И. Любарский. Впечатления военного врача Ч. 1

ИВАН ЛЮБАРСКИЙ. ВПЕЧАТЛЕНИЯ ВОЕННОГО ВРАЧА В КРЫМСКУЮ КАМПАНИЮ. ЧАСТЬ 1

К ИСТОРИИ РУССКО-ТУРЕЦКОЙ ВОЙНЫ 1853-1855 ГГ.

ИЗ БИОГРАФИИ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА ПРОФЕССОРА МЕДИЦИНЫ И ОСНОВОПОЛОЖНИКА ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОГО ПЧЕЛОВОДСТВА В РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ ИВАНА ВАСИЛЬЕВИЧА ЛЮБАРСКОГО

Современная орфография С. В. Федоровой

(Перевод текста в современную орфографию русского языка сделан с первоисточника «Любарский И. В.  Впечатления военного врача в Крымскую  кампанию // журнал Русский вестник.  Москва. Университетская типография, 1873 . Т. 106.  С.259–295.». Встречающиеся в тексте непривычные для современного читателя словосочетания были сохранены мной. Старинный русский алфавит содержал больше букв, чем современный, и мне пришлось изучить его, чтобы не ошибиться в написании слов)

Почти семнадцать лет прошло со времени приснопамятной Крымской эпохи; собираются факты, Копятся материалы, чтобы дать истории возможность сказать о великом событии правдивое слово. Выросло уже новое поколение, в глазах которого эпизоды поучительной эпохи представляются в виде летописных фактов, подлежащих хладнокровному обсуждению, допускающих такой или иной вывод. Но в памяти современников соприкасавшихся с событиями до сих пор ещё живы картины скорбных событий, словно вчера только они сошли со сцены. Для тех свидетелей, которые не записывали своих наблюдений, могли исчезнуть из памяти имена, названия, числа и вообще точные подробности; но лица, местность, сцены, врезались неизгладимыми чертами и навсегда оставили по себе цельное, живучее впечатление.

На мою долю пришлось видеть, да и то в немногих эпизодах, самую непривлекательную сторону кампании, так сказать домашнюю, будничную, закулисную или, по меткому слову Военного Сборника 1858 года, изнанку войны – и господствующим тоном вынесенного мною впечатления была и есть глубокая подавляющая скорбь. Двадцатидвухлетний юноша, ещё незнакомый с практическою жизнью, я выступил на житейское поприще со светлыми верованиями и стремлениями к добру и общественной пользе. Мне казалось, что на каждом шагу я встречу таких же людей, каким я сам себе казался, то есть людей, для которых не существуют личные интересы, готовых каждую минуту для общественного блага на беззаветное самопожертвование. Я вынес с университетской скамьи крепкую веру в безусловную гражданскую доблесть русского человека и несокрушимость русского оружия. Но многое из того, что я на первых же порах увидел, представляло в совокупности такие печальные явления, которые диаметрально становились в разрез моему тогдашнему розовому настроению, и беспощадно колебали ясное, юношески-чистое мировоззрение. Вместе с тем я имел возможность наглядно убедится, что если русский человек, повинуясь долгу  и присяге, умел также безропотно и стоически-терпеливо выносить самые ужасные страдания, когда судьба перебрасывала его с боевой линии в госпиталь.

Живо представляется мне тот Симферополь, какой я наблюдал летом 1855 года. На нём лежал типичный госпитальный отпечаток; даже в воздухе ощущался запах госпиталя. Редкий дом не был занят больными и ранеными. Идёшь, бывало, по улице и беспрестанно натыкаешься на сцены, напоминающие госпиталь: то тянется похоронная процессия, то медленно движется транспорт с серыми, страдальческими физиономиями раненных солдат, ввозимых в город по тракту от Севастополя, или вывозимых из города, то по тротуару плетутся конвалесценты-офицеры, в форме всевозможных полков и команд, и  моряки – кто с обинтованною головой, кто на деревяшке, кто с подвязанною рукой.  Да обширные офицерские госпиталя, в доме Мейера и в так называемом Благородном Пансионе, а также офицерское отделение в постоянном или, как его называли, главном госпитале – были постоянно переполнены офицерами. Тогда ходила в Симферополе молва, что в числе действительно больных и раненых  офицеров, скопившихся в городе будто бы отсиживались на госпитальном хлебе и некоторые такие господа, преимущественно польского происхождения,  которые могли бы без малейшего ущерба своему здоровью отправится в свои действующие части; но они, по словам молвы, не ощущали в себе внутреннего побуждения рисковать для Русского Отечества  своею жизнью и всякими неправдами держались подальше от театра войны. И действительно, польский говор тогда не в редкость было слышать по городу. Я не могу забыть того негодования которым заволновалось моё юное сердце, когда один раз, закусив вечером в одном из трактиров, я заглянул случайно в боковую комнату и увидел горячую игру в штосс. Усталые физиономии игроков, густо накуренная атмосфера, множество разорванных карт валявшихся по полу, всё это показывало, что забава идёт уже давно. Банкомёт, комиссариатский чиновник, возбуждённый  несчастливою игрой, красный как испечённый рак, получавший,  быть может каких-нибудь рублей триста жалования в год, вынимал толстые пачки ассигнаций одну за другой и судорожным движением пальцев, украшенных драгоценными  камнями, метал банк, а человек десять понтёров, между которыми на половину были с подвязанными руками, последовательно срывали круглые куши. Тогда один из присутствовавших обратился к банкомёту со следующею польскою фразой: "Ну, брат, бьют же тебя, как наших под  Севастополем!"  Тон, каким произнесены были эти слова не оставлял во мне никакого сомнения в очевидном злорадстве этого Поляка неуспеху нашего оружия. Я знал в госпитале одного набожного офицера-католика, который, имея правую руку на перевязи, каждый вечер становится в угол и нашёптывая молитвы ударял себя в грудь и крестился левою рукой: но будучи вспыльчивого характера, приходил в ярость от каждой неловкости своего денщика, и в такой момент, в полной забывчивости, мгновенно  выхватывал правую руку из чёрного платка и влеплял такую здоровую затрещину несчастному солдату, что тот  едва удерживался на ногах.

Конечно, принимались различные меры к тому, чтобы отлынивающих господ обращать к делу: наезжали флигель-адъютанты  и разные ревизоры, осматривали госпитали, расспрашивали пациентов. Одним, страдальцам и беднякам, оказывали вспоможения и поощрения; других, притворявшихся немощными, вытесняли, сообща с госпитальным начальством, в свои полки. Но люди задавшиеся мыслю сохранить себя в целости от неприятельских пуль и бомб легко находили случаи снова приютиться под госпитальным кровом: для этого нужно было только подольше и упорнее ссылаться на лихорадку, кишечное расстройство, боль в зажившей ране и т.п., и план отвиливания осуществлялся. Врачам,  заваленным в то время неустанною работой, было не до того, чтобы обращать особенное внимание на отдельных лиц и для изобличения притворства подвергать их продолжительному и тщательному наблюдению и исследованию.  Да это и не всегда было удобно для врачей по многим причинам. Мне самому случалось быть очевидцем таких оборотов при помощи, которых люди без самолюбия и чести, как прискорбные и, к счастью, редкие исключения из общего доблестного целого, – уклонялись от службы. По распоряжению бывшего генерал-штаб-доктора Крымский армии Шрейбера, я был командирован в ноябре 1855 года в 7-ю пехотную резервную дивизию, расположенную, по словам полученного мною предписания, на Бельбеке. С большим трудом добрались, по недостатку лошадей, до Бельбекской станции, я застрял здесь на целые сутки, в томительном ожидании очередных лошадей, которые свезли бы меня к месту расположения дивизии. По станционной комнате задумчиво шагал молодой пехотный офицер, очевидно поглощённый какою-то мыслью. Слово за слово я узнал что офицер этот тоже едет на Бельбек, "на позицию", по техническому выражению; но от предложения моего ехать вместе он решительно отказался, под тем предлогом, что его удерживают ещё здесь на станции некоторые  дела.  Когда  по порядку подошла моя очередь на почтовую тележку с парой лошадей, я отправился на позицию один; но там уже не застал своей дивизии. Сказывали, что дня четыре назад она снялась с места и ушла, но куда – неизвестно. Ничего делать, пришлось ехать для наведения справок дальше в главную квартиру, расположенную в то время в Орто-Каралезе, татарской деревушке. Там узнал я, что 7-я резервная дивизия направлена через Симферополь в восточную часть Крыма, на позицию ппри селении Братском, между Керчью и Феодосией и, следовательно, подвигалась ко мне встречным путём. При этом, в главной квартире дали мне порядочный нагоняй: зачем я мол, не встретил на пути искомую дивизию и не присоединился к ней, - хотя произошло это без всякой вины с моей стороны, так как дивизия двигалась к Симферополю не почтовым, но просёлочным трактом, вследствие чего я и разминулся с нею. Когда я возвратился на Бельбекскую станцию, пехотный офицер был ещё там; он очень обрадовался узнав, что я еду назад в Симферополь,  вдогонку за дивизией.

– Видите ль, любезный доктор, сказал он , – мне необходимо добраться до Симферополя, а денег у меня нет ни копейки. Окажите мне товарищескую услугу, довезите до места, а я вам, тотчас по приезде, возвращу всё, что вы на меня издержите.
– Да посему же вы не едите в полк? – полюбопытствовал я. – Он отсюда так близко; тьам легко вам будет разжиться деньгами, а я могу ссудить вас несколькими рублями чтобы заплатить прогоны.

– Не могу ехать в полк, я болен, ответил офицер решительно. – Четвёртого дня меня выписали из Симферопольского госпиталя, а теперь я опять чувствую, что у меня болезнь открылась в горле.

На моё предложение осмотреть горло, офицер наотрез отказался и продолжал настаивать, чтобы я взял его с собою, уверяя, что у полкового товарища, находящегося в госпитале, хранятся 200 рублей его собственных денег, из которых он немедленно возвратит долг;  а в противном случае он пойдёт пешком в Симферополь. Хотя у меня самого денег8 было в обрез, всего с десяток рублей, но  я взял на своё попечение офицера, возбуждавшего моё участие, довезти его до места  и, кроме того, продовольствовал в течение двух дней нашей медленной поездки. В Симферополе попутчик мой тотчас исчез из квартиры моего товарища, у которого я остановился, и с тех пор я его не видел. В надежде возвратить свои пять рублей – единственный фонд на который я мог пуститься в дальнейший путь, я побывал во всех офицерских госпиталях, но должника моего там не оказалось. Я узнал только от главного доктора одного из офицерских госпиталей, что мой должник, с неделю назад, против воли, был выписан в полк совершенно здоровый, что он под разными предлогами, постоянно возвращается в госпиталь, и что госпитальное начальство ума не приложит как ему на будущее время отделываться от неотвязного пациента, в виду вероятного возвращения его вновь под семь госпитальных пенатов. .Таковы-то были печальные исключения в корпорации наших офицеров, самоотверженно шедших на смерть везде, где того требовали служебная дисциплина и воинская честь. Тем резче бросались в глаза подобные исключения , что большинство офицеров рвалось из госпиталей в бой прежде, чем успевали зажить их раны, так что врачам, по долгу совести, приходилось удерживать нетерпеливых героев настоятельными убеждениями до восстановления их физических сил.

Ходили слухи, что офицеров польского происхождения избегавших боевых случайностей очень часто можно было встереться на разных тёпленьких местах, например в должностях смотрителей или комиссаров.  Госпиталей, комиссариатских поставщиков, транспортных начальников и т.п., где можно было, при тогдашних порядках , быстро и жирно разжиться на счёт многострадальной казны. Вообще, против Поляков замечалось в симферопольских толках какое-то раздражение. Их обвиняли даже в измене, и ей-то приписывали многие наши неудачи; рассказывали, например, что план нашего наступления через Чёрную Речку 4-го августа  будто бы заблаговременно был сообщён Поляком в неприятельский лагерь и будто бы только вследствие того Англо-Французы встретили нас на рассвете этого дня совершенно готовые и с громадными силами. Что это намерение наше было заранее известно неприятелю, в том нет сомнения, но вряд ли можно обвинять какого-нибудь единичного перемётчика в передаче этого плана, так как он, почему-то, ни  для кого не оставил тайны, и о нём даже в Симферополе все говорили и недели за две до 4-го августа. Весьма возможно, что этими толками воспользовались, во вред нам даже татары, враждебно тогда настроенные против нас. Во всяком случае, передавая тогдашние слухи о Поляках, считаю долгом оговориться, что я сам, в качестве врача, через руки которого прошли тысячи раненых, видел множество офицеров-Поляков, избранных и изувеченных, которые своими страданиями красноречиво свидетельство таи, что тень тогдашних нареканий не могла ложиться по крайней мере отгулом на всех офицеров польского происхождения,   а бе6сапристрастная история внесла на свои страницы не мало героев из числа офицеров-поляков, покрывших себя в Севастополе бессмертною славой.

В тоже время, как очевидец симферопольских госпитальных порядков, не могу не заявить, что тогдашний говор о Поляках имел свою долю правды по отношению к хозяйственной госпитальной администрации. Инспектор госпиталей в Симферополе был генерал Остроградский (ныне умерший), человек энергический, деятельный и в высшей степени честный. Он поставил себе задачей наблюсти, чтобы самая последняя кроха назначенная больному или раненому солдату непременно доходила по назначению. Он хвалился, что всякое дело, поступившее в его канцелярию после восхода солнца, неупустительно решается у него до солнечного захода. И действительно, генерал Остроградский, по своей неутомимой деятельности и высокой нравственности, был феномен в Крымскую эпоху, при тогдашнем укладе общественной честности. К сожалению, этот благонамеренный начальник ничего не мог сделать существенно-хорошего, вследствие полного незнакомства с  тою сложною госпитально. Машиной, которая была вверена его надзору. Приедет, бывало, в какой-нибудь госпиталь, нашумит, кого посадит под арест, кого распечёт на обе корки и уедет дальше, а в хозяйстве госпиталя всё идёт по-старому. Таким образом, этот честный и энергический  деятель дальше благих желаний не пошёл. На беду, к нему вошёл в доверие один комиссариатский чиновник из Поляков, состоящий при нём п о его званию инспектора госпиталей.  Это был весьма тонкий и опытный делец, искусившийся по части госпитальной махинации и привыкший выжимать в свою пользу сок из всего, что только подлежало его манипуляции. Хотя назначение чинов на хозяйственно-госпитальные должности в Симферополе принадлежало De jure усмотрению Осроградского, но зависело вполне от этого чиновника, который отдавал эти доходные в то время места тому, что больше платил. При одинаковых же денежных  шансах, предпочтение всегда отдавалось поляку. Каким образом этот господин умел отводить глаза своему начальнику и пользоваться им для своих целей? Это для меня совершенно непостижимо; во всяком случае, сам-то Остроградскийц, эта прямая русская душа, был тут не причём, и служил только послушным орудием в руках ловкого советника. Он, без всякого сомнения, никогда не воображал, что его именем делаются разные злоупотребления, против которых он горячо и чистосердечно ратовал на словах, и совесть его, по крайней мере, в теоретическом отношении, оставалась чистою. Смотритель одного из военно-временных госпиталей, бежавший в 1956 году с крупною суммой казённых денег за границу, был такой отъявленный плут и такой нерадивый и неспособный служака, что даже сам Остроградский не мог не заметить в нём его отрицательных качеств и жёстко преследовал его. Но, тем не менее, смотритель продолжал крепко сидеть  на своём месте потому, во-первых, что платил крупную дань своему патрону, а во-вторых потому, что как Поляк, пользовался особенным его покровительством. Смотритель был женат на Француженке, и в то время  когда крошечная конурка в Симферополе была почти недоступна для бедного офицера или врача, по необыкновенно высоким ценам на квартиры, он нанимал для своей жены хорошенькую загородную дачу и держал лошадей. Когда бывало Остроградский во время осмотра госпиталя накричит по поводу какого-либо мелкого беспорядка в палатах, например, если заметит, что трудному больному, вместо назначенного супа, принесли щей, если у кого-нибудь не оказывается воды в кружке ил палата не подметена, то первым делом бывало требует к себе смотрителя,  а когда скажут, что смотрителя нет дома, то посылает казака прямо к нему на дачу и приказывает тащить к себе, а сам толкается по обширному госпиталю, пока не предстанет пред ним виновный. Тут обыкновенно поднималась целая буря, оканчивавшаяся иногда арестом смотрителя, а один раз, в моём присутствии, Остроградский решительно объявил, что завтра же выгонит его из госпитальной службы. А смотритель и ухом не ведёт. "Эк, распетушился, словно и впрямь дело делает",–   говорит ему вслед смотритель, да ещё в насмешку свистнет  по направлению отъезжающих генеральских дрожек. Не откладывая долго бежит он, бывало, к своему покровителю, и уже все мы наперёд знали, что ничего особенного со смотрителем не случится.  Действительно, даже и после  категорического приговора "армии поручик" оставался цел и невредим на своём месте.

             Иван Васильевич Любарский,  Варшавская губерния,  20 февраля 1873 г.
             Перевод в современную орфографию русского языка: Светлана Федорова, Казань, 9 декабря 2024 г.


Рецензии