Магия чисел
Августовский ясный день, тепло, окна дома распахнуты настежь, во дворе шумной гурьбой бегают дети.
– Люба, Любашенька! – выглянув в окно, молодая девушка окликнула одну из бегающих девочек. Та подбежала к окну, вся во внимании. – Заходи скорей. Умываемся и идём покупать тебе платье для гимназии.
– Ах, Саша! – взвизгнув, девочка бросилась к входу. – У меня ведь есть платье, – вбегая, на ходу заговорила Любаша, – которое ты подарила в запрошлое воскресенье, на день рождения. Я его еще нисколечко не испачкала, не сносила, – запыхавшись, подбежала к Саше.
– Мисюсь, Любаша! – откинув назад голову, стоя у стола и как бы «свысока» посматривая на девочку, она подняла указательный палец. – Вам скоро предстоит переступить порог храма знаний, где приводят ум в порядок, – она ткнула пальцем Любе в лоб. – А для этого нужно, что? – отняла палец. – Нужна строгость, чистота и порядок во всём, даже в одежде. Разве ты не видела, как ходят на учебу курсистки?
– Видела! – подражая серьезности Саши, ответила та.
– Так вот! Требуется сменить весь гардероб, вплоть до, извини, панталончиков.
– А чем не нравятся тебе мои панталончики, мисюська? – передразнила Сашу. Она, засмеявшись, отбежала в центр комнаты и, подхватив полы платья, задрала их кверху, обнажив панталончики.
– Фу, Мисюсь! Как вульгарно вы себя ведёте.
– А вот и нет! – бросилась к Саше в объятья…
– Собираемся, дружочек, – выпустив из объятий девочку, сказала Саша.
– Угу, – промычала та…
Саша – Александра Петровна Лосева, молодая двадцатичетырёхлетняя девица, двоюродная сестра девятилетней Любаши, преподавала в прогимназии, окончив педагогические женские курсы. Она, оставшись сиротой ещё подростком, проживала в их семье у своей тети Софьи Васильевны, фактически став за эти годы членом семьи…
Любаша стала совсем петербургской девочкой, хотя родилась и часть детства провела в деревне Сурки, что на Рязанщине, с которой связана родословная её деда Никиты Запольского, священника-миссионера. Благодаря заботам старшей сестры Саши, она могла музицировать и сносно говорила по-французски. Детство, как ей казалось, было длинное. Отец, Николай Никитович Запольский, закончив в Петербурге духовную академию, занялся вдруг педагогической деятельностью, был в заграничных командировках, где занимался изучением вопроса образования. Мать девочки Софья Васильевна, домохозяйка. Кроме племянницы Саши с ними проживала ещё бабушка, мать Софьи Васильевны. Саша стала «родной» сестрой маленькой Любаши. Перебравшись в Петербург в конце 1870-годов, Николай Никитович преподавал в военной гимназии и руководил педагогическими курсами при этой же гимназии. Софья Васильевна была поглощена полностью заботой о муже-кормильце, который постоянно болел, поэтому Любашей, её воспитанием занималась практически одна Саша. Хотя они были сёстрами и любили друг друга как сестры, всё же Саша для маленькой Любаши была больше, наверное, вместо мамы. Несмотря на то, что глава семейства окончил духовную академию, в семье не царил «церковный дух». Девочки не были религиозны, их к этому просто не принуждали…
Утро, когда Любаша с Сашей в первый раз пошли в гимназию, было солнечно и тепло. Как она нарядна и счастлива была, во всём новом, как и ожидать не могла. Они шли, взявшись за руки, у неё в руке букет свежих цветов, которые приготовили бабушки, а Саша несла её портфель, в котором новые учебники, тетрадки и карандаши.
Вот уже и гимназия. Чистый двор с клумбами цветов, сверкающие на солнце большие окна здания. Праздничная новизна гимназии, чистота и простор в коридорах и учебных классах вдруг наполнился звонким гамом и криком детворы. Чинность и торжественность во всем ученической линейки, затем развод по классам.
А потом… а, что потом? Через несколько дней всё это стало привычно, по-иному и не должно быть, и всё это потянулось чередою неделями, месяцами, годами…
____________
Любаша училась хорошо, давались ей все предметы легко, хотя и преподавалось всё как-то казённо, без особого рвения учителей заинтересовать детей своим предметом. Больше всего ей нравилась математика, может потому, что молодой учитель математики не был как все учителя «серой мышью» и объяснял свой предмет не по-казённому тупо, а с увлечением, с присказками и прибаутками, пытаясь заинтересовать учеников математикой, которую он, по всей видимости, любил и за что его в классе называли чудаком.
Внешне жизнь и учёба в гимназии шла однообразно и буднично. Из года в год хождение в классы, всё это «серое» учение, а дома по вечерам домашние уроки под присмотром сестры Саши. И вёлся счёт дням, когда же, наконец, наступят каникулы, сначала святошные, а за тем и отпускные – летние. Одно только само собой изменялось: Любаша из скромной девочки превращалась в хорошенькую девушку, и она уже… в выпускном классе.
В крещенские морозы для выпускниц женской гимназии был устроен бал – первый бал в её жизни. Солнце уже зашло, и надвинулась сизая мгла, когда через освещённый фонарями парадный вход стали подходить приглашённые на их бал ученики выпускного класса мужской гимназии. Огромный зал, где проходил бал, освещённый светом множества люстр, и играл оркестр, дышал всей душистой свежестью и молодостью юных душ. Все нарядные с радостным молодецким трепетом в душе стояли густой девичьей толпой, когда то и дело один за другим к ним подходили гимназисты, с приглашёнными девицами, взявшись за руки, выходили в круг и неслись уже в кружеве вальса. К ней тоже подошёл гимназист в новом синем мундире и белых перчатках и, наклонив голову, робко произнес: «Разрешите пригласить вас на вальс». Они, как все, выйдя на круг, закружились в общем потоке вальсирующих. От его мундира, на котором лежала её рука, чувствовался ещё холодок, принесённый с морозной улицы, он перебивал запах французских Сашиных духов, которыми та позволила Любаше попользоваться в честь первого её бала…
Слова приглашения к танцу, произнесённые гимназистом, пробудили в ней первые чувства к тому особенному, что после бала уже дома они пьянили её воспоминаниями, не давая ей долго уснуть.
Прошли крещенские морозы, наступили февральские метели, а затем уже и много томных и грязных весенних оттепелей, какие обычно бывают в это время года в Петербурге, и тогда становится особенно тягостно на душе. Среди всей этой серости особенной радостью для Любы были воспоминания о бале. Но вот, наконец-то, наступила тёплая погода, предвестница начала лета и... торжественный выпускной день.
Любовь Запольская вышла из гимназии с Золотой медалью…
___________
– К сожалению, выбор у нас небольшой, – говорила Александра в семейном кругу насчёт будущности Любы, только что вышедшей из гимназии, – или пойти, так сказать, по семейным стопам, как мы с Николаем Никитовичем, и стать педагогом, или, – она насмешливо скороговоркой, – в модистки-артистки, развлекать взбаловашную публику, – и тут же сама открестилась, глядя на Любу, – но последнее, я думаю, нам не подойдёт.
– Да, пожалуй, – ответила Люба, – в педагоги, так в педагоги, прекрасно!
– Ну, вот и славно, мой дружочек, – Александра подошла к Любе, сестры обнялись и, стоя в объятьях, производили на присутствующих трогательное волнение.
Осенью Люба становится слушательницей трёхлетних педагогических женских курсов. «Опять настали обычные дни учёбы, сколько раз они ещё будут начинаться, пока, наконец, в моей будничной жизни произойдёт какое-нибудь необычное событие, которое оставит в моей жизни неизгладимое впечатление», – думала как-то Люба, глядя в окно, где на холодном небе едва мерцали своим серебристым блеском звёзды. Однако дни проходили за днями, и, если бы не тяга к учёбе, к познанию чего-то, что ей было до этого неведомо, дни проходили бы ещё тягостнее. Учёба ещё больше занимает и вызывает в ней пытливые вопросы и замечания, окутанные глубоким, может, даже философским, смыслом – понимания простой обыденной жизни.
Было у неё за время учебы на курсах и душевное потрясение: ушёл из жизни отец Николай Никитович, о котором, уповая на его долгую болезнь, бабушка со вздохом тягостно проронила: «Отмучился сердешный». С уходом близкого и родного человека она ещё больше задумалась о смысле жизни, о своём месте в обществе. Человек как личность формируется в социальных бурях нашего бытия, в этих гигантских движениях масс, образующих множество различных социумов, в достижении и предрассудках отдельных слоёв общества, в радостях и горестях каждого человека. Даже если человек замкнут только на личной жизни, всё равно вокруг остаётся духовная атмосфера, вне которой нормальная человеческая жизнь невозможна. Это она уже твёрдо усвоила, несмотря на свою молодость. И хотя жизнь, связанная с учёбой, у неё пошла по-прежнему, но всё же педагогические курсы отличались от учёбы в гимназии. Во-первых, это уже было время её юности, а не детства, как в гимназии, а во-вторых, жизнь на курсах изменилась внешне, здесь тобой уже никто не понукает, никто практически не контролирует, весь успех учёбы зависит полностью от собственных стараний. Люба с успехом прошла и этот рубеж в своей жизни, закончив курсы с отличием.
_____________
Но мало, ох, как мало было этих знаний для неё, ей хотелось чего-то большего, более глубокого, серьёзного и ёмкого, что могло бы раскрыть все её природные дарования. Она никогда ещё не чувствовала себя такой угнетённой и одинокой в своих стремлениях учиться и познавать, и только Александра, верный её «маяк» в исканиях себя, спасает в эти дни уныний и одиночества, с особой силой овладевшие ею.
Девяностые годы девятнадцатого столетия в истории России были насыщены крупными общественно-политическими событиями. Молодёжь-интеллигенция искали себя, чтобы быть полезной своему Отечеству и делать всё для подъема, прежде всего его экономики. Как и вся передовая молодёжь, Люба Запольская была тоже одержима идеей служения своему народу. Все в семье, в этом женском царстве, понимали рвение её к большой науке, понимали и то, что какие бы ни были материальные затруднения после ухода главы семейства, надо помочь, чтобы она могла и дальше учиться. В Петербурге того времени Бестужевские женские курсы были единственным учебным заведением, где она могла получить высшее образование. И в эту же осень, с одобрения домашних и огромного собственного желания, она становится слушателем физико-математического факультета. Учеба там – это совершенно другая среда и другой уровень преподавания. Добросовестно относясь к учёбе, она с большим интересом уходит в неё с головой, посещая лекции многих профессоров, работающих на курсах, и не только математики, но и физики, химии, астрономии. Здесь и определились её научные интересы к отдельному предмету – математике.
Люба, теперь уже Любовь Николаевна, успешно окончила Бестужевские курсы, получив высшее образование. Но и после этого она чувствует необходимость углубить свои знания и даже начать по возможности самостоятельные научные исследования в области высшей алгебры. Ей необходимы средства для продолжения учёбы, и она устраивается преподавать в гимназию, чтобы как-то поправить свою материальную сторону, но не переставала всё это время вынашивать мысль учиться за границей.
______________
Софья Васильевна после ухода мужа с каждым годом всё чаще стала болеть, да ещё на её руках была бабушка-мама. Она беспокоилась за дальнейшую судьбу обеих незамужних девушек, более всего за Любу, не потому что та её дочь, а Александра – племянница – нет! Она в равной степени по-матерински относилась к ним обеим. Просто у Александры остались от родителей средства, которыми она начала распоряжаться по своему совершеннолетию. Этим не располагала её дочь и жила на зарабатываемые средства. Единственно, что утешало эту озабоченную больную женщину, так это то, что девушки были дружны и привязаны вниманием друг к другу роднее всякого родства…
2
Было ещё темновато, но уже где-то там, с востока, забрезжил рассвет и бледная луна стала теряться в голубизне неба. Люба уже не спала часа полтора, и воображение её в это время рисовало себе университетскую кафедру и себя в ней за массивным столом. Ей казалось странным, что её бывшие сокурсницы, эти девицы, в своих разговорах при встречах больше интересовались не образованием, а куда более земными вопросами бытия, как тому: есть ли настоящая любовь или только это психоз, связанный с влечением полов. Люба среди них была, может быть, красивее всех, и казалось, что само даже её имя располагало к большой страстной любви. Но если бы её спросили: «Что такое любовь?» – она не нашла бы, что ответить. В её мыслях и даже в выражении красивого лица была скука в обществе этих излишне разговорчивых девиц…
– Эти избалованные молодые дамы никогда отродясь ничего не делали полезного для общества, и самое удивительное то, что они даже не обеспокоены своим бездельем, – говорила она сестре, уповая на то, что ни одна из её подруг-выпускниц не работает.
– А если нечего делать? – отвечала ей та.
– Нечего делать? – Люба пожала плечами. – Надо организовать свою жизнь так, чтобы труд был необходим в жизни. Без труда не может быть счастливой жизни, – и, немного помолчав, подумав, продолжила:
– А, главное, они не испытывают стыд, пренебрегая трудом, который им, видите ли, не нравится. Видите ли, им труд противен, и потом, как они наивны в своих мечтах думать лишь только о хорошей партии – о замужестве…
________________
– Люба, отчего ты не спишь по ночам? – спрашивала дочь за утренним столом обеспокоенная Софья Васильевна, сама не спавшая от мучившей её мигрени.
– Да так, не спится. Лежу, всё думаю.
– О чем же ты думаешь, милочка! – дочь пожала плечами.
– О жизни, мама!
– О жизни?! – в словах матери чуть уловим был некий упрёк. – О жизни, душа моя, думают твои сверстницы, чтобы где-то пристроиться в этой жизни, сыскать, наконец, хорошую себе партию. А ты со своими думами озабочена, – она на секунду прервалась, – только своей… математикой. Тебе бы замуж, дорогая, и мне бы тогда было спокойнее, – немного помолчав, сказала мать.
– Замуж?! Воображаю себя эдакой гусыней с целым выводком, – она захохотала, закрыв лицо руками, затем, придав ему серьёзное выражение, продолжила. – Любовь и замужество – не главное в моей жизни. Чтобы рожать детей, кому ума недоставало? – вздохнув, после недолгого молчания ответила она на упрёк мамы. – Я увлекаюсь не мужчинами, а математикой. Мыслю «математически», и это уже со мной до конца дней моих, ибо я чувствую в себе, что не насытюсь ею никогда. И мне хочется заниматься ею, выпуская из головы все эти… дифференциалы и интегралы. Когда я начинаю думать, этим всем функциям в моей голове становится тесно, чувствую, как в мозгу моём бьется пульс, а вы говорите замуж, мама! Я конечно, вовсе не думаю, – продолжала она, – да и не стремлюсь, пожалуй, чтобы из меня вышло что-то эдакое… особое и чтобы создала что-то эдакое … великое, мне просто хочется жить и заниматься исследованиями в области математики, по крайней мере, сейчас, дорогие мои!
– Боже мой, что ждёт тебя, дитя моё, – мать жалостливо посмотрела на дочь, прервав её, а может, наоборот, почувствовала себя виноватой за то, что не может помочь дочери в осуществлении её мечты продолжить учёбу. – Что ж, раз ты так решила, от души тебя поздравляем, – не без иронии произнесла мать.
Её решение по возможности продолжить учёбу, да ещё за границей, где было чему и, главное, у кого поучиться, было непреклонно, и ей надо было, чтобы близкие поняли это, выслушав её, и сказали ей, что она поступает верно.
– Я царь, я раб, я червь, я Бог! – усмехнувшись, прервала молчание Люба, высказавшись воззванием Державина.
– Державин в твоём положении как нельзя кстати, – опрометчиво высказалась Александра. Она слушала Любу и странным образом, может, даже чутьём угадывала её мысли и намерения. Она была худа и не очень красива, в отличие от Любы. У неё лишь были красивые тёмные глаза и умное всегда доброе выражение лица. Лет пять-шесть тому назад за ней ухаживал один служащий городской управы, но был, как ей казалось, легкомыслен, ветрен, и она, чувствуя ответственность, даже некий долг перед близкими, родными, некогда приютившими её, отказала ему на его предложение, боясь, что, он спустит все её и без того небогатое приданое, доставшееся от покойной матушки. А теперь ей уже далеко за тридцать и все желания и помыслы были обращены на заботу о родных, не помышляя более о замужестве.
Люба же была хороша собой, она не любила наряжаться, хотя одевалась недурно, а главное, опрятно. Поэтому, экономя средства для будущей учёбы, не ездила уже по магазинам, не бывала в театрах и концертах, да и не любила молодёжных увеселительных компаний, поскольку за время учёбы на курсах всё приелось. Теперь ей не хотелось превращать все эти посещения просто в какую-то обязанность. Не хотелось, потому что всё это раздражало и утомляло, делало будничную жизнь для неё неприятной. Они сами дома с сестрой на фортепиано музицировали в четыре руки и пели романсы. Она могла бы иметь успех у мужчин, но настоящим образом «влюблена» была лишь только в математику.
Во время семейных бесед, как правило, за обеденным столом, Александра больше всех поддерживала Любу в её стремлениях служить науке и сама советовала, сетуя на свою несложившуюся личную жизнь, ещё серьёзнее заняться образованием.
Она, посматривая на Любу, думала: «Если бы кто знал, что это за девушка? Красавица с чудесным выражением доброты на лице, мило улыбается, музицирует и много читает. Когда она говорит, то чувствуется в ней редкое, необыкновенное существо, проникнутое умом к высокому стремлению».
___________
За прошедший год после окончания учёбы, работая в гимназии, ей так и не удалось собрать своих достаточно средств для поездки за границу, поскольку болели мать и бабушка, и ей вместе с Александрой тоже приходилось много тратиться. Но мечта об учёбе за границей её не покидала никогда, и она подала прошение в министерство образования, для того чтобы ей разрешили выехать за границу в Германию и продолжать учебу в Геттингенском университете. К её удивлению, она быстро получила такое разрешение, вероятно, здесь без её опекунов-профессоров Бестужевских курсов не обошлось. Она этим разрешением на выезд поставила своих родных перед фактом, который, как всегда, разрешила Александра, этот её «земной» покровитель.
– Вы все знаете, – обратилась однажды она к домочадцам в конце обеда за столом, – что у меня есть некие сбережения. Я поддерживаю Любашу в её намерении ехать учиться за границу и охотно поделюсь с ней своими средствами на содержание во время учёбы, а там, – она махнула рукой, – как Бог даст!
– Правильно, Сашенька, это решение, достойное уважения, – высказалась первая бабушка, хотя всегда в семейных разговорах больше предпочитала отмалчиваться, считая, по-видимому, что её мнение не так уж важно.
– Теперь тебе, дорогая, представляется прекрасный случай расстаться с нами к великому нашему неудовольствию, – сказала следом Софья Васильевна и, встав демонстративно из-за стола, уходя к себе в комнату, обернулась и бросила. – Хотя мы вполне тебя понимаем.
_____________
Получив разрешение выехать на учебу в Германию, Люба стала готовиться к отъезду, собрав вещи, какие-то рукописи и издания. Навела у сведущих людей справки, как лучше доехать и где лучше остановиться, и мысленно уже жила там – в Германии. Сделав прощальные визиты к друзьям-коллегам и простившись с родными, в сопровождении сестры прибыла на вокзал. Было тихое, пасмурное, с лёгким голубым туманом утро. На вокзале многолюдно, везде носились в белых передниках носильщики, зал вокзала гудел, как пчелиный рой, от толпы народа. Паровоз стоял под парами, шипел, иногда выпуская клубы пара, и пахло каменным углём. Но вот по их прибытии, через минут двадцать дали предупредительные гудки. Сестры стали прощаться, и поезд… тронулся. В стёклах вагона замелькали разнообразные теснившиеся крыши построек, затем пошли какие-то перелески и поля. В октябре 1895 года Любовь Запольская впервые пересекла границу России. Экономя свои скромные средства, она ехала дальше в вагоне третьего класса и была приятно удивлена чистотой и аккуратностью в вагонах: «Не то, что в наших российских вагонах». За этим строго следил обслуживающий персонал поезда своими надменными германскими глазами. Путешествие для неё было необременительно, а может, даже весьма плодотворно, ведь в глубине души она таила в себе мечту о том, что когда- нибудь её путешествие будет рассматриваться как событие, как поступок ради большой науки.
3
Когда выехали из России, всё привычное, российское осталось позади: эти петербургские частые дожди и сырой воздух с белыми ночами. Здесь было всё другое – другой вокзал, народ без суеты и диких толп, даже казалось, что грязь на мостовых и то другая, какая-то «чистая». В этой среде она почувствовала себя совершенно другим человеком. Уладив все дела с проживанием и устройством в университет, оставшееся время до учёбы бродила по узким сказочным улочкам, вымощенным камнем мостовых старого города южной Саксонии. Она с удовольствием прислушивалась к разговорам немцев и находила себя в том, что сама весьма недурно говорит по-немецки. Прибыв сюда, она чувствовала в себе способности для исполнения своей мечты учиться и твёрдо верила в себя, в свой ум, в своё беспокойное сердце, в свое миропонимание и сама восхищалась собой: «Невероятно… но все сбылось!».
В этом другом мире ей совершенно не на кого было положиться, и она старательно размышляла о том, как бы поэкономнее жить и уж никоим образом не давать себе отпуска во время учебы.
___________
В конце XIX века Геттингенский университет в Германии был одним из ведущих мировых центров математической мысли. В нём работали такие выдающиеся математики того времени, как Гаусс, Риман, Клейн. Накануне приезда Любови Запольской на учёбу кафедру математики в университете принял молодой профессор из Кёнигсберга Давид Гильберт.
Когда слушатели первый раз переступали порог кафедры университета, Гильберт говорил своим ученикам на вступительной лекции: «Когда-то великий мастер-музыкант Иоганн Себастьян Бах, обращаясь к студентам Лейпцигского университета, где он возглавлял музыкальное общество, говорил: «От музыки должна исходить облагораживающая человека сила. Она с неистовой силой открывает перед вами беспредельный мир мысли. Она завораживает глубиной философской мысли, величайшей правдивостью выражения человеческих чувств». Я же хочу, в свою очередь, увлечь вас в мир математики, хочу, чтобы вы начали сознательно интересоваться наукой всех наук, коей она является. Далеко не все из вас смогут сделать какое-либо открытие в математике, хотя поле деятельности здесь бесконечно, но зато математика заставит вас, ваш ум и мысли работать в определённом направлении».
В этих словах было выражено главное кредо школы профессора Давида Гильберта для слушателей, выбравших и увлекавшихся математикой.
Он пробуждал в студентах не только новые мысли, но и сильные эмоции, которые вдохновляли его учеников на выдвижение ими фантастических гипотез. И если кто-то из его учеников проявлял какое-то мышление, отличное в своих суждениях от общепринятых, то он не подавлял индивидуальность такого своего подопечного, а, напротив, давал ему возможность высказаться и раскрыть его в полной мере, наиболее ярко и глубоко. Он считал свободу научного творчества непременным условием деятельности ученого, тем более начинающего. Одним из таких его учеников была Любовь Запольская из России. Математическая школа Гильберта сформировала её взгляды своеобразно. Слушатели любили его философию, может быть, немного вялую, но зато ясную, и любили его самого. Это был умный, добрый и искренний человек, без всякого высокопарства, никогда не возвышался над студентами и считал их своими не учениками, а коллегами. И их отношения походили более на дружбу, хотя в учёбе, в требовательности к предмету не допускал никакого панибратства. Он часто с ними совершал прогулки по парку, где велись жаркие дискуссии, работал с каждым студентом, выявляя его способности и возможности мыслить аналитически, и потом уже предлагал, какой именно областью математики ему заняться.
– Вам, молодой человек, – говорил он одному из студентов, – лучше заняться теорией интегральных уравнений. А вот вы, – обращался уже к другому, – можете попробовать свои изыскания в основах геометрии. Ну а вам, прелестное создание, – обращаясь к Любови Запольской, – рекомендую сосредоточиться на теории алгебраических чисел, – он улыбнулся на её пристальное внимание и уже в дружеском тоне продолжил. – Я когда-то сам страстно был увлечён этой темой, но, увы, так и не довёл дело до логического конца. Так что я с удовольствием подискутировал бы с вами на эту тему, в качестве вашего оппонента, разумеется.
Он слышал, по прибытии в университет, о талантливой барышне из России Софье Ковалевской, учившейся в этих стенах четверть века назад. И ему импонировало то, что у него среди студентов тоже есть девушка из России, да к тому же одарённая и красивая. И мысленно он проводил уже между ними некие параллели. Ей же Гильберт напоминал чем-то её учителя математики в гимназии, того «чудака», не внешне, конечно, а манерой увлечённо объяснять предмет и умением завлечь им всех. Люба подхватывала всё на лету, что давали ей мэтры, от математической науки, и затем развивала мысли творчески, проявляя природное богатство своей души. Она наделена была большой энергией. По своим моральным качествам сдержанная, может, даже немного замкнутая, вызывала у своих коллег-студентов чувство почтительности. Простая в общении, она не любила в то же время распространённой среди студентов дикой простоты в виде шуток и острот. «Математика не любит эмоциональной остроты, из которой не могут происходить оригинальные идеи», – говорила сокурсникам на их притязания. И при всем этом легко находила общий язык с любым собеседником.
«Только человеку с обострённым чувством гармонии и некого строгого порядка поведения подвластны переходы от интуитивных подсознательных ощущений к строгому порядку каких-то выводов», – это уже было кредо Любови Запольской…
__________
Прошли годы напряжённой учёбы. Сдав все экзамены, Люба готовилась к защите диссертации. Она была молодой красивой женщиной. Ей бы писать стихи и «увлекаться», а она пишет научные математические труды, и эти труды, как и её гармоническая природная красота, возникавшая в её воображении, находились в изумительной гармонии в мире математических чисел и функций. Для неё научное творчество стало формой самовыражения личности. Однако математическая наука – это не художественное творчество, где можно произвольно высказывать свои мысли и чувства. Математическая наука подчинена своим объективным законам, здесь неуместно свободное её трактование и с этим приходится считаться. Математические труды требуют, прежде всего, самоорганизованности и такой огромной затраты энергии, такого напряжения, что приходится отдавать себя полностью без остатка, и уже не хватает сил на что-то ещё земное. Научная работа по математике, посвящённая узкой теме, как то: «Алгебраические рациональные образующихся при решении уравнений третьей степени», которую выбрала она, никак не походит на увлекательную, пёструю и занятную по содержанию художественную книгу. И при этом, несмотря на занятость и погружение с головой в свою математику, она жадно любит жизнь, радуется её проявлениям, возвращает в своём воображении каждый год животворную весну, мечтая ещё любить, и с оптимизмом смотрит на своё будущее, чтобы безраздельно отдать этому будущему свои силы и свою жизнь. Творческая жизнь её пронизана любовью к математике. Это её отношение к чему-то неживому, этим числам и математическим знакам, во многом сформировало, конечно, характер и склад её ума.
___________
Её научным руководителем был Гильберт, и в беседах, особенно когда прогуливались по парку, он иногда пытался излишне уделять ей знаки внимания, это её приятно волновало, и в то же время она чувствовала некую неловкость. В этих их парковых прогулках вдвоём, в этой дружбе было что-то для неё неудобное, тягостное. Что касается профессора, то учитывая то, что девиц-аспиранток на кафедре было 1-2, то его воображение никого больше не рисовало так охотно, как эту молодую, красивую и изумительно талантливую девушку из России. А что касается её, то она не имела никаких определённых намерений и ни о чём таком не помышляла, думая только о научной работе. Но почему-то всякий раз, когда они оставались вдвоём, дискутируя на какую-либо тему, даже пусть в области математики, ей становилось неловко, как-то стеснённо, и он чувствовал её смущение.
– Надо, чтобы даровитая, здоровая молодёжь занималась не только научными, но и личными делами, – иногда подшучивал он над её смущением. И каждый раз при расставании с ней выражал сожаление, что не располагает больше временем и пора ехать домой. А ей было неловко и немного, может, грустно, так как ей казалось, что они «обманывают» его жену, и в то же время ей было… приятно.
Когда он смотрел на высокую стройную блондинку, всегда нарядную, пахнущую особенными духами, то уже воображал себе её в своих объятьях, а она, как бы чувствуя это через его пронзительный взгляд, думала: «Он всё же, наверное, не любит свою жену». При расставании он всегда так трогательно целовал ей руки, что она еле сдерживалась, чтобы не броситься ему на шею. И уходя, клятвенно брал с неё слово, что непременно разговор о её диссертации продолжат вот так в парке на следующей неделе и хотел бы наконец взглянуть на её работу у неё дома, естественно! Для консультаций у научного руководителя достаточно было бы встречаться раз в две недели, а они встречались два раза в неделю. И каждый раз на кафедре, когда они встречались глазами, говорил с улыбкой:
– Хотите пройтись по парку? – намекнув на свидание.
– Да! – робко отвечала она и убегала вперед, зная, что он непременно объявится. Они оба были уже уверены, что необходимости в очередной консультации нет и что разговор их будет на эту тему самый ничтожный и боялись, что проявляя какие-то симпатии друг другу, не сумеют ничего особенного опять на этот счёт сказать, но она чувствовала, что в эту встречу, в этот вечер должно случиться то, о чём не смела она даже думать.
– Какая хорошая погода! – появился, наконец, он.
– Для меня решительно всё равно, – смело заявила она многозначительно, под впечатлением ещё не выветрившихся занимавших её мыслей насчёт сегодняшнего вечера.
– Почему же это для вас, фролен, всё равно? – сфамильярничал он.
– Потому что это для вас неинтересно, – закокетничала она, имея в виду их отношения.
– Что неинтересно? – как будто не поняв, о чём она. – Вы, пожалуйста, не церемоньтесь. Или думаете, что если я профессор, а вы мой аспирант, то уже обязаны «скучать» со мной.
Они немного помолчали.
– Воображаю, – продолжил он, – если бы вы вдруг в меня влюбились. Это было бы интересно, однако!
И тут же, не дав ей опомниться, продолжил:
– Пойдёмте к вам. Я, наконец, хочу взглянуть на вашу диссертацию.
Её бледное лицо побагровело, но глаза были полны счастья. Её томило очаровательное чувство, что он сейчас будет обнимать, целовать её, и ей хотелось верить в это сумасшествие, и было бы жаль, если бы этого в этот вечер не произошло…
Произошло – она сдалась на милость судьбе. После всего случившегося, глядя на неё, он вспомнил про ещё одну несчастную горькую жизнь, свою жену, которая ждёт его дома. Ему стало жутко и страшно своего блаженного состояния после всего случившегося между ними.
Уходя, он молча обнял её, стал жадно целовать и говорить, что давно не переживал таких восторгов. А она в глубине души чувствовала какую-то неловкость, так как в его любви было что-то неудобное. Этим неудобным было то, что он был всё же женат, и она чувствовала, как из-за этого ему тоже нелегко. Он сказал, наконец, что надо что-то делать, так долго это продолжаться не может. Она, сама не зная зачем, решительно ответила ему:
– Хорошо, я после защиты диссертации сразу же уеду в Россию. И пусть только этот вечер останется в нашей памяти как самая большая серьёзная любовь, – и потребовала, чтобы между ними не было ничего больше…
Наконец настал тот момент, когда под сводами храма науки, каким являлся Геттингенский университет, в присутствии уважаемой компетентной комиссии прозвучали слова:
– Я, Любовь Запольская, диссертант на соискание ученой степени доктора философии, моим оппонентам, уважаемой комиссии клятвенно заверяю, что предоставленная мною диссертация «О теории относительных кубических числовых полей» выполнена мной самостоятельно, без недозволенной помощи. Пользуюсь случаем, чтобы выразить глубочайшую благодарность профессорам Клейну, Фогту и моему уважаемому учителю профессору Гильберту за помощь, которую оказывали при учёбе…
По решению ученого совета – «… именем германского кайзера Вильгельма II… Любови Запольской присваивается ученая степень доктора философии и свободных искусств…»
После успешной защиты диссертации Любовь Николаевна Запольская в начале лета 1902 года вернулась в Россию.
4
Прибыв из Германии в 1902 году на родину, Любовь Николаевна, «обречённая» судьбой на одиночество, не думала как-то поскорее устроить свою личную семейную жизнь, а находясь с родными в Рязани, больше была озабочена, как бы поскорее найти занятие по душе – заняться преподаванием математики. Она устроилась преподавать в женскую гимназию. Дома у них было всё по-прежнему, единственно, что огорчало это женское царство, что с ними не было уже бабушки.
В следующем 1903 году были восстановлены в Москве женские высшие курсы и искали туда преподавателей. В московских математических кругах вспомнили о Любови Запольской, обладательнице ученой степени Геттенгенского университета, европейского центра математической мысли. И руководитель курсов Владимир Иванович Герье сам лично пригласил её в Москву, послав приглашение преподавать на курсах высшую математику.
– Поезжай! – добродушно сказала Александра, когда та оповестила родных о её приглашении. – Всё же Москва – не Германия, здесь рядом, под боком, стало быть, и видеться теперь будем чаще, по возможности, разумеется.
– И правда, Любаша! Саша права, – напутствовала Софья Васильевна и лукаво взглянула на дочь, – я же вижу, как у тебя загорелись сразу глаза с этой поездкой. То всё угрюмая ходила, а тут на тебе, как будто подменили.
– Вы опять заставляете меня бросать вас одних, – сдержанно, с озабоченностью ответила Люба. – Это, простите, возможно, лишь при плохом воспитании.
– Хорошее воспитание, дорогая, не в том, что ты не хочешь нас опять оставить одних, а в том, что тебе это предложил кто-то другой, – возразила Александра. – Мы же видим, как тебе здесь неинтересно, – она посмотрела на сестру, – я о работе говорю. У тебя, извини, на лице написано недовольство собой, какое-то неверие в полезность своего дела, или, по крайней мере, нет какой-то удовлетворённости в своём труде, нет возможности раскрыть свои знания в полной мере, вот что я имею в виду. Извини, конечно, ты вольна поступать, как знаешь, а то ещё подумаешь, что мы тебя гоним, – она усмехнулась.
– Саша! Она и так уже всё решила. Давай лучше собирать её в дорогу, – смирилась опять с отъездом дочери Софья Васильевна.
Проводы прошли без особых хлопот. Уложив вещи в два небольших чемодана, одним ранним утром поезд, в который она села, уже мчал её до Москвы. Работать в Москве да ещё на совершенно другом уровне было для неё глотком свежего воздуха, дающего прилив новых сил.
«Появится, наконец, возможность помимо преподавания заняться опять научной работой», – думала она.
Что касается работы на женских курсах, то она всю эту «жизнь» знала уже, так сказать, изнутри, поскольку сама была когда-то воспитанницей подобного заведения. И это ей облегчило задачу освоиться. Она быстро для слушательниц стала «своей», завоевав у них признательность и уважение…
__________
Тёплый весенний майский день. Утренний ветерок через открытые окна класса без шороха бегал по шторам. Когда Любовь Николаевна подходила к классу, все слушательницы сидели уже по местам, и было тихо! Эта красивая, молодая, неизменно строгая женщина в золочёном пенсне на переносице, всегда, когда входила в класс, на их приветствие вставаньем произносила:
– Здравствуйте, мамзели! Прошу садиться, – поправив пенсне, подошла к открытому окну, постояла, о чём-то подумав, обратилась к присутствующим. – Ну-с, милые дамы, скоро вашим мученьям придёт конец, и вы забудете свою старую деву, – это она про себя, – которая терзала вас, требуя уважительного отношения к своему предмету.
По классу прошёл лёгкий шумок с улыбками на лицах.
– Нет, что вы, Любовь Николаевна! – послышались девичьи возгласы с мест. – Мы вас будем помнить, – не смолкали голоса.
– Да-а! – протяжно вздохнула она. – Расставаться всегда грустновато с теми, кого лелеял все эти годы, пытаясь увидеть в них плоды своего труда, – она улыбнулась и продолжила. – Выпуститесь через несколько дней, выскочите непременно замуж и погрузитесь целиком в эту тину семейной жизни со всеми житейскими и бытовыми неурядицами. И тогда прощай грамотность, всё, чему учили, ни к чему оно. Грамотность для вас заключаться будет лишь в том, чтобы читать французские надписи на коробках модных парижских шляпок.
Класс загудел.
– Да-да! Не удивляйтесь! Уж поверьте мне, говорю вам это на примере своих сокурсниц по Бестужевке, с великим сожалением говорю, между прочим. Потому как и среди вас есть тоже весьма одарённые девицы.
– Лучше быть счастливым в семейной жизни, нежели успешным в профессии и несчастным, – кто-то напомнил ей об упоминании ею о себе как о «старой» деве.
– Вот видите, моё высказывание вас тоже задело за живое. Значит, я хоть отчасти, но права, – парировала Любовь Николаевна на дерзкое высказывание своих подопечных. – Лучше, дорогие мои, когда и то и другое сочетаются в равной степени. Ну что ж, займемся делом…
___________
Любовь Николаевна была занята целыми днями. Работа, затем университет и книги, она работала над диссертацией, и всегда возвращалась к концу дня, и только по усталому её взгляду можно было догадываться, как это всё утомляет её.
«Работа преподавателем, научная работа в университете – всё это хорошо, но зачем такие крайности, – иногда сама задавала себе этот вопрос, – так за суетой не увидишь, как жизнь пройдёт. Замуж надо. Но я могу полюбить только увлечённого человека наукой так же, как и я. Ради такой любви я согласна стать той, одной из своих воспитанниц. Самая высокая задача для каждого образованного человека – это служить людям, и я пытаюсь служить, потому как имею на этот счёт твёрдое убеждение – быть полезной людям…».
___________
К началу 1905 года диссертация была закончена, и уже в начале марта была назначена защита диссертантки Любови Николаевны Запольской на звание ученой степени магистра (доктора) математических наук.
Актовый зал Московского университета был полон. Официальными оппонентами Любови Николаевны от физико-математического факультета университета выступили профессор Л. Лахтин и профессор Д. Егоров. Кроме того были приглашены и присутствовали другие профессора и приват-доценты. Много было представителей прессы – шутка ли, впервые в этом университете публично русская женщина защищала диссертацию на получение ученой степени магистра (доктора) математики.
Когда встал председательствующий заседателей в комиссии, зал затих. Им была оглашена повестка дня и представлена диссертантка Любовь Николаевна Запольская на соискание ученой степени магистра (доктора) математических наук. Также были названы оппоненты диссертанта.
– Вам слово, госпожа Запольская.
– Благодарю вас, господин председательствующий. Уважаемые, господа!
Я, Любовь Николаевна Запольская, преподаватель математики, представляю научному совету университета в лице моих оппонентов профессоров Лахтина и Егорова свою работу на соисканье ученой степени магистра математики на тему «Теория полей алгебраических чисел». Пользуясь случаем, хочу выразить свою глубочайшую благодарность профессорскому составу университета, своим оппонентам за их внимание ко мне, как к диссертанту, давшим возможность высказаться перед уважаемым научным советом. А также выражаю благодарность всем присутствующим сегодня, – она обратилась к залу, – кто изъявил желание и проявил интерес к моим трудам…
Защиту признали и Любовь Николаевна Запольская была удостоена степени магистра (доктора) чистой математики.
_______________
В Рязани практически на попечительстве одной её двоюродной сестры Александры Петровны Лосевой жила с ней совсем уже больная мать. И однажды весной 1906 года Любовь Николаевна, приехав навестить их, прониклась жалостью и заботой к двум уже пожилым женщинам, и уже не смогла вот так оставить их одних, можно сказать, на произвол судьбы.
Как человек деятельный, она поинтересовалась вопросами образования, особенно женского. В Рязани земляки, зная о ней, наслышанные об успехах, предложили место преподавателя математики в Рязанской Мариинской женской гимназии. Так она перебралась в Рязань.
5
Поселившись в Рязани, она была в кругу семьи, виделись каждый день, по вечерам с сестрой музицировали и пели романсы, и одно это уже для них было хорошо. Она часто выезжала в Москву читать лекции на высших женских курсах. У неё появился там новый друг, некий Николай Александрович Извольский, который тоже с 1907 года на курсах читал лекции по геометрии. Он был автором учебников по арифметике для гимназистов, и она живо интересовалась его работами.
На курсах Извольский был, пожалуй, единственным её коллегой, хотя она была со всеми в дружеских отношениях, с кем она могла подискутировать-поспорить не только на темы, касающиеся их работы, но и вообще пространно, о житие-бытие. И, как казалось остальным, они проявляли друг к другу симпатии. Может быть, они и правы, во всяком случае её привлекательность, помноженная на талант, не могла оставить его равнодушным к ней, а ей он, по всей видимости, своей увлечённостью, порывом служить науке и отечеству напоминал того… из далёкой Германии.
_________
Любовь Николаевна, припозднившись, сидела одна в преподавательской и что-то, по-видимому, набрасывала для завтрашних занятий, когда вошёл Извольский. Он взглянул на часы.
– Любезная Любовь Николаевна, будет вам!
– Что? Ах да, я уже заканчиваю, а то дома опять весь вечер буду занята своими делами.
– Вечера иногда надо посвящать и себе, проводя их с увлечением и большим желанием, – как бы с намёком высказал он.
Внешним образом он никак не выражал к ней свои симпатии, но она чувствовала своим женским чутьем его неравнодушие к ней и кокетливо ответила:
– Ну-ну, хотите поухаживать… за мной? – а сама про себя подумала:
«Если опять дам вольность своим чувствам, повторится та же история, что… в Германии. Поскольку у него тоже семья, репутация и прочее. Или это мне уже написано на роду быть… куртизанкой».
Он, чтобы избежать неловко затянувшегося молчания, спросил:
– Как вы, Любовь Николаевна, в этих своих числах находите каждый раз что-то новое. Завораживает вас эта «магия чисел».
– Очень просто! – смело заявила она. – Не надо бояться всего нового, как раз той самой новизны и свободы мысли, которая отличает настоящую науку от бесплодного повторения прописных истин. На мой взгляд, мы, занимающиеся преподаванием и наукой, стараемся отыскать обстоятельства, мешающие чего-то добиться, и упускаем из виду те обстоятельства, благодаря которым новое появляется на свет.
– Я вас понял, Любовь Николаевна, чтобы создать что-то новое, необходима не только смелость, а, если хотите, и дерзость мысли.
– Чтобы создать что-то новое, нужна способность отвлечься от всего земного и от привычных принимаемых всеми идей и мыслей в науке. Конечно же, требуется и романтический порыв первооткрывателя, – она вздохнула, – и ничего романтического уже не остаётся для личной жизни, к сожалению!
– Да, но для того, чтобы, как вы выразились, не бояться всего нового, нужен особенный характер человека. Здесь явно мало одной усидчивости, феноменальной памяти, добросовестного отношения к своему делу, и, если хотите, здесь не обойтись без «холодного» рассудка, – добавил он, подумав, видимо, о себе, – первооткрывателю чего-либо требуется страстная любовь к истине, вдохновенный труд. Именно вдохновенный, захватывающий целиком тебя – не только твой мозг, но и всю нервную систему. Именно так создаются великие творения научной мысли. Ах, Любовь Николаевна, как я вас понимаю. Не каждый человек раскрывается для творчества, не понимает или не хочет проявить свою личность себе на счастье, другим во благо. Здесь есть над чем задуматься, чтобы лучше понять сущность высших влияний на развитие таланта.
– Вот ещё! Не люблю я этого слова «талант», – прервала его она, – нужно просто в себе укреплять волю, решимость в достижении желанной цели, а это возможно только при железном характере, вы правы! Тепличная обстановка, вот как у большинства наших слушательниц, действует разрушительно для духовной эволюции личности.
Каждый раз по приезде в Москву, у неё не было никаких осложнений с подрабатыванием преподаванием, поскольку с Извольским, который заведовал на курсах математикой, их связывали уже крепкие дружеские отношения, и, может, даже… не только. Он был женат, но жизнь вёл скитальческую, поэтому имел и случайные встречи, и любовные связи, и как к случайной, отнёсся поначалу и к связи с ней. Но с каждым разом, встречаясь, всё больше стал убеждаться, что она ему становится всё милее и дороже всех на свете. В разлуке безумно жаждал встречи с ней и уже страстно любил в минуты близости, которые выпадали нечасто, и она называла его уже Николя.
__________
Работая в Рязани, Любовь Николаевна живо интересовалась и следила за новинками в науке. Весной 1910 года ей представилась возможность выехать в Геттингенский университет для прослушивания лекций. Она выехала в Германию. Цель её поездки состояла в том, чтобы посетить несколько лекций, которые во время учёбы устраивали мэтры от математической науки, принимая своих коллег. В первый же день по прибытии она, конечно, сразу же посетила парк, прошлась по нему, хотела вызвать в себе грусть, жалость воспоминаний и не смогла…
Строгий тёмный сарафан с высоко поднятыми плечиками в складку, облегающий её, необыкновенно шел к её тонкому стану. Глядя на неё со стороны, можно было увидеть в ней что-то таинственное, что обращало на себя внимание.
«Ах, как давно я не была здесь, – шагая по университету, думала она, – не была со второго года, а кажется, что была здесь только вчера – так всё здесь по-прежнему». Одно было для неё странно, одно указывало, что всё-таки что-то изменилось с тех пор. Она не испытывала того трепета души, что во времена пребывания здесь за учёбой. Она, конечно, думала, как произойдёт её встреча с Гильбертом.
«Он, наверное, не изменился, и тем страшнее будет увидеть его, вдруг то, что когда-то было между ними, вспыхнет с новой силой, – но тут же подумала о Николя и вздрогнула. – С кем я теперь в дружбе или приятельстве и с кем… в сердце своём. Всё началось когда-то здесь, наша любовь. Думала, что ей конца не будет, а всё протекло и завершилось».
Всё было теперь для неё немо и просто, спокойно и печально. Она встретилась с Гильбертом после его лекции, на которой присутствовала.
Он был чертовски рад встрече с ней и любезен, как никогда. Она видела, как, глядя на неё, у него блестели глаза в предчувствии того, что вот-вот будет то, что когда-то было в их отношениях. Но она была сдержана и без излишних эмоций выслушивала его и с такой же любезностью отвечала ему. Была дружеская встреча, осыпанная взаимными любезностями, конечно, был заметен лёгкий трепет когда-то влюблённых сердец и обоюдное восхищение успехами на научной ниве, и не было больше… ничего.
Уехала она без особого сожаления, потому как в поездке у неё была совершенно другая цель, которая, к счастью, исполнилась в полной мере.
6
В августе 1910 года Любовь Николаевна увольняется из Маринской женской гимназии, где зарекомендовала себя с наилучшей стороны, и выезжает на постоянное жительство в Москву преподавать на женских курсах уже на постоянной основе…
– Здравствуйте, Николай Александрович! – официально обращаясь к Извольскому, вошла на кафедру. – Вы позволите пройти? – и на ходу. – Примите заблудшую дочь в родные пенаты, господин профессор?
Он встал и, ничего не говоря, подойдя к ней, пристально, неравнодушно всматривался ей в глаза. Затем прильнул лицом к её рукам.
– Дорогая моя! – на её фамильярное обращение начал он. – Я не только приму, а и готов уступить по достоинству вам своё место, – пошутил он улыбаясь, – а сам буду вот тут, – он забегал радостными глазами по углам, – подле ваших ног, здесь, – он указал рукой на место под столом, – как преданный пёс.
Она с трепетом в душе коснулась рукою его щеки, и они обнялись. Он горячо целовал её, бормоча: «Боже! За что ты посылаешь нам такие испытания?» – немного успокоившись, предложил ей присесть.
– Наконец-то решилась, а я уж подумал, что ты отвергла моё предложение, или того хуже, может, там завёлся у тебя какой-нибудь месье.
– Николя, я тебя умоляю.
– Ну, извини! С Владимиром Ивановичем (руководитель курсов Герье) всё оговорено насчёт тебя, так что можешь не беспокоиться. Забавный старик, он о тебе помнит ещё по третьему году и весьма похвально о тебе отзывался: «Отличная во всех отношениях преподавательница». Да, что же это я сразу о делах, ты ведь только с дороги. Извини, что не смог встретить – невовремя вышла работа. Я подыскал тебе жилье, как ты и просила, скромно, без излишеств, но довольно-таки уютно. Решим вопрос и с квартирными за счёт учебного заведения. Я дам тебе провожатого, покажет тебе твоё гнёздышко. Сегодня у нас четверг, вот, устраивайся, отдыхай, обживайся, одним словом. С понедельника ты будешь уже в расписании занятий. А сейчас извини, мне кое к чему надо подготовиться. Пойдём, я провожу тебя.
Они вышли из кабинета, а затем, выйдя из здания, он обратился к женщине средних лет, сидящей на лавочке, по-видимому, техническому работнику учебного заведения.
– Акулина Игнатьевна! Вот мой коллега Любовь Николаевна, покажите им их жилье и всё там уладьте по обыкновению, мы давеча об этом с вами говорили.
– Хорошо, Николай Александрович!
– Здравствуйте! – обратилась к ней Любовь Николаевна.
– Здравствуйте! Давайте, я вам помогу, – приняла чемодан…
___________
В осенний холодный вечер она сидела на диванчике, прикрывшись пледом, с книгой в руках, когда вдруг брякнул звонок в прихожей. Подойдя бесшумно к двери, увидела Извольского.
Он, переступив порог, наклонился, и она, быстро и крепко обняв его шею, радостно спросила:
– Ты до завтра?
– Да! До завтра.
– Господи, Николя! – она провела щекой по его губам, и он стал целовать её в щеки, губы…
Проснулся он перед рассветом. Она сидела около него с заплаканными глазами, поджав ноги, облокотясь на колени, и смотрела тупо в окно. Он сухо спросил:
– Ты плакала?
– Я для тебя всем пожертвовала, – неожиданно для него сорвалось с её дрожащих губ, – и прежде всего честью. – Бросила близких мне родных, – она искоса посмотрела на него, – а ты такой умный!
Затем, прийдя немного в себя и как бы стыдясь своего упрёка в его адрес, отвернувшись, ласково сказала: «Извини! Эти наши встречи…».
Он приподнялся и обнял её. Затем она, отстраняясь, не отрывала от него глаз. Трудно описать восторг, может, даже страдание, каким светилось её лицо. Её глаза улыбались и блестели, накапливая слёзы, и губы дрожали. Они глядели друг на друга с выражением горечи, досады на правду, играющую трагическую роль в личном счастье этих двух людей.
– Мы дворянское отродье, – прервал он тягостную тишину, больно действующую на два влюблённых сердца, – не умеем просто любить. Живут же простые какие-то там Иваны с Марьями, живут, так сказать, «по воле божьей», что-то не понравилось, разбежались и их при этом мало тревожат проблемы нравственности, чести и, наконец, элементарной порядочности, – он встал и стал нервно ходить по комнате. – А тут какие-то обязанности перед кем-то, – это он про свою семью, – и зачем надо губить себя, – он вздохнул, – зачем только свела нас судьба. Я, конечно, виноват во всём: и тебя мучаю, и себе не нахожу места. Ты для меня больше, чем жена. Приезжать к тебе, обнимать тебя, для меня…
А потом роли переменились. Уже она успокаивала его. Она, обняв его, жалея, уже с сияющими счастьем глазами поцеловала его, и тихо сказала: «Пойдем пить чай…».
Когда он уходил, она, провожая его с гордым чувством победительницы в этом душевном поединке двух сердец, с порога, мило улыбаясь, бросила ему вслед:
– И не вздумай завтра при всех коллегах пялить на меня глаза…
Время шло неделями, месяцами, прошли чередой… четыре года. Их отношения были дружескими, по возможности «встречались» вне работы. Он часто стал выезжать на свою родину в г. Епифань Тульской губернии. Затем началась летом война, и она обеспокоилась за него. И когда он появился перед началом учебного года, она с тревогой спросила:
– Тебя не призовут к фронту, ведь это, извини, обязанность всех мужчин?
– Не думаю! Там, где убивают без разбора, не место такому интеллигенту, как я! Да и потом, откровенно признаться, я недостаточно крепок для грубой армейской жизни, и к тому же возраст. Извини за нескромность, но от меня пользы будет больше здесь, чем там. Хотя ты права, сейчас место каждого порядочного здорового мужчины в окопах, – он помолчал с минуту, затем добавил насчёт себя, – но даже здесь, в эти военные времена, надо прожить разумно и с пользой для отечества.
Она мило ему улыбнулась, довольная его рассуждениями «о служении отечеству» и была горда тем, что человек, которого она покоит в своём сердце, высказывается на происходящие события так же, как и думает она сама.
______________
Их семью постигло очередное несчастье: умерла Софья Васильевна. Любовь Николаевна выезжает в Рязань, и в течение недели после похорон сёстры находились вместе. Александра Петровна тоже уже была не совсем здорова, одиночество от несложившейся личной жизни, постоянная забота о близких – всё это, конечно, сказалось на её самочувствии. Любовь Николаевна в разговорах с ней «украдкой» наблюдала за этой уже пожилой женщиной и в душе таила жалость к этому единственному родному человеку. Она с детских лет опекала её и теперь сама нуждалась в чьей-то заботе.
«В чьей, как не в моей», – думала, глядя на неё, Любовь Николаевна.
Но Александра Петровна, не привыкшая раскисать и унывать, и в эти скорбные и нелёгкие во всех отношениях дни пыталась держаться достойно и бодрилась, поддерживая сестру и себя.
– Да, душа моя Любашенька! Вот и мы дожили до этих серых и мрачных дней. Что творится на белом свете. То война, будь она неладна, то революция за революцией, и когда будет порядок? Я вот ходила с утра на рынок, – накрывая стол к обеду, говорила она, – так княжна Шиховская торгует там редиской, можешь себе представить? Неужто не найдётся пророка в своём отечестве, чтобы вся эта вакханалия власти прекратилась, и опять всё стало бы с головы на ноги, – и, хлопнув ладонью по скатерти стола, усмехнувшись, глянула на Любовь Николаевну. – Вот мы, «барышни», музицируем, говорим в доме по-французски, а есть, прости, иногда нечего, или уж если не голодно, то и не сытно! На всём приходится экономить. Говорят, ещё одно новое правительство появилось где-то в Сибири, – уже за столом спросила она, – в каком-то Омске, и возглавляет его адмирал Колчак. Ты не слышала? Вы там, в столицах, проживаете, как говорится, все новости из первых рук.
– Слыхала, – безразлично к сказанному отозвалась Любовь Николаевна, – верно говоришь, видимо, не скоро ещё наступит порядок. Москва гудит, как пчелиный рой. А по ночам бывает частая и беспорядочная стрельба. Всё больше приходят в разорение учреждения, а какие и сами закрываются. Неизвестно, что будет и с нами. Вот ты упомянула княгиню торгующей. Как бы и мне в пору не пришлось заняться чем-то непристойным. Наше руководство подало прошение, ждём от Советов выхода какого-то декрета о дальнейшей судьбе нашего учебного заведения.
– Да! России приходит конец, – горестно отозвалась Александра Петровна, – да и всей нашей прежней жизни тоже конец. Даже если и случится чудо, и мы не погибнем в этой заварухе, то всё равно, что было далеко и не нужно теперь!
Уехала в Москву Любовь Николаевна на следующей неделе с чувством досады, жалости к сестре, и её не покидала мысль как-то исправить положение, может, даже вернуться в Рязань.
Вскоре её намерение вернуться к сестре подвигло ещё одно обстоятельство. Время военное, Москва неприветлива своим голодом и холодом. В 1919 году Николай Александрович, единственная её надежная опора-друг и по работе и не только, из-за трудностей, в том числе и материальных, вынужден выехать из Москвы на постоянное место жительства на свою родину в г. Епифань Тульской губернии, где были организованы на постоянной основе педагогические курсы, и преподавать там математику. Там было всё же относительно легче пережить голод и холод – разруху гражданской войны.
Учитывая эти два важных для неё обстоятельства, уже твердо решила оставить Москву до лучших, так сказать, времён и вернуться в Рязань.
7
Перебравшись в Рязань, она намерена была устроиться преподавать в родную гимназию. О её появлении руководством гимназии было сообщено Губернскому отделу народного образования, и по распоряжению последнего ей было предложено преподавать математику в только что открывшемся (в 1918 году) педагогическом институте – первом высшем учебном заведении Рязани. И так получилось, что она стояла у истоков его развития, впоследствии много сделав для становления этого учебного заведения и преподавания, в частности, математики. Время шло, отгремела гражданская война, и стал постепенно мало-мальски налаживаться быт с введением НЭПа. Вместе с отраслями, теперь уже народного хозяйства страны, стало восстанавливаться и активно развиваться и отечественное образование. Она, как преподаватель высшего учебного заведения пользовалась всеми правами, предоставленными декретом СНК (Совет Народных комиссаров) от 19 декабря 1918 года, и уже не приходилось им с сестрой жить в холоде и голоде, поскольку получала денежное довольствие и спец. продовольственный паёк…
– Вот видишь, Саша! Не пришлось нам, как княгине Шиховской, осваивать новую профессию лотошницы. Сегодня мы с тобой богатые, – стараясь подбодрить сестру, говорила Любовь Николаевна, придя с работы с очередным продовольственным пайком. Александра Петровна, оставив своё занятие по шитью, подошла к столу, куда Любовь Николаевна выложила содержимое пайка, и, окинув взглядом это «богатство», мысленно уже делила его на дни до следующего срока отоварки.
– Ты с работы, дружочек мой! Так что отдыхай, Любаша, а я сейчас соберу на стол, почаёвничаем. Да! Твой сарафан уже практически готов, – спохватившись, доложила о своем занятии в её отсутствии – Вот только не знаю, как быть с манжетами на рукавчиках, потом поглядим вместе.
– Хорошо! Посмотрим.
Сели ужинать.
– Да, приходила молодая женщина с почты, тамошняя служащая, спрашивала Любовь Николаевну – тебя. Принесла письмо, справлялась о тебе, как и что, сказала, что она одна из бывших твоих учениц по гимназии. Письмо из Ярославля, судя по штемпелю. Разве у нас кто-то есть в Ярославле? – удивилась она. – Я положила его тебе на стол, там, у чернильного прибора.
– Хорошо! Я потом посмотрю. Может, это коллеги по работе через отдел образования обмениваются каким-нибудь новшеством в преподавании своих предметов.
Александра Петровна посмотрела на сестру и не без восторга с лёгкой иронией проронила:
– Уж не покровитель ли твой опять объявился. Тоже мне, губитель дамских сердец. Но почему из Ярославля? – не унималась она, пожимая плечами.
– Не знаю, дорогая! Прочту и непременно удовлетворю твоё любопытство.
– Вот ещё! – о чём-то подумав, воскликнула Александра Петровна. – Двум старушкам-барышням, между прочим, не хватало ещё «старого козла», – сёстры рассмеялись.
– А что, и на старуху бывает проруха, – съязвила Александра Петровна.
___________
Когда Александра Петровна отошла уже ко сну, Любовь Николаевна, зайдя к себе, взяла конверт и присела не на стул у стола, а на кровать, облокотившись на подушку. На конверте увидела знакомый почерк.
«Прорицательница ты моя», – подумала она про сестру. Письмо было от Извольского и изложено в том интимном плане, что неловко его обнародовать, – оставим их одних с чувством любви разделённых сердец. Стоит только добавить, что он был профессором Московского университета и заботливо справлялся о её здоровье и устройстве при новой власти.
Прошло немного времени, и Александра Петровна почувствовала себя совсем плохо. Обычно она по привычке, «заведённой» ещё с молодости, продолжала опекать Любашу – Любовь Николаевну. Всегда в заботах, провожала с напутствием и встречала с приветствием её с работы.
А тут однажды, возвратясь со службы, Любовь Николаевна встревожилась её отсутствием у «порога». Вошла в её комнату, – та лежала, уставясь тупо в потолок.
– Что с тобой, дорогая!
– Ничего, мой дружочек. Слабость только какая-то в теле. Я сейчас с ужином соберусь.
– Господи, да лежи ты уже! Как ты меня напугала! Я сейчас всё сама сделаю. Тебе что приготовить?
– Ничего! Принеси попить.
Пока Любовь Николаевна возилась у стола, Александра Петровна и впрямь поднялась, собрав всю волю в «кулак», и вышла к столу, чем удивила сестру, и при этом пыталась ещё шутить:
– Бог скоро приберёт меня, приедет к тебе твой «старый козёл» и заживете пуще прежнего…
Они долго сидели за столом. В предчувствии неизвестного Александре Петровне надо было, наверное, высказаться:
– А помнишь, как мы ездили на извозчике выбирать тебе платьице для гимназии, – Любовь Николаевна, глядя на сестру, как-то жалостливо улыбнулась, вспомнив, наверное, Сашу молодую и сопоставив с этой…
– Я всё помню, Саша!
– Ты всё капризничала: и это, и то не так, и всё повторяла, что пойдёшь в том платье, которое давеча я принесла тебе ко дню рождения. Помнишь, такое беленькое с плечиками, какие носили уже молодые девушки. Господи! Что делает с нами время…
Через три дня Александра Петровна скончалась. С похоронами Любови Николаевне помогли её студенты, особенно парни, взяв на себя все хлопоты по погребению.
Шло время, выстоять очередной удар судьбы ей помогала работа: в окружении молодёжи не давала себе унывать и раскисать, хотя после ухода сестры, приходя домой, украдкой ей ещё долго приходилось еле сдерживать себя от набегающих слёз…
___________
Любовь Николаевна была на кафедре, подбирала какой-то материал, когда стали вдруг из аудитории, где вёл занятия её молодой коллега, доноситься какие-то ликующие выкрики и шум-гам с рукоплесканием. Затем он зашёл на кафедру.
– Юрий Иванович! Что там за шум, что случилось, коллега, уж не революция ли опять? – не без сарказма спросила она.
– Хуже, Любовь Николаевна! – он оглянулся назад. – Там чернь упражняется в стихотворстве, пожаловали товарищ Есенин, любимец «передовой» сегодняшней молодёжи, – тоже не без иронии ответил он, – Встреча, так сказать с кумиром-земляком, он ведь нашенский, Рязанский, из Константиново, есть такая деревушка.
– Ну так, что же! Сему мероприятию, как и каждому своему делу, должно быть время и место, – заметила ему она.
Он развёл руками, что, мол, я могу поделать.
– Хорошенькое дело, – возразила она, уповая на его несостоятельность и нерешительность что-либо сделать. – Ну-ка, пойдёмте!
Они вышли и направились в аудиторию. У входа в аудиторию толпились студенты.
– Что здесь происходит? – обратилась она к собравшимся, которые расступались, давая им пройти.
– Есенин, Любовь Николаевна! Читает свои стихи, – ответили ей из толпы.
Они вошли. Перед ними открылась такая картина: двое молодых мужчин, прилично «нагруженных» спиртным, один из них сидел на краю стола, поддерживая второго, то бишь Есенина, который, взобравшись на этот же стол с бутылкой в руке, второй размахивал и что-то урывками выкрикивал.
Увидев вошедших преподавателей, студенты притихли.
– Что здесь происходит, кто-нибудь объяснит? – обратилась она к аудитории. – Кто эти молодые люди, и почему вы, простите, – обратилась к непрошеным гостям, – в таком недозволенном состоянии, да ещё непристойно себя ведёте?
Есенин с презрением и отвращением посмотрел на неё, – мол, что такое и кто такая?
– Что вы здесь делаете, молодые люди?! – поправляя пенсне, повторила она. – Потрудитесь немедленно покинуть аудиторию, вы срываете учебный процесс, – обратилась она к нему на его хамскую выходку и недоброжелательный взгляд.
– Что! – скорчив гримасу, резанул Есенин и отхлебнул из горла бутылки вино. Затем хотел, по-видимому, вставить резкое словечко, но его товарищ одернул:
– Я тебя прошу, пойдём отсюда.
Махнув рукой, Есенин соскочил со стола и, проходя мимо неё, буркнул:
– Карга старая.
– Воистину хамству пролетариев нет предела, – возмущённая, ответила ему вслед.
– Стыдно, молодые люди, – обратилась она уже к студентам, – стыдно и омерзительно, товарищи-коллеги, будущие педагоги-воспитатели. Я, конечно, понимаю вас! Ваш молодой порыв к чему-то новому, что не день, то какое-нибудь событие, в духе, так сказать сегодняшнего дня, но надо знать место и время. И потом, – она указала рукой на стол, напоминая им картину только что увиденного, – есть, в конце концов, какие-то рамки приличия.
В аудитории наступило молчание.
Не дождавшись от подопечных ни извинений, ни оправданий за срыв занятий, она обратилась к своему коллеге:
– Юрий Иванович, пожалуйста! Продолжайте занятия, – и сама покинула аудиторию.
__________
Скоро из-за нехватки педагогических кадров для начального и семилетнего образования (программа по ликвидации неграмотности) педагогический институт преобразовали в педагогический техникум для увеличения числа выпускников со средним специальным образованием.
В связи с реорганизацией профессорскому составу были предложены другие места работы, согласно их званиям и квалификации. Любови Николаевне Запольской была предложена штатная должность профессора математики в Саратовском университете с предоставлением жилплощади и сохранением льгот.
Она выехала в Саратов на новое место работы.
8
Саратов разочаровал её: не было очарования в самой жизни города. Стоял он в грязи и кишел рабочим суетливым людом, не обременённым культурой, и тяготило сознание того, что культура не нужна здесь никому. Новое место работы от прежнего особенно не обличалось ничем существенным: ни характером работы, ни общественной жизнью этого учебного заведения. Весна следующего года была уже на исходе, когда она, обжившись на новом месте, решила сообщить о своем пребывании в Саратове Извольскому в надежде, что ей будет с кем делиться своими впечатлениями на происходящее вокруг, в том числе и о работе в новых условиях, разумеется.
«Надо сообщить ему, что мисюсь Любаша в Саратове», – с шуткой подумала про себя. Ответа от него долго не было, поскольку письмо долго ходило, пересылалось на новый его адрес. И в начале следующего года, наконец, получила от него письмо. В нём он сообщал, что ещё с 1922 года является профессором II Московского университета и с некоторых пор совмещает профессорскую работу в Москве с Ярославлем.
В Саратове постепенно всё утряслось, превратилось в будничную повседневную жизнь, и стала жить она, как все, под девизом: «Работа или голодная смерть».
«Какое уж тут творчество? – отвечала она в одном из своих писем на его вопрос о возможности заниматься там наукой. – Для признания человека как ученого требуется ему не только много знать, но и учитывать фактор времени, в котором ты живешь и работаешь. Изменившиеся внешние социальные обстоятельства в стране могут поддерживать или, напротив, затруднять творческое развитие человека. Однако, всё же благоприятные обстоятельства – это не только каждодневный труд, но и достойное поощрение его государством. А все поощрения, извини, сводятся лишь к небольшому жалованию и выдаче продпайка… И зачем было, скажем, отменять тот же НЭП, – всё продолжала она делиться своими впечатлениями, – была хоть какая-то возможность купить тот же отрез материи, чтобы прикрыть, пардон, свой зад, дак и того лишили. И потом, – продолжила она в письме, – я решительно не понимаю, зачем было делать социальную революцию, если мужичьё с бабами, – этот гегемон-пролетариат, всё равно страдает и живёт, лишённый самого элементарного для нормальной жизни. И опять-таки, зачем им грамотность, если цель и смысл их жизни – нужда и безнадёжное невежество. И для каких высших целей, позвольте полюбопытствовать, всё это делается и терпится народом…».
Глядя на своих полуголодных и оборванных студентов, она испытывала к ним жалость и возмущение к власти одновременно!
«Над ними тоже тяготеет беспощадная угроза – «учёба или голодная смерть», – думала она. – Этот ультиматум, подкреплённый Советской идеологией, заставляет их учиться, как не может нормальный человек в таких условиях учиться, не теряя человеческого облика», – вот что она имела в виду.
Вопрос – «ради чего», который часто, глядя на них, задавала себе, она начинала понимать, что жить для них означает не столько кем-то быть, сколько что-то делать. Не приобретением благ и удобств для себя в этой жизни они были озабочены, а обретением себя и какой-нибудь достойной цели. В последних письмах переписки Извольский предлагал ей переехать в Ярославль, где для неё тоже найдётся работа в пединституте, – он там преподавал математику. К тому же уверял её, что будет возможность продолжить заниматься научной работой. Хотя к тому времени их отношения были уже, мягко выражаясь, далеки от амурных, но, всё же, подумав, она решила: «Раз Саратов не пришёлся по душе, да и в Рязани не осталось родных, то не всё ли равно, где заканчивать свою… карьеру?».
С подачи Извольского, ректора Ярославского пединститута, она была приглашена принять кафедру и вскорости переехала в Ярославль. Здесь, заведуя кафедрой, она публикует свои труды.
9
Николай Александрович постоянно проживал в г. Епифань, а Москву и Ярославль посещал только для прочтения лекций как профессор тамошних учебных заведений. Всякий раз, когда он приезжал в Ярославль, по её глазам видел, что она ждала его. И приветствуя друг друга при встрече на кафедре, она сама признавалась ему, что ещё с вечера у неё было предчувствие: «Он непременно должен появиться». И они каждый его приезд боялись того, что могло открыть тайну их отношений для окружающих.
Они всё ещё любили друг друга, но иногда она задавала сама себе вопрос: к чему могут привести их отношения, и не хватало у неё сил, чтобы порвать с этим навсегда, ибо может оборвать счастливое течение жизни его семьи. Он, видно, рассуждал подобным образом, поэтому и не решался на более решительный шаг в их отношениях.
Между тем, чередою прошло почти пять лет, как она обосновалась в Ярославле. В последнее время у неё бывало часто плохое настроение, являлось к ней сознание неудовлетворённости своей личной жизнью. Считала уже свою семейную жизнь испорченной и, раздумывая, отчасти винила в этом и его: «Он ведь мужчина – он должен был сделать первый шаг в наших отношениях». Ей уже не так, как когда-то, хотелось видеть его, она испытывала даже некое расстройство нервов.
По вечерам, в одиночестве, Любовь Николаевна всегда имела обыкновение сидеть с книгой в руках, на уголке кровати, прикрывшись пледом. Её лицо при вечернем слабом освещении электрической лампочкой выражало какое-то неудовлетворённое состояние души. Казалось, что её душа обременена невысказанной печалью, может, даже горем…
Это дома она всегда такая, в печальном образе, а в университете на людях, особенно среди молодёжи-студентов, всегда живая, приветливая, общительная, одним словом, незаметно для окружающих прекрасно справлялась со своей меланхолией-хандрой.
В один из вечеров во время чтения книги перед ней, словно пламя, вспыхнули воспоминания. Она сняла очки и устало прикрыла руками глаза. Эти воспоминания нашли на неё внезапно, и она почувствовала какой-то рок в собственной судьбе.
«Мы любили друг друга, а что с того?» – это она про Николая Александровича.
Она оглядела комнату с выцветшими обоями, на которых висели кое-какие семейные фотографии в рамочках. В комнате мебель вся не слишком старая, но уже далеко не новая. Всюду было чисто, уютно, все вещи на своих местах, но всё равно у неё было ощущение пустоты в этом замкнутом пространстве. То, что было между ними за эти годы, ничто, по сравнению с ещё не высказанным и не решённым в горьком своём одиночестве. Но она уже чувствовала, что настала одна из тех минут, когда эта мучившая её ноша грозит рухнуть на землю, и тогда, может быть, настанет какое-то облегчение души.
Он в Ярославле в эти дни и сегодня должен вечером прийти в гости проведать!.. Из кухни доносился запах пищи. Она встала, оставив книгу, засуетилась, глянув на часы, её охватило обычное опасение хозяйки, ждущей гостей. На столе появилась белая скатерть, выставлены столовые приборы на двоих. Стол был накрыт по-праздничному. Ещё раз окинув взглядом его сервировку, про себя подумала: «Всё как всегда делала Саша».
Затем пришёл он с букетом цветов. Ступая тяжело и устало, войдя в квартиру, сухо произнес:
– Принимаете гостей, здравствуйте! – поцеловал ей руку, когда она приняла букет.
– Принимаем! – нежно посмотрела на него. – Сейчас будем ужинать, Николай Александрович, можете мыть руки.
– Да, конечно! – прошёл в ванную комнату. Приведя себя в порядок, он сел за стол и стал смотреть, как она возится у плиты. Она почувствовала на себе его взгляд и, обернувшись, посмотрела на него вопросительно-недоумевающе. Затем, поставив всё с плиты на стол, сняв с себя белый передник, тоже присела.
Он был голоден и принялся сразу за еду, оставив разговоры и все вопросы на потом. Ел он молча, и ей казалось, что это молчание душит её. Весь этот обед – всё было как-то буднично, не так, как она представляла «обед на двоих». Она ждала, что первым заговорит он. Немного насытившись, он наконец сказал:
– Да! Твоё методическое руководство выйдет уже в этом месяце.
– Вот как?! – отозвалась безразлично она и уже официально. – Благодаря вашим заботам, Николай Александрович.
– Есть такое, немножко, – улыбнулся.
«Вот он сидит передо мною, уже с лысиной и седой бородой, – подумала она, – обыкновенный с виду экземпляр серенького мужичишки, каких немало». Она делала все эти годы всё возможное, чтобы как-то приспособиться к нему, научиться принимать его, как он есть, с его заботами о своей семье, и таскалась за ним по всему белому свету. Они молча посмотрели друг на друга. Щемящее чувство бессилия поднялось в них обоих. Будто внезапно пробудившись, видит она, какой он уставший и как постарел. Он же, в свою очередь, замечает вдруг, какая поникшая она сидит – живая тень прошлого. Но замечает это не с досадой, а с нежностью, и думает, что ведь, в сущности, она всё их знакомство держалась мужественно и не причиняла ему своей любовью никаких неприятностей. Глядя на него, робкое желание возникает в ней на мгновенье: «Прислониться головой к его плечу, как когда-то…».
А у него прокрадывается мысль обнять её, как когда-то. А потом…
Серая бесконечная повседневность год за годом перетирала их до тех пор, пока их души совсем не истощились, и не осталось уже никакого романтизма, никакой надежды в их жизни что-то менять, да и надо ли что-то менять теперь?!
Потом они говорили долго, вспоминали те дни счастья, когда были вместе, и как бы подытоживая высказанное, она, вздохнув, тихо проронила:
– Жаль, что мы не завели ребёнка, какое было бы это счастье сейчас! Ведь мы тогда были ещё относительно молоды.
На что он, горестно улыбнувшись, ответил:
– Может, ты и права, дорогая! – и, помолчав, уже утвердительно добавил. – Надо было!
В жизни не бывает ничего, что не кончалось бы рано или поздно. Так и в их отношениях. Он уехал в очередной раз, и во время очередной разлуки она поняла и, может, даже приняла с лёгким сердцем, как всё это мелко и ненужно, – эти их отношения, и как было обманчиво всё то, что им мешало быть вместе…
Доктора порекомендовали ей лёгкий тёплый климат, ибо надо было уже подлечивать нервы, и она, бывая в Москве, поинтересовалась в наркомате о возможности перебраться с работой куда-нибудь поближе к югу. По рекомендации наркомата вскорости пришло приглашение принять кафедру в Кубанском педагогическом институте.
В этот же год она покинула Ярославль.
10
Прошло несколько месяцев, как она перебралась на Кубань, в Краснодар. На новом месте, как и в прежние времена, очень скоро наступили серые будни, беспросветное существование, можно сказать! Любовь Николаевну в последнее время мучило ощущение того, что в условиях такой одинокой семейной жизни, связанной с частой переменой места жительства, она стала «опускаться» физически и духовно, хотя убеждала сама себя:
«В конце концов, так же трудно и скверно живут миллионы людей России, пардон, Советского Союза».
Она никогда не высказывала открыто вслух своих чувств к новой власти, но взгляды её на происходящее в стране говорили сами за себя. Да и могло ли быть иначе? Долгие годы скитаний по «чужим углам» в непростое для страны время, связанное с империалистической войной, двумя революциями, гражданской войной и, наконец, началом становления нового государства губительно действовало на человеческий разум. Она стала чувствовать, что всё меньше замечает красоту, ибо вокруг всё в хаосе, и всё меньше «наслаждения» стала ей доставлять её работа ума! С ужасом, как ей самой казалось, видела, как гаснет её разум… С чувством жгучего унижения она убеждалась, что уже не способна, как бывало раньше, мыслить сосредоточенно, углублённо, творчески.
«Самый надёжный путь к будущему лежит через прошлое, – рассуждала, успокаивая себя, – мы привыкли повторять, что творчество – это, прежде всего, труд и труд тяжёлый, замечу! Но никто не сказал, что творчество – это радость и счастье для творческого человека в преодолении этих трудностей трудом. Наука – это поиск истины с целью познания».
_________
Прежде в грустные минуты она успокаивала себя всякими рассуждениями, какие только приходили ей на ум. Теперь же, когда голова была уже седа, ей было как-то всё равно, не до рассуждений. Сильно стала тосковать, вспоминая о матери и о Саше. Уже избавила сама себя от необходимости отношений со своим Николя! И стала ловить себя на мысли, что можно спокойно жить в разных городах, не видеться подолгу, а может, теперь и… совсем? Хотя, думая об их отношениях, иногда восклицала:
«Николя! – мой верный друг по жизни, всегда поддерживал в трудные минуты. Это теперь уже единственный оставшийся близкий мне человек».
Горькие, правда, мысли. Ну что ж, раз так распорядилась судьба. Она впервые за много лет стала задумываться о своей жизни, о своём прошлом, разумеется! И стала замечать, что быстро утомляется на работе. Куда приятнее было бы спокойно сидеть и думать дома. Тридцать лет преподавания – это большой срок в жизни. Резкий рывок в учёбе, затем подъём в науке, а потом «страшная» жизнь одиночества…
В последние дни ей особенно нездоровилось: временами кружилась голова, ныло сердце. Её плохое состояние заметили коллеги, когда на кафедре ей стало совсем плохо. Головокружение повторилось с особой силой, когда она, вставая со стула, в присутствии коллег на кафедре вдруг чуть не упала.
– Что с вами, Любовь Николаевна! – подхватил её один из коллег.
– Не знаю. Я, кажется, немного нездорова. Это ничего, сейчас пройдёт.
Кто-то вызвал врача. Было три часа, а к четырём явился доктор – старикашка, профессор.
– Старого завета папаша, – кто-то пошутил из её молодых коллег.
Их оставили одних. Доктор подверг Любовь Николаевну длительному допросу. Закончив осмотр, сказал:
– Ну-с, так-с! Ничего органического я не вижу. Просто переработались, сударыня, и нервы сдали. Шутка ли, пять переездов и тридцать лет работы. Вам нужен отдых, – он посмотрел в лист осмотра, – необходим покой, любезная Любовь Николаевна!
– Но я не могу себе позволить отдых!
– Очень даже можете, – возразил он. – Подайте прошение о пенсии. Вам известно, что согласно декрету по вашей квалификации ученого полагается персональная пенсия, – охотно намекнул он на то, что сам персональный пенсионер как профессор от медицины.
– Вы это говорите потому, что считаете меня безнадёжно больной?
– Бог с вами, сударыня, я вам сказал уже, – выписывая рецепт, не глядя на неё, стоял он на своём, – что вы сильно переутомились и требуется отдых. Ничего серьёзного не нахожу – никакого рецидива. Вот вам рецепт и бога ради, любезная Любовь Николаевна, послушайте моего совета. За свои долгие годы практики я имею право советовать. Искренне желаю вам здравствовать. Засим разрешите откланяться, до свидания! – он вышел.
– Проводите меня, а то я не найду выход, – обратился он к одному из её коллег, стоявшему за дверью.
«Как странно, как невовремя и нелепо – эта болезнь. Только начала работать на новом месте, – думала она, – может быть, всё ещё изменится, – и тут же сама себе стала возражать. – А впрочем, надо перестать себя изнашивать в угоду кому-то для образования, – это она про своих подопечных, – тридцать лет жизни ушли у меня на это».
Она совсем пала духом, придя домой, и уже подумывала, не вернуться ли опять в Рязань… Подала заявление в наркомат образования и неожиданно вскоре получила письмо, в котором говорилось, что ей назначена персональная пенсия…
__________
Она выехала в Рязань. Согласно декрета за ней сохранялись все права и льготы. Стоило ей только прибыть в Рязань, как она вздохнула полной грудью. Знакомые всё же места: улочки-переулочки, контуры домов, – всё это размягчало её, расслабляло не отпускавшее напряжение. Она жила теперь своим покоем, но при этом живо интересовалась всем новым в науке и заново переживала, казалось, забытое прошлое. Жить стала не столько в постоянном раздумье, сколько в полной гармонии с окружающей её средой – как оно есть! И с удивлением иногда отмечал для себя, как живо встаёт прошлое в памяти и как по-новому она теперь относится к этому прошлому.
11
Любовь Николаевна в начале тридцатых годов, будучи персональным уже пенсионером, живо интересовалась и следила за всеми новинками в науке. Она и в новом качестве пенсионерки не оставляет научных занятий, становится членом Рязанского научного общества. Через это общество, в летнюю пору, пришло приглашение из Германии, где в Геттингенском университете будет проводиться научный симпозиум математиков. И ей было предложено поехать туда, поскольку этот университет был тоже в её биографии.
Для неё последние дни шли однообразно, но внешне не было заметно, чтобы она тяготилась этой однообразностью своей жизни. В её характере не проявлялась ни повышенная чувствительность, ни излишняя нервозность, хотя уже её здоровье нельзя было назвать крепким, но всё же оно пока и не доставило ей особых хлопот. Как ни странно, но из-за частых переездов и смены места работы никакой «болезненной» восприимчивости она не испытывала – покидала прежнее место безо всякого сожаления. Вот и на это приглашение, поездку в Германию, отреагировала спокойно и была убеждена, что раз приглашают, значит, надо ехать, значит, так необходимо?..
Приехала в Геттинген в июле месяце. На вокзале, поручив свой небольшой багаж встречавшим, отправилась в дом приезжих при университете. Она не стала в этот же день посещать университет и разыскивать кого-либо из знакомых, оставшихся ещё в живых, ибо уже прошло тридцать лет. А, может быть, ещё потому, что ни один из тех, кого знала в университете, когда здесь пребывала, не были её задушевными друзьями.
Хотя еле сдерживала себя, чтобы не пойти осведомиться об одном человеке, если только он жив. На следующий день прибыла в университет. Побывала на кафедре, где остался её единственный знакомый, бывший ассистент кафедры Нейман, а теперь этот уже тоже пожилой человек возглавлял после Гильберта кафедру. Она справилась о нём, на что получила неутешительный ответ. Когда начались после докладчика прения, Любови Николаевне, учитывая возраст, дали слово в первой половине дня, где она успешно выступила, представляя математиков своей страны. Во второй половине дня, вернувшись к себе, немного отдохнув, собравшись духом и мыслями, она пошла в парк, где во времена её учебы часто совершались с профессором Гильбертом «математические прогулки», где деятельно обсуждались решения научных проблем и… не только, ставшие неотъемлемой частью обучения и общения студентов с профессором, сопровождавшиеся всегда длительными дискуссиями.
___________
В большом парке всё осталось по-прежнему спокойным и величественным. Солнечный свет проникал сквозь листву крон деревьев, столетних исполинов-дубов и молодого ясеня. На одной из скамеек сидел пожилой мужчина. Любовь Николаевна, проходя мимо, вгляделась в него, улыбнулась про себя и что-то пробормотала. Она, конечно же, узнала его. Присела на скамью поодаль от него и, немного выдержав паузу, сказала:
– Хорошо в это время года в парке.
Старик, не расслышав, приложил ладонь к уху, и она, подвинувшись к нему, насколько было прилично, повторила свои слова громче.
– Да, в парке всегда хорошо, – ответил он, почувствовав сразу, что у этой женщины доброе и отзывчивое сердце, и так как они были оба немолодые, то им нашлось о чём поговорить. Старик в натянутой глубоко на голову шляпе, с серебристой бородой и ласковыми слезящимися глазами оказался куда как словоохотлив, и между ними завязался разговор. Она не стала сразу выдавать себя, а расспрашивала о нём самом. Как все старые люди, он рассказывал не спеша и обстоятельно про то, что она давно сама знала, но с милой улыбкой на лице продолжала его слушать.
Он рассказывал, что прослужил в здешнем университете профессором математики большую часть своей жизни, как часто он со своими студентами и аспирантами устраивал дискуссии, проводя время в этом парке, и какое это было счастливое для них всех время. Он также рассказал, доверившись собеседнице, о самом сокровенном: о девушке из России, о своей студентке и аспирантке, с которой бродил по этому парку. Говорил он об этом так увлечённо и трогательно, что не заметил, как она приблизилась к нему вплотную, взяв его под руку. Говорил, что потом она уехала к себе в Россию, и как он сожалел о том, что не нашёл нужных слов для неё, чтобы им быть вместе. И ещё о том, что, будучи человеком женатым на то время, корил себя за то, что не хватило смелости оставить жену Кети с подростком-сыном ради той большой их любви. А ещё, помолчав, говорил о том, что постоянно не хватало денег, и только в последние два десятка лет службы, уже когда он стал человеком известным в научных кругах и немолодым, у него, наконец, стали водиться средства, которых уже хватало на семью, на экономку и на лечение всяких нажитых за годы болячек. Потом он затих, а она не знала, что ему сказать в ответ, упоённая и растроганная его откровенными рассказами.
– В сущности, я по-настоящему был счастлив только тогда, когда мы были с ней вместе, – продолжил он после небольшой паузы, – да и правду сказать, счастливые часы знавал только здесь, в этом парке, но они были коротки, и было это так давно. Время бежит так быстро.
– Да, жизнь состоит из коротких счастливых часов и долгих лет ожиданий, – отозвалась Любовь Николаевна на его откровения. – Я ведь тоже была и училась тогда в этих местах, а теперь эти годы просто вычеркнуты из моей жизни. Мне теперь самой не верится, что я жила здесь, как давно это было… Вы правы.
Его одолевала старческая дремота, он стал клевать носом, закрыв глаза, склонил незаметно голову на её плечо. Она посмотрела на часы – семь часов.
– Давид! – наконец назвала его по имени, чтобы освежить ему память. – Уже поздно, мы засиделись.
– Да, давит сон, – не расслышал её. – Пора домой, – он только теперь почувствовал, как они сидят близко рядом. Она с улыбкой глянула на него, покачав головой.
– Давид, Давид Оттович! – громко повторила она. Он очнулся от дремоты, не взяв ещё в толк, откуда она знает… Пристально стал всматриваться в её глаза, а по её лицу морщинками расходилась трогательная улыбка, и свежестью блестели голубые глаза.
– Люба-ша Запольская, ты?
– Я гер-профессор. Давид, я знаю, что вы хотите сказать, но… лучше давайте помолчим.
Он, молча сняв шляпу, склонил голову, чтобы поцеловать ей руки, а она поцеловала его в щеку и обняла рукой за шею. Затем он быстро по-молодецки выпрямился.
– Боже мой! – сказал, глядя на неё в упор. – Кто бы мог подумать. Сколько лет прошло, – усталость и дремота его исчезли, он неожиданно встал, постояв в молчании, опять присел и стал говорить:
– Как ты? Ничего не знаю о тебе с тех пор, расскажи.
– А что рассказывать, Давид Оттович, – она нервно усмехнулась, – про мои счастливые дни вы только что сами всё рассказали, а в остальном – в остальном история обыкновенная. Как вы оставили меня, отдав «замуж» за математику, так вот с тех пор в душе с ней и живу, – она опять нервно усмехнулась, – вернее, уже прожила? А здесь я на симпозиуме по приглашению математиков нашего родного с вами университета как профессор математики, – не без гордости сказала она.
– А я третий год уже в университет не хожу. Как отправили меня в 1930 году… Да и по правде сказать, эта власть, эти национал-социалисты… Видите ли, кое у кого оказалось недостаточно арийской крови, поэтому многие коллеги вынуждены эмигрировать, – затем он, помолчав, уныло сказал. – Математики в Гёттингене больше нет! – опустил голову.
– Да я в курсе, говорила сегодня с Нейманом.
– Славный он малый, но что он может поделать, – отозвался профессор о бывшем своём ассистенте, и как бы опомнившись, – да что я опять про себя, как ты? – он поднял голову, уловив на себе её взгляд, болезненно улыбнулся. Затем опять поцеловал у неё руки, а она поцеловала его в щеку.
– Боже мой, ты тогда тоже… меня любила?
– Любила, Давид Оттович! История, простите, обыкновенная. С годами проходит молодость, но любовь, … любовь – другое дело. Уже поздно, вам, наверное, пора, а то будут волноваться ваши домочадцы.
– Я всегда ухожу отсюда в семь.
– Вот видите! – она глянула на часы, – а сейчас уже половина восьмого.
– Да, пора. Ты теперь смело можешь прийти к нам – моя Кети уже давно не ревнует меня к студенткам, дорогая!
Она с улыбкой покачала головой.
– А вы все такой же донжуан, Давид Оттович, – она вздохнула, – ну да что мы теперь об этом. Кофе идти пить уже поздно, так что вам не придётся оправдываться перед женой на мой счёт. Пойдёмте, я провожу вас немного.
Они встали и под ручку не спеша зашагали по аллее.
– Ну хорошо, Люба-ша! – и о чём-то подумав, сказал. – Да и экономка уже, наверное, ушла, а завтра милости просим на обед, я с утра предупрежу экономку о гостях. Завтра пополудню я буду ждать тебя здесь, у входа, – сказал, когда они дошли до конца парка.
Они мило, уже как старые близкие друзья, поцеловались и … расстались. Она прошла немного, а затем, обернувшись, подумала, глядя ему вслед:
«Господи, что мы за люди. Читаем лекции в университетах, имея ученые звания, а не способны на самое простое, земное – устроить себе счастливую личную жизнь. Променяли своё счастье на какую-то «магию чисел».
Вернувшись из парка, она долго не ложилась, всё рассуждала. Память возвращала во всё то, что дорого ей было в их отношениях от самого первого знакомства до сегодняшней беседы в парке. Думала, как ей поступить с его приглашением к себе домой, и сама же себе ответила:
«Свела же нас судьба! Но мы, поглощённые своим занятием, не сумели отстоять самого дорогого, что было в наших отношениях. Он не смог тогда оставить свою семью из-за «излишней» своей порядочности, а я по молодости лет, проявив «излишнее» самолюбие, поспешно уехала в Россию, хотя все эти годы всегда с восторгом и благодарностью вспоминала о нём. Пойти завтра и сидеть, вздыхать, вспоминая безвозвратно ушедшую молодость, когда, пардон, уже физически никому не нужна. Нет уж, извините!».
Она тотчас стала поспешно собираться и утром уехала в Берлин. Через два дня она была уже в Москве.
12
Вернувшись из Германии, она никогда уже больше не выезжала из Рязани, не посещала и научное общество. Там, где они жили, на том месте стали строить школу и её переселили в другое место, дав жилплощадь. С этого времени в основном она занималась собой: ежедневное чтение, музицирование, а также иногда проводила занятия по математике со школьниками – детьми соседей по дому. Так и пролетели тридцатые годы. В начале сороковых, когда Любовь Николаевна перешла грань своего семидесятилетия, её все чаще стали донимать болезни. Тёмные, бурые ночи войны, кругом холод и голод, угрюмо и мрачно всё. К осени 1943 года она как никогда расхворалась. Утром, проснувшись, лежала в постели и думала о том, что надо бы сходить в город.
Согнувшись вдвое, она вылезла из постели и начала одеваться. Стоило ей только наклониться, как начинались боли. Трудное это занятие – одевание, но когда всё это оставалось позади, острая боль утихала и переходила в терпимую-ноющую…
Поздняя осень. На окнах по утрам появляется уже иней, но погода стояла тихая. Немного расходившись, поставила греть чай, хотя есть не хотелось – не было аппетита. У неё всегда были кое-какие припасы: картофель, соль, крупы, сушёная рыба, серый хлеб – набор, так сказать, согласно военному времени. И всегда был кусочками сахар, которым она подкармливала ходивших к ней заниматься соседских девочек и который ей с завидной регулярностью поставляли то одни, то другие её бывшие студенты.
Испив чаю, немного согревшись, она сбросила с плеч плед и стала одеваться для выхода во двор.
Она всё могла выдержать, и мысли её уже ограничивались только сегодняшним днём, а что будет завтра… Она знала, что всегда всё кончается.
Единственно, чего она боялась – быть одной. После того как не стало сестры, кому она была нужна и о ком ей нужно было заботиться? А теперь из родных никого нет, все умерли, и она почти забыла их всех с годами. Иногда всплывали воспоминания о том, как они были вместе, но никак не хотела осознавать, что всё это произойдет скоро и с ней.
«Только бы мне хоть немного ещё уберечься», – думала она, выходя на улицу. Все её страхи кружили вокруг одного единственного: не остаться в такой момент одной. Поэтому всё чаще стала зазывать к себе соседских девочек.
Она гордилась тем, что её, старуху, узнаёт молодёжь, и когда они здоровались с ней, называя по имени-отчеству, на её лице оживала старческая улыбка.
«Думаю, что ещё немного протяну», – успокаивала себя. Она делала движения вперед и чувствовала, что чем дальше от дома, тем быстрее убывают силы. Болели ноги, спина.
«Я состарилась, мамзель-фрейлин, – с улыбкой и горечью думала она, – иду тут себе старая и немощная».
Глубоко в её душе рождался бунт непонятно против чего, а, главное, кого, но это у неё быстро проходило – эти мысли, и ей становилось стыдно своей слабости.
«Слава Богу, хожу ещё на своих ногах, идти лучше, чем лежать, – думала она, повернув к дому, – надо идти обратно».
Немного кружилась голова, и она, дойдя до дома, присела на скамью.
Когда у дома она встречалась и разговаривала с соседками о том, как там на фронте дела, она всегда отворачивала от собеседницы взгляд и смотрела куда-то в сторону, думая про себя:
«Немцы! Господи, а как же Давид, он никогда не посмел бы сделать никому плохого».
Он напоминал ей о тех добрых временах, когда они были молоды, а им, соседям, ненависть к врагам – немцам – придавала бодрости.
«Боже мой, всё перевернулось», – думала она с бессильной горечью. Смотрела на свои руки и вспоминала, как он целовал их, и эти воспоминания в сегодняшней её реалии теряли силу, и она видела только собственные руки – больше ничего, чувствовала даже себя немного виноватой, что оказалась когда-то там.
«Чёрт возьми, что это я совсем раскисла», – хлопнула себя по коленкам и пошла в дом.
С каждым шагом ноша становилась всё тяжелее. На улице запорхали снежинки. Прийдя домой, плотно закутавшись в свой плед, села она у окна, а в голове так и носятся математические числа, так же как за этим окном падают снежинки. И как эти снежинки проносятся в её воспоминаниях картины прошлого.
Тяжёлые годы XX века – Первая мировая война, гражданская война, затем внутренние распри терзали страну, а тут ещё эта Вторая мировая война. В такие периоды кризиса, когда по сравнению с человеческой жизнью всё остальные блага превращались в ничто, казалось бы не до наук – не до математики!? Но даже и в такие тяжёлые периоды истории страны находились сыны у народов, чтобы служить развитию науки и техники. И высшая математика находила особое воплощение в этом развитии. Боготворя и восторженно относясь к науке математике, Любовь Николаевна верила в её пользу для технического прогресса. В ней настолько было это сильно, что оказались вынесены на второй план все проблемы бытия – проблемы нищеты, злобы и ужаса в народе.
Она взяла шкатулку, где лежали её фотокарточки, вынула золотое пенсне и, приложив его к переносице, стала их просматривать. Между ними была и карточка Гильберта, и она стиснула губы, чувствуя приступ слёз. Это были слёзы по молодости, по тому счастливому лету, что однажды выпало ей, где-то там, в далёкой Германии.
Жизнь прошла – осталась одно разочарование. Прошла злоба на глупость молодую – осталось одно презрение. Она теперь была уже слаба, склонна к слезам и грусти. Сидя в своей комнате у окна, думала только о прошлом и никогда о своём будущем. Но порой в полной тишине садилась за стол, и слышен был в этой тишине только один неторопливый скрип пера. Что она писала? Знала только одно: отдав все свои силы и жизнь науке, под старость обречена на нищету, можно сказать, выставлена на позор.
Чем она была богата, так это воспоминаниями. Все восторгались ею, как человеком редкого ума и учёности. В те роковые двадцатые и трагические тридцатые годы она никого никогда не боялась: ни НКВД, ни прочих функционеров от Советской власти, хотя ей старались приписать якобы «связь» с Германией…
Встала и приоткрыла форточку. Повеяло негою, и её возникшее желание вздохнуть полной грудью и желание жить слилось воедино.
«В жизни, несмотря ни на что, ведь было много хорошего», – рассуждала она, вспоминая такой же свежий ветерок в свою молодость в парке с шорохом дубовых листьев. Но стоило ей вспомнить о людях, которые в разное время окружали её, сразу одолевала тоска. Она призывала в себе их образы один за другим, и все они безучастно к ней проходили в памяти мимо и «оставляли» её наедине со своими думами. Она стала малодушна. В голову приходили мысли и чувства, какие раньше и не подозревала в себе. Например, мысли о «потусторонней жизни». Подумав о чём-то, испуганно отошла от окна: «Великая печаль наша в том, что душа наша всегда одинока, нет никакого слияния душ. Я ведь атеистка. Моё мышление основано на метафизике – своим сознанием стараюсь добраться до истины, а не рассчитываю на благодать мифического «святого духа». Поэтому не будет у меня «там» слияния моей души ни с матерью, ни с Александрой, ни с тем, которого покоила всё это время в своём сердце».
Прилегла на кровать, лежала неподвижно и стала засыпать, растроганная воспоминаниями, но тут послышался шорох, а затем скрип двери, и она оживилась. «Пришли девочки мои заниматься математикой», – подумала она, и на её морщинистом лице появилась слабая улыбка. Затем она почувствовала озноб во всём теле, пошло помутнение в голове, глазах и всё… затихло.
Краткое описание
Повесть «Звезда Данилевского» рассказывает о жизни и творчестве писателя Григория Петровича Данилевского (1829-1890), известного современному читателю своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова», «Сожженная Москва». Очень трогательно описана история любви писателя к природе, к простым людям и конечно к любимым женщинам.
Ссылка на публикацию повести «Звезда Данилевского»
Звезда Данилевского
1
В 1829 году в украинскую степь Харьковской губернии пришла ранняя весна, и всё стало оживать естественным образом. Стали пробиваться на лугах и по балкам-овражкам, вышедшим из-под снега, сочные ростки зелени, а кустарники ракит, лозняка, терна покрылись серыми куколками цветов. Все овраги заполнились талой водой. Потянулись от горизонта целые вереницы перелётных птиц. Везде стоял шум и птичий гомон. Пошёл один за другим клин журавлей, своим криком волнуя всякую неравнодушную к природе душу. На кочковатых болотцах-плесах вьются гнёзда и начинаются бесконечные утиные свадьбы. Солнце уже в такие дни изрядно стало припекать, но когда его закрывали проплывающие в небе, как это часто бывает по весне, облака, вокруг всё тихо застилала прохлада, едва пробежит ветерок…
В такую пору трудно удержаться и отсиживаться дома, и степняк-помещик, страстный охотник, владелец имения села Пришиб, Иван Яковлевич Данилевский, который уже день со своим егерем Антипом и с полдюжиной доезжачих (загонщиков) таскался по лугам и болотам в тарантасе и верхом в седле, ублажая свою душу охотой. И объездил, было, уже чуть ли не все окрестные места, как однажды, ближе к полудню, занесла нелёгкая в Даниловку – родовое имение, отписанное дочери Анне Ивановне, в замужестве Антоновой.
С утра всегда тихая, к полудню усадьба наполнилась разными звуками: ржаньем взмыленных лошадей, лаем гончих собак и окриками на них доезжачих. Это он, Иван Яковлевич, со своей охотничьей свитой вкатился в границы двора.
Он, вылезая из закиданной грязью брички, успел только перекреститься, как тут же с парадного входа навстречу выбежала средних лет и полноты дворовая женщина и с радостным лицом сообщила приятную весть:
– Пановье Иван Яковлевич! Я вас поздравляю с внуком. С божьей помощью разродилась ваша невестка, барыня Екатерина Григорьевна, и пребывает с малышом в полном здравии. Третьего дня прибыла к Анне Ивановне по своим бабьим делам, – продолжала она весело кудахтать, не давая вставить слово пану, – и не ожидали мы, и ничего такого подозрительного, а тут вчера после вечери запричитала вскорости, – она всплеснула руками, – слава Богу, – перекрестилась, – всё завершилось благополучно. Ох, счастливый же вы, пан Иван Яковлевич! Ей Богу, счастье бог даёт добрым людям. Истинный крест, – перекрестилась.
– Но! От это новость, голуба, – начал, наконец, Иван Яковлевич, не скрывая, однако, радости. – Ну-ка, иди ко мне, полобзаемся за добрую весть. Обрадовала старика.
– Какой же вы старик, пан Иван Яковлевич! – застенчиво шагнула к нему навстречу. Он, обняв, поцеловал её на три раза.
– Не старый, говоришь? – не выпуская из объятий, посмотрел заискивающе ей в глаза. – Эх, бабье ваше племя, – выпуская из объятий, шлепнул слегка её по заду.
– Та ну вас, пан Иван Яковлевич! Опять вы за своё… Я пошла.
– А что! Есть ещё порох в пороховницах? – он оправил усы.
– Антип! Ты слыхал? – окликнул он возившегося у брички егеря. – Скажи экономке, доезжачим ведро водки на стол, – крикнул он вслед уходящей женщине.
– Да, ваш благородь! – отозвался егерь. – С внуком вас, с казаком, ваш благородь!
– Спасибо, друже, спасибо!
– В такую благодатную пору Бог наградил внуком, ваш благородь! Быть, видать, мальцу тоже охотником, непременно, ваш благородь! Попомните мои слова, – расписывался в любезностях Антип.
– Ну что ж, коли так: дай-то Бог Антипушка, дай-то Бог, друже!
Они оба, сняв папахи, повернулись лицом в сторону деревенской церквушки и перекрестились…
Иван Яковлевич Данилевский – отставной прапорщик Преображенского полка, в своё время под зорким оком своей матушки Анны Петровны Данилевской, важной и властной помещицы, получил хорошее домашнее образование, научился от неё хозяйствовать, в течение почти шестидесяти лет был неразлучен с родительницей, сумел крепко стать на ноги, превратившись в крупного помещика, владевшего несколькими имениями, с мнением которого считались не только в уезде, но и в губернии. С одобрения опять-таки милейшей матушки, по её рекомендации и настоянию женился на невесте из хорошей семьи, вырастил детей, поженил их и отписал им по имению. А сам предался любимой утехе – охоте. Бывало, он, Иван Яковлевич, по месяцу пропадал в отъезжих полях – так сильна была в нём привязанность к дикой сказочной степи.
Когда-то в эти пустынные-степные места бежал от преследования шляхтичей-поляков уже не молодой казак – полковник Данило Данилевский, прадед Ивана Яковлевича. Спасаясь, миновал один за другим несколько лесных массивов. Выбравшись на простор, окинул взглядом тихую и уютную степь, и сердце у него замерло.
И так сразу полюбились ему эти места, что, слезая с коня, упал он на колени, на цветущие травы и, утерев выступившие от умиления слёзы, проронил:
«Быть тут моему жилью и селу». И с тех пор повелся крепкий костяк Данилевских, и уже его правнук стал дедом, и быть, видать, этому роду без конца…
2
Дом Ивана Яковлевича стоял у косогора, над озером, от которого тянутся по ту сторону усадьбы болотца-озерца с кочковатыми островками поросших тростником и густолистым кустарником. Какая странная и причудливая растительность! Как настанет весна, какой прекрасный вид открывается с косогора, какой только птицы нет в болотцах, и как всё потом запоёт и застонет, едва пробежит по ползучим травам и кустарникам слабый ветерок.
Сын Ивана Яковлевича Пётр Иванович, отец родившегося ребёнка, наречённого Григорием, уйдя в отставку поручиком, служил депутатом в Харьковском дворянстве и заседателем уголовной палаты. Но из-за расстройства дел в собственном имении, был вынужден оставить эту службу и уехать в своё имение Петровское, чтобы заниматься самому хозяйством. Практически с раннего утра и до позднего вечера он не покидал дрожек, уезжая в поля и заботясь об исправном урожае. И ему некогда было заниматься воспитанием сына. Воспитанием занималась мать, Екатерина Григорьевна, и отчасти был поручен деду Ивану Яковлевичу…
Время шло. Гришатка, уже пятилетний голубоглазый мальчуган с русыми волосами, при посещении имения деда ходил с ним по близлежащим от усадьбы лугам и прудам. Дед ублажал внучка завораживающими рассказами о том, что происходит в природе. После утренней зари, как только разойдётся над болотцами туман, пойдут над ними таинственные звуки от множества разной в них живности.
«Он видишь, сынок, – с какой-то трогательной любовью говорил дед внуку, указывая на копошившихся в пруду птиц, – то уточки купаются и помилуются, а потом пойдут утятки-пуховички, а когда листочек станет жёлтым, – он надломил с куста зелёную веточку и показал внуку, – станут они на крыльца и застелют собой весь окрестный небосвод над озерком. Ох, и славная тогда пойдёт охота, сынок». Вот в такие-то прогулки с рассказами деда картины природы глубоко западали в душу впечатлительного мальчика, которые сразу же он полюбил всей душой. После прудов, обежав ещё сад, конюшню, возвращались они во двор усадьбы…
Во двор въехал запылённый тарантас, запряжённый в одну клячу. Из него сошёл высоковатый старик, одетый в необычное чёрное одеяние, и длинные курчавые пейсики на его голове развевались из-под яломка. Это друг деда, старый еврей Берко Семёнович из военного поселения Андреевка. Он, сбросив с себя запылённый саван, что-то бормоча, оборотился в сторону, чтобы плюнуть, по обычаю своей веры.
– А, Берко! Старина, каким ветром занесло в наши края, – радовался появлению приятеля Иван Яковлевич, возле которого, непременно путаясь в ногах, крутился внук, – небось, нужда какая?
– Не такая уж и нужда, пан Иван! Нужда наша – старость. Пока доехал, растряс все свои старые кости.
– Так, вы бы верхом – в седле!
– Да, ну что вы, Бог с вами. Какой с меня казак… Побуду малость у вас.
– А по мне так хоть и вовсе не съезжайте со двора. Ваш угол всегда ждёт вас. Ну, будем здоровы, друже!
Они побратались-обнялись.
– А кто это тут у нас прячется за дедовы шаровары, – обратил он взор на малыша, – у-у какой важный, – при этом Берко покрутил головой и расставил пальцы. – Да не как сам, пан Григорий Петрович, а!
От этих произнесённых слов пан Иван поправил усы, и глаза его совершенно развеселились.
– Да, пан Иван! Трава не порастёт на пороге вашего дома, – глядя на внука, сказал старый еврей.
– Прошу, друже, в дом, – пригласил приятеля хозяин усадьбы…
Любопытный мальчуган, приоткрыв дверь, заглянул к необычному для него гостю, старому Берку. Тот, оторвавшись от работы на скрип отворённой двери, ласково пригласил к себе Гришатку и завёл с ним разговор. И потом уже каждый раз, когда к нему вбегал Гриша, он оставлял работу, вынимал из кармана своего длинного лапсердака небольшую книжонку и тихо начинал читать, погружая малыша в мир её содержания. Затем он стал объяснять буквы, и очень скоро способный мальчик научился разбирать по складам. Всей душой старый еврей полюбил мальчугана.
– Эх, пановье, – говорил Берко родителям Гриши, – у этого мальчика смышлёный склад ума, пора всерьёз браться за его грамоту.
С похвалы мальчика старым евреем все в усадьбе усердно взялись за его просвещение. Няня и её муж комнатный слуга Абрам, дворовые работники – все как один, кто во что горазд, «пичкали» малыша сказками, былинами, даже серьёзной литературой, того же Гоголя, стараясь, так сказать, внести свой вклад в образованность наследника. Но всё это нравоучение было поверхностным, хотя и немаловажным для развития мировоззрения ребенка.
Для правильного обучения грамоте была приглашена из Харькова воспитанница института благородных девиц Е. И. Пчелкина, а затем и другая – В. Я. Будакова, которой и была отведена решающая роль в воспитании ребёнка. Для упражнений французским и немецким языками для мальчика были выписаны из Харькова француз Пешь, который позволял ему некоторые вольности, и пожилая немка Бодек, которая, читая ему вслух, часто сама засыпала, и тогда он тихо занимался своим делом: чертил домики, рисовал зверюшек. Таким порядком протекало детство Гришатки, который рос на степном просторе, согреваемый ласкою близких ему людей.
3
Стояли чудесные майские дни, и Гриша, занимаясь, с нетерпением поглядывал в окно, когда приедет дед, и они опять поедут на луга и пруды. Но вместо этого однажды в усадьбу буквально ворвался как ошеломлённый какой-то верховой. Им оказался дедов егерь Антип. Соскочив живо с коня, быстро вошёл в дом…
Гриша вбежал к матери в комнату. Мать, широко раскрыв глаза, протянула руки вперед и обняла сына.
– Сынок, дедушка Ваня умер! – дрожащим голосом проговорила она.
Вскоре воротился с поля отец, и они стали собираться ехать в с. Пришиб. Работники кинулись запрягать лошадей. Детей Гришу и Петю они с собой не взяли. Смерть дедушки сильно потрясла впечатлительного Гришу. Он, собственно, не совсем ещё понимал, что произошло, но с уходом дедушки почувствовал, что есть что-то такое дикое и ужасное, которое случается с любым живым существом, и с ним когда-то произойдет то же самое. Его нежная душа требовала помощи, и он испуганными глазами безмолвно смотрел на няньку, как будто просил пощадить его и указать, что ему делать, чтобы избавиться от этого ужасного чувства. Няня обняла его и тихо в слезах проронила:
– Пойдем, деточка, помолимся за упокой души дедушки Вани.
Через два дня воротились с похорон родители. Весь дом был угнетён и подавлен случившимся горем. Не въедет больше, как прежде, в усадьбу шумно со сворой собак дедушкин тарантас. И не увидит Гришатка больше развесёлые дедушкины глаза, когда тот поднимал его на руки. Но время лечит, и к лету от душевной болезни, пережитой весной, не останется и следа. Он был опять спокоен и весел. Ушедший дедушка превратился для мальчика, да и для всех в доме и усадьбе, только в прекрасное воспоминание, о котором думали иногда, даже с улыбками…
Размеренную жизнь в усадьбе опять потрясло горе. На следующее лето умер отец Гриши. Всюду в доме, в усадьбе поднялась какая-то особая суматоха, уже знакомая Грише. Смерть отца – первая, которую он увидел воочию. Все в доме были измучены горем и тем беспорядком, что внезапно вдруг воцарился в усадьбе, которая стала доступна для всякого приходящего. Смерть отца лишила семейное гнездо обычного размеренного уклада жизни. Весь последний день шли и шли мужики и бабы из их деревни и окрестных сёл проститься со своим барином. Он слышал, как дворовые работники, из любопытства толпясь у входа в дом, говорили о покойном его дедушке:
«Слава Богу, что он не дожил до этого дня». Что Грише было не совсем понятно, почему? Гриша видел, как горевала матушка, часами молилась, плакала порой, сидя у окна своей комнаты, глядя куда-то в поле. Душа её была полна любви к близким. Плакала о том, что один из близких ушёл безвозвратно, а вместе с ним какие-то несбыточные теперь уже мечты, неосуществимые какие-то надежды. Смысл смерти Гриша почувствовал ещё с уходом дедушки. Но только со смертью отца в первый раз в жизни почувствовал её вещественность, что вот она коснулась и их самих.
А из дома уже доносился певучий голос священника, отпевавшего отца. Среди дня горели свечи оранжевым прозрачным пламенем и разносился пахучий дым ладана. В углу зала стоял чёрный, покрытый парчовой ризой гроб, а в нём отец Гришатки с распухшим фиолетовым лицом, и неуклюже выпирают вылезшие из рукавов, словно налитые воском, его руки.
К полудню то, что стояло наискось зала в углу, эту чёрную домовину, работники стали выносить под однообразные певучие женские голоса и снесли в церквушку-часовню.
Затем по случаю покойника в людской все обедали, выпивали и из усадьбы потихоньку стали расходиться.
После похорон дом был чисто вымыт, всюду было прибрано. Хотя настежь были раскрыты окна, но в зале всё равно ещё ощущался ни на что не похожий специфический запах. Всё же как ужасен и тяжёл был для родных похоронный день с его ужасным концом, который Грише пришлось видеть воочию. Анна Ивановна, сестра отца, ещё с полмесяца продолжала находиться в усадьбе и в разговоре с Екатериной Григорьевной всё ежедневно повторяла:
– Душа моя, утешать тебя бесполезно, но помни, что ты не одна, у тебя есть мы, дети, наконец, а главное, ты ещё так молода, что у тебя всё впереди…
Прошёл почти год, шла к концу весна, и с наступлением тепла детская жизнь Гриши стала разнообразнее. С восходом солнца чаще стал бегать по усадьбе, слушать щебетанье птиц в саду, а в бурьянах за конюшней слышал звенящие отрывистые песенки перепелов. Мама Гришатки по весне стала чаще уезжать из дома одна с кучером то к Анне Ивановне, то к знакомым соседям, то в Харьков. Прекрасная музыкантша, любившая общество, литературу – всё это накладывало на неё отпечаток радушной светской общительности. И однажды появился в их доме человек в сюртуке и высоких сапогах, с выхоленным лицом и мягкой доброй улыбкой. И оказался этот человек хорошим приятелем для их семьи и всегда желанным. Звали его Михаил Михайлович Иванчин-Писарев. Он был любезен, разговорчив, остроумен. Гришина повышенная впечатлительность всё с легкостью «впитывала»: о чём он говорил, рассказывал, и это помогало его развитию. И когда мама мальчиков объявила своему семейству, что выходит за Михаила Михайловича замуж, Гришу не только не травмировала эта весть, поскольку была ещё свежа память об отце, а наоборот, он был рад тому, что этот прекрасной души человек будет всегда рядом с ними. Но больше всего Гриша был рад за маму, он видел и чувствовал, как с появлением этого человека в их семье мама словно воскресла – оправилась от той тяжести, что пришлось пережить с уходом близкого человека, отца Гришатки. Отчим полюбил любознательного Гришу, он действительно по-отечески заботился о его воспитании. Грише шёл одиннадцатый год, но с чередой перемен и испытаний за последнее время в их семье он уже совсем утвердился в мысли, что его вступление в полноправную взрослую жизнь завершилось.
Всё, что могла дать гувернантка, он получил сполна. Мальчику надо было продолжить своё образование, и после долгих соображений, по совету его воспитательницы Б. Я. Будаковой, решили родители отвезти его в Москву. Отчим Гриши любезно по-отечески согласился отвезти его и устроить учиться.
Они приехали в январе из глухой заснеженной усадьбы Петровское в Москву. Гриша впервые видел такой большой город и был восхищён им. Михаил Михайлович, большой и краснолицый от мороза, в длинных сапогах и в полушубке поверх шинели, остановились с Гришей на подворье в номерах гостиницы. Затем отчим определил его в дворянский институт. Гриша первый раз попал в такую атмосферу, и поначалу его сильно выдавала робость и застенчивость против столичных ребят, но, однако, он быстро сошёлся со школярами, освоился с внутренней жизнью школы. Он с гордостью носил свою тёмно-зелёную куртку и мундир с красным воротом и бронзовыми пуговицами. Любознательность Гриши быстро способствовала его развитию, этому также способствовало гуманитарное влияние школы. Помимо учёбы в институте занимался переводами с немецкого и начал впервые писать стихи, которые с похвалы преподавателя русского языка зачитывали в классе. Шесть лет учёбы пролетели быстро. После успешного окончания института с одобрения опять-таки близких-родных, которые проводили его до Харькова, отправился он на север – в Петербургский университет. По дороге, будучи в Москве, бывший питомец института зашёл к его директору, и тот дал ему рекомендательное письмо для профессуры университета.
Григорий Данилевский был зачислен в студенты. В университете занимался наукой и литературой. В годы учёбы в университете он впервые начал печатать свои работы. Григорий Данилевский, среднего роста, голубоглазый, очень симпатичной наружности, вышел из университета молодым образованным человеком и поступил на службу канцелярским чиновником в министерство просвещения. Благодаря служебному усердию, скоро стал чиновником по особым поручениям при заместителе министра. С этой должностью были связаны многочисленные поездки по Российской империи, что обогатило его новыми наблюдениями и дало толчок для серьёзной литературной деятельности.
Он стоял на пороге больших личностных перемен и большого творческого подъёма.
4
Было лето 1854 года. По дикому и пустынному пути, протоптанному в степи чумацкими обозами, по Харьковской губернии быстро бежала коляска с тройкой лошадей. На козлах кучер, а в коляске с откинутым верхом сидел молодой блондин в армейском картузе и тёмно-синем мундире. Он смотрел по сторонам дороги, и по лицу было видно, что всё это было ему знакомо и приводило в трогательный восторг. Степь стелется, насколько видит глаз, волнуются и склоняются от слабого ветерка и зноя травы, по которым вкраплениями мелькают светло-жёлтые, синие и красные цветы, местами они сплошь заливали необозримые поляны.
– Тихон, вон впереди будто кто едет? – спросил путник кучера.
– А Бог его знает, что такое, ваше высокоблагородие! – ответил кучер, наставив ладонь к глазам. – На обозников-чумаков не похоже. Может, коляска акцизного или барская пролетка?
Скоро они разглядели вдали коляску, стоящую на месте.
– Что, привал? – спросил ехавший господин, когда поравнялись и кучер осадил лошадей.
– Да, остановился перевести дух, – ответил сидевший в коляске грузный мужичок лет пятидесяти. – С кем имею честь говорить?
– Чиновник особых поручений министерства просвещения Григорий Петрович Данилевский из Петербурга. А вы кто, позвольте узнать?
Сидевший в коляске быстро, несмотря на свою полноту, соскочил и, поправляя неловко сидевший на нём сюртук, отрапортовал:
– Приказчик имения Замятиных, что в селе Екатериновка, Макаров Анисим Васильевич, ваше высокоблагородие!
Он пристально, с любопытством вглядываясь в молодого человека, застенчиво спросил:
– Вы не из тех ли Данилевских, что Иван Яковлевич, упокой его душу, родственником будете?
– Из тех, внук! – у молодого человека заблестели глаза при упоминании имени деда. – Были знакомы?
– Как же-с, первый помещик и охотник в околотке, почитай во всём уезде такого обстоятельного хозяина было не сыскать. А охотник! Одних, бывало, борзых и гончих держал по сотне тварей. Очень рад знакомству, – расписывался в любезности перед столичным чиновником приказчик, когда они сошлись в рукопожатии.
– Куда вы, собственно, ездили? – полюбопытствовал Данилевский.
– В уезд ездил по делам, ваше высокоблагородие. Мы и минуты свободной не имеем, либо дома землю топчем, либо где по делам.
– Какие же у вас в уезде могут быть дела?
– Как какие, всякие. Особенно как не стало хозяина Егора Ивановича, помер в позапрошлом году, – он снял шляпу и перекрестился, – вот ещё и по земельным делам по поручению барыни приходится таскаться в уезд.
– Ну, а что нового в ваших краях, – равнодушно на высказывание приказчика перевел тему Данилевский, – что с хлебом и прочим?
– С пшеницей в этом году не ахти как, сало, правда, идёт вверх –хорошую цену дают, шерсть малость выручает…
– Да, это не совсем хорошо! – понимающе отозвался Данилевский.
– А вы, собственно, на родную землю в гости или по каким делам, ваше высокоблагородие? – полюбопытствовал приказчик, глядя на казённый экипаж прищуренными от солнца глазами.
– По делам министерства, Анисим Васильевич! Прибыл изучать историю и этнографию края. Ну и в каком состоянии находится тутошнее народное образование. Конечно, в первую очередь посещу имения родных, – с грустью закончил он.
– А может, к нам в гости наведаетесь, ваше высокоблагородие? – после недолгого молчания предложил приказчик. – Небось и проголодавшись в дороге-то? Здесь до Екатериновки вёрст пять-семь осталось, не более, а до ваших краев все 20-25 наберётся, я так полагаю. Ей Богу поехали, ваше высокоблагородие, – не унимался приказчик, – и хозяйка будет рада гостям. После смерти мужа Мария Николаевна живут с дочерью Юличкой, восемнадцати лет. Правда, гости частенько наезжают.
– Я, право, не знаю, удобно ли без приглашения.
– Как же-с неудобно?! Ваш дедушка Иван Яковлевич, упокой его душу, завсегда, коли выпадал случай, засвидетельствовали своё почтенье. А вот с вами не привёл ещё Бог свидеться. Успеете ещё досветла к родному крыльцу, ваше высокоблагородие. Право ей Богу, поехали!
– Ну, что с вами делать? Тихон! Ты как? – обратился он к кучеру, слышавшему их разговор.
– А отчего ж не завернуть, ваше высокоблагородие, сами поправитесь, и лошади отдохнут.
– Хорошо! Уговорили, Анисим Васильевич!
– Вот и славно, – обрадовался приказчик…
Подъехали к красивой усадьбе. Часть двора с двухэтажным домом была занята садом. Конюшня, амбары для хлеба, сарай для овечьей шерсти и флигель для дворни – всё было аккуратно и основательно выстроено из красного кирпича и под железной крышей. По двору, под стенами ограды, стояли разные земледельческие орудия. Вокруг ограды по периметру большие тополя скрадывали пустынную стенную наружность остальной усадьбы.
«Как всё до боли знакомо», – подумал Григорий, окинув взглядом устройство усадьбы. Были и на этот раз гости – приезжий экипаж стоял посередине двора. Слуги шныряли из кухни в дом и обратно.
– Какой во всём порядок, Анисим Васильевич! Чувствуется рука хозяина, – похвалил подошедшего приказчика.
– Покорнейше благодарим, Григорий Петрович, стараемся! Пожалуйте в дом.
В зале были люди в годах и молодые. Трое пожилых, по-видимому, гости, муж с женой и хозяйка сидели на обширном кожаном полукруглом диване и мило беседовали. Из женского пола ещё были две девицы во французских шелках, ходили под руку по залу, о чём-то сплетничая, одна – дочь гостей, а вторая – дочь хозяйки. Когда вошли, Анисим Васильевич любезно рукой указал Григорию подойти к дивану.
– Мария Николаевна, – обратился он, и одна из женщин поднялась с дивана, – позвольте представить вам: Григорий Петрович Данилевский!
Увидев весьма привлекательного молодого человека и услышав знакомую фамилию, Мария Николаевна спросила:
– Вы не из тех ли…
– Из тех, из тех, матушка Мария Николаевна! Соседский внук собственной персоной. Вот случайно застал в дороге и уговорил заехать их засвидетельствовать вам своё почтение, – не без гордости сказал Анисим Васильевич, – при чинах из самого Петербурга, – его блестящие быстро бегающие глаза на полном лице не скрывали радости.
– Что ж, милости просим. Наслышаны о ваших успехах. Знавала я и вашего папеньку Петра Ивановича, – она подошла к Григорию и протянула к его лицу руку. Григорий смущенно поцеловал её.
– Спасибо. Вы уж извините, Мария Николаевна, что без приглашения, уж слишком был настойчив Анисим Васильевич.
– А то что? Вы бы не соизволили нас посетить? Не узнаю в вас прежнего Данилевского, помнится, Иван Яковлевич без церемонии был, – покачав головой, с милой улыбкой на лице сказала она. – Да, это мой брат Николай Николаевич с супругой Варварой Ивановной, – указала на гостей, сидевших на диване. – Девочки! – обратилась она к барышням. Те, отойдя от фортепиано, подошли к ним, сделав церемонно перед Григорием изысканный поклон. – Это моя дочь Юлия Егоровна, – указала на девушку повыше ростом, – а это племянница Анна Николаевна.
– Очень приятно, Григорий Данилевский!
– Ну что ж, располагайтесь, где вам удобно, – обратилась она к Григорию, – девочки, займите гостя, наговоритесь ещё. А я, извините, распоряжусь насчёт обеда…
– Играете? – Юлия уловила взгляд Григория на фортепиано.
– Да, немного, – засмущался Григорий, – мама у нас прекрасная музыкантша, и я вот немного увлекаюсь.
– Что ж, пройдёмте, – пригласила Юлия. Они втроём подошли к инструменту.
«Совсем новое. По-видимому, не так давно приобретённое для дочери. Фортепианная фирма Я. Беккера, как у мамы».
Григорий тихо коснулся клавишей и начал играть Шопена.
– Однако же, как недурно он играет, – сказала женщина, сидящая на диване, мужу.
– Да, очень даровитый молодой человек, – ответил он. – По-видимому, любитель хорошей музыки.
Все присутствующие молчали, не смея мешать летать по залу пленительным звукам…
Григорий закончил играть.
– Разжалобили вы всех своим музицированием, ишь как все притихли, – незаметно как-то вошла хозяйка, Мария Николаевна. – Ну что ж, прошу всех к столу.
_______
– В Петербурге, значит, изволите служить, Григорий Петрович, – спросил Николай Николаевич, когда уже сидели все за обеденным столом, – и по какой части?
– Да, в Петербурге, чиновник особых поручений при министре просвещения, – неохотно откликнулся Григорий, – езжу по заданию министерства по губерниям. Изучаю и пишу статьи исторического и этнографического характера для отчётов. Обследую также состояние народного образования. Был в Курской, Полтавской губерниях. Вот теперь под конец работы попал в родные места, кое-где надо побывать на Харьковщине.
– Наверное, это так утомительно и неинтересно: народное образование и крестьянский быт? – брезгливо отозвалась пожилая гостья, Варвара Ивановна.
– Отчего же, сударыня, отнюдь, – после небольшой паузы продолжил Григорий, – ведь что получается, – подумав, начал он, – мы изучаем в университетах записки о колонизации какой-то там Канады, скажем, далёкой Австралии, а допытывался ли кто-нибудь до недавних событий заселения наших былых украинских земель?
– Да, – прервав минутное молчание, о чём-то подумав, отозвалась Мария Николаевна, – история нашего края и вообще этих окрестностей куда как любопытней, тех заморских, о чём нам поведал молодой человек.
– Спасибо, Мария Николаевна, за понимание.
– Ну и что же все эти ваши отчёты, в чём они выражаются? – не глядя на Григория, поинтересовалась Юля.
– Собираю сведения о древних рукописях и старинных актах в монастырях, – продолжил Григорий, – изучаю эти найденные рукописи и делаю их детальное описание, если, конечно, они имеют историческое содержание.
– Да, это не может быть неинтересным, – отозвалась её сестра.
– Ну что же, спасибо за угощение, Машенька Николаевна, – желая прекратить этот разговор, вызвалась Варвара Ивановна, – однако, нам пора, ещё вёрст пятнадцать к дому трястись, так что будьте все здоровы. Милости просим тоже гостями быть. Николай Николаевич, дружок, скажи, пусть поторопят кучера.
– Да и мне пора тоже, благодарю вас, Мария Николаевна, – встал Григорий, – ещё двадцать с лишним вёрст к дому, надо ехать.
Все вышли во двор. Восемнадцатилетняя Юля была прелестна: высокая стройная, грациозная. «Такие сохраняют своё величие и после пятидесяти лет», – подумал Григорий. Держалась она необыкновенно спокойно и при разговоре за обедом никогда не смотрела ему в глаза, а только кидала на него иногда свой завораживающий взгляд. Так могут смотреть те барышни, кто чувствует, что они нравятся. Внимание Григория к Юле заметил Анисим Васильевич и с повеселевшими глазами подошёл к нему.
– Ишь какая степнячка, Григорий Петрович! Да, какая же она хорошенькая: что за стан, что за плечи, – стоит она внимания, уж поверьте бывалому когда-то гуляке. Жаль, молодой человек, что так скоро уезжаете, – уже как-то по-приятельски сказал он.
Между тем коляска гостей тронулась со двора. Коляска Григория тоже была готова в путь. Тихон сидел уже на козлах в ожидании, придерживая лошадей.
Мария Николаевна с дочерью под руку подошли к Григорию.
– Ну-с, молодой человек, теперь вы знаете к нам дорогу, так что по возможности милости просим. Юлечка, проводи гостя, – обратилась она к дочери и поднялась на крыльцо. Юлия взяла, как и мать, Григория под руку, и они направились к коляске.
– Что ж, спасибо, что осчастливили нас своим присутствием. Порадовали музыкой и интересными рассказами. Успехов вам в ваших исследованиях, – искоса с улыбкой посмотрела первый раз Григорию в лицо. Затем у экипажа, отвернувшись, молча подала руку для поцелуя. Григорий трогательно коснулся губами её руки.
– Я тоже присоединяюсь к маминой просьбе, не забывайте нас, и храни вас Бог! – сказала она вместо до свидания.
Под неравнодушным взглядом Григория она, не оглядываясь, быстро направилась к дому.
– Смеркается, ваше высокоблагородие! Едемте, путь неблизкий, – услышал он голос Тихона.
Они покинули усадьбу. Его серые, широкие от сумерек задумчивые глаза печально смотрели на догорающий закат, а с востока уже надвигалась темнеющая синева.
В его мыслях, как во сне, было смутно от неожиданного посещения усадьбы и случайного знакомства с новыми людьми, от всего этого в висках стучало и было как-то трепетно на душе.
Родная жалкая родина, степная даль сжимала ему бедное любящее сердце…
5
Однако наступила осень 1856 года, а Григорий Данилевский не обзавелся еще семьей, это сильно волновало его мать Екатерину Григорьевну, и на одно из ее писем Григорий писал своей матери:
«Что касается моей женитьбы, то при моей кабинетной наклонности я и не понимаю, как можно замкнуться в себе, живя только, скажем, помещиком. У меня слишком много жажды работать, и я серьезно смотрю на труды свои...»
Служа в министерстве народного просвещения, Григорий быстро сошелся в дружбе с сыном директора департамента народного образования Гаевского – Сержем Гаевским, который был женат на дочери графини Болдыревых Анне. Серж, вопреки родственникам, был счастлив в своей женитьбе и крайне был расположен сосватать и женить своего приятеля Григория на свояченице Надежде Болдыревой.
В большом загородном доме Болдыревых, куда в начале сентября явились Серж с женой и Григорий, был съезд гостей. Здесь были пожилые и молодые гости. Старики сидели непременно за картами в кабинете, а молодые в зале, где шли танцы. На этом вечере блистало столько роскошных обнаженных дамских и девичьих плеч, что разбегались глаза. Молодые графини и княжны, все как одна внимая голосу сердца, – мечтали о достойном своем спутнике жизни.
Хозяйка дома, вдова, графиня Болдырева, женщина лет пятидесяти, сидела в зале, окруженная дочерями. Старшая Анна замужем за младшим Гаевским, а вторая Надежда - невеста на выданье.
– Сестрица, – сказала старшая, – заметь, дорогая вон того высокого блондина, приехал с нами, Сержа коллега по службе. Сам из малороссов, сын помещика, кончил блестяще университет, говорят, что он чертовски богат, а главное, умен и, как видишь, хорош собой. Надо сказать Сержу, пусть представит его нам.
Между тем к ним подошел пожилой князь И. Одоевский, друг покойного мужа графини, тоже служащий министерства просвещения.
– Приветствую вас, дорогие, – он поцеловал руку графине, молодые, привстав, мило поприветствовали князя, младшая, уступив место, перешла на сторону сестры. Князь озабоченно оглянулся на присутствующих и сел рядом с графиней на освободившееся место.
– У вас ведь еще одна дочь на выданье – он посмотрел заискивающе на младшую из них. – Рекомендую, графиня, вон того молодого голубоглазого блондина, – и указал взглядом на человека, о котором сестры только что вели разговор. – Женишок хоть куда, богатый, а главное, умен и, как видите, хорош собой. Помимо успехов по службе, упражняется в сочинениях – писатель, пишет про крестьян и отменный сказочник.
– Что вы, князь! Зачем торопиться? – ответила графиня. Однако все же была заинтригована предложением князя.
– Ну, как знаете, душа моя. Напрасно, однако! Пойду что-нибудь закушу и жду вас за игровым столом, – он встал, поцеловал протянутою бледную руку графини и удалился.
«Старый лис», – подумала графиня, знавшая князя как приятеля покойного мужа еще смолоду. Стала, задумавшись, мучиться воспоминаниями того, что могла незаметно и нечестно с ним согрешить, но не согрешила из трусости и гордости. – «По-видимому, он увидел в этом молодом человеке свою молодость, а если так, то это может быть не совсем то, что нужно моей дочери», - подумала графиня.
Как только князь отошел от хозяйки, к ним подошел родственник – Серж.
– Ма-ман, позвольте ручку, - поцеловал ей руку. – Кому перемываем косточки на этот раз, сестренки?
– Перестань иудничать, – сказала Анна мужу, – ты бы, Серж, лучше познакомил сестру со своим приятелем.
– Сию-с минуту, дорогая!
– Лучше потом, Анечка, ты ведь знаешь, какая я трусиха, – она застенчиво опустила глаза.
– Ах, Надюша, говорят тебе, весьма достойный молодой человек. Если бы я была не замужем, – она из-под лба посмотрела на мужа, – непременно увлеклась бы этим молодым человеком.
– Ишь, храбрая какая, – отозвалась до этого все время молчавшая мать.
– Ну да вы не согласны разве, маменька?
– Боже мой, что такое, – удивленно ответила графиня, покачав головой.
– Простите, я буквально на минуту, – удалился Серж.
Минут через пять Серж с Григорием пройдя, через зал, предстали перед графинями.
– Ма-ма, Надюша, позвольте вам представить моего близкого приятеля по службе Григория Петровича Данилевского, преуспевает также в сочинительстве – писатель.
Графиня заискивающе посмотрела в лицо блондину с голубыми глазами.
– Это тот, кто пишет про крепостных крестьян и сочиняет сказки? – протянув руку не без иронии сказала графиня, уже осведомленная о нем от князя Одоевского.
– Боюсь, что это еще не самый мой большой недостаток, ваше сиятельство! – Григорий поцеловал ей руку.
– Однако – немного замявшись, ответила графиня, – я вас оставляю, молодежь, меня уже давно ждет князь за столом в преферанс, – поднялась и ушла.
При взгляде на Надежду, представленную ему приятелем, Григорий подумал: «Так себе, ничего в ней особенного», - по-видимому, сравнивал с Юлей. Но, когда зазвучал вальс и она, в знак внимания, была им любезно приглашена на танец, они закружились в танце, он почувствовал ее дыханье и взгляд на себе ее карих глаз, – подумал совсем другое, что эта девушка властно войдет в его душу и останется там навсегда. В то время за Надеждой намеревались ухаживать еще несколько светских женихов. Победитель был предвиден. Это некий поручик, который был на Крымской войне и появление которого ожидали в конце осени, должна вроде бы тогда состояться его помолвка с Надеждой, и он был очень угоден старшей графине….
Гости стали разъезжаться, вдоволь навеселившись. Обширный двор и приемный зал опустели. Остались кроме родных, близкие знакомые, в том числе и Григорий с князем Одоевским…..
На следующий день устроили прогулку верхом за городом, в которой приняли участие Гаевские Серж и Анна, Григорий и Надежда. Лошади были взяты из манежа, о чем заранее побеспокоился тамошний приказчик. Выехали в поле. Погода стояла солнечная, сухая.
Серж с Анной, о чем-то пошептавшись, пришпорив коней, ускакали вперед. Надежда придержала мерина, который тоже было рванулся вперед, дав поравняться с ней отставшему Григорию.
– Вы что там отстаете? – спросила Надя.
– А куда спешить. Красивые места, осень, самое время любоваться желтеющими перелесками.
– Что ж, любуйтесь, где вы еще такое увидите.
Она отпустила натянутые удила и поскакала галопом, Григорий пустился вслед.
Надя в красной накидке и с вьющейся за плечами вуалью и Григорий промчались так быстро перед Гаевскими, что сестра не успела ее окликнуть.
– Что за милашка, этот твой приятель Данилевский, – сказала Анна мужу и, о чем-то подумав, добавила, – но нерешительный.
– И золотое сердце! – добавил Серж. – Сегодня он как-то не очень разговорчив.
Впереди всадники, проскакав с полверсты между кустарниками, поехали шагом. Сзади тоже попридержали коней, оставив их одних.
– Как красиво, – сказала уже Надя, оглядываясь вокруг, – вы исполните мою просьбу?
– Какую? Может она для меня не выполнима, – глаза Нади сверкнули на него удивленно, но радостно.
– Не оставляйте меня одну и не требуйте пока от меня никаких чувств.
– Да, но искренняя привязанность к человеку, о которой вы просите, не может быть без чувств.
Она еще что-то хотела сказать в ответ на свой каприз, но тут их нагнали , и они, все съехавшись, направились домой.
Графиня ждала возвращения катающихся и под их оживленный говор просидела с ними до обеда….
– Мы недоговорили с вами, мне показалось, что вы хотели мне еще что-то сказать? – спросил Григорий Надю, когда они остались на террасе одни.
–Я хотела бы знать, – она смущенно пожала плечами, – вы остались у нас по просьбе Сержа или есть какая-нибудь другая причина, – не дождавшись скорого ответа, продолжила, – небось наговорили вам, что-нибудь о моих ухажерах скверное.
Накануне отъезда Григория и Сержа в Петербург обедали в доме, а не на террасе. Молодые люди были веселы. Сестра Нади пошутила:
– Помолвка моей сестры может расстроиться, так как появился новый обожатель.
Надя, покраснев, взглянула на Григория. Тому этот взгляд показался упреком, он терялся в его значении.
«Так ли это?» - подумала с грустью графиня-мать, поглядывая то на Надежду, то на Григория.
После обеда пошли гулять в сад. В саду было тихо, и они по аллее прошли к заросшему пруду-ручейку. Влажный воздух сада был полон запахами листьев и цветов. Надя посмотрела на Григория:
– Сестра, как всегда, все нафантазировала
– Ну, почему! Я не знаю, -замялся Григорий, – смею ли, но мои намерения к вам… Одним словом, я хотел бы у вашей мамы просить вашей руки.
Надежда, улыбнувшись, кокетливо рассмеялась, как будто наперед знала, что он скажет.
– Простите! Я вас практически не знаю.
Григорий с увлечением стал рассказывать о своем детстве в Малороссии, о пребывании в институте, в университете и о делах на службе в Петербурге.
– Я уважаю ваши чувства, Гриша, но давайте не будем торопиться, – взяв его за руку, сказала Надя, остановившись и посмотрев ему в глаза.
– Подарите мне хоть маленькую надежду, – горячо обнял ее.
– Маленькая Надежда пока не ваша, – пошутила Надя, и они сплелись в длительном поцелуе…
–Пойдемте, а то нас уже будут искать, – взявшись за руки, они пошли к дому…
6
Сближение с домом Болдыревых позволило Григорию продолжить знакомство с Надеждой. И посещая их дом, вынашивал мысль поскорее сделать ей предложение. В дружеских беседах Григорий с Сержем Гаевским то и дело стал заговаривать о его родственнице, к концу осени был уже от нее без ума и решил с ней, наконец, объясниться. Что облегчило Сержу задачу их сосватать. Хотя раньше, что касается сердечных увлечений Григория, то никто из близких его друзей не слышал, и поэтому все были крайне удивлены, когда прошла неожиданная весть, явно с подачи Сержа Гаевского, что Григорий, этот закоренелый холостяк, «женатый на своей литературе», влюбился и готов был посвататься.
Встречаясь с Григорием, вначале Надя не то чтобы с пренебрежением, но все же как-то холодно относилась к его ухаживаниям, к его рассказам о деревенской жизни, о природе – о том, что его больше всего волновало. Для нее было забавно слушать его рассказы и разные истории, но не трогало это ее сердце ни радостью, ни печалью. Ее больше интересовала светская жизнь с интригами, сплетнями и всем тем, чем жила «элита» общества….
Любовь Григория осталась безответной, на одном из свиданий она опять просила «не торопить» ее с ответом.
- Ах, дружище, – говорил Серж своему приятелю, когда тот горевал, – я понимаю, что теперь творится в твоей душе, но надо жить!
«А, может, оно и к лучшему, жениться, чтобы опуститься и стать преждевременной брюзгой, – успокаивал сам себя Григорий, – что ж, остается еще больше сосредоточиться на трудах своих».
Долго образ Нади восходил для него «лучезарной звездой» и будил дорогое прошедшее время, в котором было потеряно столько очаровательных грез и надежд.
Прежде чем оставить службу, Григорий написал письмо матери, самой гениальной, по его мнению, женщине.
– Милая маменька, – начал он по-ребячески, – я принял решение оставить службу по министерству и из столицы вернуться в родные места. К этому меня подвигло еще одно не маловажное для меня обстоятельство в делах «сердечных» моих. Сыщу службу в Харькове, чтобы можно было заниматься литературой, потому как чувствую свое призвание в ней. И жить хочу в деревне, в имении, деревенская жизнь меня больше прельщает. Желаю вникнуть в дела имения и хоть немного оградить вас от этих забот. Я чувствую себя способным это сделать, быть хорошим хозяином. Не говорите пока о моем решении брату Пете, пусть спокойно занимается своим художничеством.
По истечении трех месяцев Григорий Петрович Данилевский в чине надворного советника (равного - подполковнику), подал прошение, и был в конце февраля 1857 году уволен в отставку, хотя служба шла прекрасно, но не пожелал оставаться в Петербурге и уехал служить на родину.
«Не для чинов я и карьеры, а для народа и пользы земской», - писал в одном из писем к матери.
Накануне отъезда из Петербурга Григорий заехал к приятелю Сержу Гаевскому. В то время у него собрались некоторые из близких их общих знакомых, и они намеревались поехать в дом Болдыревых. Григорий сначала отказывался на уговоры друзей ехать с ними, но потом подумал:
«Как бы то ни было, но раз выпал случай, надо бы попрощаться с Надей, и согласился. В доме Болдыревых Григорий не появлялся последние три месяца. Надя в последнее время смягчила свой взгляд на загадочного для нее провинциала Григория, хотя и раньше проявляла к нему некие симпатии, а теперь он стал ее все больше волновать и не раздражать своими «деревенскими рассказами». Григорий уже знал, что ее помолвка с поручиком не состоялась, он был помолвлен с дочерью его полкового командира. А она слышала от Сержа Гаевского, что Григорий хочет оставить службу и покинуть столицу, но еще не знала, что должна была в этот вечер проститься с человеком, который в ее душе был уже другим-желанным, но никак внутренне не могла примириться с отъездом искателя ее руки….
На вечере Григорий, оставив друзей, наконец подошел к Наде, утомив ее ожиданием. Она на этот раз с трепетом ожидала его признания, но вместо объяснений в любви он скромно заговорил.
– Вы меня простите, Наденька, за мои прежние притязания, – проговорил вдруг подавленным голосом, – я, собственно, приехал попрощаться. Еду домой, в Малороссию, и может быть, навсегда, но я буду помнить о вас….
Надя с замиранием вслушивалась в его слова. Ее сердце сильно билось, глаза были тревожно обращены на него.
«Я не могу, я должна сказать, чтобы он не уезжал», - думала она и… молчала.
Свет померк в ее глазах. После небольшой паузы она робко протянула ему руку. Тот, все еще в безумном восторге от нее, осыпал эту руку поцелуями.
– Но неужели это последняя наша встреча и мы больше уже не увидимся? – стараясь через силу улыбаться, сказала она, вместо того чтобы признаться, что она изменила свое отношение к нему.
«Я не могу, я должна сказать, что я согласна на его предложение», - думала она и…. молчала.
– Скорее всего так, – ответил Григорий, – ведь я завтра, что бы уже не произошло, все равно уеду, поскольку оставил службу….
– До свидания… Прощайте! – дрожащим голосом произнесла она.
– До свидания… Прощайте! – Григорий вышел из зала. Она быстро воротилась к себе в комнату и ходила по ней, не находя себе места.
– «Нет, нет! Так дальше невозможно. О, Боже! Дай мне силы пережить это, защити меня», - слезы стояли в ее глазах. Она бросилась к себе на постель и разрыдалась….
Воротясь к себе, Григорий уложит в чемоданы свои вещи и не мог заснуть, хотя надо было хорошо выспаться перед дальней дорогой. Лежа навзничь, заложив руки за голову, он обдумывал свое прощание с Надей.
«Не удалось нам поговорить по душам, а столько хотелось высказать на прощанье. Но я верю в свою счастливую звезду. Даст Бог и мне счастья,» - рассуждал он, уже засыпая….
7
Григорий Петрович Данилевский по пути домой остановился в Харькове, чтобы сыскать не обременительную и не мешающую его творчеству какую-нибудь службу, хотя бы и на общественных началах. В Харьковских официальных властных кругах уже знали его как молодого начинающего писателя, что он, раньше работая в министерстве просвещения, обладал опытом и знаниями в вопросах изучения истории края и быта крестьян и помещиков, и сочли нужным использовать его опыт накануне грядущей реформы в этом вопросе. Так он был приглашен для работы в качестве выборного от дворян в комитет по улучшению быта крестьян. Условившись с руководством обговорить детали его работы позже, направился в родное имение Петровское…
Как взволновалась душа и трепетно забилось сердце у Григория, когда сани вкатились во двор усадьбы и кучер осадил лошадей у самого крыльца. На звон бубенцов вышли встречать молодого хозяина супруги, домовые служащие Авраам с Аграфеной, и как трогательно было смотреть, когда Григорий обнял этих милых и дорогих, знакомых с детства ему людей. Все в усадьбе знали из писем о приезде Григория и ожидали со дня на день его появление. И отчим Михаил Михайлович, оставив дела, непременно находился в Петровском до его приезда…
– Да откуда это ты, – взволнованно начал Михаил Михайлович, как бы и не ожидая его, когда Григорий вошел в зал, – вот уж поистине как снег на голову. Ну, здравствуй, Григорий, здравствуй, сынок!
Они крепко поцеловались.
– Какой ты молодец стал…а! Екатерина Григорьевна, где вы там, ангел мой!
Вышла из своей комнаты Екатерина Григорьевна.
Когда Григорий хотел поцеловать матери руку, она обняла его и степенно приложилась к его щекам своими сухими губами… В ожидании позднего обеда все, и Григорий тоже, умывшись с дороги, присели в зале, где Екатерина Григорьевна села за рояль, и из-под клавиш инструмента поплыла завораживающая музыка концертной пьесы Листа….
– Светские развлечения мешают мне, однако, заниматься науками и литературой, – отвечал Григорий за обедом на расспросы родителей о столичной жизни. – Петербург кому угодно вскружит голову с его театрами, вечерними балами в богатых домах и загородными гуляниями. Признаюсь вам, иногда грустно смотреть на все это, несмотря на, казалось бы, жизнерадостную жизнь. Грустно смотреть на переменчивое молодое поколение, которое, выйдя из университета, поступает на службу, грубеет с годами, оплывает загулами, женится, потому что так надо, так принято в обществе, и жизнь для мира пройдет у такого человека безответно, не выносив для нового поколения живой идеи, перед которой благодарные потомки прославляли бы его – нет! Он умрет, как всякое, простите, животное. Вот чем и я боялся заразиться, а потому здесь, чтобы жить в глухой тишине, но в счастье. Я чувствую в душе, что мне надо быть чем-нибудь и кем-нибудь, а не как все подобные мне из молодого поколения. Разговор за обедом проходил степенно, отчим и мать находили , не без гордости, в рассуждениях Григория его правоту…
– Ну, а что нового в ваших краях? – после небольшой паузы спросил Григорий родителей.
– Все по-старому, сынок, – отозвалась мать, – живем, хлеб жуем да старимся.
О тебе справлялся какой-то соседский приказчик, солидный такой мужчина, как его, Аграфена? – обратилась она к служанке. – Ах да, некий Макаров…Анисим Васильевич! Любезно приглашал при случае посетить их имение, да Михаил Михалыч все занят, а мне одной как-то не с руки. Давненько, говорит, не видели и Григория Петровича, совсем нас позабыл, сетовал он.
При упоминании приказчика из Екатериновки у Григория сразу же выплывал образ Юлии, которую не видел почти три года, и он уже знал для себя, что непременно, обустроив свои дела, вскорости побывает у них…
Сам Григорий по прибытии в родные места за делами не замечал, как летело время. Наступила весна. Он два раза побывал в Харькове по делам службы. За это время он вник в дела имения, это ему надо было не только как хозяину, но и для материала по службе.
Мать Екатерина Григорьевна с отчимом уехала в имение мужа в с. Теплыгано. Но в минуты одиночества, после всех дел, в его памяти являлась Юлия Замятина. А поездка в соседнее имение все как-то откладывалась, известно, что провинциальная жизнь всецело зиждется на визитах. И вот, наконец, в один из теплых апрельских дней он выехал в имение Замятиных в с. Екатериновку.
8
– Это Данилевский! – вскрикнула Мария Николаевна, прильнув к окну, когда к крыльцу со скрипом подъехала коляска, и из нее вышел молодой человек.
– Позови сюда Юлию, Акулина! – сказала она служанке…
– А, наконец-то вы, Григорий Петрович, решили посетить царство дам, – встретила его Мария Николаевна дружеским восклицанием, – я думала, что вы уже не посетите нас никогда!
– Нет, отчего же, – замялся Григорий.
– Давненько мы вас не видели. Где это вы все пропадали? Все, небось, по столицам, – не без иронии продолжала она, зная наперед о нем все от Анисима Васильевича. – Да, да… Я понимаю, что вы заняты, у вас дела. Но ведь надо подумать молодым людям и о своей личной жизни. Моя дочь Юлия Егоровна, – с гордостью счастливой матери проговорила Мария Николаевна когда вошла девушка. – Да собственно, вы же знакомы!
Григорий поздоровался с Юлей и несколько мгновений смотрел на нее, стараясь в ее глазах что-то припомнить из прошлой встречи трехлетней давности. В ней, в этой спокойной девушке, он увидел что-то знакомое и вместе с тем что-то новое. А новое было то, что из восемнадцатилетней девочки-девушки вышла молодая интересная девушка-женщина. Григорий еще раз оглянулся на Юлию, прежде чем пройти и сесть в зале, куда его пригласили.
В этот раз она поразила его не столько красотой, хотя и этого была не лишена, а чем-то особенным, чего не было в других его многих знакомых по Петербургу.
Григорий, хотя и был всего второй раз у них в доме, но чувствовал себя хорошо, будто это был его родной дом, или ему так казалось…
Разговор за обедом проходил непринужденно, и как прежде Юлия в разговоре с собеседником скромно опускала глаза.
– Да, вот приехал в эти родные места навсегда, – отвечал Григорий на расспросы, – в столице народ развращенный, а мне хочется более заняться серьезными делами. Признаюсь, Петербург произвел на меня сильное впечатление. Столица вскружила мне голову, но я все же вижу себя в служении Родине. Я просто чувствую в себе много сил к осуществлению мысли-творчеству, хочу быть другим, чем мои товарищи по петербургской жизни.
– Расскажите что-нибудь о себе, – не глядя на Григория, заинтересовалась Юлия.
– Право не знаю, что и рассказывать, – ответил он.
– Жили семь лет в столицах и рассказать нечего, – все любопытствовала Юлия. Последнее сказанное Юлией поразило Григория: оглянувшись на свое прошлое, он должен был сознаться, что он еще не начал даже жить, в том смысле, как это понимали они, жители этих обустроенных имений.
– Семь лет ушло на служение в департаменте министерства образования, как-то между рук, – пожал он плечами, – в хлопотах, в поездках по губерниям, в шатаниях по разным книжным и журнальным издательствам, – и, подумав, иронически усмехнулся, – а между тем приходится уже вычеркнуть из своей этой жизни почти тридцать лет…
– Ну и что эти ваши поездки, что видели? Чем занимались? – не унималась Юлия со своими расспросами.
– Чем занимался? Изучал быт крестьян и помещиков, историю края, в котором находился.
– С крестьянами понятно, а что помещики, – продолжила она.
– Помещики! Да все как бы ничего, но когда вникаешь в дело, то оказывается, что самые хорошие из них тоже ужасные люди…Везде самодурство, произвол, насилие…Вот вы и подумайте теперь о положении крестьян…
После обеда они долго гуляли по саду, и между ними незаметно вырастало нравственное тяготенье. Само существование Юлии придавало Григорию, всем его планам особенный смысл и ту теплоту, какой ему недоставало…
Воротился он домой к вечеру, пообещав навестить их через неделю. Дома, стоило ему только вызвать в душе дорогие уже черты Юли, сразу нежные чувства закрадывались в его душу, и каждый раз при этом он чувствовал, что им овладевает какой-то прилив сил. У него появилась какая-то щемящая душу потребность видеть ее чаще, слышать звук ее голоса, чувствовать на себе ее броский взгляд – одним словом, чувствовать ее постоянное присутствие. И на следующий день, управившись кое с какими срочными делами, не дожидаясь обещанной недели, ближе к вечеру он выехал в Екатериновку одержимый скорой встречей с Юлей.
На этот раз, пообещав явиться через неделю к обеду, явился на второй день к позднему ужину.
Когда кучер осадил у крыльца коляску, появилась на крыльце Юлия, как будто предчувствовала, что за гость может заявиться в столь поздний час. В полумраке, глядя друг другу в глаза, взявшись за руки, они молча вошли в дом. Только успели разжечь лампы, как в зал вошла Мария Николаевна.
– Что это вас так поздно и поспешно привело к нам? Забыли чего, молодой человек, – протянув руку для поцелуя, она насмешливо кинула взгляд на Григория.
– Мама! – смущаясь, одернула ее Юлия.
– Все, я ухожу к себе. Корми, Юлечка, позднего гостя.
За ужином в этот весенний вечер сидели они вдвоем тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. С притворной простотой предложил он прогуляться по саду, когда уже наступила темнота. На черном небе ярко сверкали звезды.
– Говорят, у каждого человека на небе есть своя звезда, – начал Григорий, когда уже было неудобно молчать, – все это, конечно, поверие. Но однако! Черт возьми! Приятно все же сознавать, что есть и твоя звезда – звезда Данилевского! Звезды разные: одни большие, другие маленькие, одна ярче другой, как и люди: у каждого своя индивидуальность и не только внешняя, но и мировоззренческая.
– Отрадно слышать, что это вас забавляет, – посмотрев на Григория, сказала Юля, – однако, вы правы, все это не более, чем поверие.
Первая любовь с тревогами и сладкими волнениями открыла молодой девушке многое, чего она раньше совсем не замечала.
– Я вам, наверное, кажусь странной, – усмехнулась Юля, – по сравнению с болтливыми вашими столичными знакомыми девицами.
– Отчего же, - выдержал небольшую паузу, – из провинциальных девушек всегда были самые хорошие жены.
Она посмотрела ему в глаза, он, повернувшись, обнял ее, а она слегка отклонила назад голову, чтобы он поцеловал ее.
– Как блестят твои глаза, ты не замерзла? – после поцелуя спросил он, накидывая ей на плечи свой пиджак, впервые обратившись к ней на «ты».
– Нет! – она прижалась к его груди. – Пойдем, а то мама не уснет, пока мы не вернёмся в дом.
– Утром скажем ей все, – он взял ее за руку.
– Что все? – спросила, отводя свой взгляд в сторону.
– Что мы любим друг друга, и я буду просить твоей руки…
9
– Я вас уложу в своей комнате, а сама пойду к Акулине, – сказала Юлия, когда перед входом в дом освободилась от его объятий в горячем поцелуе – чтобы не было у Вас соблазна, молодой человек, – и посмотрела на Григория вызывающим горящим взглядом.
– Хотите сударыня, чтобы я не спал и мучился всю ночь, – фамильярно отозвался Григорий на обращение к нему на «Вы», – для меня нету суровее испытания, чем пережить эту ночь в разлуке. Может, все же вы…
– Нет, не может, дорогой! Не тешьте себя иллюзиями и не заводите свое воображение, предайтесь чему-нибудь полезном. О положении «своих» крестьян, к примеру.
Рано утром Григорий встал раньше всех в доме и мучился неудовлетворенными порывами. Вышел в сад и ходил, страдая избытком какого-то чувства и не находя выражения ему. Его воображение представляло ему сладостный образ Юлии, и ему казалось, что вот оно – невыраженное желание.
«Какая глупость то, что я страдал по Наде в Петербурге. Чему верил? Что любил? – спрашивал он сам себя. – Вот где она, настоящая любовь, вот одно истинное, независимое от случая счастье!» - думал он, улыбаясь началу ясного дня, расхаживая по саду…
Григорий с Юлей были в зале, когда спешно вошла Мария Николаевна.
– Вижу-вижу по глазам, молодые люди! Это что же, без родительского позволения? – не то с упреком, не то с насмешкой спросила Мария Николаевна.
– Мама! Ну что вы себе такое надумали. Григорий Петрович… Впрочем, он сам вам сейчас все объяснит, – счастливая Юлия, обуздав свою строптивую мать, перевела взгляд на Григория.
– Да, Мария Николаевна! – замялся было Григорий. – Одним словом, мы с Юлей любим друг друга, и я прошу у Вас руки вашей дочери.
– Ах, Боже милостивый! Да как же так? Все как-то поспешно, без ухаживания, – она хотела сказать еще что-то, вызывающее у нее еще большее удивление, но тут как нельзя вовремя в зал вбежала Акулина с образом в руках, заранее предупрежденная Юлией, с которой проболтала почти всю ночь, и молча подошла к Марии Николаевне, искоса поглядывая на Юлию.
– Благословите, мама! – как можно трогательнее произнесла дочь, когда они оба опустились перед ней на колени.
Марии Николаевне ничего не оставалось делать, как принять икону из рук Акулины и сделать то, что должна исполнить родительница.
–Благословляю вас, дети мои! И как сказано в писании: Живите дружно, любите друг друга и плодитесь… Во имя отца, сына и святого духа, аминь? Она поднесла им для поцелуя икону, а затем, вернув ее обратно Акулине, расцеловала детей.
Мария Николаевна по ограниченности своего ума и беззаботного нрава особо не заботилась о хорошем образовании Юлии, все как-то образовалось само собой, и Юлия неплохо играла на рояле и довольно сносно изъяснялась по-французски. Для Марии Николаевны любовь и решение о замужестве ее дочери было неожиданной случайностью, но она успокаивала себя насчет ее избранника: «Лучшие вещи всегда выходят нечаянно, а чем больше стараемся, тем выходит хуже».
Мария Николаевна особо не утруждала себя заботами по-домашнему хозяйству, и после смерти мужа заботы и хлопоты по имению перешли в Юлины руки. И как всегда это бывает, когда не знаешь, что из этого получится, из Юлии нечаянно вышла деятельная, добродушно веселая, самостоятельная хозяйка и чистая женщина. Было, правда, и немного досады от некоторых каприз матери, но Юлия умела разгонять их.
«Да я уж знаю, что ты на это мастерица», – говорила Мария Николаевна дочери, когда та в чем-то переубеждала ее в отношении хозяйских дел.
Свадьба была назначена на июнь месяц. Григорий, решая кое-какие хозяйственные вопросы и хлопоты о предстоящем венчании, носился ежедневно от одного имения к другому. Будучи в родных местах, все же сильно манила его к себе степь своими лугами и болотцами, и он решил немного поохотиться…
10
Весна полностью вступила в свои права, и нетерпение мое побродить по болотцам с ружьем день ото дня превосходило всякое ожидание. Луга и овраги уже наполнились талой снеговой водой так, что только одни кончики ракит и вербы торчат из воды. Поначалу стояли больше серые дни, но где-то через неделю в середине апреля ветер разогнал в небе облака, и установилась солнечная погода….
Я со своими коллегами приятелями, по Харьковской работе, Щербекой и Пфеллером, с которыми быстро сошелся в дружбе и обнаружил их тоже заядлыми охотниками, еще в Харькове условился встретиться у общего знакомого помещика Домонтковского, чтобы поохотиться. У него была охотничья землянка у балки с родничком, где по весне разливались большие воды по лугам и перелескам. Прибыли все к полудню и, пообедав, договорились ехать на двух подводах, нагрузившись провиантом, в землянку за пять-шесть верст, встретить там вечернюю зарю, переночевать и опять рано утром поохотиться. Из города с Щербекой и Пфеллером прибыл их близкий приятель по охоте, званием пономарь, некий Иван Андреевич Михайловский. Я, признаться, был крайне удивлен: особа духовного звания – охотник!
Когда прибыли на место, кучера разожгли угли, поставили самовар, приготовили чашки, а мы расположились у землянки отдохнуть. Разговор поначалу не задавался. Щербака молча курил свою трубку, Домонтковский организатор пикника, все больше молчал, любил только слушать и изредка поучать кучеров, хлопотавших по делу. Пфеллер, у того манера встревать только во время беседы. Михайловский ушел куда-то за землянку.
– А кто знает, господа, – пришлось мне прервать тягостное молчание, – куда летит на зиму птица из наших мест, а потом возвращается и именно к тем местам где выводилась. В народе говорят, будто летит из какого-то Вирея.
Что за Вирей?
– Фирей, в Крим это место! – с немецким акцентом перебил Пфеллер.
– Вирей - это рай птичий, ваше высокоблагородие! – откликнулся подошедший Михайловский.
– Ну, сейчас отче Иван начнет рапортовать, – приподнявшись с места, подмигнул приятелям Щербека, – и вся птица идет в Вирей, отче?!
– Нет, не вся. Раз там рай, значит, есть ра йские ворота, – убежденно твердо заметил пономарь, – а в воротах стоит птица, сойка, и на всех птичьих языках окликает. В рай допускается только хорошая птица, а грешную птицу не пускают. Поэтому орлы и коршуны у нас зимуют, дома…
– Короший басня! – засмеялся Пфеллер.
Сели пить чай с закусками. Домонтковский достал погребец – выпили. Покончив с ужином, переведя дух, стали собираться к выходу. Я наблюдал за пономарем, уж сильно манил он меня к себе своими рассуждениями. Пономарь, подтянув потуже на себе одежду и поправив на голове стеганую шапку-колпак, взял на веревочке свое пятирублевое кремневое ружьецо, перекинув его через плечо.
– Ну же, ваши высокоблагородия – обратился он ко всем разом, – пора.
Прошли полторы-две версты, Иван Андреевич, как тот поводырь, впереди, сняв с плеча ружье и держа его в руке наперевес. Я за ним, остальные цепочкой следом. В небе послышались какие-то непонятные звуки. Мы остановились и прислушались.
– Что, это Иван Андреевич! Гуси, журавли или, может быть, дрофы? – осторожничая, негромко спросил я, но пономарь молчал, и все молчали.
- Мюзикл корош! Они ошень високо, – начал было Пфеллер, но тут же замолчал.
– Начался общий прилет дичи, – сказал Иван Андреевич, и тут же в небе сразу отчетливо послышался крик гусей, – быть на утренней заре настоящей охоте. Слышите? – опять послышался крик гусей. -А сейчас надо ворочаться, истомимся только да набьём ноги.
Мы таким же порядком повернули обратно к землянке, никто не возразил пономарю, и каждый думал о своем.
– Летит всякая птица, – прервав молчание, начал опять Иван Андреевич, – иная летит в одиночку, а иная и кучами. Летят так, чтобы их не видели по степи, в основном ночью, а днем пасутся в дичинах и бурьянах. Но журавли, гуси, тех быстро не истомишь, и они сотнями летят даже днем под самыми облаками …
Когда вернулись к землянке, самовар был уже готов, и Пфеллер сам вызвался заваривать чай. Кучера подготовили землянку для ночлега, поставив в бутылке свечку, и подожжёнными сосновыми ветками выкурили всю мошкару. Щербека улёгся на широкой печи. Домонтковский достал флягу с коньяком. Пономарь сел на лавку и стал кромсать ножом ветку ольхи, делая из нее манки:
– Это на завтра для подманивания селезней, – сказал он.
Чай был разлит, и мы сели кругом. Хозяин откупорил флягу с коньяком и выложили всю закуску. За выпивкой пошли общие разговоры. – Не выйти ли нам, господа, пока на улицу? – предложил я.
Мое предложение было принято. Компания двинулась к выходу. Мы подкинули в огонь веток и расположились кому опять как удобнее. Продолжили разговоры: что нового в городе, что кто-то из соседей-помещиков женил сына, а одного старика-помещика, у которого по зиме останавливались на охоту, разбил паралич…
Уже совсем стемнело, и костер догорал. Говорить больше не о чем, потушили огонь и собрались в хатку ночевать…
Я проснулся среди ночи из-за того, что была приоткрыта дверь и потянуло свежей негою. Прочие храпели. Не спал только пономарь, он вышел из хатки. С улицы слышен был и рядом и вдали птичий гомон. Я подошел к приоткрытой двери и, не видя Ивана Андреевича в темноте, услышал его голос. Он стоял рядом с землянкой под ветвями ольхи….
«Чудны дела твои, Боже!» – Иван Андреевич без подрясника в одной холщовой рубахе стоял против месяца и, положив несколько раз крест на себя, плакал. Я не стал объявляться и мешать его таинству любования действительно чудной картиной степного перелета, походившей на сон. Тихо воротился на свое место.…..
Утром, когда чуть стало только светать, напившись чаю, мы отправились на охоту, и воротились все с добычей…
11
По прибытии в Петровское Григорий нашел в имении дела, в некотором расстройстве. Желая привести все дела в порядок, вникнуть в них, заметил для себя такую особенность, что главное зло заключается в самих же мужиках. В их невежестве, необразованности и, порой, неумении справно вести хозяйство. Но до него самого никак не доходила та мысль, и он не чувствовал самое большое зло – отношение между крестьянами и помещиками. Воротясь в деревню, он думал, что будет испытывать какую-то полноту нравственно-удовлетворенного чувства от того, чем будет заниматься, что будет заботиться о счастье своих крестьян и будет ответственен за них перед Богом. Но его мечты оказались вздором, и вместо удовлетворения он чувствовал в себе какую-то тяжесть и грусть.
« Я буду делать людям добро и этим буду счастлив, – думал он, – где эти мои мечты? Вот уже три года, что нахожусь здесь, и я недоволен собой, потому как не вижу успеха в своем предприятии – сделать крестьян счастливее. Я даром трачу лучшие годы жизни. Правда, я счастлив в личной жизни, горячо люблю свою жену, родился сынок Костик. Самому все же легче найти счастье, чем дать его другим,» - так отчаявшись, размышлял Григорий Петрович, возвращаясь очередной раз из крестьянской свободки, где выслушивал просьбы, жалобы, давал советы, и испытывал некую усталость. Единственное, что доставляло ему наслаждение от его забот,– это его усиленная деятельность воображения, и он с ясностью представлял самые разнообразные образы помещиков и крестьян, картины их бытия, что было хорошим материалом для его творческих работ.
Приехав в коляске домой, войдя в небольшую комнату, которая служила ему рабочим кабинетом, он прилег на старый потертый кожаный диван, оставшийся еще от отца…
За дверью послышались шаги.
– Что, обедать будешь? – спросила вошедшая жена, видевшая его приезд.
Он посмотрел на нее и, помолчав немного, как будто что-то силился вспомнить, вздохнув, встал.
– Да, пожалуй, иду!
– Что, опять в плохом настроении. Что на этот раз произошло, какое еще горе?
– Да нет, все по-прежнему, с чего ты взяла, – ответил Григорий стараясь улыбнуться….
– Ты знаешь, дорогая! – говорил он уже за обеденным столом – по приезду я чувствовал в себе силы быть хорошим хозяином и считал своей обязанностью заботиться о счастье крестьян – Извини, хороший хозяин бережет даже скотину, а тут все же люди…
– Да ты, милый друг, не отчаивайся, – перебила его жена, – я должна сказать тебе, что мы чувствуем свое призвание, только когда уже раз ошибаемся в нем. Вот и тебя это чувство не оставляет в покое.
– Я много езжу по поместьям, – продолжил он, – стараясь вникнуть-вжиться в их проблемы, чтобы хоть сколько-то выправить положение. Стараюсь выработать для себя, и это хочу показать в отчете в комитет, какие-то правила действия, чтобы поправить дела хоть как-нибудь к лучшему. Но для этого нужен не только труд и терпение, но и еще желание их самих к переменам, иначе никогда им не сделаться счастливее…
– Свое счастье легче сделать, чем счастье других, это верно, – она мило посмотрела на мужа, – разве мы с тобой несчастливы?
–Помилуй, как ты можешь такое говорить!
– Вот! – она подняла указательный палец. – А для того, чтобы быть добрым хозяином, нужно в то же время быть одновременно строгим человеком. Мужику нужен не только пряник, но и кнут. А с твоим пытливым умом в рассуждениях о счастье и с твоим добрым сердцем, извини, ты никогда в этом деле не будешь иметь успеха. Запомни, милый друг: наше доброе качество больше вредит нам в жизни, чем дурное!
– Но, не знаю, дорогая! Может, ты и права.
–Тебе надо, дружочек, немного отвлечься от всего этого, от этой обыденности, что ли. Ты вошел с головой в проблему, сам же себе ее и навязав… У тебя достаточно уже накопилось работ по писанию. Собирался в Петербург? Вот и поезжай! Ты же получил приглашение редактора на издание, вот как раз поедешь и решишь все свои творческие дела.
А я, дорогой, пока сама с хозяйством управлюсь, да и Костик мал еще, чтобы таскаться по столицам. Так что поезжай один, – и уже иронически добавила, – пусть твоя «звезда» сопутствует твоей удаче.
– Юличка! Дружок ты мой сердечный, я, право, не знаю…
– Поезжай! – настаивала на своем жена. Она молча подошла к нему, ладонью ласково провела по его лицу и он, коснувшись губами руки, осыпал ее поцелуями.
– Опять столица, Петербург? Когда-то бежал от той суетливой, беззаботной и бесполезной жизни для общества, не приносящей ничего нового для будущих потомков, а теперь опять…
– Вот что, дорогой! – перебила его жена. – Как управишься с делами в Петербурге, поезжай-ка ты за границу, в Европу! Посмотришь, как там люди живут, их нравы, обычаи. Вообще тебе, твоей творческой натуре это будет куда как полезней всяких утешений.
Григорий посмотрел на жену…
– И не возражай, уже все решено. Собирайся и в добрый путь….
12
Возвратился из-за границы Григорий с началом зимы. Побывал в Германии, Франции, Англии, и вот уже второй день по прибытии делился впечатлениями от увиденного и услышанного со своей женой.
– Везде все по-разному, дорогая! Но есть во всем и что-то общее, – говорил, продолжая впечатлять от увиденного, – ну вот, к примеру: куда бы ни прибыл, служащие гостиниц говорят одно и то же: – «Вы, господин, сделали правильно, что выбрали и остановились именно в нашей гостинице, лучшей во всей округе». Справедливо или нет, но другие в других местах говорят то же самое.
– Естественно, что же ты хотел, – поддерживала разговор Юлия, – ведь туда едут люди с деньгами, а те, в свою очередь, готовы удовлетворить за их деньги любые потребности.
–Едут туда, – после небольшой паузы продолжил Григорий, – в основном одинокие путешественники и путешественницы, – с улыбкой на лице посмотрел на жену. – Я уж не буду касаться их возможных взаимоотношений, но публично, положим за обедом, по их лицам, причем, многие красивые, – она искоса взглянула на мужа, – выражают только сознание собственного благополучия и совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему. Бывает, сидят за обеденным столом человек эдак 30-40, и все молча, редко кто с соседом перекинется словом, и то спросит о вкусе подданного вина или поинтересуется погодой. То ли дело наши застолья – от разговоров к пению и плясам. Я как-то пытался заговорить с соседом…
– Может, с соседкой? Зачем же лишать себя удовольствия, – не ревностно, а с какой-то легкой иронией перебила его жена.
– Я не искал там любовниц, дорогая! А наслаждался другим чувством – чувством, которое испытываешь при одиноком созерцании красоты природы. Ты ведь знаешь, я природолюб, и мне хотелось с кем-то поделиться увиденным, это естественное желание человека, но увы! А красота там, доложу я тебе, дружочек мой, необыкновенная! Вот, к примеру, опять-таки! Представь себе горы, а между ними озеро с голубой водой. А это небо над ним, без единого облачка, как будто отражение озера, все это буквально потрясло меня. От этой красоты я чувствовал какое-то внутреннее беспокойство и потребность выразить свои чувства, переполнявшие мою душу. А ты говоришь – любовница! – Григорий замолчал, поглядывая в окно.
– Эх, Юличка! Дружочек ты мой сердечный! Как не хороши те места, где бывал, а все равно тянет домой какая-то неистовая сила. Нет! Не променяю я этих наших родных цветущих и ковыльных степей ни на какие горы с голубыми озерами.
– Вижу, измучился уже весь, все поглядывая в окно. Съезди в свои степи, пусть твоя душа успокоится, да и приятели твои, наверное, уже заждались, – посмотрела в глаза мужу. – Завтра же и поезжай!
Он молча поцеловал ей руку…
13
Еще возвращаясь из Петербурга, проезжая в санях по заснеженным полям к родным местам, я все под завывающий шум легкой метели думал про отъезжие степные места и воображал себе, как, по-видимому, много сейчас хоронится по балкам в кустарниках серых куропаток, лисиц и по садам зайцев …
На третий день по прибытии, не выдержала моя душа такого соблазна поохотиться и, взяв охотничьи принадлежности и припасы, выехал без предупреждения к приятелю своему, помещику Домонтковскому, думая, что все равно да кто-то из общих знакомых будет там, на заимке, и всегда могут составить компанию. И я не обманулся, к моей великой радости встретил там уже самого желанного для меня приятеля по охотничьей страсти Ивана Андреевича Михайловского…
– Эх, сударь! Что-то не слышно вас было всю осень, золотое времечко, – увидав меня первым, с какой-то досадой заговорил пономарь.
За короткий срок знакомства они всем сердцем успели «прикипеть» друг к другу: пономарь за его пытливый и рассудительный ум, а тот весьма почтенно относился к суждениям и высказываниям пономаря.
– Был в столицах и за границей, Иван Андреевич! – сказал так, как будто извинялся перед приятелем за длительное свое отсутствие.
Пономарь понимающе кивнул головой.
– Так что, Иван Андреевич! На сирого в ночь или как? – радостно спросил пономаря.
– Э, нет! Волчков рановато еще манить, не наступили настоящие метели и лютые морозы. Зверь еще не разгулялся и не особо злобен, на приваду не пойдет. Вот на зайчишку, а еще там лисичек, самый раз.
Была бы на то воля, сударь!
Я знал уже охотничью сноровку своего приятеля и не упускал случая поохотиться вместе, на что бы то ни было, и поэтому с радостью ответил:
– Как скажете, Иван Андреевич!
– Только ради Бога, не зовите более никого, не люблю я большие компании, одна волокита с ними, – как можно убедительнее сказал пономарь.
С обеда разыгралась слабая метель. Времени было еще предостаточно, и мы ждали с надеждой, что утихнет малость ветер, но чем ближе было время к темноте, тем еще больше разбирала вьюга, и, прильнув к окну уже при свете месяца, я видел, как по уплотнённому снегу неслись полосы снежной блуждающей пыли….
Ближе к полуночи все стихло, и ясно было все озарено лунным светом.
Мы стали собираться к выходу. Охотничий зимний наряд Ивана Андреевича был неизменен: лисья папаха и черный барашковый полушубок, крытый зеленой нанкой.
– Вы никак не расстанетесь со своим шведом, Иван Андреевич! – сказал я, глядя, как он взялся за свое кремневое ружье, – я ведь вам подарил казнозарядную двустволку, намного надежнее и удобнее с припасами в охотничьей сноровке.
– Берегу ваш подарок-с для особых охот-с, ваше высокоблагородие! Потому как не всякому по средствам, – это он про себя, – да и привычка, с детства постреливаю со шведа и предан ему, – он, неравнодушно держа в руках, осматривал свое пяти рублевое ружье. - Эх, не променяю я этого ружья, сударь! Присядем на дорожку… Скорее бы весна, сударь! – он с радостным лицом покачал головой. – Верите, чуть повеет теплым весенним ветерком, так сразу тебя за живое берет. Все с весенним теплом оживает, зеленые поля, козявочки непотребные всякие и прочие разные мотыльки там, все стают на крыльца и ну летать. Запахнет в степи цветами и чабрецом, – с каким-то умилением души своей говорил пономарь, затем вскрикнул:
– Господи, душа моя! Привержен этой страсти - охоте и никуда уже не деться, с детства постреливаю и поныне предан этому делу…
– Ну пора, ваше высокоблагородие!
Мы вышли и пошли к саду, пробираясь между кустами обледеневших ветвей вишни и яблонь. За садом величественно возвышается белой шапкой снега – скирда сена. Добрались до скирды, и пономарь, откуда брали сено, нащупал ключку и, закинув за плечо ружье, стал дергать сено, чтобы умоститься поудобнее и потеплей. Мы расположились на сене и огляделись вокруг. Ветер совсем стих, но зато стало морозить и было ярко от месяца. Минут через пять-десять глаза привыкли к лунному свету, и казавшийся темным снег заблестел.
От скирды и надутых рядом сугробов падала тень, а вокруг все выяснилось, и на огороде вдали высвечивались верхушки сухостоя травы и бурьяна. Расположились мы как-то удобно, виден был нам не только сад, но и огород. Сидели мы недолго, когда я, всматриваясь в даль, как будто в кустах сада заприметил что-то шевелящееся, или мне показалось?..
– Иван Андреевич! – шепнул приятелю.
– Что? Говорите громче, не шепчите, не волчков пришли стеречь, заяц-тварь неразумная.
– Да-к вон, того, вроде что-то шевелится, – и указал рукой на то место в саду.
– Ну, так бахните с почину-то! – сказал пономарь, не думая смотреть в сторону указанного мною места. Затем уже как бы в утешение мне сказал:
– Если что, то невелика беда, убежит один, прибежит другой. Корма в поле все равно нету.
Я снова всматриваюсь в то место, до которого было шагов тридцать, и как будто что-то зачернело и опять зашевелилось.
– Бить, Иван Андреевич?
– Ах, да, Боже мой, бейте уже, сударь!
Выстрел раздался, подняв на том месте, куда целился, клуб снежной пыли, из которого по сугробу скатилось что-то вниз. Испуганные выстрелом, влево от нас устроившиеся на ночлег в бурьянах огорода, с шумом взлетела стайка серых куропаток. Пономарь приложился по ним из своего шведа, прогремел выстрел, и несколько птиц, сложив крыльца, рухнули в заросли бурьяна.
Мы живо поднялись, пономарь заметался то вперед, то влево.
– Ну что вы стоите, идите! – указал мне в сторону сада, а сам быстро направился к огороду.
Я, опомнившись, пошел к месту, куда стрелял. В саду под сугробом лежал большой русак…
– Славная пташка, – держа в руке трех подобранных птиц, улыбался пономарь. – А у вас? Вот видите, а вы все не решались, ей Богу как ребенок! – приподнял за уши принесенного мною русака.
Я стою, пока пономарь возится, заряжая свое ружье. Затем, уложив битую дичь в сторону, опять уселись по своим местам.
– Как вы поохотились без меня осенью, Иван Андреевич? Расскажите…
– Вам все расскажи! Разумеется, без добычи не остались.
От сена пахло летом, и я, улегшись бочком поудобнее, был готов слушать своего приятель.
– С нашим общим приятелем Щербекой я встретился раз перед осенней порою, – начал пономарь свой рассказ – «Поедемте ко мне на хутор,» – стал приглашать. Места там, говорит, отменные для охоты. Признаюсь, я ждал охоты и согласился-поехал. И там, на заимке, мы проохотились недели полторы. Чем примечательны те места – обширная степь изрезана балками, такими продолговатыми оврагами, поросшими деревьями и кустами и наполненные водой. И откуда они там, эти березки и клены? И как туда могли попасть их семена? – удивлялся пономарь. – И в такие-то места стремятся весной тысячами стаи перелетных птиц. А такая птица как дрозды, сойка и куропатки, остаются там круглый год. Охота была там, я вам скажу, на славу, сударь! Правда, больше стояли пасмурные дни…
Я посмотрел на него, смотревшего куда-то вдаль. Вдали, приближаясь к огороду, мелькали два огонька.
Пономарь молчал.
– Что это, Иван Андреевич?
– Ах, молчите! Ну чисто наказание, ей Богу!
Что-то чернеющее быстро бежало по снегу, приближаясь к огороду, сверкая двумя огоньками.
– Это лиса, – наконец отозвался пономарь.
– Что же она?
– Как что? Идет по заячьему следу, а может, нюхнула свежей крови наших куропаточек. Вы уж теперь сидите смирно, сударь!
Лиса все приближалась, останавливаясь, как будто присматриваясь, затем опять бежит, и вот уже совсем близко в кустах сухого бурьяна. Пономарь осторожно молча стал выцеливать, я не стал ему ничего более говорить под руку и с замиранием сердца ждал.
Прогремел выстрел и, взметнувшись вверх, лиса падает на снег.
– Ну вот и все, ваше высокоблагородие! Который час?
– Начало третьего, – взглянул я на часы.
– Достаточно на этот раз, сударь! Берите дичь, а я за красной добычей. Я не стал возражать и упрашивать его еще посидеть. Мы с добычей вернулись через сад в теплую хатку…
14
Результатом поездок Григория Петровича в Петербург стало то, что в журнале «Время» были опубликованы его романы «Беглые в Новороссии» и «Воля», принесшие ему широкую литературную известность.
Григорий Петрович был обречен судьбой, как все тамошние местные помещики, на постоянную праздность, но он все же старался заняться чем-то полезным и, более того, считал даже себя обязанным помогать ближним. И его всегда томило чувство недовольства собой, и было жаль свои молодые годы, что они протекают так как-то, на его взгляд, не совсем хорошо, не с пользой для окружающих. Но живя в деревне уже несколько лет, постепенно как-то привык и смирился с мыслью, что вряд ли что-либо можно поправить кардинально в народных нуждах.
И стал все чаще ловить себя на мысли, что ему уже и неинтересно заниматься всеми этими проблемами крестьян, о чем говорил жене:
– Я издержал себя уже в недовольстве собой, поверив в свое дело – улучшить жизнь крестьян.
На что она ему не без иронии отвечала:
– Легко быть благодетелем крестьян, когда имеешь три тысячи десятин земли.
– Но мы делаем то, что можем. Народ совсем недавно избавился от цепей (отмена крепостного права) и нуждается теперь в какой-то помощи, организации, наконец, общественной своей жизни. Им нужна медицина, народное образование, библиотеки, это крайне теперь необходимо для них. Они и так живут неинтересно, и так мало берут от жизни. Я обязан буду поднять в губернском собрании вопрос об улучшении мед. обслуживания и народном образовании крестьян.
– Весь ужас их положения, дорогой, – на его сетование отвечала она, – в том,
что они постоянно вынуждены бороться с голодом, холодом, одним словом, масса всякого труда, а теперь при их самостоятельности и организация труда еще легла на их плечи, и в силу этого им просто некогда думать о душе своей, о своем образе и подобии, кто и что они! Какие уж тут, прости, книжки. Ты смотришь, дорогой, на все эти проблемы со своей «колокольни», в силу своей образованности, смотришь на этот порядок вещей, как сам понимаешь эту проблему. А я убеждена, что мужицкая грамотность, все эти книжки, мед. пункты и прочее не могут уменьшить им невежества. Мужик есть мужик!
– Я спорить с тобой не стану, – сердился он, - но в одном ты, возможно, права. Мы не спасем их от всех нужд… Ах, дружочек! – вдруг воскликнул он. – Нужно же все равно что-то делать, чтобы освободить их от тяжелого труда.
– Но это невозможно. Тогда труд, и физический в первую очередь, придётся перераспределить между всеми. Представить себе, что богатые работают физически на уровне с бедными, невозможно. В этом вся и беда. Так что перестанем спорить, мы никогда не придем к общему суждению. К тому же важнее физического труда – духовная способность человека, что весьма проблемно найти эти качества в мужике.
Его дискуссия с женой по поводу улучшения жизни крестьян заводила его иногда в тупик. И последнее время, чтобы не расстраивать себя и не растрачивать весь свой пыл на что-то «призрачное», стал меньше ездить по крестьянам, а больше проводить время за письмом, находя в творчестве хоть какое-то для себя утешение.
Его романы, появившиеся под свежим впечатлением освобождения крестьян, нравились публике своими увлекательными сюжетами, мастерским изображением крестьянского быта и блестящими картинами описания южной степной природы. Под занавес этой темы вышел сборник «Украинская старина». Но с годами творческий порыв к этой теме иссяк, да и избалованный читатель потерял к этой теме интерес. За увлечение этой «народной темой» Данилевскому пришлось заплатить «дань», судьба сыграла с ним злую шутку. Впоследствии на многие годы он замолчал, и его творчество сводилось лишь к написанию небольших рассказов из украинской жизни.
В первые же годы существования земства он служил гласным (депутатом) Харьковского губернского земского собрания и был членом Харьковской губернской земской управы, где в течение нескольких лет заведовал попечительским отделом управы, народными школами, больницами и прочим. Будучи на этой службе, он отдавал всего себя работе, чаще по служебным делам стал бывать в Петербурге, и вскоре ему была предложена работа в Министерстве внутренних дел чиновником особых поручений при министре. Приехав домой и, посоветовавшись с женой, которая была озабочена дальнейшим образованием их сына, они решили перебраться в столицу. Благодаря их общим усилиям дела в имениях шли неплохо, и они в начале 1869 года выехали на постоянное место жительства в Петербург.
15
Данилевские обосновались на новом месте в квартире на углу Невского и Николаевской улицы. Хотя для Григория Петровича столичная жизнь и не была чем-то новым, скорее еще не забытая хорошо старая, но все же он уже был довольно зрелым и к тому же семейным человеком, поэтому и работа, и отношение к ней было уже в каком-то новом качестве. По-другому воспринимал, может что ли не столь наивно, происходящие события и само столичное общество, частью которого теперь являлся уже и он. Накануне перед переездом Данилевских в Петербург был выпущен первый номер газеты «Правительственный вестник». При поступлении на службу в Министерство внутренних дел, учитывая его творческие наклонности, сразу же получил задание и был командирован для помощи в распоряжение главного редактора газеты «Правительственный вестник». Данилевский с тогдашними главным редактором газеты Григорьевым сошелся сразу же и вел дела по установлению связей редакции со всеми министерствами и главными ведомствами. Григорием Петровичем были выработаны методы, в том числе и технического характера, по подбору и передаче информации от всех ведомств. Было указано, какая и по каким направлениям деятельности информация представляет более ценные сведения. Определены по министерствам и ведомствам, по его рекомендации, ответственные лица по сбору и передаче информации. Деятельность редакции намного активизировалась. Через время редакция стала получать огромное количество информации о всех делах в империи. Кроме этого, по личной инициативе Данилевского редколлегии газеты было предложено публиковать темы познавательного характера в области науки, техники, истории государства и, конечно же, литературную деятельность общества. Это позволило сделать газету более привлекательной, расширило круг читателей, в разы увеличив ее тираж.
Данилевский блестяще справился с данным ему поручением, и, благодаря его деятельности, газета «Правительственный вестник» стала не просто сводом статистической информации, а современным передовым изданием, освещающим все новое и передовое во всех сферах деятельности общества.
В своей записке главный редактор Григорьев сообщал министру внутренних дел Тимашову о работе Данилевского: «Ваш помощник по особым поручениям господин Данилевский устроил и организовал для работы редакции непрерывный поток доставки официальных сведений от министерств и ведомств…»
В один из утренних дней Данилевский был вызван к министру. В кабинет министра через приемную открылась дверь и вошел Данилевский.
– Вы позволите, ваше превосходительство! Помощник по особым поручениям, надворный Советник Данилевский прибыл по вашему приказу, – отрапортовал он.
– А, милейший Григорий Петрович, входите.
По чину министру не пристало высказывать эмоционально свою симпатию или антипатию подчиненным-служащим. Но перед ним стоял человек, знакомый в творческих и общественных кругах, и не выказать свое уважение к Данилевскому он не мог. Он встал с места и подошел с рукопожатием к визитеру.
– Наслышан и рад вашим успехам на новой работе, рад, что пришлись, как говорится, «ко двору». Присаживайтесь!
- Получил докладную записку на ваш счет от главного редактора, господина Григорьева, – присев на свое место, начал министр, – хвалит за блестяще проделанную вами работу и обращается с просьбой, чтобы вас определить в постоянные помощники редактору. И особо подчеркнул ваше огромное желание работать в газете на постоянной основе, где есть возможность заниматься живой творческой работой, что немаловажно и для творчества личного плана. Там, согласитесь, такое поле деятельности для творчества, милейший Григорий Петрович, что я надеюсь, вы нас еще порадуете своими успехами и на поприще исторической беллетристики, – он в дружественном расположении духа посмотрел на Данилевского. – Собственно, я вас и пригласил по этому поводу. Хотелось вас услышать, что вы скажете на этот счет. Если на то есть ваше желание и согласие, я буду только этому рад.
– Ваше превосходительство! – Данилевский встал.
– Сидите!
– Благодарю вас, ваше превосходительство! Я был бы рад служить отечеству на этом поприще. Если на то есть ваша воля, конечно, я принимаю ваше предложение.
– Ну вот и славно, милейший Григорий Петрович! Да! И на будущее, ко мне, пожалуйста, без церемоний в любое время, я распоряжусь на ваш счет.
– Благодарю вас, ваше превосходительство, за доверие.
– Сегодня же будет подписан приказ о вашем назначении. Ну что же Григорий Петрович, как говорится, в добрый час, а у меня, извините, дела!
Министр встал, и с рукопожатием они расстались.
С конца января 1870 года Данилевский официально стал занимать должность в редакции газеты помощника главного редактора. Находясь на этой должности, он ближе знакомится с министерствами и ведомствами и видами правительства по различным вопросам общественной жизни. Данилевский и Григорьев по-дружески привязаны друг к другу и готовы были работать плечом к плечу день и ночь! За труды на благо отечества Данилевскому был пожалован чин действительного статского советника. Наряду с успехами служебными, он обращается к отечественной истории, посвящая себя художественной разработке этой темы. Много времени отнимала и общественная работа. Он был членом многих обществ: Русского литературного общества, русского географического общества и др.
С 1881 года стал по праву занимать должность главного редактора газеты «Правительственный вестник». Были закончены один за другим три исторических романа: «Мирович», «Сожжённая Москва», «Княжна Тараканова», принесшие ему как писателю еще более широкую известность. Его работы печатали почти все тогдашние периодические издания.
В 1886 году Григорий Петрович был удостоен очередного высшего гражданского чина-тайного советника. Он постоянно стремился содержанию газеты придать больше литературный характер. Благодаря ему в газете стали сообщать сведения выдающего характера и из-за границы……
Месяцы и годы незаметно летели в этих непрестанных усилиях по исканию чего-то нового, передового, интересного,-наконец!
Последнее время из-за занятости Григорий Петрович практически не бывал дома. Приходил-приезжал всегда поздно и с таким усталым озабоченным видом, что Юлия Егоровна не решалась его беспокоить расспросами, справляясь о его делах. И каждый раз он, приходя поздно, восклицал:
– О господи! Я не думал, что уже так поздно, – и, пройдя к себе в кабинет, – затихал. Приходилось часто уходить и в выходные дни, на что жена сочувственно-жалостно говорила:
–Может, ты хоть сегодня, в воскресенье, побудешь дома. Всегда приходишь, лица на тебе нет. В самом деле, не уходи!
На что он, собираясь, тихо отвечал:
– Мне пора. Ты не представляешь, как много работы, да и к тому же надо побывать у моих издателей….
16
Осенью 1890 года Григорий Петрович стал все чаще ощущать усталость и недомогание. Относил это в силу своей большой занятости на то, что много работает. По совету жены его осматривали доктора. Предложено было поехать в Крым, полечиться минеральными водами. Однако это мало чем помогло. Пробыв там более месяца, он вернулся домой, и по прибытии домой недомогания стали беспокоить уже более явственно и чаще. В конце ноября он перестал ходить в редакцию. Его соратники-служащие уже шептались по кабинетам, что болезнь его неизлечима. Но их больше беспокоила и занимала не эта прискорбная весть, хотя сильно были огорчены случившимся, а то их тревожило, кто займет его место. Ибо такого душевного и радушного человека, как их главный редактор, трудно сыскать и уж тем более среди них не было такого. Каждое утро жена входит к нему, лежащему в своем кабинете на кожаном диване, целует мужа и тотчас же начинает расспрашивать:
– Ну что, как? Тебе уже лучше?
– Все так же, ужасно! Боль не проходит.
– Не расстраивайся, душа моя, – поправляет ему одеяло, подушку и говорит, что вот с минуты на минуту прибудут опять доктора. И они сидели, пока не появлялся уже консилиум докторов, проговорив до этого час-полтора. Григорий Петрович всегда в такие минуты смотрел на жену, как будто в последний раз, и ее прикосновения заставляли на какое-то мгновенье забыть его про свои страдания. Для него же самого ужаснее физических страданий были его нравственные страдания, которые состояли в том, что он, когда-то сильный, образованный человек, превратился во что-то не нужное никому, не способное уже ни к чему и доставляющее своим близким только одни мучения и беспокойство…
Ранним утром шестого декабря, почти в полной темноте, Григорий Петрович скончался, так и не прийдя в себя. Ближе к полудню эта весть пришла в редакцию. Теперь там все были озабочены исполнением очень скучной обязанности прощания – поехать на панихиду и выразить свои слова соболезнования родным. Тело его после полудня увезли в анатомический театр для выявления точного диагноза, повлекшего за собой смерть, а затем бальзамирования. Все в доме были измучены горем и беспокойством с того раннего утра. На девятое декабря было объявлено о его отпевании и выносе. И вот девятого числа его привезли, и большой черный гроб поставили в гостиной. Горели свечи, в гостиной все светлело, а за окнами стоял голубой туман. Этот день был для живых полон дел и забот, и только для него, лежавшего в черной домовине, было все покойно.
На углу Невского и Николаевской улицы, где было большое скопление народа, где проживал покойный последние свои годы. Собралось много друзей, коллег, знакомых и просто почитателей его творчества. С этого утра дом стал доступен для всякого, и они шли и шли проститься и взглянуть на именитого покойника. Дом превратился в какую-то часовню. У крыльца толпится народ, слышится певучий и горестный голос дьячка. Затем покойника под звуки певчего хора и сопровождаемого духовенством на руках перенесли до самой церкви на площади Александровского театра. В храме ударили в колокола.
Пел хор архиерейских певчих особенно знаменательным напевом, что глубоко растрогало и умилило всех присутствующих.
Церковь была переполнена. После отпевания покойника перевезли и поставили в часовню. Здесь гроб одели в металлический саркофаг для отправки и захоронения покойного в его родовом имении Пришиб.
При перевозке покойного писателя в санях от станции железной дороги до Пришиба народ-крестьяне с близ лежащих деревень выстроились живой цепочкой вдоль наста-дороги на несколько десятков верст. Такова была их благодарная память о хорошем барине, многим из которых он помогал лично и в общем был озабочен и боролся за благополучие всех крестьян. Похоронили его в Пришибской Каменной церкви-часовне, где покоятся все предки писателя.
Ночью над каменной церквушкой-часовней села Пришиб, затерянного в степной глуши, висит ночная бездонность неба с разбросанными по нему звездами.
«Но однако! Черт возьми! Приятно осознавать, что где-то есть и звезда Данилевского», - когда-то опрометчиво он высказал это своей будущей жене.
Нет! Это уже из прошлого….
Свидетельство о публикации №223122600316