Вернусь
Мир мертвый вокруг, если тебя в нем нет. Он оживает, когда ты наполняешь его тем, чем наполнена твоя душа. В моей только Софья, она этот лес, эти облака, солнце, воздух, все только она. И еще время, в нем нет постоянства, оно то бродит где-то в прошлом, то вместе со мной смотрит на бесконечный снег, то убегает вперед туда, где я о нем ничего не знаю, и только Софья всегда в нем.
Бесшумная река, ее, отсвечивающий старой латунью, изгиб хорошо виден отсюда, с пригорка. Вокруг безмолвный, плотно окруживший поляну, лес. Тишина до звона, такая, что если вдруг упадет иголка с кедра, то это будет, как атомный взрыв. Это наш последний день с Софьей, это наша с ней тишина, и мы трепетно ее бережем. Если бы знать чем она закончится. Софья знала, а я нет. И каждую ночь я перебираю секунды того дня. Обмануть бы себя, заполнить уставшую пустоту другими людьми, их так много вокруг, пробежавших за эти годы. Много, очень много, но никому из них мне не хотелось открыть свою дверь.
Скрип по стеклу словно когти зверя, скрип неуютный, тревожный. Это замерзшие ветки рябины царапают окно, просятся в дом, хотят отогреться. Их давно надо бы обрезать, каждую ветренную ночь приходит эта мысль, а утром понимаю, что не смогу причинить боль дереву, даже сейчас, когда оно спит. Мы вместе росли, она одна осталась здесь из всех моих родных.
Луна висит где-то на полпути к зениту. Не вижу ее, по отражению окна на полу знаю, что на полпути. Большая, круглая и пятнистая, должна быть круглой, полнолуние. Ветер гонит быстрые тучи, они то закрывают ее, то обнажают, и косые, бледно-фиолетовые лучи падают на стол с какой-то странно настойчивой периодичностью. Мысленно добавляю стук колес и вот мой поезд несется вдоль бесконечного полустанка с редкими тусклыми фонарями. Там видно, как буран кидает снег выше фонарей, а здесь тихо и тепло. Печь еще не остыла. Все печи в поселке клал один печник. Не помню как его звали, а лицо помню по глубокой в складку морщине на каждой щеке, как борозда от плуга на пашне. Еще глаза когда-то синие, а со временем белесо-серые, в них бесконечная усталость. Его давно уже нет, никто он мне, ни сват, ни брат, а вот помню его, оставил тепло. Не так уж и много на земле людей, умеющих класть печи.
Поезд остановился, вместе с ним замерло пространство и пропало время. Не знаю надолго ли, ведь время пропало . Воздух вдруг начал чернеть, густеть и тяжелеть, совсем не образно, а физически ощутимо. Сначала он покрыл легкие чуть заметной влажной пленкой, затем она стала приобретать тяжесть свинца, и легкие встревожились, вздыбились, пытаясь заполниться кислородом. Неуютно как-то стало на душе, показалось, что в углу воздуха уже и не стало, что-то жесткое поблескивало там антрацитом. Сердце само по себе начало разгоняться, давно забытый детский страх ночной темноты настоятельно требовал закрыть глаза, натянуть одеяло на голову и свернуться в незаметный для ночных чудищ клубок.
Хорошо бы туда обратно, когда зло только в сказках, да не такое уж и страшное, добро его обязательно победит. Зачем это они делали? Те, кто придумывал сказки. Врали. Наверное затем, чтобы дети хотели расти добрыми, но сказки читают не все.
Встал, подошел к столу, взял свечу, зажег ее зажигалкой, поднял повыше. На столе все так, как всегда. Нет, не все. Что-то не то во взгляде Софьи. Может показалось? Ночь питает воображение, реальность тоже отдыхает ночью. Это просто дрожит пламя свечи и отблеск ее света кажется затаившейся слезой в нижнем уголке правого глаза. Нет, не кажется. Вот и подбородок дрогнул, скорее даже не увидел, а почувствовал. Я давно научился чувствовать малейшую перемену в ее портрете. Она мне и оставила его, чтобы я мог с ней поговорить, а она со мной. Но ни слеза, ни готовность расплакаться не заставили меня опуститься в тревогу. Бывают слезы печали, а бывают и радости. Тень улыбки на ее лице, и воздух вдруг потеплел, стал мягче. И ночь становится волшебно шелковой. Начинаю медленно таять и сходить с ума от подступившего к горлу предчувствия чего-то очень хорошего, может быть даже счастья. Просто очень плохо его помню. Но ведь когда-то жило оно на свете. Счастье.
Опустил глаза на свиток, лежащий на столе, хотел подвинуть его к центру стола, протянул руку и увидел, как из него упала большая бардовая капля. Наклонился к полу и увидел, что она не первая, там уже образовалась лужица величиной с пятак. Обмакнул в нее палец, попробовал на вкус. Он сладко-соленый, значит это кровь. Говорят, что кровь снится к встрече с кем-то родным, только нет их здесь, давно нет. А я, кстати, вроде и не сплю? Или сплю? Не знаю, можно было бы спросить, если бы кто-то был рядом. Пусто рядом, и я уже давно привык к размеренному, спокойному ритму жизни и в ней было что-то мое. Нет, не что-то, а пожалуй все, все чего давно хотел - полное безлюдье и тишина. И в подарок к этому чистый белый снег, глубокий, прозрачный воздух, все, что нужно, чтобы родить душевный покой. Может бы и устал, от покоя тоже можно устать, но устроил себя на работу в клубную библиотеку и не торопил зиму. Идет, как идет.
А мне говорили умные люди, их всегда вокруг - пруд пруди, говорили, что не надо, что поздно уже и могу не успеть. Сам знал, что могу, но необъяснимое чувство тоски ломало, сворачивало в какой-то большой ком, настойчиво заставляло убежать, спрятаться от людей, забыться, затеряться в далекой ото всех пустоте. К тому же нравятся мне дальние дороги, когда один в машине, когда дорога спешит под колеса, и за окном холодный осенний ветер с редкими последними желтыми листьями в стекло, а внутри тепло, уютно и мягкая тонкая музыка.
Снег рухнул стеной, словно кто-то нажал кнопку, открывающую люк. Разбитая, давно забытая лесная дорога мгновенно побелела, и белое покрывало стало подниматься вверх, так росло мамино тесто на хороших дрожжах. Хорошо помню этот древний, наследный чугунок на шестке. Человек разумный, уже говорил, что таких вокруг море, конечно бы повернул, но, видимо, не мой это случай. Осталось меньше пяти километров и внутри уже появилось тепло, то самое, которое знакомо любому человеку, приближающемуся к родному дому после долгой разлуки. Я и так уже почти карабкался в темноте по разбитой дороге, а тут пришлось совсем сбавить скорость, чтобы не ухнуть в какую-нибудь яму и остаться в ней навеки. Выдохнуть смог, когда увидел развилку, фары еще пробивали снег метров на тридцать. Развилка у кладбища, а от него до поселка каких-нибудь сотня метров. От кладбища неспешно вышел человек и стал переходить дорогу, я видел его ясно, мне даже показалось, что за ремнем, подпоясывавшем фуфайку, заткнут топор, так мужики ходят зимой в лес, чтобы срубить елку. Идет и идет, значит надо, только почему-то дорогу сквозь него видно словно его и нет, и давно отработанный рефлекс нажать на тормоза не сработал. Почти въехал в него, а он даже не повернул голову в мою сторону и не прибавил шагу, спокойно пересек дорогу и растворился в лесу. Со мной тоже странное, ни страха, ни удивления, одна потусторонняя мысль:
- Бедняга! Не может найти себе место.
Еще немного и въехал в поселок, понял это, почувствовав, как раздвинулось пространство. Снег лег уже на высоту шины, свет дальних фар тонул в хлопьях мягкого теплого снега и дворники едва успевали сдвигать его на край лобового стекла, но это ерунда, до дома рукой подать.
Не тут-то было, плутал, наверное, целый час, не осталось от поселка ни домов, ни улиц. Двигался по наитию, оно, как известно, не самый лучший навигатор, потому то наезжал на остатки фундаментов домов, то проваливался в какие-то ямы, из которых с трудом, везло, выбирался. Первоначальная уверенность куда-то потерялась. Совсем исчезла, настала пора возвращаться обратно. Но как день было ясно, что я не знаю куда это, обратно. Остановился, вышел из машины, стараясь не терять ее из вида пошел по кругу в попытке определить место в поселке, в котором нахожусь. В стороне, противоположной свету фар, воткнулся головой в угол дома, провел по нему рукой, понял, что это наш дом. Нашелся! Поднялся по высокому крыльцу в сени, сразу набрал охапку дров, они всегда лежат здесь, их заранее мы приносим, чтобы они обсохли от снега. В доме темно, я могу еще и глаза закрыть и пройти в любую точку дома не споткнувшись. Прошел в большую комнату, опустил дрова на пол перед голландкой, открыл ее дверцу и сложил поленья в еще сохранившийся запах золы. Потом открыл заслонку в трубе, засунул в печку кусок бересты, оторванной от полена, поджег его. Она стала скручиваться в рулон от своего же жара, я задвинул его между дров и закрыл дверцу. Внутри не надолго чуть притихло, а потом все сильнее и сильнее стал нарастать шум тяги.
Скоро в доме станет тепло, можно сесть и подождать, только сначала надо принести Софью, даже на короткое время не могу оставить ее одну. Лучше сказать - не могу остаться один без нее. Вышел к машине, снег идет в прежнем ритме, видимо кто-то страшно расточительный решил вывалить сразу все, что заготовлено на зиму. А действительно, что заморачиваться? Сделал дело и свободен. Взял сумку, вернулся в дом. Достал портрет Софьи, поставил его на стол. Сам сел на опрокинутую табуретку рядом с печкой, опять открыл дверцу, там уже огонь во все пространство, пламя осветило половину комнаты, только стол остался в полумраке. Откинулся спиной к холодной стене, левая щека разогрелась, воздух стал теплее, ближе к домашнему, и стекло на рамке фотографии стало влажным и матовым. Молчал, смотрел на Софью ждал, может заговорит. Она молчала. Вытянул ноги вперед, расслабился, размяк, уснул.
Большой белый самолет поднимается в прозрачное синее небо. Его дверь распахнута и там внутри, в пустом среднем ряду сидит Софья, крайние ряды заполнены людьми в масках дикарей, а она одна. Она смотрит на меня в иллюминатор, видит, как я стою на крыле, улыбается, приглашая войти. Смотрю на дверь и понимаю, что мне до нее не допрыгнуть, протягиваю руку, она становится длиннее и длиннее, пока ладонь не достигает проема, хватаюсь за него и подтягиваюсь. Ветру это не нравится, он усиливается до штормового, пытаясь сбросить меня на землю, мне не надо на землю, мне надо внутрь, к Софье, ни какая сила меня не сбросит. Подтянулся, вошел, в самолете пусто, ни Софьи, ни пассажиров, ветер свистит в открытую дверь. Иду в кабину к пилотам, и в ней никого, за стеклами черная ночь, внизу ни огонька, а над головой сто миллионов холодных безмолвных звезд и неподвижная комета, не знающая куда двигаться - ко мне или от меня. Я сквозь стекла, сквозь вековую тишину, кричу ей, прошу вернуться назад.
Этот мир, в котором мы объявлены единственными разумными существами, он настоящий или обман? Все то, чем живу, что вижу вокруг, это реальность или мираж? А я реальность, или построенная кем-то голограмма? Может кто и знает, надо найти его. Он все объяснит и станет проще, а может и легче. Хотя навряд ли. Трогаю раны, которых на теле нет, даже следа нет. Почему же болят? Стонут болью, надо стиснуть зубы. Стиснуть еще сильнее сейчас, когда я дома. Он ждал меня много лет, в нем теплый запах моих родных. Вот я, вернулся, а дом пуст. И есть ли он вообще, этот дом? Конечно есть, и не пуст он, стоит прислушаться, и опять заскрипят половицы и зазвучат голоса. Там, в левом углу, стояли бабушкины иконы. Было время, когда я думал: - Зачем? - Сейчас думаю: - Где они? - Я бы встал перед ними и заглянул в них.
Снег закончился утром, когда почти сравнялся по высоте с крышкой капота. Я вышел на крыльцо, огляделся вокруг, глаза сразу повлажнели от блестящей на солнце белизны. Это был плен. Желанный плен, чего от себя прятаться. Разве не этого я хотел? Не на это надеялся. Никому не говорил, даже себе не проговаривал, только методично покупал и складывал в машину все необходимое для долгого дрейфа на льдине. Если все же кто-то спрашивал:
- Куда это ты столько запасаешь? -
Отвечал, что там, в поселке, остался один Вовка, хочу помочь ему пережить зиму, а эта банка ананасов к Новому году, откроет на праздник. И это была почти правда. Вовка несколько лет прожил здесь в одиночестве, но год назад переселился в соседний поселок, в котором еще живы несколько домов. Пожил там немного для отвода глаз, а потом застрелился, чтобы на людях умереть, чтобы похоронить кому было.
Белая равнина до самого леса, на ней редкие мощные, одичавшие тополя и полуразвалившийся клуб, до него по прямой метров триста. Раньше отсюда с крыльца его не было видно, до него надо было идти по тротуарам вдоль дорог, обходя дома и бараки. Тогда казалось далеко, а теперь вот видно, что он совсем рядом. Мне надо туда, но, по свежему рыхлому снегу по пояс, не пройти. А мне надо, невыносимо хочу войти, сесть посреди зала на изодранный, облупившийся пол, закрыть глаза и вернуться туда, в тот Новый Год. Можно вернуться на место, не вернуться во время, знаю, понять не могу. Вернее не хочу, хочу вернуться назад и все повернуть назад, сломать те ненавистные часы, отмерившие одинокие годы. Тело может вернуться, душа может, значит и время можно вернуть. Не для всех, только для себя.
Взял в чулане деревянную лопату, начал расчищать себе дорогу. Снег легкий, к вечеру, думаю, смогу добраться до клуба. Нормально, некуда мне торопиться.
Я приехал вечером на два дня. Шесть часов, столько же до конца года, в свете фонарей белый пушистый снег, укрытый теплым покрывалом облаков поселок. Только новогодние вечера бывают такими, томление и ожидание чего-то необыкновенного, чудесного, остатки детской веры в волшебство Деда Мороза. Мы сели за стол с братьями и друзьями, выпили, я соскучился по всем ним и так хочется поговорить, но скоро уже одиннадцать, пора идти в клуб, традиция. В клубе елка под потолок, на ней множество блестящих в полумраке шаров, звучит буйная, бесшабашная музыка, у танцующих руки сами взлетают вверх. Всех я здесь знаю, и меня все здесь знают. Все почти родные и до драк еще далеко.
А она была не наша, и все невольно смотрели на нее и не только потому, что не наша. В ней жили, редко посещающие наш леспромхозовский край, грация и пластика. Не та пластика, что появляется в результате долгих потных тренировок, природная, рожденная вместе с ней. Еще и красива, красива той яркой, вызывающей красотой от которой многие робеют и бояться подойти. А мне хотелось, очень хотелось. От нее исходили невидимые магнитные волны и они были направлены в мое сердце. Рука сама по себе тянулась прикоснуться к шелку ее щеки, а потом дальше, запустить пальцы в ее волосы и прочесть ее мысли, а в них непостижимая глубина, я знал это. Тот, кому она ответно протянет руку, кого она впустит в свой мир, станет волшебно счастливым.
Может это я сейчас так думаю? Как все мы украшаю то, что прошло. Нет. Нет, конечно. Так и было, каждая моя мысль о Софье, каждая секунда пребывания рядом с ней словно ножом на доске вырезаны в моей памяти. И то, что все смотрели на нее, тоже было, но, наверное, из чувств своих аборигентских я слегка повысил средний уровень интеллекта той клубной публики. И как видится мне сейчас совсем не балетные данные и внешняя красота вызывали повышенный интерес. Одета она была «не к месту», как бы сказал наш банщик дядя Миша. Если бы спортивный костюм, то нормально, никто бы и внимания не обратил. Так ведь нет, она была в ярком красном платье, на которое материи ушло чуть больше , чем на мою рубашку, еще и декольте, очень смелое для наших мест. Зря. Откуда вот она? Со своим уставом.
Вспомнил вот о дяде Мише. Люди, разные они. Много хороших и немного плохих. Иначе нельзя, стоял бы прогресс на месте, если бы не было противоположностей. Как правило плохие сосредоточены в других странах, но бывают и рядом, семья ведь не без изъянов. Плохо еще и то, что плохие очень уж беспокойны, живут по принципу той самой паршивой овцы, что все стадо испортит. Они так не думают, думают, что выпало им свыше повести стадо за собой. Курьез в том, что его уже водят бараны и им редко нравится направление, которое указывает какая-то там овца.
Не знаю к чему я это. Хотя не может человек жить без мысли, а откуда они и зачем? Бросаю снег то влево, то вправо, вот поэтому наверное и в мыслях сумбур. А ведь о дяде Мише вспомнить хотел. Надо о нем, об ушедших либо хорошо, либо никак, о нем как раз как. Неторопливо он жил, без погони за жар-птицами и другими иллюзиями. Два дня в неделю топил баню. В субботу для мужиков и в воскресение для женщин, в остальные вязал веники, колол дрова, скоблил лавки и полок косырем, чистоту не то, что любил, уважал. В кочегарке на столе у него лежал Шукшин, он был вместо Библии, не положено было в СССР верить в Бога. А как без веры? Во что-то должен человек верить. Вот дядя Миша верил в Шукшина. Говорил он редко и мало, но если уж вступал в беседу, то всегда находил место в котором мог утвердить свое мнение цитатой из Василия Макарыча. Слабости, они у каждого из нас, и даже у сурового дяди Миши была таковая. Раз в месяц, редко чаще, читал, сидя в раздевалке среди приходящих в себя после парной мужиков, выученный наизусть рассказ о мужике, топившем себе баню. Рассказывал с благоговением, словно гимн пел славной профессии истопников бань. Человеком он был рослым, сильным, верил в то, что живет правильно, потому, что со школы знал - правильно жить, это жить для людей. Не знал он, какая глупая была эта советская школа, не питала она детей мыслью о неповторимой индивидуальности каждого, и что жить надо не ради кого-то, а исключительно ради себя любимого. Миллионы недоразвитых наплодила несчастная тогдашняя школа, так бы и оставалась страна страной дураков, если бы на ее счастье не уродился освободитель от чумы «человек человеку друг» Борис Николаевич. Но во времена дяди Миши до пьяных слез - «Боже храни Америку» было еще далеко, поэтому, как и положено тому времени, был человеком недалеким и не предприимчивым, только и знал, что дрова в топку бросать, да Шукшина читать.
Жизнь эту банную, спокойную и размеренную однажды нарушил наш учитель литературы. Сидел он обернувшись простыней, мягкий такой, распаренный, добродушный, отливал из термоса в стакан чай, разбавленный самогоном в отношении два к одному, одна доля естественно чая, и захотелось ему поговорить:
- Конечно, Шукшин, это Шукшин! Но давайте уж скажем откровенно - ярко выраженный деревенщик. А вот Чехов!
Он и в мыслях не держал, что найдет себе оппонента в этой аудитории, он ему и не нужен был. Алкоголь отличное топливо для мышц языка и умелый гаситель пламени разума. Дядя Миша в отличие просвещенного мира Чехова по всему видно любил не сильно, мысли местного литератора приостановил:
- Да, хороший, наверное был писатель, слова о нем плохого не слышал от людей грамотных. Я от грамоты далек, в писателях ничего не понимаю, но вот кажется мне, что не любил он людей, особенно нас мужиков. Все мы у него люди тупые, ничтожные, недоразвитые. А как я понимаю, каждый пишет, как видит. Дурак у него народ. Зато теплый он к разнеженному, бездеятельному, умирающему дворянству. А Макарыч, он наш, сам и топор в руках держал и лопату, знал на ком страна держится, кто Россию построил. Мы, люди простые, ему родня.
Приумолкла раздевалка, если бы не раздевалка это была, а партер театра, без оваций никак бы не обошлось. Уважение к дяде Мише поднялось на несколько пунктов, тогда как к учителю наоборот. Сам виноват. Все мы сами источники таких вот мелких бед, жены еще конечно, те, которые не следят за тем, что мужья наливают в термос. А дядя Миша, он еще тот шутник, взял и добавил:
- И не надо мне тут про Чехова, а то вот возьму и вверну тебя в рельс.
Это был бенефис! Шутка прозвучала изящно и в последствии передавалась из уста в уста. Особенно нравилась она школьникам, когда их учитель литературы, его фамилия была - Гайка, рекомендовал рассказ Чехова о злоумышленнике, воровавшим гайки на железной дороге.
Бани две у нас были, случай этот произошел уже в новой, в большой.
Поднял глаза, вытер пот со лба рукавом, оглянулся назад. За мной ровная широкая траншея в снегу и сброшенная куртка на ее краю уже далеко. На куртке лежит, жмурится от яркого теплого солнца наш кот. Я даже вздрогнул, никак не мог он здесь быть. Умер он, его еще отец унес в лес и похоронил.
- Сколько мне тогда было? Лет двенадцать, наверное. Даже, если тогда он не умер, а притворился, то ведь не слон, коты столько не живут. Но он! Точно он! Толстый, серый, наглый взгляд зеленых глаз и оторванное правое ухо. Это Витькина собака ему оторвала, когда он захотел узнать, как там у нее в конуре, уютно или нет? Он, не он, какая в конце концов разница? Все равно необычное это видение в белоснежной пустыне. Пойду, спрошу.
Пока шел, думал, что сбежит, но он даже не подумал. Как лежал в гордой позе сфинкса, так и не шелохнулся. Подошел, спросил:
- Привет Васька, это ты?
Он явно не был расположен к разговору, приподнял брови и демонстративно зевнул. Но потом, видимо решив, что неприлично не отвечать, когда к тебе обращаются с вопросом, прикрыл глаза и утвердительно кивнул головой. Он, наверное, вправе игнорировать меня, но ведь сам виноват, нагадил в мои сандалии, вот я и пообещал, что прибью его хвост к стене.
- Будешь изображать маятник часов и в каждой крайней точке говорить мяу.
Но после этого сто раз помирились и по ночам он спал на моем бедре, когда я спал на боку. Нравилось ему даже спать где-нибудь повыше. Хотел плюнуть и вернуться к лопате, плюнуть не на него, а образно, но снова спросил:
- Ты чего это? Опять обижаешься по поводу моего покушения на твой хвост?
Васька ухмыльнулся:
- Не смеши народ, «уголовничек»! Испугал! Ты даже курице голову отрубить не смог, когда тебя мать попросила. А тут меня к стене прибить! Все коты с нашей улицы хохотали.
- Не помню, что землетрясение у нас случилось от вашего дружного хохота. А ты что здесь делаешь, тебя вообще-то давно нет.
- Как нет? Ты меня видишь? Ты меня помнишь? Пока на земле есть хоть кто-то, кто помнит о человеке, он не исчезнет. Приходить будет. Сидеть рядом. Смеяться. Грустить. Жить.
- Так это люди! А ты же кот.
- Ну и что. Я тоже когда-нибудь буду человеком. А может был. Не знаю. Ты, видимо, вспоминал обо мне.
- Да, ночью вспомнил, как ты зимой любил спать на моем бедре. Дай-ка я тебя поглажу, соскучился.
- Сколько душа пожелает.
Я протянул руку, ладонь легла на куртку, она теплая от нагревшего ее солнца. А может это от Васьки тепло осталось? Его нет. Может и не было. Вернулся обратно, надо расчистить тропу до конца. Снег тоже размяк на солнце и потяжелел, дыхание стало глубже, сердце чуть прибавило в ритме, а осталось уже меньше половины. Легкие наполнились запахом таежной хвои и, если не знать, что ты в конце осени, можно подумать, что это весна бередит душу предстоящей песней лета. Хорошо! Очень хорошо! Но часто ли так? Хорошо сейчас и через минуту, и десять, и двадцать? Где-то должен быть бугорок через который придется споткнуться. И вот я чувствую, что мои движения замедляются, не от усталости, кто-то взял в руки буравчик и стал старательно вкручивать в мою голову не сразу осознанные сомнения. А стоит ли открывать дверь этого нашего старого клуба? И мысль о том, что снег может сегодня - завтра растаять не вызвала у меня бурного внутреннего протеста. Но вон там, слева на бугре, стоял дом, в котором жила моя бабушка Наташа, может она стоит там сейчас и смотрит на меня. Она мне сказала:
- Мужчина не флюгер Саньша, не вертится вместе с переменой ветра. Мужчина, а нам всем хочется, чтобы ты им стал, это характер, если уж выбрал дорогу, то идет по ней до конца.
- Кто это? - прокричал я Юрке сквозь мерцающий свет и оглушающие децибелы.
Он не ответил, кивнул мне головой, показывая на выход. На улице стояли парни, курили и пили водку. Кто отхлебывал прямо из бутылки, а кто держал в руке припасенный из дома стакан.
- Мужики, дайте пару стаканов, не прихватили с собой, а из горла как-то не хочется, все-таки праздник, - сказал Юрка.
Нам протянули несколько, мы взяли по одному. Юрка вынул из кармана полушубка бутылку, налил нам по трети стакана, тостом не удивил, не в наших традициях произносить замысловатые тосты:
- С Новым Годом!
Выпили, выдохнули, Юрка не забыл о моем вопросе:
- Библиотекарша новая. Осенью приехала, тебя уж не было. Но ты даже и не думай, ведьма она. Самая настоящая ведьма.
- По ночам из трубы на метле вылетает! - засмеялся я.
Юрка не обиделся. Достал из кармана сигареты, протянул мне. Я вдруг почему-то разволновался, взял. Закурили, он приподнял бутылку:
- Еще?
- Нет, пока нет.
- Ты же не забыл Ваську Дерябина?
- Колокольчик - всегда и обо всем все знает, где бы что не произошло, он, если и не с самого начала, но обязательно будет там.
- В этот раз видно что-то сломалось и вместо «там» он кажется оказался не там. Шел как-то мимо клуба, день серый, скучный, промозглый, вот он и торопился домой, в тепло. Случайно совсем глянул в окно библиотеки, видит стоит, на него сквозь стекло смотрит. И как смотрит! Призывно, разве что рукой не машет. Врет, понятно, Васька, на него наши то девки смотрят только тогда, когда на тротуаре разойтись, не посмотрев, нельзя. Но вот так он говорил. Притормозил он, развернулся, как откажешь девушке, когда она сама себя предлагает. Внутри никого, библиотекарша явно рада, что он зашел, сидит за своим столом, улыбается приветливо, радушно. Васька облокотился на стойку, увидел сверху вниз вырез на ее груди, решил, что для него это приготовлено, сунул руку в этот уже его, как он считал, вырез. Она отпрянула вместе со стулом, вскочила, и зло, не мигая глядя ему в глаза, спросила:
- Тебе пальцев своих не жалко?
- Васька виноватым себя не почувствовал, ухмыльнулся и пошел на выход. Уже на улице опять обернулся на окно. В нем пусто, а на спине Васьки поселился како-то странный, неуютный холод, только дома Васька забыл о нем. Наутро они с отцом пошли дрова пилить во дворе, отец взял в руки бензопилу, а Ваське указал поддерживать бревна, когда станет неудобно пилить. Васька и поддерживал, отец вдруг на ровном месте оступился, повел цепью в сторону и в одно мгновение три Васькиных пальца красными огрызками разлетелись на белый снег. Ровно три и именно те, которые успели коснуться ее груди.
Я снова засмеялся:
- Ну удивил! Небывалое для нас событие! Да у нас чуть не половина мужиков без пальцев ходит. У кого циркулярка, у кого пила, у кого взрыватель в руке рванет, кое-кто умудряется даже топором отрубить, есть такие умельцы. Вы всех их к библиотекарше пришили?
Юрка сегодня невозмутим, никакой реакции на мои всплески, все также монотонно, словно это и не он, продолжил:
- Это не все. Толька Пегов решил постоять за друга. Храбрый такой пацан, после того, как выпил на дорожку. Пока шел решительность слегка подрастерял, но себя он знал хорошо, и укрепил ее, глотнув из горла, перед тем, как открыть дверь клуба Время выбрал день, когда все на работе и в клубе пусто, вошел в библиотеку, и, как мужик реальный, без всяких там словесных и других прелюдий, прошел за стойку, поднял ее, взяв подмышки, прижал к стене своим телом и начал рвать одежду. Она даже и не кричала, сначала наверно от неожиданности, а потом просто за ненадобностью, молча ударила прямыми пальцами в шею. Толька захлебнулся, обмяк, глаза навыкат, ни вдохнуть ни выдохнуть не может, согнулся крючком, так и стоит. Она взяла его за плечо и вывела на улицу. Там он пришел в себя, но возвращаться не стал, расхотелось. И это опять не все. Недели не прошло, Толька был на погрузке, шел под мостовым краном, тысячу раз ходил под ним, и в этот раз почти прошел. Не успел. Кабина вдруг без видимых причин, не двигалась и полное безветрие, сорвалась и рухнула вниз. Толька всмятку, а у крановщика ни царапины, ни ушиба, только руки от пульта ему еле оторвали, никак согнуть их не мог. А потом, решил сменить профессию, напрочь отказался снова подниматься в кабину после того, как ее вернули на место.
Как-то так вот. Выпьем? - Юрка снова достал бутылку.
Я подставил свой стакан:
- Да, трудно вам здесь жить. Клан злых колдунов составил заговор против поселка и направил своего эмиссара извести всех его жителей. Тебе самому не смешно из нелепых совпадений выстраивать систему? Вы, наверное, уже и дрова для костра заготовили?
- Я сказал, ты услышал. Ты спросил, я ответил. Только ребята наши стороной обходят девушку. Как-то пропал к ней интерес, да и библиотеку в погоне за знаниями не штурмуют. За удачу! - он приподнял стакан.
В зале музыке тесно, всей своей мощью она пытается раздвинуть стены, они неслышно вибрируют и стоят. Адреналин разгоняется до всевозможных высот, толпа в приступе веселья, кто-то сходит с ума от счастья. А она одна, танцует сама с собой у самой елки и в пустой круг вокруг нее никто не хочет войти. И холодный он, круг, холодный от направленной в него стужи ненависти, совсем неоднородной и бесшабашной массы тел, как мне сначала показалось, в разных углах зала вспыхивают, окрашенные кровью, блики волчьей злобы. Она словно ничего не замечает, она где-то там, в небе, к которому вскинула руки, но мне видны в ее глазах тоска влажность подступающих слез. Ей бы лучше было не приходить, а раз ошиблась и пришла, то давно должна почувствовать, что на чужом она празднике и уйти. Вдруг я понял, что она и без меня все это знает, просто боится выйти из очерченного чужими круга, пройти через стаю, одеться в раздевалке, а потом идти одна по ночной снежной тропе в свою комнату в общежитии. Боится, что не дойдет, потому и ждет развязки здесь, среди людей. Я решил стать этой развязкой, прошел сквозь толпу и протянул руку, она схватила ее так, как будто это была последняя надежда перед тем, как улететь в пропасть. Потянул ее к себе, обнял за талию, она откликнулась, прижалась, положила голову на мое плечо. Вот и все! «И закружилась земля под ногами!» И мы вместе с землей. И пропало все, и пропали все, во Вселенной, только мы вдвоем и еще музыка. Почему Господь не оставил нас тогда там навсегда? Решил, что холодно нам будет там? Пожалел. Не надо было, вдвоем нам никогда не было холодно, потом никогда не было, как и сейчас.
- Ну вот и все! - прошептал я ей.
- Что все? - она приподняла голову.
- Теперь можно и умереть, - ответил я ее темным изумрудным глазам.
- Почему?
- Потому, что незачем жить, зная, что второй девушки такой красоты найти в этом мире невозможно. Зачем жить сгорая от печали оттого, что эта неземная красавица никогда не будет в твоих объятиях, и ее губы никогда не коснутся твоих.
- Если ты обо мне, то я уже в твоих объятиях, - она попыталась улыбнуться, не очень то это у нее получилось.
- О тебе. Как могла прекрасная роза оказаться на этом заросшем бурьяном пустыре?
Самому не нравилось то, что несу, но очень хотелось, чтобы она расслабилась, забыла, что «все люди враги», засмеялась, заискрилась и утонула в празднике. Хотелось, чтобы стала легкой, летучей, забывшей обо всех и была только со мной и только моей. Она мне нравилась до головокружения. Не было еще такого со мной.
Крыша над правой частью клуба, там, где был зал и в новогодние праздники ставили елки, провалилась, упала вниз, а над левой, там, где библиотека, в полном порядке, в шапке снега. В проушинах входной двери большой навесной замок, висит как видно для порядка, кто-то повесил, но не закрыл на ключ. Может этот кто-то надеялся вернуться и не хотел чтобы ветер распахнул двери, а потом сквозняк разбил окна и в клубе поселились звери. Ведь клуб он для людей, не для зверей. Я знаю, что за дверью фойе и в нем пусто и гулко, почему-то мне неспокойно перед ней.
- А, если подумать, где и когда последний раз мне было спокойно? И есть ли он, тот человек, которому и легко и спокойно? А место? Есть оно? Почему прячется? Кажется, что живу в мире абсурда и не понимаю, то ли я его так воспринимаю, то ли мир действительно превратился в абсурд. Мир! А где он мир? Идет война. Кто-то сошел с ума, лучше было бы, если бы это был я. Только я один. Сколько дорог исполосовало землю! Почему нет хотя-бы одной бесконечно прямой? Пусть она все время в гору и чем дальше, тем круче, но это она, та по которой каждый пройдет честно. А если честно не хочет, то ему и незачем идти. Но нет их, прямых дорог, не построили, не умеем мы ходить по ним.
Перед дверью одна ступенька, я и её уже очистил от снега. Теперь встать, протянуть руку и снять замок. Не поднимается, нет настроя и утренней уверенности рвануть на себя эту дверь. Мозг старательно ищет отговорку и конечно находит:
- Поздно уже, меньше половины солнечного диска видно, внутри сейчас темно будет. Жалко не фонарик не захватил ни свечку.
Понятно, что сам себе соврал про жалко, но стыда не испытал, наоборот лицемерно похвалил себя:
- Да, куда уж, что там в темноте делать, завтра приду.
Впереди река, надо найти мост или брод, чтобы ее перейти, но у таких широких и неспешных рек брода не бывает. Тогда ее надо переплыть. Можно и переплыть, если ты дерзок и у тебя много сил. И еще, если ты знаешь зачем. Там, за рекой, на горе, по вытоптанной поляне перед большим домом босоногий мальчишка с хворостиной в руке гонит белых гусей. Они возмущенно поднимают вверх головы, распахивают крылья, гогочут, но идут в темноту распахнутых ворот. Они не знают зачем их ведут, чтобы накормить, или самих сделать кормом. Верят, что накормить. Если бы они умели летать! Меньше тех, кто выбирает летать вместо гарантированного корма.
Оказывается устал, а пока работал не чувствовал. На полпути решил сесть на снег, посмотреть на закат, давно не получалось, все времени нет. Только сел, как солнце сверкнуло усмешкой и пропало за лесозаводом. Вернее за горой, там, где раньше был лесозавод. Там в бараке мы жили, когда приехали сюда. Здорово жили, восемь человек метрах на десяти, наша семья и семья сестры отца. Для нас, четверых пацанов были трехэтажные полати, я любил спать выше всех. В соседнем бараке жили еще два наших двоюрдных брата Вовка и Юрка. Лето тогда было и нас, шесть братьев, дай Бог каждому узнать какое это счастье. И бонусом к нему (к счастью) тайга сразу за вторым бараком, и кедры в тот год как раз разродились урожаем. Вовка, он старший среди нас, залезал на кедр, рвал шишки и бросал нам вниз. Потом все бежали на летнюю кухню, растапливали печь, закладывали шишки в большой чугун, заливали водой и прикрывали сверху травой. Часа через полтора кипения смола оседала на траве, ее выбрасывали, воду выливали, а шишки вываливали на стол. Все, можно грызть. Жалко, что нам очень быстро дали квартиру в поселке.
А Юрки уже нет, рядом с моим отцом лежит на нашем кладбище. Так рано. Схожу к ним как-нибудь, поговорим, зима длинная.
Это хорошо, что есть родительские дни. С утра на кладбище толпы людей. У каких-то могил группы, у каких-то один-два человека, а у каких-то никого, про них либо забыли, либо прийти больше некому. На могилах появляются новые венки, цветы, они становятся опрятными, обновленными, чистыми. Большинство так, неухоженными остаются те, память о которых умерла. К вечеру на кладбище становится пусто, в молчаливом белесом небе гулко каркают редкие одинокие вороны, а по земле от могилы к могиле бродят потерявшие себя бомжи, допивают оставленные стопки водки, закусывают печеньем и конфетами, бредут, пока не падают в глухой пьяной тоске. Кто-то из них умрет этой ночью, прижимаясь спиной к чужой могиле.
Недалеко от мамы, рассыпавшаяся неухоженная могила, на ней уже посеревший от дождей деревянный крест. Рядом на траве сидит парень в форме, у него между ног лежит трость, а по правую руку стоят бутылка водки, и два стакана, в одном из которых налито на треть, а сверху он закрыт куском хлеба. Знаю, что об одиночестве иногда надо рассказать. Разделить груз, не на половину, а хотя-бы часть. Подхожу, сажусь рядом, мы похожи, оба пусты, а значит близки.
- Кто? - спрашиваю я, показывая кивком головы.
- Девчонка. Чужая. Всем чужая. Всему миру. Была Катя. Зачем была? Не знаю. Может в упрек кому? Мне скорее всего. А может просто, чтобы я пришел сюда и понял, что она проживет во мне всю оставшуюся жизнь. Может она и родилась для того, чтобы глотнуть горя, отчаяния, тоски. Вот что я говорю. Не глотнуть, а напиться так, что больше и некуда, уйти со всегда холодной для нее земли, остаться только в моей душе. Не правильно это, нельзя так, толи жила толи нет.
Посмотри, на этих людей, проходящих мимо. Дела никому нет ни до нас, ни до этой могилы. Каждый думает о том родном человеке, к которому пришел. У нее никогда не было родных, даже для матери она была тем, кого иногда надо кормить, да и то только вначале. Давай помяни.
- Не могу, за рулем.
- Давай один глоток, символ поминок по-русски, раз уж сел рядом.
Он плеснул на дно стакана, протянул его мне. Я молча выпил и вернул стакан. Себе он налил половину, не глядя, как нальется, также не сказав ничего выпил. Посидели, помолчали, я не уходил, сблизился с парнем, имени его не зная, хотел о девчонке услышать. Он понимал:
- Её осенью похоронили. Одноклассница, учились вместе, в том смысле, что она ходила в наш класс и чужая была всем и нам и учителям. Худая, плохо одетая, с двумя тонкими косичками с резинками на конце, с отстраненным, темным взглядом. Тихая, молчаливая, всегда в стороне и никогда ни одной улыбки, даже тогда, когда класс буйствовал в припадке веселья. Мы были детьми, а она нет, может она и была ребенком, но забыла об этом. Это я потом понял, в госпитале, а тогда она была просто живым существом, которое вот оно, здесь, но мешает оно, как заноза, которую вроде и не видно, но как заденешь царапает. В конце девятого класса ее не стало, сначала не заметили, потом вспомнили, что вроде кто-то еще был в классе, а потом опять забыли насовсем. Как-то узнали, что забеременела.
Отца у нее не было никогда, мать пила, вокруг нее менялись мужики с водкой, один из них и изнасиловал Катю, пока спала пьяная мать. Думаю, что она промолчала об этом, потому что не знала как жаловаться и кому. Не умела, жаловаться может тот, кого когда-то жалели, а ее нет, не было случая. Мать, как живот увидела, взвилась, орала, весь дом переполошила:
- Сука ходячая, пока я тебя кормила, тебе целку распечатывали! Я про замуж думала, а ты моих мужиков на себя затаскивала! Чтоб ты сдохла!
Выкинула пальто дочери на лестничную клетку и ее за двери вытолкнула.
Ты не знаешь, когда человек перестает жить иллюзиями? Никогда, наверное. Опойка безотказная, а все-равно мечтает про замуж. Не осуждаю, никого не осуждаю, не мое это дело, сам не ангел. Просто размышляю.
А зима, у нас ведь редко не зима, душевного тепла она никогда не знала, а физическое нашла в кочегарке. Зашла погреться, Два мужика там были, ее накормили, кровать там в углу стоит, легла и уснула. Мужики пожалели беременную девчонку, кормили, не выгнали, а она какой смогла навела у них порядок. В роддом увезли ее отсюда, сюда она и вернулась с дочкой. А куда? Зима. Дочка не прожила и месяца, пневмония и ее не спасли. Потом был какой-то праздник, он впрочем довольно часто там случался, водка на столе, кочегары мужики вполне здоровые, а она не очень-то и сопротивлялась, спасибо, наверное, так хотела им сказать за то что кормят и не выгоняют. Так с тех пор и зажили единой семьей. А зарплата у кочегаров маленькая, страсти со временем стабилизировались, потом и вовсе стали затихать, и тут у более предприимчивого родилась идея продавать девчонку друзьям. Друзья откликнулись, девочка молодая, почему бы и нет. Постепенно круг друзей становился шире, бывшие благодетели дополнительные доходы направили на углубление пороков и сладко спивались. Катя заразилась сифилисом, ее заразили и она заразила, ее избили, избили ее владельцев, они выгнали ее из кочегарки.
Попробовала пойти в больницу, там не приняли, без полиса даже разговаривать не стали. На ночь спустилась в первый попавшийся открытый подвал. Старый, усталый бомж приютил ее, ему было все-равно болеет она или нет, не так холодно, когда спишь, прижавшись друг к другу спиной.
Я как-то встретил ее. Она стояла на снегу у мусорного бака в красном изношенном осеннем пальто и фиолетовых резиновых сапогах. Не знаю как, почему, я сразу понял, что это она, хотя и увидел со спины. Мне стало как-то неловко, стыдно наверное, не знаю даже за нее или за себя и захотелось побыстрее пройти мимо, чтобы она не заметила. А она почувствовала, повернулась. Мы молча смотрели друг на друга, она узнала меня и не отвела взгляда. Я отвел и ушел, как убежал.
Потом пытался врать себе, придумывая разные причины для оправдания, но совесть, она честнее нас, она с самого начала знала, что я просто испугался знакомства с этой грязной, оборванной бездомной. Вот так просто, легко, мимоходом, происходит предательство. Тогда я этого не понимал, ушел с осадком неприятности по спине, но прошло время и совесть стала сжигать меня по ночам до боли, до стона. Только поздно, просить прощения стало не у кого.
У нее открылся туберкулез, она начала кашлять кровью. Бомж пожалел ее, принес наркотик, сам ввел иглу, и она стала считать его богом, который открыл ей что это такое - счастье! Только длилось оно не долго, а хотелось, чтобы всегда, украла у бога деньги и умерла от передозировки. Она прожила двадцать лет.
- Налей, - сказал я.
Он налил в стакан на две трети.
- Нет, давай пополам.
Я отпил половину и передал стакан, он допил то, что оставалось.
- Как так строится мир, в котором и сто лет миг, а тут девятнадцать и боли через край?
- Может она и не знала, что это боль, потому что не знала, что такое не боль. Может она думала, что такая она и есть, жизнь. Человек, плохо видящий с рождения, случайно надевает очки и с изумлением узнает, что мир совсем другой, яркий и четкий! Твоей Кате никто очков не предложил. И никуда не денешься, все так живут, редко кому удается перейти с одной, предложенной судьбой, дороги на другую. Мы вот с тобой не знаем, как жить в доме с бассейном, нет у нас с тобой такого опыта. А у того, кто кушает икру из серебряной икорницы, нет никакого сожаления по поводу того смог ли имярек купить хлеба себе на завтрак. Подавляющее большинство людей живет в резервации, но нам не говорят об этом, а сами мы об этом не догадываемся. Если бы кто-то на самом деле хотел, чтобы все люди были счастливы, он бы издал закон, запрещающий выбирать в губернаторы, депутаты и президенты людей у которых зарплата выше прожиточного минимума и не больше чем на один срок. Этого не будет, тот у кого есть деньги хочет власти, тот у кого есть власть хочет денег. И те и другие ненасытны, раз открыв рот они навсегда забывают его закрыть. И для этого нужны рабы. Рабы это все те, кто не они. Вот и весь сказ о всеобщем счастье. Везде и всегда.
- А мы с ней одинаковы, я виноват.
- Почему ты?
- Она нравилась мне, навряд ли был влюблен, хотя кто знает. Я смущался рядом с ней, стеснялся случайно к ней прикоснуться, не смог подойти и сказать. Сколько хороших, нужных слов не сказано людьми. Почему нам так страшно произнести первые слова о своих чувствах? Можем легко нагромоздить гору мусорных слов, а одно важное самое так и не сказать. Я не встал рядом с ней тогда, когда нам было по четырнадцать лет, не встал и потом, когда она стояла у мусорного бака. Её глаза будут смотреть на меня всю жизнь.
- Да, так оно и будет. Я знаю это. Очень хорошо знаю. Но может это и не аксиома, а обыкновенный постулат, который может когда-нибудь пошатнуться. В конце концов мы ничего в этом мире о себе не знаем. И я не знаю того, кто знает. Жизнь, как мазки масляной краски на холсте, каждый отдельно и вроде направлены в разные стороны. Но это вблизи, а чуть отойти и понимаешь, что все цельно, продумано и так, как надо. Художником продумано. А кто художник нашей жизни? Любят говорить - «ты сам», только я не очень в это верю.
Иногда мне кажется, что достаточно произнести одно тихое простое слово - Прости, - и оно перевернет жизнь. Зашьет крепкими суровыми нитками раскрытую рану тоски и боли, стянет ее края, и она заживет. Заживет, останется только шрам, а он уже не будет так болеть. Разве только по ночам. Ты скажешь - А кому это прости? - Не знаю, может даже самому себе.
- Ты как домой?
- На такси. Машину здесь оставлю, Женька Анисимов присмотрит, он здесь и сторож и могилы копает. Знаешь его?
- Нет. Дай руку, помоги подняться, с тобой поеду. Завтра вернусь с инструментом, наведу порядок.
Я протянул ему руку, он подтянулся и встал.
- Что у тебя с ногой?
- Ранили. Вот ты про резервации, а как думаешь, когда ребята вернуться, они захотят так жить? - он не меня спрашивал, и моего ответа не ждал, спросил у кого-то.
А день, он такой длинный сегодня. Давно не было таких длинных дней. Солнце нагрело доски двери, снег перед ней растаял, она открылась легко. В доме тьма, пройти вперед можно только на ощупь.
- Это что я так устал?
- Лопатой работать, это тебе не «клаву» весь день теребить. И без утреннего кофе, после завтрака дома, и без обеда, и без полдника после обеда.
- Да, пожалуй я прав, - сказал я сам себе. - Отдохну минут пять, потом печку затоплю, что-нибудь приготовлю, поем.
Добрался до кровати, лег не раздеваясь, закрыл глаза, меня не стало. Мгновенно.
- Я Софья. Помоги мне уйти отсюда.
- Подожди, еще совсем рано.
- Я не могу, я задыхаюсь. Мне кажется, что воздух сгущается, веревкой ложится на шею и все дружно затягивают петлю. Страшно. Я бы и сама ушла, но пройти через толпу еще страшнее, чем быть внутри нее. А дальше черная пустая улица и пьяные бараки по пути, убьют и не вздрогнут. Никак не могу понять как вы здесь живете.
- Зря ты, таких замечательных, добрых людей как у нас еще поискать. Для меня это самое родное место на земле. Самое теплое. И всех здесь знаю, и меня все знают. Лучшего оберега тебе не найти.
Она немного улыбнулась:
- Я, как тебя увидела, сразу подумала, что мой ангел-хранитель принял человеческий облик, чтобы спасти меня. Пойдем.
- Хорошо, пошли.
Взял ее руку в свою, провел в раздевалку, а потом на улицу. На меня смотрели с сожалением, но никто ничего не сказал.
- И куда теперь? Давай на всякий случай провожу тебя, чтобы темные силы не украли и не умчались вместе с тобой в неизвестном направлении. Как я тебя потом найду?
- Все темные силы здесь остаются, в клубе.
- Опять, Софья! Забудь о плохом, просто ты из другой жизни, вживешься со временем, тебе смешно будет, что ты так думала.
Тропинка в снегу на узком дощатом тротуаре тесная, я взял Софью под руку, она прижала мою ладонь. И мне сразу жарко, так жарко, что вот-вот растает вокруг снег.
В коридоре общежития стоял серый туман от вагона выкуренных сигарет. Запах никотина соревновался по устойчивости с запахом алкоголя. Некоторые двери комнат были распахнуты в коридор, из них раздавался веселый мат. Вербованные мужики праздновали Новый Год. Пока весело, но мужское застолье непредсказуемое, в одно мгновение вилка с винегретом вместо собственного рта может вонзиться в глаз врага, который секунду назад был лучшим в мире другом. Вербованные далеко от дома, трудно им, они легко ранимы. Но пока весело.
Ее комната, как все другие - кровать у правой стены, напротив стол, два шкафа у разных стен, холодильник, на нем телевизор, а на двери висит одеяло, чтобы меньше слышать то, что происходит в коридоре. Вот такой вот тихий уют. Софья поставила на стол бутылку шампанского, на нем ваза с мандаринами, коробка конфет и мельхиоровый подсвечник с тремя высокими свечами. С Софьей легко, я как дома, достал зажигалку, поджег фитили свечей, она выключила свет. Мягко, тепло, уютно, я не спал вторые сутки, дорога домой у меня длинная, почувствовал, что вот-вот провалюсь в сон, стоит только сомкнуть ресницы.
- Вот смеха будет, если усну сидя на стуле. Только не позор. Как открывать шампанское, с шумом или без?
- Новый Год! Как же без фейерверка?
- Хорошо, как скажешь, - я ослабил проволоку, проверил, как прочно сидит пробка, затем встряхнул бутылку, чуть придержал, а потом отпустил пробку. Она с шумом ударилась в потолок, белая пена выплеснулась на пол.
Софья вскрикнула и радостно засмеялась:
- Специалист! Настоящий фейерверк! Теперь точно самый настоящий Новый Год! Спасибо тебе Саша!
Я с удивлением посмотрел на нее, не успел я еще назвать своего имени. Юркин рассказ выплыл и слегка неуютно мне стало.
От нее не утаишь, она увидела, поняла и снова улыбнулась:
- Страшно? Боишься меня? Вижу местный эпос не обошел тебя стороной. Выдумки все это. Иногда я умею угадывать имена, посмотрю на человека и думаю, что ему подойдет вот такое имя. С тобой подумать не успела, когда ты вошел в зал, девчонки, что были рядом заговорили:
- Посмотри Сашка приехал.
- Ты совсем не наша, а мне хорошо рядом с тобой. Даже не просто хорошо, а как-то по другому, по-новому, не знаю как объяснить, другое чувство, раньше не было никогда. Очень мне хорошо рядом с тобой. Смущаюсь почему-то и путаюсь.
- Как и я. Я сейчас почти как тогда, в четвертом классе, когда влюбилась в мальчишку, с которым сидела за одной партой. Случайно прикоснуться к нему боялась, дух захватывало. Почти также, но сейчас я очень хочу к тебе прикоснуться.
Я провел пальцами по пересохшим губам и хрипло сказал:
- Это отец мой меня так назвал в память о брате. Он погиб за несколько дней, как я родился. Шофером был, его грузовик перевернулся. Мама хотела назвать меня по другому, часто дома и называет по своему.
- Попробую угадать! Закрываю глаза, напрягаюсь, вызываю духов. Минутку! Давай рискну! Женькой? - она весело смотрела на меня, для нее это игра в загадки.
А по мне, какая тут игра, стал стремительно трезветь:
- Как так? Об этом и в поселке-то редко кто знает.
Софья ничуть не смутилась, обрадовалась, вскинула руки вверх:
- Ура! Знаешь почему? Ты так левой рукой заводишь волосы назад, как делают, по-моему, только Женьки. Ни разу до этого не видела, но вот пришло в голову и всё.
Объяснение не блистало убедительностью, а другого не было, вспомнил, что налили, но еще не выпили, приподнял бокал, потянулся к её:
- За Новый Год?
- Подожди, еще шесть минут осталось.
Это уж ни в какие ворота. Дрожь рябью прошла по моей щеке. Почему шесть минут? Я не сводил с нее взгляда и она не смотрела на часы. А ей все также хорошо и весело. Меня она уже читает с листа, кивком головы показала на стену за мной. На ней висели, давно вышедшие даже из сельского обихода «ходики» с двумя гирями на цепях, изображением кота на циферблате. Его желтые глаза весело бегали слева направо и обратно, без всякого сожаления отсчитывая уходящие секунды.
- Руку отдам на отсечение. Не было их, - мне захотелось бунтовать.
- А как тогда ты будешь меня обнимать? - сорвалось у нее. И смутилась впервые.
- Так люди устроены. Видят то, что хотят увидеть. Мир другой, если в нем искать не только себя. А сейчас немного другое, с тех пор, как ты открыл дверь в зал, ты не хочешь видеть ничего кроме меня. Ведь так? Мне хочется, чтобы было так. Как я.
- Так.
Меня недолго не было, может минут десять, может час. Не смотрел на часы, когда закрывал глаза. Оно мне сейчас вообще незачем, это время. Хочет идет, не хочет - не идет, дела мне до него никакого. Поднялся, наощупь нашел поленья на полу перед печкой, сложил их в топку, развел огонь. Сходил на улицу с кастрюлями за снегом, поставил их на плиту. Завтра, если время не остановится и оно наступит, надо будет найти колодец, может жив он еще. Открыл дверцу, сел на полено перед огнем.
Лёня, дядя мой, жил здесь после того, как мы уехали. Вообще-то по паспорту он был Алексей, в детстве братья и сестры звали Лешкой, а вырос непонятно почему стал для всех Лёней. Соберусь как-нибудь, схожу к конторе, ее нет конечно, а Доска Почета перед ней может и есть. На ней много лет фотография Алексея Павловича не менялась, хорошо бы она и сейчас там была, на ней он красавчик, всего два года после армии. Гордился я им, когда был мальчишкой, и надеялся, что со временем буду висеть с ним рядом. Не срослось.
По вечерам он сидел здесь, где я сейчас, только не на полене, а на опрокинутой на бок табуретке и курил, выдыхая дым в печку. Зимой, летом он не курил дома, Люся, жена его, не любила запаха табачного дыма, но зимой куда денешься, приходилось терпеть, Леню любила. Нет их, обоих нет, на земле нет, рано, страшно рано, но не мы решаем когда. Они все-равно рядом, в одной ограде, жить не могли друг без друга, вот и там вместе. Наверное стена, отогреваемая моей спиной, впитала в себя запах его сигарет, я очень хорошо почувствовал кислый запах «Примы», даже голову слегка повело и на душе потеплело.
Да и сам он тоже зашел:
- Привет, Санек! Подвинься, я к огню поближе сяду, перекурю.
Я подвинулся, он опустился рядом, достал из кармана брюк портсигар, открыл, взял одну сигарету, размял. Потом пошарил рукой в другом кармане, вынул из него коробок , встряхнул, проверяя есть ли в нем спички. Они отозвались, Леня почему-то решил взять две сразу, чиркнул их, они вспыхнули вместе, и он прикурил. Курил без спешки, когда огонь затяжки немного отдалял мрак, он вглядывался в портрет Софьи на столе, но про нее не спросил. Спросил другое:
- Как живешь, Саня?
- Как живу, Леня! Потеря за потерей, все последние годы - череда потерь. Устал. Тебя нет, и ты одна из самых горьких недавних потерь. Ты же знаешь кем ты был для меня. За отца, возможно даже больше, чем отец, я знал тебя гораздо дольше, чем его. Помнишь, как ты возил меня на мотоцикле в лес за грибами? Пофиг они нам были эти грибы, мы лежали на поляне, смотрели в небо и говорили о футболе. Я пытался врать, что не забил тебе гол с пенальти потому, что не хотел тебя огорчать, а ты знал, что я вру и смеялся. Мы тогда играли за разные поселки. Не знаю почему вдруг вспомнил ту поездку, могу рассказывать о тебе всю жизнь. Может поэтому и приехал сюда еще и затем, чтобы побыть здесь с вами.
- Пора мне, ты не врал, ты верил в то, что говорил, ты честно забыл, что на самом деле не получился у тебя удар, совсем пацаном был. Я не смеялся, я улыбался, знал, что все было не так, как ты говорил. А потом, в другой раз, рассказал тебе притчу о потерянной правде, так на всякий случай. Хороший ты был мальчишка, мы, все братья и сестры, тебя любили. Да ты и сам прекрасно знал об этом. Хорошо с тобой, забылся, губы сигаретой обжег. Пора, не вздумай за мной, - он бросил окурок в огонь, поднялся и вышел, закрыв за собой дверь.
Пустоты в душе не становится меньше, когда поговоришь с близкими, которых уже нет, она даже острее и больнее. Мы с портретом Софьи вдвоем.
- Жалко ты не знала моего дядю Лёню, он бы тебе понравился.
- Я помню его. На баяне он играл, его с работы отпускали на репетиции, а потом и на праздники. Школьники пели и танцевали, а он играл, нот не знал, играл на слух. Он мне нравился, его постоянная грусть в глазах, словно он видел и знал больше остальных. А еще в нем была какая-то врожденная интеллигентность, странная штука для этих мест. Как-то случайно по телевизору увидела Вячеслава Тихонова в кино «Дело было в Пенькове». И я глядя на него видела твоего дядю, подумала, что Тихонов играет его, хотя и был намного старше. Тихонов не был рожден для села и казался в нем инородным телом, был вроде со всеми, но в то же время над всеми. Вот и твой дядя тоже. Его уважали, такие люди притягивают к себе, в них магнит природой заложен, самим им делать ничего не надо, у девушек это называется шарм, у мужчин обаяние.
- И полслова не возражу, насчет Лёни конечно, по поводу остальных не знаю. Такт добавлю, тоже по-видимому от природы, силы внутренней, не видел я, чтобы он держал в руках учебник этики. И молчать умел, а это нелегкое дело уметь молчать. И говорить, когда надо и что надо тоже умел. Не сказал: - Не хорошо врать, Санек.
- Потом уже, вот здесь он и сидел на перевернутой табуретке, а я вон там на диване, рассказал мне сказку.
- Давным-давно, далеко-далеко, за семью морями, за семью горами, жила-была страна. Не наша, чужая какая-то. И так вот случилось, что в несчастной той стране, это я так думаю, что в несчастной, на самом деле может совсем наоборот. Ну и пусть, пусть будет так, в счастливой этой стране случайно потеряли правду. Честно сказать пропажу эту не сразу и заметили, жили, как раньше, дела делали, о грядущих урожаях говорили, в принципе не особо она и нужна в повседневной жизни, правда эта. Но однажды , ни с того, ни с сего, самому большому начальнику этой страны вдруг понадобилась правда. Зачем никто не знал, да и не их это дело - знать. Команду получили, бросились искать, хорошо еще были старожилы, которые помнили, что она когда-то в чулане на полке валялась, далеко бежать не надо. Там пыльно и хламно, перерыли все, не нашли. Страшно, но деваться некуда, доложили. Начальник человек был справедливый, головы так сразу всем подряд рубить не стал, отложил, назначил комиссию по факту пропажи. Комиссию понятное дело тайную, чтобы народ не волновать, сидит он там на своей завалинке и пусть себе сидит. А пока стали пользоваться тем, что все-таки нашли - полуправдой, той правдой, которая нужна сегодня и разными другими мелкими разновидностями правды. И хорошо стало и опять зажили, нормально зажили, беспечно. Всем-превсем хорошо!
Одна незадача, память у царя, ну у того начальника страны той, была тоже хорошая. Через несколько лет вызвал он комиссию, спросил: - Нашли? - и добро так глянул на председателя. У председателя мраморный пол под ногами дрогнул и от этой неожиданности потерял он дар речи на шесть месяцев. Его пришлось на следующий день перевести в начальники телекомпании, где выдали два штампа, на одном написано «НЕЛЬЗЯ», на другом «ЛЬЗЯ». Последний послужил ему добросовестно до самой его пенсии, а первый некачественный какой-то, каждые две недели приходилось заводить новый. Но это я так, отступил немного, прости.
Нет безвыходных ситуаций, всегда найдется кто-то кто её спасет. В самом заднем ряду стоял совсем еще молодой член комиссии, который и жизни-то еще не знал, а потому дерзкий и скорый, он и говорит:
- А зачем? Как говорят правда глаза колет и уши режет. А нам зачем народ с выколотыми глазами? ( Это он так, для шутки сказал, опять же говорю, молодой был и еще не знал, что в присутствии начальника смеяться можно только по его отмашке. Но сообразил быстро и дальше уже не шутил.) Зачем холопам знать, где правда, а где нет. От знаний этих туманности разные в головах появляются. Давайте мы будем предлагать, что будет считаться правдой, а что будет наоборот не считаться. А решать будете Вы, как решите так и будет. У императора даже руки вспотели от удовольствия. Понравилось ему предложение, он прикрыл глаза и кивнул. Комиссия облегченно вздохнула и перешла в положение «вольно». Автор идеи тут-же был назначен председателем комиссии, ему вручили орден, и всем стало хорошо. Всем - всем!
Соседние цари тоже захотели, чтобы у них было хорошо, стали перенимать опыт. Хороших стран становилось все больше. Может и у нас скоро все станет хорошо, а может уже хорошо, кто его знает.
- Думаю все он знал. Он молчать умел, когда надо молчать. Я помню его глаза.
Бег. Бегу я куда-то и зачем-то. А может это не я. Может Васька бежит. Кто такой Васька. Не знаю, я его никогда не видел. Видел, он в соседнем доме живет, рыжий в грязных штанах с грязными руками, папиросой во рту, собаку выгуливает по утрам. Не может он бегать с папиросой в зубах, сдохнет. Это не Васька, Васек давно нет в реестре новорожденных. Видимо сам я бегу, потому что почему-то задыхаюсь. Куда интересно. Там цирк, опаздываю, билет в кармане. В цирке аншлаг, на арене клоуны, на их лицах нарисованы грусть и слезы, смотрю на них, мне не смешно. Публика заходится в восторге, мне горько. Почему я не взял с собой скатерть или покрывало. Потому что, как вышли с поезда так сразу и ушли. Никуда не зашли, торопились, боялись, что нас раздавит воздух ненависти. А может это вовсе и не цирк, а базарная площадь и на ней Петрушка с полными карманами фокусов. Нет, все-таки цирк, арена и купол. Жду, может в нем есть артисты другого жанра. Клоуны уходят за кулисы, зал буйствует радостью. Через несколько манеж снова заполняется клоунами, кажется другими, на этих нарисовано счастье, народ тоже счастлив. Нет, это те же клоуны, только их перекрасили. Кажется других артистов в этом цирке нет. Тоска, Господи!
Музыки не хватает, еще и пяти дней не прошло, а мне уже душно от бесконечной безжалостной тишины, кажется стоит мне чуть расслабится и она, оттуда сверху, рухнет на меня стопудовой наковальней, так ей хочется меня раздавить. Чистый безмолвный воздух, о котором так мечтают лежа на диванах пузатые горожане, становится пресным безвкусным, в нем не хватает приправ. А сам? Сам тоже становлюсь пресным. Прислушиваюсь, не бывает такого, чтобы в мире не было музыки, учительница пения в пятом классе говорила - «Нет ни одного движения, ни одного предмета в котором бы не было музыки». Неужели моя музыка тихо умирает во мне? Пытаюсь глубоко дышать, пытаюсь поймать новые запахи, хоть какой-то ветер, он принесет новые звуки. Жду вьюг, буранов, метелей, до них еще сто лет одиночества. Штиль не знал, что от него так быстро устают. Хочу стоять в распахнутой куртке, и чтобы ветер бросал мне снег в лицо и свист бури, и волчий вой к завешанной поднятым снегом луне. Может так быстро схожу с ума, может пойти пешком в комфортную гремящую суету? Но ведь за этим и ехал - сойти с ума и все позабыть. Говорят, если Господь хочет наказать человека, он лишает его разума. Какая ерунда! Господь лишает разума избранных, тех кого хочет вознаградить! Я пока этой награды по всей видимости не заслужил. А пока жить надо, надо идти пилить дрова. Взял пилу, пошел к клубу, там я распиливаю на чурбаки брус развалившихся стен зала. Пришел, посмотрел на висящий на двери замок, подумал - «Хватит ждать, не появится Софья в окне, ясно, что она там, только холодно и она сидит укутавшись в шерстяной платок». Положил пилу на крыльцо, снял замок и забросил далеко в снег, его больше никогда не найти. В фойе разбита форточка, ветер свистит холодным сквозняком. На двери библиотеки написано - Работаю с 11 до 20. Посмотрел на часы, 11-07, нормально. Потянул ручку, напротив, за стойкой сидит Софья, что-то пишет и кажется чуть улыбается. Почувствовала мой взгляд, подняла голову и вспыхнула счастьем.
- Здравствуй, Софья! Ты здесь! Почему не подошла к окну? Мы потеряли еще пять дней, - я шагнул к ней.
За стойкой никого не было, только на столе лежала шариковая ручка. Взял ее в руки, она теплая, и это тепло Софьи. Тоска молнией выбила из тела минутную радость, выжгла полностью, не оставив ни карата ни в одной клетке. Тупая, глупая надежда, она оказывается все-таки жила во мне. Захотелось плакать, не смог, позабыл как. Если бы на голове рука матери, тогда может быть. Руку помню, как плакать забыл.
Еще утро и внутри светло, стройные стеллажи, книги на них без следов пыли. Холодно, а пол свежевымытый, кое-где еще остались следы влаги плитке линолеума. Знакомый запах. Запах влаги? Нет, запах Софьи, так она пахла, когда выходила из моря.
- Ну вот, теперь пора!
- На брудершафт!
Она согласно кивнула головой. Мы встали из-за стола, медленно, глядя друг другу в глаза, выпили шампанское, поставили пустые фужеры на стол и обнялись. Обнялись так, словно хотели перелить свое тело в тело другого, я почувствовал, что утопаю в ней, в ее мягких, влажных губах. На улице загремели выстрелы. Мужики встречали Новый год канонадой из охотничьих ружей. Такая у нас традиция. Звуки выстрелов кажется вернули нас назад, мы опустились на свои места, пытаясь унять непонятную, волнующую дрожь. Она положила свою руку на мою, заглянула в глаза снизу вверх, словно пытаясь приподнять мои веки и прочитать мои мысли. А их не было, я сидел и расцветал от того, что она так рядом и ее рука на моей. Не знаю как, но я не закрывая глаз, вдруг ясно увидел, как синхронно со мной в ее груди горел огонь желания, он ширился, туманил голову, ломал голос, горячим потоком опустился к животу, а ниже, между ног превратился в магму, готовую взорвать тело.
Все произошло быстро, неловко и неумело. Мы оба дрожали и тяжело дышали от кружащего голову возбуждения, а потом лежали рядом, опустошенные, отстраненные и вместе с тем родные. Она была моей первой женщиной, а я ее первым мужчиной. Свечи шевелили на потолке неровные тени, голова Софьи лежала на моем плече, и я прижимал ее к себе и думал, что никогда никому ее не отдам. Неожиданно для себя вдруг спросил:
- Ты знаешь, что тебя считают ведьмой?
Она усмехнулась:
- Конечно знаю, я о жизни поселка не в книге читаю, я в нем живу.
- Они ошибаются, ты добрая-предобрая волшебница.
- Не знаю, не знаю кто я. Ты знаешь кто ты? Думаю никто не знает, в каждом живет и добро и зло. Ненавижу тех, кто открывает дверь, за которой спрятано его зло и не важно по умыслу или по глупости. Оно всегда несет боль, когда чисто физическую, а когда еще и внутреннюю. Почему мы должны страдать от того, что кто-то принес нам эту боль? Не должны. В жизни множество других причин для страданий. Иногда они открывают в человеке новые качества и способности, но никто не извещает об этом человека заранее. Когда мне было двенадцать лет меня на Новый Год в школе назначили Снегурочкой, не знаю почему, может была тогда красавицей, а может тогда у меня еще была коса, поэтому. Хотя сейчас я думаю, что главным достоинством школьной Снегурочки должно было быть то, чтобы она была отличницей, вот это тогда было про меня. Дедом Морозом был старшеклассник, мы водили хоровод вокруг елки, пели «в лесу родилась елочка…», потом, не знаю зачем Дед Мороз достал из мешка свечу, поджег ее зажигалкой и попытался поставить на ветку. Свеча не удержалась, упала на мой костюм, он вспыхнул мгновенно. Учительница приклеивала на него блестки лаком для волос и лака не жалела. Огонь не сразу приняли всерьез, попытались сбить руками, а я только запылала настоящим факелом, все закричали, бросились от меня в стороны. У меня не страх, ужас, выбежала из зала, побежала по коридору, чтобы броситься головой в окно второго этажа и упасть в снег. Мой ангел-хранитель принял облик высокой полной женщины, она шла мне навстречу в распахнутой шубе, я с разбега воткнулась в ее живот, а она завернула меня в полы своей шубы и не отпустила. Думаю, что ей тоже было больно, очень больно, но она выдержала, а я потеряла сознание. Обгорела почти вся, осталась часть лица и ноги, там, куда не добрался огонь, расплавился нейлон. Никто, ни врачи, не учителя не верили, даже родные не верили, что я выживу. Только мама молила Господа вернуть меня ей, хоть инвалидом, хоть какой, только живой. Ее волосы становились белее час за часом, пока она сидела со мной и от сжигающей тоски была на грани безумия. Когда я пришла в себя, узнала ее только по вспыхнувшим счастьем глазам. Передо мной сидела сгорбленная старая женщина, изо всех сил сжимающая губы, в попытке удержать дрожащий подбородок и не пустить его в неудержимый плач. Не удержала, уронила голову на край моей кровати и заплакала громко, горько, как будто я не прошла в себя, а умерла. Я молча смотрела на ее белую седую голову, на содрогающиеся плечи, у меня свербило в носу, повлажнели глаза, но слез не было, не было сил ни пошевелить рукой, ни заплакать.
Больше года, почти полтора я пролежала в больнице. Дикая боль, особенно в первые месяцы, я часто теряла сознание и кричала от боли. И не дай бог пошевелиться, это ад. Мне ставили обезболивающие, их хватало не надолго и мой рассудок снова плыл в тумане невыносимо жаркой слепой пустыне. Тогда начали колоть наркотик. Нирвана! Счастье и покой! И солнце и звезды и ласковый мягкий шепот листьев, и полет! Что еще? Все! Все самое хорошее, что есть. Удивительно красивые люди и тепло и свет, и благоухание цветов, и тонкий запах клубники и меда в старом фруктовом саду, и плеск ласкающей волны и рокот океана. И все-равно не объяснить, чтобы понять надо самому туда. Только скажу тебе - не надо. А для меня главное, это забытая боль. Возвращаешься - не хочется, слезы прощания сами катятся из глаз и хочется умереть. Бывало и другое, приходил корявый бесформенный страх, страх перемежающийся с ужасом и я карабкалась по бесконечной вертикальной стене, чтобы спрятаться от него. Но я все-равно хотела туда. Хочешь честно? И сейчас хочу. Хочу, если бы не ты. А тогда начала симулировать, врачи поняли не сразу, а когда поняли стали уменьшать дозу, и в конце концов перешли на витамины. Я не знала и продолжала летать, падать и снова взлетать. А ты умеешь летать?
- Пока только падать. С тобой так легко, возьмешь за руку вместе взлетим.
Зашел за стойку, сел на ее стул, на столе журнал посещений, открыл его, написал на чистой странице - одиннадцатое ноября, я пришел.
Ответные строчки побежали по бумаге:
- Я знала, что ты есть, с самого первого дня, как стала здесь работать. Нет, не правда, задолго до этого дня знала. Знала, как ты выглядишь, знала как бьется твое сердце и какие теплые у тебя руки. Но как-то я не задумывалась о том, что я женщина. Не осознавала. Да, тело, иногда что-то смутное, непонятное, какие-то всполохи неизведанных, но зовущих чувств. И вот ты. И наша ночь! Сначала взрыв, а потом долгое счастливое безмятежье. Так много и так мало одной ночи! Ты уехал и я осиротела, упала в космос бесконечной пустоты. Я хотела тебя, говорю это без оглядки на стыд. После той ночи, которую мы провели с тобой, мне мучительно до перехвата дыхания снова уже осознанно потерять сознание.
Ты мне приснился в первую же ночь. Приснился и делал со мной все, что хотел ты и все, что хотела я. Да и как тут разделить наши желания, если мы одно целое. Я проснулась, летая в счастье, но серое заледеневшее окно и нет рядом тебя. И потянулись они, пустые, одинокие ненавистные дни, в них только одно тепло - пожар воспоминаний о тебе. И я сошла с ума, днем и ночью смотрела на заснеженную дорогу, рисуя на ней тебя, и не знаю жила я тогда или нет. А ты был со мной каждую ночь, и ты был только мой, и только ночью я была жива. Утром опять серое окно, той зимой так и не всходило солнце. Или я его не видела, оно не всходило только для меня.
Взял ручку, написал:
- Мы одинаково жили той зимой, на всей земле стояли студеные пасмурные дни. Хорошо, что были ночи, твои сны были и моими, это наши общие сны. Для того были и придуманы ночи, чтобы мы могли быть вместе. А ту, нашу первую ночь, помнил и помню всю до каждой секунды.
- Ты не поверил мне тогда.
- Давай смягчим, вместо резкого «не поверил» скажем то, что было на самом деле, я сомневался. Я гладил твое тело рукой и не чувствовал ни шрамов, ни неровностей, притягательная глянцевая, младенцы завидовали такой коже. Вот и подумал: - Может она просто любит фантазии?
А ты тогда опять обо всем догадалась и сказала:
- Думай о хорошем. Тебе хорошо со мной?
- Что-то большее, чем хорошо, - второй раз за вечер произнес я. Может и догадывался, что это любовь, но еще не умел говорить об этом.
- Тогда зачем? - спросила Софья.
И мы снова утопаем друг в друге, пока не умираем в сон.
Это сейчас я понимаю, что нет на свете людей не раненых жизнью, и хотя получил ошеломительно больной удар смертью отца, думал, что это так, только нашу семью решили испытать высшие силы. Все другие живут счастливо без невзгод и печалей. Но тогда мне всего-то двадцать лет и я еще умел находиться в том мгновении в котором был, поэтому проснулся легкий и счастливый. Софья уже сидела, одетая в джинсы и свитер, на краю кровати, смотрела, как я просыпаюсь, а за окном уже день. Протянул к ней руки, она откликнулась, легла рядом.
- Так не хочется уходить.
- Не уходи.
- Мама ждет, мне уезжать сегодня.
- А меня никто не ждет. Если бы ты знал, как тяжело и пусто в выходные и праздники мне здесь в вашем поселке. А ночи, они еще тяжелее. Когда была совсем глупая не могла понять, что за ерунду говорит Хемингуэй о том, что день прожить легко, а вот ночь трудно. Здесь поняла, когда приехала, когда вокруг одно одиночество.
- Пойдем со мной. Мама любит гостей.
- Нет, она не по гостям скучала, по тебе. Я приду вечером на станцию проводить тебя.
На улице вогнутые нетронутые снежные тропинки, теплая мягкая тишина первого утра нового года. Поселок спит после длинной ночи, и только из трубы одного дома под горой поднимается неторопливый дым. Мама ждет! Давно, ох как давно, растаял снег той зимы, и вместе с ним утекли годы, теперь я знаю, как живут люди, которых никогда и нигде не ждут.
Вдруг до боли в сердце захотелось пойти к поклонному кресту, который Борька Карташов вместе с нашими ребятами установили на въезде в бывший поселок недалеко от еще целого фундамента вокзала. Прошлым летом поставили. Я опоздал тогда, так получилось, а они еще и начали раньше назначенного времени, приехал, когда крест уже стоял, и все наши уже разбрелись по тому месту, которое когда-то называлось нашим поселком. Дорогу к родному дому найдешь всегда, даже если прошло сто лет и не осталось ни одной тропинки. Сердце приведет к тому месту, где рука матери гладила по голове и вытирала слезы детских обид, где тебя бросал к потолку, счастливый тобой вернувшийся с работы, отец. А тем летом совсем просто, бескрайняя поляна еще не заросла лесом и еще держались, хотя и трудно им было, несколько домов. Они для нас ориентиры. Люди на поляне стояли в разных местах, где кучками, а где поодиночке, пришли домой. Тишина, как минуты молчания. Стрекочущие кузнечики пытаются порвать эту гнетущую тишину, но трепещущий горячий воздух клонит головы людей все ниже и не пытается сушить появляющиеся тихие слезы.
Наш дом ждал меня долго, очень долго и не дотерпел совсем немного, по всему видно сложился весной, не выдержала уставшая крыша тяжести намокшего под солнцем снега. Теперь передо мной лежала гора деревянного бруса, укрытого почерневшими досками кровли. Я опустился на колени и поцеловал их, спасибо, что все-таки дождались, пусть уже так, но дождались. Они теплые, это не только от солнца, но и от нашей семьи, оно будет идти, пока есть кому о нем помнить. А потом его не станет, некого будет греть. А какой смысл у тепла, которому некого греть? Я лежал на своей крыше и смотрел в небо, оно то же самое, что было и тогда, безмолвное и бесконечное. Оно вечно, наше небо. Еще не пришли люди, которые разрушат и небо.
А где же я тогда сейчас живу, если уже летом дома не было? Может не я был здесь летом? А может сейчас это не я? Как не я? Да очень просто - фантом. А фантом разве бывает у живого человека? А может я и не я? Не живу? Кто-то сказал - я мыслю, значит живу. И я мыслю. Это конечно не аксиома, знаю миллион людей, которые не о чем не думают, а живут. Как бы не запутаться. Но трудно понять где я сейчас и где тогда. А зачем? Чтобы объяснить. Кому, на десятки верст никого? И немало вещей на свете, которых не объяснить. Время. Вчера, сегодня, завтра. И жизнь, и оно остановится. Для каждого в конце концов остановится. Как это время остановится? Смогу я объяснить пришельцу, что такое время? Или запах. Рассказать о запахе сирени так, чтобы тот, кто ее никогда не видел, понял как она выглядит. Я уехал вечером.
Станция тупик, раз в день сюда приходит один вагон, его тащит старый дребезжащий мотовоз и других дорог сюда больше нет. Это не резервация и не тюрьма, хочешь уехать или приехать - пожалуйста, но только один раз в день. В тот вечер я уезжал один, мало желающих путешествовать первого января. Машинист тоже хотел побыстрее домой, он уже прогудел два раза, а мы все не могли оторваться друг от друга. Щеки Софьи были влажными от слез, у меня щемило в груди, не хотелось уезжать.
- Я вернусь.
- Знаю, но я опять остаюсь одна.
- Если что, здесь мои братья. Я им сказал.
- Буду ждать тебя, и все время буду рядом с тобой, не забывай держать меня за руку.
- Я теперь понял, почему люди живут здесь, в нашем поселке. Мне непонятно почему они живут в других местах, думаю только потому, что не видели тебя и не знают насколько их жизнь бесцветна и пуста. Ты не колдунья, ты сама колдовство. Не смогу жить нигде, кроме как рядом с тобой.
Софья слегка улыбнулась, машинист не видел, но видимо догадался, и вагон тронулся. Я вскочил на подножку и простоял на ней до тех пор, пока лес не закрыл свет фонаря над дверью станции. Вошел в вагон, сел на лавку , закрыл глаза и еще долго видел, как стоит на перроне в белой, с накинутым на голову капюшоном, шубе Софья и не знает куда идти. Со мной сейчас это часто. Не знаю куда идти.
Тулуп, лежащий на скамейке напротив, зашевелился, приподнялся и сел. В тулупе оказался человек совсем малого роста, зато с огромной бородой, из нее в темном вагоне угадывалось место где был нос и виднелись провалы глаз, но не они сами.
- Уезжаешь? - хрипло спросила меня борода в шапке с опущенными ушами.
- Не трудно догадаться, раз вагон идет в эту сторону, значит уезжаю, если бы в другую, тогда бы приезжал.
- Студент. Сессия - не смутился попутчик.
- Да, сессия, - теперь уже скупо ответил я.
- Хочешь расскажу, что с будет с вами дальше?
- С кем, с нами?
- С тобой и Софьей, - уверенно сказал мужик.
Мне стало немного не по себе и мой голос дрогнул:
- А я смогу изменить в нашем будущем то, что мне в твоем рассказе не понравится?
- Только в одном случае, если не вернешься к ней, и из симпатии к вам обоим я очень советую тебе так и сделать.
- Тогда не надо, не рассказывай.
- Может пожалеешь. Хотя навряд ли, такие, как Софья поселяются в душу навсегда что бы не произошло. Пойду я, дела, да и зима, домой, в тепло хочется. Может еще сведет судьба. Судьба, слово то вроде круглое, а сама она дорога извилистая и кто знает куда повернет.
Он вышел в стену вагона, а потом оттуда, с улицы постучал мне в окно и сказал:
- Никто так и не знает, как правильно жить, по уму или по сердцу. Но по сердцу ярче.
Бывают ли в жизни случайности? Да миллион, скажет кто-то. Я нет, не скажу, но и спорить не буду. Значит повезло, некогда подумать о том куда течет река. Все, что кажется случайным, происходит по четкому кем-то продуманному плану. Я так думаю, только плохо знаю кто следит за его выполнением. Научиться бы читать к чему в конце концов приведет очередная цепь неожиданностей, просил ангела-хранителя, он молчит. Знаю, что часто приподнимает меня, чтобы не споткнулся, а сесть напротив и поговорить нет у нас такого. Живем во множестве параллельных миров, даже не обращаем внимания на то, как легко каждую минуту переходим из одного в другой. Все они время от времени присылают свой сигнал, мы бродим по длинным коридорам, уходящим в свет, проходим мимо чередующихся дверей с кодовыми замками, за ними мы знаем хранится тайна, только опять же не знаем это наша тайна или она о нас. Ищи разгадку, лишь бы не Сон разума. Стоит немного забыть о нем, как начинают расправлять свои крылья, еще недавно бывшие в тебе всего лишь эмбрионами, чудовища. И если внутри тебя живет какой-то мир, он сходит с ума. И ты падаешь в бездну и там, в зареве ада, в запахе смрада, тебя с ухмылкой злобной радости ждут омерзительные твари, чудовища из рисунков Гойи по сравнению с ними просто дружеские шаржи на наши пороки. Не останавливайся, открывай следующую дверь. Я открываю, а за ней война. Я так устал от войны! Господи! Сделай так, чтобы наступил мир! Везде мир, по всей земле. Господи! Это в твоих силах - убить зло! И оставить только счастье, каждому сколько захочется. А убили его, Славку убили. Друга моего. Он еще живет, во мне живет. Может он и сам не знает, что его убили. А я уже знаю. Он пел, он умел петь, он рвался вперед, он мечтал перевернуть мир и знал, как это сделать, цветы в своей душе Славка вырастил для всех. Раздать не получилось, войне не до лирики, она благословляет жестокость и тяжелыми сапогами топчет поэму. Не достроен и теперь разрушен дом и жизнь не достроена, горькая дорожка слез тянется по щеке. Не умирай, потерпи немного, может когда-нибудь закончится война и люди вспомнят о любви.
А я вот вдруг о Славке, первая попавшаяся карточка из ящика на столе. Может она всегда в нем лежала, а может ее вчера сюда положили, чтобы вспомнил о друге. Сегодня зачем-то надо было о нем вспомнить, может быть для того, чтобы больнее мне стало и острее почувствовал свою одинокость, не сегодняшнюю, а старую, многолетнюю. Возьму любую карточку из картотеки и не найду незнакомого человека, у каждого своя судьба и каждая меня коснулась. Вспоминать, жалеть о прошедшем? Капать слезами? Нет, рано еще, это потом, в старости, когда планов вперед нет, а только взгляд назад. Все-равно пусто везде пусто и в душе тоже. Сейчас бы оказаться в Москве, сесть на скамейку в Александровском парке, молча смотреть на неторопливых красиво одетых людей и не думать, совсем ни о чем не думать. Или в Питере, тихо бродить по Невскому в шелесте теплого вечернего дождя. Одному. Устал я, не физически, устал от того, что сам того не замечая, давным-давно, не ведая когда, взвалил на себя ответственность за все и за всех.
Прозрачна стена между миром, в котором мы живы, и тем, в который ушли наши близкие. Смотрю на снег за окном библиотеки и вижу брата. Он не в раю и не в аду, он стоит на огромном крытом перроне один, смотрит в окна прибывающих поездов. Они прибывают один за другим, но не останавливаются, им неуютно и холодно здесь под навесом. Чуть притормаживают, чтобы можно было запрыгнуть в открытый тамбур и спешат дальше. Брат почувствовал мой взгляд, повернулся, улыбнулся светло и легко:
- Вот ты и дома! Ты знаешь зачем вернулся, и я это знаю. А вот и мой поезд, - и прыгнул в вагон.
Он уехал и за окном снова бесконечный чистый белый снег, а на нем один уходящий след, это след брата. А где другие следы? Их должно быть много, вытоптанная дорога. Она конечно есть, только я ее не вижу. Это не реестр, пробежать по списку взглядом, сегодня Вовка.
Встаю, беру с полки альбом, открываю наугад. Крамской. В безжизненной пустыне на холодном утреннем камне сидит Христос. Я иду к нему, тихо, чтобы не потревожить, сажусь рядом, смотрю на голые ступни Его ног, заглядываю в Его лицо. Он так молод, наверное я Его ровесник, Он - Вселенная! А кто в ней я? Ему идти скоро, идти к людям и в его глазах печаль и что-то еще, чего мне не постичь. Все еще не вырос, все еще слишком мал. А Он? Он знает все о том, что впереди. Каждый день, каждого человека, который был, который есть и который будет. Он знает каждое слово, которое вот-вот зародится в наших головах и для Него неважно прозвучит оно или нет, оно родилось и рассказало о тебе. Он знает, что впереди, горько ему и больно и страшно тяжело. Встать бы Ему и повернуть, любой человек бы повернул. Кто осудит? Не Его это. Он не только сын человеческий, но и сын Бога, а значит и сам Бог! Да, Он бы мог все изменить, завершить свой путь счастливым концом. Не станет, шаг за шагом пройде предназначенную дорогу до конца. Не для себя, для нас. А мы зачем? Для кого мы топчем дороги в этом приютившем нас мире?
И Софья здесь, рядом, моя нескончаемая боль. Я смотрю в ее синие глаза и пытаюсь найти в них хоть немного прозрачности, ее нет. Мне кажется, что эта холодная синь заполнила всю ее голову и ее мозг замерз в этой синеве. Молю Господа - Боже, верни тепло! Скажи мне, что я должен сделать, чтобы оно вернулось? Господи! Я падаю ниц пред тобой на эту жесткую мерзлую землю, слезы мои каменеют в лед, душа моя стонет и рвется в бесформенные клочья. Господи Иисусе! Верни мне мою Софью! Вдохни в нее жизнь! Освети ее глаза светом любви к миру, наполни прозрачностью мысли. Прошу тебя Боже, сделай это, тебе все под силу. Помню, как ты сказал - За веру твою воскрешу я дочь твою! – Сделай это и с моей Софьей, молю тебя Господи. Наполни ее мозг радугой моей любви, осознанием моей боли и беспредельной тоски. Пусть снова она прижмется ко мне и прошепчет - Я люблю тебя. - Я буду ждать, Господи, сколько нужно ждать буду.
Откуда-то издалека прилетает бабочка, Софья протягивает к ней раскрытую ладонь, бабочка опускается на нее. Мы разбегаемся и взлетаем втроем.
А потом шел снег. Наверное сто лет, я потерял счет дням и уже не помнил, когда он начался, может он шел всегда. Сугробы прижались к стеклу окна больше, чем на треть, а снег не хотел останавливаться, он то падал тоннами, словно его валили из самосвала, то метался по поляне вместе с шальным ветром, то опускался плавно, мягко как будто боялся причинить боль тем снежинкам, которые упали раньше. Непроглядная ночь сменялась сумерками дня, которые в конце концов снова превращались в ночь. Минуты стали бесконечными, я видел их отчетливо. Они появлялись в левом углу комнаты, пронзали ее угол напротив, тянулись через весь поселок к станции, к тому месту где она была и там, за поворотом, пропадали. За той, что ушла, появлялась другая минута, как капля воды похожая на предыдущую, и тоже никуда не спешила. Я каждую ждал, встречал, провожал, пробовал считать, но это такая тоска. Пустая. Устал, начал завязывать их в узел, чтобы они запутались и стали короче. Они смеялись. Так можно сойти с ума. Но я не смог. Мысли крошатся в мелкую острую крошку, они падают из мозга на пол, я хожу по ним босиком. Может это все сон, весь мир сон и я чей-то сон. И все, кого я знаю, кто есть и кого в нем нет, мой сон. Сон во сне. А почему так больно о тех, кого уже нет? Родных, с ними было так много счастья. Куда оно пропало? Почему не получается всегда носить его с собой? Кто-то придумал горечь, и печаль, и страдания и много еще чего, стоит только заглянуть в свою душу, как все это тут, как тут. Счастье, криком изойди, не умеет возвращаться. А мы все-равно ждем.
Смотрю на метель за окном, вижу влажную весеннюю степь и слышу первый свист суслика. Это из детства видение, не из моего, мое детство - тайга, это из детства Ваньки Бунина. Классный пацан был Ванька, да и как вырос тоже вроде мужик ничего. Нормальный мужик, только вот любить не умел так, чтобы раз и на всю жизнь. А если нет, то другой не надо. А из-за него умирали. Как так? Почему кто-то от любви умирает, а кто-то прыгает от тела к телу? Хотя, может просто не повезло, не встретилась ему Полинка, как тезке его Сергеевичу, вот и бежал, и посмеялась судьба в конце концов. Последняя любовь предпочла ему женщину. Судьба, она такая, не любит купать художников в бесконечном счастье. Мне то какое дело? Умел, не умел. Писать умел, никто никогда не писал о любви так, как он. В строчках сгорал. Потому и тепло от него, потому и печаль о нем. О нем немного, остальное о Софье. Где она? Почему сегодня ее нет? Не может ее не быть, она всегда со мной. Вон она, идет к дому, едва касаясь ногами снега. Надо выйти навстречу, открыть дверь. В сенях дорожки снега на полу, их надуло в щели между досок, а сама дверь прогнулась под тяжестью навалившегося снега. Дверь открывается вовнутрь, осторожно тяну ее на себя, чтобы не обвалить снег, а он уже слежался и остался стоять стеной, поднявшись до моей груди. Софья стояла там где когда-то была калитка и пыталась ее открыть, калитку, которой не было. Легкая, летучая, босоногая, в том самом летнем платье с открытыми плечами, она радостно улыбнулась, увидев меня:
- Ты что? Не ждешь? Открывай!
Я прыгнул с крыльца, снега выше колен, мне все равно, я к Софье! Протянул ей руку, а она оглянулась. Из леса вырвался мощный рокот мотора, и сразу за ним вынырнул армейский вездеход, легко отбрасывая назад метровый снег он мчался к нам. Минуты не прошло, как он уже был перед нами и лихо на развороте затормозил, обдав холодным снегом и густой волной сгоревшей солярки. Люк открылся и один за другим появились три мужика, все чернобородые, в ватниках, стеганых штанах и добротных унтах. Веселые, молодые, резкие, из тех кому жизнь в удовольствие и силушки немерено, их бы на коней и гнать печенегов. Друзья на всю жизнь. Видно. Им и не надо много, только чтобы были они, а у них ружья и тайга.
Я не обрадовался гостям. Вчера бы наверное обрадовался и завтра может быть тоже, только не сегодня. Софья, не оглядываясь, медленно уходила по нетронутому снегу в гору, туда где когда-то стоял барак общежития. Две изящные крупные хаски молча выпрыгнули из вездехода и легли на снег головами ко мне.
Захотелось выпить. Сильно. Водки холодной, прозрачной. Стакан на три четверти залпом и сразу с хрустом закусить сочной сладкой луковицей, а вдогонку кусок черного хлеба мягкого, еще теплого. Горбушку! И тепло по всему телу и здоровый крепкий пот на спине. А потом откинуться на спинку стула и закурить сигарету долгую, неспешную, молчаливую.
- Привет, Санек! - сказал один из мужиков.
- Привет! - ответил я машинально.
И сразу узнал, это он бросил кирпич и к нему я бросился, чтобы убить. Это потом я понял, что попав в переплет рамы, он спас Софью может случайно, а может нет, только он знает. Так часто с нами происходит, осуждаем быстро и резко, понимаем потом.
Я приехал домой вечером, заканчивался июнь, тепло, от летних кухонь по поселку обычный дымок, родной такой. А в душе почему-то непонятный напряг, далекое состояние тревоги и холодок на плечах. Дорога домой мимо клуба, это хорошо, может я еще успею и застану Софью на работе, ей незачем и некуда спешить по вечерам. Только вышел из-за пожарки, сразу увидел, что к танцплощадке перед клубом подходит несколько парней. Еще не видно выражение их лиц, не слышно о чем они говорят, но по тому как они идут понятно – они несут зло. И я побежал. Бросил сумку на доски площадки, как только на нее ступил и громко крикнул:
- Привет, пацаны!
Они стояли спиной ко мне и, услышав, повернулись. Почти все друзья, да и остальные не враги. Наши ребята, поселковские, мне нечего с ними делить, всю жизнь вместе. В другие дни кто-то подал бы руку, кто-то приобнял, любой бы улыбнулся. А сегодня нет, ни одного доброго взгляда, а у кого-то во взгляде жесткая ненависть, зло сжало толпу в ядро готовое к взрыву. И я не знал, как его предотвратить.
- Что случилось, мужики? - мой голос сорвался в неприятной хрипоте.
- Валька Нефедов сегодня утонул на пруду, - сказал Витька.
Он был ближе всех ко мне и раньше при встрече мы бы обнялись, но сейчас никакой приветливости в его глазах нет. Я понял его, не до объятий в такой день, снова спросил:
- А сюда-то зачем пришли?
- Библиотекаршу ищем, в общаге ее нет, значит здесь должна быть.
- А она вам зачем?
- Это из-за нее. Это она виновата. Лежали на берегу, загорали, потом увидели, как она идет по плотине. Валька, он ведь только что вышел из воды, его как подбросило. Вдруг встал, разбежался и опять прыгнул в воду. Тысячу раз так делал, но минута, вторая, а его все нет, потом всплыл спиной кверху. Мы его вытащили, а его уже нет, сломал себе шею ударившись о дно.
- Здесь эта тварь! - крикнул кто-то.
Софья стояла у окна, смотрела на меня и сияла счастьем. Никого другого не было здесь для нее. Только мы двое, и между нами закрытая дверь. Софья шагнула в сторону, чтобы пойти ее открыть. Не успела, в окно полетел кирпич, он попал в переплет, осколки стекол брызнули в стороны, а сама рама рухнула внутрь. Она упала на Софью и Софья упала вместе с ней. Ни крика, ни звука, упала молча, словно умерла.
Я бросился на злодея, кого-то толкнул, кого-то вставшего на пути ударил, но до врага не добрался. Ударили в затылок, подставили ногу, я упал. Подняться не дали, кто-то впечатал каблук в спину, сразу перехватило дыхание и обмякло тело. Надо бы встать, не получилось, били ногами со злобой, с ненавистью, оставалось только через боль свернуться в клубок, чтобы не пинали в живот. Смог, а боль все прибавлялась, дикая, сначала с промежутками, а потом сплошная. Кричал, помню, что кричал, потом уже не мог, а что потом не помню. Ушел из этого мира, кровавый, с темными подпалинами, жаркий шар впереди и я падаю в него. А в нем ночь неровная, бугристая, черная. Мои ребята из моего поселка превращали меня в месиво, если бы мне сказали об этом полчаса назад, я бы громко смеялся.
Не суждено мне умереть на досках танцплощадки было тогда, да и вообще никогда. Нет ее давным-давно. В судьбоносных случаях информация пролетает наш поселок из конца в конец в разы быстрее, чем толкают друг друга электроны в замкнутой цепи. Мой случай, видимо, вошел в их число, слух о том, что Сашку убивают у клуба, несколько раз обернулся вокруг поселка, прежде, чем умолк звук моего первого крика боли.
Не бывает случайностей, бывают братья, пусть не родные, пусть двоюрдные, но они братья, мы с ними братья. Меня уже не было на этом свете, вместо меня лежало что-то похожее на человека, издающее мычание при очередном ударе, но сквозь кровавую пелену я каким-то непонятным образом видел, как мои братья с кольями в руках бегут на помощь. Впереди Юрка, а за ним хромая, но стараясь не отставать Вовка. Не разобрать, что собрано в их крике, да и не нужно, даже если китайская стена станет у них на пути, она их не остановит. Парни вдруг отрезвели, остановились, осознали, может и ужаснулись, может нет, но бросились в рассыпную. А у меня забвение.
Глаза открылись, над головой серый ночной потолок, на нем тусклая лампочка с красной нитью вольфрама. Пустая больничная палата на восемь кроватей, я у стенки на одной из них. Какая-то неприятная болезненная тишина, нехорошая напряженность на сердце, тяжелый запах лекарств, непривычно, мне не приходилось раньше лежать в больнице. Почему-то не вижу маму, а мне казалось, что я слышал ее голос. Дышать трудно оттого что грудь сильно стянута то ли гипсом, то ли бинтом, пока не знаю. А на правом плече чувствую неожиданное доброе тепло, оно медленно движется дальше по телу, убирая боль встреченную на пути. Потихоньку перевожу туда взгляд и вижу раскинутое золото волос головы Софьи, а ее рука на моей груди. Софья почти неслышно дышала во сне, она спала рядом, на этой узкой железной кровати, гибко и легко прижимаясь ко мне. Это счастье, живая теплая Софья - мое счастье! Захотелось погладить, провести рукой по голове, не стал тревожить, так хорошо, спокойно она спала. Недолго спокойно, вдруг заговорила, произносила слова четко, расставляя между ними паузы, но понять было ничего невозможно, не было в ее речи русских слов, она говорила на каком то неизвестном языке. Говорила долго размеренно и спокойно, так бабушка монотонно заговаривала мои бородавки на руках, завязывала их ниткой и клала ее под порог. Надо было подождать, когда сгниет нитка, тогда пропадет и бородавка. Всегда так было, я верю в заговоры. И сейчас хотел заглянуть Софье в глаза, может она и не спит вовсе. Но сверху глаз не видно, а тело мое становилось все мягче, мозг поплыл серым туманом, веки сомкнулись и я упал в сон. Красивый сон, в котором мы только вдвоем на всей планете, но нас не тяготит одиночество, нельзя быть одинокими, если вы вдвоем а никого рядом нет. Голубая вода океана уходит в бесконечность, там обнимается с небом, они влюблены, переполняют друг друга, вода возвращается и нависает над нами бездной прозрачной синевы. Мы внутри этого единства неба и моря, нам хочется полета.
Проснулся от взгляда. Врач, ей не больше тридцати, сидит рядом на стуле и не решается нас будить. В единственной мужской палате больницы только мы, какой нормальный человек в поселке станет болеть летом. Для этого есть зима, а сейчас некогда. Врач молча подняла надо мной зеркало, наверное я, но сильно другой. Разбухшее синее лицо, совсем темное под глазами, там где они немного видны, не помню, что меня били в лицо, может ударился, когда падал, а может все-таки били, когда я уже не помнил.
- Как Вы себя чувствуете? - тон ни сочувствующий, ни осуждающий, спокойный, профессиональный.
На дежурный вопрос дежурный ответ:
- Отлично! - и в подтверждение сияющая улыбка.
Это, чтобы снять возможные сомнения в искренности ответа. В этот раз не очень получилось. Кажется совсем не получилось.
- В город Вас надо везти. Рентгена у нас нет, а я думаю у Вас несколько переломов. Рука не так опасно, скорее всего трещина, наложим гипс, срастется. А вот два ребра, что с ними? Могут проткнуть легкие и тогда Вы даже так улыбаться не сможете, и наверное не все вспомнят, что был на земле такой вот Саша. А еще почки. Болят?
- Болит что-то, я в анатомии не очень. Все болит, как у Зурикелы, если Вы Думбадзе читали, то обязательно помните.
- Хорошо бы, как у Зурикелы, тогда я бы даже ночевать Вас сюда не пустила, но, мягко сказать, у него полегче был случай.
- Не надо в город. Подождем день, второй, может все обойдется. Знаете ведь, что они обязаны сообщить в органы. А органы начнут разборки. Чем закончится неизвестно. Ребят жалко, наши ведь они.
- А меня? До меня и дела нет. Они наши, а я чужая, меня не жалко. Если тебе станет хуже, разборки начнутся со мной.
- Конечно, это весы. Но Вы же знаете, что вся наша жизнь - весы, какую дорогу выбрать, на какую чашу положить. В сказках добро всегда побеждает зло, мне нравятся сказки. Мне гораздо лучше с каждой минутой, чувствую, что вот-вот смогу поднять небо. Все будет хорошо, всем будет хорошо, победим зло. А с ней что? - я показал глазами на Софью.
Она вроде спит, но все сильнее прижимается ко мне, значит не спит и все слышит.
- Здоровая девушка, все хорошо у нее со здоровьем. А с красотой закончено, не будет ее у нее больше. Может и к лучшему, страсти по ней у молодежи нашей закончатся. По шраму на каждой щеке останется, как я не старалась, очень глубоко осколки стекла прошли. Жалко девчонку, так и придется жить.
- А мне все равно, я люблю ее и любить буду всегда, всю жизнь.
- Может быть, но могу заверить, большинство мужчин забывает, что жизнь длится не год не два и даже не двадцать, - врач горько усмехнулась, встала и тихо закрыла за собой дверь.
Софья приподнялась, и я увидел ее лицо. Те же самые глаза, светящиеся счастьем, чистая свежая кожа без какого либо намека на морщинку и уж тем более шрамов. Мои губы поплыли в ответной улыбке. Но вот она натура человеческая «а может просто глупость безмерная», странное чувство нереальности поползло во мне от кожи вовнутрь, и мерзкий гнусный червячок стал сверлить сердце, легко уворачиваясь от попыток его раздавить. Конечно, Софья сразу поняла мои сомнения. Она легко читала меня, даже тогда, когда мое лицо вроде ничего не выражало, а тут вдруг резкая бледность.
- Только не ты, Саша! Не надо, мне еще любить и любить тебя! Ни какая я не ведьма. Кожа у меня теперь такая после того, как обгорела. А может такая и была, а я об этом не знала. Тогда никто не верил, что выживу, как видишь смогла. Так что для меня порезы и царапины пустяк.
Она на секунду потупилась, изображая обиду, но не выдержала, опять улыбнулась:
- У меня и доказательство есть. Все знают, что ведьме полагается хвост, а у меня его нет. Ты забыл? Давай вспомни, - и она еще тесней прижалась ко мне. Рука пошла вниз по ее обнаженной спине и совсем не в поисках хвоста. Софья сразу откликнулась, а я забыл про больное стонущее тело.
Счастье, разное оно и свое оно у каждого. Забыть про боль, наверное, тоже счастье. Забыть бы. Мы молча лежали с закрытыми глазами, думая об одном, а когда их открыли, на старой, тысячу раз крашенной табуретки у кровати стоял зеленый попугай. Он аккуратно разглаживал свои перламутровые перья на крыльях, а когда увидел, что я смотрю на него, бросил это занятие и стал подпрыгивать, широко расставляя ноги, чтобы не провалиться в отверстие для руки. Девчонки так расставляют ноги, когда прыгают, играя в классики. Мне беспечно и потому интересно сколько он сможет прыгать и провалится в дырку или нет. Молчим все трое, Софья потому, что что-то знает, я потому, что жду, а попугай думаю для интриги. Он быстро утомился «толстый такой», а может надоело ему, остановился, спросил меня:
- Ты чего молчишь?
- Жду провалишься или нет.
- И все?
- А что еще?
- А ничего, что явление мое пред тобой менее обычно, чем ежедневный восход солнца? Да и в тайге окружающей не селятся стаями попугаи в дуплах деревьев.
- Ну и что? Раз появился, значит так надо. Захотел и появился. Да и нет тебя на самом деле, мираж ты, галлюцинация.
- А Софья?
- Софья? Ты о чем? Вот она рядом, осязаемая, живая, теплая.
- Протяни руку.
Я протянул к нему левую руку раскрытой ладонью вверх. Он легко вспорхнул на нее почти невесомый. Не сказав больше не слова, посмотрел совсем не как птица мне в глаза, посеяв в сердце печаль, прорастающую тоской и вдруг вспыхнул холодным синем пламенем. Сгорел быстро, за пару минут, закрыв глаза и прижав к телу крылья. На ладони осталась теплая горстка серого пепла. Я хотел сжать руку в кулак, чтобы не знаю зачем сохранить в памяти это видение, но пальцы не сгибались. Сквозняк от открытых в коридоре окон распахнул дверь, ворвавшийся ветер сорвал пепел с ладони, вынес облачко через окно палаты, покружил его немного и бросил в небо. Оно вспыхнуло на солнце, словно брызги золотого песка.
После паузы Софья спросила:
- Что ты почувствовал, когда он горел?
- Странно в той ситуации, но не поверишь, чувство надежды.
- Надежды на что?
- На то, что мы всегда будем вместе и никогда не умрем. А даже, если и умрем, то и там мы все равно будем вместе.
- Здорово! Как хорошо они тебя знают. То, что кого-то повергло бы в уныние, у тебя вызвало надежду. Я рада, что безысходность не твое, всегда есть выход и надежда. Не забывай о ней, о надежде.
- Кто они, Софья?
Она не ответила, поднялась, перешагнула через меня, подошла к подоконнику, на котором лежал полосатый тигр. Он был большой, ему тесно и потому выгнулся дугой на улицу, там же был и хвост, а лапы свисали к полу. Софья взъерошила шерсть на его голове, потом пошла рукой вдоль туловищ. Тигр завис в удовольствии, потом заурчал, забил хвостом по стене, всем видом обманывал будто он добрая, ласковая домашняя кошка.
- Может быть мягким и теплым в каком-то мгновении, а уже в следующем может стать злобным убийцей. Как весь этот прекрасный, чудесный мир, - сказала Софья, глядя в окно.
- Ты о них вчерашних?
- О них и о нас тоже. Этот тигр это ты в одной из твоих жизней. Помнишь?
- Помню, в детстве у меня был только один сон - я тигр на охоте. Потом, после того, как заболел мне стали видеться громадные пылающие шары, которые неумолимо накатывались на меня, и я горел в этом невыносимом огне. А ты где тогда была?
- Рядом, разве ты не понял? Мы всегда были рядом. И твой жар, разве это не рассказ обо мне? Между нами не бывает расстояний, даже не смотря на то, что сейчас мне надо идти. Я вернусь.
Она взяла со спинки кровати белое платье, с крупными красными маками на нем, надела, подошла ко мне, поцеловала в губы, шагнула к двери. Я остановил ее:
- А ты что, так и пойдешь не одеваясь?
- Не поняла. Ты не видишь платье на мне? Что-то случилось с твоими глазами после вчерашнего?
- Платье я вижу, не беспокойся. Просто мне казалось, что под платье дополнительно что-то одевается. Ты и так, как магнит, а в таком виде мимо этого магнита не пройдет даже слепой. Тебе еще дудочку и ты, как Нильс, уведешь всех мужиков поселка в озеро. Осиротишь лесопункт.
Софья улыбнулась:
- Саша, любимый мой, все будет хорошо. Про озеро, это ты тоже хорошо, жаль только нет их в округе. Одни болота. А ведь тоже вариант! Надо подумать, - она закрыла дверь за собой.
И все стихло так, что слышно, как в ветерок шелестит шторами открытых окон в коридоре. Утро, легкое летнее утро юности, утро полное надежд. Подошел к окну, птицы разрывают воздух музыкой радости. Вдохнул утреннее томление пахнущего росой, расслабленного, мягкого, прохладного от близкого леса, воздуха. Вот-вот дымка дрогнет, испарится и воздух задрожит кварцевой прозрачностью. Сегодня будет душный, парной день с обязательной грозой. Да, вон оно, на западе первое легкое курчавое, совсем мирное облако. Нас ему не обмануть. Гроза придет часа через три и матери уже предупредили детей, чтобы до ее начала были дома. Они будут стоять у окна, радоваться считать молнии, пригибаться под ударами грома. А потом! Дождь закончится, оставив сочную, изумрудно блестящую на солнце траву и быстро высыхающие лужи. Они теплые и по ним можно бегать босиком! И мальчишки бросятся к ним и побегут, топая ногами, поднимая брызги кто выше. Матери будут стоять на крыльце, смотреть на это счастье и вспоминать себя. Я может тоже пробегу. Ничего у меня не болит. Может прыгнуть в окно? Братья пришли.
Живу в ста измерениях, или в тысяче и они продолжают дробиться и множиться. Где я в этом безмерном космосе? Где оно мое место? Еще не нашел? А когда найду? А ведь все так живут, только не все об этом знают. А может и знать не хотят, глупости умным людям не нужны, есть длина, ширина, высота, чего еще тебе надо? Хватит всем, и мне больше не надо. Только не трогайте. Меня не трогайте.
А как не трогать, а время? Есть время и оно движет всех к горизонту, за которым пропасть конца. Не конца времени, нет, оно уйдет дальше и будет отсчитывать жизнь другим. Объем свернется в каплю и будет падать в никуда. Мгновение будет яркой, горячей и тяжелой, как капля из брызг металла при разливке в изложницы. Затем исчезнет. Все, черная пустота.
Но разве мало, жить в объеме. Разве плохо. Кто-то, забыв о солнце, ветре, дожде, дерзких мыслях юности, музыке сладких грез, звучащей в душе, живет в отрезке. И тоже не знает об этом. Хорошо в отрезке, день – ночь, день – ночь… А может я тоже там вместе с ними, только думаю что не там. Тщеславие мое думает, что не там. А как же боль, незаживающая рана и тоска. В отрезке есть тоска? Или она тоже часть отрезка? Заблудился я, ничего не могу понять в этом мире. Может и не надо понимать… Просто ходить, есть, спать. Позабыть. Все позабыть. Всех позабыть. Господи! Не допусти этого! Пусть я буду такой, какой есть.
Зачем они приехали. Разве я все еще в том мире, где ходят люди?
Дверь в сени тихо постукивает, это ветер шевелит её сквозь рассохшиеся доски чулана. Встать бы и закрыть ее плотней. Нет, не хочу, пусть стучит, можно надеяться на то, что кто-то стоит за ней, не решается открыть и зайти. И я знаю кто! И всем телом и разумом, каждой клеткой хочу, чтобы она вошла, вытягиваюсь в струну, пытаясь рукой толкнуть дверь, ставшую неприступными воротами. А я и сквозь них вижу, что там Софья. Пытаюсь позвать ее, но из груди вместо слов только хрип. Наверное она хочет войти, когда я усну, подойти к спящему, тихо лечь рядом, чтоб я согрелся ее теплом и заплакал от счастья.
Хорошо, я постараюсь уснуть. Только знаешь, я кажется забыл, как это делается. Закрываю глаза.
Это темное, темнее, чем самая черная беззвездная ночь, громадное круглое чудовище двигается оттуда куда недавно уходили мои минуты. Оно несет зло. Не боль, а зло, страшное беспощадное зло, заполнившее весь мир от края и до края, его не испугать криком, от него не спрятаться и не убежать, оно рождено, чтобы уничтожить мир. Хорошо бы страх, но это не страх, это пронизывающий каждую клетку тела насквозь, жестокий первобытный ужас сковал жестким холодным льдом, лишил разума и воли.
Ко мне ползла невероятных, чудовищных размеров змея. Я ясно видел ее сквозь стену и доски чулана. Черная змея на чистом белом снегу. Очнись, наверное, это поезд, только очень большой и широкий, сразу на две колеи. А я и не сплю, змея это, гибкая, блестящая даже в угольной ночи. Она ползла к нам, ко мне и дому, сейчас проползет по нам и не заметит. Дом будет расплющен в блин, и я стану тонким, как лист березы. Но у нее другая цель, не искалечить нас, а уничтожить, раскрывает пасть и начинает заглатывать дом. Я изо всех сил, упираюсь ногами в стену, стараясь остановить дом. Моего торможения никто не заметил. И вот я уже задыхаюсь в душном, жарком, смрадном пространстве и понимаю, что превращаюсь в точку. Точка плавится и падает в пустоту, я понимаю, что меня нет. Мир не вздрогнул. Миру вообще все равно есть я или нет. Солнце светит даже, если за окном ночь. Кто-то очень умный сказал. Я не верю.
- Принимай гостей!
- Заходите, - во мне ничего, ни радости, ни отторжения, ни тем более ненависти той, что была там на досках. Нет, не простил, не моя это функция прощать или наказывать. Разные наши дороги, судьба их по разному разлиновала.
Они вошли за мной, остановились в поисках веника, смести снег с унт, не нашли, я как-то забыл о нем. Переступить порог комнаты у них тоже не получается, глаза в глаза смотрит с комода Софья, она открыто, откровенно осуждает их, ей стыдно за них.
- Сколько прошло, Софья. Другие все давно, и мы с тобой не знаем, как жизнь по каждому из них проехала. Давай я отверну тебя к окну.
Мужики все равно еще чуть потоптались, а потом сбросили куртки на пол, прошли к столу, расселись. Как раз четыре стула, вроде один был, может просто не выдвигал остальные. И все переменилось, как семья за круглым столом, ничего странного, флюиды семьи от каждого, семья часть их жизни, это я забыл что это такое. Достали из сумки бутылку водки, прозвенели остальными, высыпали несколько золотистых луковиц, литровую банку соленых рыжиков, кусок сала, завернутый в газету и буханку черного хлеба в вафельном полотенце. Я положил на него руку, хлеб был еще теплый. Не выдержал, развернул, запах свежего ржаного хлеба заполнил комнату, отломил горбушку, откусил. Не знал, что так скучал по нему, по этому хлебу из нашего детства, когда мы еще не знали, что в одно мгновение можем стать врагами. Не могло такого быть никогда.
- Читать мысли научились!
- Жена утром испекла, сказала, что ты наверняка соскучился по свежему хлебу.
- Она тоже наша? Из тех, что в детстве стояли в очереди и ждали на крыльце магазина, когда привезут хлеб из пекарни?
- Из наших, других здесь нет. Давай стаканы, чего ждем?
Я достал из шкафа четыре граненых стакана, подул в каждый, сдувая столетнюю пыль, хотя и незачем водка продезинфицирует. Ее разлили виртуозно, ровнехонько, в каждом стакане ни на каплю больше, ни на каплю меньше. Мастерство всегда покоится на большом опыте, но бывают и самородки, которым дар дает сама природа. Что сейчас не знаю, потом может спрошу.
- Ну, за встречу!
Стаканы глухо звякнули, не хрусталь. Все выпили, чуть поморщились для приличия, потом дружно отломили по куску хлеба, обмакнули луковицы в соль и сладко, вкусно захрустели. Хорошо! Тепло.
- Вы как узнали, что я здесь?
- Софья позвонила.
- Какая Софья?
- В каком смысле какая? Твоя Софья. У тебя их несколько?
- Она так представилась? - спросил сухо, так не хотелось, чтобы они почувствовали моё волнение.
- Да, так и сказала - Софья, библиотекарем в клубе работала. И добавила, что ты несколько дней не выходишь из дома, и она почему-то не видит тебя. Ерунда какая-то непонятная, но решили проверить что тут. А ведь все в поселке думали, что ты убил её.
Я поперхнулся, еле откашлялся:
- Я убил Софью? Это фантастика! Безумие опустилось на наш поселок?
- А что могли думать люди, когда ты один вернулся в поселок через три дня, как вы ушли в лес? А ты видел себя в тот день? Если бы видел, содрогнулся, как те, кто видел. Весь в грязи, пустые, обесцвеченные горем глаза, изможденное высушенное лицо - шестьдесят лет мужику. И никто не осудил, все были на твоей стороне. Боялись ее и устали от страха. Тебя жалели конечно, но не сильно, так, вроде, как мученик за всех. Но когда месяца через полтора ее вдруг приехали искать представители органов, ты то сразу уехал, за тебя встали горой. Нашлось множество свидетелей, которые видели, как библиотекарша садилась в вагон, уезжая и ни с кем не прощаясь. Были даже те, кто ехал с ней до самого горда.
- А там она вышла и больше ее никогда не видели.
Если бы они знали, как я не хотел. Страшно не хотел, чтобы меня жалели. Шел, как в тумане, если бы не мама может бы и не пошел. И так хотелось испачкаться в грязи, испачкаться так, чтобы комья грязи облепили всю одежду, все тело, лицо, волосы, пальцы рук. Вернуться в поселок грязным, мерзким, отталкивающим, чтобы сам мой вид вызвал у каждого встречного отвращение, но только не жалость. Не надо, это моя привилегия жалеть. Всех вас жалеть за то что вы не знали любви. Любви моей непостижимой Софьи. Только моей! Никто из вас не содрогнется от счастья прикоснувшись к ее мизинцу.
- Ты нас, наверное не помнишь, мы помладше, а помнят обычно тех кто старше и ровесников.
- Это зависит от событий, тебя очень хорошо помню. Все, как сейчас вижу.
Мужик смутился:
- Зло помним всегда, добро часто забываем уже за поворотом. А ты не думал, что у каждого события возможны две стороны медали.
- Не зло я помню, то что произошло. Давно перегорело. Иногда думаю, что может и хорошо, что ты именно в тот момент бросил камень, все могло обернуться гораздо хуже. Для Софьи по крайней мере, хотя может и для меня, тогда уже прошло время, когда в поселках лежачего не били.
- Это по-взрослому, а мы тогда еще не доросли. Да что там, разве есть кто, кому за прошедшие годы не за что стыдиться. Нет таких, только молчим об этом. Меня, кстати, Серегой зовут, а это Мишаня и Генка, - показал он на друзей, приподнялся и протянул мне руку.
Я пожал каждому из них в ответ и спросил:
- А что, мужики, после нас в поселке несчастных случаев не было?
- Да уж, так не бывает. В тайге живем, не бывает в тайге без несчастных случаев, - машинально ответил Генка и тут же продолжил: - И не только в лесу, и по жизни тоже, в самом поселке тоже. В то же лето Машка Свалова сожителю член отстрелила вместе со всем, что к нему прилагается.
- Как это? Почему? Я почти каждый год потом приезжал ненадолго, об этом не слышал.
- Наливай, - сказал Генка Сергею, - а я потом расскажу.
Сергей разлил, опять, как по штангенциркулю:
- Ну за знакомство!
Выпили, теперь уж взялись за сало, жевали неспеша, как у костра, когда торопиться некуда. Хорошо, вкусно. Генка откинулся на спинку стула:
- А вот так вот. Ночью вставила в двустволку два патрона, какие под руку попались, сбросила со спящего Герки одеяло, приставила ружье и шарахнула дуплетом. Он заорал так, что не только их барак, весь поселок на ноги вскочил, а она молча сидела на полу в углу и ждала, когда он сдохнет, ни слез, ни раскаяния. Недолго мучился, был уже без сознания, когда люди сбежались, а потом тут же, в кровати, в месиве трусов и крови сдох. Бывалых мужиков немало было, но ни один не подошел попытаться помочь, словно держал кто-то.
Утром приехал участковый, Машку в город увез, думали не вернется уже, а она уже на третий день дома была. В городе решили с ума сошла баба, пыталась горло перекусить следователю, обратно и вернули от греха подальше, пусть односельчан ест. А она тихая, молчаливая, из квартиры почти не выходит, с неделю так, все привыкать стали, девчонок кормили, две дочери у нее были, старшей где-то четырнадцать, второй может лет десять. Никто не знает, Машка может и ждала, что о ней забудут. Одним днем, когда все на работе, а дети в школе, побросала геркины вещи в кучу, облила соляркой, которую он сам не зная зачем воровал на верхнем складе. И подожгла. Треть барака тогда сгорело и сама Мария до костей посреди комнаты.
Девчонок хотели в детдом отдать, но приехали родственники на похороны и взяли их с собой.
- Я так полагаю, что ключевые слова в этой истории «Герка сдох», он причина всего.
- Да, эта скотина химичила у нас. С Марией сошелся жизнь свою одинокую скрасить. Он и не скрывал:
- Химия закончится, домой рвану, а Машка, чтоб с кормом был порядок и баба для надобности всегда под рукой.
Она может даже и любила и надеялась на семью, нет людей о плохом мечтающих. Так вот, Герка по пьяни старшую девчонку изнасиловал. Она матери рассказала. В поселке иголку в стоге сена не утаить, вот и об этом потом стало известно.
- Да, мужики, это вам не три пальца, отрезанных бензопилой, батюшка Уильям отдыхает, - все-таки не выдержал и укорил я, напоминая об одном из грехов, приписываемых Софье.
Они вроде как и внимания не обратили.
- А ведь получается Витька Чемоданов под поезд попал тоже в тот год, только осенью уже, - оживился и Мишаня.
Рассказывать стал для меня:
- Витьку ты, конечно помнишь, их пять братьев было, все кудрявые, других таких в поселке не было. Витька старший, весной из армии пришел. Красавчик! Девки платья на себе готовы были рвать. Ночью возвращался он с лесозавода домой усталый и пьяный, переходил через железную дорогу, запнулся о первый рельс и упал. Сил встать нет, перевалился через второй рельс и уснул. Тут как раз пригнали порожняк под погрузку, вагоны впереди, паровоз толкачом. Вагоны прошли по Витькиным ногам даже не заметили. Протрезвел Витька, заорал благим матом, только кто его услышит. Хорошо что состав катил неспешно, чтобы ночью не сбить кого, кто случайно окажется на пути. Когда паровоз поравнялся с Витькой, он ухватился за поручни и на руках поднялся в кабину, успел прохрипеть: - В город меня везите, - и потерял сознание.
Машинист оказался фронтовиком, перетянул остатки ног ремнями, а помощник уже отцепил вагоны и они помчались в город. Повезло, дали зеленый, они за сорок минут добрались, там Витьку на скорую и в больницу.
Спасли Витьку, вернулся живой на протезах, работу ему нашли в пилоправке, стоять не надо. Счастливчик парень. Потом и женился, может даже на той, от которой шел в ту ночь. Не знаю, а сейчас интересно что судьба, как крутанула.
Мишаня приостановился, но тут же спросил:
- Мне вот интересно, ты зачем здесь? В этой пустоте.
- Почему пустоте? Сто лет пройдет, а пустоты здесь не будет. Наши слова, поступки и судьбы будут всегда жить и звучать, только бы нашелся человек, который захочет это услышать. Вот я захотел, живу, смотрю и слушаю. Иногда взлетаю в небо от счастья, иногда истекаю кровью от ран.
И вот еще что, историю одну расскажу, она тоже толчок. Этой осенью, в воскресенье утром подошел к окну, за ним холодный дождь и снег и никого, серая безлюдная пустыня. Вышел из дома, сел в машину и поехал не знаю куда, поехал и все. Выехал за город и там на трассе те же дождь и снег и ни единой машины. Мне в машине тепло, уютно, сколько хочешь вперед и вперед. По грязной, скользкой обочине, склонив голову вперед, идет человек в старом брезентовом плаще с капюшоном. Помните, были такие когда-то, сейчас раритет, и когда-то роскошь. Догнал его, остановился, опустил стекло, говорю:
- Садись мужик, замерзнешь.
Он сел холодный, худой, щеки впалые давно не бритые, по мне за шестьдесят ему, но может это печать горя на лице состарила. С горем всегда так.
- Куда шагаешь? До ближайшего поселка больше тридцати километров, До вечера не дойти.
- Не дошел бы, значит не дошел бы.
Долго, молчали, потом, когда он согрелся, заговорил сам:
- Вся жизнь в одну минуту. Тридцать лет, как женат, жена на десять лет младше. Красавица, до сих пор глаз не оторвать. Детей двое, парни, выросли, молодость в большие города зовет, уехали. У нас свой дом, на прошлой неделе жена с тазом белья поднималась по лестнице на чердак. Всегда белье там сушим. В этот раз поскользнулась, упала и все. Чтобы хоть раз болела за всю жизнь не вспомню, а тут раз и нет ее.
- Любил? - спросил я.
- Люблю, - ответил он.
Въехали в село, на улицах никого, все тот же неустанный дождь со снегом. Рядом с дорогой, в самом центре села стоит легкая изящная, недавно покрашенная церковь, мой пассажир попросил остановиться. Вышел и направился к церкви, я тоже зашел вслед за ним. Внутри никого, мягкий сумрак наполнен запахом ладана и горящих свечей. Он прошел к иконе Божьей Матери, поцеловал ее, опустился на колени и закаменел. Я поднял голову вверх, из-под купола в мое сердце смотрел Господь, он спросил меня зачем живу. Я чуть не заплакал, не знал. Захотел спросить у Него зачем. Но раз спрашивал Он, значит должен знать сам. Не знал и сейчас не знаю, может быть рассказать о тех кого знал, чтобы не забыли о них и ждать…
Спросил мужика:
- Ты дальше куда?
Он поднял голову:
- Я здесь. Здесь мама меня крестила. Спасибо тебе.
- Как тут сказать к кому он вернулся, к маме или Богу. К обоим. Так устроены мы, когда становится совсем невыносимо, понимаем, что утешить нас смогут только мама и Господь. Да хотя-бы просто коснуться рукой головы, этого бывает достаточно чтобы заплакать, душу слезами очистить, потом встать и идти дальше. Жить, идти по пыльной дороге судьбы, она не выстлана асфальтом и не вымыта шампунем. Жизнь - война, дорога разбитая войной. Устаешь, тепла хочешь. Разве не так? Я в доме родном. Объяснил? А дом родной в родном поселке, и он тоже устал от одиночества, поэтому говорит, торопится говорить и знает, когда я готов слушать. Ночью. Говорит о том, что у всех на виду было, а причин понять никто не мог.
Вы тоже должны помнить, мне тогда лет десять было, когда Евдокимовы застрелились. Мне всегда хотелось понять, как люди идут к этому, с того времени пустая яма в душе, не заполненная пониманием. С годами она конечно измельчала, а тогда – почти колодец. Для всех был шок и внятного никто сказать не мог. Они за клубом жили, тихо жили, о них уже забыли все, только соседи помнили. Они и заметили, что света в доме нет день, второй, третий, вызвали милиционера. Он приехал, обнаружил два трупа, дед Евдокимов сначала застрелил жену, а потом себя. Она лежала в своем лучшем платье на неразобранной кровати, а он в пиджаке, в котором женился и в чистой рубашке, рядом с кроватью на полу. Поселок ахнул, развел руками, похоронил и забыл. Я нет, может потому, что это была первая смерть так рядом. Теперь знаю, что и почему. Вам перескажу, надо чтобы помнили.
Евдокимовых привезли осваивать тайгу и строить лесопункт вместе со второй волной в конце сорок пятого. Первая была в том же, чуть раньше, и это были наши солдаты, освобожденные из немецкого плена. Они должны были трудом на благо Родины искупить вину за то что попали в плен. Евдокимовы привезены были с нагрудным знаком «OST», их подростками угнали на работу в Германию с оккупированной части Украины. Наши их освободили и направили сюда на время проверки не завербованы эти ребята в шпионы. Проверка шла два года. Когда их отпустили, они уже знали, что возвращаться им не к кому, всех родных не стало, а сами они здесь только и познакомились, и по восемнадцать уже обоим, вот и стали Евдокимовыми. Жили в бараке и строили дом, решили остаться навсегда.
Сын родился через год, что-то где-то сложилось не так, родился глухонемым. Понятное дело не носился по улицам с другими пацанами, дальше двора никуда, когда пришло время отвезли его в город, в специальный интернат. На каникулы возвращался, но все равно один, ни друзей, ни знакомых. Школу закончил, поступил на курсы массажистов. После них приехал домой, тяжело ему было в городе, здесь тоже не веселая компания, но дом родной. Только не пригодилась в поселке его специальность. Не потянулись мужики к нему в очереди для релаксации на массажном столе, после смены братания с бревнами. Кто-то из женщин может мечтал оздоровиться, только некуда будет потом возвращаться после того как час пролежала голая под руками чужого мужика. Он не опустил руки, купил машинку для стрижки волос, стал стричь мужиков по субботам перед баней. Не жировал, но на хлеб хватало, а картошка в огороде. Через пару лет женился на девчонке с улицы, жили у его родителей, с детьми не торопились. А однажды утром вдруг задушил жену прямо в кровати, она еще и встать не успела, сел рядом, сидел, ждал, когда родители вернутся. Почему? За что? Видел он, как тискал ее какой-то мужик за углом тепляка. Но об этом опять же только я знаю, больше никто. С зоны не вернулся, толи в болоте утонул на лесоповале, толи задавило бревнами развалившегося штабеля, а он не услышал шума.
Что тут поделаешь. Это жизнь, такая она, жизнь. За ней смерть. Тоска и горе во всю распахнутую ширь, и боль в сердце осадком навсегда, но ведь есть еще сын и дочь, Бог дал.
Второй сын был младше и нормальным был пацаном, такой, как все. Здесь отучился, отсюда пошел в армию. Должен был на дембель вот-вот, но отправили в Чечню, как раз в первую чеченскую. Вернулся живой, левая нога обгорела, но в целом здоровый, без ранений. Изменился, конечно, уходил когда живчиком таким был и весельчаком, а тут слова от него не услышишь, ни каких разговоров и рассказов о войне. За калитку не выходил, все дома. А по ночам выйдет на крыльцо, сядет на ступеньку, положив руки между колен, раскачивается всем телом вперед-назад и, не мигая, смотрит в огород. Так часами, иногда всю ночь.
Мать пыталась разговорить, садилась рядом, гладила по плечам, по волосам, он в ответ смотрел потеряно-больным взглядом, а потом вставал и уходил в дом, не хотел, чтобы мать увидела его слез. Отец может тоже что-то спросил, но не знал как, не умел спрашивать. Выпить вместе, тогда сам собой разговор пойдет, но сын словно боялся водки, не пил совсем. Но вот наступил какой-то день, ближе к вечеру сын вышел на крыльцо с бутылкой водки и двумя стаканами. Один наполнил на треть, положил на него кусок черного хлеба, во второй налил до краев, встал и опрокинул водку в себя. Передернулся всем телом, снова сел и вылил остатки в пустой стакан, сидел, смотрел на кровавый пожар заката. От него не спрятаться, от этого огня, он сжигал все небо. Не отрывая взгляда от этого жара ада, он нашарил рукой стоящий рядом стакан, выпил снова до конца. Сошел с крыльца, упал лицом в землю, хотел рассыпаться, зарыться в землю, хоть куда-нибудь спрятаться от убивающей тоски. Лежал так до звенящей пустоты в голове, вернулся на крыльцо, прислонился к стене. Чужой, себе чужой, страшно. Вспышкой ненависть к тем кто убил и завыть бы в небо, но открылась калитка, вошла женщина и он обмяк. Она наверное старше его, а может и нет, молода и красива. Видно было, что хотела повернуть, что-то остановило, прошла, села рядом. Запах женщины! Он не знал его раньше, руки вдруг сами потянулись сорвать с нее одежду, он только усилием остановил их. Она все поняла, помогла встать, повела его к себе, это рядом, через два дома.
Начали жить вместе, его подруга расцвела мгновенно, словно лопнула набухшая почка и из нее вырвался цветок. Он тоже посветлел, улыбался иногда, пошел работать в бульдозеристы. А она безумно хотела близости, давно женщина и так долго одна. И он отзывался и улетал в астрал вместе с ней. Только всегда неожиданно, всегда неожиданно приходит точка. Чтобы мы не вздумали с богами равняться. Однажды острая заноза вдруг вошла в сердце, он вскочил, встал посреди комнаты, поднял руки к небу и закричал:
С - Н-е-е-е-т! Нет, Господи! Не могу! Не буду так жить! Жить, когда мне хорошо! А как же они? Мои ребята? Они сгорели! Все! Живьем сгорели! А я буду жить? Нельзя! Нехорошо! Не должно так!
Выбежал, в сенях схватил топор, подбежал к стоящему во дворе столу, положил на угол свои гениталии, ударил топором что было сил. Кровь хлынула, клеенка красная во весь стол, а боль только вдогонку, дикая, разрывающая тело. Он закричал вместе с болью, наконец-то он смог выплеснуть ее из себя, боль, которая сжигала его больше года. По щекам побежали слезы, они спасли бы его, если бы побежали раньше, пока он не взял в руки топор.
На похороны приехал военком, вручил родителям орден Мужества. Их сын отказался его принимать:
- Ребята там, в земле, а я буду ходить по ней орденом сверкать? Придет время на мой гроб его положите и вместе со мной закопайте. Там, с пацанами все будем с орденами.
Генка молча налил, молча выпили. Сидели молчали. Рассказ надо заканчивать.
- Осталась дочь, младшая, любимая. Ее не стало почти сразу после брата. Училась в городе, стояла на остановке и какой-то пьяный урод не справился с управлением. На переполненной остановке погибла одна она. Чудовищная карма семьи.
Сколько времени нужно, чтобы не стало человека? Часто достаточно мгновения. А сколько, чтобы сойти с ума? Какие события должны произойти, чтобы обрести счастье безумия? Евдокимовы не сошли с ума, не стали кричать в небо, обвиняя его в несправедливости. Молчали, они еще там, у немцев, привыкли молчать, загоняя боль, как можно глубже в себя. Но изменились, согнулись и замедлились, двигались так будто сделаны из фарфора и резкое движение может расколоть их на кусочки. Никого не видели и не узнавали, потому что знали - нет никого больше на свете, одни они на земле. Однажды утром, когда над лесом легла красная полоса рассвета, а они еще не могли заснуть, посмотрели друг на и молча согласились с тем, что пора. Встали, заправили постель, прибрали в доме, умылись, надели на себя свою единственную праздничную одежду. Она перекрестилась, легла на кровать, он поцеловал ее в лоб и снял со стены двустволку.
Пять жизней, а ведь тогда и знать никто не знал, что есть на свете какая-то Софья. Никому в голову не приходило искать злодея по мановению которого все это случилось. Что же за затмение случилось в головах, когда появилась Софья?
Я закончил, замолчал, мужики тоже молчали, может искали причину, может свою вину. Судить их я совсем не собирался, укорить – укорил, не удержался, проехали. Сам тоже далек от жизни святого праведника. Далек от совершенства, оно мне и не нравится уже тем, что нет во мне даже зачатков этого качества. Да, не дам себе соврать, были когда-то юношеские годы, хотелось, мечталось забраться на Олимп и сверкать там золотым нимбом. Прошло, без какого-либо напряга, само прошло. Иногда вспоминаю, вот тогда хочется взять длинный-предлинный гвоздь, приставить его ко лбу и прибить себя к стене. Ко мне будут водить экскурсии и очень толстая усатая тетка будет тыкать указкой мне в живот и говорить:
- Посмотрите, дети! Перед вами экземпляр совершенного идиота, который мечтал о совершенстве.
Надо бы запретить это слово, использовать его только с разрешения специальной комиссии и не чаще одного раза в сто лет. Понемногу люди о нем забудут и жить станут проще, и душу рвать не будут, выстраивая эфемерные иллюзии. Хотя кто знает, может его уже и запретили, только меня не предупредили.
- Софья совершенна! - произнес я про себя.
Думал, что про себя, понял, что это не так по тому, как упали на стол руки, протянутые к стаканам. И в воздухе опять застряла тишина, в этот раз тяжелая, словно это бульдозер висит над нами и ни туда и ни сюда. Друг на друга не смотрели, в себя смотрели. Как ножом отрезал я их от себя. Могут встать и, ни слова не сказав, уехать. Извиняться не стану, как решат, так и решат. Не встали, когда сюда ехали, знали, что разговора не избежать и, если по честному, хотели его. Вина вроде и таяла с годами, но как-то уж очень медленно, иногда без видимой причины стыд вдруг окатывал тело всей силой своей липкости. Сергей ответил:
- Ты думаешь я не смог бы попасть камнем в стекло с трех метров? В переплет я кидал. Ты думаешь никто кроме тебя не чувствовал ту необъяснимую притягательную чистоту, которая исходила от нее? И эта ее не наша, а значит не земная красота. Любили мы ее, все, каждый. Любили и боялись поставить себя на одну ступеньку. Если бы кто-то из нас случайно убил ее, мы тут же убили бы его. Ты, конечно, наш. Но тебя ненавидели, ненавидели за то, она стала твоей, за то что заливал холодной водой жар, горящий в каждом из нас по ночам. Тебя убили бы и сели бы и сидели бы без сожаления. Братья твои спасли тогда тебя, потом стало ясно, что и нас. А потом, когда ты вернулся из леса спасали тебя опять же из-за нее. Раз она тебя выбрала и нет ее теперь, пусть ты останешься в память о ней. Так вот во мне все перемешалось. Не знаю кому я это сейчас объяснял. Ей, тебе, себе, нам?
- Нам что делить сейчас? - произнес Генка. - Давайте мужики выпьем за наш поселок, за то что был он и мы все пацанами в нем были. Не поминки. Умер поселок, а мы то живы и где бы не были наши дома будем жить в нем всегда. Мы те же мальчишки, также бегаем по улицам, ходим в школу, играем в футбол. Ты Санька классно играл, я помню.
Не поминки, но все рано встали, подняли стаканы, выпили.
- Курим? - спросил Мишаня.
Я кивнул, достал блюдце, поставил на стол вместо пепельницы. Все достали сигареты, положили перед собой, достали по одной, щелкнули зажигалками, затянулись, видно было, что в радость. Я молча сидел, смотрел, они поняли, протянули мне свои пачки. Взял у Сереги, он по правую руку, рядом. Давно не курил, забылся и затянулся глубоко, в легких стрелами прошла боль, и голова загудела, закружилась. Все, как в первый раз, но как и в первый пересилил себя и вопреки разуму затянулся снова. Уедут и снова брошу, такая само отговорка.
- Помните моего дядю Колю? Историю одну о нем хочу рассказать в связи вот с никотином.
- Я помню, - сказал Генка, - Отец Вовкин и Юркин, на лесозаводе жили. Худой такой, матерщинник отличный, и по-моему у него пальцев на одной руке не было.
- Да, на правой у него было только два пальца, большой и указательный, остальные три осколком на войне оторвало. Он очень гордился своей избранностью, говорил, что Господь оставил ему эти два пальца, чтобы легко стопку держать было. Но что-то там наверху не было продумано до конца, стопки животворящие случались крайне редко, в день получки, как поощрение, в праздники потому что положено и все. Даже по субботам после бани только чай с брусничным вареньем. Денег наличных у дяди Коли не было, как и у большинства мужиков в поселке. Зачем они им? Все необходимое покупали жены, они и зарплату их получали в конторе без всяких доверенностей и других формальностей. Сказала, что жена, этого достаточно. Но ведь вполне естественно, что каждому нормальному мужику хочется выпит, хотя бы иногда. Однажды дяде Коле очень захотелось и его мозг заработал во всю мощь. Широко известно, когда мозг просыпается от спячки, он может решить любую задачу. И вот он, мозг, и говорит:
- Жена денег на водку не даст, хоть застрелись. В долг взять не у кого, все приличные мужики тоже без денег. И мать ни за что не даст. А на махорку даст! Не может человек без махорки!
В это время дядя Коля как раз был дома на обеде и ложка с супом сама упала обратно в тарелку. Он вскочил и помчался в поселок к матери, то есть к бабушке моей, она мне об этом и рассказывала. Бежал и, не теряя времени, считал в уме сколько пачек махорки ему надо. Прибежал, заговорить сразу не смог, не молод далеко, еле отдышался. Бабушка сидела на скамейке у крыльца, увидев сына испугалась не случилось ли несчастья. Он наконец-то объяснил, что махорку завезли в магазин и всю уже распродали, но продавщица из уважения оставила ему двадцать две пачки. Таня на работе, денег с собой у нее нет, вот он и прибежал к ней, к матери. Вернет с получки. Бабушка сжалилась, никак нельзя сыну без махорки, поднялась, пошла в дом за платочком, в котором деньги хранила. На последней ступеньке спросила:
- Так сколько денег то надо?
Дядя Коля не жлоб какой-нибудь, матери родной врать не будет. И вот из-за этой кристальной честности прокололся:
- Рубль, тридцать две копейки.
Бабушке за восемьдесят, но разум у нее чистый, светлый, все цены в магазине она помнила наизусть. Пожалуй все помнили, цены не менялись годами, да и ассортимент магазина редко прыгал за двадцать. Обидно стало бабушке, что сын родной захотел мать так запросто развести, схватила, стоящую в углу клюку свою:
- Ах ты, паразит эдакий! Захотел старого воробья на мякине провести! Это же как раз «мерзавчик»! Иди с глаз моих долой, пока я тебя этой палкой не огрела.
Поник дядя Коля, сгорбился, буйна силушка покинула тело и так не богатырское. Несчастный, печальный поплелся на работу, обед заканчивался.
Разговор завязался, толчок мирный нужен был. В комнате стало тесно от воспоминаний. Генка, он раньше за речкой жил, говорить стал первым:
- Поселок, это тебе не город, мужиков-чудаков пруд пруди. С интересом жили люди, без компьютеров и телефонов не скучно было. Щипанского помните? Как он на медведя с мужиками ходил?
- Я помню, ражий жизнерадостный поляк, с густыми черными баками на пол лица. Обладатель самогонного аппарата и хорошей самогонки, лучше в поселке была только у отца Мишки Якимова. Поляков много было в поселке, их из западной Белоруссии привезли в конце сороковых. В друзьях у меня были братья-близнецы Качинские, они вон там наискосок жили, у них отец без обоих ног был. Жалко, что не те Качинские, что в Польше заворачивают. Не закрыли бы поселок наш, хотя бы ради музея оставили, естественно и лесозавод бы работал.
- Наши Качинские - наши, на севере Тюменской области вкалывают, против русских не попрут.
А давайте про охоту. Мужиков было четверо, берлогу они отметили еще осенью. Далеко, километров под двадцать и туда только пешком, а зимой на охотничьих лыжах. Вышли накануне, чтобы с утра быть у берлоги, не доходя с километр расположились на ночлег. Развели костер, воду из снега вскипятили, заварку бросили. На охоте не пьют, они тоже, так плеснули по пол стакана для аппетита, остальное на завтра после охоты. Ночь, темень, сходили в сторону и спать устроились на лапнике у костра. Скучно Щипанскому просто так вот лечь и спать, как дома - поели и спать. Тоже пошел в сторону, там его и озарило, тихо, по-пластунски прополз вокруг поляны на другой край. Там встал за корягой, снял овчинный полушубок, вывернул наизнанку, набросил на голову, зашумел сначала, а потом поднялся над корягой и заревел по-медвежьи. Искусно очень. Умел! Молодец!
Мужики не растерялись, вскочили, схватили ружья, они рядом и заряжены на ночь. Выстрелили дуплетом залпом. Щипанский рухнул за корягу и заорал человеческим голосом. Так не бывает, но вот случилось, шесть пуль и ни одна в цель, ни то что раны, царапины. Мужики сошлись во мнении, что дуракам везет. Разумеется сам Щипанский с ними согласен не был, просто он не простой человечишка, а Богом меченый и тот его хранит. Хранить конечно сохранил, только лежит он мокрый от страха и обездвиженный, ни одной ногой пошевелить не может, паралич разбил. Санки, что для медведя брали, пригодились, на них на следующий день привезли Щипанского домой. Он долго не шутил, даже над женой, но через неделю ноги зашевелились, и жизнь вернулась и снова радостные дни. Такой был. И самое удивительное, не поверите, но его снова брали на охоту.
И было хорошо. Нам было хорошо. Мы снова выпили просто так, теплой беседы ради. Мишаня, видно, что мужик не самый разговорчивый, но вот взял слово, а мы опять курим.
- Так ведь и было, весь поселок, как одна семья. Я доволен, что застал Советский Союз в детстве. Безмятежными мы были, только солнце и счастье, так про детство помню. Сейчас у детей по другому, иногда так заговорят, что подумаешь, а были ли они детьми, может только пошли и сразу взрослые. Они даже бегать не умеют, посмотришь - старички сгорбленные сидят в интернете. Не завидую, жалею. Вот не было у нас гаджетов и носились мы по улице целыми днями и черный хлеб с солью на ходу ели. Ну и что, богаче мы были, хоть и жили бедно. Ну это я так, про пацанов своих вдруг вспомнил.
А юмористов в поселке было хоть отбавляй. Взрослый юмор конечно помнится, про Толяна Поливцева расскажу. Он у нас единственный во флоте служил, вернулся в тельняшке, бескозырке и брюках клеш. Гордился, форму берег и в празднике только в ней, хоть когда, хоть лето, хоть зимой. Все пацаны потом мечтали во флот попасть, но туда только с идеальным здоровьем. Он женат уже был, а подраться любил и спецом был великим. Когда тебя с братьями вербованные кастетами в больницу уложили, он один пошел в их барак и искрошил их в капусту. Они потом два дня боялись вернуться в поселок из леса.
Они с женой тоже в бараке жили, в другом конечно. Уборные для каждого барака стояли за ними и делились на две половинки, одна мужская, другая женская, каждая на два места. Вот однажды, ночью уже, зашел Толян на свою половину совсем не торопливый. Размышляет о светлом будущем, вдруг дверь распахивается, влетает женщина, машинально закрывает дверь на вертушок и располагается рядом. У него глаза к темноте привыкли, а у нее не, очень уж надо было. А он спокойно так говорит:
- Тебе не тесно? Может подвинуться?
Жалко тетеньку. Она, как сидела, так из положения сидя взвилась вверх, ударилась в дверь, вырвала вертушку вместе с гвоздем, вылетела, споткнулась, упала, снова вскочила и побежала в сторону барака. Его пытали конечно, что за женщина была. Он улыбался и отвечал, что не разглядел. Врал, не принято было людей позорить.
- Давно так не сидели мужики, отвыкать начинаем, а сколько невысказанного, у каждого своя память и вместе она у нас общая, родное все, - вступил Серега, - Про бараки можно много рассказать, там всегда практически общиной жили, двери в комнаты хоть и не нараспашку, но замков не знали. Их и в домах то не было, если хозяева куда уходили, щепку в накладку вставляли, чтобы тот кто придет видел и не заходил, время не тратил. В шестом бараке жила Вера Мальцева, взрослая уже и замуж давно пора. Как-то в город съездила и там познакомилась с парнем местным на рынке. Понравилась она ему и вот поехал он к нам жениться. На станции спросил, где найти ее, все друг друга знали, ему и сказали, что в шестом бараке. Номеров на бараках не было, парень зашел в пятый, он напротив. В бараке спросил в какой комнате живет Вера, ему указали, он и вошел. Понятно, что на дорожку парень принял немного, с собой естественно тоже прихватил. В комнате пусто, нашел стакан, махнул половинку, хорошо ему стало и мечтательно, разделся до трусов, лег на кровать, руки за голову ноги раскинул и уснул, притомился в дороге.
В комнате жил Виталька Хрящ с женой своей Веркой. Он и сейчас с нами в Северном живет, его все в округе знают, с калашниковым на охоту ходит, еще в девяностые у бандитов купил. Таких здоровенных мужиков в природе один на десять тысяч, а может и больше, в поселке он и был такой один, это потом братья Корягины выросли под стать фамилии, а тогда он один. Виталька, он и сейчас не злодей, а тогда был стопроцентным флегматичным добряком. Кроме как плотно поесть любил утром и вечером поиграть с двухпудовыми гирями и рукодельной штангой из лома и приваренным к нему разным болванкам.
Быки, они ведь тоже добродушные, бредут себе средь стада помахивая хвостом, но если вдруг в ярости, самое мудрое - залезай на дом. Так и с Виталькой, мгновенно улетучилась его флегма, когда известие пришло, о том что жених приехал из города к его Верке. Бросился он с работы домой, бежать всего ничего, метров триста, не приведи Господь встретился бы ему по пути паровоз, валялся бы он рядом с дорогой, паровоз конечно. Влетает он в комнату и видит на их супружеской кровати мужика в одежде из трусов. А мужик тот, видимо во сне повстречал наконец свою невесту и благостная улыбка бродит по его губам, и естество его прилично так трусы приподнимает. Это совсем уж ни в какие ворота. Почему Виталька не убил его сразу ни кто не знает, остановило его что-то свыше. Взял он жениха подмышки и поставил на пол, счастливая улыбка без промежуточных вариантов мгновенно превратилась в гримасу ужаса. Вполне естественно, потому что там наверху над собой он увидел налитые кровью бешенства. Его спросили:
- Ты к кому пришел?
Он честно ответил:
- К Вере.
В следующее мгновение его не стало. Слава Богу, не навсегда. Он ударился головой об стенку и съехал на пол. Тратить много дерева на перегородки между комнатами было не принято, поэтому она была из дюймовки, поэтому спружинила и смягчила удар. Жених просто впал в кратковременную кому. Был и еще один положительный эффект, спружинившая стенка уронила шкаф с посудой, прислоненный к ней в соседней комнате. Он упал на кровать, на которой как раз в этот момент муж с женой, как бы это сейчас сказали – занимались любовью. От испуга у жены случился оргазм, тот самый о котором бабы рассказывали, а у нее никогда не было. В тот же вечер она поведала об этом женской половине барака. Ни каких претензий к Витальке по поводу разбитой посуды не было. Свои люди, посуду купить можно, а вот шкаф с тех пор старалась двигать к стенке как можно плотнее. А Витальке плевать, он ринулся на работу к жене, чтобы и ее заодно прикончить.
Верка работала в тарном цехе, информация о том, что по неизвестной пока причине Виталька сошел с ума и бежит убивать Верку дошла до цеха, когда еще Виталька только сбегал с крыльца барака. Верку спрятали. Он прибежал, и сразу к ее станку, не обнаружил цель, спросить не у кого, пилы визжат, работают на него никто ни какого внимания. Но чека вырвана, гранате надо взорваться, Хрящ схватил Веркину циркулярку, вырвал ее с места и бросил на пол. Дело сделал, успокоился, пошел домой опустошенный и усталый.
А Верка Мальцева сидела на крыльце шестого барака и никак не могла дождаться жениха обещанного сельчанами, приехавшими из города. Когда увидела выбегающего Виталика заподозрила что то неладное и пошла узнать в чем там дело. То что увидела ей не понравилось, долгожданный жених лежал на полу в одних трусах, на груди несколько зубов и кровь все еще стекающая из приоткрытого рта. Эту Верку повело в сторону, она упала в обморок. На них вылили по ведру воды и они пришли в себя. Тут Виталька вернулся, жених увидел его, вскочил на кровать и с нее прыгнул в закрытое окно. Выпал на улицу вместе с рамой, за ним сбегали мужики, принесли обратно, умыли, одели, налили водки, щедро. Барак чуть не рухнул от всеобщего хохота, когда Верка сказала, что это к ней жених приехал. Понятно стало какая нелепица случилась. Смеялись все, кроме жениха и невесты. Люди у нас всегда хорошие, решили, что нехорошо получилось, вину загладить бы надо. Вынесли столы из комнат, поставили в ряд в коридоре, на столы принесли все что у кого было, объявили помолвку, могли бы и свадьбу, но ЗАГСа нельзя. Жениха все натурально полюбили, каждый хотел его обнять и выпить за его здоровье, а тот в счастье помолвки не верил, улыбаться не мог, затравленно смотрел в сторону выхода, его не отпускали. Витальке было стыдно, он пить не стал, ушел в сарай поднимать гири. Утром жених все-таки сбежал на поезд, даже с невестой словом не обмолвился на прощание.
- Жалко у нас своего Шукшина не было, мы бы и без Качинских были знамениты, - снова заговорил энергичный Генка.
- Развеселая случилась история как братья Васька и Вовка Давыдовы на рыбалку ездили, а если быть точнее, как они с нее ехали. Они на каблучке еще затемно на Шалашинское озеро уехали. Лед уже ближе к метру, они лунок по тридцать накрутили, руки распухли, а поклевки не одной. Скоро полдень, решили перекусить и домой. Сели, выпили, закусили. Ветер восточный, клева ждать бестолку, это они между собой разговаривают. Еще выпили, еще закусили, так много раз, спешить некуда, до дома дороги час, а им тут так хорошо вдвоем. Но все хорошее быстро кончается, гораздо быстрее, чем нехорошее, ехать все-таки надо. Собрали вещи, покидали в машину, Вовка сказал, что поедет в кузове, там он в своем теплом тулупе и лечь сможет, если захочется. Васька не возражал, сел за руль и вперед. Вовка сесть не успел, стоял молча на дороге, ждал, когда Васька посмотрит в зеркало и увидит его. А Ваське зачем смотреть в зеркало? Не автобан, он вместе с радио поет песни, хорошо ему. Долго ли коротко ехал, только сморило его в тепле и со всего разгона вылетел с дороги в снег. Проснулся от удара в сугробе по крышу, ощупал себя, нигде ничего не болит, подумал:
- Хорошо, что выпили, бережет бог пьяниц!
- Дверь еле открыл, но все-же вылез и первым делом к брату. А того не было. Выгреб на дорогу, посмотрел, там пусто, прокричал, даже эха нет в ответ. Подумал, что вылетел Вовка из машины и сейчас лежит где-то в снегу рядом с машиной и задыхается. Схватил лопату и расчистил футбольное поле вокруг. Нет брата. Слезы на глазах, сел спиной к колесу, смотрит в небо:
- Помоги Господи!
- Тут едет на ЗИЛе Сашка Корнев. На рыбалку уже поздно, но так поехал, узнать есть ли клев. Остановился, тросом зацепил Васькину машину, вытащил. Высказал здравую мысль, может Вовка по дороге выпал. Васька развернулся и помчался обратно.
Вовка сидел на берегу, пил из горла оставленную на дорогу водку и плакал в обиде на брата. Жалко было себя, а кому не будет жалко, если родной брат тебя бросит. Васька от счастья тоже чуть не заплакал, отхлебнул на радостях, сам уложил плохо двигающегося Вовку в кузов и пошел в кабину. На полпути вернулся, перепроверил не вышел ли брат и только потом поехал. Вовка забылся, но потом ему стало нехорошо, он поднялся, подвинулся к проему двери, сел, свесив ноги на дорогу. На колдобине машину подбросило, Вовка выпал, попытался встать, но был пьян в стельку, не смог. Лежал – лежал, уснул.
Сашка Корнев в тот день был назначен ангелом семьи Давыдовых. Едет он обратно, темно уже, но в свете фар видит лежит тулуп. Остановился, подошел, в тулупе оказался Вовка. Делать нечего, загрузил его в кабину и довез до дома. Васька приехал раньше, пошел проверить Вовку, удивился, как быстро тот убежал домой, видимо сильно обиделся.
Утром, по дороге на работу зашел к брату, узнать как дела. Вовку жена кормила завтраком, он удивился:
- А что? Все нормально.
- Верно говоришь Геннадий насчет Шукшина, и думаю любое селение достойно своего писателя. Ведь не бывает на свете моно людей, как бы не казалось со стороны, что человек для тебя открытая книга, прост и понятен, но прикоснись к душе его и там бездна. Можно ухватить одно или несколько качеств, но это только одна его раскрытая дверь, а сколько их всего мы даже о себе не знаем. Иногда смотришь на человека и пытаешься по лицу прочесть где она, его парадная дверь, когда-то получалось, сейчас нет, занавески на лицах. Вот и попробуй, напиши. К тому же одних чернил и ручки мало, надо еще определиться любишь ли ты людей, уберечься от снобизма и высокомерия. И тогда герои твои будут либо дураками, либо добрыми чудаками.
- Согласен Саня, если о нашем поселке, то в нем были только чудаки. Конечно, пора и честь знать, солнце к закату, но давайте я про тетку Степаниду и на этом завяжем.
Она жила по соседству от нас. Здоровья у нее было вагон. Бывало встанет в известную позу на прополку огорода в пять утра и вернется в стадию человека прямоходящего где-нибудь часов в шесть или семь вечера. И никаких тебе перекуров или перекусов, день год кормит. Может оттого крови в голове у нее было больше, чем в других частях тела, и ее мозг рождал замечательные идеи, умница была. Три – четыре раз в год ложилась в больницу, чтобы пенсию сэкономить. Выучила из медицинской энциклопедии симптомы десятка болезней и исправно знаниями пользовалась. Приходила в больницу, стонала и жаловалась на боли в том месте, которое соответствовало болезни выбранной в очередной раз. Ей сочувствовали, за здоровье ее опасались, клали на обследование. Брали анализы, отправляли их в город, не очень то торопились, так как обострение у нее проходило, как только санитары подводили ее под руки к койке. Ей нравилась кровать у окна, ей шли навстречу и так как она была практически постоянным клиентом собирались заказать в кузнице железную табличку с надписью «койка Степаниды». Не успели, Витька Федоров ее исцелил, он в тот сезон работал санитаром в нашей больнице. Ему было за тридцать, жил один и человеком был несколько странным. То ходил по поселку из конца в конец и громко разговаривал сам с собой или с тем кто с ним заговаривал. Мог идти рядом со старушкой, у которой на плечах коромысло с полными ведрами, и рассказывать ей в каком бесправии жили женщины до революции. Мог просто стоять на крыльце магазина, загораживая дорогу и не отвечая ни на какие вопросы. Бывало пропадет из поселка на несколько месяцев, по нему уже воспоминания начинают сочинять, и вот он снова возвращается. Да все вы помните его и что рассказывать, все его считали обязательным для каждого селения дурачком. Только я думаю играл он дурачка, жить дурачком ему больше нравилось.
И вот однажды, в выходной, дремлет на своей кровати Степанида одна в полати, слушает, как Витька пол моет в коридоре. Вымыл, прогремел ведром у входной двери, потом зашел к ней, протянул клизму:
- На поставь себе, готовься к операции, - и ушел.
Степанида поставила полную клизму на тумбочку и осталась пребывать в сладкой беспечности.
- Что возьмешь с дурачка?
Зря, через некоторое время Витька вернулся с тремя скальпелями в руках.
- Ну, что? Готова? Я вот скальпели на оселке доводил. Смотри, как хорошо режут.
Он провел лезвием по подушке указательного пальца, из надреза появилась кровь, Витька сунул палец в рот. Гулко хлопнула входная дверь больницы, это вылетела из Степаниды ее безмятежность.
- Чего удумал? Какая операция? Нет никого, выходной.
- Так я сделаю. Сколько лет маешься в этой больнице, а так никто и не знает что с тобой делать. А я вот думал – думал о болезнях твоих и все мне понятно стало. Это поджелудка тебя в могилу сводит, вырежу ее и станешь, как новая.
Кровоток приостановился у Степаниды, она закаменела и позеленела, а Витька, серьезный и суровый, как молот кузнеца, продолжал:
- Наркоз не знаю где, но ничего, я все продумал, вот водку принес, примешь стакан и боль тебе нипочем, - он вынул из кармана бутылку, поставил ее рядом с клизмой.
- Ты не бойся, я не первый раз. Месяц назад своему коту. Смотрю, вырвало его, значит желудок барахлит. Вот я и отрезал половину. Все равно сдох вчера, больше надо было резать. С тобой торопиться не буду, живот разрежу и все хорошо рассмотрю, чтобы ты меня потом не корила, что мало оттяпал. Ну, чего молчишь? А! Понял, слабость у тебя после клизмы.
Пойду стакан поищу, вижу у тебя выпить не из чего, а заодно и каталку прихвачу, на ней поедешь в операционную.
Витька ушел. Степанида рванулась к окну, дернула за ручку, прыгнула на подоконник, с него на землю и понеслась домой. Говорят там у нее падучая случилась. Врут люди, она с тех пор три года ничем не болела, даже насморка не было. Жалко Витька после опять пропал из поселка, теперь уже навсегда, и бедная Степанида опять занеможила.
Мы снова рассмеялись, но как-то тускло у нас получилось, не потому, что смешно не было, а потому, что вдруг все вместе горько осознали - ушел он, этот наш бесхитростный чудаковатый мир и не будет его больше никогда. Выпили на посошок, не договариваясь стоя. Не друг с другом прощались, с ушедшим миром. Надо было высказаться, чтобы понять это, чуть больно в груди.
Вышли на улицу, мужики выгрузили из вездехода винтовку, ракетницу, запас патронов и ракет.
- Нельзя в тайге без оружия, мало ли что, волки, рыси. Если прижмет, стреляй из ракетницы. Лучше ночью, днем навряд ли увидим. Будешь уезжать, вдруг не свидимся, оставь оружие в клубе, ведь дома твоего нет.
С выпившими спорить не стал.
- Как это дома нет? Может и меня? Их тогда тоже нет.
Я сказал им «спасибо», пожал каждому руку, Сергею последнему:
- Софью видишь?
- Мы видим то, что хотим увидеть, но она всегда очень далеко.
Мотор взревел, выдохнул солярку, и вездеход рванул в лес. Я снова один в родной тишине. Занес в дом то, что привезли гости, не раздеваясь лег на кровать, заснул, проснулся через день, может и через два, зачем считать дни, когда годы не хочется отсчитывать.
Вовка во всю ширь улыбки обрадовался, увидев меня:
- Как так? Ты в полном порядке! Вчера, когда нас отсюда попросили, ты так и не пришел в себя. Врачиха хотела вертолет вызывать из города. Но мы то тебя знаем, из нашего рода крестьянского, одной дракой не сломаешь, упросили подождать до утра.
- Вам спасибо. Хорошо, что есть у меня братья. Видел, как вы мне на помощь бежали.
- Мы не бежали, на мотоцикле приехали, он перед домом стоял, если бежать, могли бы и не успеть.
- Значит не видел, значит просто знал, что вы встанете рядом со мной.
Мы сидели на скамейках крыльца больницы, Юрка вдоль перил, Вовка в углу, а я спиной к стене. Под навесом еще оставались остатки утренней прохлады, на душе приятно и легко. Тогда мы не знали, что вот так - три брата вместе, мы больше никогда не будем. Нам бы знать и продлить этот час родных как можно дольше. А Юрка усидеть не мог, живая ртутная сила пылала в нем страстью жизни, движения. И сейчас он встал, подпрыгнул к брусу под навесом, ухватился руками, начал потягиваться, потом решил сделать подъем переворотом, крыша помешала, тогда он еще раз подтянулся и спрыгнул на пол не сбив дыхания. Сила рвала Юрку и не давала ему покоя, если бы он родился в городе, стал бы чемпионом. Судьба назначила ему родиться в лесопункте и пришло время, когда его посадили, потом снова, а потом его не стало. Но это потом, а сейчас он встал передо мной и задал вопрос:
- Сегодня вендетта, Саня?
Я удивился, слово не из не очень богатого Юркиного словаря, не сидел он вечера напролет с увлекательной книжкой в руках. Зато память у него была цепкая, значит в каком-то сериале услышал.
- Ты думаешь это нужно?
- Зло должно быть наказано, - для Юрки это истина.
- У нас с ними разное понимание зла, они тоже хотели наказать зло.
- Боишься? - наш Юрка прямой парень.
- Я когда-то давал повод тебе так думать?
- Нет, но… Не знаю, я бы все-таки просто так не оставил, - Юрка сел.
Нет во мне пламени мести, упорно не казались врагами мне наши ребята. Сто лет вместе и вдруг враги, не бывает так. Глупо конечно, но мне вдруг подумалось, что кто-то намеренно пытается внедрить в сознание поселка, что Софья источник всех бед. Понятно, что ерунда, просто впустить в себя плохое гораздо проще, чем обратное. Добро медленное, неспешное, уверенное, что всегда победит, верит в сказку. Зло легкое, мобильное, летучее, находит жертву и пускает такие корни, которые чтобы выкорчевать надо потеть и потеть.
- Чужая она здесь. Не наша и никогда нашей не будет.
- Почему чужая? Может просто другая? Куда ей по-твоему?
- Туда, где много людей, а потому друг друга они не видят, и ее не увидят, если сама этого не захочет.
- Она здесь, как роза в зарослях шиповника.
- Ну вот, ты и сам видишь. Уезжать ей надо. Увези ее.
- За нее не решить, она сама всегда знает что ей делать.
А она устала и потому не хотела ничего знать, бросала вызов всем, и поселку и всему миру.
Знать бы, как они живут, люди не похожие на других. Легко или трудно? Сам я такой же как все, такой же среднеарифметический, но и мне иногда хочется поднять голову, увидеть склоненную ветку, принять ее за руку Бога, ухватиться и вытащить себя из топкой рутины константы. И тогда никто не помешает мне подняться на самую высокую скалу, распахнуть руки, наполнить себя самым чистым воздухом, шагнуть вперед и взлететь. Как Софья, я знаю, она умеет летать.
Софья шла по тротуару, как символ бунта, вулканического взрыва, несла себя, как подарок миру и не было в этом ни какого противоречия. И весь поселок каким-то тридесятым чувством осязал, что под ее напоминанием о платье больше никакой другой одежды нет. Воздух наполнился, накрылся волной непреодолимого желания и с этим ничего нельзя было поделать. Люди вставали и начинали двигаться к центру притяжения, к сердцу магнита. Зарождалось безумие страсти.
Братья смотрели на меня, друг на друга, и не могли понять что происходит. А я понял, сразу все понял и побежал.
Это Софья, знал, что она и её надо остановить. Увидел ее сразу, как выбежал за поворот, она уже не шла, стояла, освещенная солнцем, подняв голову к небу. Ее лицо словно облито белилами, ни кровинки, тело вытянулось в звенящую струну, казалось еще мгновение и она стрелой взлетит к, странно затерявшейся в дневном небе, луне. Может там и есть ее дом? Но я не хочу ее отпустить. Как тогда? Ведь она и моя жизнь одно и то же. Воздух вокруг нее густой, вязкий, иду по топкому дну реки навстречу течению. Задыхаюсь, раздвигаю воздух руками и прорываюсь и наконец могу ее обнять. Обнимаю так, что руки не разжать, только сломать, а я и тогда, с остатками рук ее не отпущу.
- Не надо, Софья! Прошу, очень прошу – не надо!
У нее стеклянные глаза, я не вижу в них себя, только небо. Опускаюсь на колени, обнимаю ее ноги и молю:
- Остановись, Софья! Остановись!
- Зачем? - говорит она тихо, так тихо, что может она и не сказала, может это я сам сказал за нее.
И все же напряжение уходило, ее закаменевшее тело становилось теплее. Я поднялся заглянул в ее глаза, увидел, что в них далеко-далеко появилось мое отражение и ее возвращение. А потом совсем детская обида вдруг искривила ее губы, дрогнул подбородок, ресницы сомкнулись и из под них пробежали первые слезы.
- Зачем эти люди так? Зачем так с тобой и со мной? Почему люди не могут просто жить, не ломая жизнь других? Я не отдам тебя им, я никому тебя не отдам! - в ней только сейчас прорвалась боль вчерашнего вечера. Слезы не останавливались, и не могли остановиться они копились с того зимнего дня, когда она смотрела вслед уходящему вместе со мной вагону. И моя щека тоже была мокрая от них. Мокрая и теплая, и мне тоже хотелось заплакать, жалко нас было. Почему? Не всегда понимаем мы свое счастье. Я обнимал Софью! Сейчас бы…
Южные грозы устают по пути к нам, далеко очень. У нас свои, наши приходят с запада и тогда она пришла оттуда. Первые раскаты прогрохотали над нами, прижав воздух к земле. Сначала упали тяжелые крупные капли, и только зачем-то выдержав паузу за ними рухнул ливень. Мы не прячемся и не убегаем, дождь наш и для нас, жесткий поток воды смывает с нас коросту больной, чужой, незаслуженной ненависти. Мы поднимаем головы, подставляем лица очищающей волне, и ночь проникшая в наши души умирает, рождается новое светлое теплое утро. Мир опустел, мы вдвоем встречаем это утро в нестрашном мелькании молний и ударах грома.
Гроза, решив, что выполнила то для чего она предназначалась, умчалась на восток. Теплые лужи! По ним мы побежали босиком, держа в руках обувь. В ее комнате мы разделись, развесили одежду на спинки стульев и кровати. Легли на кровать, обнялись, лежали молча, читая побеленный потолок.
- Кто ты Софья? - остановил я молчание.
- Я тоже часто спрашиваю себя об этом. А ты знаешь кто ты? Про себя я твердо знаю одно - люблю тебя больше жизни.
- Я тоже люблю тебя бесконечно. И прост я, прост, как луковица с грядки. Ты ни на кого не похожа, иногда мне кажется, что ты из другого мира. Не земная ты. Другая.
- И ты боишься меня?
- Боюсь тебя? Ты так думаешь? Нет конечно, как можно любить и бояться? Я не тебя, за тебя боюсь. Не могу предвидеть и предсказать твоих поступков, не понимаю что там, в твоей душе.
- Знаешь, чувствуешь, знаешь, что ты для меня больше, чем вся эта жизнь, больше всего мира и космоса. Если бы не знал, не прибежал бы сегодня спасать меня от самой себя, и не бросился бы вчера закрыть меня от камней. Мог бы умереть.
- Я не думал о смерти, только тебя видел и все.
- Уедем отсюда!
- Куда?
- Хоть куда.
- Поехали. Завтра?
- Нет сегодня. Сейчас. Мы едем в Зурбаган.
До Кольцово рукой подать, меньше суток. Там два свободных билета на ИЛ до Адлера. Их сдали за полчаса до объявления регистрации, а мы первые в очереди.
Под нами прямоугольники зеленых полей, синие ленты рек, брызги больших и малых озер, редкие острова лесов и множество дорог. Люблю смотреть вниз из окна самолета и не только днем, но и ночью, когда моря огней больших городов кажутся кострами конницы Чингисхана, остановившейся на привал. Мы с Софьей щека к щеке пытаемся разглядеть людей, чтобы помахать им рукой. Наверное они там есть и кто-то из них смотрит наверх и завидует нам.
В Адлере остатки жесткого, сухого, обожженного стужей Ледовитого океана воздуха в наших легких за пять минут вытесняются теплым, мягким, влажным дыханием жаркого моря. Люди совсем другие, торопливые, громкие, раскованные, а мы спешить не умеем, наш организм настроен на сохранение тепла, а здесь его хранить незачем. Отсюда и беспечность, проживем тут сто лет, а такими не станем, гены не дадут. Нам и не надо, мы такие какие есть. Важно, что мы вдвоем и никому вокруг не нужны, чем гуще толпа тем чище одиночество.
Садимся в автобус и едем в Гагры. Водитель выключает свет в салоне. Теплая непроглядная ночь, мы засыпаем, взяв друг друга за руки. Открываем глаза на площади, утро еще не позднее но и не ранее. Внизу море бесконечно большое, тихое, но живое чуть прошелестит на берег и уходит обратно. На берегу одинокий седоусый старик. Он сидит на раскладном стульчике, опирается подбородком на руки, лежащие на набалдашнике трости. Его лицо покрыто мелкими морщинами, как старая фреска в полуразрушенной церкви в центре села, которого давно нет. Он смотрит в море и не попятно видит его или нет, но ждет, кого-то ждет эта уставшая, безысходная фигура.
Спускаемся вниз, бросаем рюкзаки на мокрую гальку, раздеваемся и шагаем вперед. Вода парная, мы улыбаемся друг другу, морю, миру, всем! Одновременно падаем вперед, легкая вода подхватывает нас, взмах руки и мы плывем. Снова плывем рядом, помним, что это уже было. Стремимся к горизонту, а он вроде от нас, но чем дальше тем сильнее мы становились. Молчали, а говорить и не надо, её мысли во мне, а мои в ней. Солнце опустилось в море, пронзив поверхность воды последними лучами, а нам все хотелось вперед, мы плыли в ночь не зная куда. И не хотели знать. Мы вместе и нам все равно. Не устали, просто перевернулись, легли на спины, смотрели на звезды. Их много, в сто раз больше, чем там, у нас дома. Но также как и дома они все наши, родные, и на тысячи голосов говорят, разговаривают с нами, зовут к себе. И так хочется взлететь.
- Кто-то называет звезды холодными, а по мне от них всегда тепло. Особенно зимой от них манящее притягивающее тепло.
- Может предки наши пришли оттуда и там наша Родина, а Родина никогда не бывает холодной. Она мачеха только тем, кто ее не любит, но тот кто не любит Родину не любит никого.
А потом мы обнялись и стали опускаться вниз. Опускались долго, пока не легли на мягкое песчаное дно. Над нами непроницаемая толща воды, она защищает нас от всех невзгод. Рядом с нами на тысячи световых лет никого и мы можем любить друг друга вечно.
- Господи! Как хорошо!
Я не знаю кто это кричал. Я или она. Нас нельзя было разделить. Где я, где она?
Когда мы всплыли, солнце перерезало море ровно наполовину. И мы снова поплыли к нему, к солнцу. И плыли весь день и всю ночь. На берегу все тот же старик, словно ждал нас. Может и не уходил.
- Начал думать, что и вы уже не вернетесь. Останавливайтесь у меня, берите вещи, пойдемте провожу.
Его дом рядом, сразу, как заканчивается пляж. В небольшом саду виноград и мандарины, на столе веранды, обращенной к морю, стеклянный кувшин с белым вином и ваза с фруктами. Хозяин наполнил три высоких стакана, взял в руки свой, встал: - Я поднимаю этот бокал за вас! За вашу любовь! За то чтобы вечно были вместе. А если вдруг кто-то уйдет… - он посмотрел на Софью, - Скажи ему, что ты вернешься, обязательно вернешься. Боюсь, что забудешь сказать.
Софья вдруг побледнела, посмотрела в мои глаза, прошептала:
- Вернусь. Обязательно вернусь, что бы не произошло вернусь.
Старик перевел взгляд на меня:
- Она – птица, а ты на земле, ты не умеешь и не знаешь как уходить. Зато ты умеешь ждать, потому что ты не ветер и любовь для тебя только один раз.
Он выпил весь стакан сразу и вроде даже помолодел. Мы тоже выпили и тут же поняли что такое настоящее вино, это глоток солнца.
- Мой дом - ваш дом. Живите. В нем найдете все что вам нужно, а мне пора, - сказал хозяин и пошел к морю. Он ушел, а совсем еще молодая женщина в ярком платке на черных волосах и в таком же ярком платье. Сказала, что соседка и Астамур покормить нас. Она принесла жареную курицу и ворох зелени. Было очень вкусно, еще прекрасное вино, мы наслаждались. Соседка с удовольствием смотрела на нас, сидела улыбалась.
- Что с ним? Кого он ждет? - спросил я , указывая глазами на спину хозяина дома, сидящего у воды.
- Дочь. Он ждет свою дочь. Мы всегда были соседи, прадеды наши построили дома рядом. С тех пор так и живем из поколения в поколение, слова дурного друг о друге не слышали. Все радости и горести общие. У Астамура детей все никак не было, когда же Бог дал им дочь, ему было под пятьдесят, только тот, кто столько лет ждет детей может понять их счастье. И они назвали дочь Амрой, что в переводе с нашего означает - Солнце! Она и была, как солнце, принесла свет не только в свой дом, но и всей улице. У самых пожилых людей разглаживались морщины на лицах, и усталость сменялась улыбкой, когда они встречали маленькую Амру, в ней жил волшебный магнит счастья. Всякому хотелось ее обнять, погладить по головке, чем-то угостить, что-то подарить. К восемнадцати годам Амра еще больше расцвела. И вот любовь, пришла пора. Это была самая красивая пара во всей нашей Абхазии. Он тоже совсем мальчишка, двадцать лет, но воин. Ночью, когда свадебное застолье было в самом разгаре, на границе начался бой. Все мужчины встали из-за стола и уехали. Утром вернулись, все живы, только мужа Амры убили. Амра стала вдовой, не став женщиной. После похорон она каждое утро шла на кладбище, садилась у могилы и молча сидела весь день. Отец приходил за ней вечером и уводил домой, сама она забывала. А потом, однажды, она легла на комья земли, прижалась к ним, улыбаясь тихо и светло. Отец принес ее на руках, она молчала и тихо улыбалась.
Утром , на самой заре, она пошла к морю. Вошла в воду, долго стояла, смотрела на горизонт, затем повернулась к дому, поклонилась, что-то неслышно произнесла. Опять вернулась к морю, пошла вперед и не остановилась, даже не оглянулась.
Мать умерла быстро, а он вот каждый день сидит у воды, ждет дочь обратно. Третий год. Вас дождался, сказал:
- Они вернулись, и Амра вернется. Просто она дальше уплыла. Мы проспали весь день, а когда проснулись, была ночь. У нас таких теплых ночей не бывает, холодно ночами, а по утру всегда роса. Обнявшись, мы стояли у окна вдыхали густой, наполненный неизвестными ароматами воздух, смотрели на море и ждали. И вот сначала появился какой-то случайный проблеск, далеко-далеко, украдкой, но потом там, в дальнем краю моря осязаемо оформилось зарево большого города.
- Это он!
- Да, это он!
- И ты туда хочешь? Или просто откуда-то знаешь, что когда-то я очень туда хотел?
- Ты забыл и не помнишь девчонку, которая встречала юнгу с парусника? - Помню и сейчас понимаю, что это была ты. Знал, с первого дня знал, что это была ты, поверить не мог, что такое возможно и спросить боялся.
- Нам было по четырнадцать лет.
- Да я тогда провалился в Грина, долго искал на карте Зурбаган. Не нашел и все равно отправился туда и меня взяли юнгой. Мне хорошо было на корабле. Мы перевозили грузы на острова и не выходили в океан. А ветер пел нам о нем и звал туда в даль, все матросы мечтали об океане. Почти все они бывали в нем, любили его и немного боялись. Я слушал их рассказы о штормах, о волнах непостижимой вышины, о громадных чудовищных рыбах, о туземцах с перьями на головах, мечтал о бесконечных далях, о путешествиях по бездорожью воды. Конечно видел себя пиратом – сильным, смелым и благородным.
- Это все ты мне тогда рассказывал. - Мы уходили на неделю и, когда возвращались, я поднимался на мачту и уже за несколько миль видел твое белое платье на пристани. Всех встречали их женщины, а меня ждала ты. Я гордился тобой.
- Ты спускался по трапу вразвалку, неторопливо старался быть суровым и важным. Не очень то они получались, суровость и важность, а я любовалась. Целовал меня в щеку, обнимал за талию и мы шли с тобой купаться. Мы всегда купались в море, когда ты приходил. Потом мы шли в таверну и ты угощал меня ужином.
- А потом умер мой отец и закончилось мое детство, и не стало Зурбагана.
- А я все равно тебя встречала. Ждала тебя и знала, что дождусь.
Встал, затопил печь, вышел на улицу, набил снега в кастрюлю. Посмотрел в сторону клуба, от моей дороги осталась вогнутая снежная полоса. Обрадовался, подумал:
- Позавтракаю, выйду чистить. Хорошо, когда знаешь куда тебе нужно проложить дорогу. Расчистить бы дорогу к счастью. Взять лопату, день поработать, еще день потом еще, год, пять, десять. И вот оно! На пригорке лежит свежее и прекрасное! Бери его в руки, теперь оно твое. Шар прозрачный, совсем как солнце светится теплом, светло и тепло тебе и всем вокруг! Такое оно, счастье? Или другое. Сейчас я здесь один и вроде живу. Может счастье? А где цветы, которые тогда цвели в душе? Нет их. В душе ровная серая пустыня. Без горечи полыни, без выжигающего зноя, без смятения, а все равно пустыня. Говорят - долгая счастливая жизнь. Это какая? А короткая может быть счастливой? Какая она длинная, и какая короткая? Наша с Софьей жизнь была длинной или короткой? Иногда кажется, она была бесконечной, а иногда - промелькнувший миг.
Первые потери самые больные, самые горькие. Это потом мы понимаем, что жизнь и состоит из них, из потерь и нет среди них сладких. Да, больно, тяжело, но все-таки чаще тяжело и боль можно перетерпеть. А первые, как порванное грубым осколком стекла сердце. Рана страшно глубокая с неровными краями, ее не зашьешь, она будет кровоточить. Может зарубцуется, но болеть не перестанет, особенно по ночам. В эти ночи страшно жить.
Не имеет счастье единого образа. Может быть когда-нибудь наступит время, когда будешь счастлив уже оттого, что солнце встает. После войны, если вернулся домой. А если не был ты на фронте, все равно вокруг тебя война, только с меньшей вероятностью, что тебя убьют. Олдингтон объявил - Все люди враги. Так он сказал, может прав, я бы помягче - Все люди больны. Стали больны, когда им сказали, что нет на свете ничего важнее тебя, ни Родина, ни мать, ни отец, ты и только ты. Живи для себя, иди сметая все, что встанет на твоем пути. А мораль? Ха-ха! Смешно.
Когда снова расчистил свою дорогу, был мокрее воды. Зашел в библиотеку, в ней застоявшийся холод давно нетопленного дома. Дрова здесь, за стеной, сколько хочешь. Наломал досок, затопил круглую, покрытую черными жестяными листами печь. У нас такие печи называют голландками, Они нагреваются быстро. Через час будет тепло, а пока можно греться у открытой дверцы. Взял со стола журнал посещений, придвинул стул к огню. Уже сумерки, уютные, теплые. В журнале конверт, на нем написано «тебе мое письмо».
- Здравствуй, мой родной! Знаю, что придешь. Сколько бы лет не прошло, однажды вечером ты придешь, сядешь у огня и раскроешь этот журнал. Не мучайся, не плутай в мыслях о счастье. Наше с тобой счастье одно на двоих, мы оба знаем, что твое счастье - это я, а мое - это ты. Сколько бы ты не шел по дороге жизни, что бы не делал, все это для меня. И тебе хорошо только тогда, когда я рядом, если не наяву, то хотя бы в мыслях. Твой покой сейчас, просто покой, в нем нет красок, он как старые фотографии черно-белый. Краски возникают только вместе с мыслями обо мне, так бывает у тех кто любит. И это краски жгучей и в то же время мягкой и влажной тоски. Может не осознаешь, но я чувствую, в тебе живет постоянная тревога, хочешь понять кто я. Загадка, на которую нет отгадки. Думаешь я все знаю о тебе? Я просто твоя, твоя и все. Помнишь, как ты однажды в шутку сказал, что любил бы меня, даже если бы я была оборотнем? Не надо, я земная, думаю, что земная. Твердо знаю, твоя на этой планете и на любой другой. Проживи со мной жизнь, у ней не бывает конца, если есть любовь. Мы умрем, когда умрет твоя или моя любовь. Я всегда живу тобой, иду рядом рука в руке, даже когда ты об этом не знаешь. Мы снова встретимся, обязательно встретимся. Я вернусь. Обещала. Помнишь? Только ты будь со мной. Всегда будь со мной, даже если я об этом не знаю. - Софья, Софья! Ты что такое зима? Зима, это не снег за окном, не пурга и не стужа. Зима, это мороз и снег в душе оттого, что тебя нет рядом.
Не знаю, как живешь ты, я только тобой и чем больше проходит времени, тем сильнее. Все мысли, все пространство вокруг заполнены тобой, чтобы не делал мир оживает только когда ты рядом со мной. Если бы их вдруг не стало, мыслей о тебе, то не стало бы света не земле, он здесь от тебя, не стало бы не утра, ни дня, только одна ночь без света звезд. Не знаю куда ты ушла, не могу купить билет и приехать. Так больно, что не могу прикоснуться к тебе, мои жизни приходят и уходят, много-много раз родился и умер а тебя все нет. Когда? Живу в постоянной тревоге, боюсь, что пришла моя последняя жизнь. Ты успеешь? Вижу, что идешь. Хотя может это мое безумное желание обнять тебя рождает миражи. Вот ты шагаешь по облакам. Верю, нет знаю, что ты вернешься прямо из солнца, и потому жду его даже тогда, когда над головой непроглядная ночь. А когда оно восходит, стою на крыльце и смотрю, обжигая глаза. И все равно страх. Вдруг не успеешь. Прошу ветер, чтобы он дул тебе в спину и молю Господа, чтобы дал тебе крылья. А может ты устала. Тогда не спеши, присядь, отдохни. Буду ждать. Смотреть на солнце и ждать. Пусть выгорят глаза, не закрою, пока не обниму тебя.
Мы сидим на берегу. Море дышит, то поднимается на ступни, то отступает от них. Чайка ходит перед нами по воде, смотрит на нас, слушает о чем говорим. А мы молчим, сидим прижавшись друг к другу и молчим. Нам не нужно говорить, мы знаем о чем молчим. Чайка взмахивает крыльями, взлетает, кружит над наи, пытается запеть, не умеет, только крик, а мы знаем, что она хочет петь.
- Это она! - произносит Софья
- Кто она?
- Чайка Джонатан. Слышишь? Она говорит, что мы тоже можем стать чайками и парить над морем. Надо только захотеть.
- Разве есть на свете люди, которые не хотят летать? Чайкой! Хочу. А ты?
- Хочу! Но она говорит, что может так случиться, что мы можем навсегда остаться чайками и не вернуться назад.
- Мне неважно кем мы будем, если будем вместе. И еще летать!
- Знала, что ты ответишь. Давай руку.
Мы беремся за руки и бежим вперед в море. Ветер подхватывает нас и бросает вверх. Под нами невиданный простор, мы кувыркаемся в небе, парим над водой, вонзаемся в нее, как показала чайка Джонатан. К вечеру устали, приземлились на скалистый утес, подножие которого лизала тихая волна. Я укрыл Софью своим крылом, чтобы она не замерзла во сне.
Ночью к нам пришли два монаха, один в белой сутане, другой в черной. Их лиц не видно под капюшонами, только ярко звездами мерцают глаза. Тот, что в белом встал за Софьей, а в черном за мной. Стоят, молчат, смотрят в черное ребристое море.
Солнце светило нам в спины. Мы сидели свесив ноги со скалы, а наши крылья лежали рядом. Мы опять молчали и теперь уже не смотрели друг на друга. Поняли, все поняли. Пора возвращаться домой. Не пора, а надо. Не знаем зачем надо.
- Не хочу, - сказал я вслух.
- Не хочу, - горько повторила Софья.
- Надо, - сказал кто-то.
- Зачем?
В ответ тишина. Оглянулись, монахи уходили, растворяясь в лучах солнца.
Дрова сгорели наполовину, в библиотеке потеплело. Темно, пора бы домой, но ноги не идут. Здесь тепло, уютно, едва уловимый шорох пламени, уходящего в трубу. Размеренный, ускоряющийся шлепок капель с подоконника на пол, это начал таять лед на окне. Черная тишина за спиной. А там она еще чернее и еще тише и холоднее.. Космический холод, безумие холода. Я в нем, в этом безумии Космоса, смотрю на землю, она далеко, не больше теннисного шарика. Отсюда она смотрится звездой, голубой, одинокой, случайной и беззащитной. А если вдруг ветер? Любой случайный ветер и она собьется с пути. Вселенная и не заметит, что какой-то там Земли не стало. Жутко. Страшно. Заплакать бы. Не помню я слез, не помню как они рождаются, помню только их соль на губах.
Встал, пошел между стеллажами, провел рукой по переплетам книг. Они живые, в них бьются сердца тысяч людей. Полыхают войны, льется горе, светится счастье, падает отчаяние, взлетает восторг, кипят страсти, стоит штиль покоя… В них все, что есть в людях, здесь все люди земли. Там и я. Не весь сразу, по частям, по кусочкам. Только Софьи в них нет, не было в мире другой Софьи.
Буква «Б», Бунин и Булгаков рядом на полке, они и во мне рядом. Взял Булгакова, у него женщина ярче, честнее и чище мужчины. Глубже. Она не только Маргарита, она и Мастер. У Гете Марта, у нас Маргарита, ради любви обе жертвуют собой. Это параллель, или случайность? Марта - покорность, Маргарита - бунт. Женщина жертвеннее, она если и продаст душу, станет ведьмой и хоть вурдалаком, то только ради любви. Слово «искушение» придумали люди мужского пола. Для самооправдания. Искушение - это ласковое название пороков, которыми переполнены они. Искушение деньгами, то есть жадностью, искушение властью, жаждой славы, похотью… У женщин не бывает искушения, ими владеет слово любовь.
Может и надо. Только кому? Явно не нам. Мы вернулись, словно не уезжали. Как будто не домой вернулись. В знойном пыльном дне поселка нас встретила ненависть и жестко стала избивать уже на станции, как только мы вышли из вагона. Пока мы шли, никто не ответил на мое приветствие, люди молча отводили в сторону взгляд. Я понял, что не только ненависть, но и страх был в их глазах, они не хотели, чтобы мы его увидели. Жалко их и обидно. Эти чужие люди выталкивали нас, не давали дышать их, чужим нам воздухом. Мы молча прошли через весь поселок, не сговариваясь шагнули в тайгу. Шли через топкое болото, которое легло на многие километры, по старой гати, просторной, на ширину конной повозки. По ней прокладывали зимник, заливали водой и по этой ледянке лошади волоком тащили лес. Уже лет двадцать, как нет в поселке конного двора, на его месте летом красно цветет иван-чай, а гать все еще в хорошем состоянии. Она закачивалась, упираясь в пригорок, на котором стояла рубленная избушка четыре на четыре метра.
А я все знал, знал и вчера и позавчера, еще первой нашей зимой знал. Сидел на лекции и вместо доски с интегралами вдруг увидел степь. Необъятная, покрытая ранней зеленой травой равнина, а на ней одна единственная дорога, оставленная множеством ушедших колес. По ней уходит Софья, а неизвестно откуда взявшийся дикий калмык пронзает мое сердце копьем. Страшная боль.
- Вот мы и пришли, - сказала Софья.
- Да, здесь мы сможем снова быть вдвоем сколько сможем.
- Будем вдвоем сколько сможем, я не хотела идти сюда без тебя, - проговорила Софья.
Ничего больше не сказала, я не сосем понял, но тоже промолчал. Лес вокруг был тих, редкие крики невидимых птиц еще больше оттеняли тишину. Перед избой вкопан стол человек на шесть, вдоль него две скамейки, на столе пара листьев и осыпавшиеся иглы кедра, он своей кроной накрывает стол от дождей. Рядом давнее кострище, за пригорком узкая, метров в шесть, речка с удивительно чистой водой. Она красивым полукругом огибала горку и бесшумно уходила на юг.
- Странно. Речка в болоте с прозрачной водой, обычно вода в них темная, их так и зовут Черными речками.
- Я не люблю черных речек, - сказала Софья так, как будто это по ее желанию вода посветлела.
Я улыбнулся и открыл дверь в домик. Прямо напротив дверей печка, сложенная из кирпичей, на две конфорки. Носить кирпичи сюда далеко, но после того, как несколько лет назад на рыбалке в будке от железной печки случился пожар и сгорели два наших пацана, рыбаки и охотники стали осмотрительнее. Посредине стол с перекрестными ножками, вдоль него опять же скамейки, а вдоль стен нары. При желании человек восемь может разместиться, но охотники такими толпами не ходят, про запас сделано. В стене между нар окно, небольшое, но достаточное, чтобы в случае необходимости в него можно было пролезть. Все продумано.
Уже почти ночь, набрали хвороста, развели костер. Мы сидели у костра и смотрели, как красиво пламя тонкими струйками стремится к небу. Софья положила мне голову на плечо и тихо спросила:
- Ты веришь в параллельные миры?
- Конечно, мы еще вчера в нем были.
- Их создали писатели.
- Нет, кажется Ахматова, когда ее спросили как рождаются ее стихи, ответила - мне диктует их Бог.
- Вот я и думаю, есть счастливчики, которым Бог открывает двери в эти самые миры. Не они их придумали и создали, им рассказали, а они пересказали нам о том, что в них увидели.
Н - Согласна, есть они, их великое множество. Часто пересекаются и идут вместе. Что потом не знаю, но думаю, если расходятся, то когда-то встречаются снова.
Костер прогорел, положили в золу несколько взятых в избушке картофелин и через некоторое время пили абхазское вино, закусывая обжигающей печеной картошкой.
Заснули под самое утро. Ночь была, как последней. Тогда не знал, потом понял. Мы горели друг в друге, не могли разорвать рук, объятий, оторваться от губ. Плыли и плыли в счастье. Кажется что-то говорили, говорили о любви. Лицо Софьи было мокрым от слез.
Я уже видел его. Осенью, еще теплой, но уже подернутой сединой утренних заморозков, с тихими лесными дорогами, на которых все толще слой желто-красных листьев. На ферме орловских рысаков их много, красивых, статных, высоких жеребцов, готовых грудью вынести загородку своего загона. Этот мне не по душе. Вороной жеребец нервный, дерзкий с высокой тонкой головой и красивым изгибом шеи. Хорош, как все. Но мне кажется, что блестящей пленкой больших черных глаз он скрывает огонь зла, горящий в его сердце. В нем неуемная сила, мышцы перекатываются под гладкой ухоженной кожей. Ему душно в своем загоне, только дайте знак и он вырвется на простор. Конюх подходит к коню, гладит спину, похлопывает по морде, надевает уздечку. Неторопливо набрасывает седло на спину, затягивает подпруги, затем обеими руками проверяет надежность крепления седла. Поворачивается к Софье, кивком головы приглашает ее. Софья входит в уже открытый загон, берется за седло, ставит ногу в стремя, оборачивается, стеклянно смотрит на меня и легко бросает тело вверх. Кажется она рождена амазонкой, была в седле с самого детства, лошадь чувствует ее по малейшему движению. Миг и они уже мчатся по бесконечному полю, взлетают на гору и скрываются за ней. Я жду их обратно, жду час, еще час и даже во сне я вдруг понимаю, что она не вернется. И я не хочу просыпаться.
Открыл глаза, хотел обнять Софью, чтобы сказать, что не отдам ее никому и никуда не отпущу. Место рядом еще теплое, а Софьи нет. Бросился к окну, распахнул створки, меня встретил густой, дурманящий запах багульника, перемешанный с ароматом чистой янтарной смолы. Трепетный тихий рассвет, солнце только-только позолотило верхушки сосен, и стрелы лучей, пронзающих их кроны, втыкаются в стволы деревьев, стоящих на другом берегу реки. Над ней легкий лохматый туман, еще прохладного утра. Мягкая ласковая красота притупила тревогу, может Софья вышла ненадолго и сейчас вернется. Всматриваюсь в туман, правее бревна, перекинутого вместо мостика, на корнях омытых водой, сидит русалка. Она не пригрезилась мне в облаке тумана, я не придумал ее. Это русалка, ясно видно, как блестит крупная мокрая чешуя ее хвоста, уходящего в воду. Мне кажется, что это Софья, но не вижу лица, ее голова наклонена и влажные волосы, падающие на грудь, закрывают его. Но это ее фигура, ее волосы и грудь. Чуть слышно, так тихо, что и сам почти не слышу, зову: - Софья!
Русалка соскальзывает с корней в воду. На воде нет ни всплеска, ни кругов. Тихо. Ничего и не было. Немного жду. Чего? Не знаю. Вышел на улицу, подошел к костру, он почти остыл, только кое-где из под пепла поблескивали красные угольки. Из леса вышла Софья, она шла по тропинке с той стороны. куда за поворот прячется речка. У нее мокрые волосы по плечам и капли воды на обнаженном теле. Она улыбнулась почему-то печально и виновато:
- Искупаться захотела. Прости, я не хотела, чтобы ты это видел, но видимо не мне решать. Принеси пожалуйста полотенце.
Я пошел к дому, сделал шаг, другой, ноги никак не хотели идти. – Мы оставили купальные полотенца в Гаграх! - я резко повернулся, но все равно опоздал. Софья стояла на костре, холодные синие языки пламени уже поднялись выше ее плеч. В ее глазах ни капли боли, только океан тоски.
- Нет, Софья! Н-е-е-т! - закричал я и бросился к ней, что обхватить и погасить огонь.
То что только что было Софьей пеплом просыпалось меж моих рук. Я смотрел на эту горку и никак не мог осознать, что и зачем произошло. И вот вместе с трепетом осин родился ветер. Он взметнул мою Софью в небо и она засияла там тысячами золотых звезд. Я оглушенный смотрел на них, а они одна за другой таяли в солнечной синеве пустого неба. Раскаленный железный гвоздь зачем-то вбили мне в сердце, он сжигал его и рвал болью так, что казалось плавились глаза от этой злой незаслуженной судьбы. Я упал в костер, надеялся сгореть вслед за Софьей, костер был холодным льдом. Тогда стал кататься по земле, рвать ее руками, зубами и кричать, кричать, кричать.
Я и сейчас кричу. Всегда, каждый день. Только я не хочу, чтобы мой крик кто-то слышал. Он мой, только мой. Он о моей Софье.
Ночью, когда я сидел у вчерашнего костра Софья вернулась. Села рядом, положила голову мне на плечо, спросила:
- Помнишь что осталось в твоем сердце после того, как на твоей ладони сгорел попугай?
- Помню, осталась надежда.
- Верни ее.
Так мы просидели три дня, когда третий был в середине ночи, она сказала:
- Пора, нам надо идти. Не умирай, ты нужен нам обоим живым. Придет время я вернусь. Вставай, иди!
Я встал и пошел. В поселок пришел утром, когда все шли на работу. Чужие люди, я шел сквозь них, меня обходили стороной.
Зима. Сейчас зима. Может она навсегда и не будет апрельского ручья в нашем дворе. Нет, сильный, дерзкий, улыбчивый и даже умеющий иногда шутить. Внутри холодно, всегда холодно. Не могу сосчитать сколько их во мне этих холодных зим.
- А ты думал, что жить значит получать добрые подарки? Нет. Жить - это уметь смеяться, когда на губах выступает кровь.
- Знаю, так и живу. А все равно не умею. Научиться бы.
Прежде, чем уйти снова сел за стол Софьи. В журнале прочел - возьми свиток в столе. Выдвинул ящик стола, взял свиток, закрыл дверцу печки, закрыл дверь библиотеки, вышел на улицу. Студеная ночь конца декабря, бесконечное число звезд на небе и широкая полоса Млечного пути. Над моим домом луна, такая какой не бывает. Громадный диск, покрытый разбросанными по нему неровными темными пятнами, настолько огромный, что дом под ним кажется игрушечным. Нереальный мир. Может я давно не здесь, не на Земле? Но из трубы моего дома вертикальным столбом, разрезая луну пополам, поднимается серый дым. Поднимается высоко-высоко к самой Полярной звезде, кто-то топит мою печь. Меня ждет кто-то, так хочется, чтобы ждал и совсем не кто-то. Только странно, во мне ни радости, ни тревоги, ровная пустота. Неужели больше не верю? Наверное от оставшегося уголька дрова разгорелись, или печь сама решила прогреть дом. Наперерез мне, перепрыгнув через тропу и не обращая на меня внимания прошла рысь с двумя котятами, которым судя по размерам шел второй год. Они шли на охоту за глухарями, надеясь, что те не услышат их, потому что спят глубоко в снегу. Глухари толстые и ленивые целыми днями сидели на верхушках пихт, а на ночь падали в снег. Наверное они были вкусными.
- А я когда ел? Вроде вчера или позавчера, ел когда-то. Не хочу.
В доме никого, на столе горит свеча. Иного и не ждал, разве только свеча должна была сгореть, если я забыл ее потушить.
- Ну а какая разница в конце концов, горит-не горит, сгорела-не сгорела? Устал. Ничего не хочу. Даже думать не хочу..
Положил свиток на стол, разделся лег в кровать и провалился. Потом пришел ветер и запел в трубе. Я проснулся и стал вместе с ним писать музыку. Скрип замерзших веток но стеклу, мелькание луны в пролетающих тучах и как-то странно уплотняющийся воздух. Тревожно. Свиток на столе. Встал, зажег лампу, на полу несколько капель , упавших из свитка, слились в пятно с донышко стакана. Провел пальцем по нему, сунул палец в рот. Кисло-сладкий вкус. Кровь.
- Зачем? Я привык к тому, как все идет. Это не в канву. Зачем?
Сел на пол, прислонившись спиной к стене. Посмотрел на Софью, она молчит. Закрыл глаза.
Ночь еще шла, когда я снова встал. Знаю что делать. Не читая свитка знаю. Беру зажигалку и поджигаю пятно. Оно вспыхивает, заполняя дом тысячами золотых искр. А потом они собираются вместе.
- Я вернулась! Пойдем, - говорит мне Софья и протягивает руку.
- Надо одеться, там зима.
- Не надо, там лето.
Я верю ей. Беру ее ладонь в свою и мы вместе выходим на улицу. А там пряное летнее утро. Большая белая птица садится на наши сомкнутые руки и ведет нас к солнцу.
Свидетельство о публикации №224011401326