Крымская война. Аллюзии от Салтыкова-Щедрина М. Е

Из "Благонамеренных речей" (отрывки)

Прошу читателя перенестись мыслью в эпоху 1853–1856 годов.
В Крыму, на Черном море и на берегах Дуная гремела война, но мы так далеко засели, что вести о перипетиях военных действий доходили до нас медленно и смутно.
В особенности много мутили нас частные письма, которыми мы, так сказать, комментировали загадочность газетных реляций. То держится Севастополь, то сдан; то сдан и опять взят. По поводу подобных известий сочинялись целые планы кампаний. Таким образом, по части внешних известий все было мрак и сомнение ...

Был, однако ж, признак, который даже искренне убежденных в непобедимости русского оружия заставлял печально покачивать головами. Этот признак составляли: беспрерывные рекрутские наборы, сборы бессрочноотпускных и т.п. За месяц и за два мы знали, что предстоит набор, по тем распоряжениям, которые обыкновенно предшествуют этой мере. В палате государственных имуществ (ПГИ) наскоро составлялись призывные списки; у батальонного командира  внутренней стражи, в швальной, шла усиленная заготовка комиссариатских вещей. А так как распоряжения этого рода учащались все больше и больше, то и сомнения невольным образом усиливались.
Сидим мы, бывало, в клубе и трактуем, кто остался победителем в Крыму, как вдруг в залу влетает батальонный командир и как-то необыкновенно юрко возглашает:
– Сорок тысяч пар сапогов приказано изготовить-с!
Или:
– Получено распоряжение выслать сто человек портных-с!
При этом известии обыкновенно наступала минута сосредоточенного молчания. Слово «набор» жужжало тогда по зале.
И действительно, наборы почти не прекращались. Не успеет один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским присутствием, в ожидании приемки.

Не берусь сказать, насколько велика была сила патриотизма в объекте драмы, то есть в податном сословии. Но зато действующие лица драмы, то бишь призывники были настолько патриоты, что не только не изнемогали под бременем лежавших на них обязанностей, но даже как бы черпали в них новые силы.
Советник ревизского отделения, хотя и жаловался на лом в пояснице, но в рекрутское присутствие ходил неизменно. Председатель казённой палаты прямо говорил, что не только в настоящий набор, но если будет объявлен и другой, и третий – он всегда послужить готов. Управляющий ПГИ смотрелся даже благороднее, нежели обыкновенно. Откупщик, выкрест из евреев, не только не сомневался в непобедимости русского оружия, но даже до того повеселел, что утешал общество рассказами из еврейского быта.
Один Архиерей продолжал на всё смотреть холодными глазами и даже никому не завидовал.
Однако после второго или третьего набора стали мы замечать, что у старика начинают раздуваться ноздри, будто он к чему-то принюхивается. Первым, разумеется, заметил это прозорливый лекарь Погудин.
— Помяните мое слово, что к следующему набору бог ему узы разрешит!

И точно, мало-помалу стал тот подсаживаться то к председателю казённой палаты, то к батальонному командиру, то к управляющему ПГИ. Сядет и смотрит не то мечтательно, не то словно в душу проникнуть хочет. И вдруг заговорит о любви к Отечеству, но так заговорит, что председатель так-таки и сгорит со стыда.
Ну, тут уж всем стало ясно, что Архиерей хочет "Впроситься***".
Все словно замерли, в ожидании, что ж будет. И вот однажды, после пульки, подсел он к батальонному командиру и некоторое время пристально смотрел на него, что полковник аж съёжился.
– Ну-с, как дела, полковник? – вдруг произнёс старик.
– Помаленьку, вашество!
– То-то "пома-лень-ку"! – проскандировал Архиерей, постепенно возвышая голос, и в заключение почти уж криком крикнул. – Старика, сударь, забываете! Да-с!
С этими словами он встал и твёрдыми шагами вышел из клубной залы.

Наконец пришел и Манифест об Ополчении. Архиерей прозрел окончательно. Прежде всего в Манифесте его поразили сами цифры. Всего, всего тут было с избытком: и холста, и сукна, и полушубков, и сапожищ, и провианту и чего только тут не было.
В тот же вечер он призвал к себе откупщика и огорошил его вопросом:
– Ты, любезный, мне что присылаешь?
Откупщик стоял, как в воду опущенный, и не смел поднять глаз.
– Два ведра водки в месяц! Ска-а-ти-на!
Больше тот ничего не сказал, но весть об этом с быстротою молнии разнеслась по городу, так что на следующий день, когда, по случаю какого-то парада, мы были в сборе, то все уже были приготовлены к чему-то решительному.
И действительно, трудно даже представить себе, до какой степени Архиерей вдруг изменился, вырос и похорошел. Он окинул нас взором, потом на минуту сосредоточился, потом раза с два раскрыл рот и … заговорил. Не засвистал, не замычал, а именно заговорил.

– У врагов наших есть нарезные ружья, но нет усердия-с. У нас же хотя и нет нарезных ружий, но есть усердие. И притом дисциплина-с.
Затем, очень лестно отозвавшись об Ополчении, которому предстоит в близком будущем выполнение славной задачи умиротворения, Архиерей перешёл от внешних врагов к внутренним, которых разделил на две категории. К первой он отнёс беспокойных людей вообще и Критиков в особенности.
– Возьмём для примеру ратницкий сапог. Один сапог дойдет до Севастополя, другой – только до первой станции. Никакая критика в этом случае не поможет, потому как достоинство сапога зависит не от критики, а от сапожника. И не зря ни в одном ведомстве не установлена должность критика. Государство у нас обширное, а потому и операции в нём тож такие же. И притом в самой срочности. Следовательно, для разбору критики придётся учредить особую комиссию, а после и целое министерство. А ополчение тем временем будет без сапог-с.
Ко второй категории "внутренних врагов" были отнесены чиновники "посторонних ведомств", которые, выставляя вперёд принцип разделения властей, тем самым стремятся к пагубному административному сепаратизму.
– Многие из вас, господа, не понимают этого, – сказал он, не то гневно, не то иронически взглядывая в ту сторону, где стояли члены казённой палаты, – и потому чересчур уж широкой рукой пользуются даденными им вольностями. Думают только о себе, а про старших или совсем забывают, или не в той мере помнят, в какой по закону помнить надлежит.
А теперь обратимся к подателю всех благ и вознесём к нему тёплые мольбы о ниспослании любезному Отечеству нашему Победы и одоления. Милости просим в Собор, господа!

Речь эта произвела очень разнообразное впечатление. Губернское правление торжествовало, казённая палата казалась сконфуженной, ПГИ внимала в гордом сознании своего благородства.
Даже строительная комиссия – и та соображала, нельзя ли и ей примкнуть к общему патриотическому настрою, вызвавшись взять на себя хозяйственную заготовку пик и другого неогнестрельного оружия.

Я ехал в Собор вместе с лекарем Погудиным.
— А ведь речь хороша! И, главное, совсем неожиданно.
— Хороша-то хороша. И критиков заране устранил, и про делёжку напомнил. Только вот вороне не бывать орлом! Как там Архиерей ни пыжся, а оставят они его по-прежнему на одних балыках!
— Да неужто!
— Право, так. Взглянул я давеча на управляющего ПГИ Удодова. Словно вот всем естеством своим и говорит: "Ты только меня припусти к Ополчению, а уж я тебе покажу, где раки зимуют!".

В соборе мы оказались как раз рядом с Удодовым. Он смотрел благородно и вместе с прочими выражал доверие в силу русского оружия, но с тем лишь непременным условием, если ему, управляющему, будет предоставлено хозяйственное заготовление нужных для ополчения вещей.
Удодов был Пионером с большой буквы. Он ревностно поддерживал и хранил те преобразовательные традиции, в силу которых обыватели, с помощью целой системы канцелярских мероприятий подлежали быть приведенными к одному знаменателю. Тогда не было ещё речи ни о централизации, ни о самоуправлении, ни об акцизном и контрольном ведомствах, но уже высказывались, хотя и с большою осторожностью, мнения о вреде мздоимства и необходимости оградить от него обывателей при пособии хорошо устроенной системы опеки. Это было своего рода веяние времени, не преминувшее разрешиться появлением целого полчища Удодовых, которые бойко принялись за выполнение предлежащей реформаторской задачи.

У Удодова всегда был наготове целый словесный поток, который плавно, и порой даже с одушевлением, сбегал с его языка, но сущность которого определить было довольно трудно. Так, например, я никогда не мог вполне определённо ответить на вопрос, действительно ли он «жалеет» народ или, в сущности, просто-напросто презирает его. Чаще всего мне казалось, что он в народе усматривает подходящую гнусную душу для производства канцелярских опытов и которую, ради успеха этих преобразований, позволительно даже слегка поуродовать.

В одной из своих "записок" Удодов излагал, что преждевременное исполнение супружеских обязанностей молодыми крестьянами имеет вредное влияние на организм и к тому ж ранние браки в значительной мере усложняют успешное отправление рекрутской повинности, Удодов полагал бы разрешать крестьянам вступать в брак не прежде, как по вынутии благоприятного рекрутского жребия.
Таким образом, он прочитал мне целый ряд «записок», в которых, с государственной точки зрения, мужик выказывался опутанным сетью всевозможных опасностей. Но из них же явствовало, что в лице самого Удодова, мужик всегда найдёт себе верную и скорую помощь, а следовательно, до конца погибнуть никак не может.

— Я принимаю одну из двух, – говорил он, – или неограниченную Монархию, или Республику. Что такое неограниченная монархия? Это та же Республика, но доведённая до простейшего и, так сказать, яснейшего своего выражения. И воплощённая в одном лице. А потому ни одно правительство в мире не в состоянии произвести столько добра, как она. Возьмите, например, такое явление, как война. Какая страна может разом выставить такую массу операционного материала? Выставить без шума, без гвалта, без возбуждения распрей? Конечно, ни одна страна в мире, кроме России и ... Американских Соединенных Штатов (он до того был прозорлив, что уже в то время провидел "заатлантических друзей")! Итак, дело не в имени, а в результатах. Говорят, что у нас, благодаря отсутствию гласности, сильно укоренилось мздоимство. Но спрашиваю вас: где его нет? И где же, в сущности, оно может быть так легко устранимо, как у нас? Сообразите хоть то одно, что везде требуется для взяточников суд, а у нас достаточно только внутреннего убеждения начальства, чтобы вредный человек навсегда лишился возможности наносить вред. Стало быть, стоит только быть внимательным и уметь находить достойных Правителей.

Но со дня объявления Ополчения в Удодове совершилось что-то странное. Начал он как-то озираться, предался какой-то усиленной деятельности. Даже подчинённые его вели себя как-то таинственно. Покажутся в клубе на минуту, пошепчутся и разойдутся. Один только раз удалось мне встретить Удодова.
— Тяжкие испытания, мой друг, наступают для России!
Что хотел он сказать этим? Кто готовит тяжкие испытания для России? Воевода ли Пальмерстон или ж сам Удодов?
Наконец разнёсся слух, что он заключил оборонительный и наступательный союз с Архиереем, о котором никогда до тех пор не выражался, как тоном величайшего негодования.

И вот, в один прекрасный вечер, я встретил его в клубе. Он пришел поздно и как-то особенно горячо обнял меня.
— Я сегодня счастлив! – сказал он, – нынче вечером на меня возложена вся хозяйственная часть по устройству Ополчения. Борьба была жаркая, но я победил.
Затем мы сели ужинать, и Удодов заказал шампанского. Тут же подсела целая компания подручных устроителей Ополчения. Все было уже сформировано и находилось, так сказать, начеку. Всё смеялось, пило и с доверием глядело в глаза будущему. Но у меня не выходило из головы: «Придут нецыи и на вратах жилищ своих начертают: "Здесь стригут, бреют и кровь отворяют"».

Это была скорбная пора; это была пора, когда моему встревоженному уму впервые предстал вопрос: что же, наконец, такое этот Патриотизм, которым всякий так охотно заслоняет себя, который я сам с колыбели считал для себя обязательным и с которым, в столь решительную для Отечества минуту, самый последний из прохвостов обращался самым наглым и бесцеремонным образом?

В первый момент всех словно пришибло. Говорили шёпотом, вздыхали, качали головой и вообще вели себя прилично обстоятельствам.
И вдруг неслыханнейшая оргия взволновала и накрыла наш скромный город. Словно молния блеснула всем в глаза истина: требуется до двадцати тысяч ратников! Сколько ж тут сукна, полушубков, сапогов, обозных лошадей, провианта и приварочных денег! И сколько ж потребуется людей, чтобы всё это сшить, пригнать в самый короткий срок!
В мгновение ока весь мало-мальски смышлёный люд заволновался. Всякий спешил как-нибудь поближе приютиться около пирога, чтоб нечто урвать, утаить, ушить, укроить, усчитать и вообще, по силе возможности, накласть в загорбок любезному Отечеству. Лица вытянулись, глаза помутились, уста оскалились. С утра до вечера, среди непроходимой осенней грязи, сновали по улицам люди с алчными физиономиями, с цепкими руками, в чаянии воспользоваться хоть грошом. Наш тихий, всегда скупой на деньгу город вдруг словно ошалел. Деньги полились рекой: базары оживились, торговля закипела, клуб процвёл. Вина и колониальные товары целыми транспортами выписывались из Москвы. Обеды, балы следовали друг за другом, с танцами, с патриотическими тостами и пениями.

Бессознательно, но тем не менее беспощадно, Отечество продавалось всюду и за всякую цену. Продавалось и за грош, и за более крупный куш; продавалось и за карточным столом, и за пьяными тостами подписных обедов; продавалось и в домашних кружках, устроенных с целью наилучшей организации ополчения, и при звоне колоколов, и при возгласах, возвещавших Победу и одоление.
Кто не мог ничего урвать, тот продавал самого себя. Всё, что было в присутственных местах пьяненького, неспособного, ленивого – всё потянулось в ополчение и переименовывалось в соответствующий военный чин. На улицах и клубных вечерах появились молодые люди в новеньких ополченках, в которых трудно было угадать вчерашних неуклюжих и ощипанных канцелярских чиновников.

И шли эти ратники, шли с лёгким сердцем, не зная, не ведая, куда они держат путь, какой такой Севастополь на свете состоит и что такие за «ключи», из коих сыр-бор разгорелся. И большая часть их впоследствии воротилась домой из-под Нижнего Новгорода, воротилась спившаяся с круга, без гроша денег, в затасканных до дыр ополченках, с одними воспоминаниями о своих злоключениях. И так-таки и не узнали они, какие такие «ключи», ради которых черноморский флот потопили и Севастополь разгромили.

Шитьё ратницкой амуниции шло дни и ночи напролёт.  Почти во всяком мещанском домишке были устроены мастерские. Тут шили рубахи, в другом месте – ополченские кафтаны, в третьем – стучали сапожными колодками. Едешь, бывало, тёмною ночью по улице – везде горят огни, везде отворены окна, несмотря на глухую осень, и из окон несётся пар, говор, гам и песни.

А объект ополчения тем временем так и валил валом в город. Валил с песнями, с причитаниями, под звуки гармоники; валил, сопровождаемый ревущим и всхлипывающим бабьём.
— Волость привели! – молодецки докладывает волостной старшина управляющему ПГИ, выстроив будущих ратников перед домом начальника.
Удодов выходит с гостями на крыльцо и здоровкается.
— Молодцы, ребята! – кричит он по-военному, – За веру, за царя и Отечество! С винтовкой наперевес! С Богом!

Одним словом, и на улицах, и в домах шла невообразимая суета. Но человека, постороннего делу организации Ополчения, в этой суете прежде всего поражало преобладание натянутости и таинственности. Общий разговор исчез совершенно. В собраниях, в частных домах – сейчас же формировались отдельные группы людей, горячо шушукаюших меж собой. В виду этих групп непосвящённому становилось просто неловко.
— Да что же такое происходит, наконец? – спросил я Погудина.
— Топка, батюшка, происходит, великая топка теперь у нас идёт! – ответил он, – и Богу молятся, и воруют, и опять молятся, и опять воруют.
— Неужто и Удодов тут?
— Как раз Удодов всех и оттёр. Теперь он Архиерея так настегал, что тот так и лезет, как бы на кого наброситься. Только и твердит каждое утро полицмейстеру: "Критиков вы мне разыщите! критиков-с! А врагов мы, с божьей помощью, победим-с!".
— А разве уж и критики появились?
— Немудрые. Какой-то писаришко анонимку накатал: новым Ровоамом Архиерея называет. Ну, какой же он Ровоам!
— Стало быть, сделка между Удодовым и Архиереем состоялась?
— Нехитрая сделка: десять процентов отвалил тому.
— Послушайте! Да не много ли десять-то?
— А впрочем, знаете ли: Удодов поглядит-поглядит, да и заграбит всё сам. А Архиерея на бобах оставит!
— Зато человек какой!  Намеднись сидел у него, и зашёл разговор о любви к Отечеству. "Отечество, говорит, это святыня!".
— Да, какая-нибудь тайна тут есть. Как затянет "Не белы снеги" – слезу прошибёт, а обдирать народ – святое дело! Или и впрямь казна-матушка так уж согрешила, что ни в ком-то к ней жалости нет. Не щемит ни в ком сердце по ней, да и всё тут! А что промежду купечества теперь происходит – страсть!
— Например?
— И грызутся, и смеются, и анекдоты друг про дружку травят. Хоть и большое дело двадцать тысяч человек снарядить, а всё-таки не всякому туда "впроситься" удалось. Вот и идет у них теперь потеха: кто кому больше в карман накладёт. Орфенову, например, ничего не дали, а он у нас по кожевенной части первый человек. А поделили между собою полушубки и кожевенный товар Москвины да Костромины, а они сроду около кожевенного-то товара и не хаживали. Вот Орфенов и обозлился. "Жив, говорит, не буду, коли весь товар не скуплю: пущай за тридевять земель полушубки покупают!" Так его полицмейстер к Архиерею таскал.
— Это зачем?
— Для выговору. "Отъелся, говорит, так за критики принялся! Знаешь ли, что с тобою, яко с заговорщиком, поступить можно?".
— Ловко!
— Да, не без приятности для Удодова. Да собственно говоря, он один и приятность-то от всего этого дела получит. Он-то свой процент даже сейчас уж выручил, а прочим, вот хоть бы тем же Костроминым с братией, кажется, просто без всяких приятностей придется на нет съехать. Только вот денег много зараз в руках увидят – это как будто радует.
— Ну, не станут же и они без пользы хлопотать.
— А мне Радугин вот что сказывал: "Взялся, говорит, я сто тысяч аршин сукна поставить по рублю за аршин и для задатков вперёд двадцать пять тысяч получил. И сколько, ты думаешь, у меня от этих двадцати пяти осталось?" – "Две синеньких?" – говорю. — "Две не две, а пять!".
— Строг же Удодов! Удивительнее всего, что они даже не скрываются. Так-таки всё и выкладывают!
— Нельзя. Удодов пытался остановить, даже грозил, да ничего не поделаешь. Сначала обещают молчать, а через час не выдержат – и выболтают всё. По секрету, разумеется. Тому, другому – ан оно и выходит, словно в газетах напечатано. Вот и я вам тож по секрету.
— Чёрт возьми, однако! Ведь, по-настоящему, Удодову теперь руку подать стыдно!
— Ничего стыдного нет. Рука у него теперь мягкая, словно бархат. И сам он добрее, мягче сделался. Бывало, глаза так и нижут насквозь, а нынче больше всё под лоб зрачки-то закатывать стал. Очень уж, значит, за Отечество ему прискорбно! "Держится! – кричит, – держится ещё батюшка-то наш!". Это он так про Севастополь!

А вокруг всё прыгает и вертится. Мужчины взывают о Победе и одолении, душат шампанское и устроивают в честь Ополчения пикники и балы-маскарады.  Откупщик жертвует чарку за чаркой. Бородатые ратники, в Собственных Рваных Полушубках, в ожидании новых казённых, толпами ходят по улицам и песни поют. Все перепуталось, всё смешалось в один общий пустой гвалт.
 
Наконец Ополчение, окончательно сформированное, двинулось. Вскоре исчез и Удодов, точнее, уехал ночью в Петербург, чтоб не возвращаться никогда. Выяснилось, что уже две недели тому у него был в кармане отпуск. Всё это сделалось так внезапно, аж самые приближённые к Удодову лица ничего не знали. Вечером у него собралось два-три человека из "преданных", играли в карты, ужинали. В полночь он послал за лошадьми, говоря, что едет на сутки на ревизию. И только уже садясь в возок, сказал провожавшим: "Господа, не поминайте лихом! В Петербург, насовсем!".

А Архиерей так и остался при малой мзде, которая ему была выдана из задаточных денег. Однако он решился не оставлять этого дела и сегодня же посылает просьбу о разрешении ему отпуска в Петербург. Надеется хоть на половину суммы усовестить Удодова. Усовестит ли?".

*** Войти в дело, допуск к кормушке.


Рецензии
Махди,
Это рецензия на Салтыкова-Щедрина или пересказ его произведения? Слово "аллюзии" мне по ряду причин неизвестно. Или это мемуары о ходе войны?
Если это рецензия, я не вижу критицизма или обсуждения типа "автор глубоко раскрыл ...". Если это пересказ, то пересказ для кого, другой возрастной группы? и лучше ли пересказ оригинала? и тогда в чём Ваше авторство? Если это Ваши воспоминания о ходе войны, тогда Ваше авторство неоспоримо, но тогда сколько Вам лет? и почему Вы не заметили традиционного для каждой Крымской войны затопления Русского флота?
Заметьте, что если с Вами нет адвоката, Вы не обязаны мне отвечать. Тем не менее ...
С уважением, Виктор

Виктор Скормин   20.02.2024 08:13     Заявить о нарушении
Вот если б вы, Виктор, удосужились прочесть это в высшей степени замечательное прои Щедрина, то все ваши вопросы отпали б сами собой. Не поверите, даже после публикации я перечёл его раз 20. В данном случае, "аллюзии" это аналогии. Ладно, если, в силу возрастных причин, вы, по одному заглавию, не поняли "что это такое", так под нею ясно написано "отрывки из Благонамеренных речей".
И здесь по определению не может быть моего авторства, если сам же указываю автора и название его произведения.
Ей-богу, если б знал, что вы такой — не стал б под вами ничего писать. А то вы меня, того и гляди, совсем посадюте ...

Махди Бадхан   20.02.2024 12:47   Заявить о нарушении
Меня бояться не надо - я весельчак и пересмешник. Но если Вы живёте в Русском мире, там таких как мы грозятся замочить в сортире.

Виктор Скормин   20.02.2024 19:35   Заявить о нарушении