Американцы

Сюрреальная пьеса по некоторым мотивам из жизнетворчества не только Сергея Довлатова.

Акт Первый.
Слава (ринггерл в купальнике) проходит по рядам показывает зрителям табличку: «Чистилище».
Довлатов садится, Буковски ложится на стол. Бар. На улице воет серена скорой помощи, потом постепенно стихает, потом печатает машинка и постепенно стихает. Над баром большими буквами ВЕРХ и стрелка. Официантка – Слава (накинула фартук) за стойкой протирает стаканы. Выходит Хемингуэй (мы пока не знаем что это он).
Хемингуэй: Как много кругом невозможного, что опускаются руки. Сделать все-таки можно многое, несмотря на уныние. Радоваться всему необычному и смешному, уловить миг своего счастья и любоваться окружающей красотой… Праздник нужно всегда носить с собой.
Хемингуэй достает флягу, Довлатов с надеждой смотрит, как он запрокидывает голову – во фляге ничего нет, Хемингуэй растерянно трясет флягу.
Довлатов: Праздник кончился…
Входит Бродский (единственный без бороды, в очках и с портфелем).
Довлатов: Йося, ты!
Бродский: Я…
Довлатов (обнимает Бродского): Давно-давно. Сколько? Давно ты? А, что это я! Садись, садись, милый мой! Устал?
Бродский (садится): Устал…
Довлатов: Как же я рад, что теперь мы здесь вместе…Какой нынче год?
Бродский: 96-й…
Довлатов (задумавшись): Шесть лет значит…
Бродский:
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Довлатов: Это ты хорошо сказал… Шесть лет!! Шесть лет здесь сижу!
Хемнигуэй: А я - тридцать шесть. Мир — хорошее место, за него стоит драться, и мне очень не хотелось его покидать.
Бродский (Довлатову): Где-то я его видел… (Буковски извивается на скамейке)А с этим что?
Довлатов: Этот (кивает на Хемингуэя) был до меня, этого недавно принесли… Американцы... (отмахивается). Ты скажи, как там Лена, как там дети!?
Бродский (растерянно): Все хорошо, Сергей… Все с ними в порядке…
Довлатов (задумчиво): И то верно. Ушел и ничего не поменялось… Даже лучше, наверное, стало…
Бродский: Нора Сергеевна по тебе очень убивалась…
Хемнигуэй: А здесь меня мучает память. Счастье — это крепкое здоровье и слабая память.
Бродский: Кого-же он мне напоминает…
Довлатов: Да ты рассказывай! Все рассказывай! Что там в Нью-Йорке, что слышно в Ленинграде?
Бродский: Ленинград опять Питер.
Довлатов: Да ты что!
Бродский: Там теперь демократия,
Довлатов: Как в Америке… Жаль не застал..! Я бы, может, вернулся… Пить бросил…
Слава (протирает бокалы): Не бросил бы.
Довлатов: Это – Слава. Она здесь главная.
Бродский: Ее я знаю.
Довлатов (растерянно): Знаешь? Откуда?
Бродский: Слушай, а где мы?
Довлатов: Ума не приложу.
Бродский: И за шесть лет не выяснил? Нелюдимый ты, человек, Сергей!  (Хемингуэю): Прошу прощение, любезный, не знаете, что там за Верх?
Хемингуэй отворачивается.
Довлатов: Он не разговорчивый.
Бродский: Думаешь все-таки это тот самый Верх?
Довлатов: Не знаю, Йося, ей Богу, не знаю…
Бродский: А почему бы просто туда не подняться?
Довлатов: Для этого нужно пройти через турникет. Туда нужно кидать монеты, а они кончились…
Бродский: У меня есть доллары.
Слава: Доллары здесь не принимают. Привет, Иосиф.
Бродский: Слава, подскажи, что там за Верх? Ну, американский, русский или таки-Наш?
Слава (зрителям, протирая стаканы): Заметьте, у Иосифа не вызывает вопросов, что я (показывает пальцем на себя) здесь делаю. Таким образом мы обозначаем сюрреальное пространство происходящего и приступаем сразу к делу. (Бродскому) Покажи паспорт.
Бродский: Вот.
Слава: Паспорт американский, значит и верх – американский.
Бродский садится обратно.
Довлатов (шепчет ему): Давно ты ее знаешь?
Бродский: Не так чтобы давно…Встречались. Пару раз…
Довлатов: Какая женщина!  Я уже шесть лет думаю, как мимо него к ней подступиться.  Старик считает ее своей.
Бродский: Он заблуждается… (Хемнигуэю): Еще раз извиняюсь, не представился, Иосиф.
Хемингуэй: Эрнест.
Бродский: Скажите Эрнест, как мы сюда попали?
Хемингуэй: Сперва я увидел свет. Потом - мою Славу… Если тебе повезло, и ты в молодости жил в Париже, то, где бы ты ни был потом, он до конца дней твоих останется с тобой, потому что Париж — это праздник, который всегда с тобой.
Довлатов: Заебет!
Бродский: Сергей!!! (Буковский извивается и поскуливает на стуле). Таки что с ним?
Довлатов: Абстинентный синдром.
Бродский: В баре?
Довлатов: Я же говорил, монеты кончились…
Хемингуэй: Налей нам, милая. Видишь, человеку плохо!
Слава: Эрнест, сколько раз повторять, в долг больше не наливаю.
Хемингуэй: Мы в аду…
Бродский (заинтересованно): Что правда?
Довлатов (Бродскому): Ща… (подходит к Славе) Милочка, нельзя ли нам выпить? Очень нужно! Ну видишь, ко мне друг приехал…
Слава: А вам, гражданин, тем более, не наливаю!
Довлатов (садится обратно, говорит Бродскому) Влюбилась в меня… Боится, что сопьюсь.
Бродский (роется в карманах): Так давай я тебя угощу. У меня кажется есть доллары.
Слава: Доллары здесь не принимают…
Бродский: Ай-вей! Паспорта спрашиваю, доллары не принимают! Позвольте, это все сюр какой-то!
Слава (зрителям): Все это я уже многократно видела. Сейчас будет истерика.
Хемингуэй: Ну все, хватит! Бери его.
Довлатов с Хемингуэем встают, берут безвольного Буковски под руки.
Довлатов: Йося, пойдем.
Бродский (растерянно): Куда?
Слава: Куда-то собрались, мальчики? (Зрителям): Общеизвестно, что человеку свойственно стремится вверх. Ему и табличку повесили, и определили раз и навсегда, как туда попасть. Но человек все одно стремится вверх через низ.
Хемингуэй: Раз нас здесь не пОют, мы идем вниз!
Слава (Зрителям): Ну, что я говорила. (Хемингуэю и Довлатову вдогонку) Вы на самом дне.
Хемингуэй и Довлатов возвращаются, бросают Буковски на скамью, садятся.
Бродский: Дожил! Нобелевский лауреат на самом дне!
Хемингуэй: И не ты один.
Бродский: На дне?
Хемингуэй: Нобелевский лауреат.
Бродский: Так это вы!
Хемингуэй: Я.
Бродский (Довлатову): Сережа, это он!
Довлатов (радостно): Представляешь! Я будто в свой сон попал..! А Ты что же, совсем не пьешь?
Бродский: Видишь ли, выпивка – это ложь.
Довлатов: Ложь. Душа все время просит лжи! Если не выпью, ей Богу, кого-нибудь убью…
Бродский: Что же делать?
Слава: Вы можете попросить монеты у зрителей. (Обращается к зрителям): Дамы и господа, помогите нашим Героям. На те монеты, что вы им дадите, герои смогут выпить, или, накопив достаточно, открыть себе путь Наверх.
Довлатов (Бродскому): Однажды я почти накопил… А этот (пинает Буковского), стащил их у меня и пропил!
Слава (бьет в гонг/колокол и объявляет): Итак, под ваши овации: Прощай оружие, здравствуй дайкири… Эрнест писатель из Огайо!
Хемингуэй (идет с банкой меж зрителей): Нет на свете дела труднее, чем писать простую, честную прозу о человеке.
Слава (бьет в гонг/колокол и объявляет): Прошу любить и жаловать, певец лагерной прозы и эмиграции - Сергей из Уфы!
Довлатов (идет с банкой меж зрителей): Мне неловко, но нужно выпить. А то будут жертвы. Необходимо выпить и мирно разойтись. Хотя бы на время…
Слава (бьет в гонг/колокол и объявляет): Лирический герой, маргинал-сердцеед Генри Чинасски, писатель из Оклахомы!
Буковски пытается встать со стула, махает рукой и падает в стол.
Слава (бьет в гонг/колокол и объявляет): Ии-и, the lust but not least, Нобелевский лауреат И-и-иосиф поэт из Ленинграда!
Бродский (растерянно): Что мне делать?
Довлатов: Иди собирай… Иначе еще шесть лет сидеть без выпивки…
Герой идут к зрителям с банками, возвращаются. Свет гаснет.

Акт Второй.
Слава (ринггерл в купальнике) проходит по рядам показывает зрителям табличку: «Мечта о Славе».
Воет серена скорой, потом постепенно стихает.
Слава (Довлатову холодно): Что вы будете пить?
Довлатов: А что у вас есть?
Слава (презрительно): У нас есть водка.
Довлатов: Ну тогда налейте водки.
Бродский: Слушай, Сергей, раз мы в самом низу, нужно выбираться наверх, нет? Не в первый раз, так сказать…
Довлатов: Зачем?
Бродский: В смысле?
Довлатов: Кто сказал, что там лучше? Мы здесь пьем… 
Бродский: Я как раз к этому…Может и хорошо, что ты не пил. В конце концов, ты что хочешь предстать перед НИМ пьяным?
Буковски (извиваясь): Чего он там, ****ь, не видел…
Довлатов: Может и нет никакого Его. Шесть лет жду.
Хемингуэй: А я - тридцать шесть…
Довлатов: Вот! Если мы сейчас остановимся, это будет искусственно. Мы пили, когда не было денег. Глупо не пить теперь, когда они есть…
Слава (брезгливо наливает Довлатову водки, говорит зрителям): Ну, что я вам говорила!
Довлатов (победно Бродскому): Хмурая.
Бродский: Зная тебя, полагаю, ты уже сделал вывод, что ей нравишься…
Довлатов: Да она в меня влюбилась!
Хемингуэй (Славе): Налей мне виски, солнышко.
Слава (расплывается в улыбке): Конечно, Эрнест.
Довлатов (передразнивает): Конечно Эрнст…
Слава наливает Хеимингуэю.
Хемингуэй: И принеси что-нибудь закусить…
Слава ставит на стол закуски.
Хемингуэй: И сигару…
Довлатов: А что, так можно было?
Слава (недовольно): Вы не спрашивали…
Довлатов (выпучил глаза, тянет руки): Хамон!
Слава (отставляет хамон от Довлатова): Почему вы не едите шпроты? Хамон любит Эрнест!
Хемингуэй (пьет, и ест за троих): Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей…
Довлатов тянется за виски.
Слава (убирает от него бутылку): Пейте «Московскую», Эрнест говорит, что виски лучше…
Довлатов тянется за сигарой.
Слава (убирает сигары подальше): Курите свой Беломор. Эрнест любит сигары…
Довлатов: Мне тоже нравятся сигары…
Хемингуэй (указывает на шпроты): По-моему, эта рыба уже была съедена.
Слава визгливо хохочет.
Довлатов (громко): Когда я работал в газете, у нас машинистка самоубилась. (Грустная музыка и звуки печатающей машинки нарастают и стихают). Приезжаю в редакцию. Как всегда, опаздываю минут на сорок…
Слава: Перестаньте, душнила!
Довлатов (Бродскому): Видал как хмурится, точно влюбилась в меня…
Бродский: Ох, Сережа, ты всегда был в этом вопросе неисправимый оптимист…
Довлатов: Ты давно ее знаешь?
Бродский: Славу? Не так чтобы давно, и не так чтобы близко. Спроси лучше его (кивает на Хемингуэя).
Довлатов (Хемингуэю): Мы с вами толком не пообщались, я Сергей, а это Иосиф, мы из России.
Хемингуэй: Коммунисты?
Бродский: Вот он – стереотипный американец - из России, значит непременно – коммунисты! Мы - американцы. 
Хемингуэй: Евреи?
Бродский: Вы что-то имеете против?
Хемингуэй: Худого не скажу, люди культурные… Пьют мало…
Довлатов издает странный смешок.
Хемингуэй: Лично я евреев уважаю.
Буковски: Они Христа распяли.
Хемингуэй: Так это когда было! Это еще до войны…
Довлатов (Хемингуэю): Я тут уже шесть лет, почему же вы почти все время молчали?
Хемингуэй: Человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и пятьдесят, чтобы научиться молчать.
Довлатов (Бродскому с восторгом): Видал, Хемингуэй! (подсаживается к Хемингуэю): Послушайте, вы ведь давно ее знаете?
Хемингуэй: Она была сестрой в госпитале, в котором я лежал во время войны.
Бродский: Сергей, она тебе в прабабушки годится.
Хемингуэй (презрительно): Ее очередной любовничек как раз окочурился от дизентерии.
Довлатов: Почему вы про нее таким тоном говорите?
Хемингуэй: Я просто хотел изложить вам факты.
Довлатов: Не верю, чтобы она вышла за кого-нибудь не по любви.
Хемингуэй: Однако она это делала много раз.
Довлатов: Не верю.
Хемингуэй: Так зачем же вы задаете мне дурацкие вопросы, если вам не нравятся ответы?
Довлатов: Я не просил вас оскорблять ее.
Хемингуэй: А ну вас к черту.
Довлатов встает из-за стола.
Бродский (бубнит): Сергей, успокойся…
Хемингуэй: Сядьте. Не валяйте дурака.
Довлатов: Возьмите свои слова обратно.
Хемингуэй: Бросьте, что мы, приготовишки, что ли?
Довлатов: Возьмите свои слова обратно.
Хемингуэй: Хорошо. Все что угодно. Я в жизни не слыхал о Славе. Теперь вы удовлетворены?
Довлатов: Нет. Вы послали меня к черту.
Хемингуэй: Ох, не ходите к черту! Сидите здесь! Мы только что начали завтракать. Не сердитесь…
Довлатов садится.
Хемингуэй: Вот и отлично, давайте еще что-нибудь закажем.
Довлатов (Хемингуэю): Слушайте, раз вы с ней давно… Могу я с ней, ну…
Хемингуэй: Если вы перестали делать какие-то вещи просто для удовольствия, считайте, что вы больше не живете…
Довлатов (Бродскому): Это у него да или нет?
Бродский пожимает плечами.
Довлатов (встает и идет к Славе): Привет. Я Сережа.
Слава (продолжает протирать стаканы): Я знаю.
Довлатов шепчет ей на ушко, потом вдруг целует. Слава бьет ему пощечину. Довлатов грустно возвращается к себе на место.
Хемингуэй (наливает Довлатову): Никогда не откладывай на потом поцелуй с красивой девушкой или открытие новой бутылки виски.
Буковски (привстает со стола): И мне налей.
Хемингуэй (отодвигает от Буковски бутылку, говорит Довлатову): Пьяница - это гаже всего.
Буковски (Славе): Или эй… Ты… Там… Налей мне!
Слава: Я думаю, вы не очень воспитанный человек.
Буковски: Кто сказал тебе, что ты можешь думать? (забирает бутылку у Хемингуэя, наливает первый стакан, выпивает залпом, наливает еще, выпивает. Наконец ему легче): Вот что я вам скажу - целоваться – интимнее, чем ебля. Поэтому мне никогда не нравилось, если мои подружки ходят и целуют мужиков. Лучше б трахали.
Довлатов: Вы тоже ее знаете?
Буковски: В некотором роде. Она – моя жена.
Довлатов: О, Боже, и вы молчали!
Буковски: Я тогда расстался с одной… Не успел я опомниться, как у меня на коленях сидела ОНА. Длинные светлые волосы и хорошее плотное мясо. Она не пила – пил я. Поначалу мы много смеялись. И вместе ездили на скачки. Она была красоткой, и всякий раз, когда я возвращался на место, какой-нибудь поэтишка, писатлелишка или музыкантишка придвигался к ней поближе. … Их там копошились десятки…Они всё подползали и подползали…Затем она потребовала, чтобы мы поженились. Нимфа! Я ходил по городку со следами зубов по всей груди, шее и плечам – и кое-где еще. Она пожирала меня живьем. Я хромал по городу, а они на меня таращились, зная и про МОЮ СЛАВУ, и про ее сексуальные позывы. До меня она была жената на карлике…
Довлатов: Кто бы это мог быть? Капоте?
Буковски: Когда она была подростком, у нее в ****е застряла бутылка из-под кока-колы, (Бродский давится вином от неожиданности) и пришлось идти к врачу, чтобы ее извлечь. Как и во всех маленьких городишках, про бутылку пошли слухи, от бедной девчонки все стали шарахаться, и карлик оказался единственным претендентом. Отхватил лучшую пушнину в городе.
Бродский: Боже мой, какой жлоб!
Буковски (передразнивает) Бозе мой какой злоб… Щас я тебя ударю и у тебя голова отлетит в угол, очкарик…
Довлатов (Бродскому): Слушай, ты же тоже ее знаешь. И молчишь.
Бродский: Я - интеллигентный человек.
Довлатов: Все ее знают! Я тут один - бедный родственник!
Буковски: Господь или кто-то другой все время творит женщин и выбрасывает их на улицу, и у них то задница слишком большая, то сиськи слишком маленькие, а эта вообще ненормальная, а та просто психованная, эта свихнулась на религии, а та гадает на заварке, эта пердит, себя не контролируя, а у той не нос, а шнобель, у третьей ноги костлявые… Но бывает так, что подходит к тебе женщина, в полном цвету, просто рвется наружу из платья…
Довлатов (обращается к Буковски): Чарли, вы ее любили?
Буковски: Кого?
Довлатов: Ее.
Буковски: А чего ее любить? Хвать за это дело и поехал…
Довлатов: Но что-то же помимо этого Вас в ней привлекало?
Буковски задумался.
Буковски: Спала аккуратно. Тихо, как гусеница…
Хемингуэй наливает себе виски.
Буковски: Мне тоже налей.
Хемингуэй (Довлатову): Пьяница - это гаже всего.
Буковски (забирает бутылку, наливает, выпивает залпом): Пьянство – это форма суицида, при которой ты можешь вернуться к жизни и начать все сначала.
Хемингуэй: Вор, когда он не ворует,- человек как человек. Мошенник не станет обманывать своих. Убийца придет домой и вымоет руки. Но пьяница смердит и блюет в собственной постели и сжигает себе все нутро спиртом.
Буковски: Это словно убить себя и возродиться. Полагаю, на сегодняшний день я прожил около десяти или пятнадцати тысяч жизней. Не одолжишь мне монетку?
Хемингуэй: Сначала просишь в долг, потом просишь милостыню.
Буковски: Если не можешь быть джентльменом, так не будь хотя бы свиньей…
Бродский (Довлатову): Боже мой, Сережа, они без конца сами себя цитируют!
Хемингуэй: Слава, поставь нам еще бутылочку…
Бродский: Куда вам, вы и так уже пьяны!
Хемингуэй: Умному человеку иной раз приходится выпить, чтобы не так скучно было с дураками…Слава, бутылочку…
Буковски (Хемингуэю): Ты мне как отец, знаешь!!!
Хемингуэй (Бродскому): Я пью, чтобы окружающие меня люди становились интереснее. (Довлатову) Вы все не родились, а Слава уже была со мной.
Довлатов: Я запутался... До войны она была с Вами. Потом его женой. Затем перебралась через океан и познакомилась с Йосей. Чья же она теперь?
Слава: Для меня все писатели, одинаковы…
Буковски (кашляет себе под нос): ****ина…
Довлатов: Вы что-то сказали?
Слава: Для меня все писатели, одинаковы…
Бродский: Я поэт.
Буковски (Бродскому): Есть такие люди — сразу же после первой встречи начинаешь их презирать.
Бродский:
Как хорошо, что некого винить,
Как хорошо, что ты никем не связан,
Как хорошо, что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан.
Хемингуэй: Вы все не родились, а Слава уже была со мной!
Буковски: Была да сплыла…
Бродский: Мы все считаем себя достойными Славы.
Довлатов (Бродскому): Тебе легко говорить, ты - нобелевский лауреат… В Америке первый же русский издатель вам скажет: Ты не Солженицын и не Бродский... Хочешь, я издам тебя за твои собственные деньги.
Бродский: По-твоему, выходит, сперва нужно получить Нобелевку, а уж потом стать известным писателем?
Довлатов: Я давно смирился с тем, что я – средний писатель… Талант — как похоть. Трудно утаить. Еще труднее симулировать…
Хемингуэй: Так вы писатели?
Бродский: Я поэт.
Буковски: По тебе видно, очкарик.
Хемингуэй: Вот скажите мне, писатели, а вы воевали? Писатель непременно должен повоевать.
Довлатов: Или сесть.
Хемингуэй: Мужчина не имеет права отдавать Богу душу в постели.
Бродский: Я полагаю, вы погибли в бою..?
Довлатов (Бродскому тихо): Зачем ты так, он ведь и правда (приставляет палец к виску). Мне про него недавно сон приснился. Стою на перроне. Объявляют: «Скорый поезд не останавливается на станции», а мне позарез уехать… Товарняк мимо едет. Я спрыгнул и бегу к нему через рельсы… человек с лязгом отодвигает дверной засов специально для меня, а там коровы на убой.
Бродский: Ну и где он?
Довлатов: Ты дослушай… Просыпаюсь, спасен. Только это еще один сон. А во сне ОН (показывает на Хемингуэя) – стоит руки в брюки, вынимает из карманов, в каждой руке у него огромный член, размахивает ими перед моим носом. Чтоб бы это значило, а?
Слава (Зрителям): Здесь и без фрейдизма все ясно, неправда ли?
Бродский: Ты умеешь быть поэтичен, Сергей, когда себя жалеешь.
Довлатов: Мне теперь кажется, там про меня все забыли.
Хемингуэй: Так, о чем нынче пишут?
Буковски: По преимуществу о бабах и выпивке. Больницы, тюрьмы и шлюхи — вот университеты жизни. (Хемингуэю) Пиши пьяным, редактируй трезвым – ТЫ сказал! А я, все что я создаю, я делаю, пока пьян. Даже с бабами.
Довлатов: Когда я работал в газете, у нас машинистка самоубилась. (Грустная музыка и звуки печатающей машинки нарастают и стихают). Приезжаю в редакцию. Как всегда, опаздываю минут на сорок…
Слава: Перестаньте, душнила!
Хемнигуэй: О бабах и выпивке я за вас уже все написал..! Писать нужно, только если это приносит радость.
Бродский: Радости, Сергей, в твоей прозе действительно не хватает.
Хемнигуэй: Мелкие мрачные людишки… Не видите праздника. Праздник надо всегда носить собой.
Довлатов (Бродскому): Что-то он меня утомил. (Хемингуэю) Все люди как люди, а ты хрен на блюде.
Бродский: Помилуй, Сергей, они не говорят по-русски.
Довлатов: Так переведи ему! Видишь, какая несправедливость! Тургенева и Платонова любит он. А говорю на его языке я. И эмигрирую к нему я, и издаюсь у него я, и до кучи восхищаюсь им тоже я! А он меня даже не читал!
Бродский: Бог с тобой, Сергей, он умер, когда тебе было десять лет… Не пойму, чем ты возмущен…
Довлатов: Отсутствием Нобелевской премии, конечно…
Хемингуэй: Ты мне лучше скажи, из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым?
Довлатов: Во-от!! Видал!
Бродский: Нобелевская премия. Да какое это теперь, здесь имеет значение?
Довлатов: А может только она и имеет…
Слава: Имеет-имеет…
Хемингуэй: Я - нобелевский лауреат, потому что праздник нужно всегда носить с собой.
Бродский (хватается за голову): Боже мой!
Довлатов: Как же ты задолбал со своим праздником!
Хемнигуэй: Сопяляк… Да я тебе…
Довлатов: Ой-ой, что ты мне? Иди застрелись снова!
Хемингуэй: А-ну, пойдем! 
Довлатов: А вот это зря, дядя, - я кмс по боксу… Йося, пойдем, будешь свидетелем.
Вскакивают. Выходят. Буковски делает попытку встать, но сил нет.
Буковски (вслед): Я всегда хотел тебя от****ить, сволоч…

Акт третий.
Слава (ринггерл в купальниуе) идет с табличкой «Любовь». Надевает передник. Протирает стол рядом с Буковски, тот вдруг оживает и хватает Славу за жопу.
Слава: Ноу!
Убирает его руку.
Буковски: Вай нот?
Опять хватает за жопу.
Слава: Ноу!
И прикрыла его рукой свою ладонь.
Буковски: Вай нот?
И потянулся к вырезу на ее блузке.
Слава: Ноу.
Она переложила его руку на колено.
Буковски: Вай нот?
Он положил ей руку на бедро.
Слава: Ноу.
Слава потянула вверх его ладонь.
Буковски: Вай нот?
Одна его рука возилась с пуговицами на блузке. Вторая раздвигала ей колени.
Слава (задышала): Ты ненормальный, Крейзи!.
Буковски, заваливает ее на стойку… Через несколько секунд затихает и растерянно встает.
Слава (отталкивает его): Если хочешь пить — пей; если хочешь ****ься — выкинь бутылку нафиг.
Буковски: Это все мое детство виновато. Я никогда не знал, что такое любовь… Да я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски… (Вздыхает, садится, наливает себе). Мы даже не просим счастья, только немного меньше боли.
Хемингуэй и Бродский, ведут под руки Довлатова у того огромный фингал. Слава смущенно поправляет юбку, подскакивает к нему, обнимает за талию, ведет к столу.
Буковски: Оо-оо! Как прошло?
Бродский:
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается «не тронь»
и вспыхивает «меня!»
От этого — горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «еще!»
и бешеное «пусти!»
Хемингуэй: Ничего страшного. Надо приложить ему льда.
Слава: Замолчи! Пей свою дурацкое виски! Ешь свои паршивый хамон! Обойдемся без тебя! (обтирает глаз Довлатова тряпочкой, зачем-то развязывает ему шнурки на ботинках.  Прижимается к Довлатову и возбужденно шепчет): До чего ты красив, злодей! (Всем) Ему надо снять брюки (расстегивает Довлатову брюки).
Хемингуэй: Ему же в голову ударили…
Бродский:
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Довлатов: Когда я работал в газете, у нас машинистка самоубилась. (Грустная музыка и звуки печатающей машинки нарастают).
Слава (зрителям): В нашем сюрреальном пространстве, назовем дальнейшее пьесой в пьесе.
Довлатов (Зрителям): Приезжаю в редакцию. Как всегда, опаздываю минут на сорок. Воробьев драматически курит. Сидоровский глядит в одну точку. Делюкин говорит по телефону шепотом. У Милы Дорошенко вообще заплаканные глаза. Что приуныли, трубадуры режима?!
Бродский: Твой цинизм, Довлатов, переходит все границы.
Довлатов: Что за траур, где покойник?
Бродский: В Куйбышевском морге. похороны завтра.
Довлатов: Наконец, Делюкин шепотом объяснил:
Буковский: Раиса съела три коробки нембутала.
Довлатов: Ясно. Довели человека!.. (Зрителям) Раиса была нашей машинисткой — причем весьма квалифицированной. Работала она быстро, по слепому методу. Что не мешало ей замечать бесчисленное количество ошибок. Правда, замечала их Раиса только на бумаге. В жизни Рая делала ошибки постоянно. В результате так и не получила диплома. К тому же в двадцать пять стала матерью-одиночкой. И наконец, занесло Раису в промышленную газету с давними антисемитскими традициями. Будучи еврейкой, она так и не смогла к этому привыкнуть. Дерзила редактору, выпивала, злоупотребляла косметикой. Короче, не ограничивалась своим еврейским происхождением. Шла в своих пороках дальше. Раису бы, наверное, терпели, как и всех других семитов. Но для этого ей пришлось бы вести себя разумнее. То есть глубокомысленно, скромно и чуточку виновато. Она же без конца демонстрировала типично христианские слабости.
С октября Раису начали травить. Ведь чтобы ее уволить, необходимо было объявить ей три или четыре выговора. Редактор Богомолов стал провоцировал Раю на грубость. По утрам караулил ее с хронометром в руках. Мечтал уличить в неблагонадежности, или хотя бы увидеть в редакции пьяной. Все это совершалось при единодушном молчании окружающих. Хотя почти все наши мужчины то и дело ухаживали за Раисой. Она была единственной свободной женщиной в редакции.
И вот Раиса отравилась. Целый день все ходили мрачные и торжественные. Разговаривали тихими, внушительными голосами. Воробьев из отдела науки сказал мне:
Хемингуэй: Я в ужасе, старик! Пойми, я в ужасе! У нас были такие сложные, запутанные отношения. Как говорится, тысяча и одна ночь… Ты знаешь, я женат, а Рая человек с характером… Отсюда всяческие комплексы… Надеюсь, ты меня понимаешь?..
Довлатов (Зрителям): В буфете ко мне подсел Делюкин. Подбородок его был запачкан яичным желтком. Он сказал:
Буковски: Раиса-то, а?! Ты подумай! Молодая, здоровая девка!
Довлатов: Да. ужасно.
Буковски: Ужасно… Ведь мы с Раисой были не просто друзьями. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю? У нас были странные, мучительные отношения. Я — позитивист, романтик, где-то жизнелюб. А Рая была человеком со всяческими комплексами. В чем-то мы объяснялись на разных языках…
Довлатов: Даже Сидоровский, наш фельетонист, остановил меня:
Бродский: Пойми, я не религиозен, но все-таки самоубийство — это грех! Кто мы такие, чтобы распоряжаться собственной жизнью?!. Раиса не должна была так поступать! Задумывалась ли она, какую тень бросает на редакцию?!
Довлатов: Не уверен. И вообще, при чем тут редакция?
Бродский: У меня, как это ни смешно, есть профессиональная гордость!
Довлатов: У меня тоже. Но у меня другая профессия.
Бродский: Хамить не обязательно. Я собирался поговорить о Рае.
Довлатов: У вас были сложные, запутанные отношения?
Бродский: Как ты узнал?
Довлатов: Догадался.
Бродский: Для меня ее поступок оскорбителен. Ты, конечно, скажешь, что я излишне эмоционален. Да, я эмоционален. Может быть, даже излишне эмоционален. Но у меня есть железные принципы. Надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать?!
Довлатов: Не совсем.
Бродский: Я хочу сказать, что у меня есть принципы…
Довлатов (Зрителям): И вдруг мне стало тошно. Причем до такой степени, что у меня заболела голова. Я решил уволиться, точнее — даже не возвращаться после обеда за своими бумагами. Просто взять и уйти без единого слова. Именно так — миновать проходную, сесть в автобус… А дальше? Что будет дальше, уже не имело значения. Лишь бы уйти из редакции с ее железными принципами, фальшивым энтузиазмом, неосуществимыми мечтами о творчестве…
Бродский: Чего это ты вспомнил, Сергей?
Довлатов: Потому в Америку уехал. Мы с Раей ведь и не поговорили толком. Я ведь женатый был. Я ей так и не сказал…
Довлатов опускает голову на руки.
Слава (подходит к нему и гладит по голове, со слезами): У Сережи — единственный глаз! Но этим единственным глазом он видит значительно больше, чем иные люди — двумя...
Хемингуэй (Бродскому): Сегодня Слава любит тебя, завтра его… Эх поэт!  (обнимает Бродского) Что нам мешает? Выпивка, женщины, деньги и честолюбие. А также отсутствие выпивки, женщин, денег и честолюбия.
Буковски (повторяет): Я всегда хотел тебя от****ить, сволочь…
Хемингуэй: Отца!?
Бродский (уже выпил): Если подумать, Вы действительно им обоим как отец…
Гаснет свет. Свет включается. Довлатов и Слава.
Довлатов: Где мы?
Слава: В кладовке.
Довлатов (Зрителям): Водка, жалкое фрондерство… И вдруг — о, Господи! — любовь… До чего же Он по-хорошему неразборчив, этот царь вселенной!..
Лезет к Славе.
Слава: Давай беседовать, просто беседовать…
Довлатов (снимает ботинки и говорит зрителям): Я всегда снимаю ботинки заранее, чтобы потом не отвлекаться… Чтобы не говорить: «Одну минуточку, я только ботинки сниму…» К тому же шнурки она уже развязала… Наверное, тысячу шнурков я разорвал в порыве страсти…
Довлатов пристает к Славе.
Слава: Давай-те беседовать…
Довлатов: Теоретически это возможно. Практически — нет…
Пытается расстегнуть Славе молнию.
Слава: Что ты делаешь?! Хоть свет потуши!
Довлатов: Зачем?
Слава: Так принято.
Довлатов: Окно можно завесить пиджаком. А лампу я кепкой накрою. Получится ночник.
Приглушается свет, почти ничего не видно.
Слава: Тут не гигиенично.
Довлатов: Как будто ты из Андалузии приехала!
Слава: Не смотри.
Довлатов: Много я хорошего вижу?
Слава: У меня колготки рваные.
Довлатов: С глаз их долой!..
Слава: Ну вот, а у меня к тебе серьезный разговор.
Довлатов: Да забудь ты, хоть на полчаса…
Шаги и стоны – Буковски в полутьме, бормоча, улегся на стол.
Слава: Это кто?
Довлатов: Чарльз, похоже. Сейчас начнется…
Чарльз падает со стола, матерится и стонет. Храп Чарльза из-под стола.
Слава: Может, радио включить? Хотя радио нет…
Довлатов: А что есть?
Слава: Электрическое точило…
Возятся. Стоны Славы.
Довлатов: Ты ужасно кричишь. Как бы Чарльза не разбудить.
Слава: Что же я могу поделать?
Довлатов: Думай о чем-нибудь постороннем. Я всегда думаю о разных неприятностях. О долгах, о болезнях, о том, что меня не печатают.
Слава: А я думаю о тебе. Ты — моя самая большая неприятность… Хочешь деревенского сала?
Довлатов: Нет.
Слава: А знаешь, чего я хочу?
Довлатов: Догадываюсь…
Включается свет.
Довлатов (зрителям, заправляя штаны): Окурок еще дымится, а ты уже герой… (Славе) Ладно, я пошел за молоком.
Слава: Штаны надень.
Довлатов: Это мысль… (Зрителям) Шли годы. Ну хорошо, думал я, возьму и женюсь. Из чувства долга… Ну что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека!
Слава: Хорошего человека любить неинтересно…
Довлатов (Зрителям): Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь — это я еще понимаю. А если все нормально? Однажды меня поймал Хемингуэй. (входит Хемингуэй) Железная рука опустилась на мое плечо. Пиджачок мой сразу же стал тесен. Я выкрикнул что-то нелепое, до ужаса интеллигентное типа: Вы забываетесь, маэстро!
Хемингуэй: Молчать! Ты почему не женишься, мерзавец?! Чего виляешь, мразь?!
Довлатов (Зрителям): Шли годы. Я все больше пил. Формально я был полноценной творческой личностью. Фактически же пребывал на грани душевного расстройства…
Слава: Вы все так пребываете.
Довлатов: «Господи! Господи! За что мне такое наказание?!» И сам же думаю: «Как за что? Да за все. За всю твою грязную, ленивую, беспечную жизнь…» Вон она стоит теперь, моя Слава (Слава протирает бокалы)! Далекая, решительная и храбрая. И не такая уж глупая, как выяснилось…

Акт четвертый.
Слава (ринггерл в купальнике идет с табличкой: «Похмелье». Потом одевает передник и начинает протирать стаканы): Прошло еще шесть лет…
Хемингуэй (разбирает кроссворд в газете): Отбеливающее  средство  из  шести  букв?
Довлатов (полулежит на скамье и стонет): Слава, дай опохмелиться!
Слава: Попейте молока.
Довлатов: Я же знаю — у тебя есть. Так зачем это хождение по мукам? Дай сразу! Минуя промежуточную эпоху развитого социализма…
Слава (зрителям): В один злосчастный день, уже и не помню кто, тоже какой-то ГЕНИЙ, изобрел алкоголь. С тех пор я металась от одного к другому, надеясь вразумить, вдохновить, спасти. (Довлатову): Нет, правда, вам худо?
Довлатов (Зрителям): Когда она злится мы опять переходим на «вы». (Славе) Пью много… У вас нету пива?
Слава: Зачем вы пьете?
Довлатов (Зрителям): Что тут ответишь. (Славе) Это секрет, маленькая тайна…
Слава: Чего вам не хватает? Вам скучно? Почитайте Платона, Августина, Данте… какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
Довлатов: Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить… читать.
Слава: С вами невозможно разговаривать… (зрителям): Несчетное число раз убеждалась - любить алкоголика – горе, но каждый раз снова поддавалась на их обаяние. Жила их праздником.
Хемингуэй (выпучив глаза): Париж – это праздник, который всегда с тобой!
Слава (зрителям): Надеялась на их раскаяние.
Ставит на стол бутылку. Довлатов подходит, залпом выпивает половину и со вздохом садится.
Слава: Ну как, полегче?
Довлатов: Как на сковороду плеснул, аж зашипело!
Слава (Зрителям): Вечером ему опять стало плохо.
Звуки скорой и печатной машинки нарастают.
Слава: Даже твоя любовь к словам, безумная, нездоровая, патологическая любовь, — фальшива. Попытка оправдания жизни, которую ты ведешь.
Довлатов (со стоном): Пилит и плит. Не женщина – волк, нюхом чует слабость.
Слава: А ведешь ты образ жизни знаменитого литератора, не имея для этого самых минимальных предпосылок… С твоими пороками нужно быть как минимум Хемингуэем…
Хемингуэй: Праздник! Париж!!!
Довлатов: Ты действительно считаешь его хорошим писателем? Может быть, и Джек Лондон хороший писатель?
Слава: Боже мой! При чем тут Джек Лондон?!
Довлатов (зрителям): Мне сейчас почудилось будто все это уже было, в Питере на кухне, голос моей жены…
Слава: У меня единственные сапоги в ломбарде… Я все могу простить. И бедность меня не пугает… Все, кроме предательства!
Довлатов: Что ты имеешь в виду?
Слава: Твое вечное пьянство. Твое… даже не хочу говорить… Нельзя быть художником за счет другого человека… Это подло! Ты столько говоришь о благородстве! А сам — холодный, жестокий, изворотливый человек…
Довлатов: Не забывай, что я двадцать лет пишу рассказы.
Слава: Раньше говорил — пятнадцать. А теперь уже — двадцать. Хотя прошло меньше года…
Довлатов (зрителям): Поразительная у нее способность — выводить меня из равновесия.
Слава: Хочешь написать великую книгу? Это удается одному из сотни миллионов!
Довлатов: Ну и что? В духовном отношении такая неудавшаяся попытка равна самой великой книге. Если хочешь, нравственно она даже выше. Поскольку исключает вознаграждение…
Слава: Слова. Бесконечные красивые слова… Надоело…
Довлатов (зрителям): В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса…
Умышленно, я зла не делал… Но в какой-то момент понял, что все что я делаю для нее - зло. Я спросил себя: Во что ты превратил свою жену? Она была простодушной, кокетливой, любила веселиться. Ты сделал ее ревнивой, подозрительной и нервной. Ее неизменная фраза: «Что ты хочешь этим сказать?» — памятник твоей изворотливости… Твои безобразия достигали курьезов. Помнишь, как ты вернулся около четырех ночи и стал расшнуровывать ботинки. Жена проснулась и застонала:
Слава: Господи, куда в такую рань?!
Довлатов: Действительно, рановато, рановато, — пробормотал ты. А потом быстро разделся и лег… Да что тут говорить…
Слава (зрителям): Наконец я поняла – с меня хватит. Жаль… А как все хорошо начиналось.
Свет гаснет и включается. За столом сидят Довлатов, Хемингуэй, Бродский и Буковски. Слава протирает стаканы.
Хемингуэй: На свете так много женщин, с которыми можно спать, и так мало женщин, с которыми можно разговаривать… Моя подруга Гертруда в Париже… Париж – это праздник… А чем это я… А да, Гертруда сказала: мы все потерянное поколение, а я написал…
Бродский: Так из-за вас оно потерянное! Романтизировали выпивку – и вон – полюбуйтесь, результат (показывает на Буковски и Довлатова)!
Хемнигуэй: Детишки, вы все не поняли главного: Не нужно пенять на отцов. Свобода в принятии ответственности. Ну, хватит травить душу, лучше почитай нам что-нибудь, поэт.
Бродский:
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
Довлатов (Славе): Мы теперь с тобой не разговариваем?
Слава отворачивается и заворожённо слушает Бродского.
Бродский:
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
 у ног прохожих.
Довлатов (Славе): Ты даже на меня не смотришь.
Слава даже не смотрит на него.
Бродский:
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова
Довлатов: Ты меня больше не любишь?
Подходит берет ее за руку, она вырывается.
Бродский:
как будто будет свет и Слава,
(Слава пододвигается к Бродскому)
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
Хемингуэй: Поэт!
Буковски (очнулся): Я - поэт! ЩАс я васм стих прочита—ю …. (встает) Чтобы вы все сдохли!!!! (падает на стойку)
Слава (зрителям): Наконец я поняла. Нужно найти другого. Талантливого, скромного. Пусть не красивого, даже уродливого...  (гладит Бродского по голове) НО - Не пьющего! Почти. (Бродскому) Иосиф, пригласите даму танцевать.
Довлатов (хватает Бродского за руку): Йося, мы любили друг друга!
Бродский: Брось, Сережа. Русских бабы не любят, а жалеют. Она тебя жалела, как настоящая русская женщина, потому что ты все время ноешь… (вырывает руку).
Слава (романтично): А что - почти не пьет, и читает стихи… (прижимается к Бродскому и возбужденно шепчет): До чего ты красив, злодей!
Бродский, кланяется Славе, Слава выше, он ложится ей на грудь, начинают танцевать. Довлатов садится обратно к Хемингуэю.
Хемингуэй (Довлатову): Сегодня любит его, завтра тебя…Что мешает писателю? (наливает) Выпивка, женщины, деньги и честолюбие. А также отсутствие выпивки, женщин, денег и честолюбия.
Бродский (танцует со Славой):
Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
Смерть придет, у нее
Будут твои глаза…
Довлатов выпивает залпом допьяна.
Довлатов (Хемингуэю): Помню, уезжал, сюда…Все, что я нажил за тридцать шесть лет поместилось на кухонном столе… В чемодане… изнутри крышка заклеена фотографиями. Рокки Марчиано, Армстронг, Лоллобриджида в прозрачной одежде и… ОН (показывает на Бродского)! Таможенник пытался оторвать Лоллобриджиду ногтями…А Бродского не тронул. Спросил — кто это? Я ответил - дальний родственник...
Хемингуэй: Ни одна жизненная победа не затмит собой поражение в любви.
Бродский танцует со Славой.
Довлатов (Хемингуэю): Нас с ним познакомила моя бывшая жена Ася. Говорит: Есть люди, перед которыми стоят великие цели! Представляешь? А я типа, так - *** с горы…  Да еще он вытеснив тебя, навсегда стал моим литературным кумиром. Я в него прям влюбился… У меня даже фото его было на чемодане… Таможенник спросил — кто это? Я ответил - дальний родственник...
Слава (зрителям): Алкоголики, особенно писатели, всегда повторяют одни и те же анекдоты.
Бродский (с груди Славы): Повтор – системообразующий прием…
Довлатов (Хемингуэю): Но разве я не заслужил Славы?! Сорок лет пишу. Написал роман, семь повестей и четыреста коротких вещей. На ощупь — побольше, чем Гоголь!
Бродский (с груди Славы): Сравнил жопу с пальцем…
Хемингуэй (Довлатову): Не падай духом. Никогда не падай духом. Секрет моего успеха. Никогда не падаю духом… на людях… 
Бродский (танцует со Славой):
Смотри без суеты
вперёд. Назад
без ужаса смотри.
Будь прям и горд,
раздроблен изнутри,
на ощупь твёрд.
Довлатов: Сука!!!
Буковски: Да ты ****ой одержимый, только и всего. Очень все просто, ты ****острадалец… Когда тетка пошла против тебя, забудь про нее. Они могут любить, но потом что-то у них внутри переворачивается. И они могут спокойно смотреть, как ты подыхаешь в канаве, сбитый машиной, и плевать на тебя.
Довлатов (Хемингуэю): Ты смотри как разговорился!
Довлатов переключается на Буковски - пьют с ним.
Буковски: Найди то, что ты любишь, и позволь этому убить себя!
Довлатов (Буковски): Слава – шлюха.
Буковски: Если человек идёт в бордель, он получит шлюху… Я, если бы родился женщиной, наверняка стал бы проституткой.
Довлатов: А это здесь причем?
Бродский: Писатель хуже любой шлюхи. Да я хуже любой ****и! ***** только забирает твои денежки... Я же забавляюсь с жизнями и душами, как будто они — мои игрушки. Как могу я называть себя человеком? Как могу писать стихи? Из чего состою? Если и есть что-то похуже шлюхи, – это скука.
Довлатов: Давай, докручивай! А похуже скуки?
Буковски: Смерть скучная. Вот что в ней хуже всего. Скуч-на-я. Как только происходит, с ней уже ничего не поделаешь. Не поиграешь в теннис, не превратишь в коробку леденцов. А знаешь, что хуже, смерти? (зрителям) Тусклая жизнь нормального, среднего человека… Большинство людей уже мертвы задолго до того, как их закопают, — вот почему на похоронах так грустно.
Довлатов: А я бы вернулся. Только чтобы увидеть их рожи. Но у Бога добавки не просят...
Слава с Бродским Танцуют
Довлатов (Буковски): Я в Союзе думал, что в Аду. Потом на Манхеттене, перепив в жару…
Буковски: Рай – первая рюмка. Ад – похмелье. Рай и Ад всегда с нами!
Довлатов: И вот, она опять от меня отвернулась. Слава. Я опять один (показывает вокруг руками) в квадрате из алкоголя и смерти.
Бродский:
Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?
За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья.
Только в уборную — и сразу же возвращайся.
Довлатов (Хемингуэю): Так всегда – стишок прочтет – и нет бабы! Питерские дуры до сих пор от него млеют… Еще в Питере, я ухаживал за Асей, а он ее выебал.
Бродский (привстав с груди Славы): Сережа, Ася Пикуровская? Это ты ее у меня отбил и, к тому же, женился на ней.
Слава: Выебал, выебал… И заразил гонореей.
Бродский:
О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора.
Потому что пространство сделано из коридора
и кончается счетчиком. А если войдет живая
милка, пасть разевая, выгони не раздевая.
Довлатов: И за что только бабы любят этого очкарика!
Хемингуэй: Поэт!
Буковски: Я - поэт! ЩАс я васм стих прочита—ю …. (падает в стол).
Довлатов: В Питере я одиннадцать дней я пьянствовал в запертой квартире. Трижды спускался за дополнительной выпивкой. Если мне звонили по телефону, отвечал: Не могу говорить… И вот опять один в квадрате из алкоголя и смерти.
Бродский:
Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло.
Что интересней на свете стены и стула?
Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером
таким же, каким ты был, тем более — изувеченным?
Довлатов: Отличие писателя от поэта только в том, что у писателя стихи - ***вые…(обнимает Хемингуэя) Ты мне как отец, знаешь?
Буковски: Самое худшее для писателя — знать другого писателя, а тем паче — несколько других писателей. Как мухи на одной какашке.
Бродский:
О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссанову
в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной.
Ты написал много букв; еще одна будет лишней.
Довлатов: Я даже женился, потому что подумал, что она моя Брет Эшли… Твоя Брет Эшли. А Ася Пикуровская ушла на следующий день после свадьбы, а я ушел в армию… Ты мне как отец, знаешь?
Хемингуэй (Бродскому): Ну, а ты чего молчишь? Что я, не отец тебе?
Бродский:
Не выходи из комнаты. О, пускай только комната
догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито
эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция.
Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция.
Хемиргуэй (выпучивает глаза): Париж!!! Это праздник, который всегда с тобой!
Буковски: Мужику нужно много баб только тогда, когда все они никуда не годятся. Мужик может вообще личность свою утратить, если будет слишком сильно хреном по сторонам размахивать…
Бродский:
Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были.
Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.
Хемингуэй (Бродскому): Ну? Что. Я, не отец тебе? (далее прямая цитата из «В ожидании Годо»): Когда я об этом думаю… давно уже… я спрашиваю себя… кем бы Вы стали… без меня… – (решительно) – Вы бы сейчас были просто мешками с костями, можете не сомневаться. (Свет гаснет).
Акт четвёртый.
Слава (ринггерл в купальнике) проходит с табличкой: «Где мы?».
Хемингуэй (разбирает кроссворд в газете): Вымирающее парнокопытное?..
Бродский (присаживается к ним за стол, потирая руки): Ну, сколько льда нужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаник мысли?
Хемингуэй (наливает ему): Другое дело!
Бродский (Довлатову): Слушай, она молчит, хоть ты мне скажи… зачем мы здесь?
Слава (Зрителям): Столько лет прошло, а они все еще пытаются понять где они.
Довлатов: Теперь скажи, что ты к ней на разведку ходил.
Бродский: Нет, я серьезно! Зачем мы здесь? Почему с ними (кивает на Хемингуэя и Буковски)?
Довлатов: Может потому, что мы литераторы… или потому, что Американцы?
Бродский: Сергей, какой из тебя американец? Тебя похоронили на еврейском кладбище. В конце концов, полно англосаксов-литераторов…
Довлатов: Нобелевский лауреат, Нобелевский лауреат, два пьяницыв придачу… Чего тебе не хватает? Представителей деревенской или городской прозы?
Бродский: Но вот все же, я здесь причем? Я будто ошибся дверью, понимаешь? Да и ты…
Довлатов: Что я?
Бродский: Вот он (показывает на Буковски) подарил миру героя, не рефлексирующего нюню, как ты, а гиганта способного наслаждаться жизнью. А он (показывает на Хемингуэя) придумал травму, которая определила весь 20-й век, даже твое нытье - все благодаря ему. (Зрителям) Сложно сказал? Зато правду. Выходит, мы с тобой оба ошиблись дверью…
Буковски: Я как-то ошибся дверью.
Слава (Зрителям): Признайтесь, Вам ведь хотелось узнать, как все здесь будет утроено? Так вот - здесь все состоит их воспоминаний.
(Отдельная реприза – Буковски и Слава).
Буковски: Да-а, я как-то ошибся дверью. Я всегда покупал свой шестерик на пути домой, а однажды утром меня по-настоящему перемкнуло. Я взобрался по лестнице (лифта в доме не было) и вставил ключ в замок. Дверь распахнулась. Кто-то сменил всю обстановку в квартире, постелил новый ковер. Мебель тоже новая. На тахте лежала женщина. Выглядела нормально. Молодая. Хорошие ноги. Блондинка.
Буковски: Здорово. Пива хочешь?
Слава: Привет! Ладно, одно возьму.
Буковски: Мне нравится, как тут все обставили.
Слава: Я сама это сделала.
Буковски: Но зачем?
Слава: Мне просто так захотелось.
Буковски (зрителям): Мы оба глотнули пива (Славе) А ты ничего. (Ставит банку на пол и целует Славу, кладет ей руку на колено, потом хлебает еще пива). Да, Мне действительно нравится, как тут все стало. Мне это здорово поднимет дух.
   Слава: Это хорошо. Моему мужу тоже нравится.
   Буковски: А чего ради твоему мужу... Что? Твоему мужу?
   Слава (Зрителям): У хорошей женщины всегда есть муж.
   Буковски: Постойте, у вас какой номер квартиры?
   Слава: 309.
   Буковски: 309? Боже святый! Я живу в 409-й. Ваша дверь моим ключом открылась.
   Слава: Сядь, дорогуща.
   Буковски: Нет, нет...
   Подбирает четыре оставшихся пива.
   Слава: Зачем сразу срываться?
   Буковски: Бывают ненормальные мужики…
  Пятится к двери.
   Слава: Это ты к чему?
   Буковски: К тому, что некоторые влюблены в своих жен.
   Слава (рассмеялась): Не забывай, где я.
   Буковски (зрителям): Я закрыл дверь и поднялся еще на один пролет. Открыл свою. Внутри никого не было. Стояла старая и драная мебель, ковер уже почти лишился цвета. Пустые банки из-под пива на полу. Попал, куда нужно. Я снял одежду, залез в постель один и отщелкнул следующую банку.
Слава (Зрителям): А что еще тут делать? Придаваться воспоминаниям, конечно. Все здесь говорят о знакомствах. Потому что это было приятно. Мало кто здесь говорит о расставаниях.
Бродский (Довлатову): Не могу просто так здесь сидеть.
Довлатов: А как же (передразнивает Бродского) «не выходи из комнаты, не совершай ошибку»?
Бродский: Сергей, я серьезно, давай что-то делать.
Довлатов: Что?
Бродский: Ты писатель. Давай напишем ему письмо.
Довлатов: Кому?
Бродский: Ему.
Довлатов: Мы же атеисты. Мы в него не верим… И потом, чего уж письмо, давай сразу донос! Скажем так: Дорогой Годо! Мы уже не раз обращали Твое, нет, не вежливо…Ваше. Мы уже не раз обращали Ваше внимание, на нездоровое в идейном смысле положение среди уже не молодых литераторов, в ответственном Вам Баре, но до сих пор никаких решительных мер не было принято. Литераторы пьют, богохульствуют и подрывают моральные устои молодой комсомолки Славы. Кроме того, наметилось нездоровое нарастание напряжения между сионистским и англосаксонским крылом данного литературного собрания. К указанному письму прикладываем свое заявление на 4-х страницах. Нижеподписавшиеся атеисты Иосиф и Сергей…
Бродский: Все шутишь…
Довлатов: Совсем наоборот. Порядочный человек делает гадости без удовольствия…
Бродский: Ну неужели тебе не интересно, что там наверху?
Довлатов: Хватит, набегался. Из Питера в Таллин, из Москвы в Америку. Потом, НьюЙорк – казалось, отсюда только на Луну! И вот я здесь,  и что, опять бежать?
Хемингуэй: География – слабое средство против того, что тебя гложет. От себя не убежишь…
Бродский (Хемингуэю): Вы только не горячитесь, вы что не понимаете, что вы сами себя без конца цитируете? Ведь вот все, все что вы говорите, страшная банальность!
Хемингуэй: Исключительно потому, что я ее в свое время сказал.
Довлатов (Бродскому): Знаешь где мы? Мы опять в эмиграции! Ты вспомни: в эмиграции было что-то нереальное. Что-то, напоминающее идею загробной жизни. То есть можно было попытаться начать все сначала...
Бродский: Может ты и прав.
Довлатов: Прав, конечно. В России хотел в Америку, в Америке в Россию - люди меняют одни печали на другие, только и всего.
Хемингуэй: География – слабое средство против того, что тебя гложет. От себя не убежишь…
Бродский (хватается за голову): Мне надо уехать! Я физически больше не могу его слушать!
Довлатов: Брось, Иосиф, просто ты людей не любишь.
Бродский:
Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.
Довлатов: Ты здесь и правда какой-то странный, Йося - сам не свой. Стихи на каждый случай читаешь.
Бродский: Что правда?
Хемингуэй: Я скучаю, по морю. В море ты никогда не одинок.
Бродский:
Когда так много позади
Всего, в особенности — горя,
Поддержки чьей-нибудь не жди,
Сядь в поезд, высадись у моря…
(закрывает рот рукой) ****ь, не могу! Ей Богу, не могу больше!
Буковски: Есть такое место. Его выстроили над морем. Старенькое, но отмечено классом… Я разделся, но заставил ее остаться в одежде. Потом отнес ее на кровать и, ползая сверху, наконец вытащил ее из платья и проник внутрь. Вставить было трудно. Потом она поддалась… Как будто кончаешь вместе со всем океаном…
Бродский: Еще один! Господи, у вас что, все истории об этом?
Буковски: А о чем еще здесь разговаривать, очкарик?
Бродский: Как о чем? Я скучаю по Марии и дочке…
Довлатов: И я скучаю по детям… Только все меньше их помню…
Хемингуэй (растерянно): Счастье — это крепкое здоровье и слабая память. У меня кажется была дочь…
Бродский: Это несправедливо, забывать своих любимых!
Слава (Зрителям): Так уж тут все утроено. Может и хорошо что забывают, а то были бы сплошные мученья.
Буковски: Память можно тренировать. Когда я работал на почтамте: там черт знает сколько надо запоминать, кварталы, улицы, дома, квартиры... Так, я взял план и стал связывать все с сексом и возрастом. Тут этот парень живет в этом доме с тремя бабами. Одну он хлещет ремнем (ее имя – название улицы, а возраст – номер сектора); другую вылизывает (то же), а третью шворит по старинке (то же).
Бродский: Нет, вы специально?
Бродский: А тут – все эти пидарасы, и одному из них (его зовут Манфред-Авеню) 33 года…
Знаешь, чего здесь действительно не хватает? Когда ты человек, у тебя есть жопа… Ты идёшь в магазин и покупаешь ресторанный бифштекс, у которого тоже была жопа! Жопы покрывают всю землю! У деревьев в некотором смысле тоже есть жопы, но ты их не найдёшь. они просто сбрасывают листву. Твоя жопа, моя жопа, мир полон миллиардов жоп.
Бродский: Он меня провоцирует!
Довлатов: Брось, Йося, он ведь в метафизическом смысле. В метафизическом же?
Буковски: У президента есть жопа, у мальчишки с мойки машин тоже есть жопа, и у судьи, и у убийцы есть по жопе... Даже у лиловой булавки есть жопа!  Даа… Жопы – вот чего мне здесь не хватает.
Довлатов: Постойте, собственно, а почему не хватает? (Оборачивается на свой зад) (Бродскому) Йося, а покажи свой фокус. Дай огня! (зрителям): В юности поэт Иосиф Бродский научился ловко чиркать спичкой о штаны. Боже, как он гордился, этим бессмысленным и малоприличным навыком. Как охотно и неутомимо его демонстрировал. Как радовался, если у других не выходило. Как торжествующе хохотал…Впоследствии Бродский стал Нобелевским лауреатом. Однако таким гордым я его больше не видел.
Бродский (чиркает о штаны спичкой, с ужасом): Не выходит.
Буковски (ржет): Съел! То-то! Нету жопы!
Довлатов: Не отчаивайся! Попробуй еще раз!
Бродский пробует. Спичка загорается. Бродский с Довлатовым прыгают с ней по сцене, обнявшись и радуются как дети. Кричат: Жопа есть! Жопа есть!
Слава (зрителям): Русские даже сюда умудряются ее потащить.
Довлатов (Буковски, запыхавшись): А ты говорил нет! А она есть!  (Бродскому): Йося, а! У нас есть, а у них нет! (Хемингуэю) У вас ведь нет?
Хемингуэй разводит руками.
Довлатов: Вообще нет?
Буковски: Вообще.
Бродский: Я всегда думал, что американцы хотят свободы, а не жопы.
Довлатов (торжествующе): Им не хватает свободы жопы.
Слава (Зрителям): Странное существо – человек. Когда у него что-то безусловно ест, он этого совсем не ценит, а когда теряет – начинает страдать. 
Бродский: Знаешь, Сергей, я все думал, что с ними не так. И вдруг понял. Американцы чужды любой рефлексии. Ну посмотри на них! Им пофигу, зачем мы здесь. Даже вопроса такого в их голове возникнуть не может! А знаешь почему?
Довлатов: Потому что у них нет жопы?
Буковски: Какой смысл рефлексировать если мы и так в жопе!
Бродский: Именно! Все поголовно едут к ним, а они поголовно считают себя наилучшим из миров, даже в Париже едят гамбургеры, всегда правы…
Хемингуэй: Если тебе повезло, и ты в молодости жил в Париже…
Бродский: Боже мой! Сколько времени прошло?
Слава: Еще шесть лет, Иосиф.
Бродский: Шесть лет! Триста шестьдесят пять дней в каждом, по двадцать четыре часа! И каждый час, слышишь, по три раза: «Париж, это праздник, который всегда с тобой» или «География – слабое средство против того, что тебя гложет». Помоги мне, Бог, Сергей! Я здесь больше не выдержу! Ты что не понимаешь, опять где мы?
Довлатов: Нам не привыкать, Иосиф…
Буковски: Вы поэты такие нытики.



Акт шестой.
Слава (ринггерл) проходит с табличкой «Смерть». Воет серена скорой помощи и затихает. Буковски лежит руками и головой на столе без движения.
Хемингуэй (разбирает кроссворд в газете): Австрийский горнолыжник.. тринадцать букв?
Слава (протирает бокалы): Прошло еще шесть лет.
Бродский (трет грудь): Почему всегда шесть?
Довлатов: В коммунизме пятилетка, а в садизме – шестилетка…
Слава (зрителям): Люди их все еще помнили. Даже Довлатова…
Довлатов (ухмыляется): Видали…Даже!
Бродский (трет грудь): Странно. Вроде бестелесные души, в нелепом барном чистилище, а голова болит, и сердце болит…
Довлатов (наливает две стопки): Вот – эта от головы, эта от сердца. Да смотри не перепутай.
Бродский: Сколько можно пить, Сергей? Как у души может болеть голова, или сердце?
Довлатов: Выпей, говорю… Мне и правда все время жарко и душно… Будто я возвращаюсь в тот день… Пью не знамо с кем пятый день в Нью-Йорке…
Слава (подходит к Довлатову, кладет руки ему на плечи. Зрителям): Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и Коля – на даче. В Нью-Йорке – липкая, мерзкая, чудовищная жара. Постылая и постыдная радиохалтура, что бы там ни говорили его коллеги, на «Либерти» с ежедневными возлияниями. Наплыв совков, которые высасывали остальные силы. Случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да еще в такую жару – погибель. Угощал обычно он, а спаивали – его… (обнимает Довлатова) Помнишь, я пришла к тебе, в тот жаркий нью-йоркский день?
Довлатов: Дьявол, женщина!
Слава (смеется): Он так старался! Весь в поту. А потом скорая… Я виновата в его смерти. Дословно слова шофера той скорой: Hechoked on his own vomit.
Довлатов (не узнает Славу): Кто ты Демон?
Слава: Сережа, ты что меня не узнаешь?
Довлатов: Постой, это же ты меня сюда привела…
Слава (гладит его по голове и успокаивает): Поначалу я - Жажда. Потом - Искушение. Потом - Похоть. Потом - Слава. Потом - судья. Ничего на поменялось со времен Гомера. Герои живут ради Славы…
Монолог Буковски.
Буковски (встает со стола где лежал без движения и, остальные замирают и слушают его): Сколько хороших мужиков оказалось под мостом из-за бабы. Как можно доверять существу, которое каждый месяц кровоточит и не умирает?! Не раздевайте мою любовь, там может быть манекен. Не раздевайте манекен, а вдруг там моя любовь. Любовь — это для гитаристов, католиков и шахматных маньяков.
Женщины: мне нравятся цвета их одежды; то, как они ходят; жестокость в некоторых лицах. Они смогут с нами это делать: они гораздо лучше составляют планы и лучше организованы. Пока мужчины смотрят профессиональный футбол, или пьют пиво, или шастают по кегельбанам, они, женщины эти, думают о нас, сосредотачиваются, изучают, решают — принять нас, выкинуть, обменять, убить или просто-напросто бросить. В конечном итоге, едва ли это имеет значение; чтобы они ни сделали, мы кончаем одиночеством и безумием.
Вообще-то, я не против женщин. Но и не за. Я просто их переживаю и пишу об этом. Если женщина не получает от тебя какой-то выгоды — славы, либо денег, — она тебя терпит лишь докуда-то.
… пойми, насколько мы нелепы, с нашими кишками болтающимися повсюду, по которым гавно так и течёт, как только мы смотрим в глаза друг другу и говорим «Я люблю тебя». Всё внутри нас каменеет, превращается в гавно, но мы никогда не пукнем рядом друг с другом. Тут есть над чем посмеяться. А потом мы умираем.
 (Указывает на Славу) Мы все ее пускали по кругу!
(Славе) Всё хорошее, что было в наших отношениях, походило на крысу, которая расхаживала по моему желудку и грызла внутренности. 
Буковски возвращается туда где лежал до этого и ложится в ту же позу и бормочет. Все остальные отмирают.
Довлатов: Что он там бормочет?
Бродский (пожимает плечами): Никак не разобрать!
Слава (зрителям): Пьяницы всегда думают, что говорят что-то умное. Что все восхищаются ими. Но всегда есть шанс, что вы лежите на столе и нечленораздельно бормочите в луже собственной блевотины… (объявляет всем) Ну что, господа, время подсчитать монеты!
Все опрокидывают банки.
Хемингуэй: Никому не хватит
Довлатов: Даже после смерти мы вынуждены влачить жалкое существование…
Хемингуэй (сгребает монеты в кучу): Давайте отправим наверх поэта.
Все шумят, говорят одновременно, целуют, обнимают Бродского, выпивают на брудершафт. Бродский растерян.
Довлатов: Эрнест, скажите тост!
Хемингуэй: Как много кругом невозможного, что опускаются руки. Сделать все-таки можно многое, несмотря на уныние. Радоваться всему необычному и смешному, уловить миг своего счастья и любоваться окружающей красотой…Праздник нужно всегда носить с собой! (Сует Бродскому флягу в дорогу)
Буковски: Когда-нибудь, когда люди откроют проходы в четвёртое измерение, и мы будем жить уже не в трёхмерном, а в четырёхмерном мире, человек сможет выйти из дома… ну, типа пойти прогуляться… и просто исчезнуть. Никаких похорон, никаких скорбных слёз, никаких иллюзий, никакого рая или ада. Например, соберётся компания, и кто-нибудь спросит: «Кстати, куда подевался Джордж?» И кто-то другой ответит: «Он сказал, что ему надо выйти купить сигарет»…
Довлатов: Йося… Ты мой кумир… Что еще скажешь… Тут я умолкаю. Потому что о хорошем говорить не в состоянии. Потому что нам бы только обнаруживать везде смешное, унизительное, глупое и жалкое. Злословить и ругаться. Это грех. Короче — умолкаю…
Бродский (с портфелем подходит к Славе): Ну, мне пора. Что ты будешь без меня делать?
Слава: Напьюсь и буду плакать до утра, потом засну в чулках.
Бродский: Навсегда расстаёмся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него — и потом сотри.
 Целует ее. Уходит наверх.

Акт седьмой.
Слава (ринггерл) проходит с табличкой «Бессмертие».
Вой скорой помощи – звуки города. Затихают.
Слава (протирает бокалы, говорит зрителям): Прошло еще шесть лет.
Довлатов: В коммунизме пятилетка, а в садизме – шестилетка…
Слава (зрителям): Умерли все великие писатели и поэты, которых они знали, но люди там, на Земле их так и не разлюбили.
Довлатов: Милочка, а нельзя ли нам выпить? Очень нужно!
Буковски извивается.
Хемингуэй: Слав, ну видишь, человеку плохо…
Слава: Эрнест… В долг больше не наливаю.
Входит Бродский.
Довлатов: Йося, ты!
Бродский: Я…
Довлатов обнимает: Давно-давно. Сколько?  Давно ты? А, что это я! Садись, садись, бродяга! Устал?
Бродский садится: Устал…
Буковски извивается.
Довлатов: Как же я рад, что теперь мы здесь вместе…Какой нынче год..? Ну и что там? Наверху.
Бродский: Там ничего нет.
Ссыпает монеты на стол.
Довлатов: А это что?
Бродский: Кешбек…
Хемнигуэй (радостно): О-о-о! Дайкири.
Буковски: Висик сауэр.
Довлатов: Водку с лимоном.
Бродский: Слушай, Сергей, может не будем? Ты же знаешь - выпивка – ложь.
Довлатов: Ложь! Но ты же помнишь! Если мы сейчас остановимся, это будет искусственно. Мы пили, когда не было денег. Глупо не пить теперь, когда они есть…
Бродский (пожимает плечами): бокал вина…
Бродский (танцует со Славой и читает ей):
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью,
не приносили утешенья мне…
У меня все в Раю спрашивали, куда я собрался. А я всем гордо отвечал: Ухожу из Рая ради Славы. Давай поженимся?
Слава: Вы русские такие романтичные!
Довлатов: Йося, ты женат!
Бродский: Извини старик, забыл… Все забыл…
(Грустная музыка и звуки печатающей машинки нарастают).
Довлатов: Когда я работал в газете, у нас машинистка самоубилась. Приезжаю в редакцию. Все на взводе… Делюкин шепотом объяснил: Раиса съела три коробки нембутала. Раиса была нашей машинисткой. Работала быстро, по слепому методу… Мне тогда так стало тошно! (закрывает лицо руками. Слава подходит к нему, раскрывает руки, гладит по голове, целует, смеется сквозь слезы).
Довлатов: Рая?!
Слава: Да, это я - твоя Рая.
Довлатов: Господи! Я ведь не успел тебе сказать! Рая!!! А ты как здесь? Теперь то все будет верно и прекрасно! У тебя и имя! Без тебя был Ад, слышишь? А теперь Рай будет! Потому что ты мой Рай.
Довлатов со Славой танцуют.
Довлатов: Мне вдруг стало так страшно… Они за дверью.
Слава: Кто милый?
Довлатов: Демоны. Слышишь, стучат?
Менты (из-за двери): Дайте разъяснения по нижеперечисленным статьям Уголовного кодекса. Притонодержательство, тунеядство, неповиновение властям… Можно попросить стакан холодной воды?!
Довлатов: Мне вдруг стало так странно… (трет грудь) Мотор хороший. Жаль, что нету тормозов. Останавливаюсь я только в кювете…
Слава (гладит его по голове, целует): Не бойся, Сережа - это все сон!
Хемингуэй делает шаг вперед.
Слава: А это и не настоящий Хемингуэй вовсе - это вы, советские писатели, его так себе представляете.
Хемнигуэй: Если тебе повезло, и ты в молодости жил в Париже, то, где бы ты потом ни был, он до конца дней твоих останется с тобой, потому что Париж — это праздник, который всегда с тобой.
Буковски встает и делает шаг вперед.
Слава (улыбается): И Буковски – чтобы ты не чувствовал себя самым страшным на весь свет пьяницей…
Буковски: Иногда мне становится так плохо, что любая мелочь – например, птица на проводе, кажется удивительно величественной, как симфония Бетховена. А потом ты забываешь об этом и все возвращается на свои места. Не знаю, бывает ли с вами такое…
Бродский делает шаг вперед.
Слава: И друга ты себе надумал, чтобы не скучать.
Бродский: Сначала в бездну свалился стул, потом — упала кровать, потом — мой стол. Я его столкнул сам. Не хочу скрывать. Потом — учебник «Родная речь», фото, где вся моя семья. Потом четыре стены и печь. Остались пальто и я. Прощай, дорогая. Сними кольцо, выпиши вестник мод. И можешь плюнуть тому в лицо, кто место мое займет.
Слава: А где ты сейчас? Ты в Нью-Йорке, в скорой, умираешь от цирроза после очередного запоя. Проснись, Сережа, это я, Слава…
Целует Довлатова в губы.
Довлатов: Как же поздно! Как же поздно ты пришла… Родная…
Звуки скорой и реанимации нарастают…
Буковски (Зрителям): Однажды меня спросили: Вы боитесь умирать? Кто — я? Ну уж нет! Я так близко к смерти подходил пару раз, что не боюсь. Когда к ней так близко, тебе, пожалуй, даже хорошо. Ты просто такой: «Ну ладно, ладно». Особенно, по-моему, если в Бога не веришь, тебя не волнует, куда попадёшь — в рай или ад, и ты просто отбрасываешь всё, чем занимался. Грядёт какая-то перемена, новое кино покажут, поэтому, что бы там ни было, ты говоришь: «Ладно». Когда мне было тридцать пять, меня в больнице объявили покойником. А я не умер. Я вышел из больницы — причём мне велели никогда больше не пить, или я точно умру, — и прямым ходом отправился в бар, где и выпил пива. Нет, два пива!
Довлатов (Зрителям). Тогда меня откачали. А потом внезапно выписали...
Я вышел на Бродвей. Прямо на тротуаре были разложены сумки и зонтики. Огромный негр, стоя возле ящика из-под радиолы, тасовал сверкающие глянцевые карты.
Дым от уличных жаровен поднимался к небу. Из порнографических лавок доносился запах карамели. Бесчисленные транзисторы наполняли воздух пульсирующими звуками джаза.
Я шел сквозь гул и крики. Я был частью толпы и все же ощущал себя посторонним. А может быть, все здесь испытывали нечто подобное? Может быть, в этом и заключается главный секрет Америки? В умении каждого быть одним из многих? И сохранять при этом то, что дорого ему одному?..
Сегодня я готов был раствориться в этой толпе. Но уже завтра все может быть по-другому.
Потому что долгие годы я всего лишь боролся за жизнь и рассудок. В этом мне помогал инстинкт самосохранения. И может быть, еще сегодня я дорожу жизнью как таковой. Но уже завтра мне придется думать о будущем.
Да, я мечтал породниться с Америкой. Однако не хотел, чтобы меня любили. И еще меньше хотел, чтобы терпели, не любя.
Я мечтал о человеческом равнодушии. О той глубокой безучастности, которая служит единственной формой неоспоримого признания. Смогу ли я добиться этого?
Недостаточно полюбить этот город, сохранивший мне жизнь. Теперь мне бы хотелось достичь равнодушия к нему...
Я остановился перед витриной магазина "Барнис". Лица манекенов светились безучастностью и равнодушием.
Я постоял еще минуту и снова оказался в толпе. Она поглотила меня без всякого любопытства. Воздух был сыроватым и теплым. Из-под асфальта доносился грохот сабвея. Боковые улицы казались неожиданно пустынными. В тупике неловко разворачивался грузовик.
Я двинулся вперед, разглядывая тех, кому шел навстречу.
Обнимаю, выпиваю и закусываю…


Рецензии