Глава 9-я Город трёх революций Роман Монолит

Глава 9. Город трёх революций



   Серые тучи над головой, лёгкий туман, сырость, проникавшая под кожу до самых костей. Если судить по погоде — настроение у города было не очень. Он даже не скрывал этого и, с утра пораньше, не сдерживая нахлынувших эмоций, всплакнул холодным октябрьским дождём. Уезжал Марк. Город пытался удержать его. Крепко обнял, прижав к спинке пассажирского кресла, но всё-таки отпустил.  Самолёт, взлетев, в знак благодарности сделал круг почёта над городом и, помахав ему крыльями, отправился в путь.
 
    Будущая зима ни в Марке, ни в Эпштейне не будила заложенный природой, инстинкт самосохранения. В отличие от перелётных птиц они летели на север.  Их ждал суровый и хмурый, как сегодняшняя погода, знакомый всем с детства и оставшийся загадкой для всех — Ленинград. Многоликий, он, как огромная мозаика, собран из неимоверного количества островов, омытых чистыми водами каналов и рек. Город, который Пётр Великий отвоевал у шведов и, узаконив свои права Ништадтским миром, построил практически с нуля. По поводу паспортного имени есть разночтения — то ли в честь Петра Первого, то ли в честь апостола Петра. Так или иначе, но в ЗАГСе новорождённый был зарегистрирован, как Санкт-Петербург. В 1914 году патриотически настроенные граждане переименовали город в наше, православное — Петроград.   После смерти вождя мировой революции Петроград взял крёстное имя Владимира Ильича и стал именоваться Ленинградом. Но коренные жители во все времена за глаза называли его пусть немного фамильярно, но с огромной любовью — просто Питер. Так же в миру город известен как северная Венеция, северная Пальмира, культурная столица СССР, город трёх революций и так далее, и так далее.

    Суровый характер города полностью раскрылся в годы Великой Отечественной войны. Окружённый нелюдями из цивилизованной Европы, окно в которую здесь прорубал Пётр, Ленинград погибал от голода и холода.  Потеряв больше миллиона своих героических защитников и беспримерно мужественных жителей, город не потерял честь и достоинство и вошёл в историю как город-герой. Дети его, жители города, гордятся своим отцом и с честью носят гордое имя — Ленинградец.

  Марк с Эпштейном летели в город трёх революций. Больной художник почти сутки отлёживался после своего двухнедельного загула. Моральное и физическое здоровье, покинувшее его недавно, возвращаться не спешило.  Было стыдно смотреть в глаза сидевшего рядом учёного, даже в зеркало было стыдно смотреть.   Семь бесподобных картин как некое искупление — но не такой же ценой.

   — Владимир Иосифович, скажите, пожалуйста, что это было? —  Марк смотрел в иллюминатор. В глаза соседа после содеянного смотреть не хотелось.

    В отличие от города, который они покидали, у “Американца” настроение было просто замечательное. Человек, который немалую часть жизни провёл в командировках, который просто физически не может находится на одном месте, сейчас сидел не на пассажирском кресле — сидел он на огромном шиле.  Как охотничья собака, заслышав рожок, Эпштейн, громко лая, натягивал поводок, стараясь порвать его.

   — Ожил, болезный? — на собеседника смотрела огромная улыбка в тридцать два эталонных зуба, — Марк, давай на “ты”, а то, как дети малые, честное слово. Тем более, после пережитого с тобой, мы просто обязаны выпить на брудершафт. Хотя, с тобой пить…? — он снова улыбнулся, а бедный Марк покраснел от смущения, — что скажешь?

   — Нет, Владимир Иосифович. То есть, Вы, конечно, обращайтесь ко мне на “ты”, но мне как-то удобней по-прежнему. Во-первых — Вы мне в отцы годитесь, а во-вторых — после содеянного… Ну Вы поняли, — Марк смотрел на учёного исподлобья — злился он на его хорошее настроение, на свои ”подвиги”, злился он…

    —  Марк, хочу тебя успокоить, твоей вины здесь почти нет, — продолжая улыбаться, учёный говорил теперь серьёзно, — Причину случившегося объяснить не смогу — сам не знаю, но выскажу свои догадки. Я рассказывал тебе о “хитром” составе своих красок, говорил о непредсказуемости их воздействия на окружающих. Рассказывал о странном поведении работников лаборатории и свои предположения о случившемся. Огромная площадь фюзеляжа, пусть даже мини-самолёта, плюс множество лаборантов. Люди приходили с ярко выраженным настроением на работу и выплёскивали эмоции на триста шестьдесят градусов. Эмоции, отражённые от стенок корпуса самолёта, преобразованные и усиленные моей краской, заряжали остальных огромным потенциалом. Настроение аккумулировалось в некую энергосферу, в эмоциональное поле, отражалось и усиливалось персоналом по закону резонанса.  Возможно, не хватало площади, покрытой краской, а может число участников эксперимента не хватало для получения критической массы, может быть ещё что-то. Как только эффект был обнаружен, количество лаборантов было сведено до минимума — жизнь и здоровье людей в первую очередь. Мы не собирались работать в этом направлении в ущерб здоровью людей.  Ты, к сожалению, провёл опыты за нас и нашёл катализатор процесса.

   — И что это? — появляющийся интерес понемногу вытеснял чувство вины.

   — Это алкоголь, - продолжил Эпштейн, — Но, не один.   Я, как учёный со специфическими навыками, из безобидных   ингредиентов могу собрать ”гремучую смесь”, рядом с которой “коктейль Молотова”—  просто «бенгальские огни”. Я знаю, что, в каком количестве и в какой последовательности нужно смешать. У тебя, Марк, получилось нечто подобное. Сам по себе ты, парень, не обделённый свыше, можешь закодировать своего рода НЛП, только визуального воздействия. Эта эмоционально заряженная энергия усиливается моими красками. Тут в дело вступает катализатор процесса — алкоголь. Дальше — больше. Ты создал идею, форму, эмоцию — нанёс всё это на холст. Энергия написанного, многократно усиленная “чудо”- красками и алкоголем - катализатором, возвращается к тебе. Ты слабеешь, сжигаемый потоком информации, но остановиться уже не можешь. Как с любым психотропным веществом, ты достигаешь изменённого состояния и больше не контролируешь себя.  Но ты — молодец, ты действительно Монолит.  Чистота твоих помыслов, моральная устойчивость и спортивная закалка, в буквальном смысле, спасли тебе жизнь, — Эпштейн смотрел Марку в глаза, — Извини, я действительно не знал о возможных последствиях. Тем более, ты постоянно с Бьянкой… Кто же знал? Ладно, забыли…, — Марк почувствовал во взгляде собеседника страх. Тот искренне переживал за него. Странный коктейль чувств, вскипев, пеной поднялся наверх. Внутри боролись благодарность, непонимание, злость и что-то ещё, непонятое до конца. Поборов нахлынувшие чувства, художник отпустил собеседнику грехи.

   — Ладно, забыли, — прощает или просит прощения, он ещё не понял, — А картины какие получились — это же чудо? —  Марк впервые за утро улыбнулся, — Тот накал страстей — это ни пером, ни словом, ни на холсте.  Поверьте, картины лишь слабое отражение тех переживаний, Вы действительно волшебник, —Эпштейн посмотрел на него и тоже улыбнулся, но не сказанному Марком, а думая о своём.
 
   — Вот и поговорили. Набирайся сил, в городе трёх революций они тебе, ох, как пригодятся, —  он уткнулся в “Огонёк”, дав невежливо понять: ”Всё, разговор окончен”. Ему нужно было подумать. До конца рейса он молчал, а Марк спал.

   Город-герой не поскупился на спецэффекты и шокировал не привыкшего к здешним реалиям гостя суровой красотой. Свинцовые тучи, солёный ветер и лёгкий туман — для южан не совсем то, но коренные жители, проходившие мимо, улыбались:
   — Какая сегодня погода хорошая.

   — Боюсь представить плохую погоду в этом городе, — прокомментировал услышанное Эпштейну Марк, но тот лишь ухмыльнулся в ответ.

   В здании аэропорта с плаката им улыбалась огромная стюардесса в форменной пилотке. Красавица ладонью показывала на надпись: ”Летайте самолётами аэрофлота”.

   —С таким же успехом они могли написать: ”Дышите воздухом”, — продолжил  хмурые, как утро, комментарии, недовольный прохладным приёмом южный гость культурной столицы.

   Возле центрального входа их ждала чёрная ”Волга” и до боли знакомый водитель. Марк его сразу узнал — это тот самый “брат близнец” из ”волшебного подземелья” Эпштейна. Высокий мужчина плотного телосложения, среднестатистическая внешность, тот же костюм и то же огромное сердце под пиджаком.

   — Здравия желаю, Владимир Иосифович. Мне приказано доставить вас в гостиницу.

   — Да, здравствуйте. Садись Марк, поехали — проведу краткий экскурс по городу.

   Вежливый водитель с огромным сердцем дождался, пока гости сядут на заднее сиденье автомобиля. После закинул в багажник их чемоданы, пробежался взглядом по периметру (“Нет ли слежки” — догадался Марк) и сел за руль.

   — Мы можем ехать? - в зеркало заднего вида спросил сердечный” водитель.

   — Да, пожалуйста, — дал ”добро” Эпштейн, и “Волга”, чихнув выхлопной трубой, отправилась в путь.

   Прошло полгода, но свежа ещё в памяти поездка в машине с Эпштейном за рулём, и Марк был готов к худшему. К счастью, водитель то ли не умел летать, то ли не получил соответствующего распоряжения — они просто поехали. По дороге к городу учёный начал экскурсию:

   — Классическую версию истории ты, наверняка, знаешь из школьных учебников. Если нет — прочитаешь в энциклопедии. Ленинград — Петроград — Санкт-Петербург, как старинный замок, оброс легендами, мифами, призраками и привидениями. Где миф, где реальность — сегодня не скажет никто. История — наука уникальная. Её нельзя взвесить, измерить, перелить в другой сосуд и зарядить от аккумулятора. Историю пишут победители, а победитель не всегда прав и далеко не всегда положительный персонаж. Сильнее — да, но не обязательно лучше побеждённого.  Дабы оправдать свои права на дальнейшую историю, корректируют предыдущую. Что мы знаем о истории нашего народа до Рюрика — жили в лесу, молились колесу. Благо пришли цивилизованные варяги и очеловечили нас. Но и у цивилизованных варягов в конце шестнадцатого века власть пошатнулась.  После относительно небольшого по историческим меркам “смутного времени” воцарились Захарьины-Романовы. Права на престол — так себе, первая жена Ивана Грозного была из их рода Захарьина - Юрьева Анастасия Романовна.  Но её сын — царский наследник, умер, сама Анастасия — отравлена, что остаётся?  Писать историю. Очернить предшественников, возвеличить себя и близлежащих —  дело не хитрое. Поэтому — мутные ”лжедмитрии”, странные Шуйский и Годунов. А Иван Грозный — тиран, пробы ставить негде. За десятилетия правления этого ”кровопийцы” было казнено чуть больше четырёх тысяч человек, а в цивилизованной Европе в эти же годы казнили десятками и сотнями тысяч,  и ничего — они же из лучших побуждений. В одну Варфоломеевскую ночь вырезали около тридцати тысяч еретиков. В джентельменской Англии в эти годы только за бродяжничество казнено до семидесяти тысяч.   Мало кто знает, что в России эпохи Грозного к смертной казни приговаривали только за шесть особо тяжких преступлений: убийство, изнасилование, содомию, поджёг жилого дома с людьми, ограбление храма и государственную измену. А в той же Англии в это время… Здесь, правда, показания разнятся — по разным источникам, по подсчётам современных историков, к высшей мере наказания приговаривали по…  Вот здесь как раз и появляется разница от двух сотен, до, не поверишь, семи тысяч статей. Не знаю, не знаю, но то, что на много больше шести — это точно. Тем не менее...  В то время даже двенадцатилетний ребёнок мог быть повешен только за то, что украл что-нибудь на сумму больше шиллинга — шёлковый носовой платок, грубо говоря. Европа, мать вашу. Кстати, про себя Романовы тоже понаписали — чёрт ногу сломит. Ребята — не подарок: свергали друг друга, убивали, ссылали в монастырь. Странные Пётр Третий и Павел Петрович. Екатерину Первую чуть ли не на дороге подобрали. А кто такие Разин и княжна Тараканова? Про Пугачёва, вообще молчу — против простого казака бросили профессиональную армию во главе с будущим генералиссимусом Суворовым. Даже Пушкина не допустили к архивным документам о Пугачёве при написании “Капитанской дочки”. И фамилии у всех конкурентов как на подбор: Разин, Пугачёв, Тараканова, Отрепьев — не фамилии, грязные ругательства. Благо у высокопоставленных особ всегда под рукой были талантливые ребята вроде Карамзина, Ключевского, Соловьёва.  Эти то хоть русские, до них нашу историю немцы писали: Байер, Миллер, Шлёцер — по-русски с горем пополам говорили, но историю писали. В семнадцатом году историю стали переписывать мы: все, кто до революции, как бы так помягче, ребята не очень, а мы в шоколаде. В 53-м — новый дворцовый переворот, затем 20-й съезд и новая история — предшественники нелюди, и только властители на коне. Когда всё это закончится? Извини, Марк, отвлёкся, просто в самолёте “Огонёк” читал — что они, сволочи, про страну пишут. Чувствую, скоро у Советского Союза будет новая история. А на западе нас хвалят, но... — бойся данайцев, дары приносящих. Ладно — музыка навеяла, — Эпштейн показал злополучный журнал, — Сегодня ”Голос Америки” на его фоне — безобиднее программы ”Спокойной ночи, малыши”. И если бы только “Огонёк”...

   — А вы куда смотрите? — Марк взглянул сначала на Эпштейна, потом на водителя “с чистыми руками”.

   — А мы смотрим, присматриваемся пока. Пусть себя проявят, не так ли, коллега? — Эпштейн улыбнулся в зеркало заднего вида. Коллега с чистыми руками, холодной головой и горячим сердцем одобрительно кивнул в ответ.

   — Поторопитесь, а то страну просмотрите, — съязвил Марк и улыбки потухли. Эпштейн вернулся к прежней теме разговора, продолжив странную экскурсию:

   — Ладно, поехали дальше. Ленинград — город загадка. Историкам легко писать сказки — большая часть трудового народонаселения проверить их не может, а хитро улыбающиеся специалисты историкам не указ. Египетские пирамиды чего только стоят? Множество версий их постройки, но спроси любого строителя — хохочет в голос. В гробницах найдены стеклянные изделия многотысячелетней давности в сравнительно неплохом состоянии.  Стекольных дел мастера говорят: ”Триста, четыреста, пятьсот лет — и стекло мутнеет, в нём появляются  патины и каверны. А может и вовсе рассыпаться”. Но историки плюют на стекольщиков. Классическая история говорит, что в начале был бронзовый век, и только после — железный. Но первокурсник металлургического факультета знает, что без стальных инструментов медную руду не добыть, тем более, в промышленных масштабах. А олово, составная часть бронзы — ох, не простой металл.  Даже я, далёкий от металлургии, знаю, что большая его часть добывается не методом выплавки из руды как остальные металлы, а способом, похожим на перегонный, почти как спирт в самогонном аппарате.  Поэтому   добывать олово в необходимых количествах стали примерно в средние века. Но историки не заканчивали металлургических факультетов и, поэтому, крутят пальцем у виска. Эти ребята не то что сложных приборов, молотка в руках никогда не держали, а рассказывают о строительстве городов и целых стран. Как дети с кубиками — честное слово. Исаакиевский собор, Эрмитаж и многое другое чрезвычайно сложно построить даже в наше время, в век НТР. Что говорить о тех веках? Сложность постройки не соизмерима с техническими возможностями того времени. Одна облицовка набережных многочисленных каналов и рек Санкт-Петербурга гранитными плитами заняла бы при тех технических возможностях и той логистике около трёхсот лет и напряжение почти всей страны. Обрабатывать гранит в таких масштабах смогли бы лишь в начале нашего века с появлением инструментов с победитовыми насадками и алмазным напылением. Но и это — не главное. Любая ”хрущёвка” — это вагон документации. Гайка на шесть — это чертежи в трёх проекциях, указан шаг резьбы, марка стали и так далее, и так далее. А Исаакиевский собор, Александрийский столп — никакой технической документации, кроме талантливых рисунков Монферама, ничего не объясняющих. Документация нужна хотя бы для ремонта.  Покупая телевизор, вы сохраняете паспорт с электронной схемой прибора — мастер придёт, прочтёт схему и починит.  А здесь — тысячи и тысячи составных частей здания, и никакой документации.

   — А вы как всё это объясняете? — спросил Марк широко открытым от услышанного ртом.
 
   — Да очень просто — либо всё это было построено позже, либо раньше всё было не совсем так, как нам рассказывает классическая история, либо одно из двух, — Эпштейн посмотрел на собеседника, а тот продолжал сыпать детские вопросы:

   — И что делать?

   — В первую очередь, думать, —  продолжил семинар лектор, — думать, руководствуясь логикой, а не эмоциями. Сводить кредит с дебетом, не доверять безоговорочно, а проверять, но не опускаясь до абсолютного нигилизма. Короче — верить себе, своим глазам, своим любимым и близким. И самое главное — оставаться человеком в любых исторических реалиях. Это, поверь, намного труднее, чем восстановить первоначальную историю от сотворения мира.

   Они ехали уже по улицам Ленинграда, периодически останавливаясь на красный свет светофора. Марк здесь был первый раз и потому, не переставая, вертел шеей во все стороны.

   — А почему многие старинные здания на пол-этажа, а, порой, почти на целый этаж закопаны в землю?

   — Заметил? Молодец, сразу видно — художник, глаз-ватерпас. Это ещё одна загадка Ленинграда. Задолго до революции ходили легенды, что Питер был построен до всемирного потопа, а Пётр его просто откопал. Также известно, что город стал жертвой цунами, и ещё — Нева неоднократно выходила из берегов. Грамотные историки это объясняют культурным слоем — бытовой мусор горожан. Видно древние жители культурной столицы были страшными неряхами. В наше время появились сторонники ядерной бомбардировки города и его окрестностей в начале 19-го века.
 
   — Кем?! — глаза Марка полезли на лоб.

   — Ими, — объяснил учёный.

   — Нет, серьёзно, а как оно было на самом деле? — не унимался начинающий историк.

   — Как-то так, — высказал свою точку зрения на историю того времени опытный специалист.

   — Неужели это никому не интересно, — не унимался экскурсант, и получил квалифицированный ответ.

   — Понимаешь, Марк, есть устоявшийся миф, названный классической историей. Идти против него — самоубийство для учёного. Осмелившийся, в лучшем случае — Дон Кихот, в худшем — дурак и невежда, и ему не место в науке. Как ты относишься к НЛО, к летающим тарелкам?

   Марк улыбнулся так, как будто его спросили о чём-то неприличном.

   — Вот-вот, — учёный улыбнулся в ответ, — именно такой реакции я и ждал. В своё время, в юности, как и ты, я проходил срочную службу. В начале — курс молодого бойца, то есть, как помнишь, из расположения роты без разрешения сержанта выход запрещён. Заходит как-то ошарашенный сержант и очень странным голосом говорит: ”Вы не поверите, над частью висит летающая тарелка”. Мы не поверили и потому решили проверить. “Всем стоять, стоять — я сказал. Всех в нарядах сгною”, — орал сержант, но было поздно. Как по команде ”Боевая тревога” рота необученных новобранцев за считанные секунды пулей вылетела на улицу. Там, действительно, в небе висела летающая тарелка. Самая обыкновенная: дискообразная, серебристая, больших размеров, и высоко в небе. Первые десять минут мы, показывая на неё пальцем, обсуждали предстоящую встречу с братьями по разуму. А тарелка висела. Через полчаса, под дым сигарет, пошли пошлые анекдоты. А тарелка висела. Самые стойкие выдержали час, после и они, плюнув, ушли в казарму. А тарелка висела. Долго? Кто её знает. Шли в столовую на обед — её уже не было.  Но если бы она продолжала висеть — это не было бы чем-то необычным. Чудо перестаёт быть чудом, когда оно становится назойливым.

   — А что это было?

— Да кто его знает. Один неглупый человек сказал: ”Тот, кто отрицает существование НЛО - круглый дурак, а тот, кто утверждает что знает, что это такое - дурак вдвойне”.  А ты говоришь - загадки Питера?

   Дальше ехали молча, Марк понял — экскурсия закончилась.

   Целых три минуты Эпштейн обижался на уфологов, на историков, на жителей города, на весь мир в целом, но мизантропия — не его конёк. Три минуты спустя лучший гид страны, широко улыбаясь, продолжил экскурс в историю города. Учёный, энергично жестикулируя, показывал ярчайшие страницы из книги жизни Ленинграда. Листал он быстро, подолгу не задерживаясь ни на одной из них. Как сеятель облигаций у Бендера, он сыпал направо и налево фактами, цифрами, именами и топографическими названиями. Эту сухую историческую бюрократию разбавлял анекдотами и байками о Петрах и Екатеринах, Александрах и Николаях, а также других деятелях тех невесёлых времён.  Молчаливый водитель с интересом посматривал в зеркало заднего вида. Марк подозревал, что если бы не присяга и не холодная голова, то горячее сердце, не сдерживая себя, колотило бы чистыми руками по рулю. Он хохотал бы во весь голос, периодически вставляя в речь экскурсовода: ”Да не может быть!“ Коллега Эпштейна, как Штирлиц, был на грани провала. Но сноровка, закалка, тренировка помогли ему с честью перенести экскурсию Эпштейна.

   Если бы они, сделав круг по городу, вернулись бы в аэропорт, Марк ни о чём бы не пожалел. Оно того стоило. Когда в конторе Эпштейна пропадёт интерес к учёному  ”со специфическими навыками”, его с удовольствием возьмёт на работу любое туристическое агентство. Марк не знал его, как научного сотрудника, но если он в лаборатории хотя бы наполовину сегодняшний гид, то Нобелевский комитет даром ест свой хлеб.

   Не пытаясь найти причину для смыслового перехода, экскурсовод погрузился в описание лучшей половины жителей города.

   — Марк, коренные жительницы Ленинграда — это не женщины, это богини. Не южные, античные богини, изнеженные тёплым климатом древней Греции. Это суровые валькирии из скандинавских эпосов. С такой — и в огонь, и в воду, и на Вальхаллу, и на плаху не страшно. Они умеют любить, как на войне, и воевать с любовью. Женщины - воительницы: нежные и жёсткие, преисполненные знаниями и впитывающие мудрость, как губка, ненасытные в любви и девственно чистые. Это они — ленинградские валькирии, в блокадном городе, умирали, но не плакали. Слёзы были потом — в день Победы. На них держался, держится и держаться будет этот город.     Марк, если тебя когда-нибудь полюбит жительница Ленинграда, значит ты действительно чего-то да стоишь. А мне есть с чем сравнивать — я бывал в Венеции, ни одна смуглолицая горожанка не идёт ни в какое сравнение с жительницами северной тёзки.  У нас никогда не   было костров инквизиции, а их красавицы, как колдуньи, были сожжены ещё в средние века. Но любая женщина, тем более красивая, немного колдунья. Только волшебство способно остановить здорового рыцаря в доспехах одним взглядом. Мы своих волшебниц холили, лелеяли, боготворили, и вот вам результат.

   Эпштейн посмотрел на Марка, после этого, в зеркало заднего вида обратился к водителю:

   — Коллега, посмотрите на его лицо. Я здесь, как заправская сваха, соловьём заливаюсь, расхваливая местных невест, а он равнодушен, как годовалый ребёнок в женской бане. И Вы знаете, я его понимаю. О, если бы Вы видели его красавицу Бьянку, Вы бы его тоже поняли. Поверьте, был бы у меня шанс хоть один на миллион, я бы пригласил Марка на Чёрную речку — и рука бы не дрогнула. Но ей, к сожалению, нравятся художники, и помоложе меня.

  Эпштейн говорил, не умолкая, но это не утомляло. Любая информация из его уст лилась песней. Он без смысловых пауз переходил от темы к теме. Было трудно понять, где он шутит, а где абсолютно серьёзен. А экскурсия продолжалась, он стал расхваливать жителей города всех времён и народов: от Петра Великого, до Михаила Боярского.  Цитировал стихи о северной Пальмире поэтов романовских времён и рвущее душу ”Ленинградцы мои” Джамбула, о бессмертном подвиге жителей блокадного Ленинграда. Прошёлся по очагам культуры — начиная с районных библиотек и заканчивая Эрмитажем.  Ещё раз напомнил художнику о предстоящей встрече с его коллегой —  Филоновым. Марк, на всякий случай, сплюнул через левое плечо, и постучал по чему-то деревянному, чтобы не сглазить. Как говорит Эпштейн: ”Бережёного Бог бережёт, даже если ты атеист”.

   — Ладно, мой юный друг, война войной, но обед  раздели с другом, а ужин нам не нужен. Наш уважаемый водитель довезёт нас до гостиницы, и мы сможем позволить себе откушать местных яств в каком-нибудь приличном общепите. Хочу тебя предупредить, гостиница — не совсем ”Англетер”.  Но в этом есть свои плюсы: во- первых —  это поможет в воспитании твоего спартанского духа, а во- вторых — в “Англетере” один молодой, талантливый человек в своё время плохо закончил. А оно тебе надо? Вот станешь гением, тогда добро пожаловать в “Англетер”, а пока что, извини — ведомственная гостиница.

   Странное трио на чёрной “Волге” двигалось по улице Восстания в сторону Невского проспекта. Пытаясь обойти их, новенькая “девятка” цвета “мокрый асфальт” сигналила, давая понять: “Пропусти, мне очень надо”. Сигнал клаксона периодически заглушал великий, могучий, многоэтажный русский мат. Мат был такой забористый — Марк с уважением  посмотрел на матершинников: ”Действительно — культурная столица, даже к этому здесь подходят  творчески”. Водитель вопросительно, в зеркало, посмотрел на Эпштейна. Тот ответил на немой вопрос:

   — Очень невоспитанные люди, они позорят ваш культурный город.

   — Я вас понял, — ответил водитель, после взял вправо, пропуская “девятку” и, когда машина поравнялась, дёрнул руль чуть влево. Не ожидавший этого водитель ВАЗа, рефлексивно тоже дёрнул влево, чуть не потеряв управление. Но справился и, рванув вперёд, развернулся, перегородив движение. В ”девятке” тоже сидело трое.  Вышел водитель, большой, как Толик Худяев, только без усов. Нос, как у боксёра, поломан. Джинсы, кроссовки, кожаная куртка, бритый ёжик на голове — всё это выдавало в нём новоиспечённого коммерсанта — хозяина жизни.

   — Слышь ты, козёл, а ну выходи!

     Коллега Эпштейна вышел и, не повышая голоса, спокойно обратился к визави:

            — Молодой человек, если Вы сейчас извинитесь и, сев в машину, продолжите свой путь, я вам ничего не сделаю, даже прощу Вашу невоспитанность.

   “Хозяин жизни” потерял дар речи. Он что-то пытался сказать, но слова застряли в горле, вероятно из-за этого лицо стало красным. Взяв себя в руки молодой, невоспитанный человек всё-таки выдавил из себя:

   — Ну всё, падла, ты нарвался.

   Он огромной ладонью потянулся к плечу обидчика для экзекуции... Но водитель “чистыми руками” перехватил ладонь невоспитанного боксёра, вывернул её и, удерживая неудачливого коммерсанта в скрюченном состоянии, посмотрел в сторону “девятки”. Оттуда неслись два оставшихся “бойца” за светлое капиталистическое будущее, тоже не маленькие, один с монтировкой в руке.
 
    Второго встретил коленом в пах, внезапно появившийся, как чёрт из табакерки, Эпштейн. Когда “болезный” согнулся, учёный усилил скорость его свободного падения ударом локтя по затылку. Тот больше никуда не спешил. Водитель ребром ладони по шее уложил первого рядом с товарищем. Дальше, как в ускоренном кино, полез рукой под пиджак, в область большого сердца и достал оттуда воронёный “Макаров”.  Передёрнув затвор, направил ствол в лоб третьего:

   — Положи металлолом, пионер, вот — правильно, а теперь ложись рядом с товарищами. Лицом в землю, руки за спину, — после этого повернулся к Эпштейну, — Что с ними делать?

   — Я позвоню в милицию, а Вы их дождитесь, представьтесь, объясните ситуацию и сдайте с рук на руки.

   — А вы?

   — А мы пешочком — корона не упадёт. За полчаса дойдём, по дороге продолжу знакомство молодого человека с Вашим городом.  С первого же телефона вызову наряд милиции и отзвонюсь на службу — объясню ситуацию. Вы один справитесь? — по взгляду водителя Марк понял — справится, — Да, будьте любезны, как освободитесь, чемоданы завезите в гостиницу и оставьте на вахте. До свидания, наш мужественный спаситель.

   Спаситель, держа на мушке очухавшуюся троицу, прощался с выражением лица человека, который держит в руке не пистолет, а чашку чая:

   — До свиданья, Владимир Иосифович. Всего хорошего, Марк.
   
   Марк кивнул и повернулся к Эпштейну:

   — Нескучная у Вас работа.

   — Да уж, — ответил тот, — тяжела и неказиста жизнь народного артиста. Ну что, в путь? Навстречу новым приключениям?

   — А вам что, мало?

   — Мне хватит, но, если что — ведь ты поможешь? — подмигнул ему учёный романтик.

   Искатели приключений торжественным шагом победителей маршировали в сторону Невского.

   — Вот так, мой юный соратник, проходят будни научной интеллигенции — сплошная рутина.

   — Да уж…, — с пониманием отозвался соратник.

   — Если честно, мы по инструкции должны были их пропустить, но… Настроение хорошее и очень хотелось познакомить тебя с жителями города поближе.  Марк, поверь, они не все такие, есть и получше, — Эпштейн улыбался, он был рад этому маленькому приключению. Но, пристыдив себя за внеплановую радость, он внутренним реостатом убавил яркость своей знаменитой улыбки, — Ладно-вперёд, в родные пенаты временного содержания. Там нас ждёт честно заслуженный обед.
   Шли бодро, Эпштейн всю дорогу, без устали, болтал. Марк, с трудом поспевая за ним, не без злости за это, думал: ”Куда шпионы смотрят, просто находка для них”.

    — Очень символично, что ребята подняли мятеж против представителей власти на улице Восстания. Но ты видел — власть революцию 1905 года подавила — жёстко, но бескровно.   Сейчас, наверное, наш храбрый водитель сдаёт  “революционеров” в местную “жандармерию”. Да и Бог с ними, посидят немного, в следующий раз умнее будут.

    Спутники дошли до конца улицы и свернули направо — на Невский проспект.
   — Ленинград — город трёх революций, Марк, тебя ждут ещё две. Недели полторы я буду плотно занят, устраивай февральскую-буржуазную сам и до Великой Октябрьской город твой — отдаю его на разграбление. Местных сокровищ, поверь мне, хватит надолго — один Эрмитаж чего стоит. Короче, не маленький — сам разберёшься. Деньги есть — на проезд, на входные билеты, на мороженое?

   — Да, собралось за полгода затворничества.

   — С тобой приятно иметь дело, но, если что… А под конец нашей командировки я постараюсь устроить тебе Великую Октябрьскую культурную революцию. Я узнавал — коллекции Филонова в городе сейчас нет. В наше время он очень популярен, вот и гастролирует по городам и весям и, заметь — не только нашей страны. Через неделю Филонов будет в городе — ненадолго: проверка  целостности картин, ревизия и прочая бухгалтерия, и снова в путь — спасать мир своей красотой. Хотя, какая там красота, не пойму?

   Марк взглядом испепелил Эпштейна.

   — Всё, всё — успокойся. Понимаю — дело вкуса, спорить не буду. Так вот — в этот небольшой промежуток времени постараюсь достать пропуска в запасник, а если я сказал, что постараюсь, значит они уже у тебя в кармане. Загляни, они там?
   Марк сунул руку в карман, пропусков не было.

   — Ничего, ничего — не переживай, пропуска будут.

    Невский проспект закончился, вышли на Аничков мост, прошли его — снова начался Невский. Два квартала по проспекту — свернули на Садовую. Эпштейн рассказывал, показывал, требовал обратить внимание и не проходить мимо. А мимо них, справа, во всей своей красе величественно прошествовал Летний сад. Даже осенью Летний был бесподобен. Экскурсант с персональным путеводителем вышли на Кировский мост:

   — Уважаемые гости культурной столицы, поверните голову налево, — Эпштейн был в ударе, — вы видите Петропавловскую крепость — с постройки этой крепости начался Санкт-Петербург, а постройкой Санкт-Петербурга Россия заявила на весь мир, что она Империя. Петропавловская крепость — эпохальное сооружение. Так, теперь направо, вон там, отсюда, правда, не видно, за поворотом, во-от за тем зданием — знаменитый крейсер “Аврора”. Это уже родоначальник современной истории СССР.  Кстати, Марк, ты знаешь, что “Аврора”— мощнейшее оружие в истории человечества. Холостой выстрел из его носового орудия развалил огромную империю. Представляешь, что было бы, если бы он дал залп боевым?

   Минут тридцать-сорок они шли по городу. Учёный рассказывал, художник слушал, не перебивая — перебить такую лекцию, просто преступление. Да и не смог бы Марк перебить, он был, как выстрелом “Авроры”, контужен свалившейся на его голову красотой.  Он скажет, всё скажет, потом, с кистью в руке. Ему есть чем ответить этому городу, это будет боевой залп “Революционного крейсера”, а если он встретится с Филоновым, то залп будет термоядерным. Марк в это не верил — он это знал.

    Добрались до среднестатистической многоэтажки советской постройки. Чёрная ”Волга” с верным водителем ждали их у парадного. Да, да — у парадного. В этом городе никогда не было бордюров, проездных билетов, батонов и подъездов. Здесь были поребрики, карточки, булки и парадные. Народ этого северного государства использовал свой, особый диалект русского языка, не похожий на язык общения в остальных частях нашей огромной страны. Разница была незначительна, но по этим мелочам коренной ленинградец отличал местных от прочего “рядового” народонаселения Советского Союза. Так близкая к поэзии речь моряка отличается от приземлённой лексики сухопутных:

“Мы говорим не “штормы”, а “шторма”—
Слова выходят коротки и смачны:
“Ветра” — не “ветры” сводят нас с ума,
  Из палуб выкорчёвывая мачты”.

   — Владимир Иосифович, чемоданы в номере. Вас ждут на службе, я за вами.

   — Ясно. Марк, вот тебе командировочное удостоверение, подойди к вахтёру, он всё объяснит.  Спроси — здесь неплохая ведомственная столовая, недорого и очень вкусно. Меня не жди, буду поздно. Извини — дела.

   На вахте был брат - близнец водителя и охранников из подземелья Эпштейна, только пожилой и без выступа под пиджаком в районе сердца. “Наверное,  это их папа”, — предположил Марк.  Показал паспорт и командировочное удостоверение. Тот долго с недоверием осматривал документы, не найдя в них ничего подозрительного, с огромным сожалением отдал обратно. Выждав недолгую паузу, так же, с неохотой, протянул ключ и объяснил, как пройти в номер. В спину холодный взгляд ”отца водителя”.  Марк понял: ”Явка провалена. Он мне не поверил и сейчас товарищ Мюллер попросит его остаться”. Но нет, товарищ его отпустил. Художник поднялся на третий этаж,  в свой номер. Открыл дверь: ”Действительно, не “Англетер”. Я думал, ребята из этой организации пошикарнее живут. Ладно, по-спартански, так по-спартански”.

     Вновь прибывший принял душ, переоделся и спустился вниз, на вахту.  Спросил у “товарища Мюллера”, как пройти в столовую. Тот долго не отвечал — ждал пароль.   Не дождавшись, скупо, но доходчиво объяснил дорогу. Голодный путешественник развернулся на 180 градусов, а в спину взгляд, холодный, как клинок. “Всё пропало — он меня раскусил”, — Марк ждал шагов за спиной, но так и не дождавшись, добрался до столовой: ”Действительно — дёшево и сердито”.

   Насытив изголодавшийся желудок, вернулся в номер и лёг спать. Проспал до утра, то есть часов до одиннадцати следующего дня. Как говорит Толик : “Кто рано встаёт, тому что-то от Бога нужно. А мы — ребята самостоятельные, всё сами достанем”, — успокоил свой брюзжащий внутренний голос Марк. Эпштейн то ли ещё не приходил, то ли уже ушёл. Его кровать аккуратно застелена, признаков присутствия соседа не было. В ванной — испарина на зеркале: ”Ясно — ушёл, будить не стал”.

   Марк принял душ и, поборов своего давнего врага — матушку лень, сделал зарядку. То ли с непривычки, то ли перестарался, желая наверстать упущенное, короче — душ пришлось принимать повторно. Оделся, спустился вниз и поздоровался с вахтёром: ”Интересно, тот же или нет?” Старик-близнец молча кивнул, взгляд его говорил: ”Учти, я всё про тебя знаю”, — и рассекреченный художник  отправился в столовую завтракать.

   Отдав должное бренному телу, пора было позаботиться о духовной пище. ”Эпштейн дал мне полторы недели на разграбление — держись город.  Я жаден и ненасытен — Аттила нервно курит.   Ну что, на завтрак — Эрмитаж?”

     Забежал в номер, взял папку для рисования, в карман куртки положил пенал с карандашами: ”Всё, к бою готов”. В ближайшем киоске “Союзпечать” купил буклет “Путеводитель по музеям Ленинграда”, карту метро и расписание наземного и речного транспорта. Перекладными добрался до речного вокзала, выбрал маршрут, проходивший мимо Эрмитажа — эту крепость он будет брать с моря. “Морской  пехотинец” на “речном трамвайчике” отправился на абордаж музея. Издали, увидев бастион, понял — такой пирог не по зубам даже его ненасытному внутреннему миру.  Пришибленный глыбой Эрмитажа мозг долгое время признаков жизни не подавал. Только где-то на периферии, в глубинах подсознания пульсировало число — три целых, три десятых. Трезвея от увиденного Марк, вспомнил обрывки фраз Эпштейна о всемирном потопе, цунами, ядерной бомбардировке и других неприятностях, постигших северную Пальмиру в прошлом. Этажей у Эрмитажа было три целых и три десятых, две трети первого спрятаны от посетителей под землёй: ”Значит, было что скрывать. Значит, там — самое интересное. Ладно — с этим потом”. Решив проверить, вытекает ли содержание из формы, Марк отправился на штурм к центральному входу.  Овладеть крепостью оказалось просто — купил билетик, отстоял очередь и всё — она твоя. Простота была обманчива — билетёрша, бабушка — божий одуванчик, улыбалась, проверяя протянутый кусок картона. Она, как никто другой, знала — попасть в крепость и взять её, это, как говорят в Одессе — две большие разницы. Марк не разглядел под камуфляжем доброжелательности звериного оскала противника. Попав в лабиринты коридоров и встретившись лицом к лицу с защитниками крепости, художник по достоинству оценил коварство хранительницы сокровищ. Марк, как загнанный зверь, метался по музею, а из бойниц картинных рам его расстреливали крупнокалиберной красотой, рубили на мелкие кусочки обоюдоострым мечом таланта гениальные гвардейцы: да Винчи, Тициан, Рубенс, Пикассо, Караваджо. После подтянулась пехота помельче и, уже играючи, добивала захватчика.
 
   Обессиленный, обескровленный, опустошённый Марк бродил по сокровищнице, уже не восторгаясь — сил больше не было. Папка для рисования осталась девственно чистой. Взглянул на часы: ”Однако, шесть вечера, пора и честь знать — домой, домой”,— и подняв белый флаг, побеждённый победитель пошёл сдаваться бабушке билетёрше. Та с радостью приняла капитуляцию и, всё так же мило улыбаясь, взглядом проводила его до порога.  Опустив голову и плечи, художник шёл к выходу, понимая, что никакой он не художник, даже не маляр-штукатур — бездарь он, бездарь. Предательски, в спину, ударил дробью голос бабушки: ”Получил, да? Ещё хочешь?” Да нет, показалось.

   Лёгкий полумрак подсказал — нужно спешить. Он не дома, здесь ночью не доберёшься ни пешком, ни на такси — только вертолётом.  Вертолёта у Марка не было, и он, немного поплутав, наземным и подземным транспортом добрался до гостиницы. Столовая, к счастью ещё работала.  Обескровленный битвой за Эрмитаж, организм требовал хлеба насущного для восстановления сил. Вспомнился незабвенный Остап Ибрагимович: ”У нас, в Берлине, так поздно обедают, что непонятно — это поздний обед или ранний ужин. ”Марк судя по подносу решил совместить эти два мероприятия. Огромную кассиршу — “знойную женщину, мечту поэта”, эта порция не удивила. “Не мудрено”, — художник, оплачивая, взглянул на её недетские габариты.
“Заморив червячка” размером с хорошего питона, только что отобедавший художник кинул язвительный взгляд в конец изголодавшейся очереди: ”Сытый голодного не поймёт”, — и вразвалочку отправился в номер. Вахтёр: ”Тот же?” — протянул ключ от номера и пронзил Марка насквозь рентгеном глаз. Он всё знал — и о поражении в Эрмитаже, и о двух компотах в столовой, и о двойках в пятом классе, и про украденную у Таньки шоколадку в детском саду. Знал, но пока молчал — собирал компромат.

     Переполненный духовной и телесной пищей художник вошёл в номер. Эпштейна, как обычно, то ли ещё, то ли уже не было. ”Теперь я понимаю, что  такое  боец невидимого фронта”,— Марк переоделся в спортивный костюм, обул тапочки и пошёл смывать с себя пыль веков,  коей его обильно посыпали защитники Эрмитажа. Обряд водного крещения смыл все грехи сегодняшнего дня. Уснул, как младенец. Последней мыслью было: ”Завтра в Русский музей. Да был бы я негром преклонных годов —, и то, без унынья и лени, я б в Русский пошёл бы хотя бы за то, что в нём побывал даже… А кстати, в нём Ленин был?”

     На следующий день встал намного раньше — в пол-одиннадцатого.  Ежедневный утренний ритуал — зарядка, душ, оделся и в столовую. Вахтёра на месте не было, но Марк знал — тот его видит. Кивнул куда-то неопределённо, поздоровавшись с недремлющим оком, и положил ключ на стойку. Вспомнилась классика: ”Мы все под колпаком у Мюллера”.

    Русский музей захватчик брал в пешем строю — добирался наземным транспортом.   Бабушка - билетёрша — волк в овечьей шкуре, мило улыбалась, как вчерашняя.

     Закалённый в битве за Эрмитаж боец сегодня держался молодцом. Нетронутая вчера папка под мышкой и полная обойма простых карандашей в кармане. Сегодня битва будет до последнего патрона, а дальше — хоть в рукопашную.

  Обзор классиков Русского музея отвлёк от мыслей о живописи. Сегодня Марка распирала гордость за то, что он русский, пусть даже с польскими корнями. С полотен на него глядели картины русского еврея Левитана, русского армянина Айвазовского и многих других, таких же русских.  Ованнес Айвазян, широко известный публике, как Иван Айвазовский легко соединил две свои национальности в единое целое, сказав: ”Армянин — это русский в квадрате”. Чистота крови — это самооправдание для бездарей и подонков. Сколько чисто русских, вроде Власова, Краснова, Шкуро — позор народа? А русский эфиоп Пушкин, русский шотландец Лермонтов, русский грузин Багратион, русский француз Барклай-де-Толли, русский молдаванин Кантемир — гордость нации. Русский — это не национальность, это образ мысли, это мировоззрение. Русский музей — это не Эрмитаж, это другой мир.  Русский музей нельзя понять, аршином общим не измерить, в него мы можем только верить.

     Марк короткими перебежками перемещался от Иванова к Васнецову, от Репина к Верещагину, от Врубеля к Петрову-Водкину. Побродил с мишками в сосновом бору, встречал с народом явление Христа, помог бурлакам на Волге, встретил прилетевших грачей и проводил в дорогу боярыню Морозову.

    Час, другой, третий — Марк заметил — ему больше не интересно. Вспомнил летающую тарелку Эпштейна и его аксиому: ”Чудо  перестаёт быть чудом, когда оно становится назойливым”. Вспомнил Соломона и его многочисленную семью — семьсот жён и триста наложниц. Лучшие девушки страны и близлежащего зарубежья, а он с царицей Савской налево сходил. Не мудрено: ”Лучше гор могут быть только горы, на которых ещё не бывал”.

    “Всё понятно: гений — он гений среди нас, простых смертных. В Эрмитаже, в Лувре, в Прадо они сливаются в огромную гениальную серую массу. А к ним нужен индивидуальный подход, а то выйдет, как у Соломона. Нельзя с гениями так, нельзя”. Марк понял — денёк-другой таких экскурсий, и он себя просто сожжёт. Встреча с Филоновым будет напрасной.

    “Ладно, хватит — переел я сладкого. Необходимо недельку попоститься перед главным праздничным блюдом, дабы во всей полноте прочувствовать богатейшую палитру вкуса”, — и Марк с пока что так и не использованной папкой пошёл бродить по городу, периодически документируя на девственно чистых листах архитектурные шедевры культурной столицы и её не менее культурных жителей.

   Случайный взгляд упал на лист подорожника для его израненной души — объявление: ”Выставка детского творчества, Дворец пионеров, адрес и дата проведения”.

   Дата — выставка в самом разгаре, место — да здесь, рядом.  Выставка удивила художника не меньше Эрмитажа и Русского музея.  Это было гениальное смешение жанров — настоящий водевиль. Неумелые кляксы и акварельные разводы дошкольников, неопытный карандаш начинающих мастеров и смелые мазки маститых восьмиклассников. К величайшему удивлению Марка, это был не минус, а огромный, колоссальных размеров плюс — не замыленный взгляд, незашоренность. Рука ребёнка, не испорченная пока опытным наставником, как рука Бога — творила чудо. Стилистика, не обременённая суровой классикой.  Художник получил второе дыхание. Закралось подленькое сомнение цитатой из любимых авторов: “Рост Эллочки льстил мужчинам. Она была маленькая, и даже самые плюгавые мужчины рядом с ней выглядели большими и могучими мужами”.  Но нет — здесь было другое. Дети пока не умели рисовать, но они ещё знали и помнили то, что мы давно забыли, заменив знание мудростью. Это было откровением, такого даже у Филонова не было. Кто-то, не самый глупый, говорил, что лучшие учителя учатся у своих учеников.

      Гуляя вдоль галереи детских рисунков, Марк заглянул в открытую дверь аудитории, где белокурая красавица с глазами цвета моря учила детей рисовать шар. Юные дарования обращались к ней с почтением — Марина Антоновна.

     Марк, подумав: “Марина — морская, как её глаза”, — постучал в дверь и вошёл.

   — Марина Антоновна, а можно мне попробовать?

   — А вы умеете?

   — Я хочу научиться.

   — Это похвально — учиться никогда не поздно. Берите лист ватмана, карандаш и за дело, — разрешила строгая учительница.

   — У меня всё с собой.

   — Вот и замечательно.

   Марк сел рядом с рыжим, долговязым и лопоухим живописцем. Конопатый художник чем-то напоминал Эпштейна. Пока юные творцы созидали шарообразные планеты в безмолвном белом хаосе вселенной ватмана, Марк писал портрет строгой учительницы. В конце урока Марина Антоновна смотрела с листа Галатеей на своего Пигмалиона. Это был классический портрет. Взглянув на него, даже Туманян одобрительно улыбнулся бы Марку, а декан Натюраев растроганно пожал бы ему руку. Пигмалион показал Галатею Антоновну маленькому “Эпштейну”:

   — Как, похожа?

   — Ни фига себе, — по достоинству оценил работу юный критик.

   — А ты думал — дульки воробьям? — ответил коллега и показал рыжему язык.

   — Всё, ребята, подписываем работы и сдаём, — потребовала строгая учительница.

   Художник достал ручку и подписал в правом нижнем углу: Марк Тадеушевич Монолинский — ”Монолит”.

   — Новенький, тебе особое приглашение, я ведь могу и двойку поставить, — торопила злющая училка.

    И новенький сдал...  Марину Антоновну окружили её ученики и “Ни фига себе” от рыжего сегодня была не высшая похвала. “Намано”, “Клёво” и “Во магёт” лилось со всех сторон. Поголосив, малолетние критики устремили свой взор в сторону верховного судьи — все ждали окончательный вердикт.

    — Что я могу сказать — монолитно. Но ты мне льстишь, Марк Тадеушевич, — и все присутствующие стали свидетелями чуда, лицо верховного арбитра озарила улыбка. Улыбка цвета солнца — это ли не чудо?

   — Ну что ты — это всего лишь карандаш. Маслом у меня получится лучше, я тебе обещаю. Ты, Марина Антоновна, как твоя тёзка из прошлого, Мария Антуанетта — настоящая королева. Это я тебе как художник говорю.

    Ни один мускул не дрогнул на лице её величества, только кончики ушей предательски покраснели. Но королева, взяв себя в руки, сняла с себя корону:

   — Не хочу, как Мария Антуанетта, она плохо закончила. Слушай, Марк Тадеушевич, а слабо мастер-класс детишкам?

   — Легко.

   — Так значит завтра на этом месте, в тот же час?

   — Могу я свою учительницу угостить кофе? Это не покажется подхалимажем? Поверь, мне пятерка в четверти не нужна.

   — Легко, — и они с Мариной Антоновой отправились в ближайшее кафе-мороженое.

    Марк, сбив дыхание в Эрмитаже и Русском музее, здесь, во дворце пионеров вдохнул свежего воздуха. Опьяненный чистым кислородом детских работ с выставки и солёным воздухом, от глаз цвета моря, он рассказывал о своих работах, о Филонове, о родном городе, который не такой красивый, как Ленинград, но который лучше всех Ленинградов на планете. Рассказывал о Худом.

   — Ты что, Худого знаешь?

   — Знаю? Он мой друг, а недавно он мне жизнь спас.

   Марк знакомил Марину с Туманяном и родным институтом, с циничным романтиком Цитрусом и маленьким, но очень гордым Вождём.  Дошёл до Бьянки…

   — Ты...Женат?

   — Можно сказать, почти да.

   — Почти не считается. Ладно, поздно уже — домой пора, — заторопилась Марина Антоновна, — Завтра придёшь? — добавила она как-то уже неуверенно, — Ты детям обещал.

   — Я комсомолец, я держу своё слово.

   — До завтра, Марк.

   — До завтра, моя королева.

   Они разошлись в разные стороны, а ночью разведённые мосты разлучили их окончательно — до следующего дня.

   Следующий день был до безобразия великолепен. Утром отжимался от пола до устали, но это была приятная усталость. Организм после двухнедельного самоистязания понемногу приходил в себя. И он — организм, после изнурительной тренировки, потребовал честно заработанной награды — завтрак. После ежеутреннего церемониала спустился вниз и вежливо поздоровался с вахтёром:

   — Доброе утро.

   — Доброе утро, Марк, — скупо улыбаясь, ответил тот.

   “Опа, он всё-таки признал меня и, если что, возьмёт теперь с собой в разведку”.

   Входя в столовую, поздоровался с “ мечтой поэта” на кассе. Та лишь кивнула в ответ. Наполнил поднос завтраком, плавно переходящим в обед — кто знает, как день сложится. Кассирша одобрительно улыбнулась: ”Вот это по-нашему.”
 
   До обеда гулял по городу, просто так — бесцельно и бездумно. Изредка останавливался и вносил карандашные заметки в свой изобразительный дневник.  Не зная города, ноги сами собой привели его к дворцу пионеров. Пройдя сквозь галерею непонятых и не принятых пока что человечеством шедевров, подошёл к заветной двери. Открыл. Там его ждала королева Мария Антуанетта, маленький, лопоухий “Эпштейн” и остальные придворные её величества.  Лицо Марины осветила улыбка цвета солнца, а глаза стали почти изумрудные.  Марк ещё вчера в кафе заметил эту волшебную игру красок. Глаза собеседницы, синие, как море, становились свинцово-серыми, стоило ей рассердиться. А когда Марина улыбалась, морская гладь становилась почти зелёной.

   — Дети, поприветствуйте Марка Тадеушевич. Этот урок будет вести он, — строго потребовала совсем не строгая сегодня Марина Антоновна. Дети встали и вежливо поздоровались, а маленький “Эпштейн” запанибратски подмигнул ему. Марк ответил рыжему тем же.

   — Ну что, товарищи художники, сегодня я вас научу спасать мир.

   — Как?

   — Красиво. Один хороший человек сказал: ”Красота спасет мир.” Так что, коллеги, мы с вами спасатели.

   — Это, как пожарники?

   — Лучше — пожарный спасает дом, а мы, художники, спасаем всю планету.

   — От врагов, что ли?

   — От них самых. Ну что, бойцы, оружие к досмотру. Солдат, пойманный с не заточенным карандашом, получит от меня два наряда вне очереди.

   — А это много?

   — Поверь, тебе хватит. Так, разговорчики в строю. Слушайте мой приказ: каждый из вас должен нарисовать пирамиду противника и рисунок доставить своему командиру. Любой, не выполнивший приказ, может сорвать план наступления. Ну что, бойцы — вперёд, в атаку!

   Войско ”юных гвардейцев” Марка ринулось в бой. Пока шло наступление, он рассказывал и показывал, как правильно рисовать фигуру. Непослушная рука учителя сотворила на листе пирамиду Хеопса, верблюдов и обрамляющую их пустыню. Марк стал делить свои скудные знания о древнем Египте с детьми — по-братски, ничего не скрывая от них. Рассказ о сокровищах Тутанхамона, разбросанных    по музеям Франции, плавно перешёл к картинам, расположенным там же.

     Дальше всё было по-взрослому, никакого сюсюканья: без предварительной подготовки, без письменного разрешения родителей учитель познакомил их с Сезанном и Моне, с Ренуаром и Дега, с Гийоном и Пуссеном. Марк рисовал руками картины классиков и воздушные замки Парижа. Изображал батальные сцены и сценки из жизни средневековых французов. Покинув Францию, по-быстрому прошёлся по Европе и после этого вернулся домой — на Родину. Посещение Русского музея было ещё свежо в памяти, и тут такое началось… Долго путешествовали по морям Айвазовского, любовались знаменитыми мишками с обертки конфет, вытерли слезы сестрице Алёнушке и вспомнили знакомую всем школьникам сцену — “Опять двойка”.

    Дети развесили уши и все, как один, стали похожи на лопоухого ”Эпштейна”. А Марина Антоновна смотрела на Марка двумя огромными изумрудами и улыбалась так, как умеет только она.

   Один день сменял другой. “Профессор” Монолинский стал ходить во дворец пионеров, как на работу, каждый день. Его знаменитые лекции с удовольствием посещали коллеги из кружков музыки, танцев и даже авиамоделирования. Один усердный ученик пришёл на занятия с температурой и Марк вечером имел серьёзный разговор с его родителями: ”У вас что, здесь мёдом намазано?”

   Лектор нередко выходил за рамки художественной информации. Пока ребята рисовали кубы, шары и прочую геометрию, учитель рассказывал про свой родной город — город солнца. Ребята узнали, что Ленинград — это, конечно, хорошо, но он номер два после лучшего города мира, сказочной Родины их учителя Марка — он позволил себя так называть.

   Много рассказывал про своего друга — Худого. После этой информации из категории полубогов юный “профессор” был поднят на недосягаемый божественный уровень. Именно там, в заоблачных далях жил кумир миллионов — Худой, уроженец Ленинграда — так думало девяносто процентов жителей этого города. Где ещё может родиться, жить и творить гений? Для многих педагогов стало откровением и горьким разочарованием то, что Толик Худяев — земляк Марка. А тот, сбегав в музыкальный кружок за гитарой, пел детям недетские песни друга.  И новые откровения — некоторые песни звучали здесь впервые. Жаль, конечно, не в исполнении автора, но фамильные черты Толика проклёвывались даже сквозь музыкально правильный, но, всё-таки не тот, вокал Марка.

   За неделю педагогической практики Марк знал почти всех, и почти все знали его, а дети, как за гамельнским крысоловом, готовы были идти за своим учителем хоть на край света.  Только с Мариной Антоновной творилось что-то странное — два огромных изумруда на белом, как ватман, лице и не сходящая с губ улыбка.  Повидавший в своей жизни немало, конопатый “Эпштейн” объяснял ситуацию своим малолетним товарищам:

   — Втюрилась училка…

    Каждый вечер, после занятий, Марк со своей королевой посещали ближайшую кафешку, и сегодня, допив кофе, он сказал:

   — Марина, я скоро уезжаю.

   — Я знаю. Марк, скажи, почему она, неужели я хуже?

   — Марина, хорошая моя, ты лучше, ты красивее, но она — она Бьянка, она родная. Моя королева, ты не расстраивайся, мне больно смотреть, когда ты хмуришь своё красивое личико. А красота у тебя неземная — это я тебе, как художник говорю. Наступит день, появится принц, который ради этой красоты совершит множество подвигов, и ты сделаешь его своим королём.

   — А ты? — она влажными изумрудами смотрела на Марка.

   — У меня уже есть своё королевство, и королева есть.  До неё, в твои годы, я тоже часто влюблялся.

   — Ты не на много старше меня, — надула губки королева.

   — На много, за последние полгода на много. Улыбнись, тебе нельзя не улыбаться — это твоё секретное оружие. В твоей улыбке спрятана волшебная сила — она способа превратить принца в короля, серый холодный город осветить солнцем, а мир сделать лучше, чище, добрее.

    Он проводил её до остановки, а изумруды, потемневшие почти до серого, печально смотрели из уходящего вдаль трамвая.

    Добрался до гостиницы, поужинал в столовой и, взяв ключ у “почти своего” вахтёра, поднялся в номер. Открыл дверь и…

   — Ну здравствуй, пропажа, давненько мы не виделись, — Эпштейн, не маленький, лопоухий, а настоящий, стоял перед ним и улыбался в тридцать два своих великолепных зуба.

   — Владимир Иосифович, как так можно, я завтра в милицию собирался, в розыск вас подавать. Бросили меня одного, в чужом городе.

   — Не пропал?

   — Нет, даже наоборот, — Марк был ужасно рад и не скрывал этого. Эпштейн в этом огромном городе был самым близким, почти родным человеком.  Хотелось посадить его напротив себя, и рассказывать про Эрмитаж и Русский музей, про дворец пионеров и красавицу Марину, про своих учеников и маленького, лопоухого “Эпштейна”, про… Но учёный сбил его на взлёте.

   — Вижу, есть что рассказать.  Потом, всё потом. Завтра погуляй ещё денёк, а послезавтра, с утра, идём в Русский музей. Я обещал тебе Великую Октябрьскую культурную революцию — получи её, товарищ.  Завтра в город приезжает Филонов. У нашей организации есть сведения, что одну из картин могли подменить, — Марк напрягся, а Эпштейн, не переставая улыбаться, продолжил, — В музее замечательные специалисты, способные подтвердить подлинность картин, но наша организация направила в помощь им искусствоведа, который собаку съел на Филонове. Этот искусствовед — ты, — “Американец” хитро подмигнул — один в один, как его маленький лопоухий двойник, — у тебя есть два дня на Филонова, после этого ещё два дня мы в городе, и — домой.

   — Домой, — повеяло теплом, перед глазами пробежали до боли родные лица Бьянки, родителей, сестры, Цитруса, Вождя. Даже злополучный Дудик вспоминался сейчас по-доброму. Ленинград — это, конечно, хорошо, но дома лучше.

  Утром Эпштейна опять не было — мираж, приснился наверно.  Выполнив дообеденную “программу минимум”, Марк отправился на “работу”— заполнять ”обходной лист” и писать ”заявление об уходе по собственному желанию”.

   Цвет глаз Марины Антоновны переходил из серого в зелёный минуя родной — светло синий. Она не хотела видеть Марка, она смотрела на него, не отрываясь, она не теряла надежды, она потеряла всё в этой жизни. Не детская игра чувств отразилась на почти детском лице. Ученики приняли новость с лёгкой грустью, но всё прекрасно понимая. Учитель уезжал в свой родной город — лучший город на Земле, как он говорит, а дети ему верят. “Коллеги” — педагоги с теплотой, но, без особого энтузиазма, пожелали удачи, добра, всех благ и разошлись по своим студиям.

    Вечером, как обычно, в кафе с Мариной пили кофе, ели замечательное ленинградское мороженое:

   — Моя королева, меня два дня не будет, но перед отъездом я обязательно зайду попрощаться и выполню своё обещание.

   — Какое обещание? — слабая искра надежды вспыхнула огоньком в глубинах серо-зелёных глаз.

   — Увидишь.

   — Марк, а может…

   — Не может, Марина, не может.

   — Счастливая она, — изумруды стали серыми.

   — Не злись, красавица, она не виновата. А тебе спасибо, за всё.  Мой старший коллега, почти учитель, говорит — если тебя когда-нибудь полюбит жительница Ленинграда, значит ты чего-то, да стоишь.

   — Марк, я коренная жительница Ленинграда в пятом поколении, — глаза стали ярко зелёными, полумрак кафе осветила улыбка, — ты чего-то, да стоишь.
   — Спасибо, хорошая моя, спасибо.

   Он стоял на остановке и махал рукой уезжающим вдаль двум зелёным  “огонькам ночного такси”.

   На следующее утро в шесть утра подъём — зарядка, душ, завтрак и в музей, где два рабочих дня ”искусствовед” Марк Тадеушевич Монолинский будет искать подделку Филонова.

   Ни свет, ни заря, с точки зрения Марка, Эпштейн, в сопровождении крупнейшего искусствоведа — специалиста по Филонову, подходил к Русскому музею. Дверь с надписью ”служебный вход”, они пришли на службу — служить искусству. “Новобранцев” у входа ждал шарообразный мужчина в костюме ”тройка”. “Тройка” была не в квадрате, даже не в кубе, она была в круге, точнее в сфере. Седая бородка -”эспаньолка” и огромные роговые очки усиливали эффект этой тригонометрической функции.

   — Доброе утро, — поздоровалась “тройка в сфере” высоким, почти писклявым голосом, — Вениамин Эдуардович. Я руководитель комиссии собственного расследования музея по предполагаемой подмене картины Филонова.

   — Доброе утро, — Эпштейн, как обычно, кивнул и по-гусарски, щелчком свёл каблуки вместе, — Владимир Иосифович, старший следственной группы от нашей организации.  Марк Тадеушевич — ведущий специалист по Филонову.

   — Владимир Иосифович, можно с Вами тет-а-тет, на пару слов, — они отошли в сторону, оставив крупнейшего специалиста одного, — Что-то у Вас искусствовед уж больно молод. Я с уважением отношусь к вашему ведомству, но вы меня поймите — дело серьёзное, государственного значения.

   — Вениамин Эдуардович, я представляю комитет, который напрямую защищает интересы государства, — Эпштейн посмотрел так, что собеседник, потупив взгляд, понял — государство в надёжных руках. После этого, сменив гнев на милость, защитник государства, улыбаясь, продолжил, — А то, что молод — считайте его вундеркиндом. Да не переживайте, он не будет мешать вашим специалистам, Марк Тадеушевич будет работать параллельно. Потом оба заключения экспертов я приложу к делу, — Эпштейн продолжил разговор полушепотом заговорщика, слегка прищурив оба глаза, — Хочу вас предупредить, товарищ Монолинский, как бы так помягче, немного того.  Он помешан на Филонове, и, если будет вести себя неадекватно, не сочтите за труд — не обращайте внимания. Он художник, говорят гениальный, и как все гении… Ну, вы меня поняли, — Владимир Иосифович, улыбаясь, подмигнул собеседнику так, будто открыл ему государственную тайну под грифом “Совершенно секретно”.  Вениамина Эдуардовича охватила паника — носителей секретов такого уровня запросто могут убрать.

   Троица искусствоведов во главе с “тройкой в сфере” шли прямо, поворачивали направо, поднимались наверх, сворачивали налево и спускались вниз. “Следы путает, чтоб сами не выбрались”, — понял Марк.  Пришли в помещение средних размеров, заставленное коробами для транспортировки картин.  Два “работника искусства”, в синих халатах, плотного телосложения, с мозолистыми руками, стояли возле аккуратно сложенных коробов с картинами:

   — Здесь собраны все картины с последней выставки Филонова, — после этого Вениамин Эдуардович представил суровых ”служителей муз” в синих халатах, — Это наши ведущие специалисты по перемещению массы  тела в пространстве посредством одной мускульной силы — Виктор и Дмитрий, — круглое лицо светилось от удовольствия, он  был горд своим нехитрым юмором и ждал одобрения.  Не дождавшись, продолжил разить сатирой, — Если перед вами встанет непосильная задача — смело обращайтесь к ребятам, поверьте, им всё по плечу, — Крупные специалисты улыбнулись, а Марк, поёжившись, вспомнил Розарио Агро из ”Итальянцев в России”: “Андрей, если кого надо убить — напиши, приеду”.

   — Марк Тадеушевич, а это ваши коллеги из Русского музея. Знакомьтесь — Иван Степанович и Виктор Гаврилович, — коллеги, представительные мужчины в возрасте, с недоверием посмотрели на “молодую конкурирующую фирму”. На Эпштейна, представителя комитета не добрых дел, взглянули совсем уж вызывающе дерзко. После — немой вопрос в сторону начальства. Тот лишь плечами пожал: ”Ну, а что я могу сделать?”. Взяв за плечи подведомственных искусствоведов, отвёл их в сторону, что-то рассказывал, показывая взглядом на Марка. Вновь открывшиеся факты, судя по хмурым лицам специалистов, лишь усилили степень их недоверия.

    Иван Степанович посмотрел на грузчиков, те напряглись: ”Всё, сейчас нас упакуют”, — понял Марк, но коллега дал отбой:

   — Ладно — поработаем, увидим. Витя, Дима — давай.

   Специалисты по перемещению груза взяли ближайший короб, положили на огромный рабочий стол и, открыв замочки, достали картину. Водрузили на мольберт … Марк пожалел, что он без защитного сварочного щитка — на него смотрела картина ”Пир королей”— собственной персоной.

   Реакцию на неадекватное поведение Марка разрядил Эпштейн:

   — Коллеги, я вынужден вас покинуть. Тем более — я не искусствовед, помочь вам всё равно не смогу. Вениамин Эдуардович, если у меня не получится завтра зайти, передайте через Марка Тадеушевича заключение ваших специалистов. А Вас, — он обратился к Марку, — жду завтра вечером у меня в кабинете с отчётом.

   Но Марк его уже не слышал.  Эпштейн подмигнул присутствующим: ”Ну я же вам говорил”, — и ушёл. Юный специалист, не отрываясь, смотрел на холст. Буйство красок и сумятица тел, сидящих за общим столом. В центре стола рыба — символ христианства, символ добра и любви, дошедший до нас от дедов и прадедов. Это было “Тайное вечере”, как он раньше не сообразил.  Не красивый, причёсанный миф, созданный гениальным Да Винчи, а реальность, без ретуши неприглядных сторон жизни. В центре стола лежит рыба жёлтого цвета — “золотая рыбка”. Она может исполнить любое желание присутствующих, а её сейчас просто съедят. Вот так же Иисус Иосифович, в своё время, пытаясь достучаться до людей, развлекал серую массу фокусами — творил чудеса. Он воду превращал в вино, но люди не хотели чудес, они жаждали вина.  Неблагодарный народ три дня назад встречавший его “Осанной”, сегодня, провожая на Голгофу, забрасывал Спасителя бранными словами и тяжёлыми камнями. В тот день народ съел свою “золотую рыбку” и его уже не спасти, что бы вам не обещали служители различных конфессий.

   Марку стало больно и страшно, стало страшно больно от увиденного.  Он долго стоял неподвижно с таким выражением лица, что коллеги стали переживать за его душевное здоровье.  Минут десять спустя, пробубнив про себя: ”Ай да Филонов, ай да сукин сын”, — Марк улыбнулся, как нормальный человек. Это успокоило присутствующих, и они продолжили заниматься своими делами.

   Юный “опытный искусствовед” подошёл к полотну и кончиками пальцев дотронулся до холста, желая увидеть картину на ощупь, как слепой. Он отходил в сторону, подходил поближе, через лупу рассматривал обратную сторону — паспорт картины. На придурковатого гения внимания уже никто не обращал. К нему очень быстро потеряли интерес, как Эпштейн в юности к летающей тарелке. Чудо перестаёт быть чудом, когда оно становится назойливым. А это даже не чудо — это чудик.

   Но чудик не давал себя забыть. Сначала он рассказывал то, что увидел здесь — на полотне.  Про это страшное ”Тайное вечере” начала нашего века —  пророчество непонятого гения.  Народу предложили чудо — “золотую рыбку”, а он съел её в ужасах гражданской войны. Пророчество предстоящей смуты, грядущей революции и рек крови, пролитой во благо и вопреки.

   Странный монолог раздражал окружающих, но “профессор” Монолинский был неутомим. Он рассказывал о Филонове, о Туманяне и даже о Зальцмане. Его, Монолинского, учил ученик ученика Филонова — от гения Марка отделяет всего два человека. И опять пошёл гулять по картинам мастера.

   Первыми в диалог вступили искусствоведы от музея — соглашаясь с ним и опровергая его доводы.  Затем в бой пошла лихая кавалерия — представители чуть менее интеллектуальной, но не менее уважаемой профессии. Со словами:

   — Не, ну ты посмотри, что малой вытворяет, — они ринулись в творческий дискурс со всей своей пролетарской прямотой. Народ сер, но мудр, и порой их суждения заставляли задуматься не только юного Марка, но и убелённых сединами искусствоведов Русского музея.

   Дело спорилось — творческая интеллигенция давала добро, а творческий пролетариат распаковывал и упаковывал полотна обратно.

   — Марк, я достаю следующую? —  спросил плечистый Дима. Грузчики с ним были уже на ты.

    — Да, давай, — из недр деревянного короба появилось “Святое семейство”.

   Дима, не переставая удивлять своим особым взглядом на творчество Филонова, направил указующий перст на младенца на картине и изрёк еретическое:

    — А парень то наш, славянский, на моего Гришку похож.

    Все, включая напарника Димы, открыли рот от неожиданного поворота.
 
   Марк, многократно видевший репродукции картины, по-новому взглянул на полотно.  Слух комсомольца резанула рецензия  “Святого семейства” от безбожника в синем халате.  Но Марк взял внезапно нахлынувшие религиозные чувства в кулак и оценил картину гения трезво. Голубоглазый, светловолосый младенец, мама его Мария — блондинка с глазами небесного цвета и папа плотник — славянской наружности. Филонов что-то знал, что, по каким-то соображениям, не вошло ни в одно Евангелие. Дима прав:  “А парень то наш”, — народ не обманешь.

    Картина за картиной — процесс пошёл.  Марк делал заметки в “общей” тетрадке, что-то зарисовывал в папку, коллеги свои резюме вносили в толстенные журналы, а философы “от сохи” выдавали “на-гора” устные рецензии. Эту трудовую идиллию оборвал неугомонный Дима:

   — Всё, товарищи учёные —  на работу не спеши, а с работы не опаздывай. Пять вечера — по домам пора. Марк, не сверли взглядом, ты молодой, семьи нет, спешить некуда. А меня Светка ждёт — жена моя, значит. Ах, граждане интеллигенты, вы бы видели мою Светку — взашей бы меня домой гнали.  Пацанов ещё двое, Гришку вы на картине видели, — и граждане интеллигенты сдались под напором Гришиного папы. Сложили аккуратно, как оружие после караула, увеличительные стёкла, фонарики, ручки, карандаши, тетрадки, журналы и тоже собрались по домам, по-доброму, немного завидуя простодушному Диме.
 
   — Пока, Марк, — попрощались физически развитые коллеги.

   — До свиданья, Марк Тадеушевич, — откланялись искусствоведы.

   — Всего хорошего, до завтра, — Марк каждому пожал руку и, поплутав по коридорам запасников, выбрался на волю.  “Всё — домой”, — вот уже пару дней он гостиницу называл домом — синдром командировочного.

   На следующий день всё тоже самое, только без Эпштейна. Дверь с табличкой "Служебный вход”, круглолицый Вениамин Эдуардович, лабиринт коридоров, четверо временных коллег и картины Филонова.

   Сегодня первой достали “Формулу весны” и мудрый Дима, не обременённый рамками академических знаний, дал свою субъективную оценку полотна:

   — Да так и я могу.

   И он снова был прав. Но Филонов стал Филоновым не потому, что он так может, а потому, что он умудрился знания веков и тысячелетий упростить до формулы, понятной даже Диме.  Это была аналитика в чистом виде. Марк вспомнил свой “Цветной дождь”— убери любую каплю и нет любви, нет Бьянки. Здесь — то же самое — весна, что может быть проще, но состоит она из миллионов частей и частичек, без которых весны не бывает. Пение соловья, нежный одуванчик, утренняя роса, майский гром, и так перечислять можно годами. Филонов всё это собрал в одно полотно — он ничего не забыл.
 
   Следующей на суд учёных была представлена очередная формула — ”Формула революции”. И тоже ничего особенного — просто миллион составных частей самой обыкновенной революции.  Первым взял слово многоуважаемый Дима:

   — У, сколько загогулин всяких-разных. Не, Марк, ты посмотри. А это что, серп и молот посерёдке? А где звезда?

   — Всё правильно и серп, и молот, а вот звезды пока нет, — вступил в диалог с коллегой “профессор” Монолинский. Серп и молот чуть просматриваются, а звезду ещё собрать нужно из разбросанных по полотну частей. И звезду, и герб, и гимн и сегодняшнюю нашу счастливую жизнь ещё предстоит собрать. Это конструктор под названием “Революция”. Заметь, людей на полотне нет, творцов революции люди не интересуют, им интересен сам процесс. Кто-то, большой и очень сильный, играет в недетские игры с жестокостью ребёнка. Вот такой вот конструктор.

    — Конструктор — это хорошо, — с пониманием отозвался Дима, —  Мой старшенький конструкторы всякие любит. Очень умный парень, на тебя, Марк, похож, только светленький.
 
   Дальше были другие картины и другие формулы — стопроцентная аналитика и неаналитические направления мастера, его портреты, странные пейзажи и нечто вовсе не совсем понятное.

   Ближе к вечеру Марк заметил, что он, как бы кощунственно это не звучало, слегка подустал от Филонова. Эффект Эрмитажа? Утренние монологи “профессора” Монолинского к обеду сменились диалогами, а ближе к вечеру он почти полностью ушёл в слух. Тем не менее за эти дни две толстенные ”Общие” тетрадки  как-то сами собой заполнились комментариями к картинам. Когда успел?

    В конце рабочего дня подошли Эпштейн и Вениамин Эдуардович:

   — Ну как, уважаемые, справились? —  “Американец” окинул взглядом творческий коллектив. Два искусствоведа молча сунули ему лист с заключением о проделанной работе. Не нравился им Эпштейн — то ли потому, что представлял определённые структуры, то ли просто рожей не вышел. Витя с Димой были к нему нейтральны, а Вениамин Эдуардович немного побаивался и поэтому заискивающе улыбался:

   — Владимир Иосифович, мои коллеги подделки не нашли. А Ваш?

   — А наш об этом скажет только мне, —  Эпштейн посмотрел на круглое, слегка вспотевшее лицо так, что даже это подобие заискивающей улыбки, как ветром сдуло, —  Но Вы не переживайте — быть может звонок был ложный, а возможно моё начальство проявило излишнюю бдительность. Всё равно, коллеги, спасибо за содействие и проделанную работу.

   — Пожалуйста, только мы Вам не коллеги, — ответил Виктор Гаврилович — (ясно — ведомство не нравится), а его круглолицый начальник, чуть не потеряв сознание от этих слов, покрылся испариной.

   — Ладно, всё равно, всем спасибо, до свидания.

   — Да нет уж, прощайте, -  продолжил диссидентствовать неугомонный искусствовед, добивая начальство. Коллеги Марка подошли к нему и принципиально попрощались за руку только с ним. Лицо Вениамина Эдуардовича покрылось пятнами, он стал похож на “Формулу весны”— точная копия полотна.  Лихие пролетарии не были столь щепетильны и со всеми попрощались одинаково, по-братски.  Правда Марка, слегка похлопав по плечу, всё-таки выделили:

   — Ты заходи, если что.

     “Если что?” — подумал Марк, но вежливо молча улыбнулся в ответ.

   Искусствоведы и грузчики ушли куда-то направо, а Марк с Эпштейном, возглавляемые “круглым” начальником, двигались к выходу из музея. Лицо Вениамина Эдуардовича попеременно отражало все увиденные здесь Марком полотна Филонова. По нарастающей, оно достигло таких высот аналитики, до которых так и не добрался сам мастер.

   Наблюдая внутренние терзания попутчика, Эпштейн сжалился над ним и почти шёпотом сказал:

   — Доложу Вам по секрету, мой коллега подделки тоже не обнаружил. Но только между нами… —  цвет лица собеседника стал, постепенно, приобретать тональность, близкую к классическому реализму.

    Прощаясь, Эпштейн, почти спокойному Вениамину Эдуардовичу прошептал на ухо, вспомнив “пролетарского искусствоведа” Диму:
    — Ну, вы, если что — звоните.

   — Если что? — просипел тот и опять стал терять цвет лица.

    Уже в гостинице Эпштейн, с разрешения Марка просматривая “Общие” тетрадки, напомнил:

   —  Мой юный друг, два дня на отдых — послезавтра в двадцать два ноль-ноль летим домой. Да, меня эти два дня опять не будет.

   — Меня тоже, — отозвался юный друг, — остались незавершённые дела.

   —Уважаю, Марк, недавно в городе и куча дел. Вот это по-нашему, ладно — ”Отбой”.

    Марк долго не мог уснуть. Спать мешали мысли, недостойные художника: Эрмитажа ему хватило на один день, Русского музея — на полдня. Даже Филонов — и того с горем пополам выдержал два дня. А вот дворец пионеров, малолетние ученики, лопоухий “Эпштейн” и Марина Антоновна с глазами цвета моря — неделя, как один день. В полудрёме его звали обратно коллеги из танцевального и вокального кружков, звали обратно мастера авиамоделирования.  Подмигивал ему маленький, рыжий сосед по мольберту. А Марина Антоновна, с серыми глазами зелёного цвета, улыбаясь, говорила:

   — Не хочу, как Мария Антуанетта, она плохо закончила.

   Но бабушки-билетёрши, хищно улыбаясь, вели её на гильотину. Марк плечом к плечу с грузчиками Витей и Димой возглавляли войско малолетних “гвардейцев”. Вооружённые заточенными карандашами они шли спасать свою королеву. После этого Марк уснул.

   Утром художник встал пораньше. Отдав должное ежедневному утреннему ритуалу, отправился в путь — во дворец пионеров. Прошёл мимо галереи детского творчества, мимо ставшей почти родной двери, мимо студии танцев и кружка вокала. Поднялся на этаж выше — в художественный кружок для старшеклассников. В студии за мольбертами сидели ”маститые” художники четырнадцати-пятнадцати лет. Их учитель был не на много старше своих учеников, почти ровесник Марка, практикант из Академии художеств, однокурсник Марины.

   — Привет, Марк, ты не заблудился? Твои там, внизу.

   — Слушай, у меня к тебе дело на миллион. Мне нужен холст средних размеров, мольберт, краски, кисти, короче —  полный  ”соц. пакет” художника. Но, одно условие, всё должно быть, как у взрослого.

   — Как у взрослого, говоришь? Сделаем.

   — И ещё, —  Марк пальцем поманил учителя и, голосом киношного подпольщика, прошептал, — Меня здесь нет.

   — А-а-а, понял, — подмигнул ему второй член подпольной ячейки, сбегав куда-то, принёс полный “соц. пакет”.

   До позднего вечера художник творил возложенные на себя обязательства. Молодые, но опытные коллеги подходили и одобрительно цокали языками. ”Во магёт” и “Клёво” осталось там — внизу, у детей. Здесь творили взрослые, суровые десятиклассники, кое у кого даже паспорт уже был. У Марка на полотне, как букет весной, расцветала Марина Антоновна. Никаких отклонений от классики, чистый реализм. Даже лёгкий намёк на авангард может оскорбить нежное, легкоранимое, первое чувство его королевы. Марк работал с аккуратностью кардиолога. Сердце, как восток — дело тонкое. Одно неловкое движение — и сердце умрёт, тогда красавица Марина на всю жизнь останется бессердечной.

    Ближе к вечеру картина была готова. Его королева смотрела на окружающий мир ярко-зелёными изумрудами и дарила всем улыбку цвета солнца. Улыбку, ради которой хочется совершить подвиг, ради которой стоит жить, ради которой и умереть не страшно. За спиной её родной свинцово-серый суровый Ленинград. Но сама она освещена ярким, южным солнцем с далёкой родины Марка. Жаркое солнце растопило холодное сердце Снежной королевы и глаза её теперь всегда будут гореть изумрудным светом, а улыбка, зимой и летом, будет дарить тепло жителям Северной Пальмиры. Последний штрих к портрету — золотой водопад волос украсила корона.

   Впервые в жизни в правом нижнем углу Марк подписал картину не своей фамилией — Монолинский, а детским прозвищем, ставшим вторым именем — “Монолит”. Он знал — все последующие работы будет подписывать именно так. На обратной стороне паспорт: ”Моя королева”, холст, масло, размеры, дата и (да не оскудеет рука Худого) четверостишие:

“Вновь прилетят перелётные
                птицы,
   Кто-то поселится — верь,
   В сердце твоём, но уже
                не гранитном —
    Тёплом теперь”.
     Эпштейна, как обычно, то ли ещё, то ли уже не было.  Устал — завтра, всё завтра. С утра пораньше, покончив с утренней рутиной, спустился вниз. Отдал ключи ”почти своему” вахтёру и в столовую, к “мечте поэта” — завтракать. Вернулся в номер, собрал чемодан, чтоб на вечер не откладывать. Всё, в путь — последний долг этому великому городу — во дворец пионеров. Поднялся к старшеклассникам — картина на месте, в уголке, лицом к стене. Масло не подсохло, но некогда — вниз, к детям, к Марине. Дверь открыта:

   — Можно, Марина Антоновна?

   — О-о-о, Марк пришёл, заходи, — вместо учительницы разрешил рыжий ”Эпштейн”. На вошедшего в студию, не отрываясь, смотрели два ярко-зелёных огонька ночного такси. Покрасневшие кончики ушей с головой выдавали свою хозяйку. Держа картину лицом к стене, прошёл к Марине и взял слово:

   — Коллеги, я вынужден вас покинуть. Сегодня я уезжаю в свой сказочный город, в город вечного солнца, зелени и цветов. В гостях хорошо, а дома лучше. Вы это поймёте — потом. Став взрослыми, вы побываете в моём городе, вы увидите своими глазами, что он лучший в мире, но для вас — после Ленинграда. Лучший город на земле тот, где ты родился, где папа с мамой, где друзья.  Вы поймёте — всегда лучше там, где Родина. Ещё, помните — вы будущие художники.  Художник, как волшебник, окружающий мир может сделать сказкой. Я, как волшебник со стажем, силой своего таланта вашу учительницу — Марину Антоновну, превращаю в королеву вашего маленького государства, — словно фокусник карту из воздуха, волшебник перевернул картину лицом к зрителям и усадил ”Мою королеву” на трон мольберта.

   — Опа-а-а, — прокомментировал волшебство рыжий коллега. А глаза Марины, достигшие, до этого, предела зелёного спектра, стали ещё зеленее. Она посмотрела на себя и улыбнулась окружающим той самой улыбкой, ради которой стоит жить, за которую и умереть не страшно. А мир вокруг стал лучше, чище, добрее. Малолетняя свита, как многочисленные карманные зеркальца, лучиками солнца улыбнулись в ответ.

   — Это не всё, — прервал детский восторг добрый волшебник, — всех вас я посвящаю в рыцари её королевского величества. Отныне вы обязаны не только слушать во всём свою королеву, но и защищать её от любых недругов и неприятностей. Клянётесь?

   — Клянёмся, — в разнобой, но искренне, присягнули на верность члены ”рыцарского ордена”.

   — Марк, — обратилась её величество к своему доброму волшебнику, — я, скорее всего, тебя больше никогда не увижу. Но ты, — голос дрогнул, — ты даже не представляешь, что ты для меня сделал. Марк, — ярко зелёные изумруды смотрели на него с горькой радостью, — ты чего-то, да стоишь.

   — Спасибо, моя королева, — он крепко обнял её, поцеловал в щёку и прошептал на ухо, —  Улыбайся, красавица. У тебя волшебная улыбка.  Только, когда ты улыбаешься, ты настоящая королева. А мы ещё встретимся много лет спустя, и ты познакомишь меня со своим королём и маленьким наследным принцем. До свиданья, хорошая моя, — выпустив из объятий Марину, повернулся к маленьким “рыцарям”:

   — До свиданья, детишки, спасибо вам огромное за всё, я у вас многому научился. Берегите Марину Антоновну.  Всё — волшебник сделал своё дело, волшебник может уходить, — и он ушёл. Но, осталось чудо — красавица королева с изумрудными глазами, “орден” юных “рыцарей” и портрет с улыбкой цвета солнца, солнца далёкой волшебной страны.

   В восемь часов вечера к гостинице подъехала чёрная ”Волга” с  “сердечным” водителем. Марк сдал на вахту ключи, попрощался с “папой водителя” и, сев на заднее сиденье машины, с Эпштейном отправился в аэропорт.

   — В аэропорт лучше приехать на два часа раньше, чем на две минуты позже, — объяснил причину столь раннего отъезда Владимир Иосифович.

   На этот раз всё было по-другому. Теперь Марк, как щенок, рвался с поводка — скоро он будет дома. Дома его ждёт Бьянка, ждут родители, сестра, ждут ”наши” — ”мистерики”. Он без устали болтал, обрывая на полуслове периодически вступающего в диалог Эпштейна. Молодой художник не замолкал ни на секунду — он рассказывал, показывал на пальцах и доставал из папки листы с изображением людей и зданий, как вещественное доказательство.

   Марк описывал красоты Эрмитажа и Русского музея, величественность города и благородство горожан. С придыханием рассказал о тайнах следствия в поисках подмены в коллекции Филонова. В подтверждение своих слов —  портреты культурных грузчиков, диссиденствующих искусствоведов и их круглолицего начальника. Глаза заблестели, сердце забилось в два раза чаще — Марк дошёл до дворца пионеров.

   —Владимир Иосифович, Вы даже представить не можете, что я там нашёл, —  как свидетельство — портрет Марины Антоновны, рыжего ”Эпштейна”, малолетних “рыцарей” и молодых учителей. И снова портрет Марины — она сидела на троне, на голове корона и улыбалась так, как умеет только она.

   — Я вижу, эта юная богиня произвела на тебя особое впечатление, — Эпштейн посмотрел на смутившегося Марка. Увидев странную реакцию, учёный насел на собеседника, —  Так, с этого момента поподробней.

   — Да нет, Вы всё неправильно поняли. Всё было не так. У Марины возникли чувства ко мне, и я, как можно деликатнее, объяснил ей про Бьянку.

   — Я тебя правильно понял — эта королева оказывала тебе знаки внимания, а ты отказался ответить взаимностью на её чувства? —Эпштейн посмотрел на Марка, словно рассматривал в микроскоп ”инфузорию туфельку”, — Марк, извини, но ты либо дурак, либо святой. Я лично склоняюсь к первому пункту. Неужели ничего не ёкнуло? — и снова направил на него микроскоп.

   — Здесь всё сложнее, — вконец смутился подопытный, — Вы видели её портреты? Так вот — карандаш отразил ничтожно малую часть её красоты — процентов десять, — любопытство учёного переросло в крайнюю степень удивления.  И без того выпученные глаза почти полностью вылезли из глазниц, — Понимаете, — продолжил исследуемый, — такой красоты я нигде и никогда   не видел — ни в жизни, ни на полотнах. И если бы не Бьянка…

— Подожди, подожди, ты меня в конец запутал.

   — Ладно, давайте так, — Марк посмотрел на Эпштейна с надеждой: “Поймёт ли?” — Есть Ленинград, есть Эрмитаж, есть Марина. Они, априори, красивее, лучше моего города, лучше Бьянки, лучше Филонова. Но мой город, Бьянка, Филонов — это моё, родное — это Родина. А лучше Родины ничего нет. Ты можешь поменять Родину, продать её, изменить ей — ничего, она переживёт. Солнце без планеты Земля не пропадёт, а вот наоборот — никак.  Без Родины ты уже не будешь прежним, ты станешь другим и, скорее всего, хуже.

   — Глубоко, — с уважением посмотрел Эпштейн, — продолжай.

   — Во-о-от, — продолжил Марк, — я Вас сейчас удивлю ещё больше — это не главное открытие, сделанное в этом городе, — глаза Эпштейна, и без того на выкате, от удивления чуть не выпали на пол машины, — Я здесь нашёл стиль, направление, в котором дальше собираюсь работать. Спасибо детям, это они мне помогли. Они пока что не умеют обманывать, не в мелочах: ”Потерял дневник, проспал”, — а в главном. Они, как мальчик из сказки про “голого короля”, умеют видеть правду, но не умеют лгать, и, главное, — не умеют молчать. Они ещё не испорчены чувством такта, этикетом, классическим образованием и рамками приличия. Они задают простые вопросы, на которые не способна ответить Академия наук. На наисложнейшие вещи они смотрят просто и усложняют до невозможности то, что для нас проще простого. Рисуют дети точно так же — без обмана. Они ещё не умеют рисовать, но они этого не стесняются, а главное — в рисунках не обманывают. Я хочу собрать вместе классику и аналитику, соцреализм и кубизм, минимализм и самый жёсткий авангард.  Хочу собрать вместе все стили и направления, перемешать их на огромной палитре, а получившийся цвет нанести на холст с детской непосредственностью, без оглядки на полученный опыт. Я даже примерно не представляю, что у меня получится, но имя этому направлению уже есть — аналитический МАРКсизм. Учение Карла Генриховича Маркса, в своё время, взорвало мир. Я создам своё учение и на его основе устрою Великую Октябрьскую Культурную революцию.  Я картину написал — “Моя королева”, — Марк взглядом показал на карандашный портрет Марины, — и подписал “Монолит”. Я теперь все работы буду подписывать именно так, я ещё не знаю почему, но уверен, что это правильно. И ещё — для всего вышесказанного мне нужно учиться.  В следующем году вернусь в институт, потом заочно поступлю в педагогический. Я буду учить детей, я буду учиться у детей, я только здесь понял, почему с нами возится Туманян.

   — А… Как же наш договор? — Эпштейн с тревогой посмотрел на “марксиста”.

   — Договор? — казалось, Марк только что вспомнил о договорённости с учёным, — Вы не переживайте — я обещал сто картин, я сдержу своё слово. После того, что вы для меня сделали, заряженный энергией этого города — да хоть двести, хоть триста, мне теперь всё по плечу.

   — А Америка? — не унимался учёный.

   — Да плевал я на вашу Америку. Съездить — посмотреть, себя показать и домой. Здесь я понял, почему Толик, которому предлагали остаться в лучших городах страны и мира, постоянно после гастролей возвращается домой. Дом — это место силы, без дома ты — “перекати поле”, сухой кустарник в пустыне.

    Марк что-то эмоционально рассказывал, рисовал Эпштейна и “сердечного” водителя и тут же требовал оценить результат сиюминутного творчества. Он был неудержим, он был буен, сейчас даже бригада санитаров не смогла бы надеть на него смирительную рубашку.  Марк ехал домой, Марк ехал на Родину.


Рецензии