Атласная Кукла часть 4

20

     На следующий день в больницу А. не пошёл. Не смог, при всём желании, подняться и так лежал, пока не начало смеркаться. К вечеру он снова почувствовал себя неважно. Пульс еле просачивался, как капли из плохо закрытого крана. И снова Мамуля вызвала скорую, и снова повторяла как заговорённая: «Помоги, Господи! Господи, помоги!» Приехал молодой парень, фельдшер, померив, пощупав, он авторитетно заявил: «Я оцениваю состояние больного как удовлетворительное». И снова А. поехал в больницу.
 
     Стояли грязные февральские сумерки. Побеждённая зима уже покинула город, победитель, весна, в него ещё не вступила. Царили междувластие, анархия. Медленно умирали сугробы. Тихо, как на поминках, падали редкие снежинки.
В больнице было как в больнице. Юра сказал, что Шишкин бегал, спрашивал его целый день и только недавно ушёл. Ночью Юра, как ни в чём ни бывало захрапел, А. опять не спал. Ему было очень плохо. Только этой ночью он по-настоящему почувствовал, что значит плохо. Много раз до этого ему казалось, что смерть близка, но всякий раз оказывалось, что нет – это ещё не крупный план. Возможно, и в эту, так запомнившуюся ему ночь, он был лишь чуть-чуть ближе к концу жизненной импровизации, а главные отчётливые очертания конца были ещё впереди.
    
     Сердце билось не слева в груди, оно перемещалось по большому кругу, и, когда приближалось к левой пятке, мёртвой точке поршня, всё сжималось в нём в страхе перед концом. Заснуть было невозможно. Рядом четырьмя моторами и двумя реактивными двигателями ревел Юра. Был момент, когда А. хотел его разбудить и попросить его либо выйти, либо не храпеть. От храпа, возможно, зависела его жизнь. Но он не решился. Он вышел в коридор, разбудил сестру, спросил, где ещё можно лечь – только в столовой, на столе, но там уже занято – кто-то тоже спасался от храпа. А. попросился на её место в ординаторскую, но девушка посмотрела на него, как на психа.

     Тогда А. вернулся в палату, лёг и начал думать. Три вещи являлись ему в ту ночь: Стена Плача в Иерусалиме; Река летом, и он, здоровый, на косогоре; и родное беспокойное лицо Мамули в седой оправе, с участием склонившееся над ним. Стена Плача была далеко, воскрешать её очертания в памяти стоило усилий. Остались только Река и Мамуля, а потом – только Мамуля, мысленно видеть её образ не стоило труда.
 
     Потом ему казалось, что в эту ночь он выжил только благодаря ей. Ночью зашла сестра и передала ему привет от Мамули. Та переживала и спрашивала, как он. Кажется, это были самые тяжёлые минуты этой ночи. Ему вдруг вспомнилось – бывает так, что мы иногда бессвязно вспоминаем незначащие события дальнего прошлого – вспомнилось, как давно, в юности, ему гадала девушка на набережной южного города. Красивая девушка с длинными светлыми волосами и грустными глазами – бывает же такое сочетание! Девушка куда-то спешила, она внимательно осмотрела его обе ладони. «Не надо, я и так всё знаю. Всё плохо», – сказал А., чтобы облегчить ей ложь. «Нет, Вас спасут, не волнуйтесь!», – проговорила девушка и исчезла в толпе набережной.

     «Ну, зачем тебе жить?! Подумаешь – ещё два-три десятка лет. Всё равно туманности Андромеды летят на всех, всё равно всем пшик! И что в этой жизни хорошего! Слякоть, вечные труды и заботы. Вечно ускользающее время. Сегодня – уже завтра, лето – уже зима. Чего ждать! Чему радоваться!», – спрашивал его какой-то насмешливый голос изнутри. И А. неизменно отвечал: «Женщины». Даже сейчас, в таком состоянии, в больничной палате он не мог сдержать восторг, которому на удивление ещё оставалось место в суженных сосудах. Женщины – белые и чёрные, привлекательные, эротичные и сексуальные – составляли нечто одно, чему трудно было подобрать название – нечто волнующе-прекрасное, абстрактное и конкретное, по потребностям души и плоти.

     Неужели это правда, это стремление к счастью и гармонии, и сама гармония, сладостный оргазм – ах, если бы подольше и возвращаться побыстрее к исходной точке или вечно существовать в этом пленительном состоянии?! Всё отдать за этот прекрасный лик, за секунду восторга, за упругую женскую грудь!
 
     Пусть Туманность Андромеды накроет эту февральскую слякоть, серые дома, тёмные улицы, жалкие больницы. Женщины! Для этого стоит жить. Почему не наука, не книги, не путешествия, не природа и даже не Река пришли ему на ум, а эти антилопные или лисьи создания, которых природа наделила такой гладкой кожей, такими большими глазами, чувственным ртом с растопыренными губами, такими неестественными для пришельца из космоса и в то же время такими органичными двумя выпуклостями впереди, и всё прочее, что превращает эти обычные существа в грациозные создания, встречи с которыми ждёшь, как новогоднего подарка, как счастья.

     «Ну, вот, опять ты за своё, – говорил насмешливый голос, – дай тебе жизнь, а ты опять за старое – похоть. Пора прекращать ронять попусту семя, пока ещё жив в тебе другой будущий человек». – «Ну, хорошо, – обращался А. куда-то в люстру,
– давай ковенант, договариваться: ты мне дашь сегодня выжить, а я отныне буду совсем другим, всё будет по-новому, вот увидишь!» Голос морщился: «Знаю, знаю все зароки и обещания, – как от надоедливой мухи, отмахивался голос. – Это ты сейчас такой смирный, а потом – всё то же будет. Да ничего с тобой и не случится. Нервы, неврастения, чепуха всё это, да ты и сам знаешь».

     Когда А. был здоров, ему казалось невозможным достичь большого успеха, сделать блестящую карьеру, переспать с красивой женщиной. Теперь в его нынешнем положении всё это казалось проще простого. Трудно быть удачником в делах и любви, если ты мёртв или болен. А если жив и здоров, всё просто и легко, всё в твоих руках, всё можно. Да и важно ли всё это, эта Атласная Кукла, успех, карьера, деньги, женщины?.. Женщины? Ну, это ты загнул, брат. Как же без них! В чём смысл тогда восходов и закатов?! Даже Река не стоит на месте, течёт, стремится к океану.
 
     Эта ночь казалось вечностью. Весело тикали секунды в такт Юриного храпа, мирно журчала вода в унитазе, за стенкой спокойно и ровно дышала медсестра, а А. всё чувствовал, как по большому кругу вращается его сердце. Наконец, неясный свет несмело заглянул через зарешёченные окна палаты, послышались шаркающие шаги в коридоре – кто-то лёг рано и, крепко выспавшись, рано встал. Зачем вообще лежать в больнице, если человек крепко спит. Потом – другие звуки, ещё и ещё, начался паршивый больничный будень.

     Утром А. долго лежал в оцепенении. Ему удалось, наконец, поймать своё блуждающее сердце, он схватил его где-то в коре головного мозга и, пока ему удавалось держать пленника там, он был вне опасности. Пришёл Шишкин и повёл его на УЗИ сердца. А. слышал, как он говорил о нём коллеге: «… Жалуется на перебои, чувство остановки сердца…».

     Результаты УЗИ были превосходными. «У Вас здоровое, прекрасное сердце, клапаны в порядке, нормальное расширение аорты», – сказал врач. Он ещё долго сыпал какими-то непонятными цифрами и терминами, в конце, правда, невзначай добавил: «Мы, конечно, смотрим только грубые структуры», из чего А. заключил, что радоваться рано. После обследования А. прилёг на кровать и забылся на время. И вдруг, как по чьему-то велению, живая вода прорвалась по его сосудам, скрученная нитка снова сплелась в упругий канат, открылись шлюзы и поток гордо, мерно и неторопливо, как и подобает потоку, потёк по широкому, свободному от мелей-бляшек холестерина руслу. Ещё мгновенье назад А. был на вражеской территории, сейчас – на своём берегу, в безопасности. Зашёл Папуля, спросил, как здоровье. А. ответил, что лучше, и Папуля закивал, как будто и ждал этого, как будто, так и должно было быть, чего же ты прикидывался.
 
     А. осмотрел уже другими глазами палату и сразу вспомнил Реку. Что он здесь делает? Прочь немедленно на волю, он совершенно здоров, с ним ничего не может случиться! И что вообще может с ним случится, когда у него так ровно и глубоко стучит свинг: «Cigarette holder which wigs me Over her shoulder she digs me, Out cattin' that satin doll…».

     Пришёл Шишкин. Вот видите, результаты УЗИ очень хорошие. Какая там ещё остановка сердца, если на приборах всё в порядке! А. сказал врачу, что ему лучше и пора выписываться, и тот поспешно-благодарно, как все врачи, которые рады освобождающемуся койко-месту, сказал, что завтра сделают кардиограмму и выпишут.

21

     А. поехал домой и впервые за много дней не думал, как пережить эту ночь. Он отлично выспался и утром приехал в больницу выписываться. Кардиограмма тоже была превосходной. Собирая вещи, он слышал, как в ординаторской, через стенку, Шишкин диктовал выписку: «…доставлен по направлению кардиолога с подозрением на инфаркт миокарда, с жалобами на боль сердца и недомоганием… общее состояние больного удовлетворительное, границы сердца не расширены, деятельность правильная, органических изменений со стороны полостей сердца и клапанного аппарата не выявлено… Выписан с улучшением».

     Со всеми вещами набралась тяжёлая сумка. Зашёл Папуля. Он тоже скоро собирался выписываться. А. отдал ему все оставшиеся продукты, Папуля забрал все газеты и внимательно осмотрел пустой холодильник и туалет. Там оставался рулон туалетной бумаги, Папуле неудобно было её брать, но А. решительно вложил рулон ему в руки. Он подумал, что Папуля, как и многие, живёт на небольшую пенсию, и месяц в больнице обошёлся ему в солидную копейку.

     А. с трудом вынес сумку и вышел через приёмный покой. Двери больницы за ним закрылись. Он был один на один с жизнью, с весной. Слабость ещё давала о себе знать: сумка тянула к земле, внутри опять всё натянулось, угрожая оборваться. Как бойко он таскал поклажи в аэропортах Иерусалима, Вашингтона, Франкфурта. Тогда впереди было новое, яркое, волнующее. Сейчас – неясное, неопределённое, нездоровое. Он тяжело остановился. Сердцу, как пантере в клетке, явно не хватало места в грудной клетке.

    Он оставил проезжающую машину и быстро сторговался с водителем. Женщина на заднем сидении вальяжно объясняла сидевшему за рулём жлобу: «Продала, продала и комбинацию, и свитерок. Скинула пятёрку, а что делать – торговли не было». Жлоб важно, как крупный бизнесмен, кивал: «А блузку?» – «И блузку одна присмотрела, завтра должна забрать», по-сорочьи подобострастно затараторила женщина. У подъезда А. попросил жлоба поднять сумку на второй этаж. «Сердечко?, – не по-жлобски, участливо спросил тот. – Я и сам недавно из больницы. Камни в жёлчном, лучше туда не попадать».

     Мамуля уже открыла дверь. А. тяжело переступил через порог. Он был дома. Здесь хоть помирать можно спокойно. Первые пару дней он лежал, не поднимаясь. Притащив тяжёлую сумку, он словно надорвался, опять вернулся в исходную точку немощи и недуга. Малейшее усилие давалось ему с трудом, единственным комфортным местом была кровать. Казалось, чтобы жить, нужно вот так лежать в полудрёме, в слабости коротать дни, со страхом ожидая, что принесут долгие ночи.
 
     Как раз пришла весна. В форточку врывался хмельной ветер. Весна шалела по улицам, как неприятель, взявший приступом город, не думая ни о контрнаступлении мартовских холодов, ни об апрельском непостоянстве фортуны. «The winds of March have made my heart a dancer – Танцует сердце у меня под ветры марта…». А. прильнул к окну, как к решётке камеры. На улице весело переминался с ноги на костыли инвалид-сосед. Он тоже был рад весне, перемещался, как мог, подставив лицо встречному ветру. На мгновенье А. позавидовал соседу: с одной ногой можно жить долго, а вот с больным сердцем нет.

     Утром следующего дня состояние немочи, как пиявка, не отпускало А. Как трудно всё же изменить одно состояние в другое: жидкое в твёрдое, ледяное в горячее, любовь в ненависть, болезнь в здоровье! А. поехал в больницу забирать бумаги. Спотыкаясь, он вышел из дому. Сердце вело себя, как Вечный Еврей, странствуя из груди в кишки и далее в половые органы. Юбки у девчонок сегодня казались ещё короче, и, как назло, на каждом углу попадались красивые женщины.
По дороге ему опять стало неважно. Как бывалый пациент, он прошёл через приёмный покой, с трудом поднялся на второй этаж, подошёл к своей палате, хотел присесть, перевести дух, но оттуда вдруг послышались чужие голоса. На койках, там, где недавно были они с Юрой, лежали два бодрых старичка. Старички читали прессу, у них в ногах сидели старушки со всякой снедью. Старички просто легли на обследование, так, для профилактики, отдохнуть от забот пару раз в год. А. на миг почувствовал себя бездомной собакой, у которой другой, более сильный пёс отбил удобное место для ночёвки.

     Разговор с доктором Шишкиным был коротким. Доктор вручил ему бумаги и посоветовал обратиться к опытному невропатологу. Можно, конечно, проверить сосуды, но это не в нашем городе, это – серьёзная процедура, и стоит это дорого. Можно сначала провериться на доплеры (Шишкин сделал особое ударение на этом загадочном слове) в городской больнице, но там платно и лучше приготовить доллары. Оба слова прозвучали с повышающейся интонацией, почти, как второй китайский тон. В долларах были полуобида, полуместь, полуразочарование – что ж ты хотел дорогой?! Лечиться задарма?! Походишь по врачам, узнаешь, как там берут! А. тщательно, осторожно и тихо закрыл дверь кабинета, признавая свою вину, и вскоре снова оказался на весенней улице.

22

Потянулись однообразные дни. Днём – лежание в постели, в перерывах – недолгая работа, каждый вечер был его Последней Вечерей, ночью – те же страхи и мысли о смерти, долгое лежание без сна, чтобы под утро забыться на несколько часов, и всё повторялось сначала, как в беге по кругу. «Надо же лечиться!, – сокрушалась Мамуля, – ты не лечишься». Он начал делать уколы. Приходила Люба, его бывшая ученица, работающая медсестрой в соседней больнице. Люба несколько раз поступала в университет на английское отделение, где он работал, но безуспешно. Знала язык она хорошо, но экзамены без взяток или без блата сдать было невозможно.

     В полдень после рутинных обязанностей медсестры Люба приходила делать ему иглоукалывание и уколы. Она уверенно заходила в комнату А., по-хозяйски, умело делала уколы и ставила иголки. А. чувствовал себя беспомощным, с руками, как у дикобраза, и Любе, казалось, нравилось его состояние, она готова была делать ему всё это и многое другое ещё долгое время.
 
     Вечером А. учил Мамулю ивриту, а вдруг ехать туда, в Израиль. Лашон кодеш, святой язык, давался Мамуле с трудом, она искала соответствия в идише. А. втолковывал ей фразы: ерев тов – добрый вечер, эйх магиим – как пройти, ха коль бэ седер – всё хорошо, но Мамуля был пессимисткой: «Как будет, я диабетчица, дайте кусочек хлеба!»

     Так проползло ещё пару дней, когда Мамуля предложила сыну съездить в другой конец города к известному кардиологу Тамаре Яковлевне. Она была дальней родственницей Мамули, хотя они не виделись лет тридцать. Мамуля часто звонила Тамаре Яковлевне и лечилась заочно. Обычно от давления, от слабости, от боли в сердце. Тамара Яковлевна очень сердилась, ну, как так можно, заочно. Впрочем, Мамуле нужна была психологическая поддержка, она отлично знала, что и от чего принимать, и нередко она сама предлагала Тамаре Яковлевне свою схему лечения. И та нередко соглашалась.

     А. часто слышал жалостливые интонации Мамули, когда та, торопясь-сбиваясь, чтобы не рассердить врача, рассказывала историю своей болезни. Обычно она начинала издалека: «Вы знаете, сегодня я много находилась, не стоило поднимать большой груз. И вот, поднимаясь по лестнице, я почувствовала…». И заканчивала: «Так принять, наверное, целую таблетку адельфана, а клофелин не принимать? Да?» Получив утвердительный ответ, торопливо-благодарно проговаривала: «Спасибо, Тамара Яковлевна!», – как будто получила благословление (значит, пока всё в норме, и со мной ничего не случится). Постепенно Мамуля приучила врача к своим постоянным звонкам, и та не сердилась, хотя дозвониться к ней было сложно: в преклонном возрасте Тамара Яковлевна работала на полставки в больнице и часто отключала телефон, когда уставала.
 
     Но в эти дни Мамуля справлялась о здоровье сына, и они договорились, что А. подъедет к врачу домой. В назначенный день А. опять чувствовал себя скверно. Он спустился вниз, где его уже ждал Ясик за рулём «Запорожца». Ясик, как многие в то время, торговал на базаре одеждой, и его машина, без вынутого переднего пассажирского сидения, была приспособлена для этих базарных нужд. А. опасался: как он выдержит дорогу в другой конец города в старом драндулете. Но опасения его исчезли, как только Ясик нажал на педали. Точнее, он нажимал только на одну из них, на газ, других педалей и других передач, кроме верхней, Ясик не знал. Его стихией была скорость, наверное, от долгого стояния на базаре, и этой стихии он был верен. «Мерсы», «Форды» и прочие неизменно оставались за кормой маленького, но юркого «Запора». Владельцы этих роскошных тварей не успевали осознать, как эта безобразная, грязная букашка так легко делала новенькие, блестяще-лакированные изделия, гордость их обладателей-обывателей. Но всё было просто: эти самые владельцы уделяли какое-то внимание пешеходам, светофорам и прочим правилам движения. Ясик же выжимал из своей полумашины-полуколяски, на которой гордо желтел инвалидный знак, всё.

     Кажется, ещё мгновение, и «Запорожцу» не вынести этой гонки-скачки – заглохнет, собьёт дыхание – даже машина не может долго работать на пределе своих возможностей, но нет: «Запорожец» тяжело хрипел всеми лёгкими – мотором и ходовой, как скакун, из последних сил перебирая ногами под шпорами наездника, и продолжал нести… Ясик сливался с машиной в одно целое, он знал, в какое мгновение чуть убрать педаль, чтобы сразу же снова вогнать её в пол до отказа. Как совершить двойной обгон. Как, обгоняя по встречке, не задеть встречный транспорт, как пируэт в фигурном катании. Как оставить в живых неловких пешеходов. Особое злорадство Ясик испытывал, обгоняя большие и шикарные лимузины. Их водилы, хоть и не особо утруждали себя правилами и гоняли на высоких скоростях, здесь пасовали, опасаясь за свои шикарные авто, перед сумасшедшей скоростью маленького инвалида – очумелый какой-то, думали они, лучше не связываться. Ясик довольно сплёвывал, повторяя: «Эх, мне бы такую машину!»

     В машине, на скорости, А. чувствовал себя лучше, лёжа на заднем сидении, вытянув ноги на место отсутствующего переднего. В движении с ним ничего не могло случиться, как в одном сне, когда он мчался в герметически закрытом спутнике, там, за стёклами, был другой, враждебный мир, а по эту сторону он был в полной безопасности.

     Стоял тёплый мартовский день. Погода поняла, что от неё требовалось, дело шло на лад. Они летели по улицам города, который А. знал с детства. Были другие, лучшие города в лучших странах, где жили его более удачливые друзья-сверстники, а он знал этот город, был его частью, привык к нему, любил его и его ненавидел. В этот день ему опять мнилось, что город он видит в последний раз – прощальная экскурсия перед отъездом по памятным местам, и А. пристально всматривался в знакомые магистрали, здания, переулки.

     Через полчаса, побив все рекорды, Ясик влетел, тараня матриархальную тишину старогородского района, – испуганно вспархивали голуби, укоризненно каркали вороны, неодобри- тельно качали головами пенсионеры.

     Тамара Яковлевна жила одна. Дочь её давно уехала в Израиль, муж умер, в комнате над его фотографией громко тикали часы. А. ждал, пока Тамара Яковлевна обедала. Ела она не спеша. Из кухни пахло борщом. Наконец, умывшись, она тщательно осмотрела А. и бумаги, особенно тщательно ощупала-обвертела кардиограмму. Просто дистония, – сказала она, – в тяжёлой форме, – и произнесла при этом какое-то мудрёное слово, – слава Богу, ничего серьёзного. Она прописала уколы и таблетки. Когда А., поднявшись к выходу, вынул конверт с долларами, Тамара Николаевна скривилась, как кривился он сам, когда ему предлагали подношения в университете: «Что Вы! Я у больных не беру. А у родственников – тем более! Куда мы вообще катимся! Если операция – и врачу дай, и анестезиологу, и сёстрам! Как вообще лечиться!»

     А. вышел из подъезда выздоравливающим человеком. В «Запорожце» спал Ясик. Они пустились в обратный путь, и теперь город был совсем другим: город ехал с ними по пути, и ещё быстрее машины летела надежда, словно они не ехали, а плыли по течению, бежали с ветром в спину.

23

     Этим же вечером А. вышел к Реке. Он не был здесь две недели, хотя ему казалось, что прошёл год. Первые шаги давались с трудом: он то шёл, то бежал, словно внезапно постарев. Река была всё та же: прозрачная вода, гордый, несгибаемый камыш, талые льдины вокруг проруби, где он моржевался с другими любителями. К проруби подлетали птички попить водицы. Скоро сойдёт лёд, и Река вырвется из заточения – три месяца отсидки, не то, что северным рекам на полную катушку мотать.

     С этого дня А. снова взялся за спорт, хотя спортом это назвать было трудно, скорее – прогулкой, трусцой. Он понял, что после кризиса нужно было учиться заново всему: спать, работать, бегать, любить. Он вдруг вспомнил, что давно не играл джаз. Несмело открыл крышку пианино, словно прикасаясь к чему-то далёкому, неизведанному. Первой, что пришло в голову, была мелодия «All the things you are – Ты для меня всё». Эту тему Хамерстайна и Керна, написанную в 1939 году, исполнял оркестр Глена Миллера. В последнюю зиму войны над прозябшими во вшивых окопах солдатами Райха союзники включали эту запись, вызывая у фрицев отвращение к войне и ностальгию по дому, по любимой Гретхен: «You’re the promised kiss of springtime that makes the lonely winter seem long…» – «Ты – поцелуй обещанный весны, что зиму-одиночку забывает…». Эта музыка, наверняка, помогла союзникам быстрее дойти до Эльбы. И сейчас, истосковавшиеся от больничной жизни пальцы и чувства А., как у тех солдат в окопах, впитывали живительную мелодию.

     Он никогда не играл так вдохновенно, как сегодня. Он совсем не думал о гармонии, пальцы сами находили нужные клавиши. Правой руке после перерыва не хватало сноровки, но медленный ритм требовал больше чувства, чем техники. Левая рука вовремя подкрепляла соло и импровизацию басовыми разрешениями и гармоническими аккордами. А. вошёл в поток импровизации и плыл вместе с ним, повинуясь течению. И в его игре были и жажда жизни, и любви, и ещё не растраченные силы, и надежда на скорое полное выздоровление. Только старое пианино подкачало. В нём за время его отсутствия ослабла одна струна, отчего нота в верхнем регистре издавала неестественно вибрирующий звук.

     А. пригласил Светлану в гости. Но свидание не получилось. Он чувствовал слабость, долго целовал её грудь. Светлане это нравилось. Но она куда-то спешила, наверное, на другое свидание. Потом на время он совсем забыл о женщинах, давая покой своему измученному сердцу.

     Март качался, как качели, как лодка на волнах. Его, больного, бросало то в жар, то в холод. На Реке долго стоял лёд, хотя солнце, как нашкодивший сорванец из-за угла, всё смелее выглядывало из-за туч. Наконец, потеплело. На Реке совсем сошёл лёд, и А. начал плавать в прозрачно-прохладной мартовской воде. Он начал приходить в себя, по ночам его уже не страшила мысль – обойдётся ли, хотя засыпал он по-прежнему плохо, и днём долго валялся в постели. Как только ему становилось лучше, он прибавлял спортивную нагрузку, но всё время срывался обратно, как скалолаз со скользких неуступчивых камней. Снова чувствовал себя хуже, приходил в себя пару дней, и всё начиналось сначала.

     Однажды, в начале апреля, прибежав к Реке, он увидел, как Христофорович катил лодку по брёвнам к воде. На зиму он ставил её вверху, возле дома, а к лету скатывал обратно к причалу. Вместе с ним упирались его соседи – Адам и Саша. Адам нигде не работал, держал коз, и его единственным любимым занятием было лежание на траве в тёплую погоду. Адам редко ловил рыбу, но всегда помогал рыбакам, подсобляя им, чем мог. Он любил слушать рыбацкие истории и часто заходился громким смехом. Саша был человек из другого мира. Невысокий, плотный, как бык, выпивавший по литру за раз и куривший по две пачки в день, он, по его словам, три года назад начал общаться с потусторонними мирами. Особенно удачно, по его словам, общение проходило после спиртного. «Совсем замучили меня духи, – жаловался он. – Эта планета – последний приют наших предков. Ничего нельзя трогать. Понимаешь, ничего! Ни травинку, ни листочек. Вот ты сейчас муравья раздавил, а это – чья-то душа». «Есть тёмные силы, – продолжал Саша. – Как их много! Как много миров вокруг нас, но увидеть их может не всякий».

     Потом Саша попросил А. сказать что-то на незнакомом языке. А. сказал по памяти фразы из древнеанглийского и японского, и Саша сразу стал повторять скороговоркой бессмысленные, но по слуху похожие звуки. «Вот видишь, не знаю языка, а получается», – словно сокрушался он. А. это напоминало детскую игру, но он слушал, кивал, расспрашивал Сашу, стараясь больше узнать о других астральных мирах – а вдруг это – правда, чего только в этом мире не бывает.

     Лодка катилась к Реке споро, но все: Христофорович, Адам и Саша – выжидательно смотрели на А. Тот понял – надо помочь, вот она, проверка: свой ты мужик, хоть и умник, и профессор, или не свой. У А. подкашивались ноги, сегодня он опять катился к обрыву, ещё миг – и сорвётся в пропасть. Но не подойти, не помочь Христофоровичу он не мог. И объяснить здоровым мужикам, что у него с сердцем плохо, тоже. Его ноги сами пошли к лодке. И все засуетились живее. А. стал рядом с Христофоровичем, держась за цепь, которой тот поднимал нос лодки, больше для видимости, чем в помощь. И через пару минут лодка была уже у воды. И Христофорович протянул А. широкую ладонь, что случалось крайне редко: «Спасибо, А., за помощь!» И он почувствовал себя лучше, спокойнее.

     В эти дни, выходя на прогулки, он старался избегать людей. Ему неловко было отвечать на расспросы знакомых, лишних усилий стоило говорить, что всё в порядке и изображать этот порядок на лице. Только птицы ничего не спрашивали. Утки, пользуясь весенней свободой, неторопливо дефилировали по водной глади. В чаще, возле Реки, запел соловей. Самого исполнителя не было видно, из-под густой кроны доносились переливчатые звуки. Певец предпочитал а капелла, он свободно переходил из верхних регистров в средние, меняя ритм, тембр и тональность, в полифонии, в свободном течении и потоке сознания, в голосе – мастерство, достигаемое многолетними упражнениями и генофондом. Послушать артиста останавливались и другие прохожие, и певец искусно переходил с трелей на короткие звуки.
 
     Но А. больше всего интересовали кукушки – сколько ещё осталось! Здесь царила полная неразбериха – от 4 до 33 лет. Он сличал, сопоставлял, затаив дыхание, считал приговор этой большой и неуклюжей птицы, но консенсуса не было. Дятлы были заняты своей работой: постройка жилища – дело серьёзное, у них не было времени на такие глупости, как предсказания или празднопения, они методично стучали по ещё голым весенним деревьям. Однажды на А. бросилась огромная крыса. Он не сразу сообразил, что нужно этой огромной, как кролик, твари, но инстинктивно придавил существо ногой. Крыса, как буйвол в миниатюре, неохотно попрыгала прочь, унося в зубах кусок его штанины.

     Наступил май, и сразу стало жарко. Рыбаки уже вовсю шныряли по Реке, пускаясь во все тяжкие, чтобы выловить рыбу любой ценой. Но на крючок шла мелочь, крупная рыба трепыхалась в сетях браконьеров, либо уходила в верховья Реки, туда, где и вода чище, и людей меньше.

24

     Пришло время А. ехать в столицу отчитываться по докторской. Он долго оттягивал поездку, но наконец, пришлось. Фирменный скорый в столицу встретил его привычными атрибутами: мокрой постелью, случайными попутчиками, разговорами по душам за полночь, поздним застольем, храпом и испорченным воздухом объевшихся пассажиров. Ночь в поезде для А. всегда тянулась мучительно. Скрежет, лязг, топанье, голоса, свет, музыка и прочие звуки общежития не давали уснуть. Утром он сошёл с поезда совсем разбитый, а впереди был целый день хлопот, а потом – снова поезд.
 
     А. поехал отдохнуть к двоюродной сестре в спальный район города. Утренний поток спешил ему навстречу, на работу, в центр. Ему казалось, что сама жизнь двигалась против него, а он – туда, к её, жизни, периферии. Сестра с мужем были на работе, в пустой квартире его радостно встречал безобидный чёрный пудель с грустными глазами. Сестра с мужем жили скромно, вся обстановка была из прошлого, и А. каждый раз перед приездом преодолевал чувство неловкости: и завтрак ему готовь, и ключи оставь. У А. была вторая кузина, богатая, она жила в центре города, недалеко от вокзала, но к ней А. заезжал редко, иногда заходил вечером перед поездом попить чаю. Ему и в голову не пришло бы зайти именно к ней, хотя к ней зайти было гораздо удобней. Первая кузина, казалось, была всегда рада его приезду, хотя А. слышались нотки раздражения в её голосе: «Ну, вот, опять тебя принесло!»

     Отдохнув, А. поехал в университет. Он наезжал сюда отчитываться перед научным руководителем о ходе работы над докторской диссертацией. Всякий раз, входя в здание университета, А. чувствовал свою отчуждённость. Университет и его обитатели жили своей рутинной жизнью, им не было никакого дела до чужаков. Ему приходилось делать усилие, переступая через нечто скользкое внутри – неловкое, неприятное, порой ненавистное, чтобы решать свои проблемы, подписывать ненужные бумажки, отчитываться на кафедре.

     Работа над диссертацией успешно шла к завершению, но впереди маячил последний бумажный этап, от чего сердце А. сжималось холодком безнадёжности, как у плывущего в открытом море: барахтался по привычке, зная, что всё равно потонет. Он долго стоял под стенкой в коридоре у кабинета шефа, в ожидании, когда тот освободиться. Тот был всегда занят – заведующий кафедрой, профессор, академик, учёный с именем, известный в стране и вне. Шеф был одним из немногих зубров, оставшихся в науке в это время – кто умер, кто уехал, кто ушёл в бизнес. Но шеф, Георгий Георгиевич Крючков, Гэгэ, как его называли за спиной, был непоколебим – как глыба, как монумент. Его не могли потрясти ни смерть жены, ни смерть младшего сына от опухоли мозга. Если бы не шеф, поддержавший А., тому никогда бы не видать докторантуры. Правда, Гэгэ три раза соглашался возглавить работу и два раза отказывался. И вообще А. было тяжело общаться с руководителем. Он произносил скороговоркой его имя и отчество, спеша, глотая «ев» в Георгиевиче. Его не покидало какое-то неприятное чувство долга перед шефом, граничившее с виной, хотя ни вины, ни долга не было. В его присутствии он тушевался, с готовностью соглашался с мелкими замечаниями, ему казалось, что Гэгэ видит в нём угодника-приспособленца, и это ещё больше усиливало чувство неловкости.

     Однажды, когда поздно вечером они остались вдвоём на кафедре, Крючков говорил о покойном сыне. Между ними возникла задушевность, несмотря на разницу в возрасте и положении. «Вы такой же увлечённый, как мой сын, – сказал Крючков, потом, помолчав, добавил: А со смертью Игоря всё ушло».

     Теперь же, с возрастом, Гэгэ стал непредсказуем. Временами А. находил с ним общий язык, иногда выслушивал выговоры шефа за то, что редко бывает на кафедре. А. оправдывался: поезда… далеко… трудно приезжать, на что Гэгэ зло обрывал его:
«Меня не интересует расписание Ваших поездов». Сидеть на кафедре А. было неинтересно, текущие проблемы университета, где он был гостем, его не интересовали. При обсуждении работы аспирантов и докторантов он держался скромно – и спросить о многом хотелось, и чувствовал, что это не к месту. Так что времени было жалко.
 
     Как ни странно, эти долгие частые заседания приносили удовольствие Крючкову. Обычно он долго говорил, призывая преподавателей к порядку, выговаривая или хваля, в зависимости от настроения. После кафедры, как правило, в кабинете у шефа устраивали застолье. Подчинённые его любили, и однажды А. мимоходом услышал стихи, написанные в день рождения Гэгэ: шеф, мол, универсал во всех аспектах лингвистики, «…и предложение, и слово, и будем славить мы Крючкова», после чего раздались дружные аплодисменты. А. передёрнуло, он поспешно вышел, трудно было сохранить бесстрастное лицо.

     Сегодня Гэгэ был не в духе. Аритмия совсем замучила, а на работе подсовывают безобразные бумаги. Потрудились бы вы, коллеги, аккуратно их подать, порядок во всём должен быть! Что ж я их читать что ли должен! У меня своих забот хватает. Он зло выговаривал преподавателя и аспирантку. А. заглянул в кабинет, зная, что Крючков видел его, стоящим у стены, и шеф кивнул подождать, пока поговорит по телефону. Говорить, правда, было не с кем, просто для профилактики – пусть подождёт немного. Толковый парень, конечно, молодец, только рано ему в доктора, пусть ещё побарахтается.

     В нём заговорило нечто похожее на зависть. Он вспомнил, как четверть века назад сам стал доктором наук. Через скольких пришлось перешагивать. Сколько здоровья ему испортили. Как кромсали его коллеги. Сколько раз он переделывал диссертацию, прежде чем удалось обойти одних, смягчить других, угодить третьим. А этот хочет сразу нахрапом. Крючков вдруг вспомнил, как А. защищал здесь же кандидатскую, как выступал на конференциях, как, не стесняясь, отвечал покойному Фоменко, патриарху из Академии Наук, его, Крючкова, учителю.

     А. вытащил папку с работой, но шефу было не до того, не было времени вникать – приближалось заседание кафедры, и нужно было посмотреть бумаги. Он пробежал годовой отчёт своего докторанта и выговорил ему: бумага напечатана в спешке, с ошибками. «Когда всё приведёте в порядок, тогда и заходите», – бросил он.

     После долгого заседания А., совсем разбитый, поехал на свидание с Леной. До поезда оставалось часа два. Обычно в дни его приезда они встречались в центре. С Леной он познакомился лет пять назад летом у моря, в деревне, вдали от суеты и громких курортов. Стоял беззаботно-безоблачный июль, воздух был наполнен жарой, жара имела удельный вес. Хорошо было после моря прилечь на удобный лежак из продолговатых досок на несколько минут, пока упрямое солнце не выжжет из тела морскую прохладу. Хорошо опустошённо после моря шагать, не спеша, по пыльным деревенским улочкам в прохладную комнату, чтобы забыться в сладком целительном сне. Хорошо вечером сидеть на причале, свесив ноги в тёплую морскую воду. Хорошо о чём-то думать ночью вместе с яркой полноватой и близкой луной. Хорошо в темноте плыть в уставшей за день воде, чувствуя, как тело теряет свои плотские границы, растворяясь в нежной неге влаги. Хорошо танцевать на берегу под светом луны и фонарей до исступления, сжимая и тиская комочек тёплого, как воск, податливого, как пластилин, молодого женского тела, чтобы потом здесь же на пляже войти в него, жадно, жгуче, исступлённо, как в последний раз, под плеск воды, под шум ветра, под запах дыма, при свете луны. Так и только так – что может быть правдивей в этот вечер! Иначе – к чему эти волны, ветер, дым и луна!

     Здесь же в деревне он встретил Лену всего на три дня. Срок её путёвки подходил к концу, а его только начинался. Лена к тому времени была на третьем месяце беременности, но об этом он узнал позже, а те три дня они гуляли, говорили, танцевали. Лена не была эффектной, но в ней были масть и шарм, нечто неуловимое в поведении и манерах, что притягивает, привлекает. Она, казалось, знала, что ей дальше делать в жизни или сознавала, что ничего другого не остаётся. Только позднее, когда они стали перезваниваться и изредка встречаться в столице и у него в провинции, А. лучше её понял. А тогда в деревне, только случай помог им не потеряться. Утром он должен был провожать её до такси, но проспал и, проснувшись, не знал, то ли спать дальше, то ли бежать провожать. Он всё же поднялся, и они успели обменяться телефонами, когда она садилась в машину.

     Он уже забыл о Лене, когда спустя год услышал её телефонный голос. Потом пошли редкие встречи, на пару часов. Он всегда спешил, уставший, с тяжёлым портфелем, но встречи с Леной освежали его. Однажды летом они лежали на берегу реки, сначала он на ней, потом она на нём. Лена жадно целовала его лицо, ещё и ещё, утоляя жажду многих дней и ночей. Без тени смущения, ещё и ещё – всё до дна. Потом, остывшие и уставшие, они медленно брели по полю босиком, неся обувь в руках. Было приятно и прохладно, несмотря на жару.

     В другой раз они встретились в марте в городском парке. Весна уже прочно окружила город, но парк был пуст, только бомжи и рыбаки. Они целовались у застоявшейся за зиму воды, было тепло и славно в том мятежном марте. Так прошло пять лет. Он привык слышать в трубке её хрипловатый голос полушёпотом, как будто она ждала его звонка именно сейчас, чувствуя, что это – он. За эти годы она ничуть не устала ждать. Она ждала, пока он устанет мыкаться по иллюзиям и по другим женщинам, поймёт или смириться (ах, какая разница!), что она – его единственный случай. Нужно только уметь ждать. Лена открыла частную школу искусства. Она неплохо зарабатывала. Но не умела считать деньги – всё уходило на подраставшего сынишку и стареющую мать.
 
     Два часа встречи прошли незаметно. Им было уютно вдвоём в столичном неприкаянном городе, в огнях бездушных витрин и фонарей, на утлом судне одиноких вместе в море равнодушия.

     Она провожала его к поезду. Встречать на вокзале – ещё полбеды, но для прощания это совсем неподходящее место. Но Лена не замечала ни тюков, ни баулов, ни грязи, ни суеты отправления и прибытия. Уже в купе, знакомясь с попутчиками, А. всё ещё видел её восторженное лицо, и ему было неловко – он не испытывал взаимного восторга. Рядом с ней было просто приятно и спокойно. Любовь, наверное, вопрос баланса и альтернативы – отсутствие первого и наличие второго часто приводит к неудачной развязке.

     Ночью в поезде А. на удивление уснул. Во сне он был в каком-то ярком сборище: компания, встреча, пирушка. Было весело и светло, он жал руки каким-то людям и обнимал их. Да ведь это старые университетские приятели, только изменившиеся – постаревшие и полысевшие, как и он сам, но как приятно их видеть. Но в разгар веселья он знает, что пора уходить, пора ложиться спать, иначе больше веселья не будет. И он стелет постель где-то в казённом доме, белую постель на жёсткой кровати, как когда-то в студенческом общежитии. Нужно спать, раньше ложиться спать, чтобы завтра снова работать, чтобы было весело и ярко…

     Город встречал его холодным летом. Погода вновь показала зубы, но уже через пару дней стояла девственная июньская жара. Никому ни до кого не было дела: хочешь – живи, хочешь – умирай в такой зной. Стоило ли так долго ждать тёплых дней, чтобы потом отлёживаться за закрытыми ставнями, исходить потом, облизывать пересохшие губы, слышать тяжёлые громкие удары сердца. Зимой можно ещё ждать весны, весной – лета, а летом ждать уже нечего.
 
     Утром А. бежал на Реку, днём и вечером работал в прохладе квартиры. Он снова взбирался и скатывался вниз, нужно было найти формулу счастья – определить границы, в которых он мог функционировать, но границы были неясны и размыты, и снова, и снова он преступал черту, отлеживался и снова возвращался к привычному ритму работы.

     Пришло очередное письмо от Евгения. Он с женой был в Новом Орлеане. И приятель описывал поездку в привычной цинично-насмешливой манере: «Орлеан хорош то ли сам по себе, то ли мы просто расслабились. Город чем-то напоминает Одессу, своим бунтарским духом, наверное. Остановились прямо во Французском квартале, построенном испанцами. Конечно, это – не Новая Англия, и выпивка – Маргарита, Блади Мэри, Харрикейн и прочее продаются прямо на улице, так что к середине дня народ довольно тёплый уже. «Изи» – самое любимое слово, страховка от наводнения – самая дорогая, и говорят, что если убрать из города всех женщин лёгкого поведения, то отселять пришлось бы всю прекрасную половину города… Народ местный, хоть и подавляюще чёрный, весьма приятен на вид. Нет привычных нам одебиленных выражений. Даже попрошайки на улице не просто просят spare change, а дают перфомансы: детишки бьют степ, другие притворяются статуями и пугают нервных тётенек… И повсюду, куда ни кинь, народ характерный, выразительный: если не колдун, то пройдоха… Настоятельно рекомендую посетить сей город при случае… Моя новая работа есть и течёт себе. Ленив и ненавязчив я стал до предела. Надо бы поднапрячься и переходить на следующий социальный уровень. Впрочем, великого учёного из меня, скорее всего, не выйдет. Только выдающийся. Слишком мало времени я хотел бы проводить на работе, Семья и прочие жизненные интересы гораздо важнее… Так что, придётся оставаться островком разума и таланта. А успех придёт. Куда ж ему деться, успеху-то».

     Его приятель, думал А., изменился за время эмиграции. От шока, восторга и обожания нового чудного мира, будучи ещё гостем, Юджин, обустроившись, обосновавшись, осмотревшись, занял причитающееся ему место в среднем классе, а вместе с ним и более рассудительную, критическую позу. Вечером на пробежке А. находил странное удовлетворение в том, что если с ним что-то случится, его запомнят, по крайней мере, несколько человек, включая Женьку, и он надеялся, что эти немногие думать о нём, пусть недолго, будут хорошо…

25

     В конце июля в Иерусалиме было особенно душно. В квартире под мазганом (кондиционером) ещё сносно, а наружу ступишь – само пекло. Кто сказал, что в Иерусалиме умеренный климат! Прохладней, чем в Беэр-Шеве, жарче, чем в Екатеринбурге. Ольга снова села за компьютер. Привычная работа немного отвлекла её, но тяжёлая холодная мокрая жаба сидела на сердце. Она пыталась вытряхнуть предчувствие. Всё трудно, особенно в первое время. Репатриация – не прогулка и даже не эмиграция. Но Игорьку, сынишке, нравилось. Учительница в школе не переставала хвалить мальчика, особенно арабский давался ему лучше всех. Игорь внешне походил на других израильских детишек, но в глазах его смотрела вековая грусть галута (изгнания), не коренных, уже успевших обжиться, обустроиться жителей, сабров. Он был для Ольги всем, чем бывают дети для неблагополучных женщин: надеждой на будущее, проблеском в беспросветном настоящем. С сыном не такими постылыми были и Екатеринбург, и Иерусалим.

     На себе Ольга поставила крест. После разрыва с мужем не верила, или просто не осталось сил верить, что появится кто-то в её возрасте, на кого стоит обменять одинокое существование. Она встала из-за компьютера, нерешительно взяла свежую газету и решительно отложила её в сторону. Господи, опять всё то же: наши самолёты доложили об успешном поражении целей и благополучном возвращении на базы… вчера в кибуце состоялись похороны сержанта… разгорается очередной скандал, на этот раз… Она всегда стояла в стороне от политики, но здесь, в Израиле, политика была больше, чем игрой для шулеров, виноградником для лис, который возделывали трусливые, покорные, забитые зайцы. Здесь политика ломилась в закрытую дверь, была частью жизни каждого: ракеты и пули в чужое тело, бомбы с гвоздями и острые лезвия в твоё…

     Сына всё не было, хотя он давно уж должен был быть. У Ольги защемило сердце. Она старалась убедить себя, что мальчик просто задерживается, что нельзя быть такой мнительной, но тревога, как разбушевавшаяся стихия, накрывала её с головой, неумолимый вал сметал все её доводы. Почему его нет?! Не помня себя, она выбежала из дому, спотыкаясь и хватаясь за стены, словно потеряв рассудок. Навстречу ей бежала соседка: «Пигуа ал маханэ Йигуда!» – «Взрыв на рынке Махане Йегуда!»

ТАМ, ГДЕ ЕЁ МАЛЬЧИК!

     Внутри неё бушевали все стихии. Всё кричало в ней, только не её сына, пусть других, только не его! Пусть гвозди рвут на кровавые куски другие тела! ПОЧЕМУ именно ЕГО, ЕЁ! Какая-то чёрная тень настигла её. У обочины затормозил старенький Мерседес, и пожилой араб за рулём забормотал на ломаном иврите:
«Гвирти, бевокаша, линсоа!» – «Госпожа, пожалуйста, поедем». Если бы не открытая дверь, Ольга бы упала на асфальт. Она схватилась за ремни сидения, как погибающий, и заскулила жалобно по-русски: «Быстрей… центр… сын… рынок Маханэ Йегуда…».

26

     А. получил письмо от Ольги, которое почему-то шло очень долго.

     «Сын хотел поехать в Россию, соскучился по бабушке и дедушке, но они же и против были – говорят, проблемы с преступностью. Просто не хотят брать ответственность на себя, за руку с ним ходить не будут. Мне, конечно, надо бы ехать вместе с ним. А не вешать всё это на родителей, но нет ни времени, ни денег. Первое – хорошо, второе – плохо. Скучаю по Екатеринбургу, по родителям, брату и друзьям. С Вами я привыкла переписываться. И какая разница, кому пишешь, и от кого получаешь письма. Вы – единственный человек, который следит за израильской политикой. Скука. По всё той же причине. Власть забывает, что это не их выбрали, а выбрали просто другую власть. Прошлая продавалась слишком радостно и шумно. Эта – делает то же, но стыдливо. Левые мечтают о совдепии и не из идеологических принципов: власть – деньги – власть или деньги – власть – деньги – классические формулы… С приездом бывшего в холодильнике появился корвалол. Бережёт себя и меня отпаивает. Израиль ругает предпоследними словами. Но удавиться не могу. Привыкла видеть светлые стороны жизни, иначе – крышка. И толчок к моему отъезду был забавный: уйти от психологической зависимости от бывшего. И что я получила: из-за нежелания тратиться на съём, он всё ещё живёт у меня. В России 10 лет такого не было. Свекровь, которой 80 лет, просит его пожалеть. Жалею, а потом бьюсь в сухой истерике. Так-то. Все наши проблемы едут вслед за нами. Всё это я представляла дома, но отстранённо. Так что, эмигрировать нужно для того, чтобы эмигрировать… Без психологической ломки, видимо, не обойтись, а без никайонов (работы уборщицей) можно. Все эти никайоны от непрактичности, неумения, нежелания экономить, нежели от жестокой экономической необходимости… Количество насмешников возросло, бывший теперь тусуется с ними… Единственный человек, который не кажется лишним в доме, мой сын. Все остальные, включая меня, необязательны и даже нежелательны. Моё чадо провалилось по Танаху на Пейсах, и я впервые получила письмо от школьной администрации, что он должен приложить дополнительные усилия до конца учебного года. По-прежнему у него отлично идёт арабский. Мне это не очень по душе, но ему нравится…».

27

     Стоял июль – лучшее время года. Время, когда весенняя смута окончательно сложила голову на плахе, на трон взошло лето, которому суждены долгие лета в относительной череде летних дней. И наследница престола осень в начале своего срока будет всё ещё милостива к своим подданным, пока не состарится и не испортится характером, превратившись в зиму.

     А. снова был в форме. Он снова спешил, гнал, плыл по течению, летел по ветру. Он снова дорожил секундами и старался наполнять их делом. Он бежал по дистанции, не зная конечной цели, просто бежал, по инстинкту, ибо не бежать он не мог. Остановка значила потерю ритма, ведь свинг в джазе пульсирует в разных долях такта, и не иначе. Передышка была аритмией, скучной паузой перед новой темой и импровизацией. Что будет потом, не важно – потом будут новые зароки и обещания, потом – жалеть и сокрушаться, обманывать себя и лицемерить, тщетно стараясь обмануть природу. Потом – боль и безысходность, неумолимость судьбы и животный страх. А сейчас – снова вперёд по тому же замкнутому кругу, с возвращением в исходную точку.

     Утром А. бежал на Реку, оставлял вещи с Лазарем, который рыбачил неподалёку, и плавал до беспамятства, пока Река сама не прибивала его к берегу. Потом стоял у обрыва в полдень, в июле, и чувствовал приятную истому – вода смыла, а солнце выжгло в нём всё до последней капли. Иногда после плавания он валялся на траве возле Лазаря, который ловко подсекал и вытаскивал карасей и плотву из мутной илистой воды, не забывая при этом ругать жизнь. Адам, лёжа, лениво поддакивал. Щебетали птицы, шуршала листва, жужжали насекомые, квакали лягушки, пахла трава. На душе и в мире было светло и тепло – ни смерти, ни страха, ни боли.

     Однажды А. по обыкновению примчался к Реке, спеша скорее нырнуть в воду. Но что-то заставило его остановиться, задуматься. Он стоял на крутом обрыве, внизу текла Река, на другом берегу возносился город, ещё выше – облака и солнце. И всё это было его: вода, ветер, солнечные блики. И мыльные пузыри, и пена на воде, и тучи за горизонтом. Раньше в спешке, в суматохе он этого не замечал…

     …Лазарь сегодня был не один. С ним рядом сидел на корточках какой-то пацан. Один из тех, которые бросают камни, крадут чужие вещи, кричат вслед что-то обидное, бьют стёкла и делают прочие пакости, как и полагается порядочным пацанам в пацанском возрасте. Чтобы позднее стать грешниками и праведниками, глупыми и умными, злыми и добрыми – кому как повезёт.
 
     Пацан на корточках внимательно слушал Лазаря, а тот что-то ему толковал. И им обоим было интересно – и слушать, и говорить. Они, как гениальные актёры на сцене, жили своей жизнью, не замечая зрителей, тем самым заставляя их сопереживать. Только сценой была сама жизнь: город, природа, люди. И А. невольно увлёкся этой игрой, и тихо отошёл от них, чтобы не помешать.

     Он собирался поспешно нырнуть в воду, как вдруг услышал: «Андрюшка, Андрюшка, поплыли к дамбе!» У берега резвилась стайка девчушек-школьниц, как воробушки в луже, девчонки всё ныряли, плескались и плевались, как утята.

     Он спустился к берегу. «А ну, иди сюда!», – скомандовал он нарочито строго девчонкам, хотя не знал, кто ему кричал. «Иди, тебя зовут», – зашикали утята. На берег покорно вышла худенькая темноволосая девчонка, лет 13-14. Она покорно выставила свои бесформенные плечики и начинающую оформляться грудь, как зрелая женщина расстёгивает блузку, чтобы отдать самое сокровенное. «А ну, проплыви на спине… руку не заноси за голову… теперь – брассом, тренируйся, в следующем году поплывём», – приговаривал он, довольный собой, летом и девчонкой, пока та послушно, как в школе, выполняла его команды. Хотя дело было вовсе не в плавании, а в этих тонких девичьих плечиках, маленькой груди, длинных ножках, а главное – в томных, тёмных, уже не детских глазах.

     И радостно, смеясь, сам не зная чему, оттолкнувшись от мутного, илистого дна, Андрей нырнул в чистую прохладную воду…
 


Рецензии