу крик, ограничившись глубоким облегченным вздохом. Улыбаясь,  не отнимая  пальца от губ, капитан протиснулся к цели и, согнувшись, ткнулся немо щетинистой щекой в девичью, внятно зашептал:
              – Эльвира, дочка, спокойно, это я, твой свекор! Спокойно, ради Бога, только спокойно!
Проснулась Мария, оторопело уставилась на прильнувшего к подруге военного, не зная, чтобы это значило?
– Мария, не шуми, это свои!– быстро нашлась Эльвира, предупреждая непредсказуемые действия подруги, и сама еще не веря в чудо, тревожно смотрела на свалившегося с неба Артура Краузе, седого, с густой сеткой морщин под глазами, одетого в форму офицера. Не иначе, как маскарад. Она хорошо помнила ежегодные почтовые треугольники, в которых таинственный автор в скупых строках сообщал о живом свекре. Откровенно, Эльвира боялась этих треугольников, но хранила до возвращения свекрови. И когда та появилась прошлогодней весной, глянула на них, прочла, то едва не лишилась чувств: она узнала почерк своего мужа.
– Эльвира, ты уверовала, что перед тобой истинный Артур Краузе, а не человек-тень?
– Да, папа. Но расскажите, что с вами случилось? Эдик мне тоже ничего толком не мог объяснить.
– Он жив, здоров? А на  твоих руках его сын?
– Да, да! Мы едем к нему на поселение. Это под Канском. Теперь семьям  разрешено селиться рядом с трудармейцами вплоть до самой демобилизации. Мы уже были там, посмотрели места. Теперь забрали свои пожитки и едем на постоянное место жительства. Пока я и Мария.
– Как мои  Кристи и Витя, Эльза?– с нетерпением спросил  Краузе.
– Ваша любимая Кристи не перенесла голодухи. После того, как Эльзу и остальных женщин отправили в трудармию, она долго болела и умерла. Я ее хоронила, но Витя  жив,– торопилась сгладить горечь утраты рассказом о здравствующих Эльвира, видя, как посерело лицо у Краузе, как  болезненно  зажмурился он, борясь с тяжкой вестью.– Эльза  вместе с Гертрудой Шмидт вернулась из Богословстроя. Сначала их списали из-за истощения, потом по возрасту. Они работают в колхозе у Ивана Парамоновича. Он добрейший человек, столько сделал нам добра. Он хлопотал, чтобы нас не переселяли на Крайний Север на рыбные промыслы. Где-то там, у берегов Карского моря, Август Гютенгер, Валера  Гейтц, Бригитта Шнайдер с матерью и остальные семьи карловчан. Выжили  чуть больше половины. Умирали все больше дети, из стариков не осталось никого. Их участь пострашнее нашей. Об этом нынешним летом рассказал нам один капитан лихтера. Он женился на Берте Гейтц и плавает с ней по Енисею, а зимой живут в Красноярске.
Эльвира умолкла. Молчал и капитан, пытаясь осмыслить полученную информацию. Она была неумолимо жестокой, как фронтальная атака, в которых он многократно участвовал, оставляя поле боя,  усыпанное телами убитых. Он всегда боялся потерь в своей семье, но никогда не гадал, кто станет жертвой. Вечная надежда на благополучный исход дала непоправимый сбой. И с этим ничего не поделаешь. Первым мог погибнуть Эдик. Он выжил! Но его жизнь, как и маленького внука, никогда не заменят Кристину. Заменить  родного человека невозможно. Место  дочурки всегда будет зиять мертвой пустотой. Усилием воли он вернул себя к действительности. Ему все же есть чем порадоваться.
– Как крепко спит маленький Эдик, мне не терпится взять внука на руки!– катил взволнованную волну простуженного голоса  капитан.– Ну, а что же Мария? Ты была в положении, когда нас погнали в лагеря?
– Нашему малышу не повезло. Он родился слабеньким, видно от голодухи, и зимой умер,– у женщины навернулись на разбуженных и тоскливых глазах  горькие слезы.
– Крепись, дочка, у вас еще все впереди. Главное, сейчас не потерять здоровье.
– Папа, ну, а вы как? Что  с вами произошло: эта форма офицера?
– Это длинная и опасная история, дочка. Я человек-тень. Я живу под  другой фамилией и не знаю, как теперь поступить. Эту форму и  чин капитана я заслужил на фронте, я воевал. Скажи мне, когда ваш поезд?
– Ранним утром.
–Хорошо. Я провожу вас. Но обо мне никому ни слова, кроме Эдика, разумеется. Очень прошу вас. Я еще не решил, как мне поступать дальше. Но ясно одно: появляться там, где меня знают, опасно. Напиши-ка мне  адрес вашего поселения,– он достал их кармана блокнот с карандашом и передал Эльвире. Та написала на русском языке станцию и вернула  блокнот назад.
Они еще некоторое время вполголоса переговаривались, затем капитан ушел  ужинать в ресторан, но через полчаса вернулся к Эльвире с пачкой котлет и ломтями хлеба, завернутыми в  газету, стал  кормить  Эльвиру и Марию. Эльвира  подробно рассказывала о жизни в колхозе в эти суровые годы и все хвалила Ивана Еремина и Матрену Павловну. Незаметно скоротали ночь. Подошел час посадки в местный поезд. Усадив девчат с внуком на свободные места и дождавшись, пока  поезд отошел, гвардии капитан вышел на привокзальную площадь. Морозное  декабрьское утро торопило тех, кто спешил укрыться в вокзале, и тех, кто спешил к маршрутным автобусам города. Не спешил  никуда лишь седовласый капитан. Он  неторопливо закурил папиросу, достав  ее из серебряного трофейного  портсигара, так же  медленно выкурил ее и двинулся по  улице в сторону военкомата. Через полчаса он  распахнул его двери, отыскал  кабинет, где ставили на учет фронтовиков, и вошел в него. За  широким столом сидела средних лет бледнолицая дама, явно мало бывающая на свежем воздухе. Она  ответила на приветствие капитана, взяла поданные ей документы и, посмотрев их, сказала с казенной улыбкой:
– К мирному труду теперь, гвардии капитан?
–Да. Только не выбрал, куда податься. Семьи нет. Порекомендуйте.
– Какая у вас  специальность есть?
– Я знаю слесарное дело, плотницкое, на войне с дизельными тягачами хорошо познакомился.
– Завод тяжелого машиностроения нуждается в рабочей силе. Попытайтесь устроиться туда. Там общежитие получите.
– Это мне подходит,– согласился Василий Смирнов, думая о том, что в  большом городе  затеряться легче. С другой стороны, он будет на перепутье между  женой и Витей, Эдиком и его семьей, глядишь,  легче будет увидеться.– Выписывайте направление.
В отделе кадров завода у Василия Смирнова кроме направления, военного билета, паспорта  спросили трудовую книжку.
– Нет у меня трудовой книжки,– спокойно ответил  Смирнов, потерял на дорогах войны.
– Это не ново, последнее место работы, сделаем запрос,– пообещала бледнолицая дама.
– После эвакуации из Саратовской области, работал бригадиром лесозаготовителей под Канском. Бригада была  вольнонаемная, продержалась недолго, никаких документов не осталось.
– Что ж мне с вами делать, кем зачислять?
– Согласен разнорабочим, мне жить негде, получу кровать в общежитии, потом разберемся.
– Хорошо,  пойдите в транспортный цех, найдите  начальника  или мастера, договоритесь, принесите записку, куда вас возьмут.
Василий ушел, долго искал транспортный цех, а когда попал в  него, сразу понял, что может прекрасно работать на электрокарах, которые в высоком  ангаре стояли с десяток на зарядке  подсевших аккумуляторов.  Здоровья у него за эти годы поубавилось, на ногах целый день, тяжеловато, а  вот на каре самый раз. Об этом и договорился с  начальником цеха.
Общежитие завода напоминало улей. По коридорам сновали молодые ребята в гимнастерках, девчат тоже хватало. Прибегали к вахтерше кто за ключом, кто  за утюгом, кто спрашивал, нет ли ему письмеца, а кто  просто  слонялся в вестибюле,  любопытничая, что за  фрукт  к ним прибыл. Василий, отогревая закоченевшие на морозе руки, искоса поглядывал на мелькавших в проходе жильцов, изучал обстановку. Таких, как  он, здесь раз два и обчелся. Он  терпеливо  дождался  появления в кабинете коменданта, показал направление на поселение и попросил поместить его в самую тихую комнату, желательно  с пожилыми мужиками.
– Рано себя в старики записываешь,– сказала  полногрудая, быстрая в движениях комендантша. – Еще отхватишь себе в жены  молодую, гоголем вокруг нее заходишь, помяни мое слово.
– Помяну, если отхвачу. Только хватка ослабела, боюсь  не удержу, – отшучивался Василий.
– Ну, гляди. Ступай  на второй этаж, пятая комната твоя. Четырехместка. Кастелянша  белье сменит, живи да не тужи.
– Спасибо.
Василий ушел. Поднимаясь по  лестнице, он думал, что вот придется  знакомиться с новыми жильцами, рассказывать о себе и слушать их истории. Но знакомиться  ни с кем не хотелось. Ему бы лучше молчать. В своей легенде он в который раз произносит  роковое: одинок, потерял семью при бомбежке. Врать и отказываться от родных больше не хотелось. И он  решил больше не врать. Скажет, что потерял семью, но  теперь надеется отыскать хоть кого-нибудь. У него два сына, жена. Была дочка, но умерла восьми лет. Теперь он всюду  подаст запросы, всюду будет искать. Так ему будет легче. Не хоронить, а петь за здравие! Это всегда легче, ободрительнее, потому что есть вера. Будет всюду  сам писать письма, и получать. С Эльвирой договорились, что сообщать они будут новости все тому же  старому  знакомому  Василию Смирнову до тех пор, пока не наступит послабление. Послабление придет, не может не прийти, тогда бросит все, вернется к своим, соберет в одну  кучу родных и земляков.
В комнате находился только один жилец. Он стоял у  окна и курил в форточку. Высокий, худой, в черной рабочей робе и в валенках. Патлатая его голова была  плохо  чесана, выглядел он на все шестьдесят. На появление Смирнова  он повернулся, внимательно изучая вошедшего офицера с  небольшим чемоданчиком в руках.
– Здравствуйте, новый жилец гвардии капитан Смирнов Василий в отставке, карщик  транспортного цеха,– постарался как можно подробнее и короче  представиться Василий.
– Здравствуй, капитан. Ты за полгода, что я тут кантуюсь, четвертый. Назаров Костя, бывший зек, но не профессионал,_ сухо представился он.
– Это хорошо, за  знакомство давай выпьем,–  Василий снял  шинель, сверкая орденами, повесил ее на вешалку у двери, наблюдая за  Назаровым, какое впечатление произвели на него  боевые награды, и удовлетворенный его  изумлением, вынул из чемоданчика бутылку водки, кусок  колбасы, хлеб, присел к столу. Признаться, он  изрядно  устал от  беготни, оформляя свое  устройство на завод и общежитие, что  рад был тому, что добрался до стула.
Константин достал из тумбочки нож, стаканы, луковицу. Тоже сел  за стол, ожидая продолжения неожиданного знакомства. Смирнов откупорил  бутылку, налил в стаканы больше половины водки. Они были  граненые, но без ободка сверху, двухсотграммовые. Молча подняв  свой стакан, Василий,  не дожидаясь, когда поднимет стакан напарник,  стукнул своим по  кромке, молвил:
– За наше здоровье, – и  неторопливо выпил, нарезал своим складнем  ломти  хлеба, пластики колбасы, принялся  активно  утолять голод.
Константин последовал его примеру. Жевали молча. Василий разлил в стаканы остатки водки, снова так же чокнулся, выпил.
 – Проголодался и устал, – сказал Василий, – где моя кровать?
– Если желаешь, занимай напротив меня, у окна. Только головой я ложусь к двери, чтоб не простыть.
– Согласен. Ты меня извини, но я улягусь. Четыре года  по-человечески не спал.
– Давай, отдыхай,– согласился Константин,– после поговорим. У  Бога  дней много. Закуривай моих.
 Пришла кастелянша, пожилая, скрюченная годами и  ревматизмом женщина, принесла свежее  постельное белье, полотенце. Застелила кровать и ушла, пожелав мужикам спокойной ночи.
Василий быстро  разделся и  с наслаждением вытянулся на пружинистой кровати, пахнущей свежим бельем, запах  которого напомнил гвардии капитану в отставке о  своем доме  на берегу Волги. И сердце заныло застарелой болью пережитого  изгнания…
Побежали зимние  дни,  наполненные трудом на заводе, скучными вечерами в общежитии. Аккуратность в работе,  разумность в действиях, толковые замечания в ряде организационных вопросов не остались незамеченными в цехе. Вскоре Василия Смирнова  назначили бригадиром, а  затем мастером нового участка транспортного цеха. Как водится, новое  назначение было обмыто в  кругу товарищей по работе.
–Ты вчера был хорош, где так набрался?–  Назаров в упор смотрел на Василия.
Отвечать ему не хотелось, только и  сказал:
– С получки нарезались. Меня в мастера перевели, цех наш расширился. Вот  по случаю выпили.
– Я  тоже, бывает, перебираю, но неужели вот так же, как ты,  ночью во сне лопочу?
Василий насторожился.
– Лопотал   то по-русски,  то по-немецки. Все Эльзу какую-то звал. Кто такая?
– Четыре года войны, брат, протаранил, тут и по-французски, и по-американски залопочешь. Эльза у нас медсестрой  была. Девчонка-картинка. У меня на  глазах, уже  в Карпатах  миной – в клочья.
– А-а,– понятливо протянул Назаров.
Был воскресный день, Василий отвернулся к стенке, не желая дальше разговаривать. А сам думал, что так можно и влипнуть. Не так уж он был пьян вчера. Больше прикидывался, чтобы  Назаров  с расспросами не приставал, да еще не предложил ему выпить.  Костя тоже знал,  что Василия  назначили мастером на новом  участке транспортного цеха. Ничего в  попойке угрожающего нет. А вот то, что говорит  во сне, это неприятно и тревожно. Однажды сам от своего голоса проснулся. О чем буровил? Чего доброго выдаст себя разговорами во время кошмарных снов. А  они, проклятые, всю ночь напролет  снятся, порой одни  и те же. С медсестрой он не придумал. Так и было на самом  деле, только не Эльзой  звали санинструктора  батареи, а Аллочкой. Светлая ей память.
 Однако что-то надо предпринимать, скорее всего уходить из общежития. Зарплата у него  выросла, можно  снять комнату. Есть иные предложения, любовные. В этом же общежитии семейных временно устраивают, потом  квартиры дают. Город строится. Галина, потерявшая мужа  на фронте, а сына  по болезни, уж не раз намекала отогреть его зачерствелую душу своим вниманием и телом. Отшучивался он, отговаривался. Женщина хороша собой, на мостовом  кране в кузнечном цехе работает. Придется соглашаться, иначе разоблачит его  Назаров, а Галина  не выдаст. Он все  ей потом  расскажет, всю судьбу свою горькую. Тяжело что-то стало носить  ношу молчания, на двоих разделит. И без хозяйки еще мужику не старому тяжело, скучно, думы одолевают в одиночестве, собеседник и спутник необходим.
Недавнее письмо от Эдика  показало, что по-прежнему немцы под  надзором у комендатур, не  упразднена еще трудармия, хотя вокруг лагерей выросли поселения семей трудармейцев, а сам режим содержания несколько смягчился. Подойдет время,  возьмет отпуск  летом, поедет к Эдику в гости, негласно, он же русский, кому в голову взбредет заподозрить в нем немца. Повидается с  сыном и уедет. Может быть, к тому времени Эльза с Витюшей выпросит разрешение о переезде к сыну и переберется к нему. Эльза болеет  сильно, даже дояркой работать не может, бидоны с молоком  носить – сил нет. Все тот же недуг мучает, что в  лагере наработала. Переводы денежные с главпочтамта  от имени  Эдика отправлял, получала, не удивилась, знала из писем сына о Василии Смирнове, догадалась, поди, что от него самого. Эдику с семьей не сколотить  такую сумму, если только себя на голодном  пайке оставить…
Василию Смирнову не хочется  распространяться о прошлой жизни с  Галиной. Чуткая женщина видела тяжесть на душе у друга и терпеливо ждала, когда он  поделится с нею своими думами. И однажды  в воскресное летнее утро Галина спросила его, какие  сны снятся боевому капитану, что он во сне на двух языках отдавал команды?
Василий  встал с постели, умылся, причесал свои седые кудри, роняя печаль из своих мягких серых глаз,  сказал:
– Садись, Галина, рядышком, настала пора рассказать  тебе обо всем. Только прошу не перебивать, а узнаешь мою историю,  делай выводы, я приму их, как судьбу.
Полная  пепельница окурков набралась, пока   гвардии капитан  закончил свой рассказ. Галину бросало  то в жар, то в холод, она тихо сидела на стуле, лишь влажные  глаза ее  говорили о душевном страдании за   судьбу человека, которого  она полюбила.
– Вася, ты для меня все тот же Вася, каким был  до начала  рассказа твоей жизни. Если ты смог  хранить тайну все эти годы один, давай будем хранить ее также усердно вдвоем.
– Спасибо, мой друг. Иного я не ожидал. Но мне надо повидать своих. Сначала разыщу сына, который  живет в Канском районе.
– Что ж, бери отпуск и поезжай. Тебе он  был положен еще зимой.
– Хорошо, так и сделаю. Но знай, мне стало легче от того, что я поделился с тобой своим жизненным грузом. Неси его со мной вместе и храни свято.
В это лето  гвардии капитан   встретился с сыном, внуками и невесткой. Радость встречи омрачал по-прежнему подневольный  труд немцев в лагерях. Только  к концу  третьего послевоенного года началась постепенная демобилизация. Она  шла с натугой, словно это были те соки, которые  питали огромную страну, и  по его истечению все станет мертвым колом. В Кремле, наконец, стали понимать, что послевоенная трудармия  превращается в гангрену, и запах  гниющего тела  скоро ударит в носы западной  прессе. Лучше   отсечь отслужившее тело при той же совершенной секретности, какая висела в лагерной системе содержания миллионов  полноценных  людей.
Эти месяцы демобилизации стали  для   гвардии капитана в  отставке последним испытанием  стойкости духа. Теперь он мог пойти  и сказать:  я – Артур Краузе! Он мог бы предъявить   добытую за деньги справку о  демобилизации из трудармии, соединиться  с семьей  и  работать  бригадиром у Ивана Еремина в колхозе. Но тогда он должен отказаться от Василия Смирнова, и это означало бы не просто отказ, а  предательство Артуром Краузе Василия Смирнова. Он не мог выбросить на помойку ордена и медали, которыми отмечены его подвиги и пролитая кровь, он не мог отказаться от доказательства своим подвигом того, что власть глубоко ошиблась, не доверяя своим  гражданам. Такие, как он, среди немцев – подавляющее большинство. Он не может одновременно отрицать, что не нашлись бы изменники, особенно  в той среде, которые пострадали от репрессий и раскулачивания. В семье не без урода. Но разве не было среди русских, украинцев, белорусов изменников Родины? Пятая колонна вставала.   И немалая, которую сдерживал  огромный, разветвленный по всей стране силовой аппарат, неплохо  подготовленный физически и морально, который в иных, доверительных условиях власти к своему народу мог  оказаться на фронтах войны крупной силой, надежной и стойкой. Однако этой немалой силе пришлось  сдерживать   пятую колонну, порой мифически преувеличенную самой властью, ею  же и созданную. Но Артур Краузе в образе Василия Смирнова доказал  свою преданность Родине, на которой  вырос, где живет  он  и его семья. И это доказательство  было самым главным сдерживающим фактором, оставляющим до поры до  времени все так, как есть. Эта пора, Артур Краузе не сомневался, придет со смертью диктатора, который,  ходят слухи, стал часто болеть. У новых руководителей партии,  испытавших гнет культа непогрешимости вождя, хватит разума, чтобы  восстановить  элементарные конституционные права не только немцев, но и тех народов, которые испытали ужас беззаконного уничтожения в ссылке. Одновременно в защите нуждается огромный слой крестьянства,  который кормит и одевает весь остальной народ  Советской  империи. Это произойдет, смутное время кончится, оно не может быть слишком продолжительным, как средневековая  инквизиция, ибо жизненные силы народа настолько велики, что  разорвут броню диктатуры и пойдет процесс обновления.  Вот тогда явится Василий Смирнов и расскажет полную правду об Артуре  Краузе.
Она нужна не столько  ему, сколько  будущему поколению. Забвение прошлого опасно рецидивами всего дурного, что в нем находилось.
 
Десятая годовщина  победы в Великой Отечественной войне против гитлеровского фашизма  на заводе тяжелого машиностроения, как  в городе, так и по всей стране, отмечалась с размахом. Фронтовики  надели ордена. На площадь перед конторой со всех сторон и улиц стекались ветераны. Звучали песни военных лет, плескались на ветру красные стяги и вымпела в руках  молодых людей, и на флагштоках здания. Кто вышел в сохранившейся  военной форме, при погонах, кто в гражданской одежде. Колонна  формировалась внушительная, сверкая орденами и медалями. Гвардии капитан в отставке Артур Краузе был одет в тот китель, в котором приехал в город и собирался присоединиться к фронтовикам, но медлил, внимательно высматривая кого-то из присутствующих.  Галифе износил на работе,  купил новые, а также сапоги и фуражку. Он выглядел празднично: боевые  ордена сверкали у него  на груди, а из-под фуражки выбивались белые пряди волос, на лице улыбка.
Рядом с ним стоял  такого  же роста  белобрысый парень в спортивной куртке и широких брюках. Майский, легкий ветерок залетал в его вихрастую шевелюру, его  узкое с живыми глазами  лицо расплывалось в довольной  улыбке. Это был Виктор Краузе, который  не мог оторвать  взгляда от  отцовской груди,  украшенной боевыми наградами.
– Дождались и мы, сынок, дня, когда я свободно, как  все, пройду под своим именем на параде в День Победы. Жаль, что  до этого дня не дожила  наша маленькая Кристи.
– Да, папа. Тебе даже не пришлось ее хоронить.
– Ничего не поделаешь, давай будем радоваться переменам, жизни.
– О чем ведет разговор гвардии капитан? – послышался  спокойный голос подошедшего к Краузе невысокого штатского человека, но с выправкой военного. На лацкане его пиджака горел в лучах яркого майского солнца орден Красного Знамени. Человек протянул руку Артуру, и широко улыбаясь, спросил:– Никак сын твой, Виктор, собственной персоной?
– Он самый, Генрих, знакомься. Будет теперь работать на заводе.
¬– Прекрасно!– Генрих пожал  парню руку, добавил,– бывший капитан  инженерных войск Фрицлер. Вот с твоим отцом сошлись на этом заводе как ветераны. Во сколько выходим?
– С минуты на минуту, как только подадут автобусы. Они подбросят нас поближе к площади. Как здоровье?
_ Не привык жаловаться.
– Вы тоже воевали?– Виктор с интересом разглядывал коренастого,  с сединой в волосах и сеткой глубоких морщин на волевом лице бывшего  офицера Красной Армии.
– С первых дней и до конца октября сорок первого на Московском направлении. Этот орден нашел меня буквально несколько дней назад, за оборону одного города…
– Я тоже хочу стать строителем, хотя Эдик,  старший  брат, отговаривал,– сказал Виктор,– нынче в техникум буду поступать, город  мне больше  нравится,  чем  село.
– Очень хорошо. Моя дочь, кстати, тоже избрала эту профессию. Работает пока у меня на участке учетчицей. Отсюда новый корпус не видать. Если хочешь на стройку, приходи ко мне. Отец подскажет.
– С удовольствием. Проще будет поступить в техникум.
– Вот и договорились,– улыбаясь, сказал Артур. – Нам пора, Генрих, автобусы подают. Ты, сынок, оставайся здесь. После парада нас  сюда же  привезут. Тогда  вместе  пойдем праздновать.


Рецензии