Hotel Rодина гл. 15

Глава XV


(ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА)

 
  Со счастливой улыбкой Караваев шёл по коридору. Настроение было отличным, он даже стал мурлыкать свою любимую «Песню про зайцев», из кинофильма «Бриллиантовая рука», но не прошёл он и десяти шагов, как к нему подскочил лысоватый коротышка с диктофоном в руке и засеменил рядом. Поднеся к его лицу диктофон, он представился:
 
  — Никита Впотьмах — радио «Ящик Пандоры». Мы только что узнали о вашем феноменальном везении. Вы не возражаете, Иван Тимофеевич, если я задам вам несколько вопросов? Наши слушатели буквально осаждают нас звонками, всем хочется больше узнать о вас.
 
 — Валяй, — благожелательно улыбнулся Караваев, — Слушал я пару раз ваше радио. Если ваших слушателей интересует, какие у меня трусы, отвечаю: сатиновые, синие, с овощным рисуночком. Я спешу. Покороче, ладно?
 
  — Вопросы эротического белья тоже интересует определённую часть наших слушателей, — сказал серьёзным тоном парень и стал задавать свои вопросы. Начал он с довольно неожиданного:
 
 — Мне показалась, что у вас лучший в жизни оргазм случился, когда вы сегодня узнали о своём феноменальном везении. Такая у вас ро… такое лицо было…приплывшее…
 
 — Ну, даёшь! — расхохотался Караваев и погрозил журналисту пальцем. — Дык, сто тыщ, да в валюте — приплывёшь! Но были оргазмы и круче сегодняшнего. Запомнившихся полноценных оргазмов у меня в жизни было три. Первый раз, когда соседка моя зануда, сплетница, кляузница и воровка, незабвенная Олимпия Викторовна, надо же — Олимпия, да ещё и Викторовна, сплошная победительница, с лестницы упала и ключицу сломала, второй раз, когда Горбачёву по тыкве мужик за всех за нас заехал, а третий, — когда мои сбережения в Сбербанке навернулись. Вру! Был ещё четвёртый оргазм, когда денежки в «Хопёр инвесте» лопнули. Сильный был оргазм.
 
— Да вы юморист, — кисло улыбнулся коротышка и продолжил:
 — Могли бы вы, Иван Тимофеевич, вступить в отношения с мужчиной?
 — Да, радио у вас… у меня «бинокль» нормальный. А вот господа из нашего правительства какие-то извращенцы, ёш твою два! Постоянно меня имеют и не спрашивают, хочу ли я этого. Вот у кого оргазм стабильный!
 
  — Опять хохмите. Перестаньте, пожалуйста. Кто, по-вашему, будет следующим президентом?
 — Они ещё не решили.
 — Кого вы подразумеваете под этим «они»?

  Караваев многозначительно поднял глаза к потолку.
— Ну, есть же «высшие силы»?
— Вы мистик?
—. Станешь им поневоле под землёй. Я же шахтёр.
— Трудно с вами, — вздохнул, журналист, — а как вы относитесь к транссексуалам?
— Нехорошо этим в транспорте заниматься. Люди всё же кругом.

  — Иван Тимофеевич, это не об этом вовсе. Вы можете, наконец, серьёзно отвечать? Ну, хорошо, практический вопрос. Сколько вам нужно денег, чтобы прожить, скажем, месяц?
 — Последний раз я получал зарплату пять месяцев назад и как видишь жив.
 — Нашли эликсир бессмертия?  — хмыкнул интервьюер.  — Волнуют ли вас проблемы детской проституции?
 
 — Мне больше нравятся женщины за тридцать.
 - Рублей или долларов? - оскалился журналист.
 - Любовь нельзя купить, сынок, - по-отцовски погладил его Караваев по плечу
 — Вы слышали о новом налоге на воздух? Что скажете об этом?
 — Нет, не слышал. Но если введут такой налог, будем дышать через раз.
 — Удовлетворяет ли вас нынешняя Государственная Дума?
 — Она… это, как его — самоудовлетворяется, если культурно говорить. И неплохие деньги, между прочим, за это получает, что называется, «два в одном».
— Состоите ли вы, в какой-либо партии?

  — Состоял в комсомоле. Подумываю создать свою.
 — Как назовёте?
  — ПБЛ.
 — Как переводится?
 
  —Партия Брошенных Людей.
 — Слушайте, хватит хохмить! Как вы относитесь к лицам кавказской национальности?
 — Когда появляются деньги, всегда покупаю у них фрукты. Овощи у них дешевле, чем в магазинах.
 
  —А к лицам еврейской национальности? Влияют они на вашу жизнь?
 — Никак не влияют. Жизнь у меня стабильная. Они на свою жизнь влияют. Могут, черти.
 — А светская жизнь вас интересует?


   — А как же, дорогой мой! Встаю ни свет, ни заря, съедаю этот, как его… круассан, выпиваю кружечку чёрного кофе со сливками, спускаюсь с товарищами под землю, мы все в белых перчатках и смокингах. Весь день ведём светские беседы. Типа: Иван Тимофеич, не будете ли вы так любезны, передать мне кайло? Или: Фёдор Николаевич, дорогой, посторонитесь, пожалуйста, не попадите под вагонетку, Никита Семёныч, поправьте бабочку, любезный, пожалуйста, она у вас перекосилась.
 — Невозможный вы человек. Что вы думаете о нынешних оппозиционерах?
 — Шустрые черти! Таким палец в рот не клади. Работают ребята, деньгу куют.
 —Ущемляются ли ваши конституционные права?
 — Никита, как может ущемляться то, чего у меня нет?
 — Какой первый указ вы бы издали, стань вы президентом?
 — Как любой нормальный президент, о выделении мне дополнительных полномочий и пожизненного царствования.
 
 — Какие телевизионные программы вам нравятся?
 — Да все! Я рекламу люблю больше всего люблю, хотя ничего из того, что рекламируют не покупаю, нет возможности. Хорошо бы такой канал сделать, чтобы по нему круглые сутки одна реклама шла. Я бы только его и смотрел. Так на душе спокойно было бы, не видеть взрывов, наводнений, аварий, пожаров, депутатов, министров, террористов, задниц голых, не слушать брехню пройдох. Смотрел бы себе в экран на красивые и вкусные вещи и радовался бы за людей, которые их покупают. Ещё музыка в рекламе радует, особенно вот эта: «У-у-у — «Данон». Коротко и красиво

 — Ну, теперь-то, с вашими деньгами, вы сможете покупать любые красивые и вкусные вещи. Как собираетесь их потратить? На острова, наверное, кости полетите старые погреть? Вижу, вы уже готовы, даже в сланцы переобулись?  — ядовито ухмыльнулся журналист.

 — Подколка правильная. Для начала приоденусь. Постараюсь благоразумно распорядиться деньгами. Опыт потерь у меня богатый — последний чемодан с моим шикарным скарбом умыкнули в вашем расчудесном раю. Может, и на острова закачусь, а может, ещё куда. Видно будет.
 
  — И последний вопрос, Иван Тимофеевич. Что бы вы пожелали нашим слушателям?
 — Читал я греческие сказки. Сказка ложь, да в ней намёк. Лучше не открывать ящик этот, потому что, я извиняюсь, в мире и так говна уже многовато скопилось.
Журналист с недовольным видом выключил диктофон и, не попрощавшись, убежал.
 
 У лифта курили двое крепких парней. Выбросив сигареты, они зашли в лифт с Караваевым. Ничего не сказав, один из них нажал кнопку первого этажа. Двери лифта закрылись и Караваев внутренне сжался, предчувствуя приближение беды. Накачанный, с бычьей шеей парень, выплюнул на пол жвачку и мрачно прогундосил:
 
  — Значит, Ванёк, говоришь, не хочешь здесь жить? Брезгуешь нашим «общаком», терпила? — и ударил его под дых, коротким ударом.
 Караваев ойкнул, согнулся пополам и тут же получил жестокий удар по затылку. Что-то ярко полыхнуло перед его глазами, погасло, и он кулем свалился на пол лифта.

**************************

 Очнулся он на мраморном полу холла у фонтана. Застонав, встал, уцепившись за борт бассейна. Знакомый ему швейцар поигрывал связкой ключей и смотрел на него с интересом.
 
  Караваева подташнивало, болела голова. Он сполоснул лицо водой из бассейна, пошатываясь, пошёл к двери. Швейцар стоял у двери и смотрел на него немигающим взглядом, силуэт дверного стража покачивался, расплывался. Когда он подошёл к швейцару, голова закружилась, его шатнуло. Чтобы не упасть, он ухватился за лацканы швейцарского мундира. Старик легко разжал его пальцы, отодвинул от себя, поправил мундир и строго сказал:
 — Не шали, парень.
 
  Караваев долго смотрел в холёное отлично выбритое лицо и не смог сдержать слёз. Размазывая их по лицу, он с горечью заговорил:
 — Вы люди здесь или звери? Что же это такое здесь делается нечеловеческое? Как же вы здесь живёте, отец? Ни к кому по-человечески обратиться нельзя, поговорить по-простому. Все с гонором, всё с подвохом, с обманом, чудесами. Зазеваешься — пропадёшь, сердце откроешь, — обманут, обсмеют, попользуются и выбросят. Улыбаются, а сами сожрать с потрохами готовы. Скажи мне, отец, есть здесь люди, человеки ещё остались? Души-то живые в ваших райских кущах живут? Есть сердца, которые болят, когда беду чужую видят?
 
  Швейцар с каменным лицом молчал.
 — Молчишь, отец. Ну, молчи, молчи. Молчанье — золото, да в карман не положишь, — продолжал Караваев, плача. — Ты вот солидный человек. Дедушка уже, тебе бы с внуками сидеть сказки им читать, а ты тут собачишься в этом гадюшнике, в струнку тянешься перед господами с бумажниками копейки ради. Вырядили тебя, как генерала на потеху. Неужели, отец, сердце у тебя не щемит, когда видишь избитого, обманутого русского человека? Улыбаешься… ну, ну…
Щека швейцара нервно дёрнулась. Он нахмурился и недовольно засопел.

  — Ясно. Выдрессировали тебя, как положено в этом болоте. Спину гнёшь перед мироедами. Молчишь? Ну, молчи, молчи. Понимаю, понимаю, хорошая кормушка, зубами за неё держишься. Всяк кулик своё болото хвалит, да? Прощай, отец, и открой мне дверь, пожалуйста, дай выбраться из этого болота. Хоть раз бесплатно открой, уважь горемыку. Денег нет у меня, да и сил нет уже, дверину эту тяжеленную открыть. Пойду к людям, к хлопцам-рикшам на аллею, — закончил Караваев, всхлипнул и поник обессиленно головой.
 
  — Молчать! — неожиданно гаркнул, побагровев, хорошо поставленным командирским голосом швейцар и топнул ногой.
 
 Караваев невольно подтянулся и притих. Ещё раз конвульсивно всхлипнув, вытер ладонью глаза, а швейцар уже спокойнее продолжил:
 
  — Разговорился, поди ж ты! Как стоишь перед отставным полковником Комитета Государственной Безопасности Союза Советских Социалистических Республик?! Чего разнылся-то, сопли распустил? Прозрел, когда по башке твоей дурьей настучали? Что за пургу несёшь? Ты зачем сюда припёрся, дурында? Забыл пословицу про незваного гостя? Здесь проигравших не жалуют. Здесь, сказать, победители обретаются и их челядь для обслуги. Зазаборье — страна победителей. Так, Ванюша, всегда было, при царях ли, при комиссарах ли, при Генеральных ли секретарях, при Президентах ли: первым лучшие куски, как пел хороший человек Володя Высоцкий. Правда, при той, при прошлой власти, тоже имелось у хозяев жизни своё надёжное и сытое коммунистическое Зазаборье, скрываемое от глаз трудового народа, но двери не все для народа были закрыты, хотя болтуны и хитроманы, сказать, за теми дверями были ещё те. Но не все двери, сказать, закрыты были, Ваня. Пожаловаться было куда, если что и порядок был. Захотелось тебе красивой жизни, Ваня, да? Захотелось? Получи! А ведь хотя и не шиковал, но и не бедствовал же? Одет был, обут, учился, лечился, без работы не ходил, детей рожал, отдыхал. Чего тебе ещё надо было? Полезного и хорошего для людей много чего делалось, хотя хренотени и дурошлёпства всякого, перегибов хватало. Говна немало было — факт. Ты, что ж думал, Ваня, лист календаря сорвёшь и вот она свобода? Я, Ванюша, руку дам на отсечение, что ты, вот за эту самую свободу нынешнюю двумя руками голосовал. За свободу без штанов остаться голосовал двумя руками. Голосуй или проиграешь, да? Да-да-нет-да? Как же ты, наверное, за беспалого-то людоеда-ссыкуна Бориску Ельцина переживал, когда на него делегаты наезжали с Горбачёвым-Иудиной у телевизора со стаканом сидючи? Ну, да, да, да, конечно, мы — народ жалостливый. Жалостливый, сказать, мы народ. Обижал Горбачёв с депутатами бедолагу запойного. Ох, и обрадовался ты, Ванечка, когда Бориску-то на царство посадили, восторжествовала справедливость, думал, есть всё-таки справедливость и правда на белом свете. Думал ведь? Да думал, думал. Заживём-де теперь, ручки потирал. В кишках уже сидит ваш социализм с его бесплатными санаториями, институтами, поликлиниками, детскими лагерями, бесплатным обучением, человеческим лицом, думал. Не указ мне теперь будут профкомы, месткомы, парткомы, исполкомы, райкомы и обкомы. Зашуршит в карманах моих дырявых не рубль деревянный — доллар! Заживу, как барин. Как барин заживу. Заживу, как барин, сказать. Да быстро обглодал ты кость без мяса, которую тебе, как собаке под шумок подкинули, чтобы рот занят был, огляделся, а страна уже не твоя! И вот тут-то, наверное, Ваня, стала в тебе память просыпаться. Просыпаться стала память. Оказалось, что за всё теперь платить надо, а зарплаты-то, обещанные Гайдарами да Бурбулисами, не увеличились, как на том свободном Западе, они, зарплаты, вообще куда-то исчезать стали. Зарплаты-то исчезать стали, Ваня. И это правильно, хе-хе, новой власти деньги нужней — у них жизнь опасная, они в авангарде, они в штыковую атаку идут. За металл гибнут, жизнью рискуют. А народ… что народ? Он к беде привыкший, перебьётся. Проверено историей. Народ у нас живучий, всё вынесет. В школе проходили, Некрасов с Салтыковым-Щедриным писали. Ведь каких только времён не было, а народ всё снёс и не сгинул. Хотя каждая новая метла эксперимент с ним сотворяла, проверяла, — выживет в этот раз народ или загнётся, наконец. При Лёньке бровастом немного успокоились, пожить чуток дали людям. Подсчитали, покумекали, вроде можно и притормозить. Застой, понимаешь, передышка нужна. Жизнь наладилась, нефть в цене хорошей, врагов в стране с гулькин нос, соцлагерь свой. Фарцовщики, валютчики, диссидентов неугомонных пара-тройка, ещё пару писателей, два музыканта, один танцор и шахматист — хамса! Короче, мелочь пузатая — шлак, сказать. Америка не рыпнется — закидаем ракетами у нас их много. Вшу всякую антисоветскую в самолёт и за бугор, нехай там трындят, нечего здесь народ смущать, воду мутить. А мы вперёд, значит, к победе коммунизма двинем. А жизнь и вправду наладилась. И со жратвой более-менее, и армия нормальная, хотя и великовата, и в космосе с балетом мы впереди планеты всей, и хоккей, конечно. ЦСКА, Динамо, понимаешь, без негров, свои играют и выигрывают. Бабы рожают, потому как жить можно. Работы полно, жильё дадут. Ведь рожали, бабы, помнишь, Вань? Рожали же! Да! Пил народ. А когда он не пил? Пил всегда. Крепко и много. Не дурак народ наш выпить, но проблемы особой от этого не было. Теперь, вон, суки либеральные вопят, мол, пьянство наша национальная черта. Да, у нас эта самая черта выживать помогала при климате нашем, да при придурашных царях и руководителях. При климате-то нашем, сказать, попробуй не попей, а? На Западе том давно уже наркота процветала буйным цветом. А у нас этой дрянью только артисты, стиляги, музыканты, блатата и всякая сволочь продвинутая пользовалась. Ну, узбеки, киргизы и таджики не в счёт. У них, как раз, всегда имелась своя национальная черта, траву курить и жевать всякую гадость. Они же Азия, Ваня, и не просто Азия, сказать, а Средняя Азия, то есть так себе Азия. Траву курили… ну, и ладно, нехай курят бабаи, хлопок собирать им это не мешало, а книжек антисоветских они не писали, хотя, доложу тебе, нож за пазухой держали. Держали нож за пазухой басмачи, ждали, когда ослабнем. Национальная черта! Какая к черту национальная черта! Тут у нас новую черту организовала торгашеская сволочь — наркота! Тысячами народ молодой от этого зелья мрёт, Ваня. И ко всему этому двадцать четыре часа в сутки торгуют на каждом углу алкогольной бодягой и шмурдяком. Пиво народ дуть начинает чуть ли не с детского сада, наркотой только ленивый не торгует. Прибыльный и быстрый бизнес. На золотых эргономичных толчках оправляются барыги, такой бизнес прибыльный! А народ мрёт. Мрёт народ и слабеет. Раньше-то пить пили, да всё ж время находили ребёночка состругать. Слабеем. Сталинградскую битву не потянули бы нынче. Хотя, думаю, ежели пришлось бы нам против всего кагала вражьего воевать у себя дома, за свои дома и матерей с детьми, то даже, если бы мы и проиграли эту последнюю битву, то и кагал, пожалуй, лет только через тридцать отошёл бы от русского кулака. Долго очухаться не смогли бы. Они это знают и помнят, сволочи, потому напрямик не лезут на рожон. Всяких жополизов да лизоблюдов разводят у нас и подкармливают. Павликов Морозовых вашингтонского разлива. М-да, национальная черта, а пьют-то везде, Ваня. Везде пьют. Водка, сказать, продукт интернациональный. Но не орут же на весь мир, что пьянство у чухонцев или немцев национальная черта? Тут в отеле со всего мира народ гулеванит: шведы, финны, африканцы, китайцы, казахи. Казахи! Иностранцы! Мы их отливать стоя научили, иностранцы, понимаешь! Вот, сказать, финны. Выпить совсем не дураки. Пока рука поднимается, стакан не выпустят. Один у нас тут недавно в цветочный горшок отливать надумал, не дотянул до унитаза. Немец тоже ужрался, голым по коридору скакал, зиговал, паскуда. Европа! Культура! Культурные европейские пердуны оттопыриться к нам теперь едут. При дамах воздух портят. Культура! Дамы те, сказать, шлюхи наши гостиничные, но дамы всё же, в конце концов! Эвропейцы, понимаешь! Утречком ванну примут, массаж, значит, можно и эротический. Позвони — обслужат. Кофейку с коньячком хлебнут, побреются, одеколоном спрыснутся и ходят гоголем, будто вчерашней блевотины и в помине не было. При деньгах-то? Всё, значит, о кей, то есть, зер гут. Я в тех Европах бывал, Ваня, когда ты о свободе нынешней и не помышлял. Ты тогда коммунизм по будням строил, а по воскресеньям картошку сажал на даче. Мне там, по своей линии, по работе, объяснять не буду, должен понимать, доводилось, сказать, в служебных командировках бывать. Ну, Болгария… я там недолго работал — это самая первая моя заграница была. У нас тогда говорили: «Курица не птица — Болгария не заграница». В Болгарии тоже социализм строили. И что интересно, тенденции у них были. Поглядывали в лес, то есть на Запад. Братья-славяне, православные, Шипка, Варна, понимаешь, турок вместе с братушками окорачивали, а тоже в платочек скалили зубы. Доскалились! Последний болгарский помидор без соли сейчас в Эвросоюзе доедают. А я начальству о ситуации докладывал. Докладывал я в Центр. Отмахивалось начальство — ерунда, мол. Наерундили! Убежали болгары-то к крестоносцам! После в Испании довелось работать. Вот где, Ваня, натуральный капитализм, невидимая, сказать, рука рынка и все сопутствующие видимые блага. Там-то я впервые в жизни бомжей увидел. Натюр продукт! Бродяг-то я и у нас встречал, да наш бродяга — это не совсем бомж. Бродяга — вольный человек, бродит себе по белу свету, захочет, прибьётся к бабе какой или поработать устроится, если руки зачешутся, а после опять шляться отправиться. А тут, понимаешь, свободные европейские демократические бомжи. Они в парках да под мостами летом ночуют — свобода! По утрам их со скамеек фараоны гонят, чтобы вид туристам не портили. И они испаряются по каким-то разным норкам своим. Чуть не стошнило меня разок, помню. Сидел один такой на скамейке, дремал. Проснулся, вина глотнул из бутылки, а бутылка, сказать, культурненько по-эвропейски в пакет бумажный спрятана. После, красаве;;ц, чтоб далеко не ходить ноги раздвинул и отлил через штаны на скамейку! Откуда у хлопца испанская грусть, хе-хе? Встал свободный бомж и побрёл к помойкам, да к этим, гуманитарщикам, в Армию спасения. М-да, красиво жить не запретишь. Люди там воду экономили за неё платить большие деньги нужно, отопление — мечта. Родители жилы рвут, чтобы детей выучить, а работу потерять — крах, Ваня. Болеть тоже не рекомендуется. Чтобы так сраненько жить и на плаву держаться, расслабляться нельзя. Чуть расслабился — всё потерял. Это жизнь разве?! А тебе, Ваня, вот это всё и предлагали вместо стабильной и нормальной жизни. Насмотрелся на свободных гордых людей на аллее-то нашей? Тебе, Ваня, на политзанятиях в армии рассказывали, что Карла Маркс говорил про капитализм, а Ильич про последнюю его стадию? Что кризисами он славен? Как нам кризисов не хватало! Как мы скучали по ним! А дайте их нам поскорее, жить мы без них не могём! Я демократию эту не по книгам изучал, Ваня. На местах, что называется, в натуре. При Горбаче меченом в Бельгии последний раз в командировке был. Вот где, сказать, свободный народ! Идёшь по улице, а пидормоты взасос сосутся! Всем всё по лампочки, всяк собой озабочен. Но культура! Тротуары чистые, собак выгуливают, дерьмо на совочек и в пакетик. Кофе любят. Сядет такой бельгийский Жан в кафе, сам неделю не мылся, воду экономил, но королём сидит часа по три, кофе сосёт, крохобор. Негры и арабы шастают по улицам, как у себя дома с мордами наглючими. Нет, у себя дома они такой вид наглючий на себя не напускают, приходилось мне и в Ливии бывать. Нас скоро, Ваня, такое же нашествие ожидает иноплеменников, потому как в очередной раз вам мозги запудривают, мол, рождаемость плохая, нехай, мол, едут к нам работать, дескать, работать некому. Приедут. Оглядятся и перетянут своих из аулов, мечетей настроят и на тебя плевать станут. Им, Ваня, родители совсем другие сказки на ночь рассказывали. Иноверцы мы для них. С нами их никогда не уравнять, не уравнять — факт. Говорят, толерантности нам не хватает. Толерантность сильных к слабым, Ваня, не должна быть бесконечной. Дитя пока поперёк лавки лежит — пороть нужно. После худо будет родителям, коли шалости непотребные спускают дитю. Да, Бельгия… не жизнь, а малина попервах думаешь, а на поверку, Ваня, дело дрянь. Без денежек никуда, жизнь дорогая, рожать бабы не хотят, у молодёжи одна развлекуха в головах, наш советский троечник-девятиклассник там кандидатом наук считался бы. Тогда считался бы — сейчас и наша школота свободная оболбесилась. Но животных в Бельгии любят. Это, да! Всякую животинушку холят, собачек и кошек в детских колясочках возят. Кобельку — голубенькое одеяльце, сучке, тьфу! — розовое, сам видел. Церкви пустуют. У нас, даже в самые застойные годы в храмы больше людей ходило, хотя и не поощрялось это, но ходил народ. Не в Обком же, сказать, молиться о душе ходить? Говорят культура, у нас хромает. Это правда. Любит наш народ словечко крепкое ввернуть, но к месту, к месту, однако, оно того стоит иногда. Опять же, посмотришь какой-нибудь фильм нынешний заграничный, а там мат-перемат. Всё фак да фак. Это у них «твою мать» означает. И так весь фильм факают друг на друга. При детях эту отраву лучше не смотреть. Потому как обязательно что-нибудь ввернут похабное, или того хуже прямиком покажут от чего дети появляются. Пойдём дальше. Ещё говорят, дескать, работать мы не можем и не любим, да воровать горазды. Братскую ГЭС, сказать, ракеты, космодромы, атомоходы, города, заводы, каналы, инопланетяне, хе-хе, построили? Воров нашли! Банку краски? Гвоздей полкило? Ведро ячменя? Это же учитываемое воровство. Кстати, дадут сейчас, за гвоздей полкило на всю катушку, как раньше за вредительство или шпионаж. Расхитителей капиталистической собственности судят строго, а расхитителей народного добра олигархов и торгашей трогать не велено. Не велено трогать. Нет, приглядывать за народом нужно, конечно. Может, конечно, наш народ, сказать, стройку бесхозную растащить. Да по бедности это, Ваня, а не по жадности. От жадности нынешние хватуны хапают. Эти шурупы в кармане не выносят. Они сразу заводы, аэродромы, города целые хапают, рудники да нефтепромыслы. Им всю страну подавай. Это не воровство, это — дэ-мок-ра-ти-я! Это наш капитализм доморощенный, Ваня. Воровать престижно по-крупному и чем крупней воровство, тем престижней. Нет, раньше тоже воровали, но не обучали по телевизору, как воровать нужно, не шастали из канала в канал разодетые ворюги, говорливые паскуды, паскуды говорливые. Не тех расстреливали, не тех в лагерях гноили. Контра-то тихо сидела! Голосовала «за», ходила на работу, на свёклу и капусту ездила, на ленинских субботниках берёзки сажала, на майские да на ноябрьские со всеми на демонстрациях «ура» орали, но часа своего тихо дожидались. А мы агентурные донесения писали на тех, кто правду рубил! Боялись, что они народ наш послушный испортят. Так эти «болтуны», которых мы переловили, посажали или выслали, подсказывали нам, где неладно у нас, нам бы прислушаться, да что-либо изменить в курсе, смазать мотор уже тогда нужно было. Неглупые люди были. А нынешним на страну плевать. Они и площадь Красную продадут, отравленные отбросы под носом у людей закопают, техническим спиртом отравят, дрянь всякую в реки разольют, глазом не моргнув. Главное — урвать сейчас, что завтра будет до лампочки. Нет ничего страшнее торгашей и банкиров, а они теперь, сказать, главные. И народ, гады, запрягли 24 часа в сутки стоять у своих прилавков. Полстраны продавцами работает на чужого дядю, а полстраны охраняют их добро. Раньше люди ночью спали и детей делали, утром на работу, в школы шли, а теперь ночью втюхивают покупателям дрянь всякую, а днём отсыпаются. От такой жизни здоровья, Ваня, не прибавится. М-да, сыр бесплатный, Ваня, сказать, в мышеловках в основном бывает. Мы сыром-то этим полмира кормили. Полмира кормили социалистическим сыром. Докормили! Пока косорылых да черномазых кормили, поили, одевали, обучали, вооружали, пигмеев, людоедов и дикарей с копьями к социализму склоняли, свой собственный народ проморгали. Проморгали мы свой народ, Ваня! А какой у нас народ, сказать, был! Какой народ! Войну такую выиграть, а?! Такую войну выиграть, Ваня! А мы его всё больше кнутом! Кнутом его, кнутом. А «пряник» — на седьмое ноября, на пенициллин и шариковые авторучки снижение. Да разве ж он сермяжный просил для себя чего такого невозможного? Милостей, каких? Не роптал, не канючил, не выпрашивал для себя привилегий, не торговался, бедолага. Запросы минимальные. А мог бы просить! Даже должен был на правах старшего брата в братской семье народов! Старшему брату можно было и уважение оказать за то, что младших братьев-соседей не притеснял, кусок хлеба, сказать, у них не отнимал, жил по-человечески. Всё лучшее детям, как говорится. Да дети-то, оказывается, до поры затаились, момента ждали, чтобы последнее одеяло и дом отнять у старшего брата. А как срок пришёл, так и погнали они старшего брата палками, ножами да камнями на Родину-мачеху привольную, душевную, берёзовую, широкую. Ох, родная широка, привольна! Пока широка. Если так дальше пойдёт дело, раздербанят страну по кусочкам. Так мы ж не злопамятные, верно, Ваня? Мы — жалостливые. Пусть дома строят, дворниками работают, на рынках торгуют. Дожидаемся, сказать, интифады? Скажут, мол, вечно эти неверные притесняют нас оккупанты-угнетатели, ни стыда, понимаешь, ни совести у этих бледнолицых. Была сила, была, Ваня. Да вышла вся. На демократических харчах-то той силы народу не набрать уже, Ваня. А нынешним-то демократическим иродам и супостатам страшна такая сила, остаток нормальных людей им, что кость в горле. Их больше устроит, чтобы перемёрла эта сила. Им рабсила нужна послушная. Смугленькие, жёлтенькие да чёрненькие понаедут, попортят баб наших, перемешаются с аборигенами, будет рабсила дешёвая. А сила была, Ваня, была сила. Американцы, матерь иху, на что, сказать, сила — не рыпались! Понимали, что с нами лучше не связываться. У нас народу не меньше было, чем у них, и техника, слава Богу, была. Знали янки, что окорот получат, если рыпнутся. А сейчас, сказать, какая-нибудь эвропейская бздюлька величиной с нашу Брянщину пальцем нам грозит, мол, права человека нарушаете, всё, мол, у вас неправильно, не соответствуете, мол, эвропейским стандартам! Да что там Европа! Грузия с Литвой и Эстонией зубы скалят, ляхи про Минина с Пожарским забыли. Бог с ней с историей далёкой. Они и про Краков, спасённый от фашистов кровью наших солдатиков, почему-то забыли. Отец мой, Царствие ему Небесное, его освобождал! Хохлы! Ты представляешь, братья-хохлы Бандеру оживили! Да, времена, времена настали. Полковник советский в отеле швейцаром служит, который наполовину не наш уже. Откупили акулы европейские.

  Он наклонился к уху Караваеву:
 — А меня ты зря укорял, дескать, дед приспособленец и лизоблюд. Я на дурака похож? Ты запомни, бывших гебистов не бывает. Если здесь стою, значит, не просто так стою. Понял? Не потому что мне жрать нечего. У меня своя война, понимаешь?
Караваев быстро кивнул головой. У него кружилась голова, чтобы не упасть, он прислонился к дверному косяку.
 
  — Нет, я, конечно, мог, Ваня, к какой-нибудь шпане прибиться «крышевать» бандюков, охрану организовать, связи-то остались, да не захотел я. Хотя пенсию знаешь какую мне положили? Не буду говорить, смеяться будешь. Оценили мои труды, господа! А в магазин зайдёшь, цены — плакать хочется. А у меня две дочери, внучек четверо, зятья. Оба, сказать, прибором груши околачивают. Один в автосалоне менеджер, второй — риэлтор, а был педагогом в университете, тьфу! Бракодел я, Ваня. Не сподобился пацанов состругать, мужиков бы из них вырастил, защитников, патриотов. Вышли девки. Девки у меня случились. Будут дуриков чупачупсных рожать, да зады с титьками в интернете выставлять.
Швейцар, озираясь, перешёл на полушёпот:
 

  — Как отель открыли этот и, как узнал я кто в отеле этом хозяин, так сразу к нему в апартаменты и явился. Испортил настроение ему на всю оставшуюся жизнь! Бывшему «стукачку», клиенту нашему давнишнему, партийному, между прочим. Проходил он когда-то по нашему ведомству фарцовщиком и валютчиком. Вели мы его, взяли за задницу умника, когда надо. В ногах у меня валялся, рыдал, всех своих подельников вложил. Подписался в стукачи с ходу. Особо просить, хе-хе, не пришлось. Пятнадцать лет на нашу контору «отстучал». В конце перестройки смылся в родной Израиль. Когда вернулся, кооперативами ворочал, торговал компьютерами, зерном, нефтью, оружием, девками продажными. Контора наша тогда уже по швам трещала. Не до него было. Стукачок наш хапнул пару миллиардов при «беспалом» и в отель этот бабки вложил. Я, Ваня, видел куда мы идём, артачился, рапорты писал начальству, а меня спровадили на пенсию, начальство-то уже тоже экономикой жить стало, У. Е. полюбило, хотя портреты железного Феликса со стен кабинетов не снимали на всякий случай. Когда вывеску сменили, разбежались кто куда. Кто к бандитам, кто в депутаты, кто в банки, кто в охрану, кто своё дело открыл. А я вот сюда подался. С папочкой. Папочка неприятная очень, в ней все делишки стукачка нашего, а в ней главное, как он своих подельников сдавал. А многие из них живы ещё. Кумекаешь? Ещё живы, как ни странно. Пришлось ему взять меня горемычного, хе-хе, пенсионера по «старой дружбе» на работу. Ну, а я, естественно, новую папочку завёл и агентуру набрал среди персонала. Мало ли, глядишь, и будет когда-нибудь новый Нюренбергский процесс и материальчики мои сгодятся ещё. Дорогого папочка сто;ит, про многих в ней материальчики. А время, сказать, трудное, тёмное. И главное за шашки-то браться — кого рубать? Народ не созрел, дороги не видит. Не вразумляют его, микрофоны отняли, личины бесята ангельские натянули, мозги канифолят. Я недавно смотрел старое кино «Свой среди чужих, чужой среди своих». Так там мужик один говорил: «Чтобы шашкой махать, нужно лицо видеть». Дело в том кино в гражданскую войну было, там белые, тут мы — красные. Наглядно всё. А сейчас? Потёмки. Кто осветит? Кого рубить в потёмках? М-да, потёмки. А на тебя, Ваня, мне смотреть больно. Как же мне на тебя смотреть горько, Ваня! Душу разбередил ты мне. Растравил душу, Ваня, человечище бессловесный. Терпишь, как всегда, довольствуешься, как воробушек крошечками, не протестуешь, на просветление жизни надеешься, на царя доброго, мудрого и сильного. А как не будет этого? Времена-то, Ваня, лихие настали и тёмные, где он, царь тот справедливый? Нынешний… (швейцар многозначительно поднял глаза к потолку), из «наших», конторский. А в конторе этой обучают, сказать, холодной голове и горячему сердцу, да ещё многому не человеческому и фокусам хитроумным, отчего запросто голова может стать горячей от царской власти на неё свалившейся, а сердце ледяным. Нету у меня веры конторским. Не один год оттрубил в этом гадюшнике, много чего видел, чего и сказать стыдно, да и нельзя. Поживём — увидим. Если, сказать, выживем. По мне, так «нашим» нужно только своим делом заниматься. Диверсантов ловить, врагов настоящих выявлять, заговоры раскрывать, народу жизнь спокойную и безопасную обеспечить. М-да… пусти лису в курятник… а новый царь когда ещё появится? Он, сказать, может и не родился ещё. А коли появится, то посмотрит он на своих подданных, покачает головой и скажет, что не нужен ему такой народ, который царей убивает, людей расстреливает, храмы свои рушит, да проходимцам-инородцам над собой властвовать дозволяет. Сам себя народ в капкан загнал и всё голосует и голосует за пиво, колбасу и туалетную бумагу, в тележку супермаркетскую с заморскими яствами вцепился, не отодрать. А пора бы подумать, мозги включить. Не о себе, о внуках и детях. Потому как грядут времена, сказать, совсем тяжёлые. Пословица хорошая у народа нашего есть, хорошо бы её всем вспомнить: пожалел волк кобылу — оставил хвост и гриву. Только нынешние господа, Ваня, и хвост и гриву в дело пустят. И глумиться будут над тобой, когда казнить станут. Эх! Разбередил ты мои раны, сердце моё растревожил, Ванюша, соли на раны присыпал…
 

  По щеке швейцара потекла слеза, а Караваев неожиданно понял, что это его последний шанс, что это тот самый момент истины, когда можно, наконец, попасть в свой номер, ведь кому, как ни размякшему швейцару этому знать всё об отеле.
 
  Он погладил его по плечу.
 — Не расстраивайся, батя. И прости меня, если я тебя обидел. Честное слово не хотел, намытарился я здесь. Может всё ещё в стране наладится, кто знает. Ты мне, батя, подскажи, Бога ради, как мне в свой шесть тысяч триста девяносто третий номер попасть. Путёвка у меня… по гроб жизни буду тебе благодарен. Помоги, батя, дурню.
 
  Швейцар аккуратно вытер глаза платком, высморкался трубно и горько вздохнул.
 — Нету у нас такого номера. У нас в отеле шесть тысяч триста девяносто два номера.

  — Как так? У меня путёвка вот, — Караваев торопливо вытащил из кармана паспорт, достал из него путёвку. — Чёрным по белому написано, название фирмы «Ин-тер-тур-сикрет-сервис», язык поломаешь, по бартеру выдали. Я им уголь — они мне путёвку. А ты, говоришь, нету такого номера у вас.
 
  — Нету у нас такого номера, — повторил швейцар, — я здесь, сказать, не первый год служу. Мне такие вещи положено знать. Ну-ка, дай-ка сюда твою бумажку.
 
  Караваев дрожащей рукой протянул ему путёвку. Швейцар взял её и, отодвинув на вытянутую руку, медленно стал читать, шевеля губами. Прочитав, рассмотрел путёвку на свет, как рассматривают деньги, проверяя их подлинность, и вернул напряжённо наблюдавшему за ним Караваеву.

 Глядя на него с жалостью, скорбно покачал головой.
 — Эх, Ванюша, Ванюша, ты по такому же бартеру страну просрал, ваучерами они тогда назывались. Потому с тобой лохом и дальше не церемонятся, и не будут церемониться, пока последние трусы не отнимут. Надули тебя, Ваня, в очередной раз. Таких путёвок, сказать, я тебе на обычном принтере на всех шахтёров вашей области напечатаю, только для фамилий пробел оставлю. А заодно можно и для сталеваров, нефтяников, почтовых работников и домохозяек наклепать путёвок. Домой тебе надо, Ваня, домой. Пропадёшь ты здесь, пропадёшь. Хочешь домой, Ваня?
 
  Караваев дрожал всем телом. Затравленно озираясь, непонимающе смотрел он на швейцара, а тот тяжело вздохнул, взял его за руку и повёл в дальний конец холла. Открыв ключом какую-то неприметную дверь, он по-отечески поцеловал его в лоб, развернул за плечи и подтолкнул к дверному проёму.
 
  Караваев заглянул в него и отпрянул. За ним зияла чёрная бездна, подвывал и посвистывал ветер, бешено металась, завывая, снежная крупка. С жалкой улыбкой он обернулся к швейцару, тот ободряюще ему улыбнулся. Караваев затоптался у проёма, ему было холодно и страшно. Швейцару, по всему, надоела его нерешительность, и он, крякнув, дал ему коленом крепкого пинка.

  Нелепо размахивая руками и громко крича, Караваев полетел в пустоту. Летел так долго, что перестал кричать и стал со страхом озираться, ожидая удара о землю, но этого не произошло. Неведомая сила выровняла тело ногами вниз, скорость падения плавно упала. В метре от земли покрытой глубоким нетронутым снегом, он завис и мягко приземлился, провалившись по пояс в снег.
 
  Приземлился он на пустыре у своего дома. Сыпал редкий снег, морозило крепко, пахло горелым углём. В дымном небе за посёлком метались всполохи огня. «Не потушили ещё «седьмую», — мелькнуло в голове. Проваливаясь в глубокий снег, он побежал к дому. Потеряв сланцы, махнул рукой и продолжил бег босиком. Вбежав на площадку перед входом, он отряхнулся от снега, пулей влетел в полутёмный подъезд, освещённый грязной сорокаваттной лампочкой, и оказался в крепких мужских объятиях. Он попытался освободиться, но ничего не получилось, держали его крепко.

  — Мужики, хорош балдеть! Отпустите, холодно же! — топчась на ледяном полу, закричал он нервно и зло:
 — Мужики у вас в Воронеже, — голос был гортанный с заметным кавказским акцентом. — Наконец-то мы нашли тебя, Иван. Хитрый ты, Иван, но не хитрее нас. Мы сейчас тебя рэзать будем. Мы это хорошо делать умеем. Не узнаёшь нас, Иван?
 
  Караваев хотел повернуться, но почувствовал, что с обеих сторон в бока упираются острые ножи. Он скосил глаза вначале на одного мужчину, потом на другого. Глаза его адаптировались, наконец, к полумраку. Оба мужчины были бородаты, на лбу у них были повязки с арабской вязью, от них несло потом, смешанным со сладковатым парфюмом и жареным луком. В одном он узнал Салмана Радуева, а в другом Шамиля Басаева. В голове заторможенно шевельнулось: «А по телевизору передавали, что один в тюряге помер, и Басаева вроде как уже кокнули! По всем каналам крутили…»
 
  — Нашёл, кому верить, — усмехнулся Басаев, будто прочитал его мысли. — По телевизору тебе ещё не такое наврут. Живы мы. Глазам своим не веришь? Узнал нас?
 
 Караваев кивнул головой, показывая, что узнал говорившего. Клацая зубами от холода, спросил:
 — Вы ничего не напутали?
 — Караваев ты? Так? — спросил Басаев.
 — Так.
 — Значит, не ошиблись мы, — Басаев слегка уколол его ножом.
 
  Караваев почувствовал, как по животу побежала тёплая струйка крови.
 — Давай, Иван, молись своему добренькому Богу-страдальцу. Сейчас к нему пойдёшь. Кончились твои дни на Земле. Крестись, давай, в последний раз.
 — Да я не крещёный, — ответил Караваев и съёжился, потому что Радуев усилил нажим на нож.
 
  Зубы его выбивали быструю дробь, не от страха — от холода. Ноги окоченели на холодном, покрытом застарелым ледком бетонном полу, он их уже не чувствовал.
 
  — Буддист что ли или сатанист? Вас русских не разберёшь, во что вы верите. Как же это ты не крещёный, если русский? Фамилия у тебя русская и имя тоже. А может ты еврей? Они любят фамилии менять, — с интересом разглядывая Караваева, сказал Басаев, и немного наклонившись вперёд, схватил свободной рукой крестик на его груди, выпроставшийся из-под майки.
 
  — А это что? Решил в кошки-мышки с нами играть?! Эх ты, сын шакала, трусливый гяур. Седой уже, старик почти, а смерти всё боишься. Что же ты Бога-то своего предаёшь, а? Испугался? Что так дрожишь за свою презренную жизнь?!
 
  Басаев резко дёрнул за крестик, ниточка порвалась, отшвырнул его в темноту.
 Караваев дёрнулся.
 — Зачем же вы так, ребята? Я правду говорю, не крещённый я. Крестик мне сегодня старик один на шею надел. Сам надел. Понимаете, я же после войны родился. Отец у меня партийный был. Никак креститься нельзя было, не положено было. Да и храмов-то у нас в городке не было. Храмы были до войны. Да какие наши взорвали, какие фашисты… отец в шахте погиб, вскоре мать умерла и бабушка после. Нас с братьями в детдом определили, родственников никаких у нас не было…
 

  — Куда же родственники подевались? Неужели никого не было, ни дядек, ни тёток, ни двоюродных, ни троюродных? — спросил Басаев.
 
  — У отца три брата было и две сестры. Братья все на войне погибли, сестёр немцы в Германию угнали там они и пропали. Брата матери расстреляли в 1937 году, врагом посчитали, две сестры её от голода умерли, дети сестёр тоже с голодухи померли. Мой дед по матери за белых воевал. Его выслали на Север, там он мою бабушку встретил, и мама моя там родилась, только я бабушку и деда не видел, они умерли до моего рождения. А дед мой по отцу, за красных был, но его тоже в лагерь за что-то отправили. Он из него не вернулся. Умер в лагере. Вот бабушка по отцу моя, крещёная была, молитвам нас учила, писание читала Святое. Хотела нас окрестить, съездить в областной центр, да померла.


   — Сумасшедшие вы люди! Соседи должны были вас принять и воспитать в вашей вере. У нас, например, так принято, — сказал Басаев.
 
  Караваев промолчал, опустил голову вниз. Его охватывало безразличие, зубы выбивали от холода быструю скачущую дробь.
 — А что же ты потом не покрестился? — опять спросил Басаев.
 — Пионером был, комсомольцем, в армии служил, потом женился, семья, заботы, работа. Когда жена померла, дочь одному поднимать нужно было. Всё как-то одно к одному… не получалось…
 
  — У нас тоже трудные времена были, — повысил голос Басаев, — вы, неверные, нас уничтожить хотели, с отчих мест согнали в ваши проклятые холодные места. Думали, передохнем мы все от голода и холода. Не вышло у вас. Мы веру свою не предали. Обряды совершали, как у нас водится, и выжили с Аллахом и молитвой. Ни царям вашим, ни Сталину вашему подлому, ни демократам нас сломить не удалось. И не удастся никогда. Что же ты, Иван, сейчас не окрестился-то? Храмы у вас сейчас, как грибы растут, коммунисты с демократами сами в церкви ходят, на службах стоят, кресты целуют. Кто сейчас запрещает? Крестись на здоровье. Как же, ты, Иван, перед Всевышним предстанешь? Я вообще, не знаю, куда ты теперь попадёшь, когда мы тебя зарежем…
 
  — Пон-н-имаешь, ден-н-ег на об-б-бряд не было. Эт-т-о мероприят-т-тие положен-н-но честь по чести провод-д-дить. Д-д-друзей, род-д-дственников пригласить, нак-к-к-кормить, напоить. Опять же за сам об-б-бряд заплатить, а нам зарплату д-д-д-давно не дают. Я д-д-д-думал, вот как в эт-т-т-тот раз получу зарплат-т-т-ту, так и окрещусь, — Караваев уже с трудом шевелил, одеревеневшими губами.
 
 — Один ваш поп в Грозном мне говорил, что завтра может не наступить, это он правильно говорил — для него оно не наступило, мы ему голову отрезали, но креста, правда, он не снял — мужик. У вас, Иван, что в храме, что в универсаме, — презрительно сказал Басаев. — На водку-то, Иван, наверное, всегда деньги находил? — немного помолчав, добавил он.
 
 Караваев хотел ему возразить, что выпивает исключительно по большим праздникам, но тут Радуев, всё это время молчавший, что-то зло и гортанно проклекотал Басаеву на своём языке, тот согласно закивал ему головой, и они с криками: «Аллах Акбар! Аллах Акбар!» воткнули свои ножи в безвольное, одеревеневшее тело Караваева.

Вся книга на ЛИтРЕс


Рецензии