Греция в античной тени

В Греции я чувствую себя как дома, хотя не знаю языка и чертовски раздражаюсь, когда очередной афинский таксист нагло требует денег сверх нормы, озвученной на щитах вдоль дороги из аэропорта. Но бог с таксистами и невыразительностью большинства современных греческих городов, удручающих бетонными коробками жилых зданий, на крышах которых, как прическа панка, торчат антенны, солнечные батареи и водонагревательные баки — в конце концов, Греция несколько столетий была колонией Османской империи, а турки предпочитали тратить деньги на собственные нужды, а не на благоустройство иноверных подданных.

Мы ездим в эту страну, чтобы прикоснуться к яркому пламени, которым вспыхнула душа этого народа несколько тысячелетий назад — сначала древние греки породили мифологию, оплодотворившую литературу и искусство намного веков вперед: поражает отсутствие в них пиетета перед высшей силой — они использовали мифы, чтобы очеловечить богов до неприличия, до бесстыдного интима гениталий, дабы совокупляться с ними под предлогом неизбежности судьбы.

В то же время уже в мифах есть некая повседневная рациональность — греки первыми сделали четкую и подробную классификацию женского предназначения, во многом совпадающую с современной: Гера — ревниво-добродетельная жена, заботящаяся о домашнем хозяйстве и посылающая смертным многочисленное потомство; Афродита — первая красавица и покровительница адюльтера; Артемида — фригидная девственница, тратящая энергию на охоте и травящая собаками неосторожных вуайеристов; Афина — министр обороны и покровительница бизнеса, возможно, трансгендер, родившийся из головы отца; Фемида с завязанными глазами, олицетворяющая правосудие, неподкупность и беспристрастность — эти завязанные глаза говорят о глубоком проникновении греков в природу богов, зеркалящей человеческую; Селена — меланхоличная одиночка, истекающая неразделенной любовью, и так далее. Возможно, именно из этих проблесков рациональности позже родились философия и естественные науки. 

В глубине древнегреческого мифа таится один из самых чудовищных, противоестественных образов мировой культуры — пророчица Кассандра, предсказаниям которой никто не верит; причем, будущее предсказывает ни мудрый старец, ни слепец, обладающий внутренним зрением, ни пифия, скрытая в пещере, а златоволосая  голубоглазая красавица, живущая в многодетной семье.

Представьте, что вы завтракаете в присутствии обнаженного будущего, из которого регулярно сыплются несчастья — естественно, близкие от нее шарахались, а когда Кассандра предсказала гибель своего брата Гектора и падение Трои, родной отец, царь Приам, приказал запереть ее в одной из комнат дворца, так он был напуган.
Ее трагедийный дар был широко известен и должен был бы ограждать ее не хуже чумы, но это не помешало Аяксу во время захвата Трои изнасиловать Кассандру в Храме Афины, походя разбив статую богини — это подтверждает, что греки уже тогда не ставили своих богов ни в грош, и все же насиловать вестницу будущего все-таки страшновато, ибо секс обнажает тебя даже во время победы…

 Когда Кассандра тут же предсказала Аяксу скорую смерть, он подарил ее Агамемнону, и царь сделал из нее наложницу — фантастическое смешение быта и небрежения к будущему; ты спишь с женщиной, которая знает, что тебя и ее саму скоро убьет твоя неверная жена с помощью любовника, ты не веришь, но Кассандра знает и не может выпрыгнуть из своей судьбы, как из содрогающегося от страсти тела.

 Можно понять и неверную жену Агамемнона — муж вернулся, да еще с любовницей, постоянно предсказывающей ужасное будущее, и при этом обильно рожающей мальчиков: это сочетание было невыносимо! Клитемнестра убила их обоих, чтобы не только сохранить власть, но и вернуть себе блаженное неведение будущего.

Когда мифы окончательно измельчали до скабрезных шуток, древние греки породили театр и демократию — неважно, что первый родился из неистового разгула в честь хмельного Диониса, а вторая игнорировала права рабов и чужеземцев; два этих чудесных дара просочились сквозь мировую историю и чрезвычайно обогатили наше самопознание.

Когда я сижу на холме, с которого лучший вид на Акрополь во время заката, ужасающая нагота античного текста опускается в мое сознание вместе с сумерками и рождает близость сквозь толщу времен — я слышу шаги Софокла, покашливание Эсхила в ладонь и замираю перед уединением Еврипида; трагедия в маске из подлинного человеческого лица бродит среди кипарисов и статуй, проходя невидимкой сквозь неблагодарную толпу, сменившую амфитеатр на Голливуд, и знает, что она вечна и независима от формы.

Прилететь в Афины вечером, быстро перекусить и помчаться на античный спектакль в древний амфитеатр Диониса под Акрополем — наступает ночь, такая же естественная и глубокая, как две с половиной тысячи лет назад, актеры не так наивны и несут отшлифованный столетиями текст с достоинством неизбежных потомков.

Ты не понимаешь ни слова, ты гость на этой земле и в этом языке, но гость, бегущий впереди себя с быстротой афинского вестника, несущего признание в любви, неистощимой и дерзновенной, отрицающей все преграды…

Это тебе выколол глаза обезумевший от ужаса собственной жизни Эдип; это тебя испытывает на износ неразрывная парочка рок и катарсис; это ты возвращаешься по опустевшим улицам современного города в апартаменты, чья обстановка безлична и возможна ныне в любой части света.

* * *

Когда Сократ обмолвился, что неосознаваемая жизнь не стоит того, чтобы ее проживали, реальность вздрогнула — это был первый дерзкий вызов ее господству! Диоген наплевал на внешние обстоятельства и залез в бочку, пропагандируя независимость — его поиски человека при дневном свете и зажженном фонаре закончились тем, что из-за угла вынырнуло понятие космополит.

Демокрит, потолкавшийся среди египетских жрецов, персидских халдеев и магов, разглядел, что атомы не содержат пустоты и поэтому неделимы. Эпикур считал, что боги бессмертны и блаженны, но им нет дела до людей, поэтому искать счастье нужно самому, не заморачиваясь на посторонних.
 Анаксагор, догадавшийся, что солнце — не божество, а просто раскаленный камень, выделил из первоначального хаоса семена вселенского разума, из которых родились время и пространство.

Толпа древнегреческих философов, перенявшая страстность у вакханок, атаковала реальность с таким напором и последовательностью, что та не выдержала и в ответ начала усложняться — последствия мы расхлебываем до сих пор.

Мишель Фуко, видевший безумие как отчуждение от общества, исследовал влияние основного на данный исторический момент помешательства на эпоху; Борис Гройс, провозгласивший смерть искусства, утверждает, что городское пространство не является публичным из-за того, что в нем помещается людская толпа — боюсь, афиняне и сам Перикл подвергли бы его остракизму за такие штучки.


***

В коринфском магазине древнегреческой керамики меня поразил контраст между элегантной лаконичностью античных поз и суетливой угодливостью хозяйки, которая была местной гречанкой, чья семья, по ее словам,  жила здесь с незапамятных времен – куда исчезло радостное достоинство, сквозящее в каждой фигуре и общих сценках на обожженной глине? Даже бесконечные повторы древних рисунков не смогли притушить жизнерадостного пламени, высвечивающего каждый жест и поворот головы!

В те давние времена жизнь была жестокой и непредсказуемой от  слова совсем – бесконечные междоусобицы, болезни, разбойники, неукрощенная природа, козни богов, ведущих себя откровенно по-людски. Смерть и рабство были на расстоянии вытянутой руки и грозили каждому, независимо от его социального статуса,  случайность шла рядом, как тень.

Почему же и древние египтяне, и древние греки оставили нам столько радости в своем искусстве?

И почему современное искусство начисто лишено этой древней эмоции – мы разучились обвально и неистово радоваться, падая в это чувство, как в водопад?

***

Еще Платон жаловался, что козы объели Грецию – до приезда в Афины мне казалось, что это брюзжание заядлого горожанина; ни черта, когда едешь по античным местам, пытаясь разглядеть ускользающие  подробности мифов, невольно натыкаешься взглядом на бесконечные шланги вдоль шоссе, орошающие скудную растительность.
Местность самых известных мифов столь лаконична, словно нарочно исключила все лишнее, чтобы подчеркнуть значимость происходящего прошлого – да, это прошлое так настойчиво цитируется туризмом и археологией, что осуществляется и сейчас, вынуждая настоящее делиться  магией реальности…

***

С годами мне все интереснее сам авторский способ существования, а не тексты, и Еврипид интригует меня в числе первых – два с половиной тысячелетия прошли с тех пор, как он дышал и двигался, наблюдая за происходящим и пытаясь вербализовать рожденный этим наблюдением глубинный отклик.

Насколько в его повседневном бытии, в структуре личности и непосредственных реакциях отражались, например, предельно сжатые в пружину драматургического действа страсти «Вакханок», пьесы, кочующей по мировым сценам с цыганской лихостью? Как шествовал по тропам его души неистовый Дионис, полубог-получеловек – как посторонний, которого используют в собственных интересах, или как щекочущая сходством тень, уверенная в  своем первородстве?

Авторский способ существования – одна из самых неуловимых тайн на обочине исследовательской мысли, редко кто осмеливается хотя бы прикоснуться к ее трепещущей самости.

* * *

Хотите мягко упасть в безмятежность, поезжайте к кентаврам! Наплевать, что их не существует — полуостров Пилио, где они резвились во времена полубогов и героев, еще сохранил первозданные окрестности: тишина стекает там по панцирям лесных черепашек, а в кроне огромных платанов ютится дробное эхо бешеного галопа полулюдей-полуконей.

В самом конце мая 2017-го мы вылезли из автобуса в горной деревне Визица, расположенной на высоте пятисот метров над уровнем моря, и попали в рай, который во времена экономических кризисов становится почти безлюдным, выигрывая от этого многократно.

Кроме нас двоих во всей деревне практически не было туристов, и истосковавшееся гостеприимство местных обволакивало нас нежным облаком с густым привкусом свежих овощей, фруктов и прочего — вечером мы решили поужинать в открытом кафе, где кроме нас и нависающих платанов находились еще кошки в большом количестве; хозяин, человек лет шестидесяти пяти, с устоявшимся жирком по всему телу и меланхоличной улыбкой, подал нам по миске греческого салата, которому любой чревоугодник тут же присвоил бы статус божественного.

 Свежесть овощей, оливок и масла была непристойной — такого не должно быть, чтобы не тосковать всю оставшуюся жизнь; мы съели все и вытерли отменным хлебом стенки и дно мисок, хотя порции были неподъемные. Я не гурман, но это блюдо осталось в числе интимнейших воспоминаний.

 Воду в кувшинчик налили прямо из фонтана, бьющего в углу кафешки, и это не удивляло — все четыре дня я умывалась раз по тридцать в сутки, чтобы ощутить кожей пронзительную нежность сущего — наверное, такой была первая встреча человека с водой, встреча обоюдного откровения.

По утрам нас баловали еще масштабнее. Конечно, мы приехали не жрать, но когда сидишь на пустой гостевой террасе под виноградной беседкой с видом на Пагасейский залив, а хозяйка любовно мечет на стол все домашнее, сметану, клубнику, яйца, молоко, черешню, остальное опускаю, дабы не зарыдать при дальнейшем воспоминании, аппетит тут же подстраивается под всю эту первоклассную компанию и изо всех сил старается не подвести тебя.

Когда мы похвалили греческий салат в кафе, она сказала, что еще лучше хозяин готовит фаршированные цветки кабачков, а у нее в огороде как раз есть подходящие соцветия — естественно, на следующий вечер мы ели этот кулинарный изыск под платанами.

Тишина здесь живая и самодостаточная, сбалансированная сплошными лесами вокруг, где можно во время уединенных прогулок наткнуться на молодого пастуха с тату и смартфоном. Его работа по выгулу коз скорее напоминает идиллическую дружбу с равными себе. Леса, покрывающие этот горный массив, хранят так много легенд и преданий, что когда ходишь малозаметными тропами, кто-то чуть слышно крадется за твоей спиной, старясь не коснуться тебя даже своей тенью…

У нашей хозяйки, в более роскошном гостевом доме рядом, уже много лет каждый август снимает номер с терраской, сплошь заросшей виноградом, одинокий немец, успевший стать пожилым, и весь месяц он сидит на этой террасе и смотрит на залив—черт возьми, завидую тому, что он так давно открыл для себя эту невыразимую прелесть ,от которой невозможно оторваться.

Я видела много вдохновляющих пейзажей, но Пагасейский залив в спокойную погоду завораживает до самозабвения — можно часами смотреть сверху на голубую гладь огромной, почти наглухо закрытой бухты, вода отражает не только небо, но и весь окружающий простор.

Ты растворяешься в человечестве, в его способности восхищаться и быть частицей мироздания, ты трепещешь, как перо в крыле птицы, набирающей высоту, а потом парящей в свободном полете. Ты исчезаешь как личность, чтобы позже вернуться возвышенной версией себя, которая тихо испаряется в воздухе у тебя же на глазах в ближайшие двадцать секунд, но отблеск ее наверняка застревает в листве…

Вначале двадцатого века Викентий Вересаев плыл вдоль греческих берегов; расположившись на палубе, он задумчиво созерцал морскую гладь. Вдруг недалеко от корабля из воды выпрыгнул дельфин, уронив русского писателя в древний миф — мгновенно все стало возможным: и цветение мачт, и превращение юного бога в дельфина — и наоборот. Первозданная свежесть и гибкость материи охватили литератора с головы до ног, и он сохранил это чудесное переживание в дневнике.

Глядя в очередном приступе безмятежности на Пагасейский залив, я вспомнила Вересаева, и мы вдруг пересеклись во времени и пространстве — разве не для таких встреч боги создали Грецию?

* * *

Из этой неги мы перебрались в почти миллионный Салоники, чтобы оглушить себя контрастом, но получилось не очень, ибо наш современный шестиэтажный дом находился на самой верхотуре, в старом районе, где было еще полно одноэтажных завалюшек, а в ста метрах от нас ютился крохотный монастырек  Латому четвертого века с юным безбородым Христом. …Выйдя из лифта, хозяин апартаментов перед самой дверью взял меня за руку ,а другой рукой закрыл глаза и повел внутрь; не успела я решить, что это слишком фамильярно, как мы явно вышли на балкон, после чего он убрал ладонь — мы с подругой ахнули почти одновременно, а он удовлетворенно засиял!

Внизу лежал весь город, а за ним открывалась обширная бухта — за такой обзор нужно было содрать в десять раз дороже! Завтрак и ужин на этом балконе были личностным диалогом с пространством и историей, а когда на четвертый день к ночи началась гроза, и молнии били по всему горизонту, подруга сказала, что если бы у нее были деньги, она бы купила эту квартиру, чтобы всегда быть накоротке с вечностью.

Самые древние храмы Салоник подарили мне неизведанное ощущение — здесь христианство было еще смиренным и робким, без указующего перста и поднятого меча: оно открывалось миру, а не пыталось подмять его под себя, Христос был еще самим собой, а не символической подпоркой власти с процарапанной надписью «Кесарю — кесарево».

Христианство, даже не подозревающее о будущем великолепии своих соборов, от готики до барокко, о своем грядущем торжестве, в котором духовное равенство людей перед Богом и приоритет милости над справедливостью смешивались с инквизицией и охотой на ведьм; христианство, еще на цыпочках тянущееся к сердцу каждого и вызывающее умиление даже у таких умудренных атеистов, как я.


Рецензии