Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Шизоиада

Алексей Гиршович


ШИЗОИАДА
Автобиографическая п р о з а



Иерусалим
2019
 
Alexey Girshovich
SHIZOIADA
(Jerusalem, 2019)

Предисловие Владимира Френкеля

Редактор/корректор:
Владимир Френкель Обложка Сергея Иванова Макет и верстка
Леонид Юниверг

На стр. 554 – фото автора работы Вл. Гальперна

Книга Алексея Гиршовича «Шизоиада» – это рассказ бывшего заключенного о современной лагерной жизни в России, на зоне, предназначенной для иностранцев. Перед читателем проходят самые различные персонажи заключенных, сцены и нравы лагерной жизни, жестокость и произвол лагерной администрации. Сам автор – один из персонажей, и мы узнаем о его непростой судьбе, о душевном и духовном пути, приведшем его, не без падений, покаяния, трудностей к Богу и к твердому желанию изменить свою жизнь. А для этого сделать то, что называется поступком: вернуться в Израиль, откуда он бежал двадцать лет назад, будучи обвиненным в преступлении, и довериться Богу.

ISBN 978-965-7209-46-2

© Алексей Гиршович, текст, 2019
© Владимир Френкель, предисловие, 2019
© Сергей Иванов, обложка, 2019
© Изд-во «Филобиблон», подготовка к печати, 2019
Отпечатано в типографии «Ной» (Иерусалим)
 
Предисловие

Едва открыв эту книгу, читатель может подумать: ну вот, еще одно повествование о лагерях, сколько уже об этом написано! Читатель будет прав – написано действительно много: и о ленинско-сталинских лагерях, и о советских более позднего времени, где сидели инакомыслящие, правозащитники, да просто невиновные люди, убеждения которых не понравились властям. Авторов перечислять не буду, назову лишь одного. Это известный всем читающим по-русски писатель Сергей Довлатов. Оригинальность его описания лагеря в том, что Довлатов был не заключенным, а охранником, призванным в армию в войска МВД, то есть это взгляд на лагерь хотя и изнутри, но с другой стороны колючей проволоки. Довлатова мы еще упомянем в этом предисловии. Да и вообще традиция лагерной, каторжной прозы в русской литературе давняя, пожалуй – с «Мертвого дома» Достоевского. Вспомним мы и это имя, и не только в связи с его описанием каторги.
Но надо сказать, что есть особенности, в сравнении со всей лагерной прозой, и у предлагаемого повествования. Здесь речь идет о современной, постсоветской России. В первых двух частях действие происходит в т.н. «интерзоне» – в лагере, где содержатся иностранцы, совершившие преступление и осужденные в России. Конечно, там не все собственно иностранцы, много граждан и из республик бывшего СССР, теперь ставших заграницей. И еще те, кто покинули Россию и стали гражданами других стран. К последним принадлежит и герой-повествователь. И заключенные, в подавляющем большинстве, – не невиновные, не политические, не «узники совести», не те, кто сидит за убеждения, – нет, это действительно преступники (исключая тех, чья «вина» шита белыми нитками излишне ретивыми полицейскими, такие тоже есть, – это жертвы неиссякаемого российского беззакония). И повествователь – из тех, кто совершил преступление, и он этого не скрывает.
 
Есть и другие различия, по сравнению с лагерной прозой советского времени. Все-таки это уже другая Россия – постсоветская. Я не идеализирую ее, но никак не могу разделить ставшее расхожим мнение, что, дескать, ничего не изменилось, и чуть ли не восстановлена советская власть. Нет, изменилось многое, и даже в лагерной системе. Невозможно себе представить, что в советское время в лагерь мог бы регулярно приезжать священник, что Церковь могла бы оказывать помощь заключенным, присылать книги, посылки, что заключенные могли бы получать письма из-за границы, звонить по телефону... А сейчас всё это возможно, и не только в интерзоне. К примеру, герой повествования – Арсений Рабинович – после освобождения приезжает в Москву и идет в храм, настоятель и прихожанин которого оказывали ему помощь.
Конечно, на порядки в интерзоне оказывает влияние еще и то, что там содержатся иностранцы, которыми всё же интересуются консулы их стран. И это может служить хоть каким-то сдерживающим фактором. Для чего? – для произвола администрации.
И вот тут надо сказать о главном: несмотря на все изменения к лучшему, главное, что было в советской, да во многом, хоть и не в такой концентрации, и в досоветской российской жизни, осталось неизменным. Это – неуважение к личности, и как следствие – беззаконие и произвол. Читатель увидит это в повествовании: избиения дубинками («дубинал») в штрафном изоляторе, воровство, блат… Но только ли лагерная администрация в этом виновна? Менее всего я хотел бы настаивать на схеме: злые охранники и их жертвы-заключенные. Увы, яд произвола растлевает всех. И тут как раз можно вспомнить Сергея Довлатова, его печальный вывод: надзиратели и заключенные могли бы поменяться местами, и ничего бы не изменилось. Да, речь идет о духовном растлении, сопротивляться которому могут очень немногие. Но ведь и тогда, когда заключенный не дает себя унизить, не забывает о человеческом достоинстве, – это читатель увидит в главе об африканце Лагонзе, – не забудем, что и сам Лагонза на воле был преступником, бандитом, и вряд ли думал о загубленной жизни или достоинстве своих жертв. Так замыкается круг. И сам автор об этом пишет:
«Многие думают, что между жизнью на воле и за колючей проволокой отличие как между Землей и Марсом. Но планета – одна. Разность – в степени трудностей. В мере жестокости.
… В лагере очень любят бить слабых, и не только надзиратели- садисты или бригадиры, а и простые зэки, чтобы почувствовать себя еще не совсем слабыми. Что делать, коли люди не могут поверить в свою силу, не причинив боли другим? ...
Наигранный напор и развязность блатных на самом деле часто прикрывают их исконную и подлинную трусость. Настоящие матёрые авторитеты не блатуют – они решают.
Даже если немного понаблюдать за зэками, можно поразиться общности выражения их лиц – всегда настороженное, неприветливое, безо всякого доброжелательства, легко переходящее в решительность и даже жестокость. Взгляд – у большинства – неискренний, недоверчивый, всё замечающий».
Да, принято думать, что тюрьма, лагерь – это отражение
«большой зоны», т.е. общества, только в увеличенном, более откровенном виде. В общем, так оно и есть.
Но в случае советской, да и постсоветской России, как и любого тоталитарного общества, можно задать вопрос: а что здесь следствие и что причина? Александр Солженицын заметил, что поскольку через лагерную систему в советское время прошли миллионы людей, то можно говорить о том, что лагерная, блатная психология (например: умри ты сегодня, а я – завтра) проникла в само общество на воле, сформировала его психологию. Да, так и произошло. Почему во время «лихих 90-х» произошел такой взрыв преступности, такого «дикого капитализма», который и не снился никому в странах реального капитализма, даже в ранние его годы? «Свобода» виновата? Но всем «новым рус-ским» и бандитам было не 3-4 года, они сформировались в советское время и хорошо усвоили волчьи лагерные законы, давно уже бытовавшие на воле, для этого им пребывание на 
   зоне не потребовалось. Солженицын и произнес невеселое пророчество, что в конце концов ГУЛАГ сожрет Россию. Бо-юсь, что так и произошло.
И все же эта книга – не о лагере как таковом, не это главная тема повествования. Эта книга – о человеке, о главном герое, которого зовут Арсений Рабинович. И хотя перед нами проходит целый ряд колоритных фигур, на зоне и на воле, но все же судьба и мучительный духовный путь главного героя – основное в книге. И тут надо прямо сказать, что этот герой автобиографичен, и что его судьба и жизнь – это судьба и жизнь самого автора. Но все же, раз это не воспоминания, а именно литература, мы будем говорить о герое повествования как о литературном образе. Да, эта книга – не просто автобиографические заметки (хотя мы то и дело встречаем главки «Из дневника», но ведь и это – ли-тература), это проза несомненно талантливого автора, и его персонажи, да и он сам в качестве персонажа – не схемы, а живые люди, такими мы их видим в повествовании.
Итак, главный герой – Арсений Рабинович. Энергичный, деятельный, бесшабашный, без каких-либо нравственных тормозов – таким он был, и это его привело к криминальной жизни. Вот что он сам пишет о себе:
«Мальчишка с окраины сибирского города, где значительная часть мужского населения была пропущена через лагеря, рос- ший без отца, в коммуналке, я с детства заболел “заграницей”, благодаря своему соседу, моряку дальнего плавания. И хотя воспитание было дворовое, по воровским понятиям, я полюбил читать, питая особую страсть к зарубежной литературе: я читал все подряд, без разбора – от Диккенса и Бальзака до Маркеса, Кобо Абэ и Фолкнера. И как же мне хотелось когда-нибудь побывать во всех этих странах!» («Четыре дня на воле»).
Да, страсть к приключениям в нем была с детства, и аван-тюрная жилка, но... все эти качества могут проявиться в жизни по-разному, и не лучшим образом – тоже.
Мы с удивлением замечаем, читая повествование, что этот герой все время как бы двоится, а то и троится. Еще будучи на
воле, он открывает для себя Божественное присутствие в своей жизни. И... думаете – становится другим? Хотел бы стать, да, но и от себя прежнего он не может избавиться. Всё совмещается в нем, наряду с чтением религиозной литературы и искренним желанием найти себя, – того, каким задумал его Господь. Вот что он пишет о себе:
«Я читал и перечитывал эти книги в одиночной камере на фоне всех “веселых картинок” и переживаний карцерного бытия. В немалой степени через это чтиво мне и открылось нечто, трудновыразимое словами, что избавило от гнета уз и породило ребячью пытливость узнать волю Божию о себе и Замысел обо всем, что окружает. И тогда в изоляторе, и сейчас я чувствую в себе раздвоенность. То есть внутреннее “я” – совсем иное, нежели бесшабашный каторжанин Сеня-еврей. А по- говорить об этой внутренней инаковости я ни с кем не могу; может быть, из-за болезненного самолюбия, беспокоился, что все, кто меня давно знают, решат: Рабинович досиделся – крыша поехала!»
Вот перед нами бывалый зэк, но в его дневниках это чуть ли не инок, вопрошающий Бога о Его воле в отношении себя самого. А есть и еще один: тот, кем он мог бы стать – артистом, рок-музыкантом, если бы не выбрал другую «свободу» – криминальную. Вот сцена – импровизированный лагерный «концерт»:
«Те, кто понимал по-русски, слушали внимательно, особенно выходцы из бывшего Союза. Остальные просто молча смотрели на меня. Перед всеми это был новый человек – не тот Сеня Рабинович, которого они привыкли видеть в осыпанной стружкой робе, с топором и пилой, который так же, как и все, ходит в строю, выкрикивает своё имя на проверках и по ночам кутается от холода в одеяло на соседней шконке, а какой-то совсем не зэк, из другой, вольной жизни, со своей историей.
А меня прорвало. Одну за другой, я спел несколько песен из “Кино”, “Аквариума”, ДДТ. Не зная правильных аккордов, не умея верно подражать Цою, Гребенщикову, я, неожиданно для самого
 
себя, выплеснул наружу всю свою ностальгию по тем удивительным временам конца советской власти, когда рок был больше, чем музыка, – это была свобода!
Я отчётливо понимал: то, о чём я пою, понятно очень немногим, может быть, даже никому из здешних сидельцев, но каким- то невероятным образом, даже через моё дворово-лавочное исполнение, этот дух свободы донёсся до сердец иностранных тер- пигорцев. Я видел, как загорелись глаза и у африканцев, и у вьетнамцев, и у мусульманской братии, не говоря уже о выходцах из бывшего СССР. Они перестали сутулиться, подняли головы, и с какой-то особенной дерзостью поглядывали на ментов, которые тоже присутствовали на мероприятии».
Так какой же из этих героев – настоящий? А настоящие – все, и все они – в одном и том же человеке. Как тут не вспомнить Достоевского, когда один из его героев говорит: «Широк русский чело- век, я бы сузил». Конечно, не только к русским это можно отнести. Но эта вот «широта» – и свобода, и соблазн. И этот соблазн дей- ствует в жизни героя с удручающей периодичностью. Вот он, будучи еще на воле, уже дал обет Богу: вернуться в Израиль, восстановить свое имя, покончить с нелегальщиной, но не тут-то было, «веселая» бесшабашная жизнь снова взяла свое, и покати-лось-по- ехало, пока не докатилось до заключения в интерзоне. В сущности, можно сказать, что герой, несмотря на свою энергию и бесшабашность, на самом деле слабоволен.
А можно сказать и иначе. Вот отрывок из эссе Андрея Синявского о Достоевском:
«Что же произошло? Что нового открыл для себя Достоевский – там, на каторге? Оказалось вдруг, что у человека – нет измерений. Оказалось, что человека (конкретного человека) нельзя зачислять ни в “добрые”, ни в “злые”, ни в “плохие”, ни в “хорошие”, ни в “бедные”, ни в “богатые” люди. Сегодня – злой, завтра – добрый (или наоборот). От чего это зависит? – один Бог ведает. Человек – иррационален»*.

* См.: Синявский А. «Достоевский и каторга» // «Синтаксис». Париж, 1981. № 9.
 
Да, человек иррационален, и в нем может уживаться, казалось бы, несовместимое. Но это значит, что и человеческое может вдруг проявиться в том, кто, казалось бы, навсегда увяз в атмосфере лагерной жестокости. И здесь так значим и характерен эпизод из первой части повествования («Шизоиада»), когда организовавший избиение героя лагерный офицер вдруг, потом, придя к нему, избитому, в камеру, задает ему человеческий вопрос: «Арсений... больно было?» – с какой-то нотой неожиданного участия. Да, конечно, это можно объяснить и испугом: Арсений собирается жа- ловаться прокурору, но все-таки – нотка чего-то человеческого. И эта нотка переворачивает душу и самого героя.
Ну, а все-таки, как быть с самим героем, с его разными лицами, с его искренним поиском Бога и Его воли в отношении героя, с падениями и взлетами? Ведь есть в нем и нечто, о чем он говорит о себе и что вряд ли вызовет сочувствие. Хотя бы его малопонятная вражда, неприязнь к священникам, среди которых, конечно, немало недостойных, но не все же. Хотя бы о. Борис Александров, который поддерживает героя в заключении – и письмами-наставлениями, и помощью. Герой пишет в дневнике, как он представляет себе настоящего священника, и это описание вызывает при чтении некоторую неловкость: уж очень идеален этот образ. Недаром же о. Борис иронически комментирует это описание: мол, он боится, что и он сам не очень соответствует этому образу. Да, в конце концов, и самый лучший священник – не ангел, не небожитель, а такой же человек, как и ты, и верно о. Борис замечает в письме нашему герою, что тот слишком требователен к людям, а надо бы – к самому себе.
И ведь герой, выйдя из заключения и приехав в Москву, все же хочет получить благословение у о. Бориса на возвращение в Израиль. И тут можно понимать двояко: и как послушание, и как неуверенность героя, колебание – правилен ли его выбор? И герой все еще колеблется, вплоть до посадки в самолет («Четыре дня на воле»).
Так что же происходит с душой нашего героя? А то же, что и с душой любого человека, даже и без криминального и лагерного опыта, о чем просто и ясно сказано у Достоевского: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердце человека».
Владимир Френкель (Иерусалим, 2019)
 
– Да может быть, он просто от наказания скрывался? – спросил я. – Об этом, сударь, сказать я вам ничего не могу. Известно, что наказание разбойнику следует; однако, если человек сам свое прежнее непотребство восчувствовал, так навряд и палач его столь наказать может, сколько он сам себя изнурит и накажет. Наказание, ваше благородие, не спасает, а собственная своя воля спасает…

М.Е. Салтыков-Щедрин.
«Губернские очерки»
 



Часть первая

ШИЗОИАДА


 
1
После бунта нигерийца Джучачи всё начальство в зоне поменялось. Хозяином вновь вернулся подполковник Кошелкин, а вместе с ним новые Режимник, Кум и замполит*.
Джучачи требовал законности, обвинял ментов в расизме, а может быть, вся его буча началась из-за банальной «кишки». Голодно было в зоне.
Однажды, когда он уж очень разбуянился, за ним в отряд пришли контролеры, чтобы отвести в ШИЗО**. Джучачи схватил на кухне нож, выскочил в локалку и стал орать на всю зону: «Не подходи! Я себя зареджю!» Успокоить его никто не мог. Тогда Хозяин вызвал «маски-шоу» – омоновский спецназ, видя, что другие африканцы готовы поддержать своего земляка. Джучачи скрутили и увезли. А в зоне закончилось время зэковских послабонов и началось закручивание гаек.
До этого все свободно ходили из отряда в отряд и по зоне, но- сили вольную одежду, работали по желанию, кто не хотел – давил шконку***, смотрел телевизор или тягал железо на спортплощадке; койки не заправлялись, постельное белье и одеяла были у многих с воли; на каждой прикроватной тумбочке стояли пепельница и чайный набор; аккуратно ходили доллары и «травка», имелась мобильная связь. Многое было, как в «черных зонах».
Новый Режимник – майор Черепков – пришел из «красной зоны»****. Он поднялся по службе на жесткой ломке именно таких вот вольностей.

* Хозяин – начальник колонии.
Режимник (Режим) – зам. начальника колонии по безопасности и оперативной работе. Кум – старший оперуполномоченный, начальник оперативного отдела колонии; подкумки – младшие оперуполномоченные.
Замполит – зам. начальника колонии по воспитательной работе.
** ШИЗО – штрафной изолятор.
*** Шконка (шконарь) – кровать, нары. Давить шконку – отдыхать, ничего не делать.
**** Черная зона – где заключенные живут по «понятиям» (воровским законам). Красная зона – где заключенные живут по правилам режима, установленным администрацией.
 
Поначалу он даже заикался, захлебываясь от ярости, наблюдая интерзоновскую расслабуху. Его метод был испытан и прост: запугать всех. Малейшее неповиновение – в ШИЗО! А там – битье дубинками до кровавого поноса. Особенно упертых законопачивал в ПКТ-БУР*.
Очень скоро зона легла под Режимника: надели лагерную робу с бирками, ходили строем в столовую и в баню, стал стопроцентный выход на работу, телевизор – по графику, утренняя зарядка, заправка постелей по установленному образцу казенным бельем – вольные одеяла и простыни сожгли в кочегарке. Черепков оживил мертвую СДП – секцию содействия дисциплине и порядку: набрал охочих помощников-стукачей; соорудили несколько будок по всей зоне, в которые и посадили эсдэпэшников, чтобы те записывали все передвижения по лагерю. В общем, кого не закрыли – зашугали. Большинство приняло все условия режимной зоны под страхом потерять возможность условно-досрочного освобождения.
Но была у Черепкова одна слабость – он брал. А как известно, с теми, кто любит деньги и подарки, всегда есть шанс договориться. Бывалые зэки это быстро просекли, и одними из первых – «козлы»**, барыги, арестанты со средствами. За определенную, регулярно проплачиваемую мзду выторговывали себе различные привилегии и поблажки, что сразу же становилось известно контролерам всех дежурных смен, и их не трогали –
«крыша» от Режимника.
Была и еще одна толстенная прослойка зэков, которую крышевал Черепков – отмазывал от актов, прощал нарушения, а кого-то и подкармливал подачками или ставил на теплые места: это свора добровольных шептунов и засухаренные стукачи...
– Рабинович, ну чё ты быкуешь? – сказал мне как-то, вызвав к себе, Черепков. – Я знаю даже, в каких трусах ты ходишь. Ты

* ПКТ – помещение камерного типа. БУР – барак усиленного режима;
забурить – водворить в БУР.
** «Козлы» – заключенные на лагерных должностях, активно сотрудни-чающие с администрацией.
 
с кем вчера чай пил в кочегарке, и чё там про меня говорил, а? Хошь, расскажу? Не веришь? – и вдруг заорал: – В ШИЗО кровью харкать будешь до конца срока!..
– Хорош пугать-то, Михалыч! Дальше тюрьмы не посадишь.
– Ты чё, враг себе, что ль? – неожиданной участливостью сменился его рев. – Да тебя эти индейцы сдают по полной, наперегонки бегают ко мне рассказывать, чё ты там мутишь. Понял, что ль?
– Не-е, Михалыч, не в ту дверь стучишься...

2
Все зэки живут в одном длинном бараке, разделенном стенками-перегородками на три отряда. Три крыльца-входа. Перед бараком металлическими лентами зарешечены локальные участки с беседками-курилками, скамейками и столиками в каждом локальном отсеке; там же – спортплощадки с турниками, брусьями, самодельными станками для «качков». Несколько берез перед бараком, а на «строгом» – восемь плодоносных яблонь. Названия отрядов – «строгий», «общий», «усиленный» – остались с былых времен, когда колония получила статус спецучреждения для иностранных граждан, совершивших преступления и осужденных в Российской Федерации. Видимо, еще тогда контингент и растусовали-сгруппировали тут по режимам,
назначенным каждому приговором суда.
Когда я заехал в лагерь, все тут жили вперемешку. Земляки и «семейники»* переселялись в нужный им отряд, и локальный режим почти не соблюдался.
Самый маленький отряд был «усиленный»: человек пятнадцать, их еще называли – «больные». Большинство там – зацепившие туберкулез, а также туда поселяли тех, у кого потекла крыша, то есть тихих шизофреников.

* Семейники – заключенные на зоне (двое или больше), соединившие свое имущество и передачи в общий «котел».
 
Когда-то вся эта зона была филиалом соседней колонии, что через дорогу. До сих пор бухгалтерия и еще какие-то службы находились на той зоне, в общем штабе.
А еще раньше, при Сталине, здесь был расстрельный пункт.

3
После отбоя, в ночь с шестого на седьмое января, я зажёг свечку, укрепил на тумбочке маленькую иконку, достал Евангелие и приготовился к «празднованию» православного Рождества, лёжа под одеялом.
Католикам в Рождественскую ночь администрация разре-шила отбой в час после полуночи. В телезале они пили чай и славили рождение Христа музыкальными телеклипами.
Нас, православных, было в зоне только трое: серб Павл;вич и я в «строгом» отряде, и голландец Яша Хостель с «общего». Но нам не позволили разговеться после отбоя.
С большим трудом мне удалось подавить в себе возмущение от такого беспредела: в православной стране не дают обряд свой справить, на режим ссылаются. Однако режим и правила внутреннего распорядка не помешали католикам, потому что они щедро угостили Хозяина и дежурную смену шоколадом, торти- ками и сигаретами.
Мы также могли что-то собрать, но одно дело – угостить, и совсем другое – давать мзду за то, чтобы помолиться.
Я открыл Евангелие от Матфея: «Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери его Марии с Иосифом...» Но я немного успел прочитать. В барак с обходом зашел помощник дежурного по колонии, майор, и сразу ко мне.
– Рабинович, ты чё, ох..ел?! А ну, давай, гаси свечку!
– Сегодня же Рождество, начальник. Ты сам-то православный? – вмиг закипело у меня всё от несправедливости. Майор понял, что я ему подчиняться не стану и не дам затушить свечку.
– Гаси свечу, говорю! Я сейчас дежурному позвоню. Акт на тебя!
 
Он отскочил от тумбочки, заметив, что я откидываю одеяло и собираюсь встать, метнулся к выходу и, обернувшись, ещё раз пригрозил:
– Туши огонь лучше, не ищи себе проблем!
– Да какие проблемы? Помолюсь и спать лягу. Что ж ты так Бога шугаешься, майор?
Но тот уже не слушал.
Я лёг, укрылся одеялом и унял волнительную дрожь. Свечечки оставалось уже меньше половины, и я решил всё-таки дочитать эту главу Евангелия про Рождество... «А всё сие произошло, да сбудется реченное Господом через пророка, который говорит: Се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя ему Еммануил, что значит: с нами Бог...»
Не судьба мне было дочитать о рождении Иисуса в ту ночь –
в барак залетел дежурный по колонии.
Никанорыч сначала действовал, а потом уже разговоры разговаривал. Он подошел ко мне, смахнул свечку с тумбочки на пол, придавил её каблуком и только тогда обратился ко мне.
– Ты чё, не понял, что тебе помощник сказал? Барак спалить хочешь?
Свет от фонарей в локалке позволил мне разглядеть всё, что выражалось на лице этого цепного пса ГУЛАГа. Я и сказал ему о том, что увидел.
– Ну и пёс же ты, Никанорыч!
Повернулся набок, натянул одеяло на голову, и щеманула вдруг жалость до слёз от тупости и негодяйства этих несчастных вертухаев. Говорить что-либо, объяснять, а тем более просить – было бесполезно...
«Какая нах... молитва! Какое, б... Рождество! Ты режим шатаешь!» – уже готов был заорать Никанорыч, скажи я ещё хоть слово. Народ будить не хотелось, и так уже некоторые подняли головы, любопытствуя, чем всё закончится.
Никанорыч, видя, что я его игнорирую, потоптался ещё некоторое время у шконаря и, перебрав все известные ему матерные слова в незатейливых комбинациях, отвалил.
 
– Дневальный, – крикнул он, выходя в коридор, – ставь самовар. Конфеты есть, что ль?
На следующий день меня вызвали на дисциплинарную комиссию. Постановление о водворении меня в штрафной изолятор было уже выписано. Требовалось уточнить количество суток. Определял это обычно сам Хозяин. Любимое число Кошелкина было «13»....

4
Здание ШИЗО и ПКТ отгорожено забором в самом дальнем углу зоны. Внутри него – Т-образный коридор-продол и девять камер: шесть двухместных, одна на четверых, одна на шесть, и камера ПКТ – тоже на четверых.
Когда меня привели в изолятор, там был только один Джучачи, которого привезли недавно обратно в зону. После профилактической обработки дубиналом и побывав «под крышей»* в русской зоне, Джучачи был тише мыши. Из его камеры не доносилось ни единого звука.
Меня закрыли в «американку». Так тут называлась един-ственная камера по центру продола, у которой не было типичных дверей с кормушкой и шнифтом**.
Вместо стены с дверным проёмом – крупная решётка, и ты был весь на виду, даже и когда справлял нужду. Сюда водворяли
«особо опасных», буйных и склонных к суициду.
Я оглядел свое новое жилище. Пространство для движения – полтора шага от стены до стены поперёк. Стол в уголке перед решеткой – площадь столешницы размером с неразвернутый журнал. Сам столик – это сваренный из металлического уголка кубик, сверху в него вделаны две дощечки, а снизу приварен лист металла, что образует открытую со всех сторон полочку;


* Побыть «под крышей» – находиться в штрафном изоляторе, в БУРе.
** Кормушка – небольшой проем-окошко в дверях камеры, обычно на высоте около метра от пола.
Шнифт – смотровой глазок в дверях камеры.
 
днище этого кубика приварено к толстой трубе, которая проходит сквозь дощатый пол и зацементирована в подполье. Вплотную к столу – табурет схожей конструкции: сваренный из уголка каркас с дощечкой-седушкой, но ножки стула сквозь пол не ухо- дят, в приваренных к ним снизу пятках просверлены отверстия, и ножки прибиты гвоздями к полу.
В другом углу, у решётки – дальняк*: универсальный таз, зацементированный в выступающую из-под пола кирпичную кладку и источающий из своих недр специфический аромат, ко- торый, в сочетании с табачным дымом и нервным потом, создаёт тот самый тюремный запах, который не забудешь вовек, если до- велось им подышать когда-то.
Почти над самым «троном» нависает угол железного лотка- умывальника, приделанного к стене. Усаживаясь по большой нужде, первое время, пока не привыкнешь, врезаешься в него плечом. Позу «орла» за решёткой удается держать с трудом, но притулившись-пристроившись на корточках для «думных» дел, вполоборота наблюдаешь за продолом, чтобы испепелить презрением появившихся в этот момент ментов. Некоторым контролерам изолятора отчего-то нравилось наблюдать испражняющегося зэка.
Довершали меблировку камеры двухъярусные нары, в течение дня разобранные и пристегнутые замком к стене.
Под потолком оконная рама была глухая, без форточки; мелкоячеистые решетки из арматуры с двух сторон рамы, и ещё
«намордник» – укреплённый снаружи короб из металлических лент, накинутый на весь проём в стене. При свете из окна было трудно читать, когда отрубалось электричество или перегорала лампочка. Но это было ЧП – электрический свет в камерах штрафного изолятора обязателен двадцать четыре часа в сутки... Объявить голодовку я решил еще по дороге из штаба, когда ДПНК** забрал меня из кабинета Хозяина с постановлением об
аресте на тринадцать суток.

* Дальняк – туалет или любое отхожее место; может быть в виде ведра, бачка с крышкой в углу камеры.
** ДПНК – дежурный помощник начальника колонии.
 
– Ты костер, что ли, запалил в бараке? Или курил в постели?
– весело спрашивал меня Очки, прочитав в постановлении: «...за нарушение противопожарной безопасности».
Во мне крепко засела обида за православных, и я решил «качнуть права» – через голодовку шугануть Хозяина требованием встречи с прокурором, с Уполномоченным по правам человека, и пригрозить, что расскажу, как католикам тут в русской зоне – зелёный свет, а православных зажимают. Поголодаю малость, думалось, и добьюсь, чтобы впредь не строили нам препоны праздники свои справлять...
Очень хотелось курить. Про еду не думал и не смотрел туда, где на полу с наружной стороны решётки стояла шлёмка* с кашей, хлеб и кружка с киселем. Еще вчера я отказался принимать пищу и ждал Хозяина, чтобы официально объявить ему свои требования.
Утром заступивший на дежурство по колонии Еремей Никанорович, обходя ШИЗО, посмеялся надо мной.
– Порожняк всё это, Рабинович. Никто к тебе не приедет. Только обозлишь начальника. Мой тебе совет: не дури, ешь, спи, книжки читай. Через двенадцать суток иди в свою кочегарку...
День прошёл. Хозяин не появился. Вечером снова пришёл Еремей. Подошел к «американке», облокотился о решетку.
– Ну чё, быковать не устал?.. Ты послушай меня. До фига тут было таких борзых. Всех обломали. Ты всё равно будешь виноват, даже если пожалуешься кому-то наверх.
– Ты зря меня пугаешь, Никанорыч, – я приблизился к решетке. – Я ведь Христа ради страдаю. Я ничего не боюсь. Боюсь только, что Бог грехи мои не простит.
– Хошь, я тебе скажу, что будет? – помолчав немного и не меняя позы, заговорил Еремей. – Сейчас тебе дали тринадцать суток. Пока сидишь, на тебя напишут пару актов. Да и одного хватит, я тебе прям щас могу акт зафигачить: «спал на полу», или
«препятствовал личному обыску». Понял? Тебе добавят пят-нашку, потом еще одну, потом забурят на полгода... А чего ты

* Шлёмка – глубокая суповая миска.
 
добиваешься? Чтобы после отбоя в телезале чай пить? Молиться по ночам? Ну, во-первых, тебе любой прокурор скажет, что есть правила внутреннего распорядка. Там написано: отбой в 22.00. Молиться тебе никто не запрещает. Но режим есть режим. А свечки в церкви зажигают, и там, где положено... Вот ты будешь здесь париться полгода, а остальные твои православные и не пик- нут. Я тебе гарантию даю. Еще и дураком тебя назовут. Яша Хостель сейчас завстоловой, ему Хозяина кормить надо за УДО*. А Павл;вич, сам знаешь, ему всё пофигу, была бы работа... Не глупи. Мужик ты грамотный. Короче, я тебя предупредил. Смотри сам.
Никанорыча, конечно, попросили провести со мной беседу. Но я почувствовал от этого «доброжелателя» некую не наигранную убежденность, что я не первый снимаюсь в подобном кино. Я задумался. Но от ужина снова отказался.
А потом была «вторая серия»...
Этим вечером в ШИЗО закрыли ещё двоих африканцев с «общего» отряда. Я не знал их, пообщаться в зоне не довелось.
На отбой пришли шестеро ментов с дубинками. Контролер изолятора обычно открывал по очереди камеры, и нужно было пройти весь коридор к раздевалке, где были свалены матрасы. Когда менты расположились вдоль стен коридора с дубинками в руках, я понял, чт; сейчас будет, но не мог до последнего поверить, что вот это – «прогнать сквозь строй» – ещё практикуется... Эти приготовления видел только я из «американки», остальные были за дверями...
Открыли первую камеру, и Джучачи вышел на продол.
– Бегом за матрасом! – заорал Стёпа Кошёлкин, сынок Хозяина. Джучачи стартанул как-то неуверенно... Но после первых двух дубиналов рванул, и в оставшиеся метры его лишь вскользь зацепили. Не вписавшись в дверной проём раздевалки, он врезался в стену; звон от удара головой о косяк перекрыл хохот мен- тов... К обратному пробегу Джучачи подготовился: он перегнул матрас через голову на спину и, удерживая его сверху руками,

* УДО – условно-досрочное освобождение.
 
согнувшись пополам, ринулся к своей камере. Менты оценили его находчивость и радостно обрушили дубинки на матрас, а Стёпа присел на колено, изловчился и вжарил со всей дури по открытой заднице. Джучачи завизжал, но, не останавливая бег, домчался до камеры.
Из скатки матраса выпала подушка и лежала на середине продола. Менты ржали и звали Джучачи, но тот не откликался и не выходил. Тогда контролер изолятора пинками прифутболил подушку к двери, забил Джучачи гол и закрыл его камеру.
Следующим был я.
Пока открывались тормоза*, шуточки утихли, и на меня уставилось шесть пар внимательных глаз.
– Бегом! – Стёпа явно был тут за главного.
Я вышел из клетки и неспешно направился к раздевалке.
– Ты чё, не понял? Бего-ом, бля! – заорали сразу трое, замахиваясь.
Я шел тем же темпом, миновав уже первую пару... И тут менты, опомнившись, обрушили на меня град ударов со всех сторон. По голове не били, но яйца свои я уберег с трудом. После особенно удачного дуплета – спереди по животу и сразу же сзади по шее – я упал. Они приложились еще несколько раз по лежачему.
– Встал! Бегом за матрасом! – кричали хором, один громче другого.
Всё время я молчал и, похоже, это бесило их больше всего. Я поднялся и медленно пошел к раздевалке.
– Ничего... Земля круглая... – сплюнул я по дороге.
Последовала еще более скорострельная серия дубинала, во время которой я некоторое время лежал на полу в позе зародыша и откликался глухим кряхтением на постепенно затихающие удары. Потом им стало «неинтересно», да и, пожалуй, страх, что забьют насмерть, сыграл свою роль, и они оставили меня.
– Пусть забирает матрас, и закрывай его, – бросили они дежурному инспектору изолятора и, дружно закурив, потянулись на выход.

* Тормоза – железные двери в камере.
 
Сил у меня хватило дотащить матрас до камеры, и едва раскатав его на полу, я рухнул. «Гроб с музыкой» – нары – я не опустил, сколько мне не кричали и не угрожали «бумагой»... Отключаясь, я еще слышал, как двое «новых» негров мухой пролетели туда-сюда за матрасами. Их сегодня пронесло...

Хозяин пришел недели через полторы. Меня, за три дня до этого, из «американки» перекинули в другую камеру.
После экзекуции я пролежал на полу больше суток, не реагируя на обращения, крики и угрозы. Вставал только хлебнуть воды из-под крана и отлить кровавую мочу. А на пересменке, когда в изолятор приходил заступающий ДПНК с контролёрами и всех выводили из камер на шмон*, я заранее снимал с себя робу и молча сидел, прислонившись спиной к закрытым нарам, сияя всеми оттенками фиолетового. Поматерясь, менты уходили, не открывая моей камеры.
Я снова одевался, ложился и думал. Думал, как жить дальше. Злость на ментовской беспредел душила и, сдерживаемая неимоверными усилиями воли, доводила порой до тошноты. Я никогда не знал раньше, что злость может вызвать рвоту.
Здравый смысл и многолетний опыт знакомства с лагерной системой остужал горячку и говорил о неразумности и бессмысленности какой-либо силовой ответки в одиночку – это флаг в руки и радостный повод ментам искалечить тебя поизощреннее, раскрутить еще на один срок и законопатить в какой-нибудь вонючий «трюм», откуда света Божьего не увидишь.
Высказывать всё, что я о них думаю, – тоже без толку: там броня на мозгах; к тому же это им потеха и удовлетворение, что удалось расшатать нервы упёртому зэку. С кипешными и буйными легче управляться – они всё своё высвечивают, и весь список их возможных действий элементарно гасится соответствующими служебными инструкциями. Молчаливый, вежливо-спокойный зэк вызывает наибольшее опасение и напряг у лагерной

* Шмон – обыск.
 
администрации, и вывести такого сидельца из душевного равновесия, чтобы он обозначил свои помыслы и слабины, – заповедная мечта Кумовьев...
Крещенские морозы дали о себе знать и в стенах изолятора. Здесь и всегда-то была холодрыга, но когда мороз даванул за минус сорок, в камере согреться можно было только гимнастикой. Прилипнув к трем чуть тёплым ребрышкам батареи, я мысленно, а иногда и вслух беседовал со своими коллегами по кочегарке: «Дани, поддай жару! Пацаны, закиньте еще пару тачек угля в топку!»
Сомневаюсь, что было в ШИЗО выше десяти-двенадцати градусов тепла. Тонкая хэбэшная роба на голое тело не спасала. Каждые пятнадцать-двадцать минут я оставлял едва живую батарею и махал руками и ногами, боксировал, отжимался от пола, приседал, прыгал, вспоминая телом все когда-то известные спортивные упражнения.
Но без еды организму сопротивляться холоду было всё труднее, и силенки таяли с каждым днём...
Кое-кто из ментов на проверках и пересменке передавал мне
«приветы» от Дани.
– Хорош бузить, Рабинович. Дани там тебя ждет не дождется в кочегарке. Топить некому. Кого ни пошлют, через два часа убегают или в обморок падают.
И втихаря те, кому Дани проплатил «ноги», закидывали мне в камеру сигареты...

Лязгнули замки-затворы, и дверь камеры приоткрылась на длину страховочной цепи. В щель заглянул Федот – контролер ШИЗО. Убедившись, что я одет, стою и «без фокусов», он отцепил ограничитель и распахнул тормоза.
На продоле, напротив моей камеры, стоял, руки за спину, Хозяин. Сквозь решетку второй, неоткрытой двери, мы некоторое время побеседовали взглядами. И еще до того, как было что-то сказано, мы оба поняли: компромисс найдется.
 
Кошёлкин зэчью породу знал хорошо, сам начинал свою карьеру с простых вертухаев. Рассусоливать же не умел вообще.
– В кочегарку опять пойдешь? – пожевав губами, выдавил он своей тонкоголосой сипотой.
– Да хоть сейчас, Владимир Юрич. Выпускай. Летом досижу эти сутки, – я уверенно улыбнулся, и чувствовалось, что он оценил мою дипломатию: ни слова о свечке, голодовке, дубинале. Еще один обмен фразами-взглядами: «Ну, сам понимаешь, я дол- жен был тебя проверить на вшивость. Шепчут мне, что борзый ты шибко...» – «Тюрьма, начальник. Понимаю. Но давай будем с тобой как-то по-другому разруливать все непонятки».
Мы согласно кивнули друг другу, как бы договорившись похоронить всё, что произошло.
– Ты давай, ешь. Хватит х...ней заниматься! – уходя, пробурчал Хозяин....
В зоне быстро узнали, что я снял голодовку, и вечером, на ужине, через баландёра*, Дани тусанул мне шоколадные конфеты, пачку сигарет и маляву**: «Сеня, посылаю п. Marlboro, конфеты. Выходи. Жму 5...»

5
Мы приняли у дневной смены котлы, и пока держалась температура да был запас угля внутри котельной, сварили кофе, трепались о парижской жизни. Дани нарисовал схему Парижа и со знанием аборигена описывал истинную жизнь этого города, скрытую за фасадами и романтичностью...
Распахнулась дверь, и забежал Баска-монгол.
– Мужики, Оля упала! Помогите поднять!
Оля – это лагерная лошадь, на которой возили в зону продукты, посылки и прочее другое, а с весны по осень пахали и боронили контрольно-следовую полосу на «запретке», между двумя лагерными заборами.

* Баландёр – рабочий столовой, на раздаче пищи.
** Малява – записка, послание.
 
Мороз перевалил за минус сорок. Лошадь долго не запрягали, и без тёплой конюшни Оля подморозила копыта, завалилась набок и хрипло ржала, елозя ногами по снегу.
Мы вчетвером облепили лошадь и безуспешно пытались поднять её на ноги, уговаривая, как красну девицу: «Оля, за-мёрзнешь, подруга. Давай, вставай, родная!» Но пока не подошел мо- гучий Жаку, а Баска не накинул уздечку, мы изрядно повозились, сами продрогнув до костей. Когда Оля всё-таки встала, Баска запрыгнул на неё верхом, ткнул чем-то острым её в зад, и они уска- кали греться, галопом носясь по всей зоне.
Самое большое впечатление это событие произвело на Жак;. – О-о! Какое холяд! Дажи лёшад упал! – устремив задумчивый взгляд на пламя в печи, он, забавно коверкая русские слова, с задушевной грустью стал мечтать о «жёлтой жаркой Африке», где в центральной её части он родился и вырос...
Вывалив из тачки очередную порцию камней, я, пока Дани раздалбливал их, пошуровал длинной кочергой в ближнем котле. И только мы решили перекурить, в котельную зашел начальник ОБ* майор Холодков, за ним – молодой Сингх, что-то придерживая руками за пазухой. Что и почему – мы поняли не сразу.
– Открывайте топку! – приказно кивнул на котлы Холодков, улыбаясь, как удав.
– Зачем? – не понял Дани, потому что в руках ни у Холодкова, ни у Сингха не было никаких коробок, пакетов.
– Открывай, говорю!
– А что жечь будете? – мы всегда проверяли весь «ликвидат». Особенно из санчасти и отдела безопасности. Из санчасти – потому что ампулы и стеклянные пузырьки-фунфырики взрывались в топке, и можно было остаться без глаз; а из ОБ – под предлогом того же стекла или зажигалок, потому что, отвлекая внимание мента, можно было спасти какие-нибудь путёвые шмотки и обувь. Немало так мы уберегли свитеров и вольных ботинок. Кум же перестал в кочегарке сжигать свои «секретные» бумаги, когда мы поймали его однажды с зэковскими письмами...

* ОБ – отдел безопасности.
 
– Увидишь. Давай, открывай! Сингх, иди сюда! – занервничал Холодков.
Но мы упёрлись. Я тормознул индуса кочергой.
– Да вы покажите, что кидать в печку будете! Мало ли, шандарахнет потом, а у нас запасных глаз нету.
Холодков понял, что мы открывать не будем, резко подскочил к печке, ухватился за ручку и откинул раскалённую дверцу топки, обжёгся даже через перчатку и затряс рукой.
– Кидай быстро! – заорал он на Сингха.
Мы с Дани не ожидали такой прыти от Холодкова; а потом, когда Сингх послушно метнулся к открытой дверце, вынул из-за пазухи то, что прятал от глаз, и швырнул в топку, мы остолбенели в шоке... Холодков локтем захлопнул дверцу.
Малюсенький котёнок в тысячеградусном пекле прожил се- кунды три; пропищал на высоченной отчаянной ноте свою жажду жить, глухо торкнулся изнутри в дверцу, и всё...
– Вы что сделали, гады! – очнулся я первым и угрожающе переводил глаза с Холодкова на Сингха.
Те струсили сразу. Сингх, зыркнув на мента, сообразил, что защиты от того не будет и первому достанется от нас ему. Он ломанулся к выходу, долбанулся головой в дверь и выскочил наружу. Я всё ещё держал кочергу; Дани сжимал в руке кувалдометр... И было в наших глазах такое, что Холодков отпрянул к стене и, сдирая спиной в холёном тулупчике копоть с извёсткой, протёрся к выходу, и бегая по нам испуганными моргалами, вышел задом.
Отбросив кочергу, я выбежал за ним.
На улице Холодков быстро пришел в себя и, оглянувшись, встретил меня своей неизменной циничной улыбочкой.
– Ну, что скажешь?
Я сразу понял, что словом такого не прошибешь, да и бить без толку.
Я сплюнул ему под ноги и очень серьёзно посулил:
– Обещаю тебе, начальничек, что о твоём служебном подвиге с котёнком узнают далеко за пределами Дубравлага.
 
Холодков на миг задумался и, похоже, поверил. Но, желая сохранить лицо, презрительно хмыкнул, отвернулся и потопал от кочегарки...
– Эх, если бы об этом узнала Бриджит Бардо! – ярясь, встретил меня Дани, когда я, вернувшись, выматерился от души на пороге. – Он бы до конца жизни за этого котёнка расплачивался. Она, кстати, живёт недалеко от меня в Париже.
– А ты расскажи ей, Дани, про этих героев лагерных... Ты знаешь, почему он сюда его притащил? Сегодня утром Килькин приезжал в лагерь. Зашел в столовую и в дверях чуть не наступил на Пиночета. Тот кайфовал над своей миской с рыбой, а Яша ему подкладывал, как раз, гонорарную пайку за крыс. Кошак пять штук ночью поймал и притащил к дверям кухни. Килькину не понравилось, что кот в пищеблоке: «нарушение санитарных норм». Ну, а наши-то начальники с перепугу рвение и проявили. Слышали, Кошелкин орал: «Всех кошек из зоны убрать!» Мы думали: вынесут за ворота, а котят, может, кто домой возьмёт. А они-то, видишь, что творят! Это в нашу смену, вечером, одного принесли. Интересно, сколько их сожгли в смену Насрука и Хамары? Тем – пофиг, что скажут, то и сделают. УДО, блин...
Зона долго гудела, узнав про такой беспредел с кошками. Ведь зэкам утехой были кошечки, а особенно маленькие, беззащитные, ласковые и игривые котята. У кого-то были и свои, «семейные» кошки. С ними зэки делили свою пайку и ухаживали, следили, заботились. Эти животные не давали заледенеть сердцу и напоминали о доме...
Сингх обходил нас стороной. Я жил с ним в одном отряде, но он умудрялся с неделю не попасться мне на глаза...
– Ты прости, Рабинович! – подошёл, наконец, он. – Меня Холодков заставиль, ну что я мог делят?!
– Слышь, Сингх, ты умер для меня, понял? Иди, тусуйся подальше.
Я уже остыл.
 
6
Я бросал письмо в почтовый ящик на крыльце штаба, когда меня позвали в дежурку.
– Поди сюда! – Еремей Никанорович завёл меня в комнату отдыха дежурной смены, закрыл дверь и угрожающе надвинулся, чуть не уткнувшись носом в мою шапку.
– Ты нафига сотрудников колонии гондонами называешь?! Я даже растерялся, потому что стопроцентно знал, что ни од-
ному менту слова грубого не сказал – у меня иной стиль общения с «краснопёрыми», даже при крайнем их беспределе. Значит, это кто-то из зэков «довёл информацию».
– Кто тебе сказал, Никанорыч? – не знал я, смеяться или пла- кать. – Твои шептуны, случаем, не рассказывают, сколько раз в день я поссать хожу?
– Да я щас ребятам своим скажу, что ты их гондонами зовёшь, они же тебя порвут, как грелку, в ШИЗО! – попёр Еремей, но почему-то полушёпотом.
– Слушай, Никанорыч! Вы, когда со своими приятелями за бутылкой водочки про службу травите, то, думаю, что и Кошелкина, и Килькина, и прочее начальство до Путина какими только х...ями не кроете. Что, не так, что ли? Так же и зэки, которых вы зажимаете и щемите.. Нет, ты мне скажи, Никанорыч, кто это такой супербдительный? Ей-богу, я ему ничего не сделаю! Слово даю! Просто хочу знать – кто этот герой? – уже вовсю веселился я.
– Не-ет, не могу. Пусть ещё послужит, – сам разулыбался Еремей, поняв, что этот разговор я, выйдя из штаба, тут же разанекдочу по зоне. – Но я тебе обещаю, что скажу, когда он освободится.
Боже мой! – продолжал я удивляться, возвращаясь в барак, – до какой же ещё планки могут опускать своё человеческое достоинство эти чемпионы по УДО! Или это болезнь такая? Я читал у кого-то из русских классиков, что есть такая порода лизоблюдов, которые получают удовольствие от доносительства; скребутся в двери кабинетов своих покровителей-патронов, чтобы доложить, даже когда их об этом не просят.
 
Я живо представил себе картину: Никанорыч вызывает своего агента и спрашивает: «Ну, что там Рабинович? С кем чифирит*? Чё базарит?» И этот шептун ему радостно выкладывает:
«Еремей Никанорович, а Рабинович того-то и этого гондоном назвал!..»
И смех, и грех...

7
К концу февраля морозы спали. Кочегарить стало полегче. А на меня началась охота, точнее – заказали. Я понял это не сразу. Нюхнув гнилостный душок в этой зоне, я не переставал удивляться: почему все молчат? Достоинство, честь, элементарная порядочность – этих слов даже нет в лексиконе здешних зэков; большинство этим здесь не живут. А про воровские «понятия» почти никто и не знает из иностранцев. Но добровольно и преданно служить администрации?! Или когда самый «блат-ной» в лагере – турок, который сидит за изнасилование и лично чистит обувь Хозяину в кабинете! Когда пидарасы не только сидят за общим столом, но и работают поварами в столовой! Или, когда ползоны зэков сидят без курева и полуголодные на пустой баланде, а «козлы» и барыги пируют с ментами по каптёркам и кабинетам да блоками тащат подарочки в штаб!.. И никто их не одёрнет, не пояснит «чё почём» в лагерях, и даже не разобьёт хлебальники. Дико мне всё это было видеть. И я называл вещи своими именами: продажному говорил, что он ****ина, шнырю** – знай своё место; а мужикам-работягам, постоянно, –
братцы, так жить нельзя!
Но скоро заметил – я один так себя веду. Остальные примирились с таким положением. Мужики согласно кивали на мои слова и молча отводили глаза, даже не пытаясь попробовать что- то изменить.

* Чифирить – от чифирь: очень крепко настоянная чайная заварка.
** Шнырь – дневальный в бараке, в штабе, в ШИЗО.
 
– Рабинович, ты осторожней! – тихо в курилке говорил мне кто- нибудь, оглядываясь по сторонам. – У «козлов» всё схвачено с мусорами. Проблемы будут... А у мужиков дома дети, жёны, они на УДО надеются и терпят. За тобой постоянно следят. Ты успокойся. Закроют...
Но моя робингудская натура не могла смириться с этим вседозволенным сытым счастьем паскудной кучки и беспредельной ущемлённостью остального большинства. И по воле-то я знал, что все эти «коммерсанты» боятся бандитов больше, чем ментов, но служить всегда будут тому, кто сильнее. На «чёрной» зоне их бы доили блатные, а тут они кормят администрацию. Они не могут не служить кому-то – порода такая: служить тому, кому вы- годнее на данный момент; подует другой ветер – продадут, не задумываясь, тех, кому ещё с утра сапоги облизывали...
Меня вызвали к Режимнику. У Черепкова в кабинете сидел и старший Кум, майор Оладушкин. Когда я заходил, в дверях столкнулся со штабным шнырём Зерой; тот держал в руках сервированный поднос: чайничек, чашечки, шоколад, пирожные и салфетки парусом. Я пропустил его вперёд и вошёл следом.
Ловкими движениями и с подобострастием восточного придворного официанта Зера расположил на столе посуду и снедь, ловя каждый жест-пожелание, разлил в чашки чай. Затем, обняв руками пустой поднос, замер на секунду перед Черепковым и, поняв, что от него больше ничего не требуется, поклонился и вышел.
Я был в лёгком шоке от увиденного.
– Неплохой сервис у вас, господа! – приколол я ментов, по- ставив свою отвисшую челюсть на место.
– Слышь, Рабинович, ты чё там народ баламутишь? – брызнул крошками из набитого рта Черепков. – В ШИЗО захотел?
– Дневальных бить собираешься, – вдогон хрустнул вафлей Оладушкин.
– Да развели крысятничество в бараке. С кого ещё спрашивать? Утром встанешь чифирнуть, а в тумбочке пустая пачка. Одну конфету, и ту сопрут. Кто там ночью шарится, кроме дневальных?
 
– Ну, поймаешь, тащи ко мне, вместе отх...ярим, – с наслаждением швыркнул ароматным чаем Черепков.
– Не-е, я сам, Михалыч.
– Ну, в ШИЗО оба пойдёте тогда... Я тебя про другое спрашиваю.
Помолчали.
– Рабинович, ты вроде не дурак, – наклонился в мою сторону Режимник, – чё, не понимаешь, что за тобой никто не пойдёт? Все у меня тут! – сгреб он пальцы в кулак и вытянул руку.
– Я думаю, что его можно привлечь за дезорганизацию и пару лет ещё к сроку накинуть, – с радостной язвочкой в тоне встрял Оладушкин.
– Ну, это никогда не поздно, – как бы нехотя отмахнулся Черепков. – Слышь чё, Рабинович, я те последний раз говорю: если не будешь работать на меня, то уедешь на «кры- тую»*. Понял, что ль?
– Я на Господа Бога работаю, Михалыч.
– Чего-о-о?! Иди-и, ёп... Думай!

Закрыли меня через неделю, после стычки с Зерой в библиотеке. Нарядчик потом рассказал мне, как Зера жаловался в штабе Хозяину: «Закройте Рабиновича! Он мне мешает...» Ну, а чему мешает, Кошелкину объяснять долго не нужно было. Обильная
«поляна» уже была, как обычно, накрыта в его кабинете услужливым шнырём.

8
«Пушкинские тетради» и письма скрасили мой «отдых» в изоляторе. Очень удачно, на второй же день, Веня Бигман принёс книги в ШИЗО. Когда меня вели под конвоем мимо библиотеки, он стоял на крыльце, и я успел крикнуть ему: «Принеси Пушкина!»

* Крытая («крытка») – зона-тюрьма, где зэки постоянно находятся в за-крытых камерах.
 
Кошелкин почему-то изменил своему любимому числу и
«благословил» мне пятнадцать суток.
На киче* в этот раз обошлось без дубинала, но унижали и злили ежедневные шмоны с раздеванием догола. Голый человек теряет уверенность, он не может гордо выпрямиться и разговаривать с одетым как с равным...
Повеселил Нилли Один Глаз. У него действительно был незрячий глаз с упавшим веком. Когда же он снимал всю одежду, то менты не могли оторвать своих глаз от его мудей. Даже в висячем состоянии елда Нилли поражала своей длиной и толщиной. После шмона слышно было, как менты завистливо и уважительно хихикали в конвоирке: «Ты видал? У него как у коня болтается! Недаром наши девки с чёрными трутся...»
И однажды Нилли не выдержал.
Стоять на продоле голяком было холодно, а дежурный не спешил дать команду «Одевайся!» Округлив глаза, с открытым ртом, он удивлённо покачивал головой, воззрясь на такое солидное мужское хозяйство.
– Начальник, я понял, почему ты меня раздевай, – едва сдерживаясь, нервно сказал Нилли. – Тебе нравится мой боль-шой африканский х...! На, на, потрогай! – сорвался он на визг, схватил рукой член и, размахивая им, двинулся на мента...
Конечно, побили его потом крепенько. Но этот «подвиг» вошел в историю. А тот дежурный, не выдержав постоянных насмешек со всех сторон, вскоре перевёлся в другую зону.

9
В апреле потеплело настолько, что топили только по ночам. Обратно в котельную, после второго ШИЗО, меня не пустили.
На швейке** работы не было, и мы слонялись по промке, чифирили без конца, и иногда нас припахивали на хозработы.

* Кича – здесь: штрафной изолятор.
** Швейка – швейная мастерская. Промка (промзона) – промышленная зона, производственный цех
 
Столкнувшись во дворе промзоны с начальником Отдела безопасности, мы с ним, как обычно, напряжно перекинулись шуточками, помня оба про то, что стоит между нами. Холодков спросил, умею ли я штукатурить и клеить обои. Я сказал, что приходилось по жизни, и тогда он предложил сделать ремонт в одной комнате на промке.
– Обои есть. Цемент и краску купишь? – закинул он удочку, намекая, что пора бы прибиваться к лояльным администрации сидельцам. – Загладишь добросовестным трудом свои грехи, – посмеялся он глазами и ждал, чт; я на это отвечу.
– Откуда такие деньги у бедного еврея, гражданин начальник? – поиграл и я смешинками в глазах.
– Ты такой же еврей, как я китаец, – махнул он рукой, и мы договорились, что я начну сдирать старые обои.
Отныне я мог гулять по всей зоне: «за материалом», «за ин- струментами» и по подобным предлогам; я не выходил строиться на проверку, и мне дали помощника.
Иса – палестинец без паспорта и гражданства – помог мне заштукатурить и зашпатлевать трещины и дыры в стенах, а через три дня уехал на больничку лечить туберкулёз. Израильско-палестинская бригада просуществовала недолго, но поработала дружно...
Почти месяц я ударно изображал капитальный ремонт, пока Холодков наконец-то принёс краску, кисти и клей для обоев, и через пару дней в комнату можно было уже заносить мебель.
А потом меня вызвал Кошелкин, и от него я надолго отправился в «белый дом», как здесь величали штрафной изолятор.
Оказывается, всё это время Режимника и Хозяина неотступно обрабатывали «козлы» – через штабного шныря, шептуна Зеру, – чтобы меня упаковали на подольше.
Я их не бил, не угрожал им, не подбивал народ против них, но при мне эти рьяные помощники администрации не могли свободно блатовать своей вознёй с ментами, потому что я прямо в глаза и на людях называл их гадами и дешёвками.
 
Самые влиятельные барыги попытались подтянуть меня к своему кругу, прощупывая, на какой крючок меня можно посадить: угощали деликатесами, ненавязчиво подкидывали сигаретки и сулили похлопотать перед Режимником, чтобы получить какую-нибудь непыльную работёнку. Но я не хотел зависеть от кого-либо и, тем более, быть чем-то обязанным людям, стиль жизни которых глубоко презирал.
В конце концов они проплатили Черепкову, чтобы закрыть меня. Прикормленные дежурные по колонии регулярно писали заказные акты: «опоздал в строй», «самовольно покинул локальный участок», «грубил сотруднику администрации», «курил в неположенном месте» и тому подобное. Эти акты ложились на стол Хозяину с соответствующими комментариями. И Кошелкин сделал свой выбор...
Зэк может вообще не нарушать правила режима, но лишь администрация почувствует, что он не сдался, не признаёт нормальным состоянием зло и насилие, сохранил достоинство, – на него будут нажимать всеми средствами. И только когда они убедятся, что человек опустился до уровня потребления пищи, тогда они успокоятся.
– На Рабиновича составлено несколько актов, – поднялся со стула замполит и зачитал всю пачку рапортов. – Он систематически нарушает правила внутреннего распорядка. Письменные объяснения давать отказался.
Члены дисциплинарной комиссии повернули головы в мою сторону, и во всех глазах, кроме медички Наташи, читалось равнодушие: доигрался.
– Какие будут мнения? – проскрипел Кошелкин.
– В ШИЗО! – сразу же рубанул Черепков.
– Владимир Юрьевич, – я не стал дожидаться, пока выскажутся остальные, – вы же знаете, что все эти бумаги – туфта. И ничего я особо не нарушал. Шептунов слушаете...
– Ты чё тут комедию устраиваешь! – налилось кровью лицо и оба подбородка Хозяина. – Я своим сотрудникам верю, бл...!
 
– Да ты лучше вспомни, сколько стоят твои погоны и чьей колбасой кителя сотрудников провоняли! – понесло меня.
– О-ох! – сострадающе вздохнула Наташа в зависшей тишине.
Кошелкин пришёл в такое бешенство, что схватил со стола стеклянную пепельницу и, размахнувшись, швырнул её в меня.
– Сгною-у-у! – зашёлся он в истеричном мате...
В ШИЗО меня увели под усиленным конвоем, аж вчетвером, во главе с Черепковым...
10
Ванюха – самый жизнерадостный из всех вертухаев, которых я когда-либо встречал в своей лагерной жизни. На все случаи жизни у него в кармане была шуточка, песенка или анекдот. Взаимопонимание с зэками он находил легко и никогда не имел врагов. Зэки при его появлении уже заранее улыбались, зная, что заметив даже явное нарушение, Ванюха превратит это в хохму и не будет писать никакой «бумаги», если зэк не включает бычку... Большой любитель кроссвордов. Веня Бигман в библиотеке для него всегда откладывал газетки-журнальчики с гадалками...
– Едрит твою в шалом! Еврейский сходняк на киче! – принял меня от конвоя Ванюха в ШИЗО.
Удачная смена, порадовался я, зная, что Ванюха не станет шмонать догола и прощупывать каждый шов в робе. Можно будет пронести курево и спички в камеру.
– Кажедуб! – грохнул он кулаком в дверь камеры напротив раздевалки, – заваривай чифирь! Земляк из Тель-Авива заехал!
В открытом отверстии шнифта показалась роговая оправа очков со всегда неопределимым прищуром знакомых глаз.
– Рабино-ович... – тон типа: ха-ха, ну вот и свиделись, дружок. – Ма шломха?
– Бэсэдэр. Ма мацав?* – ответил я и сразу подумал, что иврит нам очень пригодится в этих стенах. Этот язык, хоть и подзабытый уже за годы моего скитальчества по России, после побега из Иерусалима, кроме нас двоих, тут никто не понимает.

* Как сам? – В порядке. Что происходит? [букв.: Что у тебя? – В поряд-ке. Как положение?] (ивр.)
 
– Мацы нет, и сало не дают... Надолго?
– Пока пятнашка. Для начала, – я улыбался до ушей и был искренне рад снова встретить старого каторжанина.
В Москве мы с ним пересекались на двух централах; много месяцев общались малявами по дороге и пару дней, по случаю, про- вели в одной камере на Пресненском централе. Потом его перевели в другое СИЗО*. Но ещё там, в Москве, мы знали, что обязательно встретимся в интерзоне: почти всех иностранцев отправляли отбывать срока в эту колонию...
Зона встречает и провожает зэка баней. Этапы приводили в душ, в кочегарку. Кажедуб заехал ещё три месяца назад, и мы с Дани «мыли» его в нашу смену. Он привёз срок двадцать три года: три убийства и ещё букет статей от вооружённого разбоя до ОПГ. От пожизненного заключения спас израильский паспорт: в России иностранцам «вышку» не дают.
По негласной инструкции таких «тяжеловесов» админи-страция выдерживает год-полтора в ПКТ, чтобы присмотреться и понять, стоит ли выпускать в жилую зону. Всякий Хозяин опасается проблемных зэков и при первой возможности старается сплавить таких из лагеря. Ибо серьёзное ЧП, особенно труп, может стоить должности...
– Увидимся на прогулке, – махнул я рукой Кажедубу и отправился обживать свою новую хату**.

11
Поздоровавшись со стенами очередной «одиночки», я выкурил сигарету и приступил к тщательному исследованию помещения. Надо было начинать обживаться. Для того, чтобы проводить более-менее комфортную жизнь в ШИЗО – курить и пить чай, – надо иметь надёжный тайник в камере. В тюрьмах и изоляторах «чёрных» зон, среди определённого контингента, в таких курках*** хранились мобильные телефоны, наркота, деньги, карты и

* Централ – пересыльная тюрьма; СИЗО – следственный изолятор.
** Хата – камера.
*** Курок – тайник в камере.
 
другая запретная необходимка. Мне же, для начала, нужно было убрать с «верхов» пачку сигарет и спички. Спасибо Ванюхе – он вообще не шмонал.
Через полчаса я обнаружил пару курков. От прежних обитателей камеры мне досталось в наследство: две «примы», три спички, чиркаш* и завёрнутые в газетный обрывок и в кусок целлофана разносортные бычки – недокуренные сигареты. Всё это было в одном курке, устроенном в довольно традиционном месте – на дальняке, под раковиной напольного унитаза. Надёжность этого курка я определил ещё и по отсыревшим спичкам и заплес-невелому табаку – туда давно не заглядывали. А вот второй – пу- стой тайник, – возможно, был спалённый. Я решил это проверить и положил под съёмную половицу пустую сигаретную пачку.
Сигареты нужно было раскидать по нескольким шхерам: найдут в одном месте – остальное курево выживет. Я выстирал с мылом обрывок целлофана из дальнякового курка и, пока он сушился на батарее, принялся мараковать – куда ещё засейфить своё запретное имущество...
12
В камере ШИЗО, особенно в одиночной, если нет склонности к чтению, то заниматься почти нечем. Большинство узников тупо спят, а проснувшись, отсчитывают шагами время от завтрака до обеда и с обеда до ужина. В отбой, раскатав матрас на нарах, царапают на стене штрих – палочку убитых суток, с нетерпением ожидая выхода из изолятора. Развлечения – прилипнув к тормозам, слушать-угадывать доносящиеся с продола звуки: кто пришёл, кого шмонают, бьют...
На прогулку выводили даже в лютые морозы: подышать свежим воздухом и посмотреть из прогулочного дворика на небо в клеточку. Сам дворик вплотную примыкал к зданию изолятора, и выход в него был прямо из продола. Снаружи – те же камеры на пару шагов, по типу «американки», и с потолком двойной за- щиты: арматурная решётка, а сверху сетка-рабица.

* Чиркаш – боковая сторона спичечного коробка.
 
Арестанты ШИЗО и ПКТ гуляли в разное время. Одна из причин – чтобы не передавали сигареты: пэкэтэшникам курить разрешено. Если первыми выводили сидельцев из ПКТ, то они оставляли в нычках* дворика курево для ШИЗО. Но существовала и масса других способов тусануть** чай-курить. Самый простой и прямой, при определённой ловкости и бесстрашии, – че- рез баландёра, который разносит по камерам шлёмки с пайками. Через открытые на время приёма пищи кормушки, три раза в день, идёт и зашифрованный обмен информацией: у кого в чём нужда, как что получить, и обсуждаются новости из зоны. При-кормленные контролёры могут и сами в любое время открыть кормушку и передать «грев» – помощь...
Из зоны чай, сигареты, сладости и иное съестное и необходимое заходит под «крышу»: на тех, кто сидит в ПКТ – тот же БУР. Заносят «грев» контролёры или помощник дежурного по колонии. Им проплачивают за «ноги». По согласованию с дежурным или на свой риск может все это занести и шнырь изолятора, когда приходит делать уборку помещений. Пэкэтэшники потом растусовывают принесенное внутри изолятора. Дежурные смены бывают разные; порой ШИЗО сидит на голодняке, когда не удаётся обмануть строгий контроль.
Баландёров – тех, кто носит из столовой пайки в изолятор – назначает и проводит им личный инструктаж сам Режимник. Наставление Черепкова кратко и конкретно: «Если хоть что-нибудь занесёшь или будешь передавать из камеры в камеру – отпи…у, и сам сядешь в ШИЗО!»
Ещё более тщательный отбор и предварительную профилактику проходит дневальный ШИЗО. Шныря для уборки изолятора выбирают из наиболее зашуганных или проверенных на стукачество. Он обязан ежедневно давать отчёт обо всём, что видел и слышал в изоляторе: и про арестантов, и про контролёров. Ежели не делает этого – его подвергают усиленному запугиванию; а

* Нычка – тайник, укромное место. Заныкать – спрятать.
** Тусануть – передать.
 
если и это не работает и от него не поступает оперативной ин- формации, то его убирают и подыскивают более услужливого. В крайнем случае, при нехватке кадров, дневальным изолятора ставят того, кто плохо говорит и понимает по-русски. Шнырь проводит в ШИЗО несколько часов в день, и сидельцы подзывают его к камерам и обращаются с различными просьбами: что- то сделать, передать... Удача для арестанта, если шнырь одной с ним нации; тогда на своём языке можно отправлять устные ма-лявы и просьбы-поручения в зону.
В этот мой заезд в изоляторе шнырил вьетнамец Путин. О чём-либо просить его было бесполезно. Он внимательно выслушивал, потом широко, рот до ушей, улыбался и отходил с неизменным: мой не понимай. У него всегда было только два выражения лица: каменная, не реагирующая ни на что неподвижность, либо растянутый в улыбке рот. Причём на той и на другой «морде лица» взгляд не менялся – застывший стальной холодок.
Путин тянул пятнашку. Было шестнадцать, но по кассационной жалобе год скинули. В зоне – шестой год. Вьетнамцы относились к нему с тихим уважением: «Путин богатый!» Рассказывали, что он много лет делал бизнес в Европе, жил в Германии. А в Россию приехал выбивать долг с земляка, который занял у него триста тысяч долларов на раскрутку своего дела и исчез. Путин пробил по всем вьетнамским каналам связи и вычислил своего должника в Москве. Но с принуждением вернуть заем перестарался, или просто не учёл российского «климата». В результате заехал по особо тяжким статьям: вымогательство крупной суммы денег с применением оружия и пыток, попытка убийства.
Я поинтересовался у старых сидельцев: почему его зовут Путин? Настоящее имя у него Нгуен Бу Тхинь. Но контролёрам- мордвинам все эти иностранные имена трудно было произносить-выговаривать и, устав коверкать и запинаться, они упрощали трудные фамилии. Девяносто процентов имён у вьетнамцев начинается с Нгуен, так же, как у афганцев – с Мохаммад, поэтому на проверках менты пропускают Нгуен и Мохаммад и
 
сразу называют оставшуюся часть имени, а кое-кого и по кличкам. Новый замполит однажды решил на общей проверке уточнить у самих зэков, как правильно произносятся их имена. Дошла очередь до Нгуена Бу Тхиня, и вьетнамец сказал свое имя по-вьетнамски. «Б» у них ближе к «П», а «Х» – едва уловимое придыхание, и в двойном имени основное ударение и сила голоса пришлась на Пу, а Тхинь прозвучало русско-мордвинскому уху как безударное окончание – «тин». Замполит переспросил – вьетнамец повторил так же.
– Путин, что ли? – улыбаясь, воскликнул Баскаков, и вся зона одобрительно заржала.
Погонялово* приклеилось. И все отныне обращались к нему только так. Путин привык.
Иногда он делал сюрпризы: во время завтрака в изоляторе, когда открыты кормушки, Путин неожиданно возникал в «амбразуре» и, широко улыбаясь, протягивал шоколадную конфету. Прижимал палец к губам и тихо исчезал...

13
Пятнашка подходила к концу. За это время на меня накатали несколько актов. Сначала помощник дежурного Карапузов вытащил пустую пачку из курка под доской пола – это место знали, как выяснилось; в итоге – акт «за курение в камере штрафного изолятора». Потом дежурный Вить-Вить провёл пальцем по арматурине решётки на окне – пыль; акт «за антисанитарное содержание камеры». И ещё два-три акта: «спал на полу».
«Дэпэ» – дополнительные пятнадцать суток – были обеспечены, и я окончательно понял, что выйду из этих стен не скоро. Не скрывали это и менты на пересменках. История про «погоны Хозяина» быстро стала известна всем и уже обросла невероятными подробностями. При её пересказах каждый раз добавлялось что-то новое...

* Погонялово – кличка.
 
– Да-а, Рабинович... Долго ты будешь тут париться! – покачивали головой менты. – На фига ты начальнику на китель две палки колбасы прицепить хотел?

14

Кажедуб давно уже был в ПКТ. Кроме него и меня, в изоляторе было ещё четверо: Майкл, Чоо, Марокко и Завадай.
Марокко. Его арабское имя звучало лишь на проверках – все звали его по стране «исхода», и сам себя он именовал так же. «Ну почему чуть что, сразу Марокко виноват?» – ныл он, когда его вздрючивали зэки и менты. Администрации служил по-собачьи, с тем же рвением шнырил перед авторитетными зэками. Но близко его никто не подпускал – знали его двуликость и продажность. Упаковали его в изолятор сами «козлы»: Марокко хорошо знали по прежнему сроку – он был тут, при старом Режимнике, «бригадиром» стукачей, и от его изощрённого интриганства пострадало немало сидельцев. Заехав вновь, он сразу же метнулся к Черепкову и предложил свои услуги. Угнездившиеся на своих местах барыги с «козлами» почувствовали, что Ма-рокко копает под них, метит на «выдвижение» и пытается руками Режимника кого-то сместить. «Козлы» быстро поняли, что денег за ним нет, а ненужной вони много. Они проплатили Черепкову – и Марокко быстренько закрыли. Причём на скорый выход из стен изолятора он надеялся напрасно.
Помню, как он поднялся в отряд из карантина.
– Марокко, за что угрелся-то опять? – поинтересовались у него.
– Угроза убийства.
– Сколько привёз?
– Семнадцать лет.
– Что-то многовато для такой статьи, – удивился я тогда, – может, ещё что-то прицепили?
– Да-а, менты понавесили на меня висякую ерунду, – замялся он и толком так и не ответил.
 
А потом завхоз принёс бирку. На каждой шконке в бара- ках висела именная бирка: имя, год рождения, статья, срок, гражданство.
Елдыз прикрепил жестянку с «паспортом», и мы полюбопытствовали: статьи 131-я, 116-я, 161-я, 119-я, что на человечьем языке означает: изнасиловал, потом ограбил, избил и пригрозил, что убьёт, если она кому-то расскажет. Вот это фрукт! Такие сразу же бегут под крылышко ментов и служат с усердием, ибо от зэков, кроме презрения и всякого рода унижений, они ничего иного не ждут...
Майкл тоже в своё время и послужил, и покормил администрацию, но, возмутившись, стал требовать законных прав, жаловаться на питание и неравенство зэков: «Почему одним можно, а мне нельзя? Потому что я чёрный, да?» В общем, повторение темы Джучачи. В ШИЗО Майкл буянил, и его били почти каждый день...
Чоо уже третий раз заезжает в эту зону. Его «профессия», как и у многих монголов, – «карман». Срока они цепляют «детские» – от года до трёх, а на свободе долго не задерживаются. Вот и Чоо, видимо, опять не хватило квалификации отработать «карман» чисто – заехал обратно, через три месяца после предыдущей отсидки. Его тут почти все знали. «Добро пожаловать домой!» – встречали его менты.
Чоо был тихий, но упёртый, когда что-то не по его. Ещё в карантине он наотрез отказался заправлять шконку «конвертом». Это нововведение появилось, пока он был в «отпуске». Дошло до Режимника. Черепков отдубасил Чоо у себя в кабинете: «Будешь заправлять!» – «Нет, не буду!» Реакция на таких быковатых у Режимника одна: «В ШИЗО!» Тут, в изоляторе, его тоже били частенько, когда он включал бычку. Но это только с ментами. В зэчьей среде Чоо был всегда спокоен и невозмутим, отличался немногословностью и мог поделиться последним – «по-брацки»...
Завадай появился в зоне недавно. Его вернули с одной «русской» зоны, куда вывезли ещё года два назад – на исправление. Срок у него – восемнадцать лет. История тёмная. Сидит пятый
 
год. В ШИЗО его упаковал сам Кошелкин после того, как Завадай принёс к нему в кабинет и поставил на стол шлёмку с вонючей баландой: «Попробуйте!» Заехал Завадай по сербскому паспорту, но родился, вырос и большую часть жизни он провёл в России, в Москве...
Кажедубу без года полтинник. И по возрасту, и по тюремному опыту – четвёртая ходка – он ещё с Москвы был для меня старшим товарищем, и хотя близкими друзьями мы друг друга не считали, но на многие вещи смотрели схоже. Немало здравых советов про лагерную жизнь я получил именно от него.
Кажедуб был умный, хитрый и матёрый зэк. Бакинское происхождение и воспитание в среде азербайджанцев также было ему подспорьем в налаживании контактов с ментами. Умел найти подход по сходной цене к любому. Менты его побаивались, но всё же такой, чисто «русский» зэк им был ближе и понятнее, чем остальные «папуасы» этой интерзоны. Кое-кто из контролёров ШИЗО, в тихие часы или ночью, открывал кормушку и подолгу трепался с ним за жизнь, носил ему кипяток для чифиря и оказывал другие мелкие, но значимые для арестанта ШИЗО услуги. Особенное понимание было у Кажедуба с Ванюхой. В его смену меня и Кажедуба всегда выводили гулять вместе в один дворик. Кажедуб выносил кругаль* и чай, а Ванюха подгонял нам кипяточек.
Объединяла меня с Кажедубом ещё и любовь к книгам. Он был заядлый книгочей. Большую часть своего библиотечного баула, собираясь в ШИЗО, Веня Бигман набивал заказами для него и для меня...
Однажды на прогулке мы задумались: как пресечь эту дубиналовщину в изоляторе? Самое действенное средство по русским тюрьмам – если кого-то бьют на продоле, то остальные узники начинают дружно «выламывать тормоза», то есть долбить кружками и шлёмками в двери камер и орать ментам, чтобы пре-

* Кругаль – алюминиевая кружка, которую пускают по кругу, с чифирем.
 
кратили беспредел, иначе все накатают жалобы прокурору. Решили попробовать и мы этот метод. Курсанули* о нашей затее Чоо, тот обеими руками «за»; Завадай и Майкл обещали также поддержать, а Марокко – из другой стаи...
Но когда произошло очередное дубиналовское шоу, наш план не сработал. Того, над кем задумали произвести экзекуцию, оставили в изоляторе одного, а остальных, чтобы ничего не слышали, вывели гулять...

15
На протяжении второй пятнашки менты не проявляли ко мне особого интереса, и я начал возгревать себя надеждой, что поднимут в зону. Очень хотелось посмотреть чемпионат мира по футболу, до открытия оставалась пара недель. Но у Режимника с Кумом в отношении меня были свои планы...
На время прогулки в ШИЗО приходит помощник дежурного по колонии. И пока арестанты гуляют час-полтора, помощники, в зависимости от служебного рвения или лени, шмонают пустые камеры, играют в нарды с контролёром изолятора или досыпают на стеллаже в раздевалке.
Но сегодня вместе с помощником Петрухой пришли ещё трое: сам дежурный по колонии Еремей Никанорович, младший Кум Владислав, и возглавлял «делегацию» начальник Отдела безопасности майор Холодков.
Дежуривший по изолятору Дима-музыкант вывел по очереди сидельцев в прогулочный дворик – и ШИЗО, и ПКТ вместе. Вывел всех – кроме меня. Когда последний арестант вышел наружу, дверь захлопнулась, и на ней клацнул засов. Затем открыли мою камеру.
– Выходи на шмон! – приказал Еремей.
На продоле, чуть в стороне, стояли кружком остальные визитёры. Дима и Петруха были вооружены дубинками, ещё одной

* Курсануть – сообщить.
 
поигрывал Еремей. Куманёк курил с безучастным видом, а Холодков сразу же зашёл в мою камеру, и оттуда послышались характерные звуки шмона: полетели на пол мыльно-рыльные принадлежности, кружка, книги...
– Раздевайся! Одежду на пол! – Еремей сегодня был сух и деловит. Немного удивило, что он не в кителе, а в тельняшке- безрукавке.
– Трусы снимай! Лицом к стене! Руки в гору! Ноги шире... Я был готов к тому, что могут бить, но не ожидал, что голого,
поэтому не уследил разбег и замах... Удар по почкам получился весьма ощутимым.
– Ты чё делаешь, Ерёма! – начал я разворачиваться, но получил ещё три мощных дубинала, через руки, которые я успел выставить для защиты, по животу и по груди.
– Лицом к стене, я сказал! – снова закричал Еремей.
– Слышь, ты, извращенец, хорош, говорю! Дай хоть одеться!
В налитых кровью глазах Ерёмы пробежало какое-то осмысленное выражение, но, прежде чем садистский кураж отошёл, он ещё несколько раз приложился по мне дубинкой, и стараясь опередить мои защитные блоки, метил во все открытые места. На сей раз своё «хозяйство» я не уберёг, и когда коварная траектория одного из ударов завершилась на моих
яйцах, я упал в нокдауне.
– Это тебе за гондонов! – нагнулся ко мне Еремей.
– Ну и мразота же ты, Ерёма! – преодолев стон, выдавил я ему.
– Ну, скажи, скажи, что бы ты со мной сделал за такое на воле, а? – вдруг начал выпрашивать он. И до меня внезапно дошло, для чего всё это мероприятие и почему здесь трётся Куманёк. Им поставили задачу: спровоцировать меня на нападение на сотрудника или хотя бы добиться угроз в их адрес, чтобы завести уголовное дело для раскрутки и иметь законное основание вывезти меня из зоны.
– Твоя власть тут, – с твёрдой ненавистью посмотрел я в Ерёмины глаза, поднимаясь на ноги. Я решил не реагировать на их провокации и стал неторопливо одеваться.
 
– А команда была? – наступил на штаны Еремей, когда я, надев трусы, потянулся за остальной одеждой.
«Сейчас будет вторая серия», – вновь напрягся я и на всякий случай сместился к стене, чтобы обезопасить себя со спины. Я отметил, как подёргивались дубинки в руках у Петрухи и контролёра изолятора, а их прищурившиеся глаза и боевые стойки выказывали нетерпение назюканных псов, которые только и ждут команды: фас!
Неприятный холодок обдал всё тело. Я понял, что это страх, самый настоящий животный страх перед теми, кто явно сильнее тебя, страх, который, если не взять его под контроль, может парализовать волю и сломить душевную крепость. «Не такой уж ты и крутой, Сеня», – ещё успел подумать я перед тем, как мозг заклинило на одной тягостной мысли: сейчас будут калечить! Но при этом я твёрдо знал, что как бы меня ни убивали, пощады у ментов я просить не стану. Говорить с ними о несправедливости, о беззаконии бессмысленно; они пришли с одной целью – сло-мать меня. «Как не потерять лица во время этой экзекуции?» – думал я. И вдруг понял, что моя дерзость – это не что иное, как защитная поза, которую используешь как инструмент против страха, если не умеешь и не знаешь, как просить о помощи Бога. В этот момент из моей камеры вышел майор Холодков с видом человека, который не в курсе того, что здесь произошло.
– А вы что, личный обыск ещё не закончили? – с лукавым недоумением поглядел он на меня, покручивая в руках учебник английского.
Между строк этой книги я маленьким гвоздиком царапал свои наблюдения и размышления в «одиночке». Пару дней назад удалось добыть огрызок карандаша, и осмелев, я заполнил междустрочье на нескольких листах.
«Узрел, ищейка!» – попрощался я со своим несостоявшимся дневником.
– Бардак у тебя в камере, Рабинович! – радостно сообщил Холодков и, обернувшись к Еремею, так же весело распорядился: – Дежурный, составишь акт за антисанитарное содержание камеры, – и пошел к выходу.
 
– Заканчивайте!
Я надел штаны и, засовывая руки в рукава куртки, на пару секунд потерял контроль за ситуацией.
Еремей Никанорович был неудовлетворён. Возможно, ещё и оттого, что не выполнил как следует поставленную ему задачу... Первый дубинал прошёлся по животу, и я сразу сложился пополам; а после удара сзади по ногам подломились колени, и я, скрючившись на полу улиткой, закрыл голову руками. Прицельно и без помех обколотив мои бока и спину, Еремей выдохся и подрагивающим от возбуждения довольным голосом позволил контролёру закрыть меня в камеру...
Каких-то пары мигов не хватило до моего броска. Я уже изготовился поймать Еремея за ноги, чтобы повалить и, вцепившись в рожу, воткнуть ему в глаза пальцы. Видимо, какая-то вертухайская чуйка у Ерёмы сработала, и он внезапно прекратил побоище, быстро отойдя в сторону...
16
Боли я первое время не чувствовал. Терзали вновь пережитое беспредельное унижение и злость на свое «благоразумие»: я, должен был, по всем законам сохранения чести, хотя бы одному из них врезать в ответку! Снова и снова накатывала бессильная ярость на эти мощные безжалостные жернова гулаговской машины подавления человеческой воли.
Есть меткое наблюдение: если даже котенка долго шпынять и загнать в угол, то он превращается в тигра. Появись в те минуты рядом кто-нибудь из ментов, я бы его вполне натурально загрыз...
А потом заныло сразу все тело. Самые болезненные неудобства при передвижении доставляло отбитое «хозяйство». Я обнажился и внимательно себя обследовал. Головка не реагировала на прикосновение, а правое яйцо распухало на глазах. Перспектива возможной импотенции довела мою распалённую ненависть до крайней точки.
Я сомкнул веки, и сжав скулы, двигаясь как в замедленной съёмке, принял горизонтальное положение на полу. И тут же словил приступ беспросветной одинокости: я впервые, с предельной ясностью осознал и четко констатировал жизненный факт – я никому не нужен. Мне никто не сможет помочь. Именно – здесь и сейчас...
Когда менты пришли проводить отбой и открыли камеру, я не встал с пола, и они, прооравшись, заставили кого-то принести мой матрас, закинули его в камеру и закрыли тормоза.
Я расстелился на полу и не спал уже до подъёма, обдумывая план своих дальнейших действий.
Неистребимая вера в хоть какую-то законность подсказывала мне попытаться действовать в правовом поле: прокуратура, суд... УК и УПК* были моими почти настольными книгами на московских централах. Опыт составления жалоб был немалый. Правда, делал я это для других, но, похоже, что настал и мой черед жалобы на ментов. Служебных неприятностей, взысканий они боятся (лишение премиальных, пятно в личном деле), а уж увольнение – это их кошмарный сон, ибо если их вышвырнут из гулаговской системы, то им просто некуда тут податься. Вокруг – одни лагеря, а каждая зона является «посёлкообразующей». Зоны кормят всех, проживающих в этих местах. Потеря работы в зоне – катастрофа. Еще и потому, что лагерные сотрудники ни к чему иному в жизни не приспособлены, работать не умеют, да и не хотят. После армии устраиваются сразу в ближайшую к дому зону, а некоторые и вовсе не служили в войсках. Голубая мечта и цель жизни местного мужского населения: заработать минимальную пенсию (четырнадцать лет в зоне) и устроиться в Москве охранником в банк или «крутой» офис...
Через полчаса после подъёма в изолятор всегда приходит врач – разносит таблетки: одни и те же от всех болезней.
Сегодня пришла Серафимовна – вторая, кроме Наташи, медичка. Неприятная дамочка неопределённого возраста: от сорока до шестидесяти. Ненависть к зэкам, замешанная на соусе из страха и равнодушия, исходила флюидами, когда она появлялась в прямой видимости.
К её появлению я приготовился. План созрел.

* УК – Уголовный кодекс; УПК – Уголовно-процессуальный кодекс.
 
– Жалобы есть? – не смотря в мою сторону, торопливо мявкнула Серафимовна, когда открылась кормушка.
– Откройте камеру. Прошу осмотреть меня и зафиксировать побои.
Я стоял голым, вплотную к двери, и наблюдал за реакцией Серафимовны через шнифт. К утру я «расцвел» и засиневел от шеи до колен, особенно со спины.
Серафимовна уже собиралась двинуться к следующей камере, но после моих слов бросила взгляд в кормушку.
– А-а-ах! – чуть слышно выдохнула её отвалившаяся че-люсть. Она испуганно и тупо молчала, быстро-быстро хлопая ресницами.
– Ну что вы стоите! Окажите мне первую помощь. Видите: меня избили. Я мочусь кровью. Температура, тошнит; возможно, что и сотрясение мозга. Вон, смотрите как опухло всё! – выставил я в кормушку свои яйца, одно из которых уже переросло размер теннисного мяча.
– Я... я... ин-не... – начала, заикаясь, пятиться от камеры Серафимовна – Я... мне начальнику сказать надо.
– Да вы мне помощь окажите сначала, ёлки-палки! И побои зафиксируйте. Это ваши обязанности, между прочим!
– Я... сначала должна начальника спросить.
Овладев собой, ринулась она к выходу вместе с сопровождавшим её Палычем.
Вдогонку я послал ей «ласковый» матерный загиб, пройдясь по медицине и всем её доблестным представителям.
Прежде чем Дима-музыкант закрыл кормушку, я потребовал у него бумагу и авторучку. Тот замялся: мол, бумаги нет; но когда я пригрозил, что пожалуюсь Килькину, что в изоляторе контролеры не предоставляют полагающиеся для заявлений и жалоб письменные принадлежности, то он все принес.
Я оделся и написал заявление в прокуратуру Дубравлага с просьбой возбудить уголовное дело по факту истязаний на сотрудника колонии лейтенанта Пешкина Е.Н. И туда же второе: об отказе медработника оказать мне врачебную помощь. Потом продублировал оба эти заявления в Генеральную прокуратуру
 
Российской Федерации. Поставил точку и стал ждать дальней- шего развития событий.
– Написал? – заглянул в кормушку Дима. – Давай сюда. Я отдал ему авторучку.
– А заявление где?
– Прокурору отдам.
Дима помолчал, подумал, покачал головой и закрыл кор-мушку. Через дверь я слышал, как он докладывает по телефону Черепкову.
Я громко курсанул Кажедуба и остальных, что пишу жалобы в прокуратуру. О том, что меня конкретно отдубасили, знали все.
– Я тоже буду писать! Расисты! – зашипел из соседней камеры астматик Майкл и начал долбить в тормоза, требовать бумагу.
Через полчаса появился взъерошенный Черепков. Открыли камеру, и через решетку второй двери Режимник несколько секунд сверлил меня красными от злости глазами.
– Чё, писать надумал?
Я молча протянул ему все четыре бумаги. Черепков прочел быстро. Почерк у меня хороший, и написано было коротко и ясно.
– Слышь, чё. Твои жалобы никуда не уйдут, понял? – рванул он напополам все листы.
– А вот это ты зря сделал, Михалыч. Во-первых, потому что прокурор или Килькин сами сюда приедут когда-нибудь с плановой проверкой, и я им лично всё расскажу. А во-вторых, жалобы всё равно отсюда уйдут, и не через администрацию. Вам только хуже от этого будет.
– Ха! Да ты, в натуре, наивный! – скривился подобием улыбки Черепков, но глазки его при этом забегали, и он начал переминаться с ноги на ногу. – На тебя лежит рапорт: «Препятствовал проведению личного обыска и напал на сотрудника администрации». Поэтому к тебе применили спецсредства. Понял, что ль?
– Но люди-то здесь сидят не глухие и не слепые.
 
– Да кто видел-то? Никто ничё не видел! – Черепков пнул ногой в дверь соседней камеры. – Чё ты видел Майкл, а?
– Видел! Видел! – сразу же откликнулся Майкл; он, как и все, ловил каждое слово с продола, прижавшись ухом к шнифту. – И меня бьют! Я жаляб писать!
– Пиши, пиши, – Черепков перешел к следующей камере. –
Кажедуб, а ты чё видел?
– Я вижу, что ты костюмчик новый справил, гражданин начальник. А вот ботинки не чищены, хе-хе!
У Кажедуба в кормушке были щели, достаточные для того, чтобы просматривать полпродола.
Черепков не ожидал такого расклада – посмотрел себе на ноги и занервничал. Он прошелся туда-сюда по продолу и, ничего больше не сказав, ушёл.
Следующий раз моя кормушка открылась примерно через час. Я сидел, раскрыв на столе Библию, и не двинулся с места, уставив взор на книгу.
– Рабинович, – послышался голос Еремея. Я не ответил.
– Поговорить с тобой пришел, – с какой-то новой интонацией продолжил Еремей. Никак не мог её обозначить. Раньше со мной он так не говорил.
– В суде разговаривать будем, – холодно сказал я, не меняя позы. Еремей помолчал и попросил Гену-кипиша, сменившего
Диму-музыканта, открыть тормоза.
– Меня из дома вызвали, я уже дежурство сдал, – как бы оправдываясь, поведал он и присел на корточки, ухватившись рукой за решетчатую дверь.
Я оторвал глаза от книги, и мы встретились взглядами. Я внезапно понял, что он не знает, как себя вести. Похоже, что Режимник или сам Хозяин отправили его ко мне мириться. А таких ситуаций в моей заколючной жизни никогда не было. И я сам сейчас не очень-то понимал, что ему сказать. Но больше был склонен послать на три весёлых буквы.
– Арсений... – по имени раньше он никогда меня не называл,
– а что... больно было?
 
Шок!
Я ожидал всё что угодно, только не этих слов...
Во все глаза я рассматривал это чудо-явление. Вся зона трепетала и напрягалась только от одного имени Ерёма-дай; услышав: «Еремей Никанорович идёт!» – все прятались по щелям, чтобы только не попасться ему на глаза; всё равно найдёт повод прикопаться, а это всегда или акт, или «прощай, баул».
Я развернулся на седушке в его сторону и облокотился о колени, подался вперед, придвинул к нему почти вплотную своё лицо – глаза в глаза. Смотрю, смотрю... Молчим... И его глаза рассказали мне такое, что, если б это он стал выражать словами – не проканало бы, я бы посмеялся и послал его. Но в том-то и дело, что он сказать это не мог, просто не умел; а другие слова были сейчас неуместны...
А увидел я, глядя ему в глаза, судьбу мордовского парнишки, которого всосала клоака лагерщиков, и то, что он ещё не забыл ту минуту, когда ломался хребет его совести. Когда-то он окончательно разобрался, на что пришел в зону. Что он должен быть постоянным орудием насилия и участником зла – ведь это не каждому даётся и не сразу... Он втянулся и привык: уже судьба его кажется ему нормальной, и даже полезной и почётной. А кому-то и втягиваться было не надо: они с самого начала такие были... Но у Ерёмы эта ломка была, когда он усилием воли загнобил в себе человечность.
«...больно было?» Раскудри твою за ногу! А ведь он же – душа его – мечется и не знает, как прощения попросить! Или бздит, что карьера под угрозой?!
Говорят, что в надзирателе, тюремном и лагерном, встретить человека бывает можно. В офицере же – почти никогда.
Но, как бы то ни было, а глаза его – глаза человека, который уже «под тобой». И он это почувствовал, так же как то, что я ему не враг.
 
А меня неожиданно охватила всё облегчающая жалость – не та полупрезрительная, как к больному, что была в рождественскую ночь, когда Ерёма прибежал тушить свечку, а жалость на грани прощения и любви. Я понял, что вся злость на этого чело- века во мне пропала. Это невозможно объяснить.
Ещё несколько минут назад Ерёма был для меня «приговоренный». Более того, я уже в самых разных вариантах его заочно казнил...
– Эх, Ерёма, Ерёма... Какого хрена ты в вертухаи подался? Ты же нормальный здоровый мужик, – прервал я затянувшееся молчание.
По моим глазам, голосу и всему виду Ерёма уразумел, что я всё про него понял. Понял и прощаю. И он радостно заспешил выплеснуть свою «человечинку».
– Знаешь, я до армии был спортивный парень и хулиганил. У меня две дороги было: или в бандиты, или в менты. Ведь и отец, и дед в зонах работали. Забрали в армию – на флот попал, на под- водную лодку. Предлагали остаться на сверхсрочную. Дурак, что не остался. Приехал домой. Дружки старые звали в бригаду – буржуев потрошить. А я сразу женился, и баба беременная... Ну, батя и допёк: «Пошли ко мне в зону. Социалка тут хорошая; квартиру служебную сразу дают...» Ну, я и пошел. Втянулся... Вот, до ДПНК поднялся. Я ведь такой – за чё берусь, так делаю всё как положено...
– Никанорыч, – я перебил, – ведь я тебе ни разу «насрать» не сказал. Нафига ты меня так прессовал? Я понимаю – приказали. Но ты ведь кайф ловил от этого, я же видел рожу твою.
– Да ты упёртый. Не орёшь. Ну, я... это...
– Ладно, Никанорыч, иди, успокой Хозяина. Скажи, что не буду я ничего писать, – мне он уже был неинтересен. – И давай, прекращай дубинкой махать. Нарвёшься когда-нибудь...
Я поднялся, подошел к умывальнику, открыл кран и стал мыть руки. Повернувшись за полотенцем, Ерёму я уже не увидел.
 
17
Из дневника
Бог промыслил обо мне так, чтобы я был лишен всего, до крайнего предела. У меня нет дома, куда можно возвращаться; нет родных и близких, кто бы меня любил и ждал; а здесь, в одиночной камере изолятора, кроме лагерной робы, всё моё имущество: кусок хозяйственного мыла и тюбик зубной пасты со щеткой.
Чем я владею сейчас безраздельно и всевластно – это время и тишина...
Три вопроса стали неотступными в «одиночке»: зачем я родился? для чего живу? и что ждёт меня впереди?
После последней, особенно усердной обработки дубиналом, я, вконец обессиленный терпежом боли, валялся на полу, пробуравленный мыслью: а ведь так и умереть можно в этом карцере... Выкатилась слеза сокрушительной досады и стыда за прожитую жизнь, потому что некому, кроме себя, предъявить и выставить счет за этот плачевный финал.
Я лежал на спине, раскинув руки-ноги, ощупывая глазами пространство вокруг, и хриплым шепотом повторял с надеждой:
«Господи, Ты дал мне жизнь, а я так и не понял, что мне с ней делать. Всё, чем я занимался, к чему пёр, что имел и терял, сейчас не имеет никакого значения. Эта таинственная штука – смерть – знобит меня своим зазываловом. Но я не могу представить и поверить, что меня когда-нибудь не будет! Я видел трупы, знаю, что и от моего тела через три дня одна вонь останется. Но я не могу представить и поверить, что Ты создаешь человека лишь для перегнойного материала; что-то же остаётся от него нетленным. “Я” – душа? А что это такое? Вера в бессмертие заставляет думать-гадать и о какой-то деятельности там – за гранью, за чертой земной жизни... Весь мой тутошний опыт –
там никчёмен. Научи меня понять смысл жизни! Я не хочу умирать вот в таком состоянии: тоски, смятения, озлобленности и неведения возможности обрести когда-либо утешение и радость. Помоги моему неверию!..»
Потом сработал предохранительный тумблер сна; а перед окончательной отключкой колыбельным мотивом убаюкали вдруг пришедшие слова: «Если Богу нужен ты, Он удержит тебя и на ниточке...»

18

Вскоре, после «мировой» с Еремеем, ко мне в хату закинули еще одного арестанта.
Гоша-художник – месяца три в зоне. Его привезли с русской зоны, где он уже оттянул больше трешки, и до «звонка» ему оставалось несколько месяцев. Художник он был от слова «худо», но исправно писал всевозможные плакаты и вел документацию От- дела безопасности и другим штабистам. Поговаривали, что он стукачок, и с русской зоны его вывезли неспроста – тамошний Хозяин опасался, чтобы ему башку не свернули.
Стукачи нужны и полезны администрации, лишь пока они толкутся в массе и пока они не раскрыты. А раскрытый стукач не стоит ничего, он уже не может больше служить в этом лагере. И приходится содержать его в БУРе, обеспечивать безопасность, и он не работает, себя не оправдывает. Как поступают с использованным презервативом?..
Пообщались. Через несколько часов я уже понял, что это за гусь. В камере человек вообще очень быстро вычисляется.
Шкодливый мелкий крадун из Подмосковья. Тащил везде и всюду, что надо и не надо; все пропивал, а потом собирал окурки на автобусных остановках. Человек, у которого на лбу высвечено: тюрьма. Он и сидит-то уже не первый раз. За всякую фигню…
Ему дали семь суток. Мутное объяснение – за что – подтвердило мои догадки, что его подсадили ко мне Режим с Кумом,
 
чтобы прощупать мое настроение и узнать, чт; я собираюсь предпринять по поводу последних событий. Увидев мои жалобы, они поняли, что я опасен. Рыльца у Хозяина, Режима, Кума и прочих были изрядно припушены.
Когда Гоша начал задавать лишние вопросы, я задумался, как бы эту «курицу» технично выставить из хаты. Но потом решил, что несколько дней вытерплю его. Пусть пока хату убирает и на шнифтах стоит…
На прогулку он не выходил. Когда я вернулся со двора, Гоша спал на полу. На столе лежала его тетрадь, он с ней заехал в хату. Это был его начатый конспект по английскому. Веня Бигман занимался с ним в библиотеке. Знакомство со мной он тоже начал с вопроса: «А ты английский знаешь?..»
Мне срочно нужен был листок для малявы, и я открыл тетрадку на середине, чтобы вырвать двойной. Перелистывая к середине, я увидел запись мелким почерком на одном из листов. Я всмотрелся и… обалдел от того, что разобрал в этой нарочитой паутине. Он даже не зашифровал, только постарался писать неразборчиво. Но опыт читать любой почерк у меня был еще с институтских лекций по марксизму-ленинизму.
Гоша был глупый, но я не представлял себе, что до такой степени. В этой записке, которую он готовил для Режима с Кумом, было написано: кому я доверяю в зоне, кто из контролеров изолятора тусует нам курево, где я прячу карандаш и прочие запреты… Короче – письменный донос.
Порыв – немедленно его разбудить ногой по черепу – я сдержал. Замостырил самокрутку, закурил и стал пристально рассматривать эту ничтожную личность… Зачем он это делает? До «звонка» ему осталось месяцев пять. Значит, не за УДО «трудится». Тут другое: либо он на каком-то крючке у ментов и не может ни в чем отказать – выполняет все их приказания, либо «порода» такая гни-лостная – за подачки и привилегии стучит.
Гоша, видимо, почувствовал мой взгляд. Он открыл глаза, сел и канючным голосом попросил оставить покурить.
– Это что? – не ответил я на его просьбу и кивнул на открытую в «докладном» месте тетрадь.
 
Он поднялся, подошел к столу и нагнулся над тетрадью. Долгих полминуты в тишине он рассматривал свою писанину. Я ждал, что он скажет, и за это время раза три удержал свою ногу от пенделя: уж слишком заманчиво отклячивалась его задница.
Время шло, Гоша по-прежнему молча стоял раком, и мне уже просто стало интересно, как он себя поведет.
– Ну, и что с тобой делать? – мне надоела эта картинка, и я захотел понять вот эту частную жизнь человека, который выбрал участь падали.
Гоша наконец оторвал свой нос от тетради, ссутулился, сжался весь и не зная, куда деть руки, свесил их плетьми. Коленки его ходили ходуном, глаза – в пол, и весь он был такой жалкий – до омерзения! Даже бить – как-то впадло…
– Какое же ты уёбище! Ну, про меня сливаешь – ладно: хотя такого дебила за версту нельзя допускать до оперативной работы. А вот на фига ты Федота и Ванюху палишь? Они же тебе, гондону, ни разу в сигарете не отказали, когда скулишь! Чай со мной в хате пьешь! Это они принесли и кипяточек организовали. Плюешь в колодец, из которого не только сам пьешь, гнида, но и другие люди пользуются!
И тут он неожиданно упал на колени.
– Сеня, пожалуйста, не говори никому! Я ничего не буду Режиму докладывать! Клянусь!
Он весь трясся, но в глазах был только страх и ни капли раскаяния.
– Шкура ты! Даже если я промолчу, ты все равно уже засвеченный. Но я не имею права молчать, потому что ты и до меня – я уверен – до фига кого сдал и нагадил. Народ должен знать своих
«журналистов».
Я уже отошел, и ко мне стала возвращаться обычная стильная веселость, с которой я предпочитаю общаться с мусорами, «козлами» и прочей лагерной нечистью.
– Короче! Бить я тебя не буду. Даю тебе шанс. На вечерней пересменке выйдешь из хаты, и просись к Режиму. Пусть он тебя
 
вытаскивает отсюда. За остальных я не ручаюсь. Завтра баня; всех выведут в душ. Что с тобой там будет – сам знаешь…
До отбоя Гоши в изоляторе уже не было.

19
– Ну, теперь наку-у-ришься! – посмеивался Вить-Вить, когда меня переводили в другую камеру. Дежурный принес постановление на шесть месяцев ПКТ, в «одиночке».
Завхоз отряда выгреб всё из моих тумбочек и притащил в изолятор баул. Теперь всё мое арестантское хозяйство было рядом – в каптерке изолятора. Дани с ребятами успел загрузить баул «гревом»: чай, сигареты, конфеты, сгущенка; забыли только спички. Но у Кажедуба запас еще был. Спички мы экономили – разрезали их мойкой* напополам.
ШИЗО от ПКТ отличалось только тем, что в ПКТ разрешалось курить, пить чай и иметь в камере канцелярские принадлежности: тетради, авторучку, конверты. То есть ты мог сидеть в одной и той же камере, но на разных условиях содержания.
Черепков свято верил в установку требований к ШИЗО. Он должен быть: холодным, сырым, темным, голодным. Зимой Черепков частенько приказывал слесарю прикрутить задвижку на трубе в ШИЗО; а баландёрам – наливать в шлёмки по полчерпака, то есть урезал и так скудную пайку наполовину…
Полгода в этих стенах надо как-то прожить, чем-то себя занять. Покуривая, – теперь без оглядки на шнифт, – я обозрел перспективу одиночного заточения и понял, что необходимо определить какой-то свой режим и обязательно его придерживаться; иначе – потечет крыша.
Время – всё мое и немеряно; суеты – полное отсутствие. Есть учебники: английский, испанский, словари. До того, как меня упаковали, я заочно поступил в филиал Свято-Тихоновского богословского

* Мойка – лезвие от бритвенного станка.
 
университета на курсы изучения Святого Писания, и мне прислали учебный план и толкования Евангелий и Апостола. Я даже успел отправить одну контрольную работу. Под эту лавочку – я учусь в университете – мне позволили держать в камере книг больше установленного правилами ШИЗО – положено только три… Ну, и обязательно – физкультура. Без движения тут, под «крышей», – нельзя. Без движения и движухи…

20
В ШИЗО писать и получать письма запрещено. Когда меня перевели в ПКТ, я сразу засел за письма, радуясь авторучке и возможности не экономить на бумаге…
Какая-то странная история с письмами. Такое впечатление, что не все письма отправляют; и очень подозреваю, что те, которые приходят, мне не отдают – читают и сжигают.
Когда безответность на мои письма приблизилась к шести месяцам, я уже понял, что дело нечисто, и стал посылать заказные, требуя квитанции-уведомления об отправке. С местной почты менты приносили мне корешки, но… ответов по-прежнему не было.
Трудно выразить вот это бессилие зэка перед гулаговской машиной психологического прессинга, которое заставляет грызть решетку. Когда Режимники понимают, что тебя не получается сломать физически и заставить покориться системе, они начинают щемить во всем: изоляция, лишение всяческой связи с родными и близкими, запрет свиданок, посылок, телефонных звонков. Это угнетает, терзает и точит дух сильнее всего. Ведь вера в то, что кто-то о тебе помнит и ждет там на воле, укрепляет зэка в лишениях. А слово, написанное рукой близкого человека, греет душу в холоде сурового циничного лагерного быта. Письма с воли перечитываются десятки, сотни раз…
Похоже, что меня решили лишить и писем. Как-то уж очень странновато ухмыляется Куманек, разводя руками, на мои вопросы о письмах.
 
Вчера меня вывели из камеры. В комнате контролеров изолятора ожидал подкумок Владислав – хронический алкоголик, с постоянно трясущимися руками и маслянистыми глазками попрошайки-шантажиста.
– Что-то кашель у тебя хероватый, Рабинович. Не надоело гнить тут? – ковыряясь в носу, озаботился он. – Да ты присаживайся. Закуривай.
«Культурно» вытерев палец о штаны, он небрежно бросил на стол пачку «Парламента».
Я сел на табурет, прикурил.
– Что, снова вербовать пришел? Ты лучше скажи: что с моими письмами? Нездоровая канитель получается. Я ведь знаю, что письма приходят.
Блефа не было. Несколько месяцев назад я получил от своего школьного друга Пашки бандероль с сигаретами, и там была записочка: «У меня ничего нового со времени, когда я тебе послал письмо, не произошло. Пиши. Жду ответа». Я ему несколько писем написал и на двести процентов был уверен, что Паша ответил…
Владислав нагло смотрел мне в глаза и, будто прочитав мои мысли, прижег мою «рану».
– Твой друг в Москве, на таможне работает. Подженился на москвичке, хе-хе-хе… Так что ты зря ему в Омск пишешь.
Я не понимаю до сих пор, что удержало меня от того, чтобы втоптать его в пол. Я сжал добела кулак, затушив в нем недокуренную сигарету, и очень тихо, сквозь зубы, нагнал на него жути.
– Отдай письмо, гнида!
Куманек съежился, влип в спинку стула и заорал, пустив петуха:
– Федо-от!
Контролер, видимо, курил за дверью, потому что сразу же заскочил и навис надо мной.
– В камеру его! – уняв испуг, тявкнул Владислав.
 
21
Из дневника
Читаю Ивана Ильина. И в который раз убеждаюсь, что книга, нужная по жизни, приходит в руки сама. То, что в данное время точит мозг и щемит сердце, вдруг разъясняется простыми словами. И полное ощущение, что ты это и сам знал всегда, лишь не мог мысленно оформить. Некое радостное единение испытываешь с человеком, который, безусловно, прежде чем написать это все, сам перечувствовал подобные моим «раздумья сердца»…
Я должен одержать победу над Системой, – кострилось изнутри дополнительным согревом, когда я мотылялся по холодному карцеру, размахивая руками и ногами. Если я хочу победы, то я должен пренебречь лишениями и презирать угрозы. Крепкие нервы – это мужественное отношение к лишениям. А ежели я поставил себе цель – одолеть эту гулаговскую машину, – то я должен, во-первых, не бояться лишений: еды, питья, одежды, тепла, удобства, имущества, здоровья и т.д., а для этого должна быть некая высшая ценность, перед которой все остальное бледнеет и отходит на задний план. А во-вторых, нужно выработать способность сосредоточивать свое внимание, свою волю и воображение не на том, чего не хватает, чего я лишен, но на том, что мне дано. А если постоянно думать о недостающем, то я буду всегда голоден, завистлив, заряжен ненавистью. Я неоднократно замечал, что если какой-то человек постоянно трепещет перед возможными лишениями, то это его унижает, и он уже потенциальный раб. И наоборот: тот, кто умеет вчувствоваться и вживаться в дарованное ему, тот будет находить в каждой жизненной мелочи глубину и красоту.
Лишения призывают к сосредоточенному созерцанию мира. Старый монах, у которого я жил в таежном скиту на пасеке, говорил мне, когда я жаловался порой на нехватку того- сего: «Арсений, а ты научись обходиться без необходимого. Все,
что нужно для спасения души, у нас есть».
У Кажедуба взял почитать цитатник из Талмуда, и вот, оттуда, молитва: «Господи, дай мне силу преодолеть, что я
могу преодолеть, дай мне ум понять, что я не могу преодолеть, и дай мне разум отличить одно от другого».

22
Майкл постоянно писал жалобы: в Генеральную прокуратуру, начальнику Дубравлага, уполномоченному по правам человека, послу Нигерии. По-русски говорил он сносно, но писал ужасно безграмотно и всегда просил меня составить текст. Я на прогулку выносил черновик, а Майкл потом переписывал у себя в камере и подавал.
Жалобы принимали, но ни одна из них из зоны не выходила. Майклу объявили еще шесть месяцев ПКТ. Когда до Майкла дошло, что его законопатили до конца срока в одиночке, он натуральным образом взбесился – сипел и тыкал пальцем во всех ментов: «Расисты! Расисты!» Потом, получив дубинкой по почкам, завизжал и пригрозил, что объявит голодовку. Наутро ему пришлось отвечать за свои слова…
Три дня он выдержал, а на четвертый, на прогулке, поти-хоньку попросил меня по-английски: «Please, bring me some bread tomorrow!»* И мы стали подкармливать голодающего. Кажедуб получил недавно посылку от матери и на прогулке втихаря тусовал ему бутерброд с салом; а я делал ему «тулунский пряник» со своей пайки, и завернув в туалетную бумагу, выносил его во двор. «Тулунский» – по названию места в Сибири, где находится известная суровостью режима зона для особо опасных рецидивистов. А «пряник» делается так: из хлебной горбушки выбираешь весь мякиш и образовавшуюся «корзинку» наполняешь кашей. Я себе каждый день «пек» такой пряник. Шлёмки забирали из камер сразу после кормежки; а иногда хотелось что-то перекусить ночью или после чифиря. Обеденную пайку я «распиливал»: суп съедал, а «второе» шло на «пряник»…

* Пожалуйста, принеси мне кусок хлеба завтра! (англ.)
 
Майкл уже вторую неделю отказывался принимать еду в камеру и каждый день требовал прокурора. Он всегда-то был худющий, со впалыми щеками, а сейчас, после полуторанедельной «голодовки», его изможденная костлявая фигура со свистящим астматическим выдохом слов слегка припугнула ментов: а вдруг помрет? По инструкции, в случае объявления заключенным голодовки, администрация должна была обеспечить медицинский надзор за состоянием голодающего, если его требования невыполнимы, и сообщить вышестоящему руководству.
Через три дня после того, как Майкл перестал брать пайку, к нему пришел Черепков.
– Слышь, чё, Майкл! Если жрать не будешь, привяжем тебя к шконарю и через жопу кормить будем – клизмой!
– Расисты! Расисты! Я на виесь мир говорить, что ви зэкам делать! – нешутейно завелся Майкл и просунул руки через решетку. – Давай, привиджи, привиджи! Расисты!..
Черепков тогда ушел в задумчивости. Если Майкл не прекратит голодовку, то колония обязана сигнализировать «наверх». Это – ЧП. А в Управлении по головке не погладят, когда услышат про «расизм» и прочее. Тем более, что был звонок в Управление из Москвы: посол Нигерии собирается посетить все лагеря Дубравлага, где отбывают наказание нигерийцы. Майкл это тоже знал: он получил маляву из зоны от земляков и постоянно подмолаживал* Режима, Кума и Хозяина, когда они заходили в изолятор:
– Скоро приедет посол. Я всио ему раскаджю! Расисты!..
Но администрацию выручил Марокко. У него закончилось ПКТ, он поднялся в зону и рассказал Режиму, как мы подкармливали Майкла. В то время мы гуляли только втроем; тусовать хавчик Майклу мы старались незаметно, но Марокко просек, что к чему. И вот: вся наша затея пошла насмарку.
Ментам – облегчение; Майклу – «трагедия», все остальные –
просто повеселились. Прикол!


* Подмолаживать – здесь: настойчиво напоминать.
 
23
Из дневника
Невольная бездеятельность возбуждает во мне жажду жизни, движения, работы; а тишина заставляет глубоко вдуматься в свое «я», в окружающие условия, в свое прошлое, настоящее, и подумать о будущем.
Эпикур, кажется, говорил, что отсутствие разнообразия может ощущаться как удовольствие после предшествующих разнообразных неудовольствий. И поначалу я даже испытывал некое облегчение от того, что не вижу всей этой зоновской возни за место под солнцем, гонки по головам – за УДО, барыжных взаимоотношений, пресса продажных ментов и маразма
«исправительной» системы. Но необходимо было, определив свое отношение к окружающей среде, жить дальше и жить небесцельно, выискать и обрести какую-то пользу в этих ниспосланных мне узах.
Да, тут – в этих стенах – нет событий, достойных внимания. События мелки, но впервые в жизни научаешься рассматривать их под увеличительным стеклом.
А еще заметил, что рад «одиночке», особенно с книгами. При тесноте телу – какой открывается простор уму и душе!.. Пушкин в письме кому-то писал: «В тюрьме и в путешествии всякая книга есть Божий дар!»
Прошлой зимой я наткнулся, роясь на полках библиотеки, на книжку Бенедикта Сарнова о Мандельштаме. Я мало читал его стихов: что-то тронуло, но помню свое общее впечатление – какой-то капризной заносчивости, и не пахло мужиком… И вот у Сарнова прочел историю о том, как Мандельштама арестовали врангелевцы и посадили в одиночку. Он начал стучать в дверь, а на вопрос надзирателя, что ему нужно, ответил: «Вы должны меня выпустить, я не создан для тюрьмы!» Вряд ли есть на свете люди, созданные для тюрьмы. Но все люди в той или иной мере наделены способностью к адаптации, умением приспосабливаться к любым условиям существования. У меня этот «талант» – с детских лет. А у Мандельштама, похоже, отсутствовал напрочь…
24
Общение с сидельцами изолятора сошло до пары фраз в день, и то не с каждым.
С неразговорчивым Чоо ежедневно обменивались: «Как сам? – Нормально», – улыбались на прогулке и иногда молча играли в шахматы через стенку, просовывая руки сквозь решетки к доске с фигурками, которую притуливали между прогулочными камерами на продоле дворика. Вместе в одну камеру закрывали гулять не всегда: «Не положено!»
Майкла вывезли в ЕПКТ* в русскую зону на месяц. Ждали приезда прокурора и комиссии из Москвы; боялись, что Майкл выложит им все свои жалобы: «расисты», «бьют» и прочее. Майкл готовился и очень их ждал. Кошелкин подстраховался.
Кажедуба увезли на больничку. У него еще с московских Централов в медкарте было заточковано** несколько хронических заболеваний: язва, сердце, глаза и еще «букет». Медики приносили ему таблетки горстями. Большую часть лекарств принимал в свои недра унитаз.
Утомившись в скукоте одиночки и без движухи, Кажедуб ре- шил проветриться и пообщаться с «нормальными пацанами» в русской зоне-больничке. Однажды он долбанул в тормоза: «Зови врача! С сердцем плохо!» – и когда через полчаса пришла Серафимовна, Кажедуб полутрупом лежал на полу камеры и мастерски изображал «последнее издыхание». Все страшно перепугались: труп в изоляторе интерзоны – полетели бы головы! Быстренько, на «скорой», его увезли.
Уже лежа на носилках, он на несколько секунд «пришел в себя» и простонал: «Баул возьмите мой. Там мыльно-рыльные…» – и снова «отключился». Баул же был заблаговременно собран для «командировки»…

* ЕПКТ – Единое помещение камерного типа.
** Заточковать – записать, отметить, взять на заметку.
 
Помощник дежурного Петруха заметил, как я, проходя мимо
«американки» на прогулку, тусанул пачку сигарет Бахе-монголу: тот заехал в ШИЗО пустой и второй день курил «бамбук». Петруха накатал на меня «бумагу», и на следующий же день меня ознакомили с постановлением на 15 суток ШИЗО.
Я остался в той же камере, но забрали курево, чай, вынесли все канцелярские принадлежности и книги. Оставили только карманное Евангелие.
Три дня шли проливные дожди, и нас не выводили гулять. Долгими часами я мерил шагами камеру, оторвавшись от Писания. И начал слагать стихи… За этим занятием, которое неожиданно втянуло, две недели пролетели быстро.
Курево и чай на нашем «общаке» иссякли. Из зоны ничего не заходило. Дней десять я отдыхал от табака и чифиря. В день, когда закончилось мое ШИЗО, и меня перевели обратно на пэкэтэшный режим, вернулся с больнички Кажедуб. Довольный, раскумаренный*, на бодряке. Привез нам «под крышу» грев от пацанов с больнички: сигареты и чай.
И жизнь настроилась на прежний лад.

25
Незадолго до приезда прокурора и проверяющей комиссии из Москвы в изоляторе появились Черепков и Оладушкин для подготовки почвы и «вразумления». Нас по очереди выводили из камер в отдельную комнату и беседовали, используя весь арсенал убеждений, от «кнута» до «пряника», с индивидуальным подходом к каждому.
Со мной сначала разговаривал Кум. Оладушкин повел себя как благодетель и, наигрывая великодушие, попытался внушить: как они меня пожалели, что не стали заводить уголовное дело и не добавили еще пару лет к сроку. Но я быстро сшиб с него эту маску.

* Раскумаренный – возбужденный под действием чифиря или любого наркотика.
 
– Я думаю, что вы оценили качество моего встречного заявления. Это во-первых. А во-вторых, начальник, ты напрасно тратишь время на фантазии про свое благородство. Я же тебя насквозь вижу: ты голову ломаешь – на чем меня зацепить, чтобы я не мешал этому ****ству, которое вы развели в зоне. Поэтому вы меня и упаковали сюда… Зря вы на это гнилье продажное полагаетесь. Вот эти самые ваши «кормильцы» и сдадут вас проверяющим при удобном случае или подставят по глупости.
– Не сдадут. Сами замазаны, – уверенно ухмыльнулся Оладушкин. – Ну, а ты, чё быкуешь-то? В зоне сейчас тихо. Все УДО хотят. А ты баламутишь мужиков. Указания сотрудников игнорируешь.
– Да не с кем тут баламутить. Бздлявый народ… – с усталым равнодушием махнул я рукой. – По кайфу вам здесь работать, легко. С русскими зэками ваши дешевые методы не проканали бы. Ты, кстати, в следующий раз поумнее «курочку» мне подсаживай,
– тем же тоном, без паузы, пожелал я Куму, засмеявшись глазами.
– Пусть благодарит Бога, что не дырявым отсюда вышел.
– Вот! Как тебя в зоне можно держать? Перетрахаешь всех моих агентов!
– Не-ет, начальник. У меня нормальная сексуальная ориентация, мальчиками не интересуюсь. Есть тут другие охотники за жопами.
Оладушкин хотел что-то сказать, но в этот момент в комнате появился Черепков. Обошел меня, встал рядом с Кумом и, засунув руки в карманы, вонзился в меня своими маленькими глазками. Но не выдержал игры в переглядки, и его «шарики» забегали…
– Ну, чё… ждешь прокурора? Я промолчал.
– Рабинович, ты же зэк бывалый, и объяснять тебе не надо, что прокурор приехал и уехал, а я – всегда здесь! – вкрадчиво начал Режим.
– Пугаешь опять? – улыбнулся я.
– Тебя напугаешь! Я те грю: не глупи!
– Начальники, давайте договоримся. У меня было время поразмыслить в одиночке, – я решил прозондировать возможность здравого диалога и заговорил «по-человечьи». – Базара нет, зону
 
вы подмяли, зашугали всех. Я не блатной, не «шерстяной»* – сами знаете, что всегда среди работяг. Режим шатать я не собираюсь. Просто хочу жить своей жизнью. У меня есть книги, учу языки, в университет тут поступил… Жаловаться я не люблю… Короче: я всю эту барыжную блевотину и возню не вижу в упор, а вы – успокойте «козлов» и прочих, чтобы меня не цепляли и не суетились вокруг. Работа, книжки – больше мне ничего не интересно. А слово держать я умею…
Интересно, наверное, наблюдать такую картину: прожженные менты и зэк со стажем, с младых лет привыкшие не верить друг другу, пытаются найти невозможный компромисс; обе стороны понимают, что этот «договор» будет сшит очень некрепкими нитками. Обещаниям в зоне не верят. И чем дольше находишься в заключении, тем меньше их желаешь слышать. Но на сей раз я предложил им сделку. Ибо имел козырь и решил сыграть с ними в поддавки.
– Ну, посидишь пока. ПКТ у тебя до октября, – выдавил свое сомнение Черепков.
Я оценил и его игру в уступчивость; не теряя инициативы, начал «торговлю»:
– Дубиналовскую практику прекращайте. Сейчас я промолчу, как вы меня голого избивали. Но это в первый и последний раз.
Кум с Режимом напряглись, но молча покивали головами.
– И очень вас прошу: принесите мне письма, – обратился я к Куму.
– Нету тебе никаких писем!
Оладушкин умудрился изобразить такую невинность, что я едва не поверил. Но в том-то и дело, что письма были, и мне их не отдавали. Я знал это наверняка…
Расстались мы с удовлетворительным балансом взаимного недоверия.


* Шерстяной – зэк, сотрудничающий с администрацией, но также и с блатными.
 
26
Из дневника
Устаканился мой режим дня.
Подъем в 5.00. Вынес матрас, и после того, как пристегнут нары и закроют камеру, – молитва Оптинских старцев: «Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день…» Потом гимнастика, влажная уборка камеры. Умылся, и до прихода врача – замутить чифирь на факеле. За врачом или вместе с ним приносят завтрак. Подкрепившись, до пересменки, – читаю Писание: по главе из Ветхого и Нового Завета – и работаю над контрольной по учебному плану, с помощью «Толкований Нового Завета и Апостола» архиепископа Аверкия (Таушева). В 8.30 – пересменка. Шмон. До обеда – английский. В 11.30 – обед. С обеда до прогулки – часа полтора – испанский. На прогулке, если не удается чифирнуть с Кажедубом на свежем воздухе, – силовая гимнастика: отжимаюсь, подтягиваюсь, уцепившись за арматурины решеток: используем их и как шведскую стенку. Вернувшись в камеру с прогулки, завариваю чифирь и читаю книги. Ужин и вечерняя пере-сменка около половины шестого. Шмон. И наступает самое спокойное время до отбоя в 21.30: читаю, пишу письма и дневник, достав его из надежного тайника; иногда играю сам с собой в шахматы час-полтора. На отбое – еще один шмон.
Когда, наконец, матрас расстелен на нарах или на полу, и камеру «замораживают» до утра, – я читаю правило по молитвослову и Псалтирь; но чаще заменяю его Иисусовой молитвой, лежа на спине, с закрытыми глазами: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!»
И срок идет…
27
Суета в изоляторе началась сразу после подъема. Наводили марафет перед ожидаемой комиссией. Путину дали в помощь еще одного вьетнама, и они драили всё с усердием. Вымыли с порошком даже стены и двери камер. Всем сидельцам выдали
 
«нулевую» робу со склада, в камеры поставили пластмассовые ведра «для мусора», принесли новые казенные кружки и туалет- ную бумагу… С трудом удалось «отстреляться» от хлорки, кото- рую нам всучили «продезинфицировать» унитазы в камерах… В общем, лагерная администрация все исполнила по классическому сценарию показухи.
Часов в одиннадцать из штаба цинканули* по телефону: «Идут!»
Была Ванюхина смена. Он пробежал по продолу и со всей доступной ему душевностью попросил:
– Мужики, не подставляйте! Доклад как положено сделайте!
«Доклад» требовали с нас каждый раз, когда открывалась камера. Установленный образец был прилеплен скотчем на дверях внутри камер: «Здравствуйте, гражданин начальник! Осужденный (ФИО) по статье (…) УК РФ на срок (…). Водворен в штраф- ной изолятор (ПКТ) за (…) на (…) суток (месяцев). Жалоб и заявлений нет. (Если есть – изложить кратко.)».
Докладывали не все и не всегда; по настроению и с приколами. За недоклад могли написать акт и оформить дэпэ – еще несколько суток, или объявить выговор с занесением в личное дело.
Комиссия пожаловала многолюдная. Когда открыли двери моей камеры, я увидел на продоле человек десять. Впереди всех стоял седой крепыш в штатском, рядом – два полковника, еще ряд незнакомых офицеров; а за ними высовывались головы Хозяина, Режима и Кума.
– Жалобы есть? – спросил Седой после моего доклада.
– Простите, а с кем я разговариваю? – вежливо осведомился я и увидел жуткий испуг на разом побледневших лицах Кошелкина и Черепкова. Оладушкин прижался к стенке и зажмурился.
– Да-да, я не представился, – ничуть не смутившись, но уже с явным интересом посмотрел на меня штатский. – Прокурор Дубравлага Потапов Иван Палыч. У вас есть какие-то заявления, просьбы, может быть, жалобы на содержание?



* Цинкануть – подать сигнал, предупредить.
 
Я уже достаточно насладился растерянностью и жалким видом нашего Хозяина и его замов. Отвечая прокурору, я заглянул в глаза Кошелкину:
– Жалоб к вам нет. Мы с руководством колонии решаем все вопросы на местном уровне.
Мне показалось, что я даже услышал, как облегченно выдохнули Черепков с Оладушкиным. Кошелкин же потеплел глазами и радостно сглотнул слюну, тряхнув всеми своими подбородками… Комиссия уехала; но Режимник с Кумом не раз потом припоминали мне пережитый ими в тот день тряс поджилок…

28
Кипяток нам сделали проблемой. Кто-то из залетных «пассажиров» ШИЗО сдал Режиму контролеров, что они открывают кормушки по нашим просьбам, и все под «крышей» чифирят. Черепков сделал постанову: давать кипяток пэкэтэшникам только во время приема пищи, и запретил хранить в камерах чай. Теперь контролеров нужно было упрашивать, чтобы вскипятили нам воду и вывели в каптерку за чаем.
Не все из них соглашались, даже и за конфетки-сигаретки. Кто-то просто из вредности и от желания показать власть: хочу – дам, хочу – не дам. Чем лишний раз демонстрировали свой комплекс неполноценности; доказывали, по мелочам щемя зэков, что там, за забором лагеря, они – ноль без палочки. А тут – «гражданин нача-альник»! Похоже, что кое-кого из них в детстве постоянно мальчишки во дворе колотили, и устроившись в зону, они стараются компенсировать свое чмошное детство…
Мы с Кажедубом поднимали чифирь на факеле. Сначала на
«дрова» ушла простынь. Ее хватило на неделю. На одной полоске материи, оторванной по длине простыни и шириной сантиметров семь-восемь, можно заварить дважды, если не прерывать горения. Тканевую ленту поджигаешь с кончика и, сложив полутрубкой, поддерживаешь эту «горелку» под днищем алюминиевой «хозяйской» кружки. Огонь, съедая материю, постепенно
 
опускается по ней; тут нужны ловкость и внимание, чтобы перехватываться руками вниз по ленте и одновременно сощипывать прогоревшую материю-пепел, дабы не ослабло пламя, по принципу: снять нагар с фитиля.
Чтобы быстро отмывалась копоть с кружки, ее предвари-тельно обмазываешь мылом или зубной пастой: смывается легко и быстро.
Кругаль обвязывается тесемкой и подвешивается над унитазом: прогоревшая материя скидывается, по ходу, туда и, по завершении процесса, следы смываются.
Очень экономичные и эффективные «дрова» получаются из казенного вафельного полотенца; но оно небольшое; и когда свои простыни и полотенца мы стопили, настал черед лагерной робы. В раздевалке на крючках висели зэковские костюмы, с надписями на спине и штанах «ШИЗО», «ПКТ», в которые переодевали всех заезжающих в эти стены. Добрую их половину, за пару месяцев, мы с Кажедубом оприходовали.
Запах горелых тряпок в наших камерах, конечно, привлекал внимание ментов. Но мы сделали хитрый ход: курили в основ- ном «Приму»; недокуренные бычки не выбрасывали никогда; за- вели себе кисеты и потрошили в них окурки. Рядом с табачком лежали нарезанные из газеты бумажки и заготовленная самокрутка. Дым самокруток смешивался с остатком запаха тряпочных дров, и менты не врубались, что у нас в камерах каждый день горят костры.
Угол обзора через шнифт не охватывал «дальняк» и столик в углу; мы использовали эти мертвые зоны при закрытых «тормозах».
На лето из окон выставили половину стекол, и дышать стало полегче.

29
В ПКТ разрешено раз в месяц отовариваться в ларьке. Деньги поначалу были только у Кажедуба. Но однажды, когда отрядник*

* Отрядник – офицер тюремной администрации, начальник подразделения заключенных: отряда.
 
пришел составить список того, что нужно купить в изолятор, то после Кажедуба он подошел к моей камере и сунул в кормушку список товаров и цен:
– Рабинович, у тебя тысяча. Что брать в магазине будешь?
Откуда? Кто мог послать мне деньги? Я никого об этом не просил! – потерялся я в догадках. Это был настоящий сюрприз – приятный и совсем неожиданный. Оставив «расследование», я на радостях заказал главную «необходимку» на всю сумму: сигареты, спички, чай, конфеты и пару банок сгущенного молока – побаловаться…
Все наши запасы продуктов и табака хранились на баулах в каптерке. Во время пересменок и приема пищи пэкэтэшников поочередно выводили туда за необходимым. В камере разрешали держать только три пачки сигарет и несколько конфет. Продукты заставляли съедать до отбоя. Запретили держать чай в камерах, и его приходилось прятать.
В последнее время при личном шмоне снимать трусы требовали редко. Кажедуба и меня – перестали вовсе. И мы пользовались этой послабухой, когда не успевали или не хотелось зашхеривать чай в свои самые глубокие «курки». Под рукой, в кармане, всегда была нитка; перед шмоном мы обвязывали целлофан с чаем и ныкали его в трусах. Кажедуб привязывал «чайный шарик» прямо к яйцам; а я, надрезав поясок, привязывал чай к резинке трусов, и он свисал на нитке на уровне, где по закону должны выпирать из трусов соответствующие части мужского тела. Так же, через шмоны, проходили и другие запреты. Даже когда просили приспустить трусы, то если технично придерживать их, вероятность сохранить запрет была большей, нежели привязав его к гениталиям. Менты рассматривали именно «хозяйство» и могли заставить присесть несколько раз, на тот случай, если что-то зажато между ягодицами. На трусы, после того как их «сняли», внимания уже не обращали, и к тому же брезговали трогать их своими руками…
«От кого мне перевод?» – спросил я тогда у отрядника. Он этого знать не мог и пообещал справиться в бухгалтерии. Но, как водится, забыл…
 
30
Книги Веня старался приносить два раза в месяц. Чаще его не пускали. Он был очень внимателен к пожеланиям сидельцев и всегда делал подборку литературы для каждого. В особом ходу были также иллюстрированные журналы. Обратно в библиотеку журналы обычно возвращались с вырванными страницами. Что- то уходило на хозяйственные нужды, но чаще – из-за «телок». Шизовская роба, особенно штаны, нередко издавали специфический запах спермы; и когда меня, при водворении в ШИЗО, переодевали в маркированный костюм, я надевал только куртку, а в штанах сидел своих...
Заботился Веня и о том, чтобы у нас всегда были тетради, авторучки, конверты и марки. За свой счет он снабжал нас всей необходимой канцелярией.
Но просить его передать маляву в зону было бесполезно. Так же, как и занести в изолятор «чай-курить». Веня боялся. «Инструктаж» Режима: «Не дай бог, что-то пронесешь в ШИЗО!» – во-первых; да к тому же Веня совсем не умел хитрить, что-то сделать тай- ком. Он всем внешним видом, сразу, выдавал себя с головой.
– Веня, ты бы хоть конфеточку когда-нибудь принес, потешил узников. Я уж про сигареты с чаем молчу, – пристыдил я его однажды, принимая книги на кормушке.
Веня страшно смутился, покраснел и извиняющимися кивками глаз в сторону всегда сопровождающего его сотрудника как бы «оправдывался». Его смущенный вид выказывал и просьбу простить за робость, неумение слукавить; и еще – нежелание позорить свои «седины». По его лицу было видно – страдал; страдал, когда его, пенсионера, унижали мальчишки-контролеры и другие сотрудники: орали, угрожали. В подобных ситуациях на него жалко было смотреть: он сразу винился и спешил загладить как-нибудь свой «проступок», хотя ничего «криминального» никогда не совершал.
И вот, еще и поэтому, Веня ничего, кроме книг, в изолятор никогда не приносил, чтобы не давать ментам повода лишний раз показать власть над ним и поиздеваться.
 
Для меня же Веня занимал свое заслуженное место в ряду
«робкого десятка», и я давно исключил его из списка «надежных». Особенно после случая, когда я попросил его спрятать в библиотеке, среди книг, самую «опасную» часть моего дневника и кое-какие «запреты». Веня наотрез отказался под предлогом того, что библиотеку часто и очень тщательно шмонают.
Но ключевым моментом, который заставил меня усомниться даже в его порядочности, была его фраза:
– Арсений, я не умею хранить чужие тайны.
Я тогда сделал соответствующий вывод, и мои отношения с ним обозначились определенными рамками. Я отныне не обращался к нему за тем, что ставило бы его перед выбором: помогать ли мне в том, что может повлечь гнев администрации и взыскание? В свое условно-досрочное освобождение Веня крепко верил и делал для этого о-о-очень много…
Когда я был в зоне, по вечерам, с проверки я часто забегал в библиотеку к Вене. За кофе-чаем интересно было послушать его рассказы о былой жизни. Вене было за шестьдесят, и он являлся живой энциклопедией. Поросль коренной московской интеллигенции, он лично знавал легендарных людей из мира литературы и искусства. Он был завзятый театрал и один из лучших синхронных переводчиков с английского на русский и обратно. Еще в середине семидесятых он эмигрировал в Штаты, и эту страну считал уже своей: «У нас в Бостоне...», «Мы, американцы, не любим...» Но, всю жизнь занимавшийся русской литературой, вживленный в русскую культуру филолог, он для меня был олицетворением того, что я упустил и недополучил, свернув в молодости на кривую дорожку.
Веня Бигман сидел по нехорошей статье...
Мы познакомились на второй день моего пребывания в зоне.
– Арсений – это вы?
В комнату карантина вошел пожилой очкарик.
– Я библиотекарь. Может быть, вы захотите что-то почитать, – выложил он на стол несколько журналов, – я пока не знаю ваши вкусы и зашел познакомиться. Вениамин, – протянул он руку.
 
Я предложил чай, и Веня вынул из кармана предусмотрительно захваченную шоколадку. По его безупречному русскому и манере держаться я сразу понял, что передо мной человек старомодного воспитания и отменно образованный.
По некоторой суетливости и возбужденной торопливости рассказать о себе я понял, что этот «профессор» соскучился по образованному человеку, и услышав, что заехал немолодой израильтянин, он поспешил представиться. О том, что и он еврейских кровей, ненавязчиво тоже прозвучало.
Мне он показался очень симпатичным. А как любителя почитать, порадовало, что будет теперь своя рука в библиотеке. Мою грубоватость и косноязычие он, безусловно, отметил, но никак не выказал свое разочарование. Узнав, что я долго жил в Ленинграде и учился в театральном институте, он восторженно начал сыпать именами артистов и режиссеров, с которыми был не только знаком, но и даже работал.
В общем, встреча с таким сидельцем меня впечатлила, и я заранее предвкушал годы интересного общения. Срок у него – десять лет, а отсидел он к этому времени чуть больше трешки.
Когда он ушел, пообещав забежать назавтра, появился штабной шнырь Зера.
– А ты знаешь, что Бигман за мальчиков сидит? – лукаво улыбнулся он, кивая на стол, где стояли чашки и недоеденный шоколад.
Меня уже давно трудно было удивить чем-то в тюрьме, но сейчас мне было особенно неприятно обмануться в человеке. Я так долго испытывал интеллектуальный голод, и вот встретил наконец интересного собеседника, кайфанул от утонченного взаимопонимания, а тот оказался...
– Он что, пидор? – поежился я, внезапно ощутив во рту гадковатую слюну от того, что, возможно, полоскался за одним столом с «дырявым».
– Я не знаю, он кого-то или его... – Зера руками и задницей пока-зал активную и пассивную позы. – Но люди говорят, что он такой.
 
Во зафаршмачился! – с досадой подумал я. – И в первые же дни, блин!
– Да ты не пириживай, – довольный произведенным эффектом, Зера начал меня успокаивать. – В этой зоне висе живут виместе, и кюшают, и чай пиют за одним столом. Сам увидишь. Ты по понятиям пиривык жить, но в этой зона висе по-дуругому. Ты пиривыкнешь тоже.
– Да ну, нафиг! – все еще не мог я очухаться от обмана и облома. В тюрьме пидарасы – неприкасаемые. Общение с ними обставлено очень жесткими рамками. Вот такой, как у меня с Веней тет-а тет, просто немыслим. И я автоматически считался бы уже нелюдем. Оправдывало меня лишь одно – все это случилось со мной по незнанке. То есть меня никто не курсанул... Но мне и в голову не могло прийти, что сам пидор, зная, кто он есть по лагерной жизни, сунется к порядочным арестантам хлеб ломать.
Эта каста всегда знает свое место...
– А ты уверен в том, что говоришь? – наехал я на шныря. Я всегда не очень-то доверял этой холуйской публике, и сейчас, поразмыслив, поставил под сомнение его слова.
– Ты сипроси у него сам, – забегал глазами Зера и заторопился смыться, заметив, как наливаются злостью мои глаза.

На следующий день Веня принес «Театральный роман» Булгакова и свои стихи. Не замечая холодка моей отчужденности, он выгрузил на стол шоколадные конфеты, банку кофе и, усевшись на табурет, весело балагурил о маленьких арестантских радостях.
Я, прислонившись к подоконнику, скрестил руки на груди, стоял и внимательно разглядывал этот новый персонаж в моей тюремной жизни. Я знал, что сейчас, раз и навсегда, определятся наши отношения.
– Веня, я хочу задать тебе один вопрос.
– Пожалуйста! – сквозь линзы очков на меня смотрела сама доброжелательность.
 
– Ты гомосексуалист?
На короткий миг в глазах у Вени мелькнуло удивление, а за- тем, прежде чем он опустил глаза, я успел прочитать в них испуг, затравленность, досаду, печаль, усталость и еще что-то, будто стыдящееся то ли за свое, то ли за меня.
– Н-нет, – тихо ответил он, сразу ссутулившись. Он сложил ладони, зажал их коленями и, покачиваясь на стуле, молча ждал, что я скажу еще.
И я сразу ему поверил.
Он рассказал мне потом, как и почему его ложно обвинили и осудили за педофилию... Но с этого дня между нами уже никогда не было той легкости и простоты в общении, что так очаровали в первую встречу.
31
Желанный день – суббота. Баня. Это слово сразу хочется взять в жирные кавычки, потому что на самом деле происходит обмывание согнувшегося в три погибели тела под струйкой редко горячей воды, из-под крана. Недавно установили новые смесители, и гусак крана стал длиннее прежнего; теперь, намылившись и приседая на корточки под кран, не приходилось прижиматься боком к слизистой холодной стене, чтобы обмыть бока. Гибкий шланг с лейкой душа на смесителе был, но он бесполезным кольцом висел вокруг кранов, поскольку напора воды не хватало на три «точки»; когда все открывали воду (заводили мыться по трое), то из рассеивателя лейки едва капало. Если открывать воду по очереди, то еще кое-как можно было смыть мыло. Удачей было – попасть в «баню» одному и последним. На одного – напора хватало. Но обычно все мылись сидя под гусаками кранов.
Время на помывку отводилось – пятнадцать минут; и минут
через десять менты начинали колотить в дверь: «Заканчиваем!» Но смена на смену не приходилась, и иногда за пачушку приличных сигарет или за кофе с шоколадкой можно было поплескаться
 
под кранами подольше, и постирать трусы-носки-футболку в горячей воде.
Через баню тусовались по изолятору сигареты, спички, чай, малявы, и вживую решались насущные вопросы…
Тело с благодарностью отзывалось на эту водную процедуру после недельного протухания в закупоренной прокуренной камере с устойчивой сыростью гнилой тяги из-под пола.
Вот когда начинаешь ценить блага цивилизации: полежать в ванной!.. Зажмурив глаза, постоять под роскошным «дождем» обыкновенного душа! Да просто – рухнуть с разбега в речку- озеро и плыть, нырять, плюхать ладошками по водной глади вокруг себя...
Боже, как мало нужно человеку для того, чтобы почувствовать себя счастливым!
32
Из дневника
Читаю Силуана Афонского.
«Если ты возненавидел грех, то простил тебе Господь грехи твои».
Чтобы понять хотя бы это: «возненавидел», нужно немало труда; а уж войти в эту меру!..
Я же пока ловлю себя на дешевенькой надежде. Вспомнится порой нечто гнусное из соделанного, встанет перед взором во всей мерзости, сожмется сердце до выжима влаги из глаз, поймешь со всетвердой убежденностью, что никогда подобного уже не станешь творить, – и не отпускает, до тех пор, пока не заставишь себя верить в милость Божию, изгоняя страшноты библейские: «око за око…» или «какою мерою меряете…».
Это какой-то шкурный страх из подсознания припугивает:
«Видишь, как ты с людьми поступал! За все-о-о в свой час расплата будет!» И вступаешь в спор с этим голосом: «Но Бог-то видит всю глубину моего раскаяния и верит мне. Простив, не наказывают за прощеное даже люди!» – «А откуда ты знаешь, что прощен?» – продолжает высаживать на измену это второяколо.
 
И крыть нечем, потому что утешение – верой лишь стяжать можно. А она-то – жидковата. И мятется дух. «Заслуги» выскребать начинаешь: что-то, когда-то, кому-то – ведь доброе делал же. Но торговаться с Богом смешно, и совесть быстро постыжает чашками весов.
Жить с подобным душевным раздраем, разъедоном сердечным просто невозможно было бы без молитвы.
Соберешь по крупицам мужество, закроешь глаза и…
«Господи, Ты все знаешь. Все, что я и в мыслях оформить не могу, поэтому и слов-то нет. Приму от Тебя все, что считаешь нужным душе моей. Только одно прошу: дай силы духу моему – снести все. Научи добро и пользу во всем видеть. Верую, что простишь. А иначе: как и жить-то можно мне дальше? На чем еще стоять?!.»
Хорошо у старца: «Держи свой ум во аде, но не отчаивайся!» И утешением: «Бог никому не открывает его худость, пока не обнаружит в этом человеке достаточно веры и надежды, чтобы он не пал духом…»

33
Раз в месяц по всей зоне проводится плановый обыск во всех помещениях, с перетряхиванием личных вещей и баулов. Сборная шмон-бригада в несколько десятков человек, с привлечением сотрудников из других колоний, прочесывает всю зону, с целью обнаружения запрещенных предметов, денег и наркотиков.
В изолятор командировали шмонать человек десять. Из наших зоновских было только двое: приблатненный контролер Назар и помощник дежурного Карапузов. «Наши» вооружились крючками из стальной проволоки, и когда меня вывели шмонать на продол, они начали шуровать этими щупами по всем щелям. На плинтусах сэкономили в свое время, и между половыми досками и стенами было пространство, местами достаточное, чтобы просунуть ладонь. Неопытные сидельцы именно там и прятали «запреты», или в ребрах батареи, за пристегнутыми нарами, в расковыренных дырах, куда уходят трубы отопления, под умывальником… Все эти места ментам были хорошо известны, и крючками из них все легко извлекалось.
Моим главным сокровищем был дневник, где я ежедневно шифровал хронику текущих событий, а еврейскими буквами за- писывал свои самые сокровенные мысли. Но для того, чтобы его найти, нужно было разобрать половину пола или знать секрет.
Месяца два назад электрик с плотником устанавливали ра- диоточки нам в камеры. Пока ковырялись в моей, я гулял во дво- рике; но настало время обеда, и мастера ушли в зону. Ящик с ин- струментами оставили на продоле. Когда меня заводили в ка- меру и контролер отвлекся на пару секунд, я цапанул гвоздодер и, засунув его под робу, занес в камеру. Технично отодрал одну короткую половую доску в углу, рядом с дальняком, загнул гвозди с внутренней стороны и вставил доску на место. Шляпки гвоздей показывали, что доска прибита, а она уже стала – люк.
Гвоздодер удалось так же незаметно вернуть плотнику.
В банный день – за мочалкой, бритвенными принадлежно- стями и сменой нижнего белья – нас завели в каптерку к нашим баулам. Я зацепил оттуда пару полиэтиленовых пакетов и после бани пронес их в завернутом полотенце с собой в камеру. Чистая девяностошестилистовая тетрадь, распиленная мойкой на два блокнота, дождалась своего часа. Теперь дневникам, обернутым в несколько слоев целлофана, не страшна была сырость подполья.
Подстраховался я и на тот случай, если доску-люк обнаружат и начнут удить крючками. Распустил на нитки носок и сплел ка- натик метра в два. Обвязав упакованные дневники, я закидывал под полом сверток подальше от люка, а тянущийся от свертка к люку канатик присыпал землей. Теперь, когда мне требовалось что-то записать в дневнике, я вынимал доску и, подтянув вере- вочку, извлекал на свет Божий свою тайную «летопись»…
Шмон-бригада, не обнаружив ничего запретного в моей
«келье», велела мне снять бумажную иконочку со стены: «Не положено». Но я остудил их служебный пыл уже проверенным способом:
 
– Вы что, хотите, чтобы вам Килькин разъяснил положение о предметах религиозного культа в камерах заключенных? А он – мужик верующий, между прочим.
Имя нового начальника Управления Дубравлага нагоняло жути почти на всех, и на сей раз мой трюк сработал.
Но в качестве компенсации за свой бздеж вертухайская натура требовала хоть как-то щемануть дерзкого зэка. И они прикопались к шахматам.
– А че это… У тебя шахматы самодельные… Не положено!
Только промышленного изготовления разрешается.
Тряхнул фигурки в пластмассовой баночке «чужой» усатый капитан и вышвырнул ее из камеры на продол. Жалко было расставаться с этими фигурками. Они со мной катаются уже полтора года. Я слепил их из хлеба еще на Бутырке в первые месяцы своего ареста... И где только они со мной не побывали! А какие мастера игры их держали в руках!.. Но воевать было бесполезно. Тут уже включилась мордовская упрямость, а это – тяжелый случай…
– Там платочек мой, в коробке. Не выбрасывайте его! – попытался я спасти хотя бы «доску».
На носовом платке авторучкой было разлиновано шахматное поле… Но мою просьбу проигнорировали; затолкали в камеру и закрыли тормоза.
Что ж, придется лепить новые. Если дней десять от хлебной пайки есть только корочку, то мякиша на комплект небольших фигурок хватит. А «поле» – расчерчу на столешнице…
34
Что привлекает людей в чифире? Я долго этого не понимал и вначале пил просто за компанию. Мне нравился сам ритуал. Когда чифирь слегка отстоится, его килишнут* и отожмут ложкой все нифиля**, – чифиристы собираются потесней, а чай пускают по кругу. Пока ходит кругаль, не допускается порожняковых разговоров, и возникает ощущение солидарности в общей

* Килишнуть – перелить настоянный чифирь из одной кружки в другую.
** Нифиля – чаинки.
 
арестантской доле. Потом все дружно закуривают, и на какое-то время воцаряется атмосфера добродушия и миролюбия.
Есть старое тюремное правило: чифирить с тем, кому доверяешь, кто достоин твоего уважения за те или иные поступки. Бывалый каторжанин никогда не станет сразу пить из одной кружки с новым или малознакомым человеком; и не только из- за недоверия, а еще потому, что можно зацепить «тубик» (туберкулез). Даже хорошо с тобой знакомый и близкий товарищ может не знать, что уже носит эту палочку-бациллу: чифирнул с кем-нибудь на стороне, и пока не появились явные признаки и симптомы, он разносит и заражает этой болезнью порой немало народу. Обычно порядочные арестанты, заболевшие туберкулезом, всегда имеют свою посуду. Даже если процесс заглушен и нет открытой формы, они, присаживаясь в круг чифирнуть, курсуют остальных о своей беде, и им отливают долю из общего фаныча*.
Но в этой странной зоне нет «понятий»: если кто и чифирит – а таких по пальцам сосчитать можно, – то пьют с кем придется, невзирая ни на масти, ни на косяки. Про «тубик» вообще мало кто думает. Иностранцы, пока их не напугать, не имеют представления, какой это страшный бич лагерей. А как его здесь лечат – это отдельная печальная тема…
Оказавшись в одиночной камере, я первое время и не вспоминал о чифире, пока не условились на прогулке с Кажедубом. Он замутил настоящий, «правильный» чифирь, по всем традициям и той самой кондиции, когда после первого же глотка вя- жет во рту и торкает в сердце. И только тут я понял, что я ищу в этом жутком напитке, который с точки зрения всех здравомыслящих людей есть настоящий яд, ибо разрушительно действует на определенные внутренние органы человека. Несколько лет сидения на чифирной системе никогда не проходят бесследно и аукаются в сердце, в печени…
Что чифирь – мне?

* Фаныч – большая литровая кружка с ручкой.
 
Даже пара хороших глотков крепкого чифиря сразу бодрят, изгоняют усталость, вялость, и появляется жажда деятельности, даже мыслить начинаешь энергичней. И еще одно удивительное свойство этого пойла я испытал на себе: в самые лютые морозы – не так мерзнешь; и когда ползоны валяется с простудными заболеваниями, чифирь дает некую защиту – иммунитет от всяческой заразы; при отсутствии здорового питания, витаминов, – он их каким-то необъяснимым образом замещает в организме. Уверен, что поколения российских зэков пронесли приверженность этому напитку совсем не только из-за кайфа.
Для меня чифирь – я это понял однозначно – не для того, чтобы забалдеть. Да я и не балдею от него.

35
Из дневника
Чувствую – избавился я от когтящей душу и сердце никомуненужности. И снова убеждаюсь, каким действенным лекарством может стать слово, как оно животворит. Видимо, я вошел в ту меру, когда вместе со словами я внимаю и радость веры тех, кто их произносит, – пишет где-то, когда-то… Это и есть, наверное, то со-душие, что единит людей «всех времен и народов». А ударило в душу мне – размышление И. Ильина об одиночестве.
Одиноким приходит человек в эту жизнь, и одиноким покидает он этот мир. Как много порою делается для него вокруг, а он так и остается отшельником, заключенным в камеру своего тела. Того, что он за всю свою жизнь в этой камере ощущает, воспринимает, чувствует, чего жаждет, о чем думает, – никто не сможет пережить так, как он; все, что он в своем одиночестве избирает, решает, переживает и выносит в бессоннице, в болезни, в заботах, в неудаче, в отчаянии, – знает он один. Всякое значительное событие в жизни, от первой любви до смерти своих родителей, всякое важное решение, всякая возлагаемая на него ответственность, всякая великая боль и
 
скорбь – дают ему ощутить свое одиночество. Лишь очень немногим приходилось пережить предельное одиночество в великой нужде – в бушующем море, в безмолвных горах, в забвении вчерашнего поля боя, в тюремной камере, – чтобы постичь свое душевное и духовное одиночество.
Это пожизненное одиночество – тяжкое бремя. Но оно одновременно и великое благо.
Когда человек осознает свое одиночество, он вопрошает: кто поможет мне? И ответ гласит: я сам должен помочь себе… И заложен первый камень характера. А еще ответ гласит: Господь в небесах поможет мне тем вернее, чем преданнее ему буду я… И заложен основополагающий камень живой веры. В одиночестве человек находит самого себя, силу своего ха-рактера и святой источник жизни.
Нам не дано избавиться от одиночества. Но все мы призваны достойно и с верою каждый нести свое одиночество, и любя и помогая, делать чужое одиночество сносным, достойным и духовным.
В этом – утешение. Только так сможем мы преодолеть одиночество, взирая ввысь и помогая друг другу.
Мне думается, что я нашел путь избавления от жалостливости к себе и от тягостной мании отчаяния из-за отсутствия близких людей.
Отец Александр Мень хорошо сказал: «Человек рождается, притязает и не понимает, что ему никто ничего не должен… Мы должны из себя изгнать эти притязания…»
36
«Александр Сидорович, прошу пригласить православного священника. Я хочу исповедоваться и причаститься», – обратился я к замполиту еще месяц назад. Он обещал разузнать в Управлении, кто из местных попов ездит по зонам. Каждый раз, когда он появлялся в изоляторе, я напоминал ему о своей просьбе. Наконец он соблаговолил дать мне ответ, подтверждающий его безразличие к этой теме. Он сказал мне, что поинтересовался у руководства, и ему разъяснили положение о визитах священнослужителей в лагеря. По «правилам», епархиальный архиерей закрепляет за каждой зоной какого-то местного священника, и тот должен оформить пропуск на территорию режимного объекта (фото, три печати, пять виз).
– А за нашей колонией никто не числится, – с каким-то безжалостным облегчением и ноткой непонятной радости отбрехнулся Баскаков от моей настойчивости.
– Ну, вы обратитесь к епископу, чтобы он благословил нам попа.
– Надо, чтобы была зарегистрирована община, не меньше двадцати человек. А в нашей колонии – кто православный-то? Ты – и всё? Че, он из-за тебя одного потащится сюда?
– Я не один… Но даже если и один, я ведь имею право по УИК* на удовлетворение своих религиозных потребностей! – начал я заводиться, чувствуя, как снова впиваются в меня бездушные челюсти гулаговщины. – Времена уже не те, гражданин начальник. Что, мне писать Уполномоченному по правам человека, чтобы он заставил вас законы исполнять?
– Опять начинаешь! – взъежился Баскаков. – Ты же обещал начальнику, что тихо сидеть будешь!
– Послушайте, Александр Сидорыч, – я сменил тон и решил зайти с другой стороны, без пугалок Килькина. – Для показателей воспитательной работы с контингентом, я думаю, посещение колонии священником будет вам плюсик, а?
– Ну, ты напиши сам в епархию, – помягчел замполит. – Варфоломей назначит кого-нибудь, а с пропуском мы уладим.
– Варфоломей – это архиерей?
– Чего? – не понял Баскаков.
– Э-э … начальник над мордовскими попами?
– Ну да.
– Дайте мне его адрес.
– Да откуда же я знаю! – поставил меня «воспитатель» в очередной тупик.

* УИК – Уголовно-исполнительный кодекс.
 
– Кто-то же в Управлении должен знать? Позвоните, – начал дожимать я уже почти сдавшегося замполита.
– Ладно, – подозрительно легко согласился он, и я понял, что он забудет о нашем разговоре сразу, выйдя из изолятора…
Через Баску-монгола, который с лошадью что-то «пахал» на прилегающей к ШИЗО территории и подошел к калитке прогулочного дворика, чтобы тусануть нам «грев» из зоны, я передал Вене Бигману просьбу: поискать какую-нибудь местную церковную газету или узнать адреса церквей, находящихся в ближайшей к зоне округе.
Через неделю Веня появился с библиотечным баулом и, меняя книги, сунул в кормушку листочек с адресами канцелярии Епархиального управления и домашним адресом Варфоломея.
Тем же вечером я написал обращение от православных сидельцев интерзоны с просьбой окормлять нас. Слегка «недоумевая», я сослался на «дошедший» к нам слушок, будто в епархии считают, что среди иностранных заключенных нет православных. «Мы тут как сиротинушки, – писал я. – В зоне есть костел, месса; к католикам аж из Пензы приезжает священник…» В общем, подпустил умеренную слезу и тонко намекнул на то, что православие в России – господствующая конфессия, и надо бы показать католикам православную заботу о своих чадах…
Письмо ушло, и надежда на встречу с православным батюшкой привнесла дополнительную стойкость и бодрость в однообразной тягомотине узилища.
37
Из дневника
Что такое – моя вера?
Сегодня на прогулке смотрел на кипу на голове Кажедуба и подумал: «Косит под верующего иудея. Продуманный ход. При чрезмерном закручивании гаек и ментовском беспределе можно использовать беспроигрышную фишку антисемитизма». И тут же обернулся на себя: а я? Чем и как я обосную свою веру? Кре-стом на теле? Заученным «Отче наш…» и поклонными
 
упражнениями под шепот «Господи, помилуй»? Да, собственно, во что я верую?.. И весь день до отбоя «гонял» я эту тему: не читалось, не елось, не чифирилось… Как объяснить необъяснимое, чему и названия-то не придумано в человеческом языке, кроме слова «вера»?
Бога я стал «знать» и «ощущать» (от кавычек не изба-виться, потому что слова не точны, не те), когда оказался в по- граничных ситуациях, перед лицом смерти, отчаяния и страха. Соприкосновение с опасностью, трагедией дает чувство значительности, величия жизни, помогает преодолеть будничный и пошлый взгляд на вещи. В такие минуты, как никогда, ты видишь всю свою одинокость, и после калейдоскопа обычных стрессовых переживаний, неизбежных «почему?», «за что?», «не хочу!», «не надо!», – встает главный вопрос: для чего я жил? И в несколько мгновений предо мной проносились самые значимые события жизни, с одновременным судом совести своих поступков… И ничего уже не изменишь, не поправишь… А сейчас, возможно, придется умереть… Это состояние можно было бы назвать «жуть», если бы рядом из души не рвалось могучее требование: «жить!»
И вот тут-то – ни с кем из людей сочувственника-разрешителя не обрести. Тогда-то и вырвались у меня впервые слова, которые до меня повторяли многие: «Бог! Если ты есть, по- моги! Прости за то, что неправильно жил!»
Эта последняя надежда на невидимого кого-то, кто может быть сильнее реальных обстоятельств, – настолько велика, что изгоняет «жуть»; и является такая распашистая открытость сердца и души, что уже не страшны ни зрачок ствола пистолета, ни предстоящие мучения. Это – вера в избавителя… Навсегда запомнилось мне то удивительное состояние облегчения, после того, как я сумел выразить эту надежду: «Прости и помоги». То есть я уже боялся не смерти, а того, что этот невидимый, неведомый мне ранее Бог не простит; и ждал не чудесного вмешательства небесных сил, а ответа на свой главный вопрос: для чего я родился на свет?
 
Поразительное спокойствие было в те минуты у меня в душе, разлилось утешение: Бог есть, и я Ему нужен, и Он мне ответит. А если я не получу ответа, и моя неутешенная личность исчезнет в небытии, тогда вообще все теряет смысл… У меня всегда была неуничтожимая ничем потребность в смысле; и вот этот вопль о смысле в предсмертный час – не мог быть криком в пустоту…
Я остался жить. Знаю, что Бог есть – опытно знаю. И от- вет получил…
Под рукой книжка. Б. Паскаль, «Мысли»: «Веру можно об- рести тремя способами: либо с помощью разума, либо обычая, либо откровения».
Полагаю, что у меня – последний случай.
Открыл сейчас Павлово Послание к евреям, читаю пару глав ежедневно. И «попал» в то, что так пыжился высказать бумаге этого дневника… Павел пережил что-то схожее с моим опытом; иначе не объяснишь, почему сразу на сердце ложатся его слова: «Вера есть осуществление того, на что надеешься, и уверенность в невидимом».

38
Чифирили сегодня с Кажедубом на свежем воздухе. Он вынес кружку с водой и чай, а я зацепил «дрова» и тюбик зубной пасты. Из штукатурной «шубы» – стенки прогулочной камеры – торчала арматурина. Мы подвесили на нее кругаль и подняли на факеле «ядский» напиток.
В это время из зоны пригнали хозработников убирать территорию вокруг изолятора и рвать траву вдоль запретки. С ними топтался контролер и не позволял никому подойти пообщаться с нами… Через некоторое время он отошел.
– Здорово, пацаны! Как вы тут? – вынырнул из-за угла и приник к решетке раздетый по пояс кряжистый, мускулистый незнакомец.
– Здорово, коль не шутишь! Русский, что ль? Откуда? – поздоровались мы и с интересом разглядывали новое лицо.
 
– Хохол. С Украины. Меня Колян зовут, – не спеша, с расстановкой ответил он и смотрел во все глаза на нас. – Заехал три дня назад… Нужда есть в чем?
Он закинул нам все свои сигареты, спички и рассказал, что, кроме него, с этапом пришли еще трое: грузин, армянин и узбек. И он слышал, что сюда на интерзону будут завозить арестантов, родом из СНГ. Это порадовало несказанно. Выходцы из республик бывшего СССР знали, что такое «понятия», и на фоне китайцев, африканцев и афганцев были просто свои родные. Зашевелилась надежда, что «погода» в лагере поменяется.
Мы успели перекинуться с Коляном еще парой фраз, и на него заорал подошедший контролер.
– Ты че, ептыть! А ну, отошел быстро! Сам в ШИЗО хочешь?
Щас оформлю!
Колян медленно повернулся к менту, посмотрел тяжелым взглядом и вразвалочку отошел от калитки лишь после того, как мент замахнулся на него дубинкой.
Мне понравилось, как уверенно держался хохол. Опытному глазу было понятно, что у парня это не первая ходка.

39
Ко мне в камеру повадилась мышь. Крохотный юркий мышонок в ночной тишине вылезал из-под пола и стремительными пунктирами шнырял по всей камере. Я с детским волнением и трепетом наблюдал за шустрыми повадками появившегося сока- мерника, радуясь живой душе.
Начал подкармливать. После отбоя я крошил на полу хлеб в том месте, откуда мышонок чаще всего появлялся. Отныне, улегшись с книгой на матрас, я одним глазом ждал кореша. Через пару недель он настолько привык к «пайке», что стал приходить и днем; а спустя месяц уже не скрывался испуганно в щель на полу, когда я делал какие-нибудь движения или вставал, чтобы покрошить ему хлебца. Он отшмыгивал в сторонку и, сделав стойку на задних лапках, шевелил задранной пуговкой носа и усами; дожидался, когда я отойду,
 
перестану делать резкие движения, и тогда вновь принимался уплетать законную «пайку»…
Летом я не поднимал нары: вымыв с мылом пол, я расстилался на нем – там было прохладнее. Однажды ночью я, увлекшись процессом приручения мыша, выложил на полу хлебную дорожку до своего лежбища, а последний кусочек горбушки на съестном пути – себе на раскрытую ладонь. Ждал долго и, прокручивая по кадрам кинопленку своей жизни, забылся в полудреме…
Очнулся от щекотки: мышастый корефан сидел у меня на запястье и с увлечением уминал горбушку. Полусидя, он держал ее передними лапками и, методично откусывая, пошевеливал ушами в такт работе своих щек. Его хвост елозил по руке – это меня и разбудило.
Боясь пошевелиться и стараясь сохранить ровность дыхания, я вдруг ощутил пощипывание в глазах – там собиралась влага слез… Елы-палы! А ведь на месте этого мыша мог быть мой ребенок… И не здесь, в камере, а на воле, в каком-нибудь уютном доме. Все могло быть как у нормальных людей: и семья, и дом… Щемануло сердце; а душа рванулась к молитве. Ибо, кроме Бога, кто еще – утешительным резоном – разъяснит тот персональный Замысел о каждом человеке?
Каждому – свое.

40
Только я наладился поднять на факеле чифирок, загудел входной звонок: кого-то принесла нелегкая. Пришлось спешно снимать кругаль, отвязывать лямки, обтереть с него зубную пасту и прятать «дрова». Шапку чая я утопил-размешал в холодной воде…
Я уже заметал последние следы, когда услышал приближающиеся к моей камере голоса. Звон ключей, скрежет засова, и откинулась кормушка. В амбразуру просунули какой-то журнал, авторучку и корявый палец: «Распишись. Письмо тебе».
 
Это было то, чего я уже и ждать-то разучился. «Восторг» или
«радость» – слова мелкие и не способные обозначить, что со мной сталось.
Когда захлопнулась кормушка и менты ушли, я впился глазами в конверт: «Зарницын А.И. Москва, Ленинский проспект…» Это имя и адрес были мне незнакомы.

Здравствуйте, Арсений!
Я думаю, Ваша просьба выполнима, только ближе к осени. Кое-какие книги из шеститомника отца Александра Меня у меня есть, вторые экземпляры. Недостающие либо пожертвует Фонд, либо соберем на них денежки. Мудьюгин, Феофан Затворник… Постараюсь найти и эти книги. Что же касается Солженицынского труда, то пошлю Вам только один том. Его недавно выудил из потока литературы, которую нам жертвуют москвичи для тюрем и сельских библиотек. Выудил с единственной целью, чтобы туда не посылать. Но коли Вы именно эту книгу просите, извольте.
Солженицын худой историк, предвзято и тенденциозно относящийся к историческим документам. У него есть идея, неколебимая, на которую, как на барабан, он наматывает различные факты. В национальном вопросе он фанатически упертый исследователь, и более искажает реальную картину, чем проявляет. Это заметили многие серьезные ученые, в их числе Вячеслав Всеволодович Иванов, написавший об этом недавно. А еще раньше писатель Резник, кажется, живущий в Америке, ответил Солженицыну книгой возражений и доказательств его не-правоты. Очень точно пишет о его идеологических тупиках отец А. Шмеман, недавно опубликованы дневники Шмемана.
Словом, я посчитал опасным этот труд для массового читателя. Но Вы, кажется, человек ориентированный, к тому же Веня Бигман поможет Вам разобраться. Постараюсь найти Лескова «Евреи в России», о чем Солженицын даже не упоминает. А между тем, это фундаментальная работа, проделанная писателем, лучше других знавшим народную толщу.
 
Вот я Вам обещаю, но Вы поспрашивайте и у других. По-вторяю, смогу заняться этим не раньше осени. В Москве бываю редко и мельком.
Между прочим, в Мордовию я отослал не одну машину с книгами в прошлом году. А в этом ГУИНовские работники молчат, не отвечают на мои запросы. Семь лет мы обслуживали библиотеки в исправительных учреждениях. Собирали для них книги. Но все труднее и труднее стало находить понимание в этом вопросе у работников ГУИНа, и мы решили переключиться на сельские библиотеки. Но. Поговорите со своим начальством, вдруг они найдут возможность вывезти на своем транспорте от нас книги для Вашей библиотеки. Я смогу подобрать тысячи две-три томов.
Вене передайте сердечный привет.
С Господом – по просьбе Фонда – Александр Зарницын.

Полгода прошло уже, как я написал письмо в Фонд имени Александра Меня, с просьбой прислать мне книги. Я уж и забыл про это. «Надо спросить у Вени: кто этот Зарницын», – подумал и начал возгревать надежду на книги…
Чифирь сегодня особенно сладок! На радостях от получен- ного письма я добил свою последнюю заначку.

41
Открылась тайна денег. Я долго гадал: кто же сей благодетель, но так и не сумел вычислить.
– Арсений, на твое имя положена тысяча рублей. Без твоего согласия, извини. Я подумал, что на насущные потребности эта сумма тебе не будет лишней, – с милой улыбкой разоблачил «инкогнито» Веня Бигман, меняя мне книжки.
Я слышал, что Веня поддерживает кое-кого из сидельцев: деньгами, продуктами, вещами… Каждые три месяца к нему приезжают из американского посольства и привозят по его списку роскошные передачи. Посольским же, на свиданке, Веня отдает список фамилий: кому поставить деньги на лицевой счет.
 
Еще находясь под следствием, Веня заложил свою квартиру в Бостоне, и все годы «сидел» на эти деньги, щедро грея всех, кто просил его о помощи. Пользуясь его мягким характером и безотказностью, вокруг него всегда вилась стайка попрошаек. Поговаривали, что особенно щедр Веня к смазливым мальчикам во- сточной внешности. Парочка особо приближенных к нему вьетнамских юношей находилась на полном его содержании: он их одевал, подкармливал, ставил солидные, по меркам зоны, суммы на лицевой счет…
Я слушал, но это заглазное шепталово не мешало нам сохранять уважительность во взаимообщении. Если это и было правдой: Веня, осужденный за мальчиков и в зоне не оставляющий это увлечение, – то это, конечно, болезнь. И мне было даже как-то жаль его.
Кого-то другого я, возможно, запинал бы ногами и чморил как старого извращенца – весь срок. Но Веня, во-первых, был редкостно умен и интересен как собеседник, а во-вторых, я совсем не был уверен, что это правда – то, что о нем говорят. «Доб- лестные» следаки-мусора могут навесить любую статью и обосновать такими вескими, железобетонными «доказательствами», что даже самый ушлый адвокат опустит руки. А за Веню, по его рассказам, помимо дорогостоящих адвокатов, выступали в защиту и ручались за его невиновность люди непростые, в частности – уважаемые и знаменитые на всю страну артисты…
Ничто в Венином поведении не маньячило. «Подозрителен» был только его восторг искусством балета; он даже выписывал специализированные журналы…
Веня, с самого начала нашего знакомства, четко понял мое презрительное отношение к гомикам, а моя грубоватая снисходительность и нескрываемая брезгливость к поклонникам одно- полой любви всегда осекала его в иногдашних разговорах о красоте мужского тела; в особенности он любил экскурсы в исто- рию Древней Греции и Рима. Впрочем, говорить о древнегреческой и древнеримской литературе и искусстве Вене, кроме меня, полуграмотного, было не с кем тут. Но мы научились выстраивать наши дискуссии, обходя острые углы…
 
Венина благотворительность ко мне ничего, кроме искренней благодарной теплоты в сердце, не породила.
Не ожидал, признаться…
42
Из дневника
Ночь. Дежурный по изолятору контролер дрыхнет и очень музыкально храпит. А я проснулся оттого, что «приплыл».
После отбоя я лежал на нарах и долго вспоминал дам своего сердца, все их прелести и что мы вытворяли по любви и страсти… Рука полезла в штаны, и на этом эротическом сеансе я и заснул… Нет, не сразу. Прежде сложились в четыре строки неотвязно порхающие в мыслях слова.
Ветер заблудившихся утех Овевает ниши вожделений, Томно шевеля забытый грех, Ублажая тела повеленья.
Надо же, – запомнилось! Сквозь сон прожило. Эдакая ода рукоблудию. Прости, Господи!
Часа два уже тусуюсь по камере, пока сохнет на батарее трусняк; и не вылезает из головы женская тема. Моя последняя московская любовь. Шесть лет престранной сцепки очень разных людей. Женщина бальзаковского возраста из профессорского семейства и «ремарковский» герой – этакий одинокий вольный художник, с детства склонный к перемене мест. Все романтические перипетии и изгибоны сего союза были плотно окутаны алкогольным туманом, и занозой сидела моя нелегальщина…
В первые же месяцы на Бутырке я утерял со своей Лапулей ощущение родства. Когда ты перестаешь сострадать, трево-житься, «болеть» о ней, и не замечаешь такого же диагноза в женщине, которую называл своей, – то лучше отпустить. Не та.

Тебе – далекой, вольной, не последней,
А может статься, и последней на веку –
 
Не напишу стихи свои неловкие,
Утихомирю возбужденный слог… Струя молитвы благодарно смоет Все, что искал в объятьях слепоты, Голодный запах намагниченного тела
И воздержаний злых тюремную печаль, Соль откровений, ожиданий пепел, Весь цепкий прах недолюбви.

43
До окончания срока ПКТ оставалось меньше двух месяцев, но по некоторым признакам я почувствовал, что выпускать в зону меня не желают. «Договоры-соглашения» с Режимом и Кумом были благополучно забыты, а в последнее время усилился и прессинг с их стороны: по указке Черепкова участились у меня в камере шмоны с пристрастием, регулярно стали писать нарушения: «спал на полу», «отказался делать доклад»… Из доверительных разговоров с контролерами, с которыми за полгода мы уже притерлись в этих стенах, я узнал, что «козлы», особенно Зера, обрабатывают Хозяина и Режима, чтобы тормознуть меня «под крышей». И вот – готовится почва…
Все чаще основной темой наших редких разговоров с Кажедубом было – как бы нам не растерять оставшееся здоровье в этих вонючих каменных мешках. Движухи тут никакой; с зоной контакта почти нет, и вообще пора бы задуматься о том, как выбраться из этой изоляции, попасть к телефону, побегать по зоне. Кажедуб мог раскачать тему своих хронических заболеваний: о несовместимости его диагнозов с пребыванием в камере ШИЗО-ПКТ. Нарушений режима у него нет, и можно попробовать потолковать с Хозяином по-человечьи: дать гарантию, что в зоне от него проблем никаких не будет.
Моя ситуация сложнее: слишком много закусов было с козлами и администрацией, с самим Хозяином…
– Предложи свои услуги Куму, – огорошил меня Кажедуб однажды на прогулке.
 
– Ты меня ни с кем не путаешь? – с улыбкой возмутился я, но он отмахнулся от моих «штыков»:
– Послушай! Потом фыркать будешь, – на полном серьезе приглушил голос Кажедуб и, закурив, поведал о доселе неведомой мне лагерной механике игры с операми.
Ко всем более-менее серьезным арестантам, кто способен организовать какую-то движуху в лагере, Кумовья внедряют
«наседку». Всегда и везде. И вычислить такого – иногда уходит много времени, потому что вербуют из самых близких и даже авторитетных. Подобрать крючок – у Кума вариантов масса. Поэтому бывалые зэки делают подстраховочку: выбирают кого-то из своего круга, и тот ненавязчиво предлагает Куму тайное сотрудничество на определенных условиях. От этого своего агента зэки узнают, кем и чем интересуется Кум и что он конкретно копает под каждого, пробивают настоящих «наседок». Через него же сливается Куму правдоподобный порожняк, чтобы поддер-живать оперативную ценность «информатора». Этот двойной агент приносит огромную пользу общему делу, но в случае его провала и раскрытия этой игры месть Кума жестока и беспредельна… Очень немногие способны исполнить подобную роль.
Посвятив меня в еще одну закулисную лагерную игру, Кажедуб глубоко затянулся самокруткой, внимательно посмотрел мне в глаза сквозь облако дыма и, что-то окончательно решив для себя, сказал:
– Короче… Ты человек грамотный и общительный. Куму и Режиму заполучить такого – редкая удача. Если потянешь этот воз – нас обоих вытащишь отсюда.
– Как ты себе это представляешь? Ведь мы же сидим тут поодиночке. И кроме тебя, на эту тему вообще нет людей, – с интересом внимал я, заинтригованный.
– А это и будет только наша тема.
– На фига тебе это? Ты на медицинской точковке соскочишь отсюда.
– Это еще бабушка надвое сказала. В зону могут не поднять, будут возить на больничку на трехнедельный курс каждые два 
месяца – и вся любовь. У меня после этого курса жопа как решето. Сплю на животе…
С минуту молча курили.
– Что за тема? – заговорил я, и Кажедуб понял, что я готов быть «в деле».
– Слушай. У каждого Кума, кроме внутрилагерной возни, голубая мечта раскрыть какое-нибудь преступление. Сидят – после того, как взяли на чем-то. А до того, как поймали, все зэки, что, на заводе гайки крутили? В любом райотделе по всей стране – «висяков» больше, чем раскрытых дел. И Кумовья в зонах через своих «наседок» слушают, о чем зэки треплются между собой. Оперативную информацию – что сболтнет кто-нибудь, когда хлещется, какой он был крутой на воле, какие-нибудь эпизоды из дела, сам факт преступного деяния, имена подельников, потерпевших, город, место, – все это Кумовья оформляют запросом и посылают операм следственных отделов в те города, о которых пропон;сило трепача. И если по подобному факту было заявление и там числится «висяк», то зоновскому Куму – поощрение, или даже «звездочка» падает на погон. А зэка – вывозят на следствие и «раскрутку».
– Ты предлагаешь мне рассказать Куму, как ты еще кого-то завалил? – улыбнулся я, закуривая очередную сигарету.
– Слушай дальше, – со свистом и бульканьем прокашлялся Кажедуб, смачно сплюнул в угол и продолжил: – Оладушкин туповатый и мелко плавает. Для нашего дела нужно закинуть наживку на рыбу пожирнее: подтянуть фээсбэшника, чтобы была гарантия, что нас выпустят в зону, когда срок ПКТ закончится.
– Фээсбэшнику фуфло толкнуть непросто. Я общался с ним раз. Через неделю, как заехал в зону, меня дергали к нему на
«знакомство». Матерый перец.
– Я тоже с ним встречался. Вот его-то и надо затянуть сюда в ШИЗО. Если все пройдет как надо, то лучшей «крыши» не придумаешь. Его наши мусора все бздят… Твоя задача: слить ему
 
информацию об одном громком деле в Москве. Там завалили несколько мусоров из УБОП*. Намекнешь ему, что я знаю, кто это сделал, и кто заказчик всей этой заварухи – начальник одного из московских РОВД**. Тема эта актуальная – «оборотни в погонах». Чтобы он поверил, расскажешь ему, что я, дескать, хочу отомстить. Когда меня упаковали на двадцать три года, то все эти ****и на мне крест поставили. Забыли. Он мое дело наверняка пролистывал и знает, что один из подельников у меня – бывший фээсбэшник; так что ниточка к высоким милицейским чинам вполне правдоподобна. Ну, и для эмоций добавишь, что я, мол, часто повторяю: у меня билет в один конец. Мне уже терять нечего. С моим здоровьем я до «звонка» не дотяну. Мне сейчас полтинник, впереди еще 20 лет сроку… Короче, если он клюнет, – а он клюнет, уверен, – то пообещай ему, что постараешься уговорить меня о прямом контакте с ним. Ведь ему нужны подробности, детали, имена; а ты этого не знаешь. Много не обещай, главное – убеди, что сумеешь уговорить меня. Дальше – моя игра пойдет. А ты за этот «слив» проси фээсбэшника, чтобы он замолвил слово Кошелкину, торгуйся за выход в зону. Если сработает и выберемся из этого клоповника, наладим в зоне житуху по уму. Я смотрю – тут и общаться-то особо не с кем…
Я внимательно слушал и не понимал: а зачем ему я?
Если он действительно задумал с кем-то посчитаться с помощью ментов, то зачем кого-то еще курсовать? Я никак не мог встаканить себе эту сводническую роль. Зачем нужна такая сложная комбинация?
Ну, а если Кажедуб спланировал впарить туфту, то вся эта схема приобретает даже некое изящество, и есть где приложить свое актерское мастерство. В случае удачи с этой муткой, вероятнее всего, что мы окажемся в одном отряде и станем семейничать. На уровне быта – у меня с Кажедубом понимание полное, что

* УБОП – Управление по борьбе с организованной преступностью.
** РОВД – районное отделение внутренних дел.
 
немаловажно для лагерных отношений. Ну, а если еще реальней оценить ситуацию, то, кроме Дани, я так ни с кем и не сошелся близко. С таким бывалым сидельцем, как Кажедуб, срок тянуть рядом сподручней.
– Что молчишь? Я предлагаю реальный шанс, как выбраться из этого клоповника. Выйдешь в зону, менты тебя десятой дорогой обходить будут, и «козлы» дистанцируются. А если что-то шептать будут за спиной, то заткнем любую пасть. У этих индейцев тут любимая игра: кто кого перестучит… А что мы на самом деле замутили – вообще никто не узнает, если сам не брякнешь… Ну, шевели мозгой!..
Нас развели с прогулки по камерам, и я крепко задумался надо всем, что услышал… Все внутри меня противилось. Стукач – хоть и не взаправду – это не мое, и подло, и позорно было всегда. Если этот наш трюк проканает и я поднимусь в зону, то рано или поздно от ментов просочится, что Рабинович шептался с фээсбэшником и работает на ФСБ. Потом не отмоешься. А кому-то разъяснять истинную «игру» – ни я, ни Кажедуб ни за что не станем. Да и способных понять эту механику среди здешних «индейцев» вряд ли кто найдется – тямы не хватит. К тому же, после такого изощренного причеса, если мусора и фээсбэшники поймут, на каком уровне мы им прогнали фуфло, наша участь будет незавидной.
Но я все же решил рискнуть…
На утренней пересменке я отдал дежурному Вить-Витю запечатанный конверт. Все письма проходят цензуру, и отправляя их, зэкам рекомендовано не заклеивать конверты – все равно вскроют и придется потерять время на замену порванного, если такое письмо вообще не выбросят… Но по закону, если зэк обращается с жалобами в суд, к адвокату, в вышестоящие организации – УИН* и другие официальные учреждения и государственные органы, то он имеет право на конфиденциальное обращение в запечатанном конверте. Однако на практике такие

* УИН (ГУИН) – (Главное) Управление исполнения наказаний.
 
письма из зоны не уходят. Их все равно вскрывают и проверяют: нет ли жалоб на администрацию. В случае, если таковые обнаруживаются, с тем, кто отважился правду искать, проводят профилактическую работу, обычно в ШИЗО.
Я нарочно запечатал конверт. Даже если его вскроют и, прочитав, не отправят по инстанции, то неприятности я обеспечу и цензорам, и руководству колонии.
На конверте стоял адрес: «Москва, Лубянская площадь, ФСБ Российской Федерации». А внутри конверта – лист бумаги с одной фразой: «Прошу срочной встречи с оперативным сотрудником ФСБ по г. Москве. Арсений Рабинович, гражданин Израиля».
Реакция администрации оказалась неожиданной и быстрой. Уже через три часа после того, как я отдал дежурному конверт, в зоне появился сотрудник аппарата ФСБ по Мордовии…
Камеру открыл сам Черепков и, не произнося ни единого слова, хмыкая и цыкая, провел меня по продолу в комнату, где сидел уже знакомый мне чекист. На слегка растерянном, красном, как у рака, лице Режима нетерпеливое любопытство сменялось чем-то вроде опасливого заискивания, с оттенком уважительного недоумения. Он нервно притопывал носком ботинка, пытался принять развязную позу, но, стрельнув взглядом на серьезного и спокойного фээсбэшника, снова засуетился, не зная, куда деть руки.
Поздоровались.
– Хотелось бы побеседовать с вами без посторонних, – качнул я головой в сторону Режима, и фээсбэшник незамедлительно отреагировал:
– Выйди!
Небрежный мах рукой Черепкову, и тот, скукожившись, шмыганул за дверь, успев злобно пригрозить мне глазами.
– Что вы хотели сообщить нам? – спросил комитетчик и указал на табуретку.
Пока он шагал к столу и усаживался, я успел отметить его военную выправку, четкие размеренные движения, элегантный костюм, аккуратную подстрижку усов, умение владеть лицом и очень внимательный, «нейтрального» выражения взгляд.
 
– Думаю, что у вас недостаточно компетенции для того, чтобы заниматься моим вопросом. Мне нужно встретиться с московскими оперативниками, – начал я свою игру.
– Я сообщу, конечно. Но первый разговор в любом случае поручат мне. Там должны составить мнение: в какой плоскости лежит ваша оперативная информация. Просто так – по звонку – из Москвы не поедут.
– О’кей, – кивнул я, перед этим изобразив короткое раздумье.
– Вы раньше сотрудничали с нашей организацией?
– Нет. Но когда я жил за рубежом, у меня была кое-какая работа по линии ГРУ*.
– У меня есть знакомые ребята из ГРУ, – оживился комитетчик. – Ваша информация в интересах Управления?
– Нет. Я выполнял разовые поручения, и мне их оплачивали. Больше контактов я с гэрэушниками не имел, – свернул я эту тему, надеясь, что нужное впечатление произвел. Пора было выруливать на насущное.
– Буду откровенен: решившись на встречу с вами, я преследую свою корысть. Мне сидеть еще больше пяти лет и, кроме информации, которую я готов предоставить сейчас, предлагаю свое сотрудничество на весь срок моего здесь пребывания. Контингент тут достаточно интересный для работы. Серьезных персонажей немного, большинство – пехота; но пробить что-то существенное, например: нащупать выход на международный наркотрафик – вполне реальная перспектива. Я человек контактный, к тому же владею английским в необходимой степени, чтобы понимать, о чем «трут» африканцы… Но, как видите, меня маринуют в БУРе. С администрацией у меня не сложились отношения с первых дней. А сейчас, насколько мне известно, меня собираются вывезти из этой зоны на «крытую» или сплавить в другую колонию.
– А кстати, вы за что тут оказались? – воспользовался нарочно подставленной мною паузой фээсбэшник.

* ГРУ – Главное разведывательное управление (военная разведка).
 
– Я не люблю «козлов» и пидарасов.
Собеседник понимающе улыбнулся и молча ждал продолжения. Закурили.
– Полагаю, вы лучше меня знаете, какое тут ****ство. Все продается, все покупается. В общем-то, обычная картина российских лагерей. Вся система на мздоимстве и коррупции держится. Но тут уж очень оборзели братья с Востока. Прикормили Хозя- ина с Режимом так, что всю зону подмяли под себя. Мужиков-работяг щемят беспредельно. Насильники, пидоры блатуют внаглую. Тяжело русскому человеку все это видеть. За державу обидно… Ну, а если говорить короче: то я просто хочу спокойно отсидеть свой срок. У меня есть чем заняться, чтобы эти годы не прошли порожняком: книги, языки, учеба.
– А почему вы не хотите сотрудничать с оперативным уполномоченным в колонии? Вся наиболее интересная информация все равно через нас проходит.
– Да тут не с кем сотрудничать! Такое впечатление, что эта зона – отстойник, куда сослали самых безмозглых сотрудников со всего Дубравлага. Вот такой разговор на интуитивном понимании собеседника, как у нас с вами сейчас, просто невозможен с местной публикой в погонах, – подкинул я заготовленного
«леща» и вывел разговор на главную линию. – В случае, если вы сочтете мои услуги необходимыми и полезными в оперативном плане, то с моей стороны будет только одно условие – пожелание: уведомить предельно ограниченный круг лиц из руководства колонии, что я работаю с вами, и когда закончится срок ПКТ, чтобы меня выпустили в зону и не мешали жить своей жизнью. Уверяю, что вы смело можете поручиться в том, что режим шатать я не буду. Все «дерзкие» и «наказуемые» оперативные мероприятия я буду заранее согласовывать с вами… Больше мне от вас ничего не нужно. А теперь, я думаю, пора вам оценить имеющуюся у меня информацию.
И я изложил тщательно продуманную нами «замануху». Задав несколько наводящих вопросов, фээсбэшник «клюнул» и попросил меня приложить максимум усилий, чтобы склонить Кажедуба на встречу с ним напрямую.
 
– Если он созреет, то вам нужно будет через майора Оладушкина пригласить меня. А когда у вас заканчивается ПКТ? – привстав со стула и показывая, что разговор можно заканчивать, спросил он.
– Через два месяца. Чуть меньше.
– Я поговорю с начальником. Удачи! – протянул он мне руку. Бесшумной походкой подошел к двери и резко открыл. От нее испуганно отскочил Черепков – подслушивал.
– Уведите!
Черепков проводил меня каким-то странным подхалимским взглядом, предчувствуя как бы, что отныне со мной нужно быть поосторожней…
44
Из дневника
Который уже день – без молитвы. Не читаю, не открываю учебники. Режим забыт; будто и не было этого размеренного, четкого распорядка, в котором прожито много месяцев.
Часами расхаживаю из угла в угол или лежу на полу, заложив руки за голову… Нет мира в душе. Не могу объяснить: почему я изменил своим принципам и отчего накатил этот туман забвения евангельских истин? С какой легкостью и куражом я выпрыгнул за борт спасительного челнока веры и поплыл по волнам бездонного океана обмана! Я и сейчас еще смакую некоторые подробности «удачной партии» с фээсбэшником. Но гадкий изменнический душок неотступно сопутствует сему «успеху», и жжет совесть.
Для чего все эти молитвенные правила, поклоны, аскетические упражнения в благочестии, если я с таким упоительным вдохновением отдался службе отцу всяческой лжи – дьяволу? Вот он – образчик двуликости! И самое удивительное, что я с одинаковой решимостью ступаю на каждую из этих дорог, отсекая любые компромиссы. Есть во мне какой-то тайный внутренний переключатель, неожиданно срабатывающий в определенных жизненных ситуациях. Многие замечали, – особенно тонко чувствовали женщины, – как я мог, мгновенно, из привычного всем, уважаемого приличного человека превратиться в отъявленного негодяя; из наимилосерднейшего благодетеля и миролюбца – в циничного жестокого разбойника…
Впервые, всерьез, задумался о том, что если Бог ищет людей для проведения в жизнь Его воли, то так же и дьявол ищет их. Человек может стать орудием добра или зла, орудием Бога или дьявола. Но я не хочу верить, что человек настолько немощен, что не может сопротивляться дьявольскому на него воздействию. Ведь дьявол не смог бы овладеть мной, если бы я не впустил его. Кто- то очень точно сказал, что сердце человека может быть открыто только изнутри – снаружи нет замочной скважины…
Оглядывая свое поведение, я вынужден констатировать, что я честен и не лгу, пока не нужно. Я привык думать, что бесчестность – не великое зло, если при этом я не горжусь, не превозношусь. И что в самом большом преступлении можно смиренно каяться, мелкие же грехи легко снимаются свечечкой с сокрушенным «Господи, помилуй!» Есть во мне какое-то качание между святостью и свинством…
Я грабил и наживался нечистыми путями, но при этом никогда не почитал материальные богатства высшей ценностью. Я был отчаянным мошенником и преступником, но в глубине души всегда благоговел перед святостью и искал спасения у святых… Я мог очень искренно, поистине благоговейно склоняться перед святостью, ставил охапками свечи перед образами; даже бросил однажды все и уехал на таежный скит, где прожил два года в землянке у старого монаха; но при этом остался хищником и кровопийцей. Это даже нельзя назвать лицемерием. Сей особый душевный уклад – сплошное колебание между звериным и ангельским. Никакой середины: все или ничего. И вот: победа за «ничем» пока…
 
45
Когда кончились все «дрова», Кажедуб нашел лазейку – затягивать простыни из зоны. В банный день с утра приходил Мустафа – серьезный курд. Он совмещал в одном лице три должности: парикмахера, банщика и заведовал «прожаркой». В изолятор Мустафа приходил с машинкой и стриг всех, у кого отросли волосы длиннее сантиметра; забирал постельное белье и одежду, а вечером того же дня приносил выстиранное обратно. Для Кажедуба он каждую неделю заносил лишнюю простынь. Мы ее
«пилили» на двоих.
В один из «бездровных» дней я замостырил* себе бульбулятор**. Пронес в камеру и разобрал бритвенный станок. В современных одноразовых станках – два узких лезвия; они перегорают быстро, но пару недель служат самоваром. Между лезвиями прокладываются две обломанных спички и вокруг торчащих спичинок обматываются ниткой плотно прижатые к ним лезвия. К каждому лезвию с разных сторон прикручивается свой проводок, при том, чтобы сохранялся зазор и лезвия не соприкасались, во избежание короткого замыкания… Проводки я вырвал из радиоприемника. Когда нам в камеры установили радиоточки, я наслаждался льющимися из динамика звуками недолго. Во-первых, надоел «репертуар», а в главных: я понял, что тишина мне дороже.
Ретранслировалось через эти динамики то, что включит нарядчик из радиорубки. Обычно это одни и те же латиноамериканские ритмы, или радиостанция «милицейская волна», или новости Дубравлага с заявками-поздравлениями друзьям, родственникам и заслуженным ветеранам лагерной службы. Довольно быстро меня стало подташнивать от подобного эфира, и я оторвал провода от динамика. А сейчас вот они пригодились в хозяйстве.
Вскипятить воду бульбулятором – тоже был процесс. Электроток взять можно было только от лампочки, иного доступа к электропроводке не было. Два патрона с лампочками торчали

* Замостырить – здесь: смастерить; в других случаях: спрятать.
** Бульбулятор – кипятильник.
 
прямо из стены: для дневного и ночного освещения; одна лампочка была окрашена в красный цвет, и ее включали после отбоя. Доступ к лампочкам был огражден «намордником» – откидной конструкцией из металлического прутка. Этот плафон-решетка крепился к двум вделанным в стену болтам. Через приваренные ушки плафон был насажен на болты и притянут-закреплен гайками. Я устроил однажды перегорание лампочек, и когда пришел электрик, втихаря попросил его не затягивать гайки намертво ключом, чтобы их можно было открутить рукой.
Теперь, если требовалось заварить чай, я ловил момент, и после обхода камер контролером залезал на столик, откручивал гайки, снимал «намордник» и выкручивал лампочку, брал в одну руку кружку с водой, в которую был опущен бульбулятор, а второй рукой подсоединял по очереди концы проводков к патрону, зацепляя загнутыми крючками за «фазу» и «ноль» внутри па- трона. Закипало очень быстро – максимум минута. Отсоединив проводки, я опускал кружку на стол, засыпал чай, накрывал завариваться и собирал «светильник» в исходное положение.
Нарушение запрета на чай всегда было некой маленькой победой. Не торопясь, смакуя горячий крепчайший бодряк чифиря, я с какой-то добродушной снисходительностью размышлял о многозаботливости и томительной суете всех человечков за стенами карцера, и душа обретала благодарное понимание почти предельных лишений изоляторного бытия.
46
Из дневника
С первых книг в изоляторе, после «Сына Человеческого» о. Александра Меня, я завел привычку делать выписку того, что
«ударило в душу» или просится на обдумывание. Книги уходят, а вот эти выписанные фразы и мысли я перечитываю иногда. Сейчас, оторвавшись от своих «конспектов», я понял, как что-то из вычитанного когда-то уже вошло в меня настолько, что я этим живу. Действенную силу слова я познал на собственном опыте,
 
причем слова печатного. Представляю, какое мощное воздействие те же слова оказывают, когда их слышишь вживую… Впрочем, услышать «глаголы вечной жизни» может не каждый слушающий, ибо внимать им может только открытое сердце и жаждущая истины душа. Эта расположенность внимать и даже как бы слышать написанное, без сомнения, порождается страданием и поиском смысла жизни; во всяком случае, у меня это произошло, когда я оказался в предельном одиночестве и в крайней нужде.
С живыми наставниками в поисках пути Божьего мне не очень-то повезло; и вот – книги стали моими ориентирами-указателями. При этом появилось какое-то чутье на правду – я быстро определяю по ходу чтения: писал это человек беспристрастный, как пред Богом излагающий свое понимание вещей, или же мне навязывается мнение не определившейся окончательно личности, которая мудрит с собой…
Часто я стал откладывать в сторону книгу, если не чувствовал благодарного отклика в душе и видел, как автора уносит (или изначально он был таков) в «мелкотравье» земных за- морочек, в «проблемы», без радостного понимания Божьего во всем присутствия. Тех же, кто относится к писательству книг как к «проекту» и рыночной продукции, мне просто жаль. Каждое слово – это поступок. «По делам их узнаете их».
Жаль и времени на какое-нибудь «отрыжное» чтиво. Правда, Пушкин и говаривал, что и в путешествии, и в тюрьме всякая книга есть Божий дар. Но я думаю, в те времена люди, бравшие в руки перо, не были столь безответственны, как нынешние прожектеры…
Хотя – вот что я вычитал у него про современников-литераторов:
«Для удовлетворения публики, всегда требующей новизны и сильных впечатлений, многие писатели обратились к изображениям отвратительным, мало заботясь об изящном, об истине, о собственном убеждении. Но нравственное чувство, как и талант, дается не всякому. Нельзя требовать от всех писателей
 
стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других. Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности, закон не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника или палача… Требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать от всякого гражданина беспорочного житья и образованности. Закон по- стигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на со- весть каждого».
То есть ключевым моментом во все времена остается совесть, и писателя в том числе.
47
Прервалось мое одиночное заточение – закинули еще одного сидельца. Вертлявое дитя Африки – Ричмонд – сразу же заполнил камеру резкими движениями своего словно на шарнирах тела. Он с порога начал хлестаться тюремным жаргоном, стремясь произвести на меня впечатление своей «крутизной». Но за этой наблатыканностью моему наметанному глазу ясно видны были его неуверенность в себе и дешевый примитив попыток
«пробить» слабины сокамерника…
Это был мой первый опыт круглосуточного жития в тесной камере изолятора один на один с африканцем. За несколько суток черный менталитет проявился всем своим колоритом.
Помню, на Пресненском централе один негр рассказывал мне, что есть две Африки: англоязычная и франкоязычная, и они очень разные. Сам он был из Нигерии, которая длительное время была колонией Великобритании. «Колонизаторы из Англии, – говорил он, – научили нас всему худшему, что есть у англичан. Кто приезжал в колонии? Авантюристы всех мастей: уголовники и любители быстрой наживы. Их целью было – выкачать как можно больше из этих территорий. Местные жители были для них только
 
рабочим материалом. Они и научили нас обману, коварству, насилию и жестокости». Про французскую Африку он отзывался еще более мрачными и унизительными комментариями.
Да я и сам еще в тюрьме заметил существенную разницу между «английскими» и «французскими» африканцами. При- чем, не в пользу первых.
Выходцы из английских колоний, особенно нигерийцы, отличались нервозностью и стяжательством. Наиболее присущие им особенности: непрестанная забота о собственном желудке – они уже с самого утра обсуждали, что будут готовить вечером после работы; накачивание мускулов – все свободное от работы и еды время они проводили на спортплощадке с железом; почтение к начальству, основанное на страстном желании получить условно-досрочное освобождение, – они поистине раболепно служили администрации, страх перед начальством у них был в крови, не выполнить то, что «начальник приказал», было для них немыслимо. Самые добросовестные доносчики были также из их числа. Когда что-то происходило в бараке – например, драка, разборка, телевизор по ночам, – то этих парней и пытать не нужно было, они все выкладывали как на духу.
Любимым их занятием было «кидалово». Примитивный уровень разводки лохов редко срабатывал с другими нациями, а вот среди своих черных братьев они постоянно что-то мутили. Новеньких первоходов сразу брали в оборот, сулили им всяческие поблажки и помощь в лагере, и прибирали к рукам их баулы, разводили на посылки и денежные переводы. На тему «кишки» у них была постоянная грызня. Если в России самая «народная» статья была воровство, то в Нигерии: «фо-уан-найн» – 419-я статья УК Нигерии – мошенничество. В тюрьмах у них сидят в ос-новном любители «лохотрона».
Африканцы из французских колоний были добродушные, с лицами, на которые резко проецировалось два главных их жизненных ощущения: «радость» и «горе». Солнечные счастливые улыбки легко и быстро озаряли их физиономии по любому, самому незначительному поводу: доброе слово, сигарета, картинка по телевизору; так же и самый незначительный пустяк грубой
 
лагерной жизни мог омрачить их лица выражением непоправимого несчастья. Франкоязычные негры Центральной Африки были открытые, искренние и часто по-настоящему набожные. Хотя религию вуду никакое христианство так и не сумело в них искоренить. Все они, без исключения, и англо-, и франкоязычные, верили в магию превращений, священные заговоры и необходимость приносить жертвы повелителям природы. В мистику «ночей вуду» верили все африканцы. И говорили об этом, всегда понижая голос, полушепотом и опасливо оглядываясь по сторонам…
Ричмонд был типичный нигериец, из того пестрого легиона наркокурьеров, что в желудках и в заднице перемещают по странам и континентам кокаин, героин и прочую отраву. Парень очень смышленый и кое в чем даже талантливый. Именно он был центрфорвардом футбольной команды интерзоны, которая взяла кубок на первенстве Дубравлага. На всех концертах он зажигал не только стильный рэп, но и неплохо пел классику англо-американской поп-музыки. Среди токарей – был первый по выдаче нормы. Но что меня поразило больше всего – это его знание Священного Писания. Он учился в христианской школе, и родители, по его рассказам, мечтали о том, чтобы он стал священником; во всяком случае, готовился он к этому неплохо. Он мог на память цитировать отрывки из Евангелия и апостольских Посланий, а затем мгновенно открыть на нужной странице и показать то, что цитировал.
Занятный оказался пассажир; но при всей колоритности, была в нем какая-то «недоделанность», отсутствовал некий добрый стержень. После многочасового общения всегда оставалось ощущение скользкой персоны, постоянно нацеленной на успех, на деньги, и неважно, какой ценой; нецельная натура – будет неточной характеристикой; скорее – гонщик за удачей с ущербной совестью.
А вот когда он достал из задницы запаянную в целлофан пятисотрублевку, я насторожился и всерьез предположил, что этот Ричмонд – «казачок»-то не простой, а засланный. Из дальнейшего его поведения я понял, что не ошибся.
 
Сначала он предложил купить коробок анаши через одного молодого контролера: мол, у него с этим малым полный вась- вась еще с токарки, и тот ему притаскивал «план», и даже раскумаривались вместе. Но у меня были большие сомнения на этот счет. Слишком тесным мирком живет эта вертухайская публика, и его давно бы уже сдали свои же. Водку, самогон – я еще мог бы допустить, но наркотой вряд ли кто торгует в поселках лагерщиков. Все на виду, а за такие вещи – сразу вытуривают из зоны. Убедившись, что «травка» меня не интересует, он предложил дать денег менту, чтобы тот занес в изолятор мо-бильник на пару часов. Я решил посмотреть, как и с кем Рич-монд будет проделывать эту комбинацию. И однажды на про-гулке он подозвал к дворику, в котором мы с ним гуляли вдвоем, помощника дежурного Петруху. Это был один из самых трусоватых и трепещущих перед начальством ментов. Петруха брал по мелочам – сигаретки, шоколадки, но на то, чтобы занести в зону телефон, духу у него бы не хватило. И я сразу понял всю несерьезность этой затеи, а точнее – ее гнилую прокладку. Кум с Режимом, похоже, заключили какую-то сделку с Ричмондом, типа: подловишь кого-нибудь из сотрудников, выпустим в зону из изолятора и с УДО поможем. А заодно решили прощупать и запачкать меня. Унижение, пережитое Черепковым во время нашей встречи с фээсбэшником, не давало ему покоя.
Когда Петруха подставил ухо к шепоту Ричмонда, я демонстративно отвернулся и отошел в дальний угол прогулочной камеры, всем своим видом показывая, что мне неинтересно, о чем они трут; и оттуда, дождавшись, когда Петруха посмотрит на меня, отрицающим жестом помотал головой: и не думай соглашаться, если не дурак! Пусть доложит заказчикам этой «прокладки», что Рабинович все просек, и этот замут ему по барабану.
Вернувшись в камеру, я популярно разъяснил Ричмонду, что его используют как одноразовую фишку, а потом кинут. Верить ментам нельзя, как бы красиво они не пели. А если он все-таки подставит кого-то из ментов, то они все тут родня-соседи, и дальнейшая его жизнь в зоне будет иметь мрачную перспективу. Да
уже сейчас, после этого разговора, Петруха по пьяни разболтает всем своим дружкам, как ты со мной на Кума трудишься. «Мне пофиг на твою судьбу, решай сам: как тебе жить, – сказал я, – но мне такая слава не нужна, понял?!»
Мой текст произвел на него впечатление, и он даже растерялся. Рассказал, что в зоне ему и так тяжело будет, потому что он пожаловался послу Нигерии на Хозяина и вообще на плохую жизнь в лагере, поэтому, несмотря на все прежние заслуги перед администрацией, его и закрыли в изолятор. Теперь уже УДО ему стопроцентно не светит.
Я посоветовал ему закосить какую-нибудь болезнь и уехать на больничку, а там постараться зацепиться в санитарах до конца срока. Там есть своя футбольная команда, наверняка его, как звезду турнира, знают, и пацаны помогут там. Он отсидел уже около шести лет, до «звонка» осталось чуть больше двух, и на больничке можно перекантоваться это время. А из камеры этой ему лучше уйти. Диагноз отрабатывать можно начать уже сейчас: мол, повеситься хочешь или вены вскрыть. Расскажи ментам, что летаешь по ночам – вспомни вуду. Короче: начинай гонять. Ричмонд уцепился за мое предложение, и ночью мы с ним разорвали одну простынь и сплели веревку, для антуража…
Находиться с ним в одной камере мне было уже невмоготу, и я опасался, что могу однажды сорваться и слететь с катушек от этого шебутного соседа. Я видел – он совсем не понял, что я избавляюсь от него; ко всему прочему я сказал, что вышли новые поправки к УК по наркоте, и у него есть шанс откусить года пол- тора-два от срока, если написать надзорную жалобу на приговор. Я написал ему жалобу в Мосгорсуд и убедил, что отправить ее нужно непременно из больнички, ибо наша администрация может ее не выпустить, чтобы помучить его до «звонка».
Ричмонд возбужденно засуетился и повелся на мою «аргументацию».
На утренней пересменке, когда открылись тормоза, я сразу в категоричной форме заявил дежурному по колонии:
 
– Еремей Никанорович, уберите этого пассажира! Мне труп в камере не нужен. Хорошо, что я проснулся вовремя: он уже на решке* веревку приладил! Убери его отсюда!
Еремей недоверчиво перевел взгляд на Ричмонда, и тот, по сценарию, перебив меня, завизжал:
– Я повешус! Вскироюс! Ви меня закрыл, потому что я послу правда говорит! Ви расисты! У меня мама умер, пока я сиджю, а ви специально мне УДО не давать! Я вена пореджю! Что смотришь? Давай, бей! Бей! Расисты!..
Артист из Ричмонда вышел неплохой. Да ему особенно и играть-то не было необходимости: орал он на Еремея от всей своей арестантской души. Накопилось. А вот про маму он сымпровизировал по ходу пьесы.
Тут Никанорыч въехал, что ситуация нешутейная и, опасаясь прежде всего, чтобы в его дежурство не было никакого ЧП, вывел Ричмонда из камеры и закрыл его под визг и вопли в «американку». Потом вернулся в мою камеру.
– Где веревка?
– Ищи, Никанорыч, может, он ее с собой утащил.
Еремей сначала облазил всю мою камеру и, найдя только короткий отрывок простыни, ушел шмонать Ричмонда. Через некоторое время по всему изолятору разносились истеричные вопли Ричмонда, который отказывался раздеваться догола; потом послышалась возня-борьба, яростный мат ментов и после трех-четырех хлестких звуков дубинала все закончилось жалобным скулежом:
– Ай … ай, не надо! Вот, возьми веревка… Не бей! Аааа… больно!..
Наблюдая за африканцами, особенно из западной части этого континента, я заметил немало общего у них с афро-американскими героями голливудских фильмов. Такая же разболтанная дерганая вертлявость, раздражительность по пустякам, визглявая нервозность при малейшем недовольстве и хихиканье по любому поводу, к месту и не к месту.

* Решка – зарешеченное окно.
 
Очень точно, как мне кажется, подметил Эдик Лимонов, поживший среди них немалое время, что: черный человек употребляет смех не только в качестве демонстрации своей радости, но и для демонстрации многих других эмоций. Смущения, например, или замешательства. Я знаю теперь, что черные смеются даже от страха…

48
Из дневника
Писать о том, что случилось в глубине души, и невозможно, и неприлично. Но для чего-то я завел этот дневник. И возможно, кто-то будет его читать…
Здесь, в одиночке, неспешно обследовав все сусеки своего нутра, я обнаружил, что где-то там, в самой интимной глубине моего сердца, дремлет некое таинственное око. Его восприимчивость и зрячая сила пробуждались во мне и в раннем нежном детстве, и в рьяной юности, и в скитаниях зрелого возраста. Это око, подобно раскрывшемуся обнаженному чувствилищу, воспринимало каждую искру живого совершенства, радовалось ей, любило ее и звало отдать свои личные силы на служение какому-то большому делу, которому названия я долго не знал. В этих недолгих пробуждениях была какая-то ненасытная жажда созерцания и творческой деятельности…
Это внутреннее око потом засыпалось-ослеплялось пылью многочисленных и разнообразных житейских забот, борьбой за самоутверждение и прочей бренной суетой. Но сколько я себя помню, мне, погруженному в гущу общественной жизни, в увлеченность тем или иным занятием, в кругу товарищей, соратников, подельников – всегда чего-то недоставало; вдруг пронзало – занимаюсь не тем, не так, и что всего этого мало для оправ- дания своего земного бытия.
 
Меня всегда тянуло к созидательной деятельности, к творчеству, но я так и не сумел стать ни музыкантом, ни художником, ни конструктором; а вот разрушителем и разорителем стал. Я искусно вышколил себя к исполнению живописнейших криминальных дел. Я творил, но творил зло. И уверен, что это главная причина того, почему я никогда не испытывал удовлетворения от стиля своей жизни, от «достижений», денег и прочих атрибутов «успеха» и удачи…
И вот тут, в вонючем склепе карцера, я нахожу слова, которые все мне объясняют:
«Кто хоть раз доставлял другому радость сердца, тот улучшил тем самым весь мир, а кто умеет любить и радовать людей, тот становится художником жизни. Каждый звук радующегося поющего сердца влияет на мировую историю больше, чем те “великие” события хозяйства и политики, которые совершаются в плоском и жестоком плане земного существования, и которые нередко оказываются пошлыми и об- реченными».
Читаю Ивана Ильина.
49
Черепков послал отрядника ознакомить меня, Кажедуба, Чоо и Майкла с постановлением о переводе нас на СУС*. Глеб сунул каждому в кормушку бумагу – расписаться. Мне, Кажедубу и Майклу по максимуму – девять месяцев; Чоо – три месяца. По окончании срока ПКТ нас всех должны были перевести в единственную тут камеру СУС, поставить там кровати и отдать баулы.
Первым перевели Майкла; через неделю закинули к нему Чоо. А потом приехала комиссия из Управления, и проверяющие забраковали помещение для СУС. По новым правилам внутреннего распорядка есть два варианта содержания осужденных на строгих условиях. Первый – это отдельное здание с огороженным локальным участком, откуда содержащихся в СУС выводят на работу, а на ночь

* СУС – строгие условия содержания.
 
закрывают в камерах. При втором варианте переведенным на строгие условия ограничивают свидания, посылки, и они содержатся со всеми остальными осужденными в жилых бараках.
Кошелкин с Черепковым сориентировались по ситуации: Майклу объявили взыскание – еще шесть месяцев ПКТ, а Чоо выпустили в зону. Камеру СУС снова сделали каптеркой для баулов и матрасов.
Мне до окончания срока ПКТ оставалось две недели, но уверенности, что я все-таки поднимусь в зону, по-прежнему не было.

50
Из дневника
Оглядываю многомесячное – почти год – пребывание в одиночной камере. В сознании вычерчивается красной линией некий итог. Предоставленная мне возможность длительное время находиться наедине со своими мыслями и воспоминаниями, пережитые лишения, страдания и предельное одиночество – открыли неведомый мне ранее союз: неразрывную способность терпеть и прощать.
Прежде это были лишь слова из заученной молитвы, но теперь я чувствую, как то, что стояло за этими простыми словами, вошло в мое сердце. Ныне, прежде чем занести для удара кулак или выстрелить убойным словом, я все чаще успеваю задуматься о том, чтобы сохранить мир и понять причины сложившейся враждебной обстановки. Еще совсем недавно подобное поведение я расценивал бы как нерешительность и даже слабину.
Я изменился. И произошло это совсем незаметно для меня самого. Вижу во всем промысел Божий: и в тюрьме, и в изоляторе этом, и в каждом встречаемом по жизни человеке. И вот эту обретенную способность проникать в желания, в суть поступков находящегося рядом человека я боюсь потерять теперь больше, чем встречи с какими-то еще лишениями, скорбями и недугами.
Читаю Антония Сурожского. У него есть история про узника, который сорок лет просидел в одиночной камере. Когда он
 
умер, пришли убирать его камеру и увидели надпись, начертанную этим узником на стене перед своей смертью: «Со Христом и в тюрьме мы свободны, без Него и на воле – тюрьма». Мне кажется, что я понял это же самое за время своей изоляции… Когда-то на таежном скиту я дал что-то вроде обета Богу, и была решимость даже на пожизненное заключение во искупление грехов… Неужели оказалось – слаб;? Сидели же люди, и душу спасли в узах…
Ну что ж, этот срок и лагерь можно расценивать и как
«разминку»…
Есть детский рассказ, как один правитель задал мудрецу три вопроса: «Какой самый важный момент в жизни? Какой самый важный человек на свете? Какой самый важный поступок? Если в три дня не дашь ответ, тебя высекут на площади…» Как во всех детских сказках, он ходит туда-сюда, не находя ответа и, наконец, набредает на девочку, которая сторожит гусей. Та его спрашивает – что у тебя такой несчастный вид? Он ей рассказал. А в чем же был ответ? Очень простой. Самый важный момент в жизни – теперешний, потому что прошлого нет, а будущее не пришло. Самый важный на свете человек – тот, с которым ты сейчас находишься, потому что другого нет. А самый важный поступок на свете – сейчас, по отношению к этому человеку сделать то, что нужно.
Старый монах, у которого я жил в тайге, говорил мне, что самым важным является тот час, который мы переживаем.
На ту же тему пишет Блэз Паскаль в своих «Мыслях»:
«Мы никогда не живем настоящим, всё только предвкушаем будущее и торопим его, словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно ушло слишком рано. Мы так неразумны, что блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегаем тем единственным, которое нам дано.
А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно – горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем.
 
Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее. О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее».
Сегодня ночью лежал и думал о смерти. О том, что этот час сокрыт от человека, и что умереть я могу и в этой камере. Думал спокойно, без истерии и страха, как о неизбежном для каждого.
Тайна человеческой жизни… И какими ничтожными – в свете этой тайны – становятся наши оценки, суждения и приговоры.
Мне кажется верным, что надо привыкнуть к мысли о смерти рано, когда смерть еще не угрожает, потому что, когда чувствуешь, что смерть уже действует в твоем теле, го- раздо труднее смотреть ей в глаза.
Опыт показал и мне, что перед лицом смерти стирается всякая обида, горечь, взаимное отвержение…
Прочел «Дневник духовный» отца Сергия Булгакова и размышляю, после прочитанного, о часе смертном, в частности. Уже сейчас, как бы заранее, я предчувствую, как буду скорбеть о потерянной в лености, в праздности, себялюбии затраченной жизни, какой сплошной ошибкой, грехом, неудачей будет она казаться, и только одна совесть будет развертывать свой нелицеприятный список. Как ничтожно покажется то, что теперь кажется столь важным и нужным, как преходящи все земные волнения. А надо всем этим видится один приговор: Бог дал мне достаточной длины жизнь, дал силы и здоровье, дал близких и друзей; как и кому я отдал эту жизнь, какой след останется от нее в мире? И не будет ответа, кроме позднего бессильного сожаления, вечной муки несодеянного добра.
У Достоевского в «Братьях Карамазовых» ад обозначается двумя словами: «Слишком поздно!..»
Смертный час приблизится нежданно и совершенно просто, так же как просто каждое мгновение жизни. В чем застает Гос-подь, в том Он и судит. В чем же Он застанет мою жалкую душу?..
 
И еще вот сейчас пришло понимание, что в смертном часе ничего нового не откроется, кроме того, что всегда носишь в душе. Вот эта-то обыденность каждого дня, она и составляет содержание жизни, и надо, чтобы обыденность была ясна, се- рьезна, достойна, величественна…
Святые отцы говорят: только если ты будешь помнить, что в любой момент может настать смерть, только тогда жизнь получит всю свою глубину, рельефность, красочность; только тогда каждое мгновение станет решительным и решающим.
А как бы я стал относиться к другим людям, если бы сознавал, что слово, которое я сейчас произношу, может быть моим последним словом, и действие, которое я сейчас совершаю, может быть моим последним действием?
В чем застану, в том и сужу…

51
Кум и Режим лукаво отхмыкивались на мой вопрос, собираются ли меня выпускать в зону.
– А те чё, плохо тут? В зоне пахать надо, норму давать. Щас там маршировка идет. Тебе ж понятия не позволяют перед ментами прогибаться. Теперь в лагере даже пердят только с разрешения администрации, хе-хе-хе… – посмеивался Черепков, наслаждаясь возможностью давить неопределенностью.
Однажды, после подобного ответа, я постучал двумя пальцами по плечу и возвел глаза к потолку:
– А вы не боитесь, что у вас проблемы могут появиться? – намекая на то, что фээсбэшникам не понравится такое препятствие оперативной работе.
Видимо, это подействовало, потому что через несколько дней Еремей, услышав, как я кричал Кажедубу, что у меня чай кончился, подошел к моей камере и с какой-то даже радостной ноткой подбодрил:
 
– Арсений, не гони! В среду выходишь, начифиришься в зоне. В тот же день меня ожидало большое событие – письмо. Пришел ответ от Александра Зарницына.
Веня Бигман, как упоминалось раньше, знаком с ним. Рассказал, что Зарницын – поэт, был довольно близок с отцом Александром Менем. От Вени же я узнал, что Фонд имени Александра Меня располагается в здании церкви, где настоятелем также человек из круга отца Меня; сам Веня там бывал неоднократно.
Поэтому письмо от человека, который, возможно, был даже другом отца Александра Меня, я развернул с особым волнением. Живые слова батюшки научили меня смотреть на мир по-иному, и я был убежден, что рядом с таким ярким человеком, помимо мотыльков, должны были быть и личности незаурядные.

Здравствуйте, Арсений!
Только-только вернулся из Тамани, где укрывался почти три месяца. Жена мне письма туда не пересылала, поэтому прочитал Ваше только на днях. Представляю, как огорчительно было мое молчание, хотя Вы, как пишете, к безответности уже привыкли. Это, наверное, вредная привычка. Бог все равно слышит, как мы к Нему обращаемся через людей – близких или далеких. А если слышит, значит, рано или поздно откликнется, пусть не письмом, а как-то иначе, найдет способ.
К вам ездит некто Игорь. В конце января Игорь и приедет, обещал взять у меня книг в объеме джипа! Я пошлю и художественную, и религиозную литературу, и хотел бы, чтобы отдельная посылка, Вам адресованная, попала к Вам в руки. Сколько она должна весить? И как сделать, чтобы не миновала? Замполиту объясните, что можно получить книг столько же и даже больше, если они сами за ними приедут. Наш храм осуществляет служение в помощь осужденным – по благословению самого Патриарха. И хоть я комплектую сельские библиотеки, а раньше комплектовал тюремные, с радостью откликнусь на Вашу просьбу. И постараюсь подобрать полезные книги. Года четыре тому назад наша организация «Древо добра» несколько раз отправляла книги в мордовские лагеря. Транспорт присылал УИН. Я, кстати, член попечительского совета ГУИНа, замполиту это тоже скажите.
Надеюсь, Вы уже вышли из ПКТ (что это: изолятор?). Вене непременно передайте привет и мою живую память о нем.
Если найдете возможным, напишите, за что Вас осудили? Мне будет легче с Вами общаться. Не унывайте, на воле тоже бывает тяжко (несравнимо, конечно), но все же Бог-то есть, и Он помогает нам, если тяжесть, возложенная на наши спины, неподъемна.
Храни Вас Господь – А. Зарницын.

52
Из дневника
Возможно, завтра я выйду из этих стен. Начнется иная жизнь в гуще людей. Режим, построения, работа… И с людьми необходимо будет заново выстраивать отношения.
В изоляции, разглядев себя, я знаю теперь, как многие внешние проявления человека часто скрывают мятущуюся, ищущую и жаждущую истины душу.
Прочитанное тут, в изоляторе, о лагерях – у Шаламова, Чехова, Солженицына, Муравьева и других, – склепавшись с моими наблюдениями, заставило всерьез подумать о своем месте среди людей; и тут, в неволе, и вообще.
Лагерь – это огромный сложный мир, где собраны вместе и загнаны в бараки люди трагических судеб, разные по характеру, стремлениям и жизненному опыту. Здесь и здоровые, и больные, в том числе и душевнобольные. У некоторых психические сдвиги происходят уже в заключении.
 
Многих из них в вольной жизни не коснулись слова о добре и правде, о грехе и святости, о любви и красоте человеческих отношений. А теперь все они, лежа на нарах, на холодном полу карцера, на работе, думают о своей прошлой жизни, мучительно размышляют об ожидающем их будущем. Все они нуждаются в любви. Способен ли я дать им хоть крупицы оной?
Лагерь – это слепок нашей жизни, мира. Лагерь – мироподобен. Он отражает не только борьбу местных разношерстных клик, сменяющих друг друга, но и культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания. Какой- нибудь Ибрагим, Джони, Цзянь, Сидоров или Каганович приносит в лагерь вывернутое дно своей души.
Положение заключенного заставляет на каждом шагу ощущать ограниченность своей воли и власть жесткого, тупого, лишенного разума произвола над собой.
Чехов еще и до наших исправительно-трудовых лагерей разглядел и назвал растление на Сахалине. Он пишет, что пороки арестантов – от их подневольности, порабощения, страха и голода. Пороки эти: лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, воровство. Опыт показал каторжному, что в борьбе за существование обман – самое надежное средство.
Мало что изменилось за сто лет.
А вот еще чеховское: «Углубление в себя – вот что дей-ствительно нужно для исправления». Но какое же в наших лагерях исправление! А без веры углубиться тут можно только в усвоение блатной воровской морали, в усвоение жестоких лагерных нравов.
Того «исправления», которого хотело бы государство, оно вообще никогда не достигает в лагерях. «Выпускники» лагеря научаются только лицемерию – как притвориться исправившимся, и научаются циничному отношению – к призывам государства, к законам государства, к его обещаниям.
Сидельцам же интерзоны вообще по барабану все российские государственные «рупоры»…
 
Очень мрачная «Зона» у С. Довлатова. Он пишет: «Лагерь навязал мне целый ряд простых оскорбительных истин: всегда готовься к худшему – не ошибешься; забудь о человечности. Этот фрукт здесь не растет; не унижайся до просьб; бери, если можешь, сам, а если – нет, то притворяйся равнодушным; верь од- ному себе, и то не до конца; а главное, всегда бей первым!»
По сути, это своеобразный комментарий к главному закону тюрьмы: «Не верь, не бойся, не проси». Вертухай Довлатов был очень наблюдательным юношей на службе, но многое из жизни зэков ему осталось неведомым, ибо судьбу зэка можно прочувствовать только на собственной шкуре.
В меня тоже был вписан этот закон, когда я входил в ворота интерзоны. Но жизнь в этом лагере разительно отличалась от живущих давними традициями русских зон. И я со своими «установками» и взглядами не вписывался в тутошнее, насквозь пронизанное интриганством и мздоимством положение.
Прошел год, и после длительной изоляции мне опять предстоит окунуться в эту душную атмосферу болезненной настороженности, неискренности и ущемления человеческого достоинства. Задача: не потерять лица и выучиться сохранять мир в душе при любых раскладах.
53
С вечера достал дневник из подполья; а сегодня, после подъема, наводил ревизию в своем скромном хозяйстве: сложил на столике стопкой книги и тетради, рядом – авторучку и кружку, вместе с мыльницей и полотенцем – это было мое основное имущество в течение всей камерной жизни. Для будущих обитателей этой клети я заныкал сигареты, спички и бульбулятор. Вчера на прогулке шепнул своим, где и что будет зашхерено…
До обеда расхаживал из угла в угол, прощаясь со своей кельей. В мозгу картинки пережитого в стенах изолятора перемежались с волнением от непредсказуемой перспективы – ожидаемой жизни в лагере. Отвык от общежития…
 
ДПНК пришел за мной точно в то же время, которое было зафиксировано в день водворения меня в изолятор много месяцев назад, – так заведено.
Я вынес вещи из камеры, переоделся, забрал баул из каптерки и, взвалив скатку матраса на плечо, шагнул за порог узилища.
Мы шли с Еремеем Никаноровичем Пешкиным через всю зону в штаб. Начало декабря, а снега еще нет. Он выпадал дважды, но растаял. Березы и яблони давно без листвы. Потянуло прижаться к ним щекой. В локалках – ни души; зона будто вымерла. Я жадно всматривался во все, на что попадали разбегающиеся глаза, и чувство было такое, будто объем моей грудной клетки увеличился в несколько раз – так глубоко и подолгу я вдыхал воздух «свободы»!
– Никанорыч, в твою смену меня упекли, и ты же освобождаешь!.. Слушай, в штаб с матрасом-то чё тащиться, давай я заброшу его и баул в барак, а потом приду в дежурку, – как с задушевным приятелем я разговаривал по дороге, стерев из памяти в тот момент все зло и скорби, что доставил мне Ерема.
– Не-е, Арсений! Мне сказали доставить тебя со всем хозяйством в штаб. В карантине побудешь, пока определятся, че с тобой делать.
– Не понял. Меня, что, «через матрас» обратно в ШИЗО? На фига этот концерт?! Принесли бы «дэпэ» – и все дела!
– Не знаю. Черепков сказал: в карантине тебя закрыть. Он скоро придет – за зону вышел.
Праздник души оборвался, и я снова стал настраиваться на тяжелую волну неизвестных ожиданий…

В карантине были двое новых, с этапа: прихрамывающий африканец из Нигерии и вьетнамец Ву – мой старый знакомый по интерхате на Пресненском централе в Москве. С Ву мы радостно обменялись рукопожатием, припомнив оба, как налаживали и держали дорогу* в хате. Ву по-русски знал только два слова, но их нам вполне хватало для взаимопонимания и взаимодействия.

* Держать дорогу – осуществлять связь с заключенными в других камерах.
 
Когда ему было что-то непонятно или он был чем-то недоволен, он произносил с разной интонацией: «Какой?». Это слово заменяло ему все остальные вопросительные и отрицательные слова и выражения: что? почему? где? куда? когда? не знаю! не хочу! с какой стати? и т. д. Во всех остальных случаях, в том числе и выражая радостные чувства, он говорил: «Понял-понял!»
У него было очень тонкое и точное чутье и потрясающая способность улавливать важные нюансы, ухватывать суть в любом деле, без нужды в словесных пояснениях и переводе. Про него говорили, что он один из главных организаторов нелегального футбольного тотализатора в России среди вьетнамской диаспоры. Поверить можно.
А угрелся он за посылку с компакт-дисками из Штатов. В каждой коробке, вместе с дисками, были технично упакованные тысячи таблеток «экстази». Те, кто отправлял, были уже под колпаком спецслужб, и в Москве на таможне просто ждали: кто придет за посылкой – тот и сядет за контрабанду наркотиков.
Ву привез в интерзону восемь лет.
Мы решили чифирнуть за встречу. Пока кипятилась вода, я стал выглядывать в дверное оконце на штабной продол, чтобы послать кого-нибудь из зэков к Дани. Но вдруг увидел его самого! Он подошел к дверям карантина вместе с дежурным.
Еремей открыл ключом дверь и запустил ко мне Дани:
– У вас пять минут. Щас Черепков зайдет в зону. Дани сунул ему пачку «Мальборо», и тот удалился.
Мы крепко обнялись. Почти год не видели друг друга. Так много хотелось сказать, но оба понимали, что сейчас не до рассказов.
– Почему тебя в отряд не подняли? Я в котельной был, когда тебя выпустили. Бигман из библиотеки увидел, как тебя ведут, пришел ко мне, и я сразу побежал на «строгий», думал, ты в отряде, – первым заговорил Дани, вытаскивая из карманов печенье, кофе, чай и сигареты.
– Я сам ничего не понял пока. Ерема говорит, что Режим меня велел в карантине держать, пока они с Кошелкиным не решат, что со мной делать. Может быть, обратно сейчас пойду в
 
изолятор. Ты же знаешь, они любят поприкалываться «через мат- рас», на нервах поиграть: ты думаешь, что отсидел свое, приходишь в штаб, а тебе выписывают еще пятнашечку за какое-нибудь нарушение режима содержания, которое ты успел «совершить», пока шел от изолятора до штаба. И волокешь свой матрас обратно в ШИЗО… Дани, у нас мало времени. Если меня упакуют снова, то это опять надолго, и может быть, сменят режим и увезут на «крытую» годика на три. Мы с Кажедубом замутили лихую бодягу с фээсбэшником, чтобы выбраться из ШИЗО, – перешел я на шепот, наклонившись к уху Дани, – и если это фуфло вскроется, то нам тут жить спокойно не дадут.
– Да, я слышал что-то такое. Менты поговаривают, что ты на ФСБ работаешь.
– Я знал, что этот слушок пойдет. Но мне пофиг; я-то знаю, что чист… Дани, в двух словах всего не объяснить. Но раз меня в отряд не подняли сразу, то вполне вероятно, что наш замут не проканал. Может быть, Черепков с фээсбэшником хочет посоветоваться насчет меня. Режим меня в зоне о-очень не желает видеть!
Я сцедил чифирь в кружку и пригласил подсаживаться в круг Ву и Африку. Ву сделал глоток, резанул себя «ребром» ладони по горлу: мол, больше не буду, и вежливо отошел; а черный отказался.
– Дани, я тебя благодарю за все добро, что ты делал для меня весь этот год.
– Да ладно! – отмахнулся Дани.
– А ведь, кроме тебя, если честно, все остальные обо мне позабыли после того, как в ПКТ перевели.
В этот момент загремели ключи и открылась дверь.
– Все, Дани! Давайте – расход! – крикнул Еремей.
– Щас, Никанорыч, только адрес запишу, – удержал я привставшего Дани. – Может, меня опять запакуют до самого
«звонка», и мы больше не увидимся.
– Давайте по-быстрому! Щас Режим должен зайти, – сни-зошел Ерема.
– Слушай, Дани, – положил я руку ему на плечо, – а ведь может и так получиться, что мы в зоне больше не увидимся. Не хотелось
 
бы потеряться по жизни. Ты знаешь, у меня ни дома, ни флага, ни родины для связи. Можешь дать мне свои контакты какие-то? Я сам тебя найду.
– Конечно! Давай я тебе напишу свой адрес в Париже и домашний телефон. И телефон мамы, на всякий случай…
Пока Дани писал, в сердце воткнула жало становящаяся уже привычной мысль: «Это также встреча без продолжений. Не суждено тебе и с этим человеком дружить – дожить до старости, если уж ты решил в Израиль возвращаться. Ты сам знаешь, что тебя ожидает…»
Мы еще раз обнялись, и когда он ушел, со всей очевидностью стало понятно, что кроме этого француза с примесью армянской крови, ближе мне никого нет в настоящий жизненный момент.
«Иных уж нет, а те – далече…»

Ночевать в карантине не пришлось. Услышав в коридоре штаба голос Черепкова, я крикнул через дверь:
– Алексан Михалыч, ты меня на этап зарядил, что ли? Чего я в карантине парюсь?
Черепков подошел к двери, молча посмотрел через стекло оконца несколько секунд и, повернувшись уходить, резко бросил:
– На швейку пойдешь… Дежурный! Рабиновича в отряд отправляй! – по выражению его лица было видно – что-то посерьезней моей персоны заботило его в данный момент.
Я же для себя сделал вывод: похоже, что наш с Кажедубом план пока работает – выпустили в зону по указу фээсбэшника; а в карантин запереть меня Режим решил просто чтобы на нервах поиграть. Это он любит. Все та же распространенная болезнь всех лагерщиков – власть показать, дешевая попытка припудрить свою ущербность.

54
За то время, что я сидел под «крышей», в зоне народу поприбавилось. В бараках на кровати установили второй ярус.
 
Елдыз – завхоз отряда – заметно «оперился», по-хозяйски покрикивал на дневальных, ходил гоголем по бараку. Он явно получил указание от Режима – не спускать с меня глаз, а для начала – щемануть на шконарь…
Елдыз указал мне на верхнюю шконку у двери и ждал реакции. Еще с порога я заметил, что «мой» шконарь занят.
– А кто на моей спит?
– Ну, тебя же долго не было. Африканец заехал. Он раньше сидел тут.
Я подержал паузу. Понятно было – если я начну предъявлять свои права, он сразу стартанет в штаб.
– А где он сейчас? – спросил я и решил, что потом потолкую с парнем наедине. Если он не первоход и с понятием, то должен знать, что шконарь сохраняется за человеком, если тот уезжает на больничку или его закрывают в изолятор; и сколько бы он там ни находился, то когда возвращается в отряд, ему безоговорочно освобождают прежнее место, ежели оно занято кем-то.
– На промке… Рабинович, нижние все заняты… – в конце фразы сквозанул легкий намек: я уловил, что Елдыз мог бы и подобрать мне нижнюю шконку, по сходной цене и «по дружбе», если я к тому расположен.
Я понимающе улыбнулся, взял свой матрас и направился в последний от входа проходняк, где расстелился на верхнем ярусе свободной шконки.
Покупать себе шконарь?! В этой зоне-зоопарке были и такие ухари. На «общем» один чудила долго ходил за завхозом, упрашивал, уговаривал, умолял, но заплатить установленную таксу было нечем. Однажды кто-то подогнал ему банку маринованных огурцов, и он шел в отряд, предвкушая праздник живота. На пороге он столкнулся с завхозом. Тот пошутил походя: «Эх, огурчики хорошие! Какой салат вкусный сделать можно!» – «Возьми весь банка! Только дай мне нижний шконка, а?» – вцепился надеждой страдалец. Завхозу эти огурцы были и не нужны, но, пребывая в благодушном настроении, он широким жестом благословил перелечь.
 
До конца своего срока была у этого переселенца погремуха:
«Огурец». Даже имени его почти никто не знал. Менты на проверках, вместо его фамилии, выкрикивали этот овощ.

55
В зоне появились новые люди. Большей частью африканцы и вьетнамцы; кое-кого из них я знал по московскому Централу. Заехали и несколько человек из бывших советских республик, их тут называли – СНГ. С русской зоны, после «лечения», вернулись афганец Али и сириец Хеша. Им «заглушили» туберкулез на больничке.
Яша Хостель ушел из столовой завхозом на «общий», еще когда я был в изоляторе. Теперь столовой рулил турок Дамсур. Разницу наши желудки почувствовали сразу. Яша, дай Бог ему здоровья, вместе с Веней Бигманом, за свой счет покупал кое-какие продукты для общего котла, когда с гулаговских складов привозили тухлятину и прочий «третий сорт». Маслице в кашах бывало, крупы промывали перед готовкой, картошку чистили более-менее…
Заехали два немца: родом из Казахстана, но уже несколько лет живут в Германии – иностранцы, как я и как все тут.
Гоша-художник освободился. Место было вакантное, очень
«козырное» и «теплое», но из тех, которые невозможно купить, потому как нужно быть каким-никаким, но специалистом. Наш Хозяин «заказал» на пересыльной тюрьме художника, но пока никто не едет.
Отдел безопасности, а больше всех замполит, выпытывают- рыскают среди арестантов, надеясь найти в зоне умельца для оформления наглядной агитации и прочей писанины.
Узбек Ходжа обмолвился в курилке, что в детстве любил рисовать. Кто-то услышал, быстренько донес эту информацию в штаб, и замполит сразу загрузил узбека стенгазетами. Но одного взгляда на его муки над листом ватмана было достаточно, чтобы понять: парень не в свои сани запрыгнул…
 
На всех «козлячих» должностях окончательно угнездилась ирано-турко-афганская компания. По наличию кошельков и готовности раскрывать их для нужд администрации определялись степень близости к Хозяину и Режиму, уровень и значимость получаемых привилегий-послабух и надежность штабной «крыши».
За год Черепков со своей командой славно обработал зэчью массу: приучил носить подарочки в штаб; все мечтают об УДО, а под страхом получить какое-нибудь взыскание не смеют даже подумать вслух, не то чтобы как-то нарушить режим содержания. Стукачество разрослось до такого масштаба, что все не доверяют всем. Единицы порядочных арестантов, чтобы не потерять чувства собственного достоинства и не сорваться на праведный мордобой, просто замкнулись в себе, предельно ограничив круг общения, уйдя в работу, в книги, в спорт…
Со мной народ общается настороженно – молва о ФСБ уже прошелестела. Но я и ожидал подобного отзвука после нашего трюка. Поддерживая одинаково ровные, дистанцированные отношения со всеми, я живу своей жизнью: без семейников, задушевных чаепитий с трепом и сплетнями, не участвуя в борьбе за место под солнцем, стараясь не замечать желудочно-удошную лагерную возню и процветающее интриганство. Это отстраненное неведение и невидение даже радует и способствует занятиям самообразованием, объективному суждению и несуетной созерцательности.
56
В библиотеке стараюсь бывать каждый день. Ссылаясь на
«добро» замполита, я приучил все дежурные смены к тому, что
«учусь» в университете на «религиоведении» и в библиотеке мне удобнее писать контрольные работы, имея под рукой нужные книги; ведь держать в бараке, в тумбочке много книг не положено. Официальный библиотекарь – на должности – иранец Валиди. Человек, в присутствии которого большинство зэков
 
умолкает и старается не портить с ним отношения. Он един-ственный в зоне зэк, который может «без стука» входить к Хозяину и Режиму, и кого первым вызывает к себе фээсбэшник, появляясь в лагере.
Должность библиотекаря тут нужно либо заслужить, либо купить. В случае с Валиди соединились обе эти потенции.
Сидит он давно – с середины девяностых. Тянет срок: пятнадцать лет. В этом году подходит время его УДО, и мало кто в зоне сомневается, что его отпустят. Держится он всегда солидно, никогда не заискивает перед ментами, потому что все свои вопросы может решать напрямую с Хозяином. Заметно было, что человек получил хорошее воспитание и образование. Всегда вежлив и учтив.
За нашими с ним улыбками и деликатным обращением стояла известная обоим предвзятость и крепкое недоверие. Уж очень по-разному мы понимали эту жизнь. По сути, мы терпели друг друга в одном помещении. Когда мы с Веней чаевничаем и заводим дискуссии о театре, литературе, об истории нашей многострадальной России, Валиди нередко выходит из библиотеки с недовольным видом. Ему очень не нравится, что я устроил тут свой рабочий стол; а когда к нему кто-то заходит, он бросает на меня колючие взгляды. По всей видимости, я мешаю его «оперативной» работе. Чужие люди не должны долго находиться в его «офисе».
Веню он терпит в своей вотчине потому, что тот необходим ему – Веня учится за него на заочном факультете финансово-экономического института. Но больше из-за того, что Веня необходим администрации, ибо реальный библиотекарь, конечно, Веня. Он и создал, по сути, эту библиотеку. На свои деньги и с помощью московских друзей он наполнил библиотечные шкафы многочисленными собраниями сочинений русских и зарубежных классиков, блестящей подборкой художественной, философской и духовной литературы, не говоря уже о поэзии, тонким знатоком которой он является. К тому же Веня незаменим при посе-
щении колонии какой-нибудь московской комиссией или журналистами. Веня всегда поражает заезжих проверяющих своей эрудицией и интеллектом, умением изящно продемонстрировать тематически стильно расставленные по полкам издания на нескольких языках и радостно и вдохновенно поведать о том, как любят посещать библиотеку иностранные осужденные. Проверяющие и особенно журналисты выходят из библиотеки очарованные, в приятном настроении, что благотворно сказывается на осмотре других объектов и оценке общего положения дел в зоне. Веню Бигмана знает сам Килькин, начальник Управления Дубравлага. Однажды он сказал Кошелкину, задержавшись с ним на выходе из библиотеки, пропустив вперед проверяющих: «Был бы у меня такой библиотекарь, мне бы замполит на х… не нужен был!»
Веня чрезвычайно гордится этим комплиментом и любит вспоминать тот визит Килькина в библиотеку…
Для меня библиотека – это отдушина, комфортабельный уголок короткого отдохновения от барачной толкотни-галдежа и порожняковых разговоров, неизменно крутящихся вокруг еды и УДО. Чтобы спокойно и без помех читать и писать, притулившись на тумбочке у своей шконки, нужно прилагать максимум внутренних усилий, чтобы отключаться от всевозможных раздражающих факторов.
Здесь, в библиотеке, мне удается иногда и черкнуть не-сколько строк в свой тайный дневничок, не вызывая подозрения у бдительных кумовских агентов.

57
Вечером зашел в телезал посмотреть новости, а там вовсю идет приготовление к «банкету». По периметру расставлены вплотную табуретки, образуя стол буквой «П», их застелили газетами, и Елдыз с помощниками раскладывают печенье, шоколад, апельсины, вскрывают один за другим блоки «Parlament»; кипит вода в ведрах для чая и кофе, распаковываются коробки с
 
соком. От всего этого изобилия всяческих вкуснот и «блатных» сигарет у многих текут слюнки. Нечасто простому зэку удается поймать на зубок подобное «утешение».
Телезал был набит битком: кроме нашего отряда, подтянулся народ с «общего» и «усиленного». Мое недоумение быстро рассеялось. Оказывается, наш Дамсур справляет именины.
У многих восточных людей в традиции показная щедрость; любят они – особенно те, кто имеет средства – хлестануться перед своими друзьями и публикой роскошеством яств и угощений, продемонстрировать свою состоятельность. Конечно, бывают такие же- сты и от широты души, от доброго сердца. Но вся зона знала, кто такой Дамсур и что этот шикарный стол он накрыл, чтобы порисоваться перед всей зоной: мол, кто еще может так, как я.
Хорошо известно было, в каком объеме он башляет Хозяину, Режиму и другим, какие вкладывает деньги в зону на ремонты, мебель и прочее, не говоря уже о том, как он прикормил, в буквальном смысле, всех, будучи завстоловой. Кошелкин, Черепков и Оладушкин утеряли всяческую стройность своих фигур – обросли живо- тами, отвислыми задницами и двойными подбородками. Дамсур их откармливал лучше самой заботливой женушки.
За это все – любые пожелания и личные просьбы Дамсура никогда не имели отказа. Он жил в зоне, как хотел, все ему было
«по зеленой». Чтобы получить УДО, он не жалел никаких денег; а оно подходило ему уже в этом году. С его статьей только под крылышком ментов он мог чувствовать себя более-менее сносно и рассчитывать на нужные характеристики для суда. Его, по большому счету, презирали очень многие. Держался он так борзо только за счет своих денег.
Двенадцать лет он получил за изнасилование в извращенной форме, со смертельным исходом. С толпой своих земляков-турок он снял девку и, натешившись с ней вдоволь, принялся запихивать ей во влагалище бутылки с шампанским. Разорвал у нее там все, потом избил и выкинул голую на улицу. От потери крови деваха и скончалась.
 
И вот эта человеческая мразь, с которым за одним столом и сидеть-то западло, рулит в зоне, судьбы зэковские решать пытается. Но ума он был недалекого; обыкновенное хамло базарное, подлец и трус.
Таким же было почти все его окружение. Объединяла их общность интересов: близость к администрации, жратва, УДО… Передо мной Дамсур заискивал; видимо, чувствовал на некоем интуитивном уровне, что я способен все его зоновское «счастье» разрушить в любой момент, проломив ему череп табуреткой.
Вот и сейчас, увидев меня на пороге телезала, он суетливо подскочил и попытался приобнять меня, приглашая за стол. Но мне все это торжество было противно. Попробовать вкусненького, надо признаться, очень хотелось, особенно после длительного «поста» в изоляторе, но я пересилил себя.
– Пойду я покурю, Дамсур, пока чай заваривается.
– На! На! Бири пачка! – схватил он со стола «Парламент» и начал засовывать пачку мне в карман.
– Да есть у меня сигареты, – попытался я отвести его руку.
– Неее, Арсений-джан! Сиводня мой пиразник! Кури хороший сигареты! – зажал он рукой мой карман, не позволяя выта- щить всученную пачку.
– Ну хорошо, – согласился я, и когда он отошел, я достал
«Парламент», вынул сигарету, положил пачку на стол и отправился на улицу, в курилку.
Я знал, что обратно уже не вернусь.

58
Из дневника
Сделал свою «православную» полку в библиотеке, куда перетаскал из костела все подходящие книжки. Нашлась еще одна книга отца Александра Меня: «Истоки религии». Как выясни-
лось, это только первый, как бы предварительный том к его шеститомному труду «В поисках Пути, Истины и Жизни». Вот бы почитать!
И еще одна находка: «Побелевшие нивы» священника Бориса Александрова. Написана в начале 90-х годов, когда развалился Союз, рушились привычные устои, страна была погружена в хаос, нищету и беспредельный разгул беззакония. Народ толпами потянулся в уцелевшие храмы, в надежде обрести жизненную опору и утешение, желая услышать слово правды Божией. Книга о том, как мало было в церкви «делателей» Христовых, о неготовности священников к такому огромному приходу в церковную ограду страждущих людей, ничего не знающих о Боге и жаждущих помощи своим мятущимся душам. Очень проникновенная книга. Живым словом писана.
Я поделился своими впечатлениями с Веней Бигманом и был приятно удивлен, узнав, что Веня хорошо знаком с отцом Бори- сом и что именно в храме, где настоятелем отец Борис, и рас- положен Фонд имени отца Александра Меня. Более того, отец Борис – из ближайших учеников и соратников отца Меня. Оказалось, что у Вени есть и адрес отца Бориса Александрова. Я тут же сел писать письмо, в котором попросил пожертвовать нам для лагерной библиотеки все, что будет возможно, из книг отца Меня.
А вот что тронуло меня и заставило крепко задуматься о
«качестве» своего христианства. Иисус отделяет уголовное право от нравственности, где действуют иные принципы. Людям свойственно ненавидеть врагов, но дети Божии должны побеждать зло добром. Им следует бороться с мстительными чувствами. Мало того, они должны желать добра своим обидчикам. Это высший подвиг и проявление подлинной силы духа.
Религиозное чувство, по-видимому, всегда психологически связано с тоской человека по совершенству, чистоте, непорочности, которые столь редки в окружающем мире и столь хрупки в сохранении этих своих качеств. Вера есть всегда очень личное состояние – личное решение, выбор, доверие кому-то или чему-то.
 
Религия – действие чаще всего общественное, социальное. Человек здесь по необходимости вынужден мириться с тем, что есть, хотя многое ему не вполне понятно или не очень-то устраивает. Личное здесь существенно умаляется и приносится как бы в жертву общественному действию, ритуалу.
Иисус, по всем Евангелиям, противопоставлял букве закона удивительную свободу, постоянно подчеркивая, что человеческая нужда выше всяких предписаний и правил.

59
– Бигман! Рабинович! К замполиту! – заорал на весь барак Зонович, новый дневальный.
Елдыз подтянул его в шныри, увидев в этом пожилом уже мужике верного и добросовестного исполнителя. Зонович – из боснийцев-мусульман. Как большинство югославов, промышляющих в России, он был строитель. Прибил по пьяной лавочке свою жену, и вот уже пятый год топчет зону. Здесь был в стройбригаде, но недавно «сорвал» спину и после больнички остался не у дел. Мужик был с расчетливой лукавинкой и легкой подлецой… Грева с воли ему не присылали. Елдыз прикормил его: сигаретки, кофе, колбаска,... И Зонович нашел себя в дне- вальной службе. По заданию Кума и Режима и под «крышей» Елдыза, он следил за зэками из «черного списка».
В моей тумбочке Зонович тщательно просматривал все тетрадки и книжки, когда весь народ был на промке и в отряде никого не было. Я заметил, что содержимое моей тумбочки лежит не так, как я привык его располагать, и стал делать «метки»: по их смещению с «контрольных» мест я окончательно убедился, что Черепков не успокоился, и его недоверие и подозрительность в отношении меня не исчезли. Основания на то, конечно, были…
Ну, а кто делает этот конспиративный шмон в тумбочке, вычислить было нетрудно…
С Веней мы встретились у входа в штаб; он шел из библиотеки, зажав подмышкой кожаную папку.
 
В кабинете замполита за столом сидел Черепков. Он был мрачен. Молча и долго смотрел на нас, и постепенно глаза его наливались злостью… Хлопнув ладонью по стопке исписанных авторучкой машинописных листов, он наконец разразился:
– Адвокатскую контору устроили тут, бл…! Че, ума до хера? Бигман, я тебя предупреждал, чтоб ты завязывал с этой писаниной? Че тебе неймется? В библиотеке нех… чем заняться? Я тебе в ШИЗО занятие найду, еп…
– Александр Михайлович, но я… – хотел возразить что-то Веня, но Режим, отмахнувшись от него, переключился на меня.
– А ты куда лезешь? Нахер тебе эти черномазые сдались? Они в жопе наркоту таскали и народ травили, а ты им скощухи выпрашиваешь! Че!? Где твои понятия, бля!
– Может, они осознали и чистосердечно раскаялись в содеянном, да хотят побыстрее вернуться к нормальной жизни, к се- мье, честно трудиться… Срока-то им лепят нешутейные, – спокойно ответил я и попытался перевести разговор в шутливую тональность. – Опять же: чай-курить несут за жалобы эти. Жить-то надо как-то бедным евреям!
– Да они по второму, третьему разу заезжают за одно и то же! Хер ты их работать заставишь на воле! – Черепков не настроен был шутить; похоже было, что это стращание – чья-то установка, и он выполнял приказ.
И я заговорил на полном серьезе.
– Алексан Михалыч, а ты прикинь, что сам оказался в чужой стране, да хоть в Турцию в отпуск поехал, и там влип по нечайке в какую-нибудь историю. Тебя арестовали и сидишь ты в тюряге тамошней. Языка не знаешь, помочь некому. Тебе говорят: жалобы принимаются только по-турецки. Ты ведь тоже будешь искать человека, который бы помог тебе в этом деле! В нашей зоне очень немногие умеют писать по-русски. И когда они обращаются, я не могу им отказать… Сам жил за границей. И чего ты беспокоишься, Михалыч? Они же не на администрацию жалуются, а на приговоры свои – надзорные жалобы пишут!
– Вот, посмотрите, у меня целый пакет судебных документов, только сегодня обратились несколько человек, – вступил в
 
разговор Веня, видя, что мне удалось заставить Режима выслушать возражения, и раскрыв свою папку, вывалил на стол пачку приговоров и свои черновые наброски надзорных и кассационных жалоб. – Вы можете убедиться, что все эти жалобы только по существу материалов уголовных дел.
Но Черепков неуклонно гнул свое:
– Я сказал: нехер! Пусть нанимают себе адвокатов. А вы не суйтесь! Поняли, что ль?
– Нет. Вот этого я обещать не буду! – твердо сказал я и по- вернул голову в сторону окна. Я нарочито пристально стал разглядывать народ, который в это время выходил из барака и строился на ужин.
– Но ведь каждый осужденный имеет право, по закону, обжа- ловать свой приговор; в том числе и из мест заключения… – по- пытался выразить вежливый протест и Веня в свою очередь.
– Короче, если еще увижу жалобы вашим почерком, пеняйте на себя! – прервал его Режим и показал, что разговор окончен.
Мы вышли из кабинета и по дороге в барак рассуждали: с чего бы этот «наезд»? Самое простое объяснение, что Режим решил припугнуть в целях профилактики, дабы не вздумали жаловаться на какие-нибудь беззакония в лагере. А тут было полно нарушений того же Уголовно-исполнительного кодекса и Правил внутреннего распорядка: многие законные права осужденных тут не только игнорировали, но с ними даже и не ознакомляли зэков. Но вероятнее всего, что сия реакция – результат работы его бдительных агентов. Недовольных положением в лагере много, и народ в курилке высказывается о наболевшем. Я же частенько бываю и инициатором подобных разговоров. Иногда кто-нибудь скажет: «Сеня, ты бы накатал жалобу куда следует». Бывало, что я и писал; но предупреждал, что такая жалоба из зоны не выйдет, а нужно искать пути, как отправить ее с воли. Народ смекал. И получалось: по жалобам приезжали проверяющие комиссии, вызывающие немалый бздеж администрации лагеря и неизбежный комплекс хлопот, связанный с
 
«подмазом», «улаживанием» и очковтирательством. Напрягало это и Килькина – управляющего Дубравлагом: из Москвы спрос был в первую очередь с него, чтобы разобрался с «сигналом» из интерзоны.
Вот почему так пристально шмонали все мои бумаги. Кум с Режимом знали от стукачей, что я пишу жалобы не только на приговоры. Но поймать с поличным меня не удавалось, потому что черновиков я не хранил; а то, что выходило через «ноги» из зоны, потом переписывалось на воле или в напечатанном виде попадало в нужную инстанцию.
По каждой подобной жалобе-«бомбе» я непременно кон-сультировался с Веней, его редакция моих текстов была очень ценна.
А кто-то «грел уши»…
На Веню угрозы Режима все же подействовали. После того разговора в кабинете замполита он наотрез отказывался написать что-либо своей рукой, если речь шла о лагерных делах и жалобе на административный произвол. Уступая моему давлению на его совесть и взыванию к порядочности русского интеллигента, он, конечно, соглашался надиктовать мне кое-какие
«убойные» формулировки для жалоб, но не более того. УДО в опасности!..
60
С подъёмом в лагере шебутня. Отменили зарядку, и до утренней проверки и завтрака всех кинули на уборку территории. Столовая озадачена заказным меню для гостей, и Зера мечется из отряда в отряд, собирает у барыг по баулам деликатесы. Сегодня ждут Уполномоченного по правам человека, местного, мордовского.
В обеденном зале убрали столы, расставили рядами скамейки, и к одиннадцати часам всех загнали в столовую. Минут сорок зэки маялись, с накапливающимся раздражением поглядывая на стол президиума, покрытый ядовито-красным полотни-
щем. Глубокие складки на материале говорили о том, что сей кумач долго прессовался где-то в замполитовских загашниках со славных совдеповских времён.
С Уполномоченным приехал знакомый полковник – зам- начальника Управления Дубравлага. В окружении зоновских начальников визитёры наконец-то нарисовались в столовой. Усадив гостей в центре стола, по обе стороны от себя, Кошелкин привстал и угрожающе оглядел всех присутствующих зэков. В его тяжёлом взгляде как на табло высвечивалось: не дай Бог кто- то вякнет что-нибудь про лагерь!
Но подготовительную работу Режим уже провёл. Всех дерзких, способных пожаловаться, предусмотрительно упаковали в ШИЗО. С меня Черепков взял слово в доверительной беседе накануне.
– Не глупи, Рабинович. Нам ещё долго жить тут вместе. А насчёт Уполномоченного, я тебе скажу, не обольщайтесь. До пенсии он работал замполитом в нашем Управлении, так что, сам понимаешь насчёт жалоб, чё с ними будет. Понял, что ль?
Про замполитовское прошлое Уполномоченного Черепков врёт, подумал я тогда; но сейчас, разглядывая этого чиновника по правам человека, с ярко выраженной печатью казёнщины на лице, я склонен был верить словам Режима.
Представившись, Уполномоченный поведал о путинском указе. Доселе в Российской Федерации был один Уполномоченный по правам человека – господин Лукин. И ещё была комиссия по правам человека при Президенте, которую возглавляла Элла Панфилова. Вот в эти две инстанции и стекались со всей страны обращения граждан, в том числе и заключённых. Новым указом, указом Президента, теперь в каждом субъекте федерации учре-ждалась должность Уполномоченного по правам человека. Отныне гражданам предлагалось искать защиты своих прав сначала на региональном уровне, но не исключалась возможность обращения и напрямую в Москву.
Сидельцы интерзоны из всего сказанного мало что поняли. Живой интерес появился, когда прозвучало слово «помилование». Собственно, это и был программный номер его речи. Для
 
разъяснения новой процедуры подачи прошения о помиловании он и объезжал мордовские лагеря.
Помиловка писалась на имя Президента страны. При Ельцине была создана комиссия по помилованию, которая и рас- сматривала поступающие прошения и затем представляла на подпись Президенту те, которые, по её мнению, нуждались в удовлетворении. Тысячи и тысячи зэков ежегодно выходили на свободу подчистую, или им смягчали наказание.
Путин, на второй год своего президентства, эту комиссию упразднил. Непонятно, кто теперь исполнял работу комиссии и по каким критериям отбирались достойные помилования, но статистика за годы правления Путина была неутешительной. Эти цифры были приведены в каком-то ведомственном юридическом журнале, и Веня Бигман умудрился раздобыть один его экземпляр. Кажется, его друзья, из оппозиционно настроенных к власти, привезли на свиданку.
И вот какая картина оказалась: в первый год после роспуска комиссии Путин подписал восемьдесят помилований, в следующем году – сорок, в прошлом – восемь; а до лета нынешнего года – ни одного! Когда этой статистикой Веня поделился с зэками, все бурно возмущались таким беспределом. «Да чё вы удивляетесь? – злобно хмыкнул Витя-механик, когда в курилке зэки обсуждали путинскую нелюбовь к сидельцам, – мент страной рулит!»
На собрании Уполномоченный рассказал о том, как в настоящее время рассматриваются ходатайства о помиловании. По- прежнему прошения подаются на имя Президента, но, прежде чем они попадают на его стол, их рассматривают Уполномоченные по правам человека на местах. И именно они решают, какие из ходатайств имеют шансы на успех. То есть Уполномоченные изучают дела заключённых, обстоятельства их жизни, приложенные к прошению иные документы и справки, и после тщательной фильтровки отсылают какие-то из них в Москву. Судя по статистике подписанных помиловок, там, в Москве, эти прошения проходят ещё не один отсев.
 
В России около миллиона заключённых, и если о помиловании попросит хотя бы один процент, то это уже десять тысяч об- ращений. Можно себе представить, сколько зэковских чаяний и хлопот родных и близких, что долгое время собирают необходимые справки, ходатайства, поручительства и прочие документы в приложение к «челобитной», сколько убитых надежд оказыва- ется в канцелярских корзинах...
На помиловку обычно пишут, когда уже пройдены все надзорные судебные инстанции и приговор не удалось ни отменить, ни изменить. Немало народа сидит не за своё. И вот, отчаявшись найти правду в судах, заключённые взывают к милости
«царя-батюшки».
А почему некоторые, даже явно сфабрикованные приговоры не пересматриваются в надзорных инстанциях? Что значит, например, облсуду пересмотреть решение райсуда? Это значит повысить процент брака в своей области. Да и просто неприятность своим судебным товарищам, зачем это? Однажды начатое следствие должно быть непременно закончено приговором, который пере-смотреть невозможно. И тут уже – один другого не подведи!
Ещё Чехов в одном из своих рассказов писал, что судебная ошибка при теперешнем судопроизводстве очень возможна, и ничего в ней нет мудрёного. Люди, имеющие служебное, деловое отношение к чужому страданию, например судьи, милицейские, врачи, с течением времени, в силу привычки, закаляются до такой степени, что хотели бы, да не могут относиться к своим клиентам иначе как формально, с этой стороны они ничем не отличаются от мужика, который на задворках режет баранов и телят и не замечает крови. При формальном же, бездушном отношении к личности, для того, чтобы невинного человека лишить свободы, судье нужно только одно: время. Только время на соблюдение каких-то формальностей, за которые судье пла-тят жалование, а затем – кончено. Ищи потом справедливости...
– У кого есть вопросы или, может быть, жалобы? Пожалуйста! – закончил тем временем свою «политинформацию» Уполномоченный, и в зале повисла гробовая тишина.
 
Хозяин, Режим и Кум сверлили глазами ряды притихших зэков – не отважится ли кто рот открыть.
– Ну, если вопросов нет ... – облегчённо крякнув, заговорил Кошелкин...
Но тут с места поднялся Веня Бигман и ввернул-таки свой вопросик.
– Осуждённый Бигман. Не могли бы вы прокомментировать столь резкое уменьшение подписанных Президентом помилований за последние годы? И второй вопрос: сейчас ответа на поданное ходатайство о помиловании приходится ждать полгода и больше. В связи с появлением промежуточного звена в прохождении обращения, не увеличится ли срок ожидания решения, и предусмотрен ли процессуальный лимит времени на рассмотрение данного ходатайства?
Кошелкин недовольно поморщился, а весь президиум, потянувшийся уже за фуражками, осуждающе уставился на Веню. Забурчали и зэки: всем надоело принудительное высиживание под прицельными ментовскими взорами.
Уполномоченный пустился в какие-то пространные мыльные разъяснения; Бигман кидал умные реплики, упоминая имена известных правозащитников, своих друзей, намекнул, что знаком и с Лукиным. В общем, увлекшись полемикой, Уполномоченный, что называется поймал фишку – он явно не ожидал встретить среди зэков знатока правоведения .
Томились все. То, о чём говорилось, большинству, да почти никому было непонятно и неинтересно.
– Осуждённый! Как вас... – зам. Килькина оборвал Веню на полуслове, когда тот, смакуя мудрёные юридические термины, почти уже перешёл на латынь.
– Бигман Вениамин.
– Вы, Бигман, зайдите в кабинет начальника колонии по-сле собрания. Уполномоченный будет принимать там по личным вопросам. Сергей Иванович, – обратился затем полковник к Уполномоченному, – я думаю, что осужденных можно
 
развести по отрядам. У нас сегодня ещё пятая колония, – глянул он на часы и, получив согласный кивок, предложил Кошелкину закончить мероприятие.
«Галочку» поставили.
Всё построено на формальности, для отвода глаз. Какие права человека? Кто, где и когда видел, чтобы их соблюдали в российских лагерях? Над тобой просто посмеются, если заговоришь об этом всерьёз. А уж если напишешь что, то сразу очутишься в «трюме», до самого «звонка». Надо получить срок, утром и вечером проходить обыск, изнемогать в работе, регулярно и без причин быть избиваемым, попадать в БУР по доносам, чтобы оттуда, из ямы этой, все речи великих гуманистов по- казались болтовней сытых вольняшек.
Я знаю только четыре способа сопротивления арестанта режиму в борьбе за своё достоинство и права: протест, голодовка, мятеж и побег. Первые два способа имеют силу (и тюремщики боятся их) только из-за общественного мнения! Без этого вам в лицо смеются на ваши протесты и голодовки. «Ну и не жри, если сдохнуть хочешь». Тюремщикам даже легче и проще, если такой зэк-правдолюбец помрёт. Списать мёртвого зэка стоило тридцать восемь копеек. Это сумма, в которую при советской власти оценивали износ лопаты, используемой для выкапывания могилы.
Вот и бьют челом «царю-батюшке» российские узники не один уже век.
61
Сегодня к Вене Бигману приезжали американцы из посольства. Привезли кучу всего: Венины заказы для штаба, продукты и одежду для «семейников», неизменный набор всевозможной канцелярии, конверты, марки и, конечно, книги.
Я этих американцев тоже ждал. Я попросил Александра Зарницына и отца Бориса связаться с посольством и воспользоваться этой оказией – передать через них книги и для меня.
 
Все получилось! У меня сегодня праздник. Целая коробка книг. Тот самый шеститомник отца Александра Меня; его же –
«Как читать Библию»; две книги Ал. Зарницына – сборник стихов и книга воспоминаний об отце Мене; и еще очень много славных книг. Тетради, кипятильник, теплые вещи…
Веня умудрился вместе с монголом Баской и своим китайским «семейником» Масяней притащить все с вахты к себе в библиотеку, минуя Отдел безопасности. Но ему этот зеленый свет дали потому, что знали – Веня обеспечит весь штаб канцелярскими принадлежностями и всеми необходимыми расходными материалами для оргтехники.
Я быстро разобрался с вещами и до самой вечерней проверки перебирал свои книги, чтоб выбрать ту, с которой начну свой читательский «запой». В барак взял с собой «Ангела чернорабочего» А. Зарницына. Захотелось узнать побольше об отце Мене, прежде чем примусь за его капитальные труды.
Любимое, самое без помех время и место для чтения – после отбоя на шконке. Я сплю на «пальме». На уровне второго яруса, в метре от меня, – красный плафон ночного освещения над дверью запасного выхода, которую на зиму наглухо законопатили и утеплили. На верхнем ярусе зимой спать теплее. В бараке – холодрыга.
Народ по сигналу отбоя довольно быстро затихает. Аре-стантский сон уважают; многие мужики вкалывают нешутейно и заслуживают спокойного сна. А я, укутавшись в одеяло, укрывшись сверху еще и ватной телогрейкой, открываю книгу и «улетаю» из лагерного барака в другую жизнь…

62
По плану воспитательной работы замполита обязали к новогодним праздникам провести концерт. Ожидалась комиссия из Управления Дубравлага, которая должна выбрать лучшего исполнителя для выступления на сборном концерте в женской зоне. Желающих поехать к девчонкам было навалом, но никто из них петь- плясать и играть на музыкальных инструментах не умел…
 
Замполит вызвал Бигмана – тот был председателем совета клуба и библиотеки – и поручил организовать концертную программу с конферансом; то есть все номера нужно объявлять и желательно объединить какой-то тематикой.
Веня попытался съехать с этой темы, и ему пришла идея замолвить слово за опального меня.
– Есть человек с театральным образованием, и на гитаре играет, и сценарий написать может. Но вы его по ШИЗО маринуете.
– Это кто ж такой? – удивился замполит.
– Рабинович.
Баскаков недоуменно округлил глаза и хмыкнул.
– Да он только что из БУРа вышел. Его вообще на перережимку оформлять собираются и вывозить отсюда. Он же в СУС, ему не положено ни в каких секциях, ни в мероприятиях участвовать – злостный нарушитель режима.
– Больше некому, – гнул свое Веня. – Концерт должен быть через десять дней. Нужно репетировать. А у вас сессия через неделю, я курсовую вам не успею сделать.
Веня достал свой главный козырь: не первый год уже он учится за сотрудников и их жен на юрфаке.
– Дай Бог, чтобы компьютер привезли завтра, я все проплатил.
– Да, да, компьютер мне очень нужен, с бумагами завал. А принтер купил? – изменил тон и заерзал на стуле замполит.
– Ну, конечно. Полный комплект оргтехники и расходные материалы.
Замполит почесал затылок и хмыкнул еще пару раз.
– Ну, ладно. Пусть напишет сценарий, и пойдем согласовывать к начальнику колонии. Ну, смотри! Если Рабинович что-нибудь отмочит на концерте перед комиссией – вместе с ним в ШИЗО пойдешь! Принесете мне список всех участников и что они петь будут…
Я зашел в библиотеку поменять книжки, и Веня, угостив меня «американским» кофе, попросил помочь в организации концерта.
 
– Веня, ты меня ни с кем не путаешь?.. – я, заглушив проклюнувшийся артистический зуд, представил себе эти рожи в погонах на первых рядах. – Чтобы я перед ментами песенки пел!
Бигман слегка смутился, стал сетовать на отсутствие талантов и рассказал о своей попытке вывести меня из-под опалы.
А в зоне была такая унылая жизнь! Под постоянным нажимом Режима и при тотальном стукачестве все жили даже не как мыши, а тени от мышей. Блатовала и ходила королями только горстка барыг и «козлов», не стесняясь выказывать проплаченный патронаж администрации. А надо всеми лбами зэчьими кокардилось УДО… И Бигман сумел-таки убедить меня расшевелить, встряхнуть это болотное положение. Сам он собирался, по традиции, читать стихи, приготовил что-то «крамольное»…
– Уболтал, Веня. Врежу-ка я старый добрый рок-н-ролл. Электрогитара-то живая? – кивнул я в угол, где за книжными полками из картонной коробки торчал гриф «ритмухи». Рассказывали, что когда-то тут были инструменты для ансамбля. Но все растащили менты по свадьбам-гулянкам. Остались одна древняя, полусамодельная электрогитара и усилитель с колонками. Еще был синтезатор и раздолбанные микрофоны с глухой хрипотцой. За «аппаратурой» смотрел афганец Фалик. Кто-то когда-то ему показал, или он сам подсмотрел и догадался, на какие кнопки нажать, чтобы включить-выключить аппарат и куда какие шнуры подсоединить, – чем его звукооператорские познания и ограничивались. Я понял это по бестолковому – но с важным видом – покручиванию-нажиманию кнопок и ручек, назначения
которых он не понимал.
Убедившись, что мне от синтезатора ничего, кроме ритма барабанов, не нужно, он оставил свои сторожевые функции, и я, разобравшись с аппаратом, порепетировал.
Микрофоны фонили, гитара замыкала, колонки выдавали звук «из бочки», но я изловчился на концерте исполнить трехаккордный ритм-энд-блюз. Сбацал старые песни «Машины времени» и «Воскресения». Публика особенно расшевелилась от «Снежной бабы»: «Слепили бабу на морозе: / руки, ноги, голова. / Она стоит в нелепой позе, / не жива и не мертва…» После недавнего обильного
 
снегопада, убирая снег в локалках, по приколу начали лепить снеговиков; а на нашем «строгом» отряде изваяли из снега обнаженную диву, с мощной аппетитной грудью и дразнящим причинным местом между ног. Перед приездом комиссии ее, конечно, ликвидировали под вздохи зэков. И вот, рок-н-рольная тема оживила веселые воспоминания.
Текст для ведущих я расписал на двоих. Кубинец Моралес согласился вести концерт со мной и по очереди объявлять номера.
Моралеса лет двадцать назад Фидель Кастро в числе отборной молодежи отправил в Союз учиться на военного летчика. Успешно окончив летную школу, он вернулся на Кубу с русской женой. Карьера складывалась. Но жена так тосковала по родине, что он бросил небо «острова свободы» и приехал с ней назад. Обрусел. Дети. Хорошая работа в посольстве южноамериканской страны… Однажды вернулся раньше обычного домой и за- стал в постели жену со своим другом-земляком, которого когда- то подобрал на улице и поднял по жизни… Как поступить – испанская кровь не знала вопроса. Но хватило выдержки выпроводить из квартиры жену с малым ребенком. Взял на кухне нож и убил. Больше за предательство дружбы, чем из-за жены. Когда все было кончено, позвонил «02», закурил и сел в кресло ждать милицию… Ему дали минимум – шесть лет.
В лагере года два с половиной работал на токарке – точил шахматы. Потом перешел в свинари. Спокойный, уверенный, надежный мужик. Уважали все. Менты не трогали. Не за горами было время подавать на УДО… Поощрения – их чем больше, тем выше шанс, что суд не откажет в ходатайстве. Так думают все и рвут заднюю часть туловища за дополнительные.
Моралес в этой стремной гонке никого не распихивал, но когда узнал, что за участие в художественной самодеятельности будет дополнительное поощрение, то присоединился к другим латиносам репетировать песни-танцы…
Нарядчик Монкеда врубил караоке, и кубино-колумбийская команда исполнила незабвенную «Besame mucho» и зажигательный танец. А с каким вдохновением! Стороннему зрителю и в
 
голову бы не пришло, что Керубино и Хектор в Колумбии грузили кокаин бочками, а кубинцы сидят по убойной статье. Солнечные улыбки и умилительные пируэты, танцевальные па…
Озабоченный по женской части получех Плиско отрепетировал караоке песенку «Hi Fi» с акробатической концовкой. Ему непременно хотелось на последнем аккорде сделать сальто с разбега из глубины сцены. Еле отговорили. Плиско так и остался во многом семнадцатилетним мальчишкой, отсидев уже почти десятку. Сразу после школы «угрелся»…
Клуба в зоне нет. Все мероприятия, собрания и концерты проходят в столовой. Сдвигают столы, расставляют лавки. Сцены нет. Веня Бигман уже несколько лет горит желанием соорудить подмостки. Финансирует. Даже материалы закупал, но – никак не срастается: то делать некому, то доски на другие нужды расходятся. Иногда и за пределы лагеря…
Юра-белорус и Санька-хохол спели караоке популярные попсовые песенки, клипы которых постоянно крутят по Муз-TV, и заработали себе по поощрению, втайне надеясь, что именно их выберет комиссия, и они поедут к бабам…
Гвоздем программы были танцы полуголых негров в масках с перьями под барабаны. Комиссия исщелкала всю пленку, снимая эту экзотику.
Хамара прорычал главный хит группы «Eagles» – «Hotel California», и после него еще минут десять рэповал, энергично перемещаясь по всему свободному пространству и тыкая пальцем во все стороны. Проверяющим полковникам эти жесты не нравились. По-английски они не понимали. «А может, он нас и в хвост, и в гриву?» – выражалось на их напряженных лицах. Замначальника Управления Дубравлага особенно набычился, когда Хамара проделал излюбленный рэперский фортель: подержал ладошку на яйцах, потом поднял над головой торчащий из кулака средний палец и, сверху вниз, этим «факом» вдолбил зрителям пару смачных строчек текста, аккурат в первые ряды публики… Но поющего черного менты видели только по TV, а тут – живой экземпляр! Терпели…
 
Кашмарулла неожиданно приятно и точно исполнил знаменитую «Ламбаду» на южно-афганском языке урду. Забавно было, что эту зажигательную песню он исполнял в статичном положении с полузакрытыми глазами. Он держал микрофон двумя руками, плавно поводя плечами, не двигаясь с места. Говорят, в прошлом году, когда он ездил в женскую зону, девчонки долго не отпускали со сцены этого скромного восточного красавца с томными глазами, и он там пел на бис… А в лагерной жизни – тише и незаметнее Кашмаруллы трудно найти сидельца. Работяга и сапожник…
Этот маленький концерт я завершил переделанной песней из той же «Машины времени» – «Скажи мне, чему ты рад?!» От последнего куплета Кошелкин побагровел.
И вот ты в тюрьме. Тут забота одна –
Ловчее УДО заслужить.
И тут на тебя все похожи давно. Кого ты хотел удивить?
Скажи мне, чему ты рад?
Постой, оглянись назад.
Постой, оглянись назад, и ты увидишь:
«Усиленный отряд»,
И «общий» детский сад,
И «строгий» в рот ментам глядят!

Достаточно безобидно, но на тринадцать суток изолятора это исполнение потянуло… Как мне потом рассказывали, последнюю строчку песни Кошелкин со товарищи приняли за оскорбление и истолковали по-своему; не так расслышали…
63
На следующий день после концерта я уже знал, что меня закроют. Я заранее приготовил матрас: чуть распорол боковой шов и «зарядил» поглубже, в вату, сигареты, спички, чай; аккуратно
 
зашил ниткой по цвету матраса. В подушку засунул сложенную простынь – на «дрова»…
Меня упаковали сразу же после Нового года. Завхоз притащил из отряда матрас, тапки, мыльно-рыльные и приготовленные книги из тумбочки. Дневник брать я не решился – жаль, если отшмонают; там уже есть много такого, что при утрате невозможно будет восстановить…
Заехав на кичу, я узнал, что Кажедуба увезли на больничку, на плановый курс уколов. Из старых сидельцев – Майкл и Ричмонд. Трое новых: азербайджанец Джилал, индус Тас и шизанутый вьетнамец.
Джилала закрыли еще с карантина – ментам и «козлам» не понравились его предъявы «по понятиям», и Режим решил подержать его пока в изоляторе, присмотреться.
Тас чем-то не угодил Зере и запорол какой-то косяк, когда шнырил в штабе. Он очень тяжело переносил одиночную камеру ШИЗО и каждый раз, когда в изоляторе появлялись Режим или Хозяин, скулил через дверь: «Гражданин начальник, пожалуй- ста, выпустите меня в зону! Я никогда не буду ничего нарушать! Я все буду делать, что скажете!»
Я ушам своим не верил. Никогда еще мне не приходилось встречать подобных зэков. А от его умоляющего нытья даже сводило скулы, до того противно было слышать все это.
Вьетнамец, может, и не был шизанутым, а просто отрабатывал диагноз – косил, но делал это очень правдоподобно. Когда он не ел и не спал, то постоянно «разговаривал по телефону». Прижав к уху мыльницу, он нервно тусовался по камере и на своем языке громко спорил с кем-то или переходил на очень ласковый тон, будто с девушкой общается. Но, с периодичностью минут в пятнадцать-двадцать, он резко обрывал разговор громким воплем: «Пасол ты нах! Понил!?» И швырял мыльницу на пол. Уже без «телефона» некоторое время выкрикивал несложный набор русских матерных слов, а потом долго требовал закурить у контролера. Получив, наконец, табачок, – иногда мы тусовали ему втихаря через кормушку, – он выкуривал сигарету и, после недолгого затишья, из его камеры снова доносилось: «Алло!».
 
Я быстро вошел в привычный мне ритм одиночного заточения, и за чтением, английским и физкультурой две недели пролетели быстро. Затаренного чая и курева хватило почти на весь срок.
За два дня до выхода мне принесли письмо. Снова весточка с воли находит меня в ШИЗО. А здесь она дороже…

64
Из дневника
Читаю «Архипелаг ГУЛАГ» и поражаюсь сходству лагерной жизни, хотя с того времени прошло уже более полувека.
«Зонные придурки (и “козлы” – примеч. мое): повара, пекари, хлеборезы, кладовщики, фельдшеры, парикмахеры, банщики, нарядчики, штабные писаря, бригадиры промзоны. Эти все не только сыты, не только ходят в чистом, не только избавлены от подъёма тяжестей и ломоты в спине, но имеют большую власть над тем, что нужно человеку, и, значит, власть над людьми. Иногда они борются группа против группы, ведут интриги, свергают друг друга и возносят, но чаще живут в совместной круговой обороне против черни, ублаготворённой верхушкой, которой нечего делить, ибо все единожды поделено и каждый на кругах своих. И тем сильней в лагере эта клика зонных придурков, чем больше полагается на неё начальник, сам устраняясь от забот».
В юридической литературе отмечено, что во многих случаях лишенные свободы выполняют свои обязанности по поддержанию порядка в колонии лучше, чем штатные надзиратели.
Это факт.
«Придуркам, – пишет Солженицын, – очень скоро становится неудобным спать с простыми работягами в одном бараке, на двухъярусных кроватях, есть за одним столом, раздеваться в одной бане. И вот придурки уединяются в небольших комнатах, на отдельных кроватях, в каптёрках, там едят нечто избранное, добавляют нечто незаконное, там обсуждают все лагерные назначения и дела, судьбы людей и бригад, не рискуя нарваться на
 
оскорбление от работяг. Они отдельно проводят досуг (у них есть досуг). По тому же кастовому неразумию они стараются и в одежде отличаться от лагерной массы».
Всё это как будто списано с окружающей меня действительности. Ещё нужно отметить средства, какими они («козлы») добиваются своего места. Тут редко бывает неоспоримость специальности. Самый действенный и укоренившийся способ – проплатить за место: Хозяину, Режиму или тем, кто рулит зоной, чтобы замолвили словечко в штабе. Но нередко покровительство Кума: отрабатывают своё теплое местечко стукачеством. Конечно, бывают пути как будто нейтральные: устраиваются люди по старому тюремному (или по воле) знакомству, или по групповой коллективной выручке (чаще национальной, некоторые малые нации удачливы в этом и обычно плотнятся на «козлячих» местах).
Забавно наблюдать за теми, кто в тюрьме «пальцы гнул» – блатовал («стремяги»), а теперь в зоне на «козлячих» должностях ревностно служат администрации. Лозунг – выбор – таких: «Лучше ссучиться, чем мучиться…»
65
В воскресенье Веня пригласил меня в библиотеку на «литературный вечер». Он закончил третий акт своего балета «Волшебная призма», и ему требовался слушатель. Публику, кроме меня, составила ещё тройка мнимых знатоков поэзии.
Я вскоре почувствовал ужасную неловкость за Веню: присутствующие были неспособны не только оценить все оттенки и нюансы утонченной воздушности Вениного творения, но и вообще понять – о чём, собственно, сюжетная линия.
Но Веню, похоже, это ничуть не смущало. Он вдохновенно декламировал, смакуя голосом насыщенные витиеватостями строчки под аккомпанемент позвякивающих чайных ложек, хруст конфетных обёрток и фольги шоколада.
 
Не страдая излишней деликатностью, Завадай и ещё двое
«поклонников» высокой поэзии увлечённо воздавали должное творческому чаепитию, организованному по этому случаю Веней. Когда жевать стало нечего, слушатели откровенно заскучали, дожидаясь конца выступления.
Никакого обсуждения и критической оценки прослушанного не ожидалось. Веня попытался было поделиться своими дальнейшими планами развития сюжета, но публика в предстартовом нетерпении уже держала шапки в руках.
Оставшись вдвоём с Веней, я намеревался высказать ему всё своё недоумение от этого престранного поэтического вечера; мне, право слово, было невдомёк – как можно читать стихи тем, кто их абсолютно, никак не слышит?! Неужели столь велика у поэтов потребность в слушателе? Хоть каком!?..
Неожиданно вернулся Завадай. С маской прискорбия на лице, несколько раз глубоко и шумно выдохнув из себя охами воздух, он, как бы в порыве отчаянного доверия, – больше, мол, некому, – выдавил:
– Помогите, братцы. Подскажите, кому и как жалобу написать. Меня запихнули в туберкулёзный барак, специально, чтобы я заразился…
Это было что-то новенькое. Все знали, какую движуху проделывал Завадай, чтобы воткнуться завхозом на «усиленный» отряд. С чего бы это он «тубика» забоялся, после трёх месяцев жития в том бараке? Валиди, например, абсолютно здоровый человек, много лет живёт бок о бок с туберкулёзниками и нисколько не переживает по поводу того, что может заразиться. У всех сидельцев отряда процесс заглушен. Если бы у кого-то была открытая форма, незамедлительно вывезли бы на тубзону.
Что-то тут не то. Похоже, несладко ему на должности, и в отряде не ко двору пришелся. Завхоз всегда меж двух огней: с одной стороны – менты напрягают, чтобы обеспечивал порядок и повиновение режиму подчинённого ему отряда; а с другой сто- роны – зэки, которые этот режим ненавидят и на завхоза смотрят, как на пса, что служит ментам и щемит все их послабухи, к тому
 
же сдаёт всех и вся, чтобы снять с себя ответственность за нарушения режима… Но возможна тут и более замысловатая причина, не исключено – по Кумовской линии…
Завадай, видимо, почувствовал по затянувшемуся молчанию, что мы догадываемся об истинной причине его жалобного хода, но продолжал тереть эту тему.
– Я Черепкову говорю – поставь завхозом кого-нибудь из больных, а он и слушать не хочет. Орёт: или завхозом, или в ШИЗО гнить будешь. Вот я и подумал: по закону же – нельзя здоровых с инфекционными больными в одном помещении содержать. Веня, есть такая статья в УИК?
Бигман очень быстро сориентировался в ситуации. Невзирая на свою терпеливую покорность административному правовому беспределу, Черепкова он был бы рад как-то укусить, однако страх перед неизбежными репрессиями и потеря возможности УДО явно мешала его решимости.
– С жалобой можно обратиться к Килькину в Управление,
– начал Веня. – Сослаться на медицинские нормы и правила содержания осуждённых, а кроме того, указать на какие-нибудь факты жестокого обращения с заключенными, на угрозы и принуждения со стороны зам. начальника колонии по режимной части. Но, извини, Радимил, я сам не смогу написать тебе жалобу, – потупившись, закончил Веня, намекнув на Черепковское предупреждение.
– А ты, Сеня, поможешь? – с какой-то напряженной надеждой посмотрел на меня Завадай.
– Нет проблем. Веня, будь добр, сформулируй коротенько основные жалобные аргументы, а я окантую их потом в тексте, – ото- звался я и приготовиться записывать. – Радимил, надеюсь, ты сам понимаешь, что из зоны эта жалоба не выйдет, ищи дорогу, как её отправить.
– Да скоро сам Килькин в зону приедет. Я ему лично в руки отдам, – обрадованным бодрячком подскочил со стула Завадай, убрав скорбную кислятину со своего обрюзгшего лица.
 
Дней десять я таскал во внутреннем кармане ватника черновик жалобы. Каждый день, встречая Завадая, я хотел отдать ему эту бумажку, но тот просил меня пока хранить эту «бомбу» у себя. Было странно, но я не придавал этому какого-то особенного значения, а потом и вовсе забыл про жалобу. И Завадай не напоминал.
Однажды меня вызвали в штаб. На «вахте» сидели Дежурный и Помощник. Еремей Никанорович выдвинул ящик стола и достал оттуда сложенный в несколько раз лист бумаги.
– Ты чё это, Арсений, спокойная жизнь надоела? Кому маляву от Бигмана нёс? – он развернул бумагу, и я узнал черновик завадаевской жалобы.
В нашем отряде сегодня был в раздевалке шмон, и помощник дежурного Карапузов, пробивая карманы телогреек, нащупал эту «бомбу».
Наконец-то они меня «спалили». До-о-олго охотились.
– А при чём здесь Бигман? – удивился я, приготовившись принять весь удар на себя. В черновом наброске не было указано и имени жалобщика.
– Так почерк Бигмана, – уверенно кивнул на бумагу Еремей.
– Это я писал, Никанорыч. Почерк у нас похожий.
– Ну, Режим разберётся, кому из вас в ШИЗО париться. Попал ты, Рабинович! – сложив листок, Ерёма встал и направился в кабинет Режима.
Пару минут спустя через приоткрытую дверь донеслось:
– А ну, давай его сюда!
Еремей, выйдя из кабинета, глянул на меня и молча махнул головой на дверь.
Времени мне хватило вычислить главного минёра в этом стрёмном раскладе, и шагая к Черепкову, я решил использовать испытанный способ защиты – нападение. Меня сразу насторожило: почему Ерёма не интересуется тем, кто жалуется? Нашли бумагу у меня; писал, по их мнению, Бигман; а вот кто же так недоволен администрацией, что аж у Килькина заступничества просит, – им знать неважно.
 
– Михалыч, перемудрил твой агент засухарённый! Заслал казачка, а тот не подумал, что я, в натуре, могу от его имени тусануть жалобу на тебя, своим ходом, через больничку, например. Чё ты никак успокоиться не можешь, Михалыч? Я ж те слово дал: я ничё не вижу и не слышу. П;хер мне вся ваша возня. А этот пёс твой – Завадай – пусть первоходам мозги крутит. Наивный только поверит, что такая жалоба может положуху в лагере изменить. Килькин тебе же и прикажет разобраться. Жалобщикам – прямая дорога под пресс и в ШИЗО.
Режим молча хлопал глазами и продолжал слушать, опешив.
– Я и забыл совсем про эту писюльку; она в кармане болтается уже вторую неделю. Сегодня Карапузов шмонал в раздевалке и нашёл. Ну, сам прикинь: стал бы я такую «бомбу» в кармане ватника таскать, если б что-то хотел? Тем более, что и замут весь – не мой… И чё я её не выбросил, блин!
Черепков оправился от неожиданности и хитровато улыбнулся:
– А с чего ты взял, что Завадай на меня работает?
– Да ла-адно, Михалыч, мы же с тобой оба не дураки. Прокололся твой казачок. Ещё когда он ко мне с мобильником подкатил, я сразу понял, откуда ветерок дует.
По вытянувшейся физиономии Черепкова я убедился, что попал «в яблочко». Видимо, не только со мной Режимник и Кум отрабатывали эту фишку. Трюк старый, но с неопытными, неискушенными сидельцами работает безотказно, и как дополнительный способ вербовки сексотов – так же… Как-то Завадай, встретившись со мной на хоздворе, возле котельной, предло- жил: «Сеня, у меня есть “труба”. В зоне верить никому нельзя, сдадут сразу. Поговори с Бигманом: затарим ее в библиотеке за книжками, там и подзаряжать возможность есть. Будем пользоваться только втроём». Предложение было суперзаманчивое, и я было согласился, но, когда шёл на разговор к Вене, меня по дороге обуяли сомнения, и включился интуитивный сторожок. В библиотеке я, пристально глядя в Венины глаза, задал ему вопрос в стиле взять на пушку: «Я знаю, что Завадай тебе предлагал спрятать мобильник в библиотеке. Если ты уже это сделал, то подумай: не подстава ли это?». Помню, как Веня тотчас
 
забегал глазами по стеллажам и растерянно ответил, что он такого согласия не давал, и принялся уверять меня, что УДО ему гораздо важнее, чем мобильная связь, а звонить он может беспрепятственно из штаба, как все. Тогда же я убедился, что и Веня не имеет твёрдой уверенности в нравственной чистоплотности Завадая.
Сейчас, наблюдая за Черепковым, я быстро взвесил все варианты его решений – их было немного. Завадай для администрации очень ценный кадр; изощрён и перспективен в оперативной работе: таких специалистов по «переобувке» и смене масок в лагере больше и лучше нет. Ко всему прочему, он надёжен на любой должности и умеет рулить, обеспечивать исполнение зэками всех требований администрации. Ему от Режимника даже даны зелёный свет и «крыша» – бить непокорных. А кто даёт ему «ответку» – тех сразу изолируют в БУР, надолго.
– Слушай, Алексан Михалыч, давай красиво разведём эту бодягу; без кипиша, замнём всё. Ты закрой меня в ШИЗО на пятнашку. Вон, Пешкину скажи: пусть напишет акт за нарушение распорядка дня… Я там книжки почитаю, нервяк успокою. Время всё устаканит. А то, сам знаешь, если с Завадаем схлестнёмся сейчас, хер знает, чем всё закончиться может… Я хочу спокойно досидеть свой срок. А Завадая успокой; волну пускать я не буду. В лагере и так все знают ему цену.
– Ну, ты и жук, бля! – довольно ухмыльнулся Черепков. Моё предложение его устраивало вполне. – И чё ты на меня работать не хочешь? В шоколаде бы жил, ёптыть!
На сей раз в японской улыбке расплылся я, хмыкнув на выходе из кабинета.
Завадай стоял на крыльце «усиленного» барака. Увидев меня, он подошел к решетке локалки и вопросительно прищурился, поздоровавшись при этом нарочито равнодушно:
– Здор;во! Как сам?
Я сконструировал озабоченность на лице, достал сигареты, закурил.
– Короче, спалились мы. Карапузов отшмонал жалобу… Меня к Режимнику дёргали.
 
– Ну, ёпана в рот! – возмущённо простонал Завадай. – Ты чё, убрать её не мог подальше?!
– Это твоя халабуда, вообще-то. Чё ты её себе не забрал? Полмесяца она у меня в кармане болтается. Оно мне надо или тебе?
– Бля, ну ты меня и подста-авил! Чё, спецом что ли, в кармане таскал? – дернулся корпусом на меня через решетку Завадай.
– А ты не ох…ел ли, дружище?! – моей сдержанности как не бывало.
– Да паш-шел ты!.. – отмахнулся он рукой, резко повернулся и быстрой развалочкой направился в барак.
– Эй! Иди сюда, бл…! – крикнул я уже зло, но Завадай вскочил на крыльцо и скрылся за дверью, хлопнув ею так, что зазвенели все стёкла «предбанника».
В ШИЗО меня закрыли на следующий день, после обеда. А утром я получил два письма – от Зарницына и отца Бориса Александрова. Не успел я их прочитать, когда меня снова дёрнули в штаб и выдали небольшую посылочку; она была также от Зарницына. Внутри – еще одно письмо.

Здравствуйте, Арсений!
В начале января этого года в Вашу колонию прибыла до-вольно большая партия книг, в числе которых были и те, что Вы просили. Собрали что могли. Кроме того, для вас лично собрали кое-какие вещи, пачку чая купил по дороге, собралось всё почти экспромтом. Это была машина от американского посольства, которая ездит к Вам регулярно. По возвращении любезная девушка, сопровождавшая машину, сказала мне, что все доставлено на место, что Веня Бигман благодарил и пр.
Я, признаться, ждал от Вас весточки. Да и отец Борис тоже, к которому Вы обратились с аналогичными просьбами. Но – всяко бывает. Надеюсь все же, что книги, хотя бы частично, восполнили Ваши духовные запросы.
Книжное дело мое продолжается, хотя вот уже полгода богатый благодетель помощь мне прекратил. Приходится разными приватными способами находить машины, чтобы собрать книги по городу – от библиотек, издательств, простых
 
граждан. Вот еду сегодня в Москву на три дня, чтобы собрать книги и отправить одну машину в Павловск, под Питером.
С тюрьмами связи усложняются. Во всем чувствуются приоритеты изоляционизма. Высшему начальству наплевать на состояние библиотек в ИУ*. Может быть, по их мнению, даже и к лучшему, если, кроме классиков марксизма-ленинизма, в них ничего не останется. Но Ваша колония особенная. Благодарите за это Бога. Да еще такой библиотекарь поставлен на книжное дело.
Есть в библиотеке шеститомник о. А.Меня «В поисках пути, истины и жизни»? Есть, есть. Павел Мень мне передавал для Вас. Но все ли тома? Читайте их, записывая важные, как Вам кажется, места. Тетради с выписками будут Вашими конспектами на всю жизнь. Я именно так читал шеститомник когда-то, еще в самиздате, и тетради со мной теперь неразлучно. У Чехова есть рассказ о человеке, поспорившем, что в течение 10 или 20 лет не выйдет из добровольного заточения, если ему будут предоставлены книги для чтения. И вот регулярно ему в окошечко поставлялась еда и книги. Подошел срок окончания его испытания, который сулил ему какую-то выгодную награду, и в последний день он покидает своё заключение, оставив записку с благодарностью за то несоизмеримое ни с чем богатство, которое он получил здесь, и от награды, таким образом, отказывается.
Даже в самой замусоренной библиотеке (Кирово-Чапецке или Дзержинске) в ИУ я находил томики русских классиков, у которых так или иначе выражена христианская мысль.
Вы правы, не обращаясь к Господу, не узнаешь Его Промысел о себе. Но обращение состоит не только в вопросе, не только в регулярной молитве и участии в богослужении. Но – в переориентации всей внутренней жизни. Только сумма всех наших усилий даёт возможность встречи с Ним. Держать злобу на кого-то и просить Его о прощении – просто нечестно (см. известные притчи). Да и вообще держать сердце в смуте и обидах…


* ИУ – исправительное учреждение.
 
Классика ориентирована на абсолютные ценности, которые не меркнут от соприкосновения с любой реальностью и выделяются в контексте любой истории – советской, пост- советской…
На письмо Ваше нужно ответить подробно… А коротко: каждый миг нашей жизни, каждый шаг – это урок на будущее, а оно, будущее, есть у всех, независимо от протяженности его во времени или вечности. И все мы школьники – в ШИЗО, на больничной койке или в Кремлёвских палатах…
Трудно не ожесточиться в этом мире… Но с Христом всё возможно – даже правду в глаза сказать – с желанием кротким, чтобы эти глаза прозрели…
Храни Господь – Ал. Зарницын.

* * *
Здравствуйте, Арсений!
Спасибо за Ваше подробное письмо. В письме Вы просите прислать Вам денег на Пасху. Что, впрочем, я и сделал ещё в марте, так что поначалу я понял, что Вы деньги получили и благодарите. Потом смотрю по дате в письме: послано задолго до Пасхи. Ну, что делать, по-видимому, произошла какая-то задержка с отправлением письма.
Постараюсь еще прислать Вам и Вене деньжат в бли-жайшее время. Также постараюсь прислать книги о. Георгия Чистякова. Сам я сейчас ничего не пишу, кроме писем и всякого рода официальных бумаг. Времени на сочинения совсем нет, да и то, уже так много всего написано, что только успевай читать. Так что добавлять к этому морю свою каплю следует только в случае крайней необходимости. Пока такой нет. Предпочитаю тратить время на организацию переписки наших прихожан с заключенными, кормление бездомных в храме (два раза в неделю по 300 человек), помощь беженцам (вещи, продукты и пр. 2-3 машины в месяц в деревни Тульской области). Так что дел хватает.
Рад был читать в Вашем письме о Вашем отношении ко Христу как к Другу. Это правда. Знаете, я долгое время не понимал слова Христа в конце Евангелия от Матфея: «И вот, Я с вами во
 
все дни до скончания века». Недавно я вдруг понял! Он пребывает с нами Святым Духом в наших сердцах. Это существенно отличается от жизни великих людей. В их делах, книгах и т.п. Христос в сердце верующего нечто гораздо большее. Это не только Его дела и слова. Это, в самом деле, Его образ, Его дух, Его утешение, любовь и сила.
Простите, я забыл, хотя, быть может, вы об этом мне уже писали, – приняли ли вы крещение? Если да, то от кого: в Православии или от протестантства. Для меня в этом смысле какой-то существенной разницы нет. Просто для полноты картины.
Ваши просьбы в отношении книг и кассет постараюсь выполнить. Насчет чая и пр. – не обещаю. Надеюсь, что Вы сможете купить что-то из этого в Вашем ларьке, если будут деньги.
Храни Вас Бог! Привет Вене Бигману.
С уважением, протоиерей Борис Александров.

66
К дисциплинарной комиссии я подготовился заранее: зашил в матрас стандартный набор из чая и сигарет со спичками. Несколько книжек, учебники и Евангелие взял с собой в пакете, ко- гда меня вызвали в штаб.
Обошлось без формальностей. Постановление о водворении в ШИЗО на 15 суток уже лежало на столе в дежурке.
– Собрался, что ли? – осклабился дежурный Вить-Вить. – Ну, пойдём.
Мы вышли из штаба и направились к ШИЗО не через зону, а по тропе вдоль запретки. Меня не удивило, что пакуют без заседания комиссии, – такое практиковалось часто, когда решение водворить в штрафной изолятор принималось по личному распоряжению Хозяина или Режима.
Контролер изолятора Федот-маленький, встретив меня добродушным шамканьем беззубого рта, как старожила не стал шмонать и с шутками-прибаутками, пока вёл в камеру, намекнул
 
подмигиванием и обещающими кивками, что вечером будет грев. Дани, через шныря изолятора, уже загнал под крышу всю необходимку. По довольному покряхтыванию Федота угадывалось, что за «ноги» он уже отщипнул для себя от грева.
В этот раз стены изолятора не ощущались наказанием и лишением, а совсем наоборот: я испытал благостное облегчение и умиротворение, когда контролёр ШИЗО с лязгом захлопнул двери одиночной камеры, и меня обступила столь знакомая специфическая тишина. Я был искренне рад этому нечаянному «от- пуску» и уединению.
Перед отбоем Плиско притащил из отряда мой забауленный матрас, тапки и мыльно-рыльные принадлежности.
Когда меня вывели из камеры, скрученный матрас лежал на полу коридора, а помощник дежурного – Родион – шмонал пакет: на полу валялись размотанный рулон туалетной бумаги, зубная щётка, мыльница и кружка с ложкой. Помяв тюбики с кремом для бритья и зубной пастой, он бросил их также на пол и велел раскатать матрас. Перетряхнув одеяло и простыни, он принялся тщательно прощупывать подушку с матрасом. Не удовлетворившись мануальной процедурой, Родион снял с пояса ручной сканер и ещё пару минут водил им по всему матрасу. Но ничего не пискнуло, не зашуршало.
Я уже имел изрядный опыт прохождения подобных шмонов: чай был предусмотрительно пересыпан в сшитый мешочком просторный носовой платок, а сигареты – россыпью – распиханы по вате матраса, потому что фольга от пачки всегда «звенит», да и пачку легко нащупать; спички были завёрнуты по несколько штук в комки ваты короткими сломышами с головками серы, а от коробка оторваны для «дела» только чиркаши.
Вернувшись в камеру, я извлёк из матраса свои стратегические запасы и, оторвав ленту от взятой на «дрова» простыни, заварил чифирок.
 
67
ПКТ и ШИЗО вывели на прогулку вместе – пять человек. Ещё двое остались в камерах.
Майкл все ещё «парился» здесь. Мне рассказали, что в последнее время он редко выходил гулять, сидел тихо, перестал грозиться жалобами и голодовками, лишь иногда шипел своё неизменное: «Расисты!»
Кажедуб досиживал третье подряд шестимесячное ПКТ. Обещали выпустить в зону. Мы с ним быстро обменялись новостями и, используя искорёженный иврит, обсудили состояние нашего замута с фээсбэшником. Кажедуб делал движуху по своему плану; я не вникал, но, видимо, всё у него ладилось, судя по его уверенности в скором выходе из изолятора.
Я достал из носка ещё одну сигарету, прикурил от своей же и вновь принялся всматриваться в здешнюю публику.
Джилал прожил в отряде не больше двух недель, и Черепков отправил его обратно в ШИЗО. Ментам и «козлам» не нравилось и напрягало то, как он держится: изворотливо-дерзко, на неприемлемой тутошнему контингенту «блатной педали».
Ещё с этапа под «крышу» заехали двое новых. Их после пятнадцати суток ШИЗО сразу перевели в ПКТ.
Одного перекинули из русской зоны, откуда-то из-под Рязани. К подобным сидельцам-скокачам* всегда очень пристально присматривались и тщательно пробивали, в том числе и через ментов, причину, по которой их вывезли из прежнего лагеря. В России зэк отбывает весь свой срок, вне зависимости от его продолжительности, в одном месте. Поводов для перевода из зоны в зону немного: серьёзное заболевание – тогда вывозят на больничную или туберкулёзную зону; смена режима через суд, за «злостные нарушения режима» или «хорошее поведение» – переводят на «крытую» в тюрьму, в лагерь с соответствующим ре-жимом или в колонию-поселение; по взаимному согласованию

* Скокач – зэк, которого переводят из одного лагеря в другой; он воз-буждает подозрение, не спасают ли его от расправы за доносительство.
 
между начальниками лагерей перекидывают специалистов или неугодных; и, наконец, по причине безопасности, в случае угрозы жизни заключенного, – тех, кого за что-то могут «замочить», но чаще всего вывозили из лагеря разоблачённых стукачей и попавших в касту обиженных, попросивших защиты у администрации.
Туркмен, неопределенного возраста, не имел ничего типично азиатского в чертах лица. Его изборождённые глубокими морщинами щёки и лоб и быстрый, цепкий взгляд из-под нависающих бровей выдавали физиономию тысяч и тысяч схожих бывалых сидельцев, кои населяют российские лагеря от Питера до Магадана. Русский язык и лагерный жаргон, вкоренённые в его речь без акцента, также не выказывали его среднеазиатского происхождения при первом знакомстве.
Двадцать пять лет отсижено, большая часть – в России; в основном – за кражи. Припоминая количество «ходок», он долго скрёб затылок. К нему сразу приклеилась кликуха Полосатый. Зона, с которой его вывезли, была с «полосатым» режимом – особым. Около трёшки он там отсидел из своего двенадцатилетнего срока. Причину, почему его перевели, он объяснял мутно: что-то типа того, мол, с Хозяином тамошним схлестнулись, и тот его выпер из зоны. От ментов мы знали, что на этап он ушёл тоже из ПКТ. Сомнения в его туманном объяснении были ещё и по причине его стрёмной статьи.
– Ты за что угрелся этим сроком? – спросили мы его как-то на прогулке.
– Да-а за жопу, бл…! – с досадливым бодрячком сплюнул он через решетку на продол.
Используя самые хлёсткие обороты блатного лексикона, он рассказал историю своей невиноватости. Забухал, дескать, на блатхате с корешами, там один малолетка, борзой не по теме, запорол косяк, и Полосатый выписал ему до кровавых соплей. Потом море самогона, снова махалово и свальная отключка.
 
– Очухался в мусарне, – рассказывал Полосатый. – Мне предъявляют, что я того щенка опустил. Тот уже заяву накатал в соседнем кабинете. Я им ору: какая нах… жопа?! Вы чё меня позорите под старость лет! Не было такого!.. Менты ржут… Дело скорым пёхом – в суд, и окрестили по беспределу.
– Да ла-адно, не скромничай! – весело хмыкнул Кажедуб. –
Ты когда последний раз живую п…ду видел? А тут, подвернулись свежие булки, хе-хе…
Полосатый только отмахивался: мол, чё я вам тут доказывать буду.
По его развязной манере держаться с ментами, нахальному панибратству, которое всегда заканчивалось покорным исполнением их требований, вырисовывалась масть тёртого зэка, умеющего приспособиться к любым условиям, который никогда не упустит возможности отщипнуть себе какую-то льготу, даже если для этого приходится шестерить…
Второй был – террорист. Его взяли в Чечне, когда накрыли базу Хаттаба и охотились за Басаевым. Алжирец с английским паспортом. По-русски – ни слова. Ни с кем из зэков не общается, из камеры не выходит. Каждый день, когда менты открывают его камеру на пересменке, он обрушивает на них по-арабски своё неистощимое возмущение. Иногда он вставляет несколько английских фраз, из которых я понял, что он требует его выпустить, что он повар, никого не убивал, и за что ему дали двадцать лет тюрьмы?! Но главное его требование было: принести Коран.
Наши менты никак не могли добиться от него исполнения положенного водворённым в штрафной изолятор. Террорист в ответ только кричал и делал вид, что ничего не хочет понимать. Его били дубинками, но эффект от этого был нулевой. Тот сразу падал на пол и начинал истерично и безостановочно завывать:
«Аллах акбар, Аллах акбар…» Наконец его вовсе оставили в покое, перестали даже камеру открывать на пересменках. А когда принесли Коран, то террорист уже в упор никого не видел, не отзывался на обращения к нему; а из камеры весь день слышались его заунывные протяжные молитвословия…
 
В ШИЗО был ещё один араб, Альнасри, из Сирии; тоже недавно с этапа. Он буянил в карантине, и Режим отправил его на
«профилактику» в изолятор. Половину из своей «пятёрки» он отсидел в зоне под Иркутском. В этом сибирском городе тоже есть арабская диаспора. Альнасри был связан с междоусобными разборками в каком-то ресторанном бизнесе. Свои же арабы его и отправили за решетку, подсунув фальшивые доллары для расчётов. Нрава он был буйного: постоянно быковал с ментами по любому пустяку, и почти ежедневно огребался дубиналом. Во время этой процедуры быстро стихал и сдувался. Но на очередной проверке, когда открывали его камеру, он вновь яростно материл ментов, игнорировал обязательный доклад, препятствовал шмону в камере и отказывался от личного досмотра. Однажды, когда Еремей Никанорович взял в руки Коран и, прошелестев страницами, небрежно бросил его на столик, а Карапузов вышвырнул из камеры молитвенный коврик, Альнасри, из-дав рыдающий всхрип, набросился на Карапузова и укусил его за руку. Метелили его до тех пор, пока «Аллах акбар» с могучего призывного крика не затих на шепоте и не сменился скулящим жалобным стоном: «А-а-а, а-а-а…»
Пару дней после этого он не выходил на прогулку. Притих. Потом внезапно наехал на нас, что ему мало выделяется сигарет:
«Вы должны мне давать». Его жадность на курево мы сразу заметили: во время часовой прогулки он стрелял сигареты одну за одной. В прогулочном дворике растусовывалось равное количество сигарет всем, кто сидел в ШИЗО. С табаком под «крышей» частенько бывал напряг, и все старались жить в режиме экономии. Альнасри не понимал, с каким трудом всё затягивалось в изолятор и чего стоило «греть» куревом ШИЗО. Не раз из-за него палились; не умел он и прятать сигареты в камере: часто находили, и менты сразу наезжали на пакэтэшников, потому что весь «грев» шёл через ПКТ. Когда Альнасри попёр насчёт курева, то мы ему популярно разъяснили, что никто ничего ему тут не должен, а пояснить более конкретно помешали решетки и стенки между прогулочными камерами. Притух. Без курева мы его, конечно, не оставили – дали пять сигарет до завтрашней прогулки:
 
«Учись растягивать!» Но он их быстро убил. Весь вечер, до отбоя, он клянчил через дверь сигарету у ментов, безуспешно…

68
Еремей Никанорович сегодня был в хорошем настроении: делая обход изолятора, он камеры не открывал. Заглянув в глазок, ограничился коротким вопросом: «Арсений, нормально всё?» И получив в ответ моё: «Норма-ально, Никанорыч!» – пошёл к следующему сидельцу.
Ожидая окончания пересменки, чтобы достать чай и сигареты, я прислушивался, стоя у тормозов, и отслеживал перемещение ментов по продолу.
У камеры Джилала Еремей с контролёрами задержался.
– А ну-ка, открой! – приказал он контролёру.
Видимо, Джилал ответил Никанорычу чем-то, показавшимся тому чересчур дерзким, и Ерёма решил потолковать «по душам». – Доклад! – потребовал он сухо, когда открылась камера.
Обычно такое его начало разговора предвещало шмон по полной программе, с раздеванием догола и неизбежным дубиналом при малейшем намёке на неподчинение.
– Еремей Никанорыч, ну ты же знаешь, что я никогда не докладываю. Чё ты опять? – ответил Джилал как бы недоумевая, с присущей ему обычной весёлой бесшабашностью, за которой менты всегда угадывали твёрдый отпор.
– Теперь будешь докладывать! – в голосе Еремея появилась мордовская настырность.
– Не буду. Зря наезжаешь, начальник.
Джилал всё ещё умудрялся сохранять весёлую тональность, но уже было понятно, что нашла коса на камень.
Я вздохнул, слегка сожалея о том, что с чифирем и сигаретой придётся повременить; облокотился о решетку вторых тормозов и ждал начала привычного изоляторного шоу. От дверей не отходил, чтобы сразу же начать «выламывать» их и орать на ментов, когда начнут бить. А если ко мне присоединится кто-то из
 
других камер, увеличатся шансы на то, что раньше перестанут махать дубинками и Джилалу меньше достанется.
Но на сей раз шоу пошло по иному, оригинальному сценарию. Еремей Никанорыч, похоже, не хотел этим Джилаловским взбрыком ломать своё хорошее настроение.
– Слышь чё, Джилал, – игривым тоном вдруг заговорил он. – А давай так сделаем. Я щас тебе даю десять дубинок по мягкому месту, и если ты ни разу не ойкнешь, то я никогда не буду требовать доклад у тебя. И другим дежурным скажу, чтобы акты на тебя не писали, когда ты не докладываешь… А если заорёшь, то в моё дежурство – всегда, полный доклад, по форме… Чё, согласен? Как мужик с мужиком, а?
– Прикалываешься? – недоверчиво засмеялся Джилал.
– Я те на полном серьёзе предлагаю! Чё, слабо? – продолжал подначивать Еремей.
И Джилал «подписался».
Я слышал весь разговор, и ещё до того, как раздался звук первого удара, я решил, что встревать между двумя упёртыми лбами мне не пристало. Пусть бодаются. Печально, что ни тот, ни другой не понимают, насколько это «состязание» глупо и унизительно для обоих…
Джилал тогда не проронил ни звука – «победил».

69
Из дневника
Говорю: «Меня Бог укрепляет», «Бог дает мне силы переносить лишения и тяготы». Или в письмах Зарницыну и отцу Борису Александрову пишу: «Я встретил Бога», «Со мной всегда Друг, с которым ничего не страшно». А за всеми этими утверждениями не стоит ничего такого, что я сумел бы объяснить. Того, что называется богообщением, контактом, – нет в молитве. Да и молитва-то по минимуму: утром – Оптинских
 
старцев, а перед сном, высунув из-под одеяла руку с четками, –
Иисусова. Раз двести, или пока сон не сморит…
Но всё же, откуда-то взялись мои нынешние терпение, выдержка, снисходительность и удивительная для меня самого способность прощать и, почти сразу забывать всяческую подлость, несправедливость и даже насилие по отношению к себе. Нечто вроде жалости стал я испытывать ко всем проявлениям нечестия в людях, воспринимать это как немощи.
Вот это я бы и назвал, наверное, силой или спасительным даром свыше. Ибо ничего подобного во мне не было, когда вошел в тюремные ворота, ежистость выпирала во все стороны.
И еще. Появился некий совестливый фильтр: словам, поступкам и даже мыслям в минуты несуетности. Будто оглядываешься на кого-то, не желая, чтобы этот «кто-то» стыдился за тебя. Так бывает в присутствии только очень близких и уважаемых тобою людей. Но за годы лагерной жизни подобных молчаливых, совестливых ориентиров было очень, очень мало, чаще – ни одного. А вот привычка такой «сверки», тем не менее, вживлялась в душу. Компромиссы с «понятиями» лагерной жизни становятся всё более сомнительными и немоготными.
В местах заключения доброту чаще принимают за слабость.
Шпыняния не избежать, и, в первую очередь – от ментов… Неизбывное лавирование у меня с этим Незримцем. Вопрос о
выборе стоит еже... и еже...
«Невероятно трудно, если вообще возможно определить специфику религиозного опыта. Только те, кто пережил его, могут понять это, но они и не нуждаются ни в каких определениях» (Эрих Фромм).
Отец Александр Мень: «Религиозное переживание – это опыт, превосходящий человеческие слова и понятия, и поэтому попытки выразить его всегда ведут к обеднению его содержания. Это относится к любому внутреннему опыту, например, переживанию прекрасного».
 
70

Этот день уже давно перестал быть праздничным для меня. Не было и грусти. Застолья с подарками и открытками остались в далёком детстве и в юности. За долгое время скитальческой жизни у меня уже не было людей, кто вспоминал бы поздравить. Разве что Пашка. Но мы с ним опять потерялись. И в том – моя вина.
В последние годы, до подсидки, я использовал свои именины просто как повод для ещё одной вечеринки, как возможность встряхнуться и смахнуть будничность, свою и тех, кто в то время был рядом со мной. «Ребята, а у меня сегодня день рождения», – небрежно бросал я, и тут же, спонтанно, организовывался сабантуйчик. «А что же ты раньше молчал?!» Весёлая суета, подарки экспромтом и куча добрых слов… Обычно в таком вот неожиданном притяге внимания к себе – через слова, взгляд и чув- ственный выплеск – очень точно обозначается степень искренности, близости, значимости каждого для тебя. Эти оценки откладываются в памяти надолго, несмотря на количество выпитого потом и перекрут дальнейших событий.
В тюрьме каждый день рождает отсчёт прожитого на земле, при этом оно делится на три отрезка: свободная жизнь до ареста, годы в лагере, и неведомое, не поддающееся исчислению время после отсидки. Здесь зэк как бы «консервируется», его возраст фиксируется на некоем органичном стопоре; тут человек не стареет, а, невзирая на протяжённость лагерной жизни, вбирает, накапливает в себе уверенный запас молодости и непременных надежд на обязательную компенсацию упущенного. Зэк, отмечая свой день рождения, больше думает не о том, сколько ему исполнилось лет, а о том, сколько ему осталось до освобождения…
Однако «днюха» – это почти обязательный ритуал в местах заключения. Всегда заваривается традиционный чифирь, и виновник торжества к этому дню припасает что-нибудь сладкое. Даже у самых бедолаг по такому случаю находится горсть конфеток. В отсутствии родных, друзей и близких, которые в этот день окружали бы его на воле, тут, в зоне, именинник расточает
 
всю глубину своей благодарности любому, кто протянет руку для сдержанного: «Поздравляем! Желаем скорейшего освобождения!» В такой день к имениннику проявляется деликатность и снисхождение, не напоминают о каких-либо его «косяках», и даже менты могут сделать какие-нибудь послабухи: простить нарушение, например, не написать акт. Кое-кому дают и выходной, не выводят на промку.
Мне захотелось побаловать сидельцев изолятора чем-нибудь вкусненьким. Содержащимся в ШИЗО ничего, кроме баланды, не положено. Но всегда есть возможность обойти запреты. Накануне своей «днюхи» я тусанул маляву Дани, чтобы он зашел ко мне в отряд и взял из баула припасенные шоколадные конфеты, пару сладких рулетов, чай, и постарался загнать это в ШИЗО. Дани сделал все «красиво».
Смена в изоляторе выпала удачная – дежурил Ванюха. Я уговорил его нарезать-разделить на всех поровну; и во время обхода он через кормушки раздал моё угощение. Баландёр, опустошив столовский чайник с казённым пойлом, заварил в нём крепкий чифирь и обошёл все камеры, налив каждому. Чифирнули за моё
«скорейшее»… Ванюхе и помощнику дежурного, который сопровождал баландёра на кормлении ШИЗО, пришлось дополнительно отстегнуть по пачушке «блатных» сигарет и по шоколадке, чтобы дозволили это «мероприятие» и минут на пятнадцать продлили время обеда, дали пообщаться «голосом» при открытых кормушках.
Второй уже день рождения подряд я отмечаю в этом лагере в стенах «одиночки»…
71
Килькин приехал неожиданно. Обычно о визите начальника Управления Дубравлага узнавали заранее и заблаговременно вылизывали зону и «обрабатывали» контингент. Но на сей раз он появился внезапно; и как нам рассказывали потом, он сразу же направился в изолятор, что изрядно напугало лагерное начальство. Кошелкин с Черепковым перебздели; они были уверены,
 
что до Килькина дошла какая-нибудь жалоба о здешнем беспределе в ШИЗО.
Ещё больший ужас на них напал, когда Килькин, войдя в изолятор, приказал открыть все камеры, а потом, прохаживаясь по продолу, зашёл в ту, где находился я… «Ну, змеёныш!..» Сквозь растерянность из-под ресниц Кошелкина вытренькивалась отчаянная злоба, он в тот момент был убеждён, что это я «постарался». У Черепкова же был совершенно затравленный взгляд и наружность поджавшего хвост пса, на которого замахнулись палкой. Он-то лучше всех знал, какие жалобы я способен написать.
Но они ошиблись.
Шагнув в камеру, Килькин, едва бросив взгляд в мою сторону, крутанул кистью руки, чтобы я повернулся лицом к стене, и больше на меня внимания не обращал.
– А форточек-то, что, вообще нет?! – удивление его прозвучало будничным, спокойным голосом. Не дожидаясь ответа, он, добавив важности, также негромко приказал: – Окна заменить. Из Пятой колонии заберёте готовые оконные блоки. Тут подгоните по размерам проёмов.
Потом громыхнул пристёгнутыми нарами.
– Верхние нары убрать в этой камере. По метражу – тут должен содержаться только один заключенный… А ну, пойдём остальные посмотрим, – Килькин щёлкнул пальцами и решительно вышел на продол…
Выяснилось, что ГУИН подкорректировало Положение об условиях содержания в помещениях изоляторов, приближая их к принятым общеевропейским нормам. И вот Килькин решил самолично объехать подвластные ему лагеря, чтобы обеспечить исполнение этой директивы. Видимо, ожидалась комиссия из Москвы.
На всё про все он дал нашему Хозяину три недели. И в изоляторе закипела авральная работа, на радость сидельцам. Пошла движуха в полный рост.
Началось с того, что Вован-сварной закатил внутрь сварочный аппарат. В каждой из восьми камер нужно было срезать
 
лишние нары. Сидельца на время работы выводили в прогулочный дворик или в пустую камеру, а когда он возвращался в свои стены, там его уже ждал технично запрятанный Вованом грев: сигареты и чай. «Общак» изолятора пополнился ощутимо.
Вован без чифиря долго работать не мог. Через каждые два часа он снимал маску-щиток, бросал «держак» и выключал аппарат: «Замутим чайку, начальник!» И дежурный контролёр изолятора послушно ставил чайник. Вовану было всё «по-зелёной»: он единственный сварщик в зоне, а у всех ментов – дома хозяйство. Вован был нарасхват. К нему постоянно обращались с просьбами и несли заказы – от засова на сарай до могильной оградки…
Черёд моей камеры выпал на смену Федота-маленького, с которым я всегда ладил, и меня никуда не выводили. Пока Вован срезал вторые нары, я сам «поднял» чифирь, и мы славно раскумарились, закусив свежим салом с чесночком; неспешно обсудили все лагерные новости. С ним было легко общаться: Вован полжизни провел в лагерях, старый каторжанин, из тех немногословных мужиков-работяг, на которых держится любая зона.
Этот ремонт наполнил веселым разнообразием затхлую угрюмость штрафного изолятора и ослабил контроль ментов, с которых Хозяин и Режим требовали, в первую очередь, обеспечить исполнение работ. Килькин обещал приехать с проверкой в конце месяца. К интерзоне всегда был более пристальный интерес всех комиссий, нежели к другим лагерям.
Когда приступили к замене окон – начали снимать «намордники», выламывать старые рамы, – моя пятнашка подошла к концу.
Весна разгулялась вовсю: ласковая теплынь подсушивала последнюю грязюку, и я решил, что непременно начну бегать в футбольчик по вечерам и в выходные дни. Погонять мяч – забытый уже кайф…
 
Сегодня после обеда меня должны были выпустить в зону. В ожидании дежурного я ещё раз перечитал приготовленные к отправке письма Зарницыну и отцу Борису, достал из тайника дневничок и выкурил последнюю сигарету.
Наконец появился дежурный, сегодня это был Очки. Загромыхали замки-засовы, и открылись тормоза. Очки стоял с бумажкой в руках, а контролёр изолятора Гена-кипиш не спешил открывать решетку.
– Рабинович, дэпэ тебе: ещё пятнадцать суток. Распишись тут,
– произнес Очки довольно равнодушным тоном, в котором всё же угадывалось затаённое сочувствие. – Держи! – сунул он мне через решетку авторучку и положил уголок бланка на проём кормушки.
Это был сюрприз.
Тюремные годы давно приучили меня ко всякого рода неожиданностям, и зарубка «Не верь ментам!» – как орудие самообороны зэковской души – всегда помогала держать сторожок, но всё же после каждого такого обмана-кидалова я терял мирный дух и заводился.
Однако сейчас я удержался от того, чтобы выместить зло на Очках за всю их «мусорскую» породу: ДПНК был не при делах – ему просто дали указание оформить меня ещё на пятнашку за то, что, якобы, «днём спал на полу камеры…» Очень хотелось увидеть Черепкова.
– Ничего я подписывать не буду, – ответил я, не обращая внимания на протянутую авторучку. – Привет Режиму! Прошу, передайте от меня Черепкову одно слово: фуфлогон! Он поймёт, чё к чему…
Очки нахмурился, склонив голову набок, внимательно посмотрел мне в глаза, потом молча пожал плечами и ушёл.
Мне, в общем-то, было всё понятно: Режима усиленно обработали «козлы», и несомненно, сам Завадай в первую очередь, чтобы я как можно дольше задержался в ШИЗО. За все уплочено! Я успокоился и начал готовить себя к тому, что, возможно, придётся провести в этих стенах ещё немало времени. Опыт есть.
 
72
Из дневника
Один священник посетил Бутырскую тюрьму и рассказывал, какое давящее впечатление тогда с непривычки оказали на него затворы, решетки, темные засаленные стены, липкий спертый воздух, побыв в котором минуту, мучительно хотелось поскорее принять душ.
А ведь люди годами сидят в таких казематах, коих не счесть по всей России!..
Бог стучится в сердце человека и милостями, и наказаниями. Если человек не откликается на призыв милостей Господних, то ему посылаются жизненные несчастья, скорби и страдания. Они призваны остановить безумный бег человека по жизни, заставить задуматься о путях своих.
И многие, оказавшись в заключении, оценивают прежде всего свой путь и ищут в нем свои ошибки.
В страданиях человек перерождается в ту или другую сторону. Страдание помогает нам отвергнуть нечестие, мирские похоти, сострадать ближнему.
Многие до понимания смысла страдания доходят сами, без книг и проповедей. Страдания перерождают и очищают человека от всего наносного, внешнего и мусорного.
Но страдания могут вызвать и уныние, ропот, раздражение и злобу. Отношение к страданиям выявляет духовный уро- вень – потенциал человеческой души.
Больше ста лет назад И. Писарев писал, что только первый год карает преступника, а остальные ожесточают, он прилаживается к условиям, и все. Своей продолжительностью и жестокостью закон карает больше семью, чем преступника.
Как же это верно! Немало я встречал впервые оказавшихся за решеткой, которые по-настоящему и глубоко раскаиваются в содеянном; и если бы в момент пронзительного самоосуждения преступнику давали возможность выйти из стен тюрьмы
 
(под надзор или как-то еще), вернуться к семье, то убежден, многие из них свою дальнейшую жизнь вели бы правопослушно.
А ведь сколько распадается семей! И сколько искалеченных душ выходит из лагерных ворот после длительных сроков пребывания в рассаднике самых низких человеческих пороков…

73
Длительное пребывание в каменном мешке крохотной камеры, почти без движения, нехватка свежего воздуха, дурное питание – раньше или позже дают свои результаты. Сегодня на прогулке я увидел это воочию.
По старой привычке, мы с Кажедубом использовали недолгое время гуляния для гимнастики. Нас закрыли в один дворик- камеру, и выкурив по сигарете, обменявшись дежурными новостями, мы принялись упражняться, перекидываясь, между делом, размышлениями «за жизнь»… Я бросил газетный разворот на заплёванный пол и отжимался, а Кажедуб, натянув перчатки, забрался по решетке к «потолку» дворика и, ухватившись за арматурины перекрытия, повис на них и начал подтягиваться. Выжав всё, что мог, я поднялся на ноги и бросил взгляд на Кажедуба: тот размеренно, без особых усилий, поднимал на руках своё тело до упора головы о потолочную решетку. И вдруг я уви-дел две тоненькие струйки крови, вытекающие у него из носа. Кажедуб этого не чувствовал пока, а его могучее тело, похоже, и не подозревало о таком внутреннем подвохе.
– Эй, дядя, тормози! – тревожным голосом остановил я его.
Не откликаясь, Кажедуб подтянулся ещё пару раз до упора и только потом спрыгнул и с бодрым запыхом спросил:
– Чё такое?
– У тебя кровь из носа хлещет…
Он сначала внимательно посмотрел на меня, будто убеждая себя, что я не всерьёз, потом снял перчатку и провёл рукой под носом.
– Ни х… себе! – спокойно удивился он и полез другой рукой в карман за платком; у него всегда была свежая «марочка» при себе.
 
Какое-то время мы молчали. Я закурил и, присев на корточки, прислонился спиной к стенке, устремив взор на небо в клеточку.
– Ну вот и прозвенел первый звоночек… Не ждал, что так скоро…
Мне показалось, что в этот момент Кажедуб впервые осознал по-настоящему вероятность того, что до конца своего срока он может и не дожить.
Я вспомнил, как ещё в Москве мы в день его приговора сидели на разных централах: я на «Пресне», он был в «Матросской Тишине». Мы созвонились ночью по мобильникам.
– Ну что, Владик, окрестили?
– Двадцать три. Я ждал четвертака…
– …
– Чё молчишь? Это не мне, Сеня, двадцать три года дали, а –
им. Пусть на календарь смотрят… Мы ещё постреляем!..
И сейчас, в интерзоновском изоляторе, я так же не знал, что сказать; любые слова, и утешительные в том числе, мне казались неуместными, да и ненужными нам в такие минуты. Обоим было понятно, что в подобную сферу переживаний, когда человек определяет своё отношение к отпущенному ему отрезку на земле, вторгаться кому-либо бессмысленно, да и невозможно; это – особый одинокий удел души каждого…
По камерам разошлись с шутками-прибаутками.

74
Из дневника
Однажды мы с Веней Бигманом перекинулись мнениями о том, кого можно считать интеллигентом.
Я выслушал Венино почти «словарное» объяснение, но чего- то недоставало мне в сих определениях. Сам я старался высказать своё понимание «интеллигента» самодельными словами, но звучало это неубедительно и неясно. А сегодня, читая книгу про ГУЛАГ, вдруг наткнулся в тексте в обозначение, которое я,
 
не умея сказать, всегда «знал» и безошибочно чувствовал в самых разных людях.
«Интеллигенция». В Советском Союзе это слово приобрело совершенно извращённый смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками. Сюда попали бюрократы всех мастей. Все бухгалтеры и счетоводы. Все канцелярские служащие. С той же легкостью причисляют сюда всех учителей (и тех, кто не более чем говорящий учебник и не имеет ни самостоятельных знаний, ни самостоятельного взгляда на воспитание). Всех врачей (и тех, кто только способен петлять пером по истории болезни). И уже без всякого колебания относят сюда всех, кто только ходит около редакций, издательств, кинофабрик, филармоний, не говоря уже о тех, кто публикуется, снимает фильмы или водит смычком.
А между тем, ни по одному из этих признаков человек не может быть зачислен в интеллигенцию.
Интеллигент – это тот, чья мысль не подражательна; то есть человек с индивидуальным интеллектом.
А ведь я встречал таких людей и в глухих деревнях, среди крестьян, которые всю жизнь пахали землю и дальше райцентра редко выбирались. В своих странствиях меня занесло как-то в избушку лесника в «заказнике». Я помню: мог часами слушать его размышления о природе, о людях, о жизни вообще – будто мёд пил, до того оригинально судил обо всем этот отшельник. А еще была у меня встреча со старым монахом, из самых простецов по происхождению. Я даже прожил с ним пару лет в тайге – выкопал себе землянку рядом с его такой же кельей. Эти люди «низкого» звания разумели жизнь не по расхожим представлениям или вышколенным общепринятым ценностям, а внимательно и опытно изучив все её многообразные проявления – изнутри. Все их суждения выражали удивительную внимательность к предмету и к человеку; и во всём, во всех они умели отмечать индивидуальную красоту и полезность для мира.
Но ещё больше я был поражен, когда встретил таких глубоких созерцателей в среде старых каторжан. Десятилетия жизни в неволе, в бесконечной веренице лишений, калейдоскопе
 
прошедших рядом судеб с вывернутыми наизнанку душами, научили этих людей не только науке психологии, «вычислять» человека, но и, по способности тонко мыслить, «зреть в корень» любого события и ненавязчиво вплести его в ткань общей жизни. А уровню познаний бывалого сидельца, который имеет массу несуетного времени, а часто и средств для самообразования, может позавидовать и иной столичный интеллектуал. При этом – зэк не стремится что-то кому-то доказывать и возве-щать. Он просто живет этими открытиями духа и находит в них великую радость бытия. Ни тюремный забор, ни «режим», ни малограмотность подавляющей массы контингента ничуть его не смущают и не гнетут…
С нетерпением ожидаю Веню, чтобы окончательно донести до него свое понимание интеллигентности…
Три недели уже нам в изолятор не приносят книги. Пора бы обновить. Заказал Вене русскую классику, Солженицына, Бродского. Предвкушаю.

75
Моя изоляция ограничилась месяцем: после второй пят-нашки дэпэ не принесли. С Черепковым, когда тот появился-таки в ШИЗО, мы пообщались через тормоза: камеру открыть он не пожелал.
– Ну что, Михалыч, как жить дальше будем? – спросил я глаз Черепкова, приникший к шнифту.
– Посидишь тут пока, – заморгал тот.
– Сколько? – и когда пауза затянулась, а наглое сверло глаза за стёклышком замешкалось и сменилось задумчивостью, я добавил. – Сколько заплатили?
Черепков переступил с ноги на ногу и повернулся другим глазом в отверстии шнифта.
– Эту пятнашку досидишь, а там посмотрим, чё с тобой делать.
– Не шути с огнём, Михалыч. Если понимание между нами кончится, я пущу в ход свои весёлые записки про здешний беспредел, по всем инстанциям. Вам мало не покажется… Ну, и на
 
хрена козе баян, сам подумай?! Я хочу спокойно отсидеть свой срок. Вся ваша возня – мне по барабану. Мы ведь уже договорились; чё ты опять начинаешь эту хренотень? Здесь уши длинные, а то я бы тебе сказал пару слов про то, что ты уже конкретно мешаешь кое-кому в определённом деле…
Режимник молча слушал; намёк на фээсбэшника он, ко-нечно, понял.
– Ладно, потом поговорим. Не ссы, выйдешь!
– Да я-то не переживаю…

76
Из дневника
Удалось убедить Кума, что в моей тетради с выписками из прочитанных книг нет ничего криминального. Отдал.
Сижу, перечитываю свои записи… Для чего выписывал? Почему? Определенно не могу сам себе ответить. Перечитывая, заново вдумываясь в эти слова, полагаю, что это все было, в той или иной степени, ответом на поиски души и фиксацией-зарубкой для памяти, дабы в будущих жизненных раскладах, заглянув в эти записи, можно было увидеть, на что отзывалась душа, что волновало в какой-то прожитый момент, и сверить – не поменялись ли ориентиры.
«За отречением от Бога идет неизбежно вслед целая логическая цепь отречения и от всякой абсолютной истины, и от всякого нравственного обязательного закона, и от нравствен- ной ответственности, и от понятия добра и зла с заменой их понятиями вреда и пользы», – писал И.С. Аксаков еще в XIX веке. Прилагаю это к лагерной жизни и вижу наглядное воплощение этого тезиса. Ради того, чтобы «теплее» и «сытнее» устроиться в лагере, а особенно для получения досрочного освобождения многие и многие перестают мыслить в категориях добра и зла, чести и достоинства, и каждое свое «движение» примеривают и оценивают относительно выгоды-пользы или
потери-вреда.
 
Искажение понимания добра и зла доводит некоторых до нравственного дальтонизма, и зэк может совершенно искренне и убежденно верить в то, что «белое» – это «черное», и наоборот… Уверенно заявляя: «Вогнать в блуд мента – святое дело!» – зэк ни капли не сомневается в том, что это очень правильная норма поведения, такая же железобетонно-основательная как: «Ментам верить нельзя!» – или что свободу можно купить.
О какой-либо обязательности нравственного закона в тюрьме говорить очень сложно, велик риск нарваться на откровенный смех или верчение пальца у виска. В лучшем случае такого сочтут
«больным», но метка «опасного» будет обеспечена, и близко к себе никто его не станет подпускать. В частности, и из-за того, чтобы «на совесть не давил».
Но как же тяжело, Господи, сохранять благожелательность по отношению к людям лживым и несправедливым!
Выбор у меня небольшой: я вижу только два решения в своём нынешнем лагерном раскладе. Первое – это добиться перевода из интерзоны, чтобы не видеть всю эту раболепную дребедень и негодяйщину, которыми пронизано всё тут. Сделать это просто: сломать табурет о череп какого-нибудь «козла», за- крыться в ШИЗО и там, отрицая все режимные заморочки, по- требовать перережимку и уехать на «крытую». В нормальной русской тюрьме всегда можно наладить достойную жизнь, там каждый знает своё место и свою масть.
Второй путь – смиренномудрие. В духовном плане это слово имеет очень глубокое значение, и достичь такого состояния способны немногие. Но для меня, в настоящих обстоятельствах, за этим образным словосочетанием видится возможность испытать свою веру в Промысел Божий. Ведь я убежден, что эти узы ниспосланы мне свыше, по милости Всевышнего. А если я свое заключение расцениваю именно так, то нужно принимать данные условия и окружение как некую задачу; поверить, что Бог неспроста привёл меня сюда, и постараться раз- глядеть, понять и реализовать всё доброе и душеполезное в этом месте, с этими людьми; себя проверить, в конце концов:
 
на чём же я в действительности стою и чего стоит моё христианство.
Если подумать, то мое желание уехать с этой зоны сравнимо с негодованием новоначального монаха, которому не понравились порядки монастыря: мол, настоятель неблагочестивый, братия наушничает, пьёт и развратничает, пойду в другой монастырь. А ведь в другом монастыре может быть ещё худшая обстановка. Забывает такой инок, что спасать душу свою можно в любом месте, благодать Божия пребывает повсеместно, нужно лишь от-крыть своё сердце к принятию её, и тогда ничто не будет смущать… «Не судите, да не судимы будете…»
Есть два слова – почти одинаковые на слух, но очень разные по смыслу: осуждать и обличать. Осуждать никто не имеет права, один для всех Судия – Бог, а вот обличать зло, козни дьявольские в людских поступках мы даже обязаны, дабы предостеречь других, да и самого человека, творящего недоброе, уберечь от пути неправедного и погибельного…
Остаться здесь, в интерзоне – означает непрестанную борьбу с компромиссами; ведь не замечать гнусную нечистоплотность человеческих взаимоотношений во всех сферах лагерной жизни я не смогу. Значит, мое относительное смирение перед существующими порядками должно стать…
Тут рука остановилась, и я крепко задумался о том, как я вообще понимаю смирение…
Запомнились слова отца Александра Меня, что смирение – это открытость, способность видеть, слышать и понимать. Смирение – это трезвость по отношению к себе, а ни в коем случае не компромисс со злом.
А в «Дневниках» прот. Александра Шмемана я вычитал о признаках смирения: первый из них – радость. Гордыня исключает радость. Далее: простота, т.е. отсутствие «оборота на себя». И, наконец, доверие – как основная установка жизни ко всему. Признаки гордыни, соответственно, – безрадостность, сложность и страх... Всё это можно проверить ежедневно, ежечасно – и следя за собой, и вглядываясь в окружащую нас жизнь.
 
Смирение, как кто-то сказал, – это искусство находиться точно на своем месте.
Когда душе моей стала открываться Библия, я сразу же обратил внимание на то, что смирение – одна из самых мужественных евангельских добродетелей, мы же умудрились превратить его в жалкое свойство раба.
Прослыть смиренным, послушным, кротким воспринимается чуть ли не как оскорбление. Мы не видим высоту и силу этого состояния.
Смирение как добродетель подобает любому из нас. Один умный человек сказал, что приобщиться к смирению очень просто: никогда не сравнивать «малость» других с «величием» себя, а по возможности, чаще выставлять ничтожность свою перед Ликом бесценного Бога-Творца.
Тогда смирение со всеми своими благами как бы само собою поселится в сердце, и человек потребует от себя столько, что ему уже будет не до других. Тогда честолюбие в смущении замолкнет, и станет ясно, что не столь уже важно, ГДЕ ты стоишь, куда важнее – ЧТО и КАК ты делаешь в жизни. «Ничтожных» же и «малых» дел не бывает.

* * *
Здравствуйте, Арсений!
Сегодня Прощёное воскресенье, самое время попросить друг у друга прощения, что я и делаю, имея в виду несинхронные свои ответы на ваши письма. Так что будьте великодушны. Одно из последних ваших писем, начатое в новогоднюю ночь, шло до меня чуть меньше двух месяцев и пришло почти одновременно с последним. Отвечаю сразу на оба.
Вы пишете о трудности прощения ненавидящих тебя, о любви к ним, которую Господь нам заповедовал. «Любить врагов своих, – говорит о. Александр, – значит желать им добра». Ну почему бы не пожелать последнему подонку одуматься и жить по справедливости, по добру. От этого, между прочим, будет польза не только ему, но и тем, кто его окружает, в том
 
числе и вам. У меня, кстати, есть стихотворение об этом в
«Комете»: «Молиться за врагов, за окаянных, значит – желать врагам добра». У Вас вроде есть эта книжечка.
Замечательную цитату из Ильина вы приводите. Об этом думали еще древнегреческие философы, о связи всего со всем. Конечно, человек вписан (вживлен) в единый организм земной природы, да, наверно, и не только земной. Хотя духовная его составляющая выходит за природные границы. Она сверхприродна. Тут-то и надо вам помнить об ответственности за других, за саму природу. Да и за себя, разумеется, потому что сохранность целого (великого) начинается с сохранности малого, то есть с меня.
«Жизнь коротка, а я никто, – пишете вы, – что я понесу в вечность?» Кто из нас не задавался этими вопросами! Насчет НИКТО я бы усомнился. Нам себя невозможно по достоинству и недостоинству оценить. Обязательно упадем в недо- или переоценку. Мытарь в Евангелии себя не оценивает. Он, считая себя грешником, просит о снисхождении к нему. А кто без греха? Конечно, свое место знать необходимо. Но – свое перед Богом, перед ценностями высокого порядка. И не самоуничижаться до положения НИКТО. Самоуничижение – противоположная крайность самовосхваления, гордыни. Не случайно говорят о смирении, которое паче гордости. Будем стараться жить по Его законам, а Он уж определит нам место в строю.
В том письме Вы пишете о гитаре, которую ощутили в руках после долгой разлуки с нею. Знакомое чувство. Отец Борис просит меня купить гитару (деньги дал) и словарь английского языка. Словарь само собой, но я Вам подобрал несколько учебников по изучению языка, и один Г.А. Макарова, моей доброй знакомой, которая Вам его дарит. Американцы к вам приедут в ап- реле, с ними и пошлем гитару и словарь. Обещают взять.
Прощаюсь внезапно, всего доброго, а то на неделю отложу письмо. Храни Вас Господь.
Ал. Зарницын
 
77

Палыч зашёл в библиотеку, где его с утра дожидался Бигман, приготовивший баул книг для изолятора.
Обычно Вене приходилось не один день побегать за отряд- ником или запмполитом, чтобы кто-то пошёл с ним «под крышу». Все лениво отмахивались: «Читатели нашлись! Нехер. Пусть дрочат!» – но раз в месяц, а то и два раза, Бигману всё же удавалось уломать кого-нибудь, и тогда он набивал книжками рыночный баул, стараясь угодить вкусам тех, кто «отдыхал» в ШИЗО, чаще – наугад.
– Бигман, ты куда столько напихал?! Они же половину скурят. Это была боль сердечная Бигмана. Забрав книги из ШИЗО,
он недосчитывался страниц, и иногда в очень редких книгах. Многие Веня покупал на свои деньги, через московских друзей и «книга-почтой».
Когда Бигман заехал в интерзону, тут на библиотечных полках, кроме томов Ленина-Сталина, было только несколько десятков затрёпанных детективов и книжки, которые оставляли иностранные терпигорцы на своих языках: турецком, монгольском, вьетнамском, китайском, норвежском и т.п. Что-то было и на английском, но, в основном, католические и протестантские издания.
Я сидел за шкафом и слушал на тихой громкости кассету с проповедью Александра Меня. Палыча задело, что на него – ноль внимания.
– Ты чё, Рабинович, не встаёшь, не приветствуешь? А чё это ты слушаешь? Откуда кассета?
– Палыч, тут один поп про Библию интересно рассказывает.
Мне хотелось как можно быстрее отвязаться, и с ментами сделать это было легче всего полухохмой, я знал это по опыту. А эту кассету так хотелось послушать. После книг Меня – его живой голос! Кассету прислал Зарницын, друг отца Александра, и тем дороже она для меня была. «Пророки». Вырвать полтора часа в лагерной режимной замороченности, послушать в одиночестве – непросто: да ещё под пристальным контролем моей персоны.
 
Но Палыч, безусловно, проинструктированный о моей
«неблагонадёжности», команду щемить во всём обязан был исполнять.
– Я грю, кассета откуда? Все кассеты должны храниться в кабинете замполита. Я что-то не припомню, когда ты у меня выписывал.
– В посылке прислали. Цензуру прошла, Кум в курсе. Православная, Палыч, не сектанты никакие, – улыбаясь как можно шире, я встал и размашисто перекрестился.
Но Палыч уже завёлся, и крестное знамение как будто хлестнуло его по какому-то душевному оголышу.
– Ты вообще чё тут, в это время? Вашему отряду когда поло- жено? Акт, нах…!
– Палыч, Бог накажет. Против рожна не при лучше.
– А ну, дай сюда кассету! – он подскочил, защёлкал по клавишам магнитофона, чтобы вынуть кассету, но не попадал на нужную.
– Да успокойся ты, Палыч! Дай, я сам вытащу.
Достал, вставил в подкассетник, положил на стол и решил уйти.
– Ладно, в другой раз послушаю. Запиши её в каталог у себя там.
– После ШИЗО послушаешь. Иди в дежурку. Эту кассету я больше не видел…

78
Из дневника
«В лагере друзей не бывает». От кого, не помню, услышал я это когда-то очень давно, ещё в молодости. И вот сейчас, когда я уже не первый раз в этих «стенах», вынужден признать, что доля истины в этих словах старого каторжанина есть. В интерзоновском миксере многоразличных ментальностей со временем начинаешь видеть общую поведенческую тенденцию – качество зэковских сближений.
 
Нередко сидельцы «водятся» друг с другом оттого, что им
«приятно» или «забавно» совместное времяпрепровождение, или же они умеют не задевать друг друга резкостями, обходить острые углы и замалчивать взаимные расхождения, если в склонностях и вкусах есть известное сходство, если оба умеют с любезным видом слушать чужую болтовню, слегка польстить, немного услужить – то вот и довольно: между ними завязывается так называемая «дружба», которая держится, в сущности, на внешних условностях, на гладко-скользкой «обходительности», на пустой любезности и скрытом расчёте. Особенно расхожи подобные связки среди «братьев с Востока». Бывает «дружба», основанная на совместном сплетничестве или на взаимном излиянии жалоб. Но бывает и «дружба» лести, и «дружба» тщеславия, «дружба» протекции, «дружба» злословия, «дружба» на почве наркотиков и собутыльничества, на почве жратвы. Иногда один берёт взаймы, а другой даёт взаймы – и оба считают себя «друзьями». «Рука руку моет», люди вершат совместные дела и делишки, не слишком доверяя друг другу, и думают, что они подружились. Все эти мнимые
«дружбы» сводятся к тому, что люди взаимно посторонние и даже чуждые временно облегчают себе жизнь поверхностным и небескорыстным соприкосновением: они не видят, не знают, не уважают друг друга, и нередко их «дружба» распадается так быстро и исчезает столь бесследно, что трудно даже сказать, были ли они раньше вообще знакомы. Их холодные своекорыстные
«союзы» всегда остаются условными и полупредательскими; их расчётливые и хитроумные объединения держатся на уровне рынка и карьеризма, в интересах УДО, например.
А бывает и так: самый слабый луч благожелательности, сострадания, бережного и чуткого отношения человека к человеку, малейшая искра духовного обмена в живой беседе и всякая попытка совместно помолиться единому Богу единым воздыханием содержат уже начаток, зерно истинной дружбы.
Зэки со стажем – очень сдержанный в выражении своих чувств народ. Обожжённые предательствами, закалённые забвением корешей и близких, освободившихся с клятвами: «Братуха,
 
да мы тебе и то, и это сделаем…» – они самое сокровенное своей души всегда держат под замком, при любом приятельстве.
Но иногда прорывает…

79

Можно очень долгое время прожить в лагере бок о бок с человеком, который ничем особым не примечателен, с кем здороваешься лишь кивком, и случайно сойдясь накоротке, присев ря- дом погреться на солнышке, ты неожиданно обнаруживаешь необычайную глубину и богатство его внутреннего мира, редкостное созвучие с твоим мироощущением. Несколько обронённых фраз – и ты вдруг с радостью осознаёшь, что перед тобой человек, которому ведомы Божьи мерки. И тем удивительнее была для меня такая встреча на уровне душ, что человек этот был из самых что ни на есть правоверных мусульман.
Говорить о своих религиозных переживаниях, о догадках Божьего во всём присутствии мне было абсолютно не с кем в лагере. Есть Веня Бигман, но с ним, после нескольких бесед о раздумьях и смятениях жаждущей Бога души, расхотелось делиться чем-либо сугубо личным. Меня не оставляло ощущение, после этих дискуссий, что его мощный интеллект словно задавил живую некогда веру. И дело тут даже не в предвзятости к баптисту, что чешет по Писанию как иной математик мелом по доске на защите докторской. Но его христианство – без любви, это вера, будто тщательно выстроенная логическая схема, в которой очень удобно и комфортно укрываться, как улитке в раковине. Но ведь жизнь шире и сложнее любой схемы. Для меня вера – это как если стоишь на открытом плато, подверженный, обдуваемый всеми ветрами, это всегда преодоление чего-то с распахнутой душой. Веня добр и отзывчив, но, Бог мне судья, все его благодеяния, подчас, – с душком некой формальной обязанности, без сердца. С простым деревенским попом мне говорить о Боге, о вере всегда было намного теплее, как о родном чем-то, нежели с богословски подкованными пасторами, которые мне отчего-то
 
напоминали педантичных фармацевтов или распорядителей благотворительного фонда, кто всегда имеет под рукой необходимую инструкцию или микстуру. У Вени, кстати, за плечами протестантский богословский институт в Америке и какая-то степень богослова.
Но здесь, в неволе, нет у меня ни попа-батюшки, ни сомолитвенника, что незатейливой православной лаской утешили бы мой мятущийся дух; я в плотном окружении иностранцев, иноверцев, чей круг вожделений замкнут на УДО, жратве, деньгах и бабах. Мне иногда кажется, или я скорее чувствую иногда, что я ношу в себе какую-то неразгаданную тайну, которая относится ко всем и ко всему, что окружает меня. Но даже поговорить об этом – не найти в среде здешних зэков содушника. Мешает этому, конечно, ещё выжженное на сердце правило: в любом разговоре нико-гда не надо спешить с признаниями и откровенностями, ибо неизвестно, как это всё может тебе обернуться позже. Доверие – вещь очень дорогая в зоне, и прежде чем расплатиться ею с кем-то, проверяешь этого человека изрядно. В досужих лагерных разговорах я довольно часто не попадаю в тон господствующих тут тем, и надо или спорить, или делать вид согласия с тем, о чём не хотел бы и слышать. Это требует здоровых нервов, а не моих, сильно потрепанных. Я в этих «тёрках» и не участвую, что есте-ственно отделяет меня от по-своему сплочённой общими интересами массы.
В том, что называется духовным созерцанием, порой становишься зрителем вещей, которые для подавляющего большинства являются тайною, но тут же замечаешь, что стоишь перед невозможностью поведать об этой тайне, потому что переводи- мая на человеческий язык, она предстаёт слышащему о ней совсем иной. Язык человече-ских слов и понятий, плюс моё косноязычие, дают очень ограничен-ную возможность передать своё внутреннее состояние другому. Непременное условие взаимного понимания – общность или схожесть опыта. Нет этой общности – не будет достигнуто и понимание, потому что за каждым нашим словом сокрыта вся наша жизнь; во всякое понятие каждый из нас влагает объём своего опыта, и поэтому все мы неизбежно говорим на разных языках.
 
Афганец Туфан был одним из тех, с кем за два с лишним года я ни разу не обмолвился словом. Как-то не довелось. Но помню, когда я его увидел в первый раз, на меня произвели впечатление его благообразная внешность и осанка: седина, аккуратные густые усы, спокойный внимательный взгляд, несуетные движения и стройная походка. Выглядел он лет на пятьдесят с лишним. Я знал, что Урзуф был его подельником, и четырнадцать лет за ге-роин – это его второй срок. Первый – он отбывал здесь же, в интерзоне: одиннадцать лет за убийство. Сидит седьмой год, а с перерывом в пару месяцев – восемнадцатый. Среди своих земляков, да и вообще всех здешних мусульман, он пользуется очень большим уважением.
За то время, что я вижу его в зоне, Туфан превратился в высохшую мумию. Он стал настолько неестественно худ, что в бане на него даже неловко было смотреть – точно из Освенцима! Он часто ездил на больничку, где его усиленно пичкали лекарствами, отчего он таял на глазах. Врачи были убеждены, что у него особая форма туберкулёза. Но держался Туфан всегда бодро. Его гордо посаженная голова и ясные зоркие глаза ничуть не выдавали тяжело больного человека. Я слышал от кого-то из его земляков, кто сидит с ним уже второй срок, что Туфан очень сильно изменился за последние годы. В прошлый срок он тут перебил немало морд и поставил на колени добрую половину лагеря, в том числе и своих афганцев, доставалось от него и ментам. Был горяч, непокорен и обламывал всех, кто пытался ему навязать свои понятия и постановы. Сейчас, глядя на него, в это трудно было поверить. И не потому, что смущало его физическое состояние, а прежде всего от того, как он держался с людьми. Его манеры были безупречно благородны, он со всеми был деликатен, вежлив, снисходительно мягок даже с такими, кто настойчиво напрашивался на зуботычину. Я ни разу не слышал, чтобы он повышал голос или ругался матом. А матерятся в зоне сто процентов ее обитателей, и зэки, и менты, причём последние гораздо чаще и больше. Разговаривал Туфан на очень хорошем русском языке, с едва уловимым акцентом, а иногда и вовсе чисто.
 
Вчера я вышел из пилорамы прикурить у кого-нибудь, закончились спички. Под козырьком курилки стоял Туфан. Шел слепой дождь. Укрыв в кулаке приготовленную сигарету, я занырнул под грибок и поздоровался. Вернув спички, я некоторое время смотрел с ним на затихающий дождь и светлеющее всё больше и больше небо. Прямо на наших глазах, над далёкими, уже разорванными облаками идеальными цветными дугами вывелась радуга. Последний раз я видел радугу уже не помню когда. Сердце оживило непосредственную искреннюю простоту, восхищение, удивление и восторг – как в детстве – от этого чуда природы.
– Говорят, увидеть радугу в трудный час – это знак Божий, чтобы люди не теряли надежду на лучшее, – сказал я, заметив, что и у Туфана засияли глаза радостью, задумчивой какой-то радостью.
– Да, со времён Ноя, когда он выбрался из ковчега, это знак Всевышнего, что больше Он нас топить не будет, – улыбнувшись, откликнулся Туфан.
Человек знает Библию! – поразился я и совершенно новыми глазами посмотрел на афганца, и мне захотелось с ним поговорить.
– Люди теперь сами хорошо научились топить друг друга, –
ответил я.
– Когда народы забывают Бога, то всегда ищут врага. А главный враг сидит в нас самих.
– Эт-то точно... Сердце каждого человека – это поле битвы добра и зла. На этой непрестанной войне, с неизвестным результатом, люди предпочитают короткие победоносные битвы во внешнем мире, и часто под знаменем религии.
Туфан будто почувствовал, что я заспешил поговорить обо всём и сразу, и как бы не возражая, мягко ответил:
– Нетерпимость – главная беда. Когда человек любит Бога и поднимается в этом над земными проблемами, спорами и войнами, то в какой-то момент он замечает, что все религиозные перегородки до неба не достают. К Всевышнему много путей. Как сказано в Коране, все верования должны конкурировать на путях добра.
 
С каждым его словом я удивлялся всё сильнее – схожестью его рассуждений с тематикой христианских проповедей. А про
«перегородки» я не раз слышал от старого монаха, с которым жил на скиту в тайге.
– Я прочёл недавно книжку одного православного священника, – продолжал тем временем Туфан, – он там хорошо говорит о том, что такое терпимость. Нетерпимость происходит от того, что человек не уверен в себе. Если он хочет насильственно внедрить в другого какую-то идеологию, веру или убеждение, то этот человек не верит в конечном счёте в ту истину, о которой он говорит. Всякое насилие говорит о слабости человеческого убеждения. Верующий человек должен жить так, чтобы ясно было, во что он верит, иначе это пустая болтовня. Он там спорит с каким-то философом-атеистом. Философ ему говорит: «Вы как будто жалеете меня, вы священнослужитель, а я – неверующий человек, но я вовсе не считаю себя беднее. Почему же вы меня жалеете!» А священник ему отвечает, что он его вовсе не жалеет, а кое в чём даже завидует, в хорошем смысле. «Вы рассуждаете умнее меня, вы образованнее меня. Но и у меня есть в душе что- то, что меня радует, вдохновляет, и я был бы счастлив с вами этим поделиться – не потому, что это моё, и не потому, что я лучше, а потому, что если вы делитесь со мной своим опытом, знанием, умом, то хотел бы и я поделиться тем, что для меня есть радость и жизнь». Это – вот как у нас с тобой сейчас желание общения. У тебя одно, у меня другое, у кого-то ещё третье. Ты христианин, я мусульманин. Ведь мы не хотим переубедить друг друга – это бесполезное занятие, а просто и в тебе, и во мне есть что-то, что нам дорого, и нам хочется этим друг с другом поде- литься. Я думаю, что от этого мы станем только богаче, и вопрос о терпимости вообще не стоит в этой ситуации.
– Если бы все могли так думать, и верующие, и неверующие!
– воскликнул я, не в силах скрыть праздника души от такого узнавания человека. Я даже припомнил, о какой книжке он говорил. Это «Беседы о вере и церкви» митрополита Антония Сурожского.
 
Туфан согласно покивал головой и, прикурив ещё по одной, мы помолчали некоторое время, тем молчанием, что бывает у людей, которым при тесной близости взглядов и обсуждать вообще-то нечего.
– Мало с кем можно поговорить так, – признался я. – Не-сколько фраз, а я будто всю жизнь свою перебрал. Люди прилепились к земле и обычно все свои силы, и душевные в том числе, используют для достижения видимых материальных целей, или власти ищут. А многие вообще дальше своего носа не видят, забывая о том, что земной путь короткий, а в вечность с собой ни- чего не заберёшь. Да мало кто и верит по-настоящему в мир иной, и даже не подозревают о том, какие занятия ожидают там наши бессмертные души.
Туфан тихо усмехнулся.
– Ты мне сейчас напомнил одну притчу: про орла и петуха. Летал орёл в высоте, наслаждался красотой мира и думал: я пролетаю большие пространства и вижу долины и горы, моря и реки, леса и луга, вижу множество зверей и птиц, вижу города и селе- ния и как живут люди; а вот деревенский петух ничего не знает, кроме своего двора, где видит всего лишь немного скота и людей; полечу к нему и расскажу о жизни мира. Прилетел орёл на крышу сельского дома и видит, как храбро и весело гуляет петух среди своих кур, и подумал: значит, он доволен своей судьбой; но всё-таки расскажу ему о том, что знаю я. И стал орёл говорить петуху о красоте и богатстве мира. Петух сначала слушал со вниманием, но ничего не понимал. Орёл, видя, что петух ничего не понимает, опечалился, и стало ему тяжело говорить с петухом; а петух, не понимая, что говорит орёл, заскучал, и стало ему тяжело слушать орла. Но каждый из них оставался доволен своей судьбой. Так бывает, когда учёный человек говорит с неучёным, но ещё более, когда человек, познавший духовную жизнь, говорит с недуховным. Духовный подобен орлу, а недуховный – петуху. Духовный, как орёл, летает в высоте и душою чувствует Бога, и видит весь мир, а недуховный услаждается или тщеславием, или богатством, или ищет плотских наслаждений. И когда духовный встречается с недуховным, то обоим им скучно и тяжело общаться.
 
Для меня исчез весь лагерный антураж, отошли все суетные думы, и чуть не с открытым ртом я внимал тихому голосу этого непростого афганца. В мыслях пробежало: как много нужно было пережить и переосмыслить этому моджахеду за восемнадцать лет заключения, чтобы прийти вот в такую меру смиренномудрия.
Когда Туфан закончил рассказ и замолчал, я уже твёрдо знал, что теперь есть у меня в зоновской жизни отдушина.
Со швейки вывалил народ на перекур, и мы, посмотрев друг другу в глаза, благодарно пожали друг другу руки и пошли каждый к своему станку.
Я в этот день ещё долго размышлял над его последней фра- зой: «Пророк Мухаммад говорил: “Обращайтесь к людям с ре- чами соответственно их разумению”».

Два письма Ваших, дорогой Арсений, лежали на моей совести (неотвеченных), а после третьего, вчерашнего, отложил все дела и – приветствую Вас. Одно, правда, посланное вами в храм, событийно устарело. Впрочем, нет, в нем стихи. Ну что сказать. Боль души просвечивает в них, как голое тело сквозь худую одежду. Одежда такова по разным причинам: во-первых, нет опыта, соответствующей грамоты, да и, наверное, пред-расположения к этому виду творчества. Ваши письма ни в какое сравнение с ними не идут – и по языку, и по содержанию. Одно, правда, писано в несколько завышенном тоне (думаю, не без подогрева), там, где Вы меня предлагаете по-сыновнему похоронить и переходите с «ты» на «Вы» и обратно. Нет уж, давайте останемся на прежней дистанции, тем более, что разница наша в возрасте сурьезная: мне в сентябре грянет 66.
Очень понравился мне Ваш вопрос о писателе Попове: на чем стоит? Вопрос, что называется, в корень. Я не о Попове, знаю его мало, а о любом художнике должно так спрашивать. Где основа, где позитив (или негатив), на чем базируется его мировоззрение и творчество? Да и просто о человеке: какова его мера вещей? Бывает с наперсток, а бывает с ковш Большой
 
Медведицы. И это очень видно – и в художнике, и в случайном собеседнике.
Замечательно и то, что, как Вы пишете, не ожесточилось сердце. Это, пожалуй, самое главное. На воле-то избежать этого невозможно без помощи свыше. Значит, помощь к Вам поступает, благодарите за это.
Скажу Вам честно, последнее время случалось косо и хмуро взглянуть в сторону зоны. Уж очень озверела уголовщина на всех уровнях – с самого высокого начиная. До элементарного бандитизма. Это и есть то самое ожесточение, о котором Вы пишете. Так что и Вы за меня помолитесь. Насилие и насилие кругом. И вдруг благородная душа, которая все насилие перевешивает.
Из вопроса о Высоцком я понял, что Вы не получили мою книгу – эссе о русских поэтах «Выход из лабиринта», в ней большая работа и о Вл. Семеновиче. Жаль. Я посылал ее в той посылке с американцами. Поищите в библиотеке, спросите у Вени, может, где завалялась. Если не найдется, я пришлю непременно. И одну книжку стихотворений, старую, один экз. которой у меня остался лишний. Непременно созвонюсь с американцами, и подготовим Вам что-нибудь из Вашего списка. А перчатки Таня хочет послать не откладывая. Только я не понимаю, как можно в перчатках работать топором, да и пилой. Разве что ножовкой... Мне мешает. Я ведь этими инструментами всю советскую власть зарабатывал деньги в большей мере, чем литературой. Попросту говоря, шабашил. Правда, на морозе-то топором не работал, а Вам, наверное, приходится. И с отцом Борисом свяжусь, скооперируемся. В Москве бываю редко, но найду способ.
Приближаются дни памяти отца А. Меня. 9 сентября он принял мученический венец. Много людей приходят в эти дни и на могилу, и в храм, и все поздравляют друг друга с праздником, ибо в этот день земля наша обрела еще одного действенного святого на небесах.
Бродский мне очень нравится, но он – не мой поэт. Универсальная фантастическая техника, мощный интеллект иногда заслоняет трагедию. Много игры, может, слишком много.
 
А в чем заключается Ваша работа? Что Вы делаете? И сколько времени она занимает в день? И можно ли сачкануть в пользу умственных занятий, или у Вас норма?
По поводу часовни. Бомбите саранского архиерея. Снова и снова пишите ему. А также, обязательно, Патриарху Алексею II Московскому и Всея Руси. Жалуйтесь, что молчит местный владыка. Я попытаюсь тоже забросить камушек, но с внутренней, то есть с Вашей стороны он скорее долетит. Попечительский совет ГУИНа – это мыльный пузырь и кормушка для дармоедов.
К себе пробиться можно только с Его помощью. Познать себя и познать Бога – взаимосвязанные процессы. Долгие, мучительные, но и радостные при вспышках откровения. Вы сейчас проходите уникальную школу. Проштудируйте шеститомник Меня и «Сына Человеческого». Я в свое время тоже сделал много выписок из его книг – штук десять толстых тетрадей. Но не пренебрегайте и художественной литературой. Но учи-тывая, что сегодня выходит много дерьма, и по запаху его не всегда распознаешь, выбирайте классику – русскую и зарубежную. Ведь настоящая литература – это комментарий к Священному Писанию. Все настоящие писатели творили в свете Христовой истины. Без подлинной культуры вера хромает, и иногда на оба колена. Ни минуты не тратьте попусту. Соберитесь. Молитва, работа (в том числе и умственная), отдых – пусть будет системой.
С Господом – ваш Ал. Ив. Зарницын.

80
Из дневника
«Полное неравенство перед судом убило всякое уважение к законности. Русский, какого бы звания он ни был, обходит или нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно; и совершенно так же поступает правительство», – пишет Герцен.
Всю свою сознательную жизнь в России я наблюдал такую же картину, что и Герцен в XIX веке. Я вырос в рабочей слободке
 
большого сибирского города, где большая часть мужского населения прошла через лагеря, начиная с репрессированных предков. С юности видел, как в соседних кварталах жируют и вольготно живут номенклатурные ворюги – начальнички всех мастей; а их
«нашаливших» не менее нашего деток всегда «отмазывают» в судах… А мы жили трудно, часто в нужде. Отца из последней
«ходки» актировали умирать домой – мне было три месяца, когда его не стало… Мать – на трех работах. Я рос и воспитывался на улице. У меня выработался особый моральный кодекс: красть можно во благо страждущих; и отсюда – как норма жизни: не украдешь – не проживешь.
Зарницын в своем эссе о Владимире Высоцком очень точно отражает настроение среды, в которой проходила и моя юность:
«Уголовный мир был зеркальным отражением мира вла-стей. Власть прикрывалась лозунгами, хапая по-крупному. Народ все видел и тоже воровал, к тому же подталкиваемый нуждой. В большей степени преступность, разлившаяся на низах, была стихийной реакцией на легальное беззаконие. Самые отчаянные не желали числиться государственными рабами и отстаивали свободу по своему разумению и образу».
Чем бы я ни занимался, подсознательно всегда знал, что могу, рано или поздно, оказаться на тюремных нарах. Эта готовность к тюрьме порождала особый кураж и абсолютное бесстрашие в исполнении различных криминальных экшнов. С годами окрепло «робингудское» понимание жизни. Большую часть «добычи» я раздаривал или устраивал праздники соседям и знакомым, которые всю жизнь считали копейку от аванса до зарплаты.
Есть чей-то стих:
Широки натуры русские, Нашей правды идеал
Не влезает в формы узкие Юридических начал…
Вот и мое отношение к законам государства было схожим с ощущением человека, восторженно справляющего малую нужду с высокой башни…
Сейчас, когда я уже не один год в лагерной робе размышляю о смысле слова «свобода», и когда меня «посетил» Господь в
 
этих лишениях, я понял очень важную штуку: да, быть на свободе – большое счастье, но быть свободным от греха – большее.
Всегда были насилие и вражда, продажные суды и бесправие. Я неожиданно – ныне – ощутил себя чистым листом, на котором нужно изложить поступательно оставшийся мне отрезок жизни. Понял, – как-то вдруг и просто, – что, в общем, моя жизнь не представляет никакого интереса; интерес представляет то, для чего я живу.
В одной из бесед Антоний Сурожский вспоминает, как в молодости ему отец сказал однажды: «Ты запомни: жив ты или мертв – это должно быть совершенно безразлично тебе, как это должно быть безразлично и другим; единственное, что имеет значение, это РАДИ ЧЕГО ты живешь и ДЛЯ ЧЕГО ты готов умереть».
Во мне же нарушено само понятие Добра и Зла. Вдолбленный окружающими примат материальных ценностей привел в какой- то момент меня к отрицанию духовных и пренебрежению ими. Отсюда – неизбежное одичание, утверждение вседозволенности, превращение в эгоиста, утратившего совестливость. Я стал искать легкой жизни и на пути к ней перестал разбираться в средствах, меня уже не стесняли этические и моральные нормы. Карамазовское «все дозволено» практически вылилось в готовность не стеснять себя ни в чем; поступки и поведение сообразовывались лишь с одним соображением: «Не попадись!»
Попался…
81
Земляк Жак; – заирец Лагонза – резко отличался от других франкоязычных африканцев. Никогда не улыбался, очень редко выказывал какие-либо эмоции, был немногословен, малообщителен и равнодушен к еде.
Это был тот самый африканец, который занял мой шконарь, пока я парился в изоляторе.
Помню, у нас произошёл короткий и конкретный разговор на тему лежанки, после которого я стал очень внимательно к нему присматриваться.
 
– Ну что мы будем с тобой из-за шконка война делать? – просто сказал он. – Я четыре года на этот шконка спал, прошлый срок. Хочешь, драться пойдём?
А в глазах – спокойная уверенность в себе.
И вместо конфликта у нас с этого дня зародилось взаимное уважение.
Он ни с кем не семейничал. Жил сам по себе. Работал на токарке. Как-то разговорились с ним: он зашёл на пилораму за палками, присел на пенёк, закурили.
– Ты что-то один всё время. Я смотрю, земляки тебя побаиваются, – для поддержки разговора обронил я, отсортировывая нужный ему размер заготовок.
– Да я их всех знаю, ещё из прошлый срок. Они все про-дажьни. А эти: ****ски жизнь только знаит. Продавай наркотик или сутенёр. Особенно Найжерия. У них много бедный. Привозят девушка из деревни и делай их проститьютка. В Москве есть много бизнесмен, который любият чёрных трахать. Для меня они не мюжик, – презрительно плюнул в опилки Лагонза, произнеся необычно длинный для себя текст.
– Сам-то за что сидишь? – спросил я, заваривая чай.
– Первый срок был: ОПГ. Все подельники рюски, только один я негр. А сейчас – разбой. У мента пистолет забрал и портмоне. Но я тогда не знай, что он мент, в гражданке был одевайся. Он в ресторане блатовал сильно, ну, и я его успокоил... Я ушёл, но меня сдали. В этот район – все меня знаит.
Я немало удивился, услышав, что он был боевиком в московской бригаде. Попасть в подобную организацию иностранцу, да ещё африканцу – явление уникальное. В бойцы подбирались люди весьма определённого склада. А в девяностых основной костяк бригад составляли обезбашенные спортсмены и прошедшие лагеря беспре-дельщики. Не все, конечно, но таких было немало. Естественно, я поинтересовался у Лагонзы, как он попал в бригаду. И он короткими точными фразами рассказал мне свою историю, которую можно было положить в основу остросюжетного романа. И в очередной раз я поразился: какими же непредсказуемыми бывают повороты судьбы человечьей, и сколь неисповедимы Господни пути.
Лагонза был из городской бедноты. Когда в Заире началась гражданская война, ему было лет двенадцать. После долгого единоличного правления режим Мобуту зашатался. Страна была наводнена оружием, и как только скинули диктатора, это центрально-африканское государство погрузилось в кровавую межплеменную междоусобицу. Лагонза был решительным парнишкой: стащив у солдата автомат, он убежал из дома и примкнул к одному из отрядов, которому неважно было, за кого воевать, лишь бы хорошо платили.
Так война стала для Лагонзы сначала опасной игрой, а потом – работой. Через несколько лет он превратился в закалённого воина и уже командовал своим собственным отрядом из бесстрашных головорезов, не подчинявшихся никому. В стране власть переходила из рук в руки, и в какой-то момент правительственные войска стали преследовать отряды, подобные лагонзовскому. В погоне за такими, ставшими незаконными, вооруженными формированиями уничтожались целые деревни и посёлки, когда войскам становилось известно, что их население оказывает под-держку партизанам. Мирные граждане массово бежали из Заира в соседние страны. Международное сообщество, под эгидой ООН и Красного Креста, оказывало помощь беженцам; а тем, кто не желал возвращаться в Заир, который теперь стал называться Демократическая Республика Конго, выдавали паспорта ООН. С этим документом беженцы могли просить политического убежища в какой-либо стране.
Когда отряд Лагонзы почти весь уничтожили, он с одним своим товарищем перешёл границу и прибился к лагерю беженцев. Там получил паспорт ООН на вымышленное имя. Среди многочисленных представительств, осуществляющих гуманитарную помощь беженцам, была и русская миссия. По каким-то своим соображениям Лагонза попросил убежища в России. Так он попал в Москву. А его товарищ уехал во Францию. Оказавшись в Москве, Лагонза довольно быстро выучился говорить по-
русски, чему в большой степени поспособствовала любовь. У него завязался роман с рязанской девушкой, которая работала в гостинице, где он снимал номер. Вскоре они зажили семьёй. Родился ребёнок, потом второй... Денег не хватало. Жить было трудно... Кто знает, что такое Москва, да и вообще Россия середины девяностых, тому не нужно объяснять, что тогда более-менее сносно существовать могли только те, кто имел авантюрную коммерческую жилку или криминальные наклонности. В стране царили нищета и кровавый беспредел, повсеместно шли разномасштабные бандитские войны. Лагонза пытался где-то подрабатывать, но, обладая дерзким характером, не мог сработаться ни с одним боссом; да он и никогда в своей жизни не работал на чужого дядю, он вообще никогда не работал. А когда в Москве начался большой бандитский передел и стрельба раздавалась во всех уголках столицы, от Красной площади до самых до окраин, то Лагонзу заноздрило. Он учуял столь знакомый ему дух войны...
Как он стал русским бандитом – Лагонза не вдавался в подробности. Но, как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Он рассказал лишь об одном эпизоде в начале своей русской карьеры. Оказавшись случайно в кафе, где неожиданно началась перестрелка между посетителями, он не смог долго лежать под столом: оценив обстановку, он сделал молниеносную подсечку стоявшему над ним бойцу, выхватил у него автомат и несколькими короткими очередями покосил всех, у кого в руках было оружие. Потом хладнокровно собрал все стволы, вышел на улицу, и тормознув частника, спокойно уехал. Теперь он был при оружии; а вскоре его нашли деловые ребята и предложили присоединиться к одной из бригад.
Его боевые способности оценили быстро, и рядовым пехотинцем он был недолго. Насколько серьёзным был уровень тех, с кем он работал, можно судить по тому, что он в числе приближённой охраны сопровождал главшпана на переговоры в Дом правительства. Что-то вывозили из Кремля в бронемашинах с его участием.
 
Скопив изрядную сумму денег, он уже собирался отчалить во Францию к своему другу. Но не успел... Потеряв всё, он оказался на тюремных нарах.
– Харашё ищё живой! – резко оборвал свой рассказ Лагонза и большим глотком отпил почти полкругаля.
– Сичас не хочу быть бандит. Дети менья не помнит! Еюропа надо ехать. Устал война делать. Больше двадцать лет с автоматам спал вместо жена... Бога забывай совсем!
Кто-то из африканцев мне сказал, что Лагонза сейчас тихий. Прошлым сроком он очень буйно себя вёл. Постоянно с ментами закусывался. Из ШИЗО не вылезал. Теперь, познакомившись с ним поближе, я-то понимал, отчего эта перемена – у человека поменялись жизненные ориентиры. Он даже сказал мне однажды, что задумывался об УДО. И хотя до него ещё несколько лет, он уверен, что ему хватит терпения не делать глупостей: «Буду читать книги, молиться, режим не нарушай, ни с кем ни драться...»
Но не вышло у парня как мечталось...

Мы стояли в строю во дворе промзоны: первая и вторая смены – отдельно. Помощник дежурного, Татарин и нарядчик делали пере-кличку по карточкам, перед съёмом первой смены. Пересменка затяги-валась, и все изнывали под палящим солнцем, жара была редкостная.
В это время каэспэшники*, под присмотром контролёра, обливаясь потом, дёргали траву на запретке. Жаку пролез оттуда сквозь ограждение из колючей проволоки с двумя баклажками и направился за водой в умывальник. Татарин заметил его и, покручивая в руках обломанный черенок от лопаты, вдруг засвистел:
– Фшьть! Фшьи-ить! Э-э! Сюда иди, бл...!
Жаку приостановился и, указывая рукой на свою бригаду, крикнул:
– Я не промка! Мы на кээспэ работай!

* Каэспешники – от КСП (контрольно-следовая полоса: запретная зона, идущая вокруг территории лагеря) – бригада заключенных, сле-дящая за состоянием КСП.
 
– Э, ты чё, не понял? Сюда иди, сказал! – ткнул Татарин палкой перед собой.
Видно было всем, что он просто хочет власть свою показать, как многие молодые менты, которых ещё не обтесала лагерная жизнь, и их распирает от желания повелевать, командовать.
Жаку не стал дальше объясняться и, помрачнев лицом, уже было направился к Татарину, но тут неожиданно из строя резко прозвучало:
– У него есть имья! Почему ви свистом, как на собака?
С Татарина мигом слетела вся спесь, и он растерянно оглядел строй.
– Это кто такой борзый?
– Я не борзый. Я чилявек! И он чилявек! – шагнул из строя Лагонза и, указав рукой на своего земляка Жаку, подошёл вплотную к Татарину. Он поочерёдно крутанул плечевые суставы, как бы разминая их, и хрустнул шейными позвонками, как перед поединком.
Татарин не на шутку перепугался. Спотыкаясь, отскочил от Лагонзы и замахнулся на него черенком.
– Ты ч-ч-чё, бля?! Да я те щас... – заикаясь на фальцете, он решился-таки ударить.
Ловко увернувшись, Лагонза поймал и вырвал из рук Тата- рина палку, переломил её о колено и бросил обломки на землю.
– Ну, что дальши? Давай, зови сюда всех! Я не боюс!
Зэки, как заворожённые, молча стояли, не шелохнувшись. Подобного никто здесь не видел никогда. Я – точно. А от африканцев эдакой дерзости не бывало и подавно.
Татарин уже и не пытался скрывать свой испуг. Он отбежал к воротам и судорожно начал тыкать в кнопку переговорного устройства на калитке. Когда с пульта в штабе открыли замок, он крикнул нарядчику:
– Монкеда, выводи первую смену!
Шагнув на выход и глянув в сторону штаба, он успокоился и, вновь осмелев, рявкнул Лагонзе:
– А ты иди в дежурку!
Народ, делясь впечатлениями, кто потянулся на выход в зону, кто расходился по цехам, кто скучковался в курилке.
 
Я остался на вторую смену.
К одиноко стоявшему на прежнем месте Лагонзе подошли только Жаку и я. Он стал «опасным». То есть кое-кто, а особенно озабоченные по поводу УДО, опасались даже постоять рядом с ним – а вдруг менты подумают, что они с ним заодно! Но уважительные взгляды бросали многие, издалека или проходя мимо.
Все понимали, да и он сам, что из штаба его сразу же уведут в изолятор; а там – будут бить до потери пульса. Жаку чувствовал себя виноватым, ведь из-за него всё случилось. Он намеревался пойти в штаб вместе с Лагонзой. Я сказал, что тоже пойду, для поддержки. Попробую помочь, чтобы замяли это дело. А если его будут паковать в ШИЗО, то пригрожу им, что напишу жалобу в прокуратуру. Очевидцев события – больше ползоны. Всем рот не заткнут. Найдутся порядочные люди, которые не побоятся сказать правду.
Мы подошли к воротам и нажали кнопку.
– Кто? – прохрипел динамик.
– Лагонза!
После продолжительной паузы голос дежурного буркнул:
– Иди работай!
Это было странно, чтобы такой инцидент оставили без репрессий. Но, поразмыслив, мы решили, что менты их просто отложили: видимо, ни Режима, ни Хозяина в зоне нет, а без них максимум, что может сделать ДПНК, – это закрыть буяна в козлодёрку, до прихода или распоряжения руководства. Чтобы водворить в ШИЗО, требовалось подписанное начальником или его заместителем постановление.
У нас было время обмозговать всё возможное.
– Лагонза, тебя закроют по-любому. Татарин напишет рапорт, что ты первый напал на него. Поэтому надо уже сейчас заготовить жалобу прокурору, – сказал я. – Пойдём ко мне на пилораму, покумекаем.
 
«Порвут и выкинут, – подумал я, – жалобу эту надо отдавать лично в руки самому прокурору или кому-нибудь из проверяющих, желательно московских».
– Тебе надо сразу требовать прокурора, если закроют. Пронести бумагу в изолятор можно, только если заторпедируешься. Я напишу тебе черновик жалобы, и запаяем ее в целлофан. Шмонать тебя будут по полной программе. Ты писать-то по-русски умеешь?
– Плёхо. Но копи сделяю. Я могу запоминай, если не длинны. Загонять торпеду в задницу ему не очень-то хотелось.
В конце концов мы нашли приемлемый вариант – как пронести текст. Я завел Лагонзу в сарай. И там, за бревнами, он снял штаны, а я на внутренней стороне его бедра авторучкой обрисовал в нескольких фразах произошедшие события. На другой ноге добавил еще несколько предложений, на тот случай, если его изобьют. На иссиня-черной коже Лагонзы это «граффити» было малоприметно.
– В изоляторе попросишь бумагу, ручку и перепишешь. Можешь указать мое имя и Жаку. Если дойдет до допросов, то мы расскажем, как оно все было, – добавил я, обводя еще раз каж- дую букву на мускулистых ляжках.
Тем временем в зоне появился Черепков и начал дергать к себе народ. Об этом нам рассказал Плиско, которого вызвали в штаб с промки.
– Ты прикинь, Сеня, Режим говорит – пиши объяснитель-ную, что Лагонза угрожал помощнику палкой! – разыскал он нас в сарае.
Прикурив сигарету, Плиско описал в подробностях, как Черепков обрабатывает контингент.
– И многие написали? – стрельнул я в него глазами.
– Да шут его знает... – замялся он, – говорят, кто-то из афганцев написал. Ну, и парядчик, естественно.
– Понятно.
 
Мы переглянулись с Лагонзой и покивали головами – этого следовало ожидать...
Вечером, после работы, когда мы шли из столовой в барак, на крыльцо из штаба вышел Дамсур и крикнул в строй:
– Лагонза, тебя начальник зовет! Иди в кибинет!
Лагонза перемигнулся со мной и скрылся за дверями дежурки.
Придя в барак, я сразу же собрал в пакет мыльно-рыльные принадлежности, несколько книг, засунул в распоротый с угла по шву матрас сигареты, спички и карандаш. Я был готов к разборке с Режимником, которая наверняка не закончится мирно.
Прошел час. Лагонза не возвращался, и я понял, что его закрыли. Почти перед самым отбоем меня позвали с «общего» отряда. Я вышел за локалку, где у решетки со стороны «общего» отряда стояли Жаку и несколько африканцев; рядом тусовались еще несколько человек; заметил я и эсэнгешников.
– Арсений, Лагонза избили, и он в штабе лежит в козлодерка*! – возбужденно заговорил Жаку, – надо в штаб пойти, чтобы его выпускали!
Я, не отвечая, оглядел собравшуюся публику, притихшую в ожидании, что я скажу. Отметив два-три решительных лица, я прикидывал, насколько у остальных хватит духу пободаться с ментами. Пока я размышлял, Жаку разволновался еще больше.
– Мы винисли матраси на улица и скажим, что не заходить в барак, пока его не отпускайт!
Прищурившись, я, медленно переводя взгляд с одного на другого, спросил Жаку:
– Кто еще, кроме тебя и меня, пойдет в штаб? – и выждав короткую паузу, не дожидаясь, когда кто-нибудь что-то скажет, продолжил: – Хочешь, я тебе скажу, что будет? – я поднял руку с растопыренными пальцами и кивнул на нее. – Максимум столько пойдет. Нас всех закроют в ШИЗО. А остальные, – я еще раз обвел всех взглядом, – разойдутся по шконкам после сигнала отбой. А утром все послушно пойдут на работу. Хочешь

* Козлодёрка – помещение для проведения личного досмотра.
 
проверить? Пошли! – я решительно, не оглядываясь, двинулся к калитке.
Я нарочно сказал так, чтобы зацепить за живое тех, у кого чувство собственного достоинства еще теплится. Но и хотелось еще разок проверить на вшивость, особенно новых.
Еще до того, как я закончил говорить, в штаб метнулись завхозы наших отрядов – Елдыз и Таз. Индус Таз стал завхозом «об- щего» вместо Яши Хостеля, который после очередного отказа в УДО уехал на больничку и возвращаться оттуда не собирался. Туберкулез зацепил и его...
Когда я вышел из локалки, со штабного крыльца донеслось:
– Рабинович, к Режиму!
Оглянувшись в дверях дежурки, я увидел, что к штабу за мной идет только Жаку, и еще трое остановились у калитки локалки.
А от КПП скорым шагом шло несколько лагерных ментов.
В штабе было полно народа. Кроме контролеров дежурной смены, из дома вызвали добрую половину всего личного состава. Жаку тормознул Вить-Вить, а меня взяли под руки двое контролеров и завели в кабинет Черепкова.
– Ты чё там негров на бунт подговариваешь? – сразу наехал Черепков.
– Ты это сам придумал или тебе подсказал кто? Михалыч, что за переполох? Ну, одернул парень Помощника, так все по делу было! Вся промка видела, как он вые...вался. Там никакого криминала. Тема старая: Татарин под расиста проканал. Ты негров наших знаешь, Михалыч, чё раздувать-то! Через пару дней все бы уже забыли про эту стычку.
Я решил попробовать поговорить с Черепковым в здравом ключе, надеясь, что, может быть, удастся обойтись малой кровью.
– Да он двух сотрудников в штабе отх...рил! Его впятером еле скрутили! – воскликнул Черепков.
 
По выражению его лица и по тому, как он это сказал, я понял, что на сей раз он не сочиняет. Видимо, Лагонзу все-таки спровоцировали на драку. С печалью я представил себе, как его «уби- вали» после того, как он дал ответку.
– Короче, пойдешь со своим другом в ШИЗО. Если захочешь ему жалобы писать, то сразу тебе говорю: лучше не суйся. Потом и тебе ничё не поможет, – пристально посмотрел он на меня и лукаво подмигнул, намекая на фээсбешника, конечно, – а на Лагонзу заводят уголовное дело. Так что долго он здесь не пробудет, на «крытую» уедет. Позови дежурного! – приказал Черепков одному из контролеров, который топтался у меня за спиной во все время нашего разговора.
Когда в кабинет зашел Вить-Вить, Черепков поставил подпись и протянул ему бланк постановления о водворении в штрафной изолятор.
– Оформи Рабиновича! Курит много в неположенных местах...

82
В козлодёрке никого не было. Лагонзу уже увели в ШИЗО. Многочисленные росчерки от ботинок и кровавые пятна на полу указывали на то, что побоище было именно в этом помещении.
Я улёгся на широкую скамью и попытался воображением нарисовать сцену боя, разыгравшуюся здесь. Потом бросил это занятие – Лагонза сам всё расскажет в изоляторе.
«За всякую фигню сидишь!» – вспомнил я язвительную усмешку Вити-механика. Я перебрал все свои изоляторы – ни одного злостного нарушения режима. За подобное в обычных зонах не закрывают: не подрался, не напился, не обширялся, услугами пидорасов не пользовался, воровской ход не налаживал. Я просто думаю по-другому, говорю вслух то, о чём большинство здешних сидельцев приучили себя не рассуждать, принюхавшись и приняв как неизменное гнилую атмосферу интерзоновской житухи.
Почему сегодня на промке все промолчали и никто не про- явил солидарности, когда Лагонза вступился за своего земляка?
 
Ведь поведение сотрудников, подобное татаринскому, унижает всех, и на месте Жаку мог быть любой из нас. И бывают, но все молчат, опуская «гриву» и проглатывая оскорбления, когда топчут человеческое достоинство. Мало того, что не поддержали, но нашлись и такие «сознательные», кто стал подмахивать ментам и под их диктовку нацарапал лживые писюльки против настоящего, благородного поступка своего собрата-сидельца.
А вечером, почему народ не пришёл на разборку в штаб? Что за непроходимый шлагбаум упал перед теми, кто собирался идти воевать за избитого по беспределу Лагонзу? Менты сами испугались того, что натворили. Негр оказался духовитый – им не удалось его сломать угрозами физической расправы, и тот пошёл до конца, отстаивая свою честь. Если бы в штаб пришли человек хотя бы десять и пригрозили Хозяину, что поставят в известность свои посольства об издевательствах над заключёнными в интерзоне, то не только бы выпустили Лагонзу, но и погоду в лагере можно было бы изменить после этого.
И вот именно такой организованности больше всего боится руководство колонии. И поэтому администрация использует любые средства, чтобы разобщить зэков; выщупывают слабые ме- ста каждого и играют на этом; поощряют интриганство, наушничество, клевету, стараясь вбить клинья недоверия в каждой бри- гаде, землячестве, в любом замеченном операми товариществе. Для подобной работы у Режимников и оперов всегда находятся
«специалисты» среди самих заключённых. Те добросовестно и порой искусно отрабатывают свой хлеб или обещанное условно- досрочное освобождение, почему-то не задумываясь или забывая о том, что жизнь после лагеря продолжается и мир тесен...
Из памяти выплыл один случай.
Мы сидели с приятелем, Сергеем, в одном столичном ресторане. У Сергея была идея-фикс: увидеть Аллу Пугачёву. В этот ресторан он затащил меня, потому что узнал: она иногда тут ужинает. Серёга должен был непременно встретить её в непринуждённой обстановке и просто сказать ей «спасибо». Только это одно слово – от всего сердца. Что-то очень важное в его личной жизни было связано с этой женщиной. Он не рассказывал.
 
Но весь свой долголетний лагерный срок, который дался ему нелегко, – всё здоровье там оставил, – он жил вот этой целью.
«Сеня, мне жить немного осталось, – говорил он. – Но вот это надо успеть сделать обязательно». Мы сидели уже довольно долго, прилично выпили и закусили. Пугачёва не появилась. В уютном зале ресторана было всего несколько столиков и, кроме нашего, было занято ещё два солидными людьми. За одним: четверо холёных мэнов разговаривали по-английски; а за другим, большим столом, праздновали какое-то торжество. Семейная пара с двумя сыновьями-подростками и ещё несколько друзей семьи. Там звучали здравицы.
Серёга задумался о чём-то своём, а я, разомлев от обильного ужина и доброго вина, покуривал, откинувшись на спинку удобного стула. Невольно прислушиваясь к доносящимся от банкетного стола голосам, я понял, что там отмечают какое-то высокое назначение главы семейства, а его приятели за столом – чинов- ники из Белого дома и лужковской администрации.
Потянувшись стряхнуть пепел, я взглянул на Серёжу и похолодел от неожиданности увиденного: он сидел неестественно прямо, лицо было мертвецки бледным, глаза застыли на какой-то далёкой точке, а из тихо раздавившего рюмку кулака на скатерть капала кровь.
Я не успел ничего сказать, как Серёга, заметив моё состояние, спокойным голосом произнёс: «Всё нормально, Сеня. Уходим. Ужин закончен». Он стряхнул с руки осколки, обтёр салфеткой кровь, обмотал другой салфеткой ладонь, сунул под блюдце пятьдесят баксов за рюмку и поднялся. За ужин мы расплатились кредиткой ещё раньше.
Когда мы проходили мимо «семейного» стола, Серёга внезапно остановился и вонзился взглядом в виновника торжества. Тот, приобняв сына, что-то величаво вещал. Встретившись глазами с Серегой, он вдруг замер, как кролик перед удавом. Голова его начала медленно уходить в плечи, будто под давлением некоего невидимого мощного пресса, а рот так и остался открытым, с застывшими в нём словами. Замолчали и все остальные за столом, недоумённо переводя глаза с незнакомца на загипнотизированного.
 
– Ну что, ****ина, сладко тебе живётся? – громко сказал Серёга. – Долго тебя в лагере помнили. Да и сейчас не забыли!
Парнишка, на плечах которого всё ещё лежала отцовская рука, которая теперь тряслась мелкой дрожью, поморщился, снял её с себя и спросил:
– Папа, кто это?
– Какой лагерь? Что вообще происходит, Василий?! – начали выходить из ступора и сидящие за столом.
Но тот не произносил ни звука и по-прежнему, выглядел полупарализованным, лишь ресницы участили своё хлопанье.
– Благодари детей и жену, что остался жив сегодня. И не дай тебе Бог когда-нибудь ещё встретить меня! – сказав это, Серёга резко отвернулся от стола и направился к выходу.
Мы быстро поймали «тачку» и долго ехали молча. И только тут до меня стало доходить, что тот гусь в ресторане и был «Аллой Пугачёвой», встречи с которой Серёга так жаждал с лагерных времён. Мы тогда остановили такси на кремлёвской набережной, спустились к воде, и Серёга рассказал мне, что Вася этот был верным режимовским псом в лагере, возглавлял секцию СДП, и на нём немало зэковской крови. При его деятельном участии Серёгу раскрутили в лагере ещё на один срок, но перед этим переломали все рёбра и гноили в карцере достаточно долго, чтобы отнять всё здоровье.
– Если бы тебя не было рядом, Сеня, я бы его, наверное, завалил там в кабаке, не остановили бы и дети.
– Могли бы аккуратно всё сделать, – сказал я, намекая, что его можно было проводить до дома и наказать без свидетелей.
– Да нет, Сеня, я его уже прилюдно казнил. Всё. Прошло.
Забыли!
От воспоминаний я вернулся к действительности, услышав голос, приглушённо зовущий меня по фамилии:
– Рабинович! Рабинович!
Я оглянулся на дверь и увидел в смотровом оконце физиономию Зеры.
– Что, грев на кичу принёс? – улыбнулся я, приблизив к нему лицо через стекло.
 
– Рабинович, это не я тебя закрыл! Килинусь! – застучал он себя кулаком в грудь.
– Да ладно, не потей! Я знаю, кто.
Уже давно прозвучал сигнал отбоя. Но Зера обычно приходил в барак где-то около полуночи. В это время для дежурной смены или для ответственного по колонии готовили заказные блюда под водочку. А сегодня, после всех треволнений, Режим с приближенными наверняка захочет отметить успешное «подавление бунта». Буяны – в ШИЗО, остальные – в люлях.

83
Зашёл в изолятор – как домой вернулся. Всё тут знакомо. Житие-бытие в одиночной камере у меня уже давно отшлифовано и устаканено, и я сейчас нисколько не сомневался, что всё пойдёт своим привычным, неспешным чередом.
Обследовав «келью», убрал в тайники всё насущное, что удалось пронести. Зера всё-таки тусанул мне в штабе чай, сигареты и зажигалку, после этого меня не шмонали. Тщательно вымыв с мылом пол, я расстелился на досках и с наслаждением погрузился в чтение, предварительно накинув тряпку на водопровод- ный кран. Разбивающиеся о жестяную раковину капли были единственным звуком, нарушающим тишину карцера.
Давно хотел прочесть «Фауста» Гёте. И вот представился случай. Веня заказал «книга-почтой» пёструю подборку: кроме
«Фауста» – «Диалоги» Платона, «Даниэль Штайн» Людмилы Улицкой, Набоков, Тютчев и «Антология советского самиздата». Всё это я умыкнул из библиотеки в барак, и сейчас дневальный притащил мне в ШИЗО, вместе с матрасом, всё это сокровище.

84
Из дневника
Говорят, в каждом тексте есть такое зеркало (надо только уметь его найти), в котором целиком отражается его автор.) Иной раз прочитанное не нравится и не убеждает, хотя
 
бывает в нём и несомненная личная искренность. Но в книге порой и искренность кажется пронизанной насквозь расчётом. Радуют такие книги, которые важны не своим прямым содержанием, а способностью заставлять работать мысль. А ино- гда мысль писателя хочется завершить собственной мыслью. Такое у меня случается, когда читаю, например, Чехова.
Не знаю, каким был в жизни Чехов, говорят, «приколистом», не без ехидинки, но в творчестве он пессимист, и не просто пессимист, а глобальный пессимист. Все его рассказы, все его произведения показывают гниль, существующую в каждом человеке. Все люди, им изображенные, безобразны, пошлы, ни на что не способны, все надорвавшиеся, слабаки, почти все ничтоже-ства. Они – предатели. Они предали своё собственное счастье, или их повела судьба, или они смирились с каким-то негодяйством, которое рядом с ними было. Чехов всех метит. И всех оправдывает при этом. Как доктор, который не осуждает больного за его болезни, он ставит диагноз, констатирует. Его миросозерцание – этакий сфокусированный через пенсне взгляд.
Так обозначил его режиссёр Марк Розовский: Чехов – мастер изображения пошлости.
И хотя я часто не согласен с Чеховым, но должен при-знаться, что читаю его с увлечением.
Светская литература часто засоряет мысли праздными вос-поминаниями, от которых нелегко освободиться. Кроме того, в популярной художественной литературе могут всегда встретиться отдельные места, полные скверны, что отравляет душу и загрязняет воображение. И если писатель талантлив и созданные им образы ярки, то зараза этой скверны может засесть так глубоко, что ничто в жизни не сможет вытравить её из памяти.
Замечаю за собой, что в последнее время не могу читать наши отечественные книги о духовной жизни, хотя и понимаю, что это нужно. И тут, может быть, причина в том, что авторы этих душеспасительных книг как будто стремятся создать обособленную от жизни среду, где говорят на своём, особом языке.
Русская классическая литература – кое в чём, из того, что мне удалось прочесть до сего дня, – учит намного лучше и замечательней иных духовных христианских трактатов тому, как
 
оставаться человеком в невыносимых, экстремальных положениях, не предавать ни себя, ни других; эта проповедь до сих пор имеет универсальное образовательное значение.
Недавно выудил на библиотечной полке книгу Бориса Пастернака «Люди и положения». Там есть такие слова: «Книга есть кусок горячей, дымящейся совести. /.../ Неумение найти и сказать правду – недостаток, который никаким умением говорить неправду не покрыть. Книга – живое существо, она в памяти и полном рассудке: картины и сцены это то, что она вы- несла из прошлого, запомнила и не согласна забыть».
Ответственный писатель вынашивает свою книгу долго, годами, иногда всю жизнь: «болеет» её темой и «исцеляется» писанием. Ищет сразу и правды, и красоты, и точности, и верного стиля, и верного ритма, и всё это для того, чтобы рассказать, не искажая видение своего сердца.
Чтение должно быть созерцательным. Тогда станет понятным, что следует читать и чего читать не следует, ибо есть чтение, углубляющее душу и строящее характер, а есть чтение разлагающее и обессиливающее. Я заметил, что по чтению можно узнавать и определять человека. Ибо каждый (я о книголюбах) есть то, ЧТО он читает, и каждый есть то, КАК он читает; ибо все мы становимся незаметно тем, что мы вычитываем из прочтённого.
Описать когда-нибудь вот эту «лепрозорную» жизнь становится навязчивым желанием. Но таких книг – множество. Да и моё графоманство, думаю, мало что добавит нового к более наблюдательным и умелым перьям уже известных «тюремных» литераторов… Хотя эта интерзона, контингент которой состоит из людей со всех уголков земного шарика – более шестидесяти стран, – явление уникальное. Это единственная такого рода зона в России, а возможно, и в мире. Тут особый колорит взаимоотношений между арестантами, почти полное отсутствие российских лагерных «понятий»; существенно разнится и манера поведения сотрудников с осужденными-иностранцами, нежели в обычных «русских» исправительных колониях.
Зона фээсбэшная, под пристальным вниманием и частыми наездами всевозможных комиссий, журналистов; регулярно посещают своих сограждан и представители ряда посольств. Любую
 
информацию о реальном положении в зоне отлавливают и не выпускают, репортажи тщательно фильтруются и причёсываются чекистами. Замечая кого-то с авторучкой и бумагой в руках чаще других, Кум берёт таких в особую разработку и устраивает регулярные оперативные шмоны, с просмотром всех его бумаг…
Устои гулаговской системы, с небольшими трансформациями, живут и процветают. Россия же заявила всему миру, что пенитенциарное ведомство у неё приведено в полное соответствие с принятыми общеевропейскими нормами. Начальник интерзоны постоянно страшится, чтобы на широкий обзор не вы- казалась внутрилагерная возня, всегда замешанная на лжи, мздоимстве и насилии. Страх потерять погоны или должность и у руководства повыше. Поэтому тех из заключенных, кто имеет образование и способен к связной устной и письменной речи, держат под особым контролем: приближают к администрации либо прощупывают слабины и постоянно держат на крючке; а самых дерзких и непокорных законопачивают в БУР, меняют режим содержания через суд и вывозят в другие лагеря или на «крытую» от греха подальше…
Может быть, и попробую, освободившись, хоть в неискусных картинках, поведать миру, что за оригинальное учреждение была эта интерзона.
Многое забывается. Записывать, шифровать и прятать… Но при стукачестве, приближающемся к стопроцентному показателю, и это тут непросто.

85
– Ага, попался! – в дверях прогулочного дворика неожиданно возник дежурный по колонии Очки. – А ну, туши сигарету!
В ШИЗО курить нельзя. И хотя все курили, но старались не дразнить гусей – перед ментами не дымили, прятали цигарки, чтобы лишний раз не провоцировать шмон.
– Умеешь ты вовремя нарисоваться, Степаныч! Да ладно, всё равно бумагу напишешь, докурю уж, – скрывая лёгкую досаду за широкой улыбкой, я продолжил курить.
– Не борзей! – проворчал Очки, отвернулся и прошёлся вдоль других клеток. – Заныкали уже, прохиндеи!
 
Все сидельцы бодро поздоровались с ним, и один честнее другого, заверили:
– Да мы не курим, гражданин начальник!
– Знаю я, как вы не курите. В носках и трусах по пачке у каждого.
Вернувшись к дверям, он, кивнув на меня, приказал контролёру:
– Выведи этого!
– Ну ё-олки-палки… – вздохнул я, понимая, что сейчас будет шмон по полной программе, догола, и перевернут всю камеру. Однако случилось совсем иное.
Очки завёл меня в комнату инспекторов изолятора и уда-лился. Там, у окна, покуривал чуть ниже наполеоновского роста незнакомый капитан. Обернувшись в мою сторону, он дождался, когда закроется дверь, и заговорил:
– Ну, давай знакомиться. Меня зовут Ван Ваныч. Я новый начальник оперативного отдела колонии, – чётким голосом быстро сказал он и оглядел меня с ног до головы.
– Куришь?
– Можно, – ответил я и начал прикидывать все возможные варианты кумовского интереса ко мне. Он достал и протянул пачку «CAMAL».
– Мне сказали, что ты подкован в оперативной работе. Я в зону надолго пришёл. Хочу знать, кто чем дышит тут. Поможешь разобраться?
Я от всей души ухмыльнулся, забыв даже прикурить.
– Вас явно дезинформировали относительно меня. Или у вас это такой приём вербовки в стукачи на новом месте?
Кум выпрямился, взгляд похолодел, зрачки сузились.
– Чтоб ты знал: я десять лет с «полосатыми» проработал. После них эта зона мне как детский сад. Я знаю тысячу и один способ, как заставить на себя работать.
Сделав паузу, он сменил тон и заговорил по-приятельски:
– Дружище, Сеня, прежде чем сюда прийти, я всё о тебе пробил. Вот лежит папочка, в ней много интересного. – Он положил руку на обезличенный картонный складыш. – Тут, помимо твоих
 
«потрохов», имеется готовый материал для раскрутки ещё на несколько лет. Дать делу ход, как ты понимаешь, входит в мои непосредственные обязанности. Для меня это очень даже неплохое начало в зоне.
– Хорош блефовать-то, Ван Ваныч. Что там может быть, кроме фантазий шептунов и Черепковских подлянок, – отмахнулся я, прикуривая наконец сигарету.
Но сердце слегка щемануло: умение ментов сфабриковать дело на любого мне было хорошо известно: был бы человек, а статья найдётся.
Наверное, на моём лице, по промелькнувшей в глазах задумчивости, опытный опер заметил это тягостное сомнение.
– Ну, а теперь давай начистоту. Ты человек юридически грамотный, я покажу тебе несколько бумажек отсюда, и ты сам поймёшь, что завести уголовное дело – и не одно – элементарно.
Он развязал тесёмки, открыл папку и достал несколько листков. Текст я с расстояния разобрать не мог.
– Имён, естественно, называть не буду. Всё это можно использовать как свидетельские показания, если возбудить дело… Он читал объяснительные записки зэков и рапорта сотрудников, а мои брови поднимались всё выше и выше, пока их не заклинило на крайней верхней точке, я даже моргать перестал…
– «Рабинович постоянно подговаривает осужденных не выполнять режимные требования, не подчиняться старшим дне- вальным и сотрудникам администрации…», «Рабинович предлагал избить и отрезать уши завстоловой и повару…», «Предлагал заманить в кочегарку майора Холодкова, оглушить его и сжечь в топке котла, а кости потом раздробить и выкинуть вместе со шлаком…», «Рабинович готовит поджог здания промзоны. Перед уходом второй смены с промки он хочет в скрытном месте оставить пластиковые бутылки с бензином, а рядом с ними за-жжённую свечу, так, чтобы загорелось не сразу, а через некоторое время, когда свеча, прогорая, расплавит баклажки и бензин вспыхнет…» Рапорт инспектора отдела безопасности: «По оперативной информации мною проведён обыск в помещении швейного цеха. В углу подсобного помещения было обнаружено: пластиковая бутылка с бензином и большая хозяйственная
 
свеча…» Как ты догадываешься, Арсений, пальчики твои на вещдоках, конечно, обнаружат… Ну, что скажешь? – осклабился Кум, поглядывая на меня, как кот на мыша.
– Бред! – только и вымолвил я.
– Ну, бред не бред, а пару лет, как минимум, ты огребёшь по этим материалам.
Я пока молчал. Без спроса выбив сигарету из пачки, курил, полосуя глазами лицо Кума.
– Но это, Сеня, всё были только цветочки, – вновь заговорил он. – А теперь ягодки пойдут.
Подравняв об столешницу стопку зачитанных мне бумаг, он аккуратно уложил их в папку под низ, а сверху вынул ещё несколько листов.
– «Я находился в одной камере с Рабиновичем в штраф- ном изоляторе. Рабинович неоднократно пытался меня изнасиловать…»
– Ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Да я сам погнал эту «курицу» вашу из хаты, от греха подальше! – не выдержал я потока изощрённой лжи
«оперативных документов».
Никак не отреагировав на моё возмущение, Кум переложил бумажку и продолжил протокольным голосом читать следующую: «Я неоднократно слышал, как Рабинович и Бигман разговаривают на гомосексуальные темы. Они часто остаются вдвоём в библиотеке, иногда закрываются изнутри…» – Кум вытянул следующую бумажку. – «Рабинович предлагал мне шоколад, сигареты и сгущёнку, чтобы я оказал ему сексуальные услуги…»
Пока я собирался с мыслями, как реагировать на всё услышанное, Кум убрал все бумаги, завязал тесёмки папки и вытащил из пакета, лежащего на столе, книгу.
– Это твоя Библия? – шлёпнув о стол объёмистый фолиант брюссельской Библии с комментариями, он откинул обложку.
– Из библиотеки книга, я ей пользуюсь, – слегка сбитый с толку, ответил я.
Сначала подумал было, что он собирается мне о христианской морали вещать, но потом вспомнил о своём тайничке в об- ложке, который я, грешным делом, замостырил, будучи в ПКТ, чтобы спрятать там листок с убойной жалобой в прокуратуру на
 
Черепковский беспредел. И вот этот «курок», похоже, обнаружили. Жалобы там давно не было, в надрезанной бритвочкой изнутри обложке, между аккуратно расслоённым картоном, ничего быть не должно. Но я недооценил находчивости и продуманности наших оперов… Кум вытащил из тайника диск.
– Это не моё. Зачем вам такие фокусы? – покачал я головой, но меня уже охватила мелкая нервная дрожь. Я догадался, чт; они мне туда подкинули.
Из того же пакета Кум достал DVD плейер, типа ноутбук с откидным дисплеем, вставил в него диск и нажал кнопки. Я узнал плейер из нашего отряда – тот, что затянул когда-то со свиданки Елдыз.
– Здесь, Сеня, полтора часа мужской любви во всех ракурсах. О том, что ты дрочил в тесной компании под это «кино», тоже есть показания в папке.
Мне стало до предела ясно, что материал для раскрутки копился и изобретался давно, и теперь, когда эта собранная информация с доброй порцией принудительно сочинённых сказок попалась в руки матёрого опера, очень легко было состряпать дело или использовать всё это инструментом для вербовки. О подобных кумовских игрищах я был наслышан, но сам столкнулся с таким впервые.
– Как видишь, я готовился к этому разговору. Прямо тебе скажу: дать делу ход я могу хоть завтра. На новом месте, с первых дней, раскрутить подсудный материал – никакой опер не захочет упустить такой шанс. Но у меня свой взгляд на оперативную работу. Раскрутить зэка ещё на срок – легко; а вот заполучить себе умного и надёжного информатора из контингента, на длительное время – это работа очень и очень непростая. Я тебе уже сказал: я сюда надолго пришёл, у меня есть свои амбиции, я в Москву хочу перевестись отсюда – есть шансы… Пока я приглядываюсь к народу. Бегают ко мне разные, но это всё – шелупонь. Чтобы взять зону под контроль, нужны свои, серьёзные ребята с мозгами. Поэтому я тебе и предлагаю долгосрочную связку. Афишировать наши отношения ни тебе, ни мне резона нет.
– Засухарённым стукачом предлагаешь стать? – печально усмехнулся я, прилагая последние усилия, чтобы усмирить поднимающуюся из глубин души яростную волну.
 
– Сеня, мне мышиная возня не нужна. Всё, что в лагере творится, – кто бухает, кто травится, заточки делает, – я быстро узнаю. Это всё мелочёвка. Со мной работали серьёзные бандюганы. Можешь справки навести – уважуха от блатных была всегда. Потому что грамотно всё делали. И у них – авторитет на месте, и у меня – показатели на уровне. Когда беспредела в лагере нет и вся движуха у меня под контролем, я многое позволял, в разумных пределах, конечно, ну, и не каждому. Уверяю тебя, что польза будет обоюдная, если не проколешься.
«Сказать ему про фээсбэшника, что ли? – подумал я. – Может быть, отвянет, как прежний Кум, и засунет подальше всё это фуфло».
– Ван Ваныч, вы недавно здесь. Начальник вам не сообщил, что я работаю с фээсбэшником?
– Я ждал, когда ты сам заговоришь об этом, – добродушно улыбнулся он, перекинул ногу на ногу, скрестил руки на груди и продолжил. – Конечно, знаю об этом. Но ты на него не работаешь. Какой-то финт вы с Кажедубом прокинули – ну, мне это знать не положено, – и всё, больше у тебя контактов с гэбистом не было. Я звонил в оперативный отдел аппарата. Ты ему не нужен, – с неким даже удовольствием оборвал фразу Кум.
Теперь всё встало на свои места. Псевдокрыши у меня уже нет, и Черепков получил оперативный простор, чтобы спровадить меня из зоны «с музыкой».
Препротивно засосало под ложечкой.
Согласиться на сотрудничество – это означает разрушить всё, на чём стою. А прийти в другую зону с такой позорной статьёй – духу у меня не хватит выдержать многолетние унижения и издевательства, доказывая, что я не верблюд и мужские задницы меня не интересуют… Чтобы развалить сфабрикованное дело – нужен хороший адвокат, и не из местных. Это большие деньги. Денег сейчас нет. Остаётся одно – пойти на смерть. Готов ли? Размышляя об этом много в одиночке ШИЗО, я исчеркал немало листов дневника. Но всё это были абстрактные рассуждения. А вот сейчас требуется решение в самой что ни на есть действительности. Самоубийство – исключено; нужно придумать иной способ уйти из жизни, не потеряв достоинства…
 
А Кум продолжал дожимать.
– Арсений, на сотрудничество соглашались ребята намного круче тебя. По старому УК максимальный срок был пятнадцать лет или высшая мера. Помнишь? Так вот, когда перед человеком стоял вопрос: пятнашка или расстрел – то девяносто девять процентов выбирали жизнь, и шли на разговор. И самые авторитетные, и кто «в законе» – все раскалывались. Кое-кто из них и сейчас рулит преступным миром… Слить информацию и остаться вне подозрений – тоже нужно уметь. Ну, а ты за воровскую идею, что ли, на страдание пойдёшь? Ты уже немолодой пацан, чтобы в эту дешевую романтику играть.
– В том-то и дело, гражданин начальник, что переделывать меня поздновато. Если за сорок лет я с ментами дела не имел, то и теперь мне не по нутру в этом кино с тобой сниматься.
– Ну, а как же фээсбэшник?
– Это другая контора. Там дело государственной важности. А Россию я люблю… Послушайте, что я думаю обо всей этой мудятине, которую вы с Черепковым слепили. Если про педерастию следствие заведёте, то я найму московского адвоката, и дело даже до суда не дойдёт. Доказательств, что я кого-то трахал тут, у вас никаких, только домыслы и предположения, а по сути – сказки зашуганных шептунов, которым вы УДО пообещали. А то, какими методами вы выбиваете показания якобы потерпев-ших и свидетелей, я предам широкой огласке, и все ваши гаврики сами откажутся от своих показаний. А за просмотр порнухи – по правилам внутреннего распорядка – это взыскание в виде ШИЗО, но никак не уголовное наказание. Кстати, «голубой» порнухи в лагере не бывает никогда, это ты из дома приволок. Ну, а в крайнем случае объявлю голодовку и буду требовать встречи с консулом, подниму шум об антисемитизме. Бигман, которого вы прилепили сюда, также подключит свои связи среди правозащитников в Москве. Ну, а всё остальное – если докажете, в чём я тоже сомневаюсь – хрен с ним, двушку я ещё возьму. Но всем, кто участвовал в этом беспределе, плохо потом придётся. Я не угрожаю. Бог накажет… Могу и на смерть пойти, но хотя бы одного из вас с собой заберу…
 
Я заметно разволновался, когда выдавал этот текст, и по моим жёстким ноткам Кум, похоже, понял, что я способен доставить немало хлопот, и ему, в частности.
– Молодец, что я тебе скажу… Умеешь держать удар. Мне такие упёртые нравятся. Будем считать, что познакомились, – сохраняя улыбку на лице, покачал головой Кум и мягко положил руки на стол.
– Черепков не хочет тебя в зону выпускать. Не знаю, что у вас было до меня, однако настроен он резко негативно к твоей персоне. Но мне почему-то хочется тебе помочь.
Заметив, как скептически скривилось моё лицо, он быстро заговорил:
– А хочешь, выйдем во двор и сожжём все эти бумаги? Режимник забудет про тебя. Это я могу гарантировать. Моей работе он мешать не будет, с операми никто ссориться не рискует. И с начальником у меня понимание полное. Выйдешь в зону, заживёшь прежней жизнью.
– Не получится из меня агента, Ван Ваныч, – справившись с удивлением от неожиданного кумовского финта, усталым голосом сказал я. – Я не хочу потерять уважение к себе самому.
– Тебе не надо никого сдавать. То, что я хочу попросить сделать для меня, вообще к зоне не имеет отношения. Это будет только между нами. Я так же сильно рискую своей карьерой, как ты дорожишь своим достоинством… Короче, открываю карты. Вижу, доверять тебе можно. Мне позарез нужны явки с повинной и документально оформленные договора с агентурой… Да подожди ты взбрыкивать! – успокаивающими жестами замахал он руками. – Дослушай до конца. Потом выводы делать будешь… Так вот: и то, и другое демонстрирует качество оперативной работы. Таких Кумовьёв в нашем управлении – раз, два, и обчёлся, да и те уже пенсии дожидаются. А я, как видишь, совсем ещё не старый, и хочу двигаться выше…
Договора с агентами, кроме очков в показателях, дают возможность выбивать деньги под оперативную работу и на оплату агентуры. Копейка лишней никогда не бывает, сам понимаешь. Чай-курить у тебя будет всегда, пока я здесь; и мобильник с за-
рядкой тебе затяну… И это просто за одну подпись в бланке договора о сотрудничестве. Ну, раз в месяц забежишь ко мне написать докладную записку под псевдонимом – сочиним вместе какой-нибудь порожняк для отчётности, чтобы мои проверяющие не заподозрили туфту… Теперь, что касается явок. Тут можешь дать волю своей фантазии. Ты уже третий год сидишь, вроде? Если есть за кормой что-то реальное, эпизоды небольшой тяжести, по которым максимальная санкция до двушки, например: мелкая кража, мошенничество, хулиганка, – то можешь своё оформить как явку с повинной. Срок давности уже истёк. Я оформляю соответствующие бумаги и направляю их следакам, туда, где было совершено преступление. Там, если было заявле-ние по данному факту, сразу же закрывают дело за истечением срока давности. Мне оттуда приходит постановление. И им, и мне хорошо: поощрения. Тебе – беспокойства абсолютно никакого от этой бумажной беготни по инстанциям. Ну, а если не было заявы там, то всё равно, мне эта твоя явка засчитывается в актив… Если не хочешь о реальном сообщать, то выдумай любую историю; главное, чтобы деяние подходило под мелкую статью, а сумма материального ущерба не превышала пятьсот рублей – это считается незначительным ущербом по закону. Один раз в два-три месяца мне такую явку желательно оформлять. То, что это будет от одного и того же лица, объясняется просто: осознал человек свою вину и решил очистить душу искренним раскаянием. Такое встречается нередко по лагерям. Только опера там зевают обычно, – ухмыльнулся Кум и с ожиданием устремил свой взор на меня. – Ну вот, видишь, я с тобой сейчас вообще не темню; и то, что ты услышал, можно использовать против меня, при большом желании. Но я почему-то верю, что у тебя такого желания не будет… Что скажешь, Арсений?
«Как с Кажедубом», – пробежала мысль. Я обратил внимание на
схожие местами интонации и почти те же слова, что прозвучали и тогда, много времени назад, когда готовился замут с фээсбэшником.
– Дай подумать, Ван Ваныч. Ты приходи завтра, и папку захвати с собой, на всякий случай. Может, и срастётся что-то у нас. Сейчас ничего тебе не могу сказать. – Я поднялся со стула, захотелось уйти в камеру, побыть одному, помозговать в тиши.
 
Кум согласно кивнул, потом достал из внутреннего кармана кителя конверт и бросил его на стол.
– Тебе посылка с книгами пришла. У меня лежат. Письмо внутри было… Сигареты тоже забери с собой, – тихо сказал он, и, дождавшись, пока я засуну пачку в носок, позвал контролёра. Вернувшись в камеру, я бросил халявные сигареты на дубок*, вынул из конверта письмо, и больше не сдерживая себя,
усмехнулся – не по адресу, Куманек, не по адресу!
Здравствуйте, Арсений!
Что же это Вас опять занесло... Я понимаю, я бы и сам не выдержал в вашем положении... НО. Примиритесь, друг мой, примиритесь с условиями. Это не сдача позиций, не унизительное прогибание. Это испытание, посланное Вам свыше. Так это и принимайте. Можно в ярости от мирового неустройства (бардака) пнуть земную ось ногой. Но Земля даже не шелохнется. Ведь и Христос это неустройство видел, «мир во зле ле- жит», «в мире будете иметь скорбь, но мужайтесь, Я победил мир». Как Он его победил? Подумайте. Нет, Он со злом не мирился. Но победил. «Молиться за врагов, за окаянных – значит // Желать врагам добра. Так праведник сказал». Волошин тоже молился за врагов, желал им добра. А почему бы не пожелать? Даже в прагматическом смысле это резонно. Они, изменившись (в корне), и к вам изменят свое отношение.
Пожелаю вам меньше шизоидных отсидок. Постарайтесь –
ни одной.
Держитесь, друг мой, старайтесь не дразнить гусей. Ведь, в конце концов, – бессмысленно. Лучше трезво двигать по главному курсу.
Храни Господь – Ал. Зарницын.
Из изолятора меня выпустили еще не скоро: лишь после того, как я написал письмо Патриарху всея Руси, что хочу построить православный храм для заключенных, и в зону примчался генерал, начальник Управления мордовскими лагерями, которому из Москвы приказно велели всячески содействовать.

* Дубок – стол в тюремной камере.
 



Часть вторая
ИНТЕРЗОНА


 
1
Молитва из понуждаемой привычки перешла в желание. В одиночной камере за последние месяцы я приучил себя читать утренние молитвы по молитвослову. Выйдя в зону, это правило держать не получалось: слишком суетно после подъема в многолюдном бараке. Народ снует туда-сюда с полотенцами, зубными щетками, заправляет шконки, и в этой толкотне сосредоточенно стоять с молитвословом в руке – непросто, хотя время позволяет – после зарядки до утренней проверки на плацу есть минут двадцать.
Келейный набор утренних молитв я заменил на одну молитву Оптинских старцев, которую знал наизусть; ее можно было даже прочувствованно совместить с обстановкой, занимаясь заправкой постели и взирая на утреннее мельтешение сидельцев. Потом я присаживался на табуретку и читал по главе из Евангелия и Апостола, стараясь не обращать внимания на барачную возню. Народ – надо отдать должное здешним терпигорцам – с пониманием относился к таким вещам. Желая спросить о чем-то, даже срочном, человек, увидев в моих руках Библию, осекшись, деликатно отходил: «Ну ладно, я потом, Сеня…»
Однажды я заметил, как африканцы, вернувшись с зарядки, с Библиями в руках заныривают в телезал. Я заглянул туда и увидел, как пять-шесть нигерийцев, рассевшись кружком, внимают Слову Божьему из Писания, которое по-английски выразительно читает Веня Бигман. Но прежде я услышал тихий хор голосов, распевающих псалмы. Псалмами же и закончилось это краткое молитвенное собрание, с обязательными объятиями: «God bless you!»* – как в костеле.
Наблюдая за лицами чернокожих братьев-христиан, я умилился от того, с каким сосредоточенным вниманием они, оттопырив свои и так от природы набухшие банты губ, полушепотом вторили-следили за читаемым текстом. И еще отметил для себя, на каком радостном бодряке они выходят из дверей телезала в

* Благослови вас Господь! (англ.)
 
тягомотную преснятину лагерных будней… «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них…»
На следующее утро я взял свою Библию и отправился в теле- зал. Африканская братва с благодушием приняла мое желание присоединиться к ним; а один из них, которого все звали Тайсон, поинтересовавшись, читаю ли я по-английски, заговорщически поднял вверх палец и вышел. Через минуту он вернулся и протянул мне такую же брошюрку, что была в руках у всех присутствующих: «Our Daily Bread»*.
– Есть толко на английский язык. Но я скаджю по телефон, и нам посылайт на русский!
Это было расписанное на три месяца ежедневное чтение отрывков из Ветхого и Нового Заветов, с коротенькими проповедями на каждый день. Какая-то протестантская организация наладила в нескольких регионах бывшего СССР выпуск таких брошюр на всех основных языках. К нам в колонию раз в три месяца их присылали на английском, французском и испанском. Некоторое время я жил этим ежеутренним молитвенным зарядом и уже свыкся с непривычной для православного обстановкой молитвенного собрания: без икон, свечей, поклонов и крестных знамений. Утешно было душе, что есть еще кто-то в зоне, кого Слово так же волнует и укрепляет; радовало, что внимать ему теперь можно не только в уединении карцера, а вот и в такой «межконтинентальной» солидарности. Каждому из этих африканцев, и Вене, и мне в свое время запала в сердце крупица Христовой любви, и глагол Божий нашел отклик в
наших, таких разных душах.
2
В тюрьме болеть нельзя. Во-первых, потому что нет врачей. Тех, кто в лагере выдает аспирин от простуды и от геморроя, язык не поворачивается назвать врачами. Нет и лекарств. То, что имеется в санчасти, это почти всё затянули зэки через посылки и

* Наш ежедневный хлеб (англ.)
 
свиданки. Освобождаются – лекарство остается. Правда, если есть деньжата, можно написать заявление, чтобы сняли с лицевого счета на приобретение нужных тебе медикаментов. Но ждать приходится не день и не два, пока лагерные медики – «лепилы» – соизволят съездить в аптеку.
Лечатся зэки обычно народными средствами. Проверенные поколениями сидельцев профилактические «лекарства» – сало, чеснок и чифирь. Но если простудился-таки – паришь ноги в горячей воде с горчичниками, отвариваешь картошку и, накрывшись полотенцем, дышишь, прогреваешь над кастрюлей носоглотку, закапываешь в нос выдавленный луковый сок. У бывалых каторжан всегда есть в заначке на бауле мед и липовый цвет. Постельный режим без температуры не дают. Многие болеют «на ногах». Но за конфетки-шоколадки нарисуют тебе в санчасти и «постельный» на несколько дней, или освобождение
от физзарядки. Замостырить температуру – тоже не проблема...
Наташа – «солнышко ясное», главная медичка – помогала многим. Ее все любили. Не замужем, и зэки ревниво наблюдали, как ее кадрят местные менты, все, кому не лень. Ее справки-разрешения на теплые ботинки с воли и шарфы – зимой спасли не одного узника от воспаления легких и обморожения, когда зашкаливало за минус сорок. Африканцы страдали больше всех. Да и прочие азиаты и южные братья таких морозов в жизни не видывали. Некоторые даже плакали. «Русский зима – казёль!»
3
Посылки с почты привозит на лошади снабженец столовой Митя. Когда в зону заезжает телега с коробками, то первые, кто увидел, бегут помочь разгрузить, чтобы узнать, кому посылки. Информация мгновенно распространяется по лагерю. Передача, посылка – это всегда ценно для заключенного, не только как огромное подспорье и средство выжить, но и как свидетельство заботы и любви, олицетворение не порванной нити с недоступным ему миром.
 
Получают далеко не все. Бедолаг хватает. Режим отбывания срока наказания, назначенный по приговору суда, определяет и лимит полагающихся зэку посылок. Контингент лагерей комплектуется по режимам: исправительная колония общего ре- жима, строгого, особого. В интерзону же заезжают арестанты со всеми режимами, некоторые по второму и третьему разу.
Сидельцам с общим режимом полагается по УИК шесть посылок в год; «строгачам» – четыре в год; зэкам с особым режимом – две посылки в год. Прожив в лагере около года без нарушений режима или выслуживаясь перед администрацией, можно обратиться с ходатайством о переводе на облегчённые условия содержания, что позволяет увеличить в два раза количество посылок и свиданий. Соответственно, злостных нарушителей режима администрация переводит в СУС – строгие условия со-держания, что уменьшает в два раза посылки и свидания, а также могут максимально ограничить и телефонные разговоры.
В былые времена, не столь уже далёкие, с посылками было намного жёстче, а нынешние условия содержания заключённых, по сравнению с ещё пятнадцатилетней давностью, просто санаторные. Звонить по телефону теперь можно каждый день, без ограничений.
Старые сотрудники, которые ещё успели поносить погоны ВВ*, и помнящие былые времена и житуху в лагерях, раздражённо ворчали: «Зажирели, бля! Горя-то не видели, засранцы. Эх, папуасы, вам бы “день лётный – день пролётный” на пару месяцев, вы бы тут все шёлковые стали».
Это когда в изоляторе кормили через день. Я ещё это застал... Зависть у ментов вызывало то, что иностранцы получали в посылках. Такие вещи и продукты некоторые из них в жизни своей никогда не видели, не пробовали, о существовании которых знали только из телевизора и по рассказам. А возможности
«пощипать» посылочников у ментов всегда были. Особенно у Отдела безопасности, который первым снимал пенки при вскрытии и выдаче посылок.

* ВВ – внутренние войска.
 
Стабильно и методично собирали свою дань и ДПНК с дежурной сменой. Оперативный дежурный Еремей Никанорович Пешкин – зэки его прозвали Ерёма Дай-Дай, – тот вообще не стеснялся. Приняв дежурство по колонии, он открывал журнал свиданий и посылок и вызывал к себе в дежурку «именинника».
– Ну, ты чё, Джонни, посылку получил, а в гости не захо-дишь? Нам тут ни покурить, ни закусить... Чё там есть у тебя
вкусненького? Давай, тащи!
Редки были случаи, чтобы ему кто-то отказал. Никанорыч такого не прощал. Выжидал время и начинал прицельную охоту: шмонал по баулам, закрывал в «козлодёрку» на полдня, писал акты-рапорты за нарушения... Дорогонько обходился зэку отказ ублажить Никанорыча.
Не отставали от него и другие дежурные и контролёры, но вели себя поскромнее.
– Может, тебе надо чё? – намекали забауленному зэку контролёры, и шел расчет баш на баш. Ну, а если залетел на чём-то, то альтернатива акту – расчёт баулом.
Лимит не мешал некоторым иметь посылки и каждый ме-сяц. Всегда можно было отправить на имя тех, кто не получал грева с воли. Такому бедолаге, когда приходила посылка, уделялось внимание: сигареты, чай, что-то из продуктов. За ними, бывало, в очереди стояли: «Ты никому ещё свой лимит не от- дал? Я на тебя посылку сделаю!» А это ещё двадцать килограмм вольных гостинцев...
4
На Рождество католики пригласили всех желающих в костёл –
для молитвы и на праздничный чай.
Мессы не было. Католического священника, приезжающего в зону много лет, перевели куда-то за границу. Отец Фредерик был деятельной личностью. По инстанциям он дошел до Ватикана и, сообщив, что в российских лесах и болотах есть тюрьма, где отбывают наказание католики со всего мира, сумел так убедить в необходимости помочь с молитвенным помещением, что
 
кардиналы послали денег – довольно значительную сумму, достаточную для строительства приличного каменного здания большой вместимости. В России это единственная колония, где у католиков есть настоящий костёл – отдельно выстроенное здание.
Прихожане интерзоновского костёла – в основной массе африканцы, но немало и вьетнамцев. Когда-то Вьетнам был французской колонией, и миссионеры там славно потрудились...
Собралось ползоны; многие пришли за угощением. У стены уже стояли полунакрытые столы, и в двух вёдрах кипятилась вода для чая и кофе.
Староста церкви Майкл – худая жердь с глазами навыкат – свистящим тембром астматика прогортанил общее приветствие и объявил чтение Евангелия. Интонации, с которыми он читал, живо напомнили мне картинку из детства, где Кузя – директор пионерлагеря – после очередной серии наших проказ собирал весь лагерь в клубе и читал «лекции». Особенно он напирал на слова: «Понимаете ли вы, что...?!» – задирая при этом голос до фальцета, а заканчивая обличение, постепенно снижал голос и гвоздил с басовым придыханием, шлёпнув ладонью по списку шкодников: «И будут гореть синим пламенем ваши путёвки!»
Староанглийский язык Писания и африканский акцент, вдобавок к вдохновению Майкла, развеяли и остаток молитвенного настроя, в котором я шел в костёл. Я ощутил себя участником какого-то дешевого перфоманса, и чем дольше я там находился, тем явственнее понимал: не моё это всё...
После Майкла тот же отрывок из Евангелия прочли другие прихожане: на вьетнамском, на французском, на испанском, и Веня Бигман – по-русски. Веня – баптист, но для него не существовало межконфессиональных перегородок, и молился он со всеми, исповедующими Христа.
Окончание каждого чтения вьетнамцы сопровождали звоном маленьких колокольчиков. Потом негры запели псалмы. Госпелз заводил их с каждой фразой всё больше и больше; начали проскальзывать знакомые из джаза и рэпа фишки «е-е», «ха!», и наконец вжарили барабаны. Африканцы пустились в радостный
 
пляс; казалось, что остановить их можно будет нескоро. Но когда они увидели, как ставят вёдра с чаем и кофе на стол и разворачиваются упаковки тортов, печенья, высыпаются из кульков шоколадные конфеты, то псалмодансинг умолк.
Облепив стол, зэки всех мастей с детской радостью жадно набросились поглощать сладости. Кое-кто начал запихивать конфеты в карманы про запас...
Мне стало невмоготу на этом застолье, и я, перекрестившись, вышел.
5
На промке одна комната отведена под обеденный зал. Баландёры прикатывают из столовой тележку с бачками, термосами и посудой. Пока народ строился и шла дневная проверка, баландёры успевали обглодать с костей остатки мяса, которые повара, под пристальным надзором Дамсура, недосрезали перед закидыванием скелета в общий котёл на раздачу.
В шлёмки работяг с черпака выливалась жидкость с плавающими кругляшками жира, капустным листом и недочищенным картофелем. Удачей было заполучить мослы с хрящами. На второе – обычно перловка «дробь 16» либо отварной горох с мукой. Муку Дамсурушка, вернувшийся вновь на должность завстоловой вместо Яши Хостеля, частенько использовал и как наполнитель в пустых супах. Но вершиной его кулинарной изобретательности было другое блюдо: кислая тушеная капуста с килькой в томатном соусе. И тот, и другой ингредиент и по отдельности-то воспринимался с большим желудочным протестом, а вместе это месиво было на о-очень большого любителя. Но ели, ибо что-то же нужно было закидывать в рот.
Когда свинарям поручали резать какой-нибудь откормленный хрюкающий экземпляр для зоны, то Хозяин с замами забирал себе отборные куски, выделив часть мяса для нужд Дамсура; сало же шло на общий котёл – в супы и каши.
Но даже в самые голодные времена правоверные мусульмане не ели свинину. Когда им пытались втолковать, что другого мяса
 
и жира нет, то они просто отказывались есть свои пайки. Не все, конечно, не все... Но те, кто был твёрд в этом, принудили лагерную администрацию готовить для мусульман отдельно, и им доставали говядину или кур. Повара чаще бывали тоже из исламских стран, поэтому понимали единоверцев, и готовились «мусульманские» блюда повкуснее. Некоторые из не мусульман подумывали вслух: а не принять ли мне ислам при таком раскладе? Протесты администрацией не принимались. Особо недо-вольных жалобщиков на плохое питание и работу поваров быстренько успокаивали в ШИЗО. После десяти-пятнадцати суток изолятора на дубиналовской диете всё недовольство у них проходило. «Не хочешь – не ешь. Другое на воле есть будешь! Нет других продуктов», – отвечали недовольным. И это было недалеко от истины. Хотя готовить можно было бы получше даже из того, что есть. Но повара сами никогда не ели из общего котла. А продовольственные склады Дубравлага в те времена действительно были полупустыми, и то, что имелось, добрым качеством не отличалось. По лагерям даже временно отменили лимит на посылки и передачи. Зоны голодали...
В интерзоне производство смехотворное. Лишь сувенирка приносила какой-то доход, но это была почти частная коммерция. Швейка иногда получала заказ на рабочие рукавицы. А те, кто работал на шахматах, считались рабочей элитой. Вместо зарплаты они заказывали коммерсанту продукты и сигареты. На рабочих местах стояли электроплитки. Коммерсант привозил рис, манку, куриные окорочка, сгущёнку и многое другое, по личным заказам. Ему было выгодно... Вьетнамцы – те всегда заказывали собак. А сколько их по улицам-то бегает, бесхозных! На общем зэковском фоне сувенирка была благополучной. Бригадир промки, марокканец Урзуф, был опытным, гибким и ловким, умел угодить всем.
Промка раньше работала и по ночам. Кое-кто из мастеров по месяцу в жилой зоне не появлялся. Там, на промке, у них и шконари стояли. Но те времена канули в Лету...
 
6
У африканцев беда – закончилась манка. Без своего любимого фу-фу они чувствуют такой дискомфорт, что могут бросить работу. С утра они нервно галдят и не успокаиваются, пока не добудут какую-нибудь замену, типа сухого картофельного пюре, которое они варят и смешивают с раскрошенным хлебом, или раздолбят вермишель. Другую составную часть – соус – организовать проще. Обычно берут рыбу – пайковую из столовой, жареную или варёную, – её очищают от костей и кладут в целлофановый пакет, туда же – лук, чеснок, все овощи, какие удастся до- быть, и все имеющиеся в наличии специи и приправы, подливают в пакет кипяток и опускают его в ведро с водой, которая поддерживается в кипящем состоянии мощным электрокипя-тильником. Когда вся эта смесь проварится, её из пакета выливают в большую миску. Рядом ставят посудину с отваренной манкой, и усевшись вокруг, африканская братия жизнерадостно, с заразительным аппетитом поглощает это варево. Причём, по ритуалу, никаких ложек, вилок не полагается, едят руками. Каждый зачерпывает пятернёй из чана манку, ловким перебором пальцев скатывает в ладони колобок, затем плющит его и, зацепив этой ложкой-лепёшкой соус, технично отправляет всё это в широко раскрытый рот. Пока идёт процесс жевания и проглаты-вания, пальцы мнут следующую манную загребушку.
Когда в столовой не дают рыбу, для соуса используют рыб-
ные или мясные консервы.
Африканцы договорились с Хозяином, чтобы часть зарплаты выдавалась манной крупой. А за неё чёрная братия и две нормы даёт влёгкую. Работают на «кишку». Продукты, требующие длительной тепловой обработки, по правилам внутреннего распорядка запрещены. Но какой Хозяин не закроет на это глаза, когда видит такую выгоду: за три-четыре килограмма крупы зэк каждый месяц кладёт ему в карман сумму в десятки раз большую?! Да пусть они хряпают свое фу-фу!
 
7
Позвонить по телефону можно только при наличии денег на лицевом счёте. Пишешь заявление: «Прошу снять с моего лицевого счёта столько-то рублей для оплаты телефонного разговора с тем-то, по телефону такому-то», и через два-три дня тебе завхоз приносит бумажку: когда приходить на телефон в штаб. Лимит – 15 минут.
Но умные головы изобрели лазейку: фонд колонии. Через этот фонд прокачивалось в нужном направлении немало денег, в том числе, завуалировано, оплачивалось и УДО. Кто-то переводит в фонд колонии деньги на приобретение стройматериалов, кто-то – на покупку мебели, радиоаппаратуры, бытовой техники и тому подобного. Вьетнамец, по кличке Путин, укомплектовал зону огнетушителями, а один афганский наркодилер сделал Кошелкину евроремонт в кабинете – оплатил все материалы. Барыги за чашкой кофе хвастались друг перед другом: кто больше дал денег, у кого больше поощрений от Хозяина.
Через этот фонд можно было и зэкам «подогревать» друг друга. Если у твоего «семейника» или у того, кому ты доверяешь, есть деньги, то он пишет заявление с просьбой перевести с его лицевого счёта в фонд колонии на какие-нибудь нужды, например, сто рублей. Одновременно безденежный пишет своё заявление: «Прошу выдать мне из фонда колонии сто рублей для оплаты телефонного разговора». Отдают эти заявления вместе, и – всё в порядке. Администрация имела с этого копейку: за минуту разговора брали больше тарифа, но зэки не обращали на это внимания. Один «экономист» рыпнулся правду искать – сразу вырубили телефон. «Законнику» этому быстро разъяснили, что он неправ: месяц в больничке провалялся...
Потом этот фонд прикрыли – кто-то стукнул в Управление и в Москву, что сотрудники колонии используют фонд в личных целях.
Когда установили карточный телефон-автомат, в зоне появилась ещё одна расхожая валюта – телекарты.
 
8
Денежный перевод в любой сумме – большая поддержка зэку. При зарплате два-три доллара в месяц и без посылок, деньжата, подкинутые с воли, оказываются единственной возможностью обеспечить себя предметами первой необходимости через лагерный ларёк. Особенно в первое время, пока ещё не обрёл круга приятелей и «семейников». Общака* тут нет.
Но переводы частенько задерживаются. То, что деньги уже дошли до лагеря, зэки узнают по телефону – от тех, кто отправил. Телеграфом деньги идут максимум трое суток, но бывает, что проходит и три недели, и месяц, и более, прежде чем тебе их поставят на лицевой счёт. Лагерные «коммерсанты» в погонах прокручивают денежные переводы в своём местном бизнесе. Зэк подождёт. Всё равно он на казённых харчах.
Некоторым удаётся обеспечить контроль за переводами с воли. Как, например, Дани. Ему из Франции на адрес посольства в Москве ежемесячно приходит пятьсот евро. Дани звонит в посольство, диктует список вещей и продуктов для посылки, а оставшуюся сумму получает переводом. Узнав, что деньги ему посланы, через три-четыре дня он справляется в магазине: есть ли деньги на его лицевом счёте. Если денег нет, он набирает номер консула и просит выяснить, в чём причина задержки перевода. Мухлёвщикам из администрации, как правило, хватает одного звонка из посольства, чтобы деньги сразу же появились на счету Дани.
Но такими рычагами владеют очень немногие. И зэки нервничают из-за вынужденного ожидания. Этой ситуацией ловко пользуются барыги: под будущие переводы ползоны у них в кабале – за сигареты, телекарты и прочее...

* Общак – воровской и лагерный термин: общая денежная касса, склад вещей и продуктовая поддержки «своих».
 
9
Раньше в России самая «народная» статья Уголовного кодекса была: «кража». Б;льшая часть «охотников за удачей» заезжала в тюрьмы именно по ней. Ныне народной уже стала 228-я статья: наркотики. Наверное, больше половины контингента тюрем и лагерей парятся за наркоту.
В барыги – так называют обычно торговцев наркотиками – легко зачисляют всех: от деревенского молодняка, которого городские научили тащиться по-модному, и он сорвал несколько кустов мака в соседском огороде да поделился не с тем, с кем надо, или студента, продавшего коробок анаши сокурснику, до менеджеров международного наркотрафика.
Это поистине золотая жила для следователей для выполнения плана по поимке преступников и раздолье для всевозможных подстав и фабрикаций. Слушаешь рассказы зэков, читаешь приговоры, и складывается такое уверенное впечатление, что работает некая служебная стандарт-схема по «изобличению и борьбе с наркоторговцами». Причем, независимо от региона.
Когда взялись за иностранных студентов и шерстили их общежития в Москве и других городах, то в интерзону завозили пачками африканцев всех мастей и граждан Афганистана. Для афганцев наркотрафик – это национальный бизнес. И нескончаемые войны там происходят в немалой зависимости от того, в чьих руках этот бизнес.
При желании и определенном интересе, опера и следователи любого человека могут пристегнуть к этой статье, как при Сталине – к пятьдесят восьмой…
А уж срока-то по 228-й! За сбыт наркотиков предусмотрена санкция: от восьми до двадцати лет. Надо ли говорить, какие огромные суммы откупных приходится платить, когда менты предлагают сделку, чтобы не загреметь по этой статье!..
Обо всем этом сейчас начинают говорить в прессе, по телевидению. Но, судя по стабильности притока арестантов-барыг и разговорам с ними, картина конвейера не меняется. Лишь опера стали более осторожными в подборе «клиентов» и «агентов».
 
10
Из дневника
Костел. Хорошо там, всегда тихо; можно побыть одному, что очень редко удается в лагере, а ведь это так нужно каждому человеку, хоть ненадолго. Патрик, избранный старостой вместо Майкла, открыл мне храм и тихо сидит в сторонке, обложившись толкованиями Библии на английском. Молчаливая деликатность этого африканца, его благоговение к святыне располагают меня и к молитве, и к келейным воспоминаниям.
Соприкасаясь с католичеством, я всегда ощущаю некий холодок от сухого формализма и регламентации во всем. Безусловно, эта предвзятость привита мне «прорусскими» батюшками; немалую роль сыграло и безбожное детство с юностью. Но ведь были же мы когда-то единой Церковью! Различие в обрядах, богослужении, многовековое враждебное противостояние, взаимные обличения, «священные» войны, расколы – все это человеческое, и только человеческое; Христос тут ни при чём.
Меня же радуют и крупицы евангельской любви и прощения, которые случается выглядеть-учуять во всей этой мешанине. Человек мне важнее догматов и обрядов. Человек в любых обстоятельствах может и должен жить для другого. Об этом, собственно, и вся Библия… Я встречал людей, которые ни разу не были в храме, строки Евангелия не прочли, перекреститься даже не умели, но жили любовью к людям, деятельной любовью… Тепло Христовой веры и правды передается из рук в руки, и очень часто вне церковных стен, без всяческой религиозной атрибутики, а на уровне личностных поступков, примером жизни…
В костеле я исследовал книжные стеллажи. Там на полках, с пола до потолка, в три ряда набита литература католических и протестантских издательств, преимущественно зарубежных. Среди этого многообразного катехизиса я обнаружил и православные книжки. Еще до моего годичного «забурения», именно на стеллажах костела я выудил «Сына Человеческого»
 
отца Меня и «Беседы о вере и церкви» митрополита Антония Сурожского. И еще были находки: русские философы – Бердяев, Иван Ильин, Владимир Соловьев. Все это Веня Бигман потом принес мне в изолятор.
Я читал и перечитывал эти книги в одиночной камере на фоне всех «веселых картинок» и переживаний карцерного бытия. В немалой степени через это чтиво мне и открылось нечто трудновыразимое словами, что избавило от гнета уз и породило ребячью пытливость узнать волю Божию о себе и Замы- сел обо всем, что окружает. Я тогда, как-то очень просто, ясно и несуетно внял, что Бог за мной не только всегда наблюдает, но и все время ждет чего-то от меня; прознавая мое незнание, из него же предлагает: «Ты только спроси, с верой спроси – и Я укажу путь».
И тогда в изоляторе, и сейчас я чувствую в себе раздвоенность. То есть внутреннее «я» – совсем иное, нежели бесшабашный каторжанин Сеня-еврей. А поговорить об этой внутренней инаковости я ни с кем не могу; может быть, из-за болезненного самолюбия беспокоит, что все, кто меня давно знают, решат: Рабинович досиделся – крыша поехала! А попы в зону не приезжают.
Полгода назад в изоляторе я написал письмо местному архиерею: просил направить к нам в зону священника. В ответ – тишина.
В Москву, в Синод, что ли, обратиться? Раскачать интерзоновскую тему, послов подключить… Уж очень хочется живого попа повидать; может быть, и исповедаться…
11
Патриарх Московский и всея Руси Алексий II на епархиальных собраниях призвал настоятелей столичных храмов и монастырей обратить свой взор на томящихся в узах братьев и сестёр во Христе, коих около миллиона по лагерям и тюрьмам, благо- словил оказывать духовную и материальную поддержку заключённым. Откликнувшиеся на этот призыв некоторые церковные
 
приходы и обители организовали у себя инициативные группы помощи сидельцам: собирали одежду, продукты, книги, отправляли посылки по лагерям. Сначала своим знакомым, но очень быстро адреса этих церквей разошлись по всей необъятной зэчьей стране, и в эти благотворительные центры хлынул поток писем с просьбами прислать посылку. Кому-то это был халявный дополнительный грев с воли, но для многих и очень многих, кто обращался за помощью, это был поистине Божий дар: тёплые вещи, лекарства, пачка чая, конверты...
Помню, в транзитной камере на Владимирском централе пару дней делили шконарь со старым каторжанином. Имя не удержалось в памяти, но судьба его запала в душу. Лет двадцать с лишком он уже прожил на лагерных харчах и сейчас вёз в лагерь «пятнашку». Родители умерли, своя семья не сложилась, и с каждым отсиженным годом оставалось всё меньше и меньше людей на воле, кто бы его помнил.
И вот он рассказал мне, как однажды на дальней сибирской «командировке» он, от щемящей сердце тоски, забытый всеми, написал по случайно попавшемуся ему адресу церкви короткое письмо. Он помнил его наизусть. А последнюю строку и я запомнил, слово в слово, потому что сам переживал тогда схожее состояние и был поражён точностью этого взывания из самых глубин одиночества: «...и ещё прошу вас: пришлите мне посылочку, хотя бы пустую коробку, чтобы я согрелся теплом чьей-то души».
Недавно на промке сидели на брёвнах с Валерой – он вышел из гаража погреться на солнышке. Поговорили о том, о сём, обмолвились о посылках, которыми никто нас не спешит порадовать. У Валеры, как и у меня, никого из родных на воле не осталось. Я помянул церковь.
– Да знаю я эту тему, – равнодушно хмыкнул Валера. – У меня где-то записана пара адресов. Пикассо дал. Говорил, мужики писали на Потьме, где он чалился до интерзоны. Чё-то получали от попов.
– Ну, и ты напиши тоже. Глядишь, подогреют святые отцы.
 
– Хм, из меня писатель ещё тот. Это ты мастак бумаги всякие рисовать. Хочешь, дам тебе эти адреса, черкни. Чай-курить нам не помешает.
– Ну, курево из церкви нам, конечно, не пришлют, табакокурение – это же грех. А вот носочки шерстяные, тёплые подштанники к зиме, может быть, и благословят. Адрес давай – напишу.
– Ты, это... – замялся вдруг Валера и с какой-то крестьянской заискивающей простотой попросил, – посмотрел бы ты мой приговор, да может, это... какую-то надзорку* замостыришь, а? Только с сигаретами у меня щас туго, чтоб за работу...
– Валера, прекращай! – перебил я. – Ничего мне не надо. Эти индейцы мне сами впихивают подарочки. У них воспитание такое: обязательно подмазать. Особенно китайцы: приучены платить за всё. Я, честно говоря, у них не брал бы ничего, но гляжу, как они мусоров тут потчуют, да «козлов», ну и, грешным делом, решил – не обеднеют...
– Не-е, Сеня. В любой зоне это положняк: уделить внимание тому, кто пишет надзорки...
– Короче, тема закрыта! Не надо ничего. Тащи приговор и все судебные бумаги, какие есть. Что за беда у тебя?
И Валера поведал грустную историю своего угрева по барыжной статье. Таких «наркоторговцев» по пьяни я встречал на тюрьме и пересылках. Валера был простой, добросовестный работяга, в своей деревне ему цены не было как шофёру и механизатору, когда не бухал. Свалились беды, одна за другой: утопил трактор, сгорел дом с накопленными за много лет деньгами, с документами, погибла жена... Мужик запил по-чёрному. На работу ходить перестал. Каждый день отныне начинался с поиска бутылки и заканчивался полным отрубом. Кочевал по деревне из дома в дом, где наливали и пускали переночевать.
С дикого бодуна сидел он однажды на своём пепелище. Обежал с утра все точки, где торговали самогоном, – никто в долг


* Надзорка – надзорная жалоба на приговор или иное судебное поста-новление.
 
больше не давал. Печально взирая на то, что когда-то было крепким хозяйством, где шустрила милая сердцу жёнушка, он, пуская скупую мужскую слезу, горевал неутешно.
К нему подошёл сосед, с которым выпивали не единожды. В последнее время тот увлёкся ширевом* – это стало повальным увлечением молодёжи их села. «Выпить хочешь?» Валера с мутной злобой посмотрел на того: мол, что за вопрос, наливай, коли есть, не видишь – болею. И сосед предложил пару пузырей за мешок мака с его огорода. «Да коси сколь хочешь!» – оживая, махнул рукой Валера на заросший бурьяном огород. Когда-то жена посеяла у забора немного мака для пирогов: оставшийся без хозяйского пригляда, он быстро разросся как сорняк, и его действительно можно было косить.
Через пару дней этот сосед вновь подкатил к нему с таким же предложением: пятьдесят рублей за мешок маковой соломы. Валера не нарадовался дармовому бухлу и, окинув взглядом огородный бурьян, прикинул, что там на пару литров осталось дурь-травы.
Но когда сосед через три дня принёс ему за очередной покос законный полтинник, употребить его в дело Валера не успел: из- за угла подрулила машина с местными операми, и Валеру повязали. Купюра была, естественно, заблаговременно помечена, а эпизод «мешок – деньги» умело зафиксирован аудио- и видеозаписью. И огрёб Валера семерик за неоднократный сбыт наркотических средств...
– Нет худа без добра, – печально улыбнулся Валера. – Сам бы пить не бросил, наверное. Но уж больно до хрена мне наболтали в суде. Вся деревня за меня встала – какой из меня наркобарон, нафиг! Но ничё не помогло...
Я подключил Веню Бигмана и с ним накатал надзорную жалобу для Валеры. Используя недавние поправки в УК, мы обратили внимание вышестоящей судебной инстанции на то, что деяние сбыта было спровоцировано сотрудниками Госнарко-

* Ширево – наркотики.
 
контроля, и квалифицировать это деяние следует иначе: как изъятие наркотических средств, что предусматривает иную санкцию. Надежда на то, что Валере скинут срок, проглядывалась.
Написал я и письмо в церковь, по одному из адресов, что были у Валеры. Написал от своего имени, но поведал о простых нуждах бедолаг интерзоны, которые сами писать не умеют, но несказанно будут рады получить хоть малое вспоможение, Христа ради.
Письмо ушло в столичный Андреевский монастырь.

12
Шахматы на зоне и в тюрьме – это один из приятных способов отключиться от тягомотины и отупляющего однообразия. Настоящие любители сгонять партейку быстро находят друг друга. Таких всегда бывает немного.
Первый, с кем мы сошлись на шахматах, был Одон – из Ганы. Матерый, породистый черный мачо с обширным международным опытом трафика кокаина. Его российское лагерное житие перевалило за червонец; знанию этой жизни и опыту у него могли бы поучиться и многие русские сидельцы. С этим Одоном мы как-то быстро поняли, что без «интереса» нам играть неинтересно. И – пошла жара! Расчет – сигареты и кофе. После работы сразу же усаживались за доску. Прерывались, только чтобы выйти на проверку, сварить кофе, перекурить и в туалет. До отбоя кипели страсти; а выходные дни были полностью наши.
Я забыл про книги, учебники, забросил все прочие занятия.
Подсел на игру, как наркоман на иглу.
Проигрыши Одон переживал очень эмоционально, и если бы не ставки, я порой готов был даже уступить партию – «зевнуть» нарочно, чтобы он так не расстраивался. Я какое-то чувство вины испытывал за эти его огорчения. Не все умеют достойно проигрывать… В конце одной очень напряженной партии, когда нервы напряглись до предела, я вдруг вспомнил слова одного священника, бывшего спортсмена: он сказал мне однажды, что
 
спорт, особенно единоборства, всегда порождают в человеке чувства отнюдь не христианские по отношению к сопернику.
В расчетах мы всегда были порядочны и точны: установили и придерживались правила – ежедневный расчет до сигнала отбоя. Нарядчик тоже неплохо играл. Кубинец Монкеда вообще считал себя наследником Капабланки. Он опасался играть на
«интерес», боялся не проиграться, а того, что об этом узнают менты и накроется его УДО. Азартные игры и любые состязания, где присутствует денежный или иной материальный интерес, в лагерях запрещены. Иногда мы с Одоном отдыхали друг от друга, сражаясь с Монкедой.
Был еще один партнер – афганец Ихвал, дважды чемпион зоны. Играть с ним было интересно; с юмором играл, легко, но без импровизации, наигранными ходовками. Я, со своей провокационной затейливостью, однажды продул ему десять блоков сигарет. Но Ихвал жил в другом отряде, и встречались за доской мы нечасто.
Забавная судьбина была у этого Ихвала. В Афганистане он сам был начальником тюрьмы в Кабуле, в звании полковника. У него и погонялово было тут в зоне: Полковник. Лет восемь уже он сидел за сбыт героина – приехал подзаработать в Москву, когда в Афгане в очередной раз сменилась власть и многие представители военных, политических и деловых кланов бежали из страны от расправы.
Шахматишки…
Мои отношения с лагерниками также походили порой на шахматные комбинации; и главная ставка была – сохранить человеческое достоинство.

13
Слово «общак» тут всерьез даже произносить боятся. Его и нет в интерзоне. Режимник с Кумом провели колоссальную работу по искоренению воровских «понятий», пресекая в зародыше все попытки наладить хоть какую-то арестантскую солидарность, «грев» изолятора, больнички; уничтожили и прочие
 
традиции и постановы, на которых всегда держалась лагерная жизнь. Те, кого не удалось зашугать, загоняли курево и чай «под крышу» в условиях строжайшей конспирации; а когда к Режимнику все же просачивалась информация о том, кто «греет» ШИЗО, то этот человек обычно сам отправлялся туда – суток на десять-пятнадцать. Желающие уделить внимание изолятору все имели свою «дорогу» и делали это как бы только от себя. Но Черепков знал всех. По пальцам одной руки можно было сосчитать таких смельчаков. Про Дани он тоже знал. Но Дани имел свои взаимовыгодные отношения с Зерой, шнырем штаба, который уладил эту тему с Режимом, и Дани не трогали.
Общак на самом деле был. У Зеры, в штабе, для ментов. Зера ежедневно обходил все отряды за «данью». Он был очень хорошо осведомлен, у кого и что есть на бауле. Штабных ментов, начиная с Хозяина, он приучил к чаю-кофе-шоколаду, хорошим сигаретам, и они привыкли, что в любое время, по их просьбе, в кабинет будет доставлен сервированный подносик с дымящимся ароматным напитком и что-нибудь вкусненькое. Зера умел угодить: изучил характеры, привычки и вкусы всех ментов, врачих, продавщиц, и став практически незаменимым, использовал это свое положение в штабе по полной программе.
Зэки знали, что если нужно решить какой-то свой вопрос у руководства – посылки, свидания, разрешение на гражданскую одежду и обувь, должность, переход в другой отряд и прочее, – то лучше это делать при посредничестве Зеры; с его рекомендациями – не откажут. Ну, естественно, не задаром. Очень многие впали в зависимость от него, уже не могли и боялись отказать в чем-то, когда Зера обращался. Было это и чревато: он мог отомстить, шепнув словечко Режимнику.
В день, когда открывался ларек*, Зера собирал в магазине подношения-доли – за «долги» и в счет будущих услуг – в ментовской общак.
Зера выбил себе помощника, который мыл полы, бегал по зоне с поручениями, короче – личного шныря. Этот шнырь


* Ларек – лагерный магазин для заключенных.
 
шныря – тоже иранец, земляк Зеры – едва терпел свое унизи-тельное положение мальчика на побегушках, но Зера пообещал ему стопроцентное УДО, и тот смирился.
Доктор – так все звали помощника Зеры – однажды разоткровенничался со мной в курилке: он на самом деле был врачом, и не простым. В Иране у него своя клиника, солидная клиентура и соответствующее положение в обществе. В Россию он приехал для изучения опыта российских коллег в своей области, для написания какого-то научного труда. Работал в Боткинской больнице, ассистируя медицинскому светилу. Но умудрился провезти какой-то запрещенный для ввоза в Россию препарат, полунаркотик-полуяд. В результате: контрабанда с целью сбыта, и срок – три года. И вот этот потомственный интеллигент из Те-герана шнырил у деревенского пройдохи-ловкача, который там, на родине, не посмел бы даже в дом к нему войти. Зера иногда заставлял его стоять с коробкой рядом с окошком, в день выдачи посылок, и намекать тем, кто получает, что надо бы уделить что- то для штаба… Зэкам этот немой статист для дополнительной дани был неприятен, и Доктор со своей коробкой огребал арестантское презрение во всей полноте…
Доктор, несмотря на обещанное УДО, все-таки не выдержал этой утраты своего достоинства и умело «заболел». Его отправили на больничку. Там он проплатил кому следует и остался санитаром.
Зера взял себе более покладистого помощника: вьетнамца по кликухе Капитан. Вьетнамцы его не любили и почти не общались с ним. Они рассказывали, что на родине он служил в полиции, но проворовался, и его поперли оттуда, а потом он сбежал в Россию, чтобы там не посадили в тюрьму…
Капитан был – сама исполнительность, готов на все: «Нацялник пликазал…»
14
Однажды вечером Колян-хохол позвал меня на спортплощадку за бараком. Там собрались все зэки из бывшего Союза,
«строгого» отряда.
 
Такая встреча была впервые. «Козлы» и их окружение за-метно обеспокоились, когда в зону стали заезжать арестанты из бывшего СССР, – у них был страх потерять свои насиженные теплые места, привилегии, а самое главное, что с них будет спрос по «понятиям». Все они побывали в больших тюремных камерах на централах, а некоторые и в русских зонах, где есть воровской ход и «смотрящие»*, видели, как поступают со стукачами, с теми, кто выслуживается перед ментами и сотрудничает с ними. Поэтому, когда «козлы» замечали, что «русские» втроем-вчетвером разговаривают в сторонке, то обязательно рядом тусовался кто-нибудь из их шнырей – послушать, о чем толкуют. А когда это не удавалось, то они науськивали ментов: «Смотрите – там эсэнгэшники что-то затевают; как бы у вас проблем не было!».
Напряглись они и в этот раз, почуяв запах серьезной угрозы: ведь нас собралось восемь человек, а потом еще подошел афганец Хасан, который всегда держался особняком от своих земляков-«службистов».
Мы собрались на свежем воздухе под предлогом днюхи Коляна. На скамейке скромно были выставлены заваренный литр чифиря, кружка и россыпь конфет.
Все, кто пришел, уже хорошо понимали, в какой «лепрозорий» занесла их зэковская судьба, и собрались для того, чтобы сохранить хоть в небольшом кругу арестантскую солидарность и взаимовыручку. Согласились, что необходимо скидываться на
«общак» – сигареты и чай, – чтобы «греть» изолятор; ведь любой из нас может там оказаться. Да и кроме изолятора – чтобы не просить ничего у барыг под проценты, а иметь свой запас на случай нужды; иногда и по этапу приходят бедолаги на голяке; на больничку кто-то поедет – тоже собрать нужно человека.
Договорились не потакать «козлиной» компании и показать им, что мы живем дружно, и, если что – рога им пообломаем.
Хасан сразу сказал, что дает блок фильтровых сигарет; а в его физической силе вообще никто в зоне не сомневался. Это

* Смотрящий – воровской и лагерный термин: человек из «своих», наблюдающий за соблюдением воровского «закона».
 
был могучий атлет, с такими выдающимися грудными мышцами, что на них можно было стаканы ставить. Спортсмен. Из его двенадцати изоляторов все были только за драку. Земляки, да и многие другие, его уважали и побаивались. Он не боялся никакой, самой тяжелой работы. Года два он был в русской зоне, здесь же в Мордовии. Там научился мастерски шить на машинке и постоянно ездил выступать за зону в силовых видах спорта: гири и турник…
Помню, когда я еще работал в кочегарке с Дани, в лютые морозы Насрук в свою смену приглашал Хасана помочь долбить уголь, чтобы держать температуру. Я тогда его и зауважал. После рабочей смены на промке он шел в кочегарку и до полуночи орудовал на морозе киркой и ломом; а наутро опять шел на промку. Очень крепкий мужик.
Здесь, в лагере, у него было два подельника. Все они привезли по пятнадцать с половиной лет. Подельники были братьями. Младший, Фалик, недавно стал завхозом зоны; выполнял, по сути, обязанности коменданта; а старшего брата, Зафара, пристроил слесарем. Хасан с ними не общался, не видел в упор. Братья знали, что как только они освободятся, то Хасан получит с них – по полной – за свой срок. Из приговора даже было понятно, что Хасана сдали они, и потом грузили, как только могли, чтобы скостить себе срок. Но не вышло – всем дали одинаково… Братанов взяли с несколькими килограммами героина, а Хасана они просто наняли в тот день как телохранителя и боевика, на случай неувязок с деньгами и клиентами. А у Хасана уже были билеты на самолет в Англию на следующий день, и на эту встречу – со своими клиентами – братья его долго уговаривали съездить. Он согласился и… на пятнадцать лет уехал совсем в другую «страну».
Пустили по кругу чифирок, и я приглядывался-размышлял о каждом из присутствующих: хватит ли у них духу не сломаться, готовы ли они к тому, что уже завтра их всех возьмет в разработку Кум с Режимником, и первое, что они услышат от Михалыча: «В ШИЗО захотел?!», «Про УДО можешь забыть, понял!?» На них начнется охота. «Козлы» попросят-проплатят, и посыплются «акты» за нарушения режима содержания. Параллельно
 
«козлы» и барыжная мафия будут предлагать «заступиться», помочь «порвать акты» и перетереть с ментами, чтобы отстали. Потом предложат, как жизнь тут наладить: хорошее местечко, должность и прочее. Короче, начнут подтягивать к своему кругу, и «доброжелательно» предупреждать, что иначе – проблемы будут весь срок, если будешь тут воровскую линию гнуть. Пройти такую двухстороннюю обработку и не потерять лица – задача нелегкая…
Я передал кругаль по часовой стрелке узбеку Ходже. После неудачи со стенгазетами его сослали на швейку. Нрав у него был крутой и решительный. На воле он держал сеть хлебопекарен в Подмосковье. Закалился в колотьбе-дружбанстве с рэкетом. Сел за убийство на почве ревности. Его, кстати, первого начала обхаживать барыжная шайка-лейка: «Брат, ты же мусульманин, как мы; давай будем помогать друг другу…» Подобный прием очень хорошо работает, и новичок часто располагается к земляческому содружеству и братьям по вере, видя всю выгоду подобного союза…
Кругаль перешел к молдаванину Жанику. По имени его редко звали. Он был единственным молдаванином в зоне, и тут принято было: пока не прилепилась кликуха, звать по стране «исхода».
Жаник был простой, как три рубля, из разбогатевшей на отхожем промысле семьи, давно осевшей в Москве. Избалованное дитя, с шестнадцати лет имевший свою автомашину и долю в семейном бизнесе. Образования – ноль, столько же и тяги к нему. Угрелся на восемь лет за групповое избиение какого-то мужика, по пьяни. Человек умер… «Это самооборона! Мне много дали!» – как заехал, первое время возмущался Жаник. Принес мне свой приго-вор, чтобы я написал надзорную жалобу на снижение срока. Читаю… Выясняется, что Жаник несколько раз проткнул череп «обидчика» напильником, и когда тот перестал «нападать», присыпал его снежком и отправился дальше бухать. Да-а… Много дали парню… Здоровьем и силушкой Жаника Бог не обидел. И аппетит у него был зверский. Когда разлеталась мамина
 
посылка с колбасами, сырами и прочими сытными деликатесами, Жаник ходил постоянно голодный. Одной баландой насытиться – у него никогда не получалось. Кишкоблудство – это было его самое слабое место…
Рядом с Жаником – Толик: молодой, худенький, колючий, полурусский-полухохол. Та же история, что у Жаника, та же статья, тот же срок. Единственный сынок у матери… Долго сидел на централе. В тюрьме нахватался блатных повадок, строит из себя «стремягу», старается выглядеть важным, таким циничным
«отрицаловом». Но уж очень просвечивает через все это мальчишеская бравада, всегда пасующая перед реальным авторитетом и силой, и ко всему прочему – проглядывается совсем не детская практичность и расчетливость в общежитии. Однако добрые крупицы остались в его сердце, как он ни старается их зацыкать своей «блатотой». Тянется к сильным личностям; ведомый и исполнительный у того, кто приблизит и станет опорой и «крышей». Много я повидал таких пацанчиков. Пластилин. Но к этому надо присмотреться повнимательней… Пока что он сблизился с Завадаем. И здесь – они рядом в кругу стоят…
Напротив меня пританцовывает ртутный живчик Плиско. Этот – за компанию – любого мамонта валить пойдет. Наблюдая за его бесшабашной удалью и по-настоящему ребячьим восторгом, когда он видит что-то интересное и необычное, я испытываю какую-то «отеческую» жалостливую печаль от того, что свои самые золотые годы проходят у него в этой убогой лагерной юдоли. Он очень легкий человек – и в общении, и в совместном труде. Если сцепить это слово – легкость – со всей натурой Плиско, то обозначить его личность можно кратко: неисправимо легкомысленный человек. Но при этом в нем были выкованы в семейном воспитании определенные нравственные принципы, и потрясающее упорство, и целеустремленность, когда он чем-то увлекается. И еще один феномен: он сумел сохранить в сердце детскую радость, что он христианин и что Христос-Бог его любит и прощает. И все это на таком потрясающем наиве, когда
 
смеяться – преступно, а не восхищаться – невозможно. Я заметил, что лагерного начальства, особенно «высокого», он слушается беспрекословно. Робеет и слушается, как пионер…
Он из замечательной семьи московских интеллигентов. Бабушка много лет играла на виолончели с Ростроповичем в одном оркестре. Сейчас живет в Италии. Плиско сам прожил там больше двух лет. Бабуля шлет ему оттуда посылки и деньги. На свидания приезжает… Родителей у него нет. Отец много лет назад погиб в Чехии, а мать умерла от рака, когда он сидел первый срок. Освободившись, он должен был сразу уехать в Италию, но загулял с друзьями-подружками и однажды оказался в одной компании с бывшим сожителем его мамы. Тот что-то нехорошо сказал о ней, и Плиско ткнул его ножом. Через несколько часов мужик умер. И снова – тюрьма…
У него еще старший брат был – не разлей-вода. Талантливый электронщик, но такой же обезбашенный хулиган по пьяной лавочке, да плюс еще – наркотики. Тоже сидел. И вот, когда с Плиско случилась эта беда, брат уже сидел. То есть он уже ушел по этапу с московского централа в Мордовию. Чешский паспорт – и он должен был попасть в интерзону. Его сюда и привезли, но пробыл он тут всего несколько часов. В карантине ему стало плохо – потерял сознание. Увезли на больничную зону, а там он вскоре умер. Когда подняли все его бумаги, выяснилось, что у него СПИД… Плиско всего этого не знал. И когда ехал в интер-зону, радовался, что вместе с братом будут тянуть тюремную лямку; с нетерпением ждал встречи. Так вышло, что именно от меня и Дани он узнал о смерти брата, когда его с этапа привели помыться в кочегарку, – как раз была наша смена. «Хорош прикалываться, пацаны! Хреновые шутки!» – он не поверил нам сначала. Эта картинка стоит перед глазами и сейчас. Как он плакал…
Замыкал наш круг азербайджанец Джилал. Отсидев «пят-нашку» в ШИЗО, он поднялся в зону на «строгий». Постоянная золотозубая улыбка и разухабистая уверенность в себе.
– Мы тут наведем правильную движуху! «Козлы» с барыгами будут работать на нас. Общак – дело святое. Я отзвонюсь пацанам; грев пойдет!
 
В глазах деловая лукавинка, и очень любит говорить. Слушает – вскользь. В поведении – типичная кавказская нахрапистость: вежливая наглость или наглая вежливость – по ситуации. Заехал за разбой. Восемь лет. Человек новый: все наблюдают за ним с интересом. И он это хорошо понимает. «Козлы» прощупывают на предмет бабла и изучают сферу его интересов. Джилал общается со всеми одинаково: с юморком и легким зондированием слабостей…
Я предложил ребятам юридическую поддержку.
– Братцы, ежели потребуется подмолодить мусоров какой-нибудь жалобой в Москву, чтобы не беспредельничали, вы знаете, что такой человек всегда рядом.
Все одобрительно заулыбались. Соответствующая репутация у меня уже была. Веня Бигман жалобы на беззакония администрации лагеря писать боялся, хотя лучше его никто тут сделать это не смог бы… Народ, при нужде такой, шел ко мне.
Разошлись на бодряке.
О нашем чаепитии доложили Черепкову сразу, как только он появился в зоне. Режимник начал тягать к себе в кабинет всех, кто там был. Меня дернули с промки, последним. То, что я услышал от Режимника, повергло меня позже в тоску и печаль.
– Ну чё, Рабинович, решили воровской ход в зоне наладить? Хер вам, а не общак! – сразу же набросился на меня Черепков.
– Да успокойся ты, Михалыч! Какой, нафиг, общак? Что там
«козлы» тебе напели с перепугу? – с ответным напором изобразил я крайнее удивление.
– Чё ты передо мной дурачка строишь! Я знаю все-о! Кто там был и что говорил! А ты адвокатом у братвы заделаться хочешь, что ль? Я тебя так запакую, что ты фиг больше вылезешь из ШИЗО! – сорвав голос на вершине крика, Черепков внезапно успокоился и обстоятельно пересказал мне всё – почти слово в слово, – о чем был у нас разговор на спортплощадке. Узнать такие подробности он мог только от того, кто был в том кругу. Незамеченным подслушать нас было невозможно…
«Кто-о?!» Всё скорбное разочарование отразилось на моем лице. Черепков заметил это.
 
– Я ж тебе говорил: прекращай мутить. Никто ничё свое не навяжет в лагере, пока я здесь. Бесполезно рыпаться!
Физиономия Черепкова расплылась в довольной улыбке, и стало ясно, что меня он позвал к себе только для того, чтобы лишний раз доказать свое всеведение и всемогущество.
– Иди работай! И забудьте про общак. Не получится у вас ничё! Понял, что ль?
Я шел на промку, а в голове крутились лица: Плиско? Узбек? Завадай? Джилал? Толик? Хасан? Жаник? Колян? Кому это нужно? И зачем?
«Какая-то в державе Датской гниль!» В душе было пакостно и пусто…
После допросов «с пристрастием» у Режимника все эсэнгэшники разобщились, подозревая измену. О том, чтобы еще раз собраться вместе, не могло быть и речи. «Козлы» и барыги радостно праздновали свою победу…
Стукачок, рано или поздно, проявится. Пока же снова – ди- станция ото всех и каждый за себя.
Недолго длился наш союз – с вечера до утра. Беда-а…
15
– Сеня! Земляки твои заехали! – проходя мимо локалки
«строгого» отряда, крикнул мне контролер Федот-маленький.
– Из каких земель, Федя? Я много где жил, – улыбнулся я в ответ, высунувшись из беседки-курилки.
– Евреи, ептыть! Мацу тебе привезли.
Заинтригованный, я тотчас же направился в штаб.
Но в карантин меня не пустили. Дежурный, – сегодня был Очки, – увидев меня, аж подскочил со стула и замахал руками.
– Иди отсюда! Не дай Бог, Режим увидит, что ты приперся!
– Василич, дай с земляками поздороваться. Может, у них нужда в чем? Сигареты, чай, еще че-нюдь? – попытался я уговорить ДПНК.
– Какая на хрен нужда! Да они всю зону купят, бля! Упакованные так, что баулы до штаба еле доволокли!
 
– Ну, выпусти их покурить на пять минут. Может быть, знакомые.
– Иди в отряд, грю, пока не огребся!
– А Режим здесь?
– Ну, здесь.
– Я пойду с ним договорюсь.
– Слышь, Рабинович, иди по-хорошему отсюда, – немного успокоившись, присел на стул Очки. – Режим их сам сейчас окучивает. Не до тебя там.
Я понял, что сейчас бесполезно соваться. Нужно ловить момент, когда их поведут в баню, и тогда разглядеть-пообщаться.
Я вышел из штаба. На крыльце курил Петруха – помощник дежурного.
– Что за народ-то привезли? Сколько их? – решил я рас-спросить его.
– Четверо, – и вдруг, оживившись, поведал: – Когда по штабу вели, я их со спины увидел. Гляжу… екарный бабай! Девок, что ли, по этапу пригнали?! У них хвосты сзади висят, с головы до жопы! Волосы резинкой перетянуты… Захожу в козлодерку шмонать – не-е, мужики… Один старик, остальные помоложе… Щас Мустафа их облысит!
Я сразу понял, кто заехал. Ави, Изя, Арон и Шарль. Я сидел с ними пару месяцев в одной хате на Пресне. Старые знакомые. Кроме бельгийца Шарля, остальные трое – подельники. Но всех упаковали за незаконный оборот драгоценных камней. В троице израильтян Ави был – главшпан. У него и срок был больше всех – одиннадцать с половиной лет. Прицепили еще одну статью: руководство ОПГ – организованной преступной группировкой. У Изи и Арона – по семь лет. Арона Ави пригласил и использовал как спеца по оценке сырья и для организации производственного процесса по огранке алмазов. Он уже был в пенсионном возрасте. Изя – верный подручный Ави, он поднял его из ресторанных официантов и приблизил. Ави и Изя в разные годы репатриировались в Израиль из СССР; а вот Арон – коренной израильтянин… Шарль тоже привез семь лет. Параллельно с алмазным бизнесом Шарль имел свою адвокатскую контору в Антверпене.
 
Очень образованный человек – владеет большинством европейских языков, в тюрьме выучился и русскому. От остальной троицы он держался особняком – не ладил с Ави. Но в тюрьме они сбились в кучку, потому что так евреям всегда легче выживать.
Ави и его подельники просидели на московских централах больше пяти с половиной лет; из них три – в фээсбэшной Лефортовской тюрьме. Ави уже лет тридцать занимается алмазами; а в начале девяностых он создал совместную израильско-российскую компанию. В России сырье и огранка камней были намного дешевле… И вот, видимо, кому-то перешел дорогу в этом «опасном» бизнесе, или не поделился с кем-то на «верхах», ибо лицензия на операции со стратегическим сырьем выдается на уровне Кремля. В результате – тюрьма; не помогли и самые дорогостоящие, знаменитейшие в России адвокаты. Заказ… Компания ликвидирована; сырье, оборудование, находящиеся в офисе бриллианты – конфискованы.
После приговора их перевели на Пресненский централ, и им удалось задержаться там – больше двух лет. Подключив все свои связи в России и Израиле, а также и финансовые возможности, Ави старался избежать этапирования в зону и добивался того, чтобы их экстрадировали в Израиль – отбывать наказание в своей стране. Но… не срослось. Хотя полтора года назад, когда я уходил на этап с централа, они уже «сидели на чемоданах» и раздаривали вещи из своего разросшегося за годы арестантского хозяйства…
Нам так и не удалось нормально пообщаться, пока «земляки» были в карантине. Лишь один раз, увидев, что Ави вышел покурить в локалку, сбоку примыкающую к штабу, я подошел, но не успели мы перекинуться несколькими фразами, как тут же подскочил Зера:
«Ави, тебя начальник зовет!». По заискивающему тону и подобострастному любезничанью я понял, что Ави уже взяли в оборот, почуяв солидные деньги и возможность «доить» его. Зера сразу просек свою выгоду и усиленно втирался в доверие.
Режимник с первого дня оградил доступ к «евреям» и проводил свою профилактическую обработку этих «денежных меш- ков». Никто не сомневался, что они богатые. А в тот день, когда
 
их повели в баню с этапа, я пошел в кочегарку, чтобы рассказать им – куда они попали, и предупредить, что их ожидает. Дани был в смене. Он их тоже знал – в свое время и с ним они в одной хате на Пресне пожили… Когда я подошел к кочегарке, то услышал оттуда голос Черепкова. Оказалось, что он сам их сопровождал и контролировал помывку!
– Ну чё, Арон, купишь мне кабриолет, а я тебя – через полгодика на УДО оформлю, а? Договорились? Ави мне мебель поменяет в кабинете. Да, Ави? Чё молчишь? Шарль! А ты – ремонт на промке сделаешь, понял, что ль? – Режим, не стесняясь, наезжал уверенно и круто.
Да-а, Хозяину и администрации подфартило на «бобров». Кошелкин и Черепков теперь используют все свои рычаги, чтобы выжать с «алмазных баронов» побольше, пока они в их власти. И самый мощный рычаг – это УДО.
Как же вся эта еврейская компания не хотела и боялась ехать в зону! И вот – это все-таки случилось.

16
Завадай, вернувшись после двухлетнего «перевоспитания» в
«русской» зоне и отметившись в здешнем ШИЗО, нигде не работал пока и тусовался в отряде. Иногда его дергали на хозработы. Несколько дней он помогал Наги налаживать разбитые швейные машинки – ожидался большой заказ на пошив рабочих рукавиц. Было в нем что-то не располагающее к доверительным отношениям, высокомерие, что ли… или выпирающее желание казаться матерым столичным гангстером. Он любил, как бы невзначай, с показной небрежностью, бросить несколько фраз о том, как «отрабатывал» по золоту или «выставлял» хаты звезд шоу-бизнеса и солидных фирмачей – дескать, он накоротке с
крутой московской братвой…
Мне не верилось, но я вслух не высказывал свои сомнения, кивал головой: «Да-а… Нормально». Подбирая круг общения, он старался завязать контакты прежде всего с теми, кто держался независимо или имел какой-то вес в зоне. Он подолгу зависал в
 
каптерке у Елдыза; замечали, что ныряет в штаб периодически. И, несмотря на солидную внешность, было в нем что-то скользкое и неопределенно отталкивающее, прежде всего – невозможность поймать взгляд, всегда он глядел куда-то в сторону.
Баула у него не было вообще, и «грева» с воли я тоже не замечал. Он подтянул к себе молодого Толика, и тот гордился близостью к «авторитету», с радостной готовностью предложив ему содержимое своих баулов, усердно наполняемых матушкиными посылками. Покушать Завадай любил…
Я по всем его «движениям» догадывался, что он подыскивает себе должность или непыльное местечко. И предчувствия меня не обманули. Однажды у него вырвалось, как бы шуткой, когда наш отряд пришел на обед и Елдыз скомандовал заходить в столовую «справа по одному», а не слева, где первым стоял в строю Завадай:
– Ну-ну. Ничего-о! Вот я скоро стану завхозом, ты у меня последним заходить будешь! – со смешком бросил ему Завадай.
Но я почему-то сразу понял, что это всерьез, и такой вариант уже рассматривается, потому что Елдыз собирался подавать документы на УДО, и Режимник уже подыскивал ему замену.
Вот тебе и «братва», вот тебе и «по понятиям»! Порядочному арестанту совершенно неприемлемо идти на «козлячью» должность. Это означает – быть верным псом администрации, ее глазами и ушами.
Я стоял рядом с Завадаем, и он, столкнувшись со мной взглядом, понял все, что я думаю о нем сейчас.
– Да ты чё!? Я прикалываюсь, Сеня! – он по-свойски ткнул меня локтем и заспешил к дверям столовой.
С этого дня возгорелся его своеобразный интерес ко мне: он стал искать возможности пообщаться наедине и в задушевной форме бесед принялся рассказывать мне о себе. О семье, о том, как не состоялась его карьера профессионального футболиста; какого лиха он хлебнул, про войну в Сербии, про Церковь и про то, как он эту жизнь понимает со своим восемнадцатилетним сроком.
 
Я умею слушать. Его исповеди произвели-таки на меня впечатление: я расположился к нему и обозначил отныне доброе к нему отношение знаковой фразой: «Если в чем нужда есть – обращайся!» В зоне этими словами выказывают свою уважительность и признание в солидарности с сострадальцем…
А через несколько дней, в отряде, он позвал меня в раздевалку.
– Сеня, я хочу с тобой посоветоваться… Такая ситуация… меня Режим и Кошелкин загнали в угол. Я не знаю, как быть! – прикрыв дверь, он уселся среди телогреек, с видом удрученного страшным горем.
– Что случилось?
– Короче… такое дело… меня завхозом на «усиленный» воткнуть хотят… – с тяжелым выдохом выдавил он. – Шантажируют, понимаешь?! Кошелкин орет: «Сгною в ШИЗО до конца срока!» Режим трясет бумагой, мол, если не согласишься, то прямо отсюда в ШИЗО пойдешь, и на «крытую» мы тебя отправлять не будем. «Тут париться будешь, пока не окочуришься», – подражая Черепкову, чуть оживившись, продолжил рассказ о своей «беде» Завадай. – Ты понимаешь, у меня срок восемнадцать лет! А я только четыре сижу… У меня сердце на таблетках и уколах все время. Я же загнусь там! Сына больше никогда не увижу… Короче, я попросил время подумать, – свесил он
«ботву» и, глядя в пол, ожидал моей реакции.
Мне почуялась какая-то наигранность в том, как он держится, и еще я подумал: а какого лешего он передо мной оправдываться решил?! Это его судьба, его решение. Я ему не судья, не сват, не брат. Про себя я знаю определенно, что ни при каких раскладах не подпишусь на какую-нибудь должность под ментами. Да мне и не предложат. А вот ему предложили… Значит, есть в нем потенциал служаки, и на фига он тут комедию ломает передо мной? Черепков очень тщательно подбирает кандидатуры на должности завхоза и бригадира. Это – работа с контингентом, и на этих должностях должны быть свои, проверенные на преданность администрации, лица.
– Ну, что я тебе скажу… Каждый выбирает свою дорогу тут, в лагере. Ты знаешь сам, на что идешь, – спокойно ответил я Завадаю,
 
стараясь не выдать своего откровенного разочарования в нем, и того, что я насквозь вижу его дешевую игру в «страдальца». – На этом месте можно немало пользы людям принести. Сам видишь, как мусора прессуют и щемят. Мужикам в отряде добро делать у тебя будет своя власть. Ты там рулить будешь. Смотри сам...
В раздевалку стал заходить народ, и я дал понять Завадаю, что говорить, собственно, много и не о чем тут – он сам должен сделать свой выбор. Я накинул на голову шапку, надел ватник и вышел в локалку покурить.
Буквально через пару минут из барака вышел Завадай с баулом. Оказывается, он уже давно собрал вещички и никакого
«дайте мне подумать» у Режимника не просил. Вопрос был решенным. И к чему он разыграл передо мной этот спектакль- оправдание? Остатки стыда и совести бывшего «братка»? Боязнь откровенного презрения с моей стороны за свою «маску»? Попытка разжалобить? Зачем? Мне – безразлично… Клеймо
«козла» уже и так стоит – это пожизненный «косяк»; и среди серьезных деловых людей места ему никогда не будет. А было ли оно у него?
УДО-мудо. Шел бы на промку, к мужикам… Не хочет.

17
С лета прошлого года из зоны по УДО не ушел ни один. Человек шестьдесят уже подали ходатайства – добрая треть всей зоны, – но документы в суд из зоны не отправлялись. А те немногие, кто за подарочки или изощренное прогибание все же добивались рассмотрения своего ходатайства, получали в местном суде отказ.
Необходимые документы и характеристики должен гото-вить и подавать в суд замполит. Но замполита нет в зоне уже несколько месяцев, за него – Палыч, отрядник «общего». Палыч – редкостный пофигист и лентяй. Для него эта бумажная волокита в тягость. На неотступные вопрошания зэков: «Когда у меня будет суд по УДО?» – он только отмахивался: «Да подожди ты со своим УДО! Без тебя геморроя хватает!» – и быстро сматывался из зоны.
 
Народ гудит и ропщет. Не на руку эта ситуация и Черепкову с Кошелкиным. При всем желании тормознуть подольше в зоне
«спеца» с золотыми руками или денежного «кормильца», они понимают, что главный рычаг, чтобы держать в повиновении контингент и заставить его работать за гроши, – это УДО.
Африканцы и особенно вьетнамцы, которые ради УДО делают по две-три нормы и уникальный эксклюзив для нужд Хозяина и Режимника, потихоньку «забивают» на работу, «заболевают», «режутся инструментом» и начинают проделывать тому подобные фокусы.
Один вьетнамец – очень хороший резчик по дереву – в сердцах крикнул однажды Палычу: «Еси ты меня УДО не пускаис, я плям в стаб написаю!»
У Палыча зреют большие неприятности: кое-кто из состоятельных сидельцев уже нанял адвоката и сообщил в Управление Дубравлага о бездействии и халатности замполита в интерзоне.
18
Раз в неделю в зону приезжает стоматолог – вольный доктор из больницы. Вырывает, пломбирует и протезирует.
Но недавно он объявил, что работает с нашей зоной последние дни – недоволен оплатой. За тысячу рублей он вынужден мотаться сюда за добрую сотню верст. Да и эту тысячу ему платят нерегулярно. «Клиентов мне и у себя дома хватает», – сказал он как-то Дани, который вырывал последний зуб и заказал ему вставную челюсть на присосках.
У меня – та же проблема: зубами с детства маюсь, и во рту осталось лишь несколько полуздоровых обзубков и гниющие
«пеньки». Я намеревался, как и Дани, поставить себе пока съемные протезы – уже жевать нечем.
Веня Бигман предложил стоматологу оплачивать его ставку из своих средств и даже готов был накинуть еще тысчонку. Более того: он уже пожертвовал в фонд колонии несколько тысяч долларов, чтобы купили для стоматологического кабинета новую технику и оборудование. Но… что-то застопорилось. Какие-то
 
запреты нашлись в уголовно-исполнительном законодательстве, не позволяющие заключенному оплачивать ставку заезжего врача, и их попросту не захотели обойти. А возможно, просто равнодушие и безразличие к зэковским проблемам повлияли на то, что Венины деньги не пожелали провести по каким-то бух-галтерским ведомостям. Местным «блюстителям» бюджетной кормушки выгоднее показалось сэкономить на ставке стоматолога, нежели заморачиваться на оформление этих неподотчетных средств.
Стоматолог доделал работу с Дани и больше не приезжал. Бормашину и прочее оборудование для зубоврачебного кабинета наш зам. по тылу все же закупил, не преминув «нагреться» по ходу: привезли совсем не тот аппарат, что заказывал Веня, а самый дешевый…
Так и стоит все – в полураспакованном виде в бесхозном кабинете.
И остался я без «челюсти».

19
Из дневника
«Господи, дай мне необходимое», – получается что-то вроде молитвы, когда защемит сердце тоска от горького раскаяния за беспутную сорокалетнюю жизнь и заслуженного без- раздельного одиночества. Внешне – я все тот же неунывающий, уверенный в себе Сеня-пофигист, а внутри – разъедает, ломит, томит душу неопределенность цели: как строить свою дальнейшую жизнь, да и эти лагерные дни – чем наполнить, чтобы отвалилась тяжелая плотная чешуя дрянных привычек, чтобы избавиться от гнусных наваждений и удушающей ингаляции греховных помыслов. Нет мира в душе… Каждый день – я как на войне с самим собой; и невозможность обрести соратника…
Читаю отца Александра Меня, и светлеет на душе. И за что же зарубили топором такого щедрого на добро попа? Его уже лет пятнадцать как нет, а я будто разговариваю с ним через
 
книжки. И снова слово его – лечивом ложится на ту «болячку», что именно сейчас покоя не дает. Я уже не ищу объяснений этим совпадениям. Может быть, душа этого попа указ от Бога получила: вывести меня на истинный путь… Живых-то священников-пастырей, кто окормлял бы душу мою в нынешних обстояниях, мне обрести не удается. Вот и встретил я поводыря через буковки, и чувствую живую душу его рядом. От души этой идет зарядом мир ду- шевный, бодрость и всепонимающая солидарность…
Интуиция может бросить свет на такие темные места, куда ум не в состоянии проникнуть.
Как в музыке существуют до, ре, ми, фа, соль, ля, си – и все из этого составляют симфонии, так и в жизни есть набор грехов, который все время варьируется у всех. Они все просты и элементарны, но они все захватывают нашу жизнь.
«Человек осуществляет риск веры, идя навстречу Творцу…» (Б. Паскаль).
Слово «Евангелие» по-гречески означает «радостная весть». Подумайте, что слово «радость» входит в само название нашей веры. И представьте себе, что люди, которые исповедают радостную весть, похожи на обреченных, унылых, несчастных, как будто их терзают тысячи демонов. Где же она – эта евангельская радость?
* * *
Здравствуйте, Арсений!
Получил на днях Ваше письмо. К сожалению, шло оно довольно долго. Ничего не поделаешь – режим.
Я очень сочувствую обстоятельствам Вашей нынешней жизни. Но ведь, в конце концов, это не навсегда. Быть может, Господь даёт Вам время благоприятное для обдумывания прошлого, настоящего, а главное – будущего. В этом отношении Ваши стихи в конце письма совершенно замечательные, особенно последняя строка: «И прыгну во смиренья ров». Для меня это означает – довериться Богу, и оставив свою систему взглядов, довериться его Заповедям. Христос говорит нам, что Его слово – «суть, дух и жизнь». Ещё Он говорил: «Кто любит Меня,
 
тот соблюдает Заповеди Мои». Для человека самое важное в жизни – действительно довериться Богу и Его законам жизни, а не противопоставлять им своё. «Пусть хуже, но по-моему» – вот основа всех заблуждений и преступлений. Это, в сущности, проявление самого главного греха – гордыни. Есть одна хорошая цитата кого-то из святых отцов: «Я был в раю и видел там все грехи, кроме гордости, и я был в аду и видел там все добродетели, кроме смирения». Важно не только поверить в то, что Бог, да, есть! Но поверить и в то, что Он умнее нас и лучше нас знает, что хорошо, и что плохо, и что Он любит нас!
Есть такая притча. Некий человек сорвался с крутого обрыва. Падая, он ухватился за какую-то ветку и повис над обрывом. Силы кончаются, и он вопит к Богу: «Господи, спаси меня, Ты видишь – я сейчас погибну!» Вдруг он слышит голос: «Ты в самом деле веришь, что Я могу спасти тебя? Тогда отпускай свою ветку!» Вот он, Ваш «ров смирения» – довериться Богу и Его слову и жить по нему.
Арсений, у меня к Вам вот какой вопрос: а почему Вам нельзя собираться в этом построенном в Вашем лагере католическом молитвенном помещении? Вы ведь не станете от этого католиками! А помогать христианам друг другу – святое дело! Ведь, в конце концов, мы читаем одну и ту же Библию, и верим в одного и того же Иисуса Христа. Да хоть бы это было даже мусульманское помещение – ведь не стены на нас будут влиять, а мы на них. В Ин. 4,23-24 мы читаем слова Господа: «Но настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет Себе. Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему в духе и истине». Я, конечно, постараюсь что-то сделать, чтобы Вашу колонию посещал православный священник, но это потребует какого-то времени. А разве вам нельзя было бы собираться по определенным дням, чтобы вместе читать Евангелие? Веня мог бы вам очень хорошо помогать в его толковании, вместе бы молились. Это гораздо лучше, чем терять время в ожидании. Кто знает, сколько его нам осталось? Это будет великая радость для Господа, когда Его дети будут собираться вместе, читать
 
Его Слово и в совместных молитвах исповедовать свою веру, тем самым помогая и другим людям найти путь к Нему. Поду- майте об этом!
Что касается Вашей просьбы в отношении зимних вещей, то я думаю, что это лучше сделать, когда я вернусь из отпуска в середине июля. А сейчас пока постараюсь послать то, что Вы просили «к чаю», конверты и еще денег.
Привет Вене. Пусть тоже пишет. Меня не будет в Москве с середины июня до середины июля. Но учитываю то, что письма от Вас идут более месяца, так что Ваш ответ как раз придёт, когда я вернусь из отпуска.
Храни Вас Бог! Еще раз спасибо за Ваши замечательные стихи. Вы идете в правильном направлении. Не сворачивайте!
С уважением, протоиерей Борис Александров.

20

«Тюрьма – есть место окаянное, и работать тут должны люди твёрдые, добрые и весёлые» (Пётр I).
Эти слова напечатаны девизом под названием каждого выпуска газетки «Дубрава» – ведомственной «сплетнице» Управ- ления Дубравлага.
Администрацию каждого лагеря обязывают организовать подписку на эту газету – не менее, чем по нескольку экземпляров на отряд. Зэку, конечно, не хочется тратить свои кровные на этот кусок бумаги, и поэтому подписка проходит всегда в добро- вольно-принудительном порядке. Замполит вызывает завхозов и требует найти «сознательных» по отрядам. Иностранцам, большинство из которых и читать-то по-русски не умеют, внушают, что нужно проявить лояльность и «помочь», что это пригодится и для УДО, если дашь денег. Завхозы делают «правильный подход» к тем, у кого есть деньжата на лицевом счету, и вопрос всегда решается: обычно это выглядит как услуга за услугу, завхоз и состоятельные сидельцы постоянно поддерживают взаимозависимость: «Ну, я же помогал тебе, а теперь ты, будь любезен,
 
сделать мне то и это». Один Веня Бигман постоянно оформляет не менее полутора десятка экземпляров этой макулатуры на свои деньги в рамках добровольной инициативы.
Все эти газеты обычно уходят на «хозяйственные нужды»: большая часть в столовую – заворачивать «заказы» для штаба; в бараках – на туалет, а в ШИЗО – на самокрутки.
Основное содержание этой газеты состоит из статистических данных и обзора организационных и прочих плановых мероприятий по лагерям; репортажей из зон, с непременными интервью с «твёрдо вставшими на путь исправления» осужденными. Всё – сплошная показуха и дешёвые понты для «птички»; читаешь и смеёшься, потому что – ложь. Немалое место занимает чествование юбиляров, с описанием их «доблестной и нелегкой» службы, рассказы ветеранов Дубравлага, которые, «не жалея сил, напряжённо трудились» и «внесли немалый вклад в усовершенствование и эффективность работы исправительных колоний». И фото, фото, фото… Ордена и хари… На последней странице – объявления о купле-продаже и незатейливый кроссворд.
«…твёрдые, добрые и весёлые». Таких сотрудников-надзирателей днем с огнём не сыщешь. Советская лагерная система выковала кадры с совсем иными качествами. Тут изначально нужно задаться вопросом: может ли пойти в тюремно-лагерный надзор человек, способный хоть к какой-то полезной деятельности? Вообще, может ли лагерщик быть хорошим человеком? Какую систему морального отбора устраивает им жизнь?
Всякий человек, у кого хоть отблеск был духовного воспитания, у кого есть хоть какая-то совестливая оглядка, различение доброго и злого, будет инстинктивно, всеми мерами отбиваться, чтобы только не попасть в этот мрачный легион. Но если по ка- ким-то житейским или иным обстоятельствам он попал-таки в ряды лагерщиков, то во время обучения и первой службы уже само начальство приглядывается и отчисляет всех тех, кто про- явил слабость воли, а не твёрдость (в жестокости и бессердечии), и расхлябанность (доброту).
Единственный сотрудник лагеря, к которому можно было бы примерить те Петровы должностные качества тюремщика, – это
 
Ванюха. Сложение богатырское, «морда красная», движения и жесты решительные, слова точные и конкретные; но при этом очень зоркое проникновение в душу каждого зэка и всегдашняя готовность добродушно посмеяться вместе, «отмочить» какую- нибудь шутку – беззлобно потешить себя и зэков.
Шестнадцать лет он уже «бегает» по зоне простым контролёром…

21
У начальника отряда, Глеба, есть свой кабинет в бараке. Однажды он позвал меня к себе.
– Сеня, ты человек грамотный, – как всегда, чуть смущаясь, начал он, – помощь твоя нужна. Присаживайся. Кофе будешь?
– Угощай.
Я уселся на стул и принялся осматривать кабинет, пока отрядник, выглянув за дверь, просил завхоза организовать кофеёк.
– Короче, это… Ну, сам знаешь, секции всякие есть, и надо, блин, журналы вести: о проведённых собраниях там, отчётность… – Глеб закурил, положил пачку «Мальборо» передо мной и пододвинул пепельницу. – Кури. В общем, дело такое… Собраний, как понимаешь, никаких не проводится, а скоро комиссия будет и потребует эти журналы. Надо придумать чё-нибудь, на каждую секцию ежеквартальные планы мероприятий составить и протоколы собраний за каждый месяц сочинить. Полгода уже никто не ведёт эти журналы. Меня замполит напрягает… Вот смотри: тут старые есть какие-то. Ты прямо оттуда можешь перекатать чё- нибудь, только имена и даты поменяешь, списки новые я дам.
Он снял с полки несколько общих тетрадей, положил их стопкой на стол и открыл верхнюю, намереваясь что-то мне разъяснить.
– До фига делов, Глеб, – покачал я головой, выразительно глядя на тетради. – Мне-то вся эта канитель зачем? Люди УДО
 
хотят, в секции вступают, ну, пусть и пишут сами про свои подвиги исправления.
Глеб, видимо, ожидал такой реакции от меня и поэтому перешел на деловой тон, сохраняя при этом в глазах тоскливую просьбу. – Сеня, я в долгу не останусь. Эти гаврики по-русски писать не умеют. В отряде только ты и Бигман чё-то сообразить в этой писанине можете.
– Ну и дай эти тетрадки Бигману.
– Бигман щас на штаб пашет. Из кабинетов Режима и замполита не вылезает. Я ж те грю: московская комиссия на носу.
Раздался стук в дверь, и сразу же, отворив её одной рукой, в кабинет вошёл Елдыз, грациозно удерживая на другой поднос с дымящимися фарфоровыми чашечками на блюдцах и разломанной на кубики плиткой шоколада. Поставив поднос на стол, Елдыз повеселил меня заискивающим взглядом. Мы с ним никогда не ладили. Потом он обернулся к отряднику и, как бы подтверждая какую-то их договорённость, заговорщически прищурил глаза, кивнул и удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.
Я сразу сообразил, с чьей подачи Глеб ведёт со мной этот разговор. Ведь завхоз – правая рука начальника отряда, и именно он подсказывает, кого и в какую секцию записать. И сам он возглавляет какую-нибудь из них; санитарно-бытовую в первую очередь.
В такие секции осуждённые записываются для характеристики на условно-досрочное освобождение. Председатели этих секций и должны вести журналы. А русским письменным никто из них не владеет. Перетерев эту тему в каптёрке у завхоза, они решили тряхнуть баулами и сделали техничный подход ко мне через отрядника.
«Чай-курить мне не помешает, – подумал я, – пусть раскошелятся барыги. К тому же, оказав услугу отряднику, наладив с ним отношения, можно будет и с него пользу иметь».
– Когда комиссия-то приезжает? – спросил я, поднося ко рту чашечку с кофе.
– Через неделю, – оживился Глеб, почувствовав, что я со-глашусь-таки на эту писанину.
 
– Ну, шоколадкой ты и эти парни не отделаетесь, – кивнул я на дверь, за которой только что скрылся Елдыз.
– Базара нет, Сеня! Чё надо, говори.
– Блок «Явы золотой» пусть тащат. К понедельнику сочиню эти сказки. Только давай списки по секциям. Кто у нас тут твёрдо встал на путь исправления?
– Щас! – бодро засуетился Глеб и выдвинул ящик стола. – Да. Еще мой журнал начальника отряда сделаешь, ладно? – обезоруживающей благодарностью во взгляде дожимал он меня.
– Ладно, сделаю. Батарейку для часов купи мне, и в расчёте будем.
– «Мальборо» возьми. Хочешь, ещё пачку дам? – кивнул он и потянулся к сейфу. Достал оттуда пачку и положил её передо мной, рядом с открытой, которую мы курили вместе. – Вот план мероприятий, списки по взысканиям и поощрениям, составы секций. И протоколы отчётно-выборных собраний за прошлый год нарисуй тоже, ага?
Я допил свой кофе и стал перекладывать старые тетрадки:
«Секция по противопожарной безопасности», «Секция по трудовой адаптации», «Санитарно-бытовая», «Секция дисциплины и порядка», «Физкультурно-спортивная секция», «Совет коллектива отряда». Открыл одну из них, вчитался и чуть ли не ноздрями ощутил тухлую отрыжку застойных совдеповских времён: собрания-мероприятия для «галочки»; конспекты по марксизму-ленинизму, в которых преподаватели проверяли только тему и объем исписанных страниц…
Припомнилось, как мне нужно было сдавать зачёт в институте, а без конспектов лекций за весь семестр до зачёта не допускали. Оставалась ночь. Конспект был только у одной сознательной сокурсницы, но с него уже списывали трое, а ещё пятеро стояли в очереди. И тогда я взял заголовки ленинских брошюр по программе, очень красиво вывел темы разноцветными черни- лами через каждые восемь-десять листов в чистой общей тетради и растянутым до неимоверности и нечитабельности почерком исписал между ленинскими заголовками всю тетрадь анекдотами, которые всю ночь, под портвейн, диктовали мне соседи по
 
комнате в общаге. На следующий день, с онемевшими от авторучки пальцами и на винном допинге, я успешно сдал зачёт. Профессор не удосужился даже прочесть – оценил объем и, весело согласившись со мной, что «в лесу берёз много, коммунисты всех не перевешают», отпустил меня с миром, отсыпаться…
Вот и эти журналы лагерных самодеятельных организаций, я глубоко сомневаюсь, чтобы кто-то читал. Такая чудовищная ахинея там была написана между «присутствуют», «слушали» и «постановили»… И ведь додумались же в Главном Управлении исполнения наказаний внедрить подобную форму воспитательной работы! Ни один зэк добровольно не станет членом какой-нибудь секции. «Хочешь досрочное освобождение? – говорят ему в зоне воспитатели, – вступай в самодея-тельную организацию для содействия в поддержании порядка администрации колонии». Домой все хотят побыстрее и соглашаются на такое вот липовое исправление-сотрудничество.
Вся работа этих секций – только на бумаге. Проверяющие комиссии первым делом требуют документацию о воспитательной работе с осуждёнными и наглядную агитацию: стенгазеты и прочее. Горы макулатуры по всей Системе…
А ведь в воровской среде за это «членство» могут и спросить по-серьезному. Особенно за СДП. Состоящий в секции дисциплины и порядка обязан следить и докладывать администрации о всех нарушениях режима содержания, допущенных осуждёнными. В журнале этой секции записываются все, кого закрыли в ШИЗО, и стоят имена и подписи эсдэпэшников, которые оказали содействие сотрудникам колонии в обнаружении этих нарушителей; отражается также и соучастие в шмонах, и тому подобное. И даже если зэк записался только ради УДО и ничего реально из приписываемого членам секции не делал, всё равно имя его запятнано, и среди «деловых» авторитетов места ему не будет.
Все освободившиеся по УДО стараются умалчивать о каком- либо своём сотрудничестве с администрацией лагеря…
Через несколько дней я принёс отряднику пять «сказочных» журналов. Усадив меня за стол, он попросил сочинить ещё один
 
итоговый протокол в своём личном журнале, и сунув подмышку пачку тетрадей, отправился к замполиту отчитываться за «ра- боту» секций в отряде.
Быстренько запротоколировав отчётно-выборное собрание, я откинулся на спинку стула, закурил и прислушался к доносящимся сквозь застеклённые двери звукам барачной жизни.
Тонкоголосое мяуканье вьетнамцев под перестук нардов; обсуждение какого-то трудного места в Библии латиносами, собравшимися в кружок на ежедневную молитву; с кухни – галдёж африканцев, увлечённо колдующих над варевом; из каптёрки напротив – самодовольный смех турецких барыг, смакующих деликатесы с обильно накрытой «поляны», спор китайцев, столпившихся у горы рыночных баулов, – кто-то пришёл со свиданки и затянул передачку, весом под центнер; под окном Отто концлагерным лаем отчитывает зашедшего к нему в гости тюфякового очкастого земляка-германца с «общего»; Ави, со всеми неподражаемыми оттенками еврейской речи, делится со своим кагалом впечатлениями о «прелестях» интерзоны и растолковывает, какие нужно предпринимать действия, чтобы освободиться побыстрее… И ни одного слова по-русски; только иногда проскальзывают матерки и исковерканная иноземными языками феня.
Я вслушивался в эту обыденную лагерную жизнь, частью которой был и сам со своей «движухой» и стилем общения, и подумалось, что вот так же и за мной кто-то наблюдает, отстранившись от самосуетности или по заданию…
Резко распахнулась дверь, и в кабинет ввалился младший Кум – Владислав.
– Ну чё, рассказывай! – вальяжно развалившись в кресле, захлопал он ресницами, силясь придать властный нажим своим маслянистым глазкам.
– Отбываем срок наказания, гражданин начальник, – ухмыльнулся я, привставая и намереваясь уйти.
После стычки с Владиславом в изоляторе по поводу писем мы с ним за несколько месяцев почти не обмолвились ни словом. Он избегал оставаться со мной один на один. В его присутствии меня всегда наждачило по сердцу и пальцы рук самопроизвольно
 
сжимались в кулаки – я не мог забыть ему то не отданное письмо от друга детства. Ближе Пашки у меня, пожалуй, не случилось по жизни человека: ему я мог нараспашку выложить самое сокровенное, и всегда знал, что он поймёт всё правильно. Жизнь развела-раскидала нас по белу свету, но где бы я ни находился, мне всегда верилось, что есть на земле человек, к которому можно прислониться, хоть ненадолго, на несколько часов за чашечкой водки, чтобы потолковать обо всём, что душу волнует, что сердце томит; укрепить стержень внутренний, свериться, на чём стоим ныне, дабы не терять лица… В том письме был новый московский Пашин адрес. Где теперь его искать?..
– Сидишь тут втихаря, пишешь чё-то… Фээсбэшнику, небось, маляву катаешь? Хе-хе-хе… – лукаво подмигнул Владислав.
– Ты меня ни с кем не перепутал, гражданин начальник? –
обернулся я уже от двери.
– Да ла-адно… Чё со мной-то финтишь. Знаем, как вы Череп- кова за дверь выставили, когда шептались с фээсбэшником.
– Не бзди! О тебе речи не было. Хотя за твоё рас****яйство гнать в шею из зоны давно пора! Допрыгаешься! Письма я тебе не прощу! – сорвался я неожиданно для самого себя и вложил в эти слова накопившееся возмущение, ненависть и презрение к нему и ко всем тюремщикам.
Владислав моментально сдулся, глазки забегали, он упёрся локтями о стол и нервно сцепил пальцы.
– Ну чё ты опять, Рабинович… Был косяк, базара нет. Давай не будем ворошить. Слышь, у меня к тебе деловой разговор есть, присядь.
Он резво подскочил с кресла, обежал стол, и положив руку на спинку стула, широким жестом пригласил меня выслушать его, загадочно улыбаясь и всячески убеждая, что то, бывшее между нами недоразумение, пора бы и забыть, срок-то ещё большой, мол, поладим.
Я догадался, что Владислав появился в кабинете не случайно, и то, что решился заговорить со мной наедине, навеяло мысль, что Куманёк задумал что-то обо мне. Я давно уже замечал, что ментам, особенно Режимнику и Куму, не давала покоя
 
та моя аудиенция с фээсбэшником. Считая меня завербованным агентом Госбезопасности, они чувствовали себя неуютно в моём присутствии и всегда замолкали и напрягались, когда я появлялся в штабе или проходил мимо. Всех, кто работал на ФСБ в зоне, менты знали; те же агенты служили верой и правдой и лагерной администрации. А вот я для них был тёмной лошадкой. После той встречи с фээсбэшником в ШИЗО у меня с ним контактов больше не было, когда он наведывался в интерзону. На неоднократные «подходы» Кума и Черепкова я отшучивался или вежливо отсылал по иному адресу. Это их злило – моё независимое положение, равнодушное перенесение всяческих неудобств и лишений: пустого баула, тяжелой работы без зарплаты, постоянных хозработ, а также отказ от предложений тёплого местечка взамен на определённые услуги. Все это вызывало недоумение и раздражение. Невдомёк было и «козлам», они не понимали, как им вести себя со мной. Их тусовку и движуху я игнорировал.
Интуиция мне подсказывала, что лимит моей липовой «крыши» исчерпывается и момент истины вот-вот настанет. Черепков прочу- хает мою игру и отвяжется по полной. Возможно, что Владислава запустили «торпедой» ко мне, что-то пробить-прощупать.
Я понял, что мне нужно сейчас убрать эмоции, успокоиться и сконцентрировать всё своё внимание на очередной наживке.
– Умеешь ты интригу запустить, Владислав! – как можно добродушнее, с веселой улыбкой на лице, уселся я на стул, всем своим видом демонстрируя, что согласен забыть-простить. – Слушаю тебя, рыбачок.
Владислав наклонился ко мне через стол и со вздохом тихо произнёс:
– Засиделся я в старлеях. Ещё одну звёздочку сюда хочу, – ткнул он пальцем себе в погон, с какой-то странной виноватостью заглядывая мне в глаза.
– Ну, а я-то с какого боку в твоей карьере? – равнодушно пожал я плечами.
– Давай кого-нибудь из наших ментов посадим! Я опешил.
 
– Я долго присматривался. С тобой можно иметь дело, – вдруг горячо зашептал он. – Тебе стопроцентная гарантия, что по УДО соскочишь. Все взыскания снимем. А до УДО – в библиотечке покайфуешь пока, свиданки, посылки – по зелёной будут всегда. Мобильник тебе затяну…
– Слушай, – прервал я его излияния, – я не враг себе. Вы тут все – одна шайка-лейка. Мне после такого небо с овчинку будет до конца своего срока.
– Ни фига подобного! Щас все друг друга подсиживают. Стучат – брат на брата. Меня знаешь сколько раз подставляли?! Я уже пять лет в старлеях хожу из-за подлянок!
– Чё, отомстить кому-то хочешь? Кто же тебе так насолил?
– Да не мне только… Короче, убрать надо из зоны одного штабного. Ты не беспокойся, поддержка тебе будет на самых верхах.
– Ну, и кто же этот злодей? – спросил я, начиная прокручивать варианты, как можно обернуть в свою пользу этот неожиданно подвернувшийся расклад. – И как ты себе это всё представляешь?
– В общем, нужно сделать так, чтобы этот сотрудник взял у тебя деньги. Я принесу меченые доллары и диктофон. Факт передачи и весь разговор ты запишешь. А мы его потом прошмонаем.
– А с какой стати он у меня деньги возьмет? Ты сам знаешь, что я ни с кем из ментов вась-васи не имею.
– С этим человеком у тебя нормальные отношения, и на эту тему он может пойти. Короче, – еще тише зашептал Владислав, – замполит хочет новую тачку взять у одного нашего. Ему полторы тысячи баксов не хватает. Если до конца месяца он бабки не найдет, то машина уйдет. А он давно о такой мечтает. Ты с замполитом заведи разговор: мол, слышал от сотрудников, что у вас хорошая машина из-под носа уходит. То-сё, могу помочь, а вы – мне. Срок ещё большой, местечко мне устройте при библиотеке-клубе. Вот и будем в расчёте. Наличка при себе, в зоне. Никто ничё не узнает.
 
Я с сосредоточенным видом слушал звуки его голоса, и пока он расписывал подробности подставы, у меня созрел свой план. Я почувствовал, что имею в руках реальный шанс избавить зону от этого ублюдка. Я не знаю в зоне никого, кто сказал бы хоть одно доброе слово про младшего Кума. Достал он всех своим попрошайничеством и вымогательством. Этот глупец совсем не подумал о том, что его самого можно привлечь к уголовной от-ветственности за принуждение к даче взятки должностному лицу; не говоря уже о том, что он грубейшим образом нарушает служебные инструкции, бесконтрольно передавая заключённому в зоне деньги и оргтехнику. Он хочет подставить меня, а я сделаю так, что в этой зоне он сам работать не захочет. Свои же менты его вышибут.
– Ну что я тебе скажу, Владислав, – изображая некоторое колебание, начал я, – рискованно, конечно. Но замполит мне фуфло прогонял не раз. Наказать его можно. А бабки у тебя в зоне?
– Здесь только пять сотен есть. Но остальные я хоть завтра принесу, – радостно заёрзал Владислав, потирая руки.
– Ну что, давай попробуем, – решительно поднялся я со стула. – Завтра вызовешь меня к себе, скажешь: письмо цензуру не прошло. Обсудим результат моих переговоров с замполитом. Чё откладывать, пойду к нему сегодня, прощупаем почву.
Перед уходом я, не скрываясь, посмотрел на Владислава как на приговорённого, но тот ничего не почувствовал – не понял, пребывая в радостном возбуждении от удачно проведённой оперативной разработки. А я действительно направился в штаб, но не к замполиту, а в другой кабинет.
Старший Кум Оладушкин сошел с лица и подорвался со стула, когда я с порога, вместо «здравствуйте», ошарашил:
– Вы чё тут, прих…ли совсем от скуки?! Вместе с этим задротом Владиславом полетите со службы! Я не знаю, кому он ещё, кроме меня, предлагал бабло, чтобы сунуть замполиту, но эта прокладка вам дорого обойдётся! Под статьёй ходите, голубчики! Чё, мозги совсем пробухали?!
Оладушкин не сразу нашёлся ответить. Мой неожидан-ный наезд сшиб с него всю начальническую спесь. Так зэки
 
с ним никогда ещё не разговаривали. Он сразу понял, что дело пахнет керосином.
– Когда он с тобой разговаривал? – тихо спросил Оладушкин подрагивающим голосом.
– Минут десять назад. Я сразу сюда пришел.
– Угу-угу… Слушай, Рабинович, ты это… не пыли никому. Этому мудаку мы сами мозги вправим, – просительно глянул и старательно пряча испуг в голосе, заторопился Кум.
– А знаете, почему я пришел сюда, а не к замполиту? – с вкрадчивой угрозой понизил я голос и наслаждался зависшей паузой, ожидая, когда Оладушкин вновь посмотрит мне в глаза.
Кум остановился у окна и с опаской уставился на меня исподлобья. – Уберите этого гадёныша по-тихому! Достал! Своими подлянками он вас всех в дерьмо затащит, не отмоетесь потом! Про эту блевотину с баблом и диктофоном от меня никто не узнает, если этот дебил ещё с кем-нибудь не трепался. Ну, а если не договоримся сейчас, то скандал я обеспечу. Ползоны только за пропавшие письма ему предъявит, не говоря уже о том, как он по баулам крысит и шкуляет* по отрядам. О взятке – пойдёт прокурору на десерт.
Я шел ва-банк. Еще там, в кабинете отрядника, когда Куманёк выложил мне свою затею с подставой, я просчитывал последствия этой опасной игры: или меня конкретно закроют, прессанут и сплавят в другую зону, или менты с «козлами» шуганутся на прежнюю дистанцию, и на какое-то время я снова обрету статус опасного, можно будет пожить своей жизнью, без особой и пустой нервотрёпки.
– Бля, да он заколупал уже, алкашина! – с каким-то облег-ченным негодованием взвился Оладушкин, шлёпнув ладонью о подоконник. – Ему уже предлагали перевестись в другую колонию: замены не было. Ничёго, найдем!
Он подошел ко мне вплотную и придвинул лицо:


* Крысить, крысятничать – воровать в зоне. Шкулять – выпраши- вать, попрошайничать.
 
– Рабинович, я тебя прошу: замполиту про эту шнягу не надо говорить...
– Замётано, – кивнул я.
Потом я сидел в курилке и плевался. Мне было противно до тошноты от собственного поступка ради призрачной победы над системой. Утешить себя пытался только тем, что в зоне станет на одного мерзавца в погонах меньше. Но это ещё бабушка надвое сказала…
Да и новый Куманёк будет ли лучше прежнего?

22
Нагрянула комиссия. Точнее – киношники: всесоюзный телеканал командировал съёмочную бригаду для специального репортажа из колонии, где отбывают наказание иностранцы из дальнего зарубежья.
Перед их приездом менты нервно носились по всей зоне, отдавая указания о наведении марафета на территории и в помещениях. Черепков трое суток не вылезал из зоны, самолично контролируя обеспечение показухи. В бараках всё драилось, подкрашивалось, вылизывалось; завхозы и дневальные извертелись на пупе, когда комиссия вошла в зону, не давали зэкам ходить по «сверкающим» полам и лишний раз забежать в туалет, густо пропшиканный освежителем воздуха.
Всех, кого не вывели на промку, собрали в телезалах, и по двое сотрудников в каждом отряде караулили с самого утра, зашугивая зэков: «Не дай Бог, если кто чё-то лишнее скажет!»
В столовой деревянные обшарпанные столы накрыли но-вейшими белыми клеёнками, и на каждом красовался невиданный набор из солонки, перечницы и горчичницы. Повара и баландёры – в белоснежных халатах и колпаках. По всей зоне из столовой разносились соблазнительные «ресторанные» запахи. «Почаще бы комиссии приезжали!» – жадно принюхиваясь, предвкушали зэки вкусный обед.
 
Черепков провёл строгий отбор и жёсткий инструктаж тех, кому поручалось «добровольно» дать интервью перед телекамерой: непременно африканец, европеец и азиат. Все должны улыбаться и хвалить режим содержания, успешно содействующий их исправлению. Остальным – всю зону – на утренней проверке Черепков призвал врубать дурака: «Я русский не понимай!» Чтобы никто не осмелился вступать в разговоры с журналистами.
По тому, как работали телевизионщики, неотступно сопровождаемые переодетыми в «гражданку» фээсбэшниками, вполне обозначилась и цель сего визита. Эти парни выполняли политический заказ: всё ту же демонстрацию цивилизованной российской системы исполнения наказаний для широкой, в том числе и международной общественности.
Центральное место репортажа, как обычно, заняло богослужение в костёле, куда собрали только «благонадежных», поло- вина из которых и христианами-то не были. Заранее извещенный о съемке, священник прибыл из соседней области и отслужил мессу. Чтобы войти в кадр, службу отстоял и сам Хозяин с ближайшими помощниками.
Потом отсняли библиотеку, где Веня Бигман провёл урок русского языка для иностранных заключённых, преимущественно вьетнамского происхождения.
Следующим сюжетом было участие осужденных в художественной самодеятельности. Африканцы, переоблачившись, а точнее, раздевшись до плавок и нацепив на себя маски и перья, с палками в руках проплясали, вопя и грохоча тамтамами, свой программный ритуальный танец «Радость охотников».
После трёх отснятых дублей киношники оставили танцоров в углу обеденного зала переодеваться и нацелили объективы на окно раздачи пищи и столы. Небольшая группа подготовленных едоков ждала своей очереди снаружи, под дверью столовой. Им скомандовали заходить.
Без привычной яростной толкотни в дверях зэки, соблюдая дистанцию, слегка растерянным гуськом подходили к амбразуре раздачи и с открытыми ртами изумленно принимали в руки неведомо откуда взявшиеся разносолы. Джамсур в высоченном белом цилиндре, опирающемся на уши, самолично разливал наваристый суп, нарочно задерживая черпак над шлёмками перед тем, как опорожнить его, чтобы продемонстрировать крупно нарезанные куски мяса. Ловко перехватив сменный черпак, он наливал тут же в кружку компот, подловив ягод, и с плавным изяществом расставлял всё на подносы, добивая ошалевших зэков приторной улыбочкой: «Кюшай, пижялюста!»..
А вся зона до трёх часов дня, с голодными слюнями во рту, томилась в телезалах, по баракам. Без обеда урчала кишками и промка. Журналисты, охваченные творческим энтузиазмом и ответственностью задания, похоже, о еде не думали, поскольку, от- сняв «приём пищи», они принялись обсуждать панорамные съёмки, передвижение колонн осужденных и другие массовые сцены. Но когда Кошёлкину шепнули, что «поляна» в штабе давно накрыта и «водка стынет», он решительно прокряхтелся и пригласительно развёл руками: «Пора и перекусить немного, товарищи».
Съёмок больше не было. Смачно «перекусив», киношники весёлой гурьбой вывалились из штаба и в окружении расслабившихся сотрудников администрации потянулись к воротам, успокаивая Хозяина: «Завтра быстренько снимем утреннюю зарядку, и ещё пару интервью нам организуете в общежитии. Материала уже достаточно…»
Как только вся компания вышла из зоны, раздался долго-жданный звонок на обед. Зэки вышли из бараков, построились и ринулись в столовую. Одновременно вывели на обед и промку.
Ворвавшиеся в обеденный зал уже не увидели на столах праздничных клеёнок и солонок-перечниц; баландёры и повара снова натянули свои заляпанные, лоснящиеся от жира робы, забывшие свой белый когда-то цвет, а из котлов оперативным об- разом удалилось всё мясо. Но бульон был отменно наварист, и народ утешился, вдогон насладившись пшённой кашей со сливочным маслом и сладким компотом…
Насытившись и разойдясь по отрядам, зэки в курилках принялись обсуждать кинособытие. Особенно прикалывались над
 
теми, кто давал интервью. «Телезвёзды» даже и не оправдывались, не считая своё трусливое враньё, которое будет очень широко транслироваться, чем-то постыдным и позорным. Неуёмное стремление к досрочному освобождению удивительнейшим образом трансформирует самооценку сидельца, порой закупоривая в душе все каналы, по которым должна струиться совесть.
Ночью, лёжа на шконке, я размышлял и о журналистах в том же ключе. Что заставляет этих людей сознательно служить кривде? Почему никто из них не возмутился, внимая грубой, тупой лжи, которую втирало им лагерное начальство? Ведь у них есть глаза… Ведь, обладая хотя бы элементарным минимумом порядочности, невозможно соучаствовать в подобной фальсификации. Неужели у них атрофировано напрочь чувство ответственности перед Богом и людьми? Впрочем, у телевизионщиков это расхожий диагноз: синдром проституирования…

23
Из дневника
Многие думают, что между жизнью на воле и за колючей проволокой отличие как между Землей и Марсом. Но планета – одна. Разность – в степени трудностей. В мере жестокости. Оттого каждый шаг и поступок требует в лагере выбора и становится испытанием: встреча с блатными, раздумья над пайкой – поделить на части или проглотить сразу, отношения с надзирателями…
В лагере очень любят бить слабых, и не только надзиратели-садисты или бригадиры, а и простые зэки, чтобы почувствовать себя еще не совсем слабыми. Что делать, коли люди не могут поверить в свою силу, не причинив боли другим?
Удивительное наблюдение: жестокость порой подстилается сентиментальностью. Как некий закон дополнения.
Наигранный напор и развязность блатных на самом деле часто прикрывают их исконную и подлинную трусость. Настоящие матёрые авторитеты не блатуют – они решают.
 
Даже если немного понаблюдать за зэками, можно поразиться общности выражения их лиц – всегда настороженное, неприветливое, безо всякого доброжелательства, легко переходящее в решительность и даже жестокость. Взгляд – у большинства – неискренний, недоверчивый, всё замечающий.
Устойчивое равнодушное состояние является для зэка необходимой защитой, чтобы пережить долгие годы угрюмой лагерной жизни.
У кого-то из бывших узников я прочёл, что наблюдение за людьми убеждает – не мог человек стать подлецом в лагере, если не был им до него. Если человек в лагере круто подлеет, так, может быть, он не подлеет, а открывается в нём его внутренняя подлость, для чего раньше просто не было нужды?
И я согласен с тем, что в лагере бытие не определяет сознание, наоборот, от сознания и неотвратимой веры в человеческую сущность зависит, сделаться тебе животным или остаться человеком.
Здесь, в интерзоне, полторы сотни человек, и за то время, что я нахожусь тут, я так или иначе пересекался накоротке со всеми. Сегодня ночью мне долго не спалось. Я отчего-то стал перебирать все лица и своё отношение, свою оценку каждого. И вдруг понял, что распределяю людей не по национальности, не по религиозным убеждениям, не по социальному происхождению, не по образовательному уровню, а именно по этой самой неопределённой «порядочности».
24
Со спины – не узнал. Когда мы с Веней Бигманом зашли в кабинет замполита, там, кроме него самого, сидели за столом мужчина и женщина в вольной одежде: в куртках одинакового фасона, с меховым капюшоном типа «Аляска». Лишь когда замполит указал нам на стулья рядом с ними, я с интересом взглянул на вольняшек и весело обнаружил знакомое до безобразия лицо:
– Вас и не узнать в гражданке! Совсем другой человек!
 
Я вновь поразился: как меняется вертухай, сняв форму. Без дубинки, наручников на поясе, без наглой спеси на морде лица – он становится обыкновенным человеком, способным даже вызвать симпатию.
Как выяснилось, Еремей Никанорович и его жена едут от
нашей колонии на конкурс «Семья и служба». Сотрудников исправительной системы напрягают так же, как и зэков: проводят всяческие культурно-массовые показные мероприятия, конкурсы, вплоть до конкурса красоты: «Мисс ГУИН». От каждой колонии, в добровольно-приказном порядке, сотрудники обязаны участвовать в художественной самодеятельности и концертах, приуроченных к какой-нибудь дате или празднику. Менты чертыхаются, но ослушаться не смеют.
А меня с Веней позвали сочинить какой-нибудь оригинальный слоган-речёвку и стишок для приветствия во вступительной части конкурса для Ерёмы и его жены. Позвали Веню, но тот, когда ему поручали какое-то творческое задание, непременно называл замполиту и Хозяину моё имя, желая хоть немного исправить негативное отношение ко мне со стороны администрации. Причиной этого Вениного протежирования была ещё и его колоссальная загруженность: он постоянно что-то печатал на компьютере в штабе, учился за кого-нибудь из ментов или их жён в вузах и техникумах, непрестанно писал всей зоне надзорные жалобы на приговоры, а также ходатайства, заявления, письма; кроме всего прочего, он ещё сочинял поэму-балет. Я думаю, что советуя ментам обратить внимание на творческие способности Рабиновича, Веня преследовал и свою корысть: что-то скинуть с себя. Никакими выдающимися способностями я, конечно, не обладал, но для зоны – сойдёт и моё стебалово.
Меня подобная деятельность вполне устраивала: это позволяло лишний раз выбраться за пределы локалки отряда, поговорить с нужными людьми на зоне, посидеть в библиотеке, побренчать на гитаре или синтезаторе…
Через пару дней мы в том же составе встретились у замполита. Самое сложное при сочинении стишков было – удержать
 
юмор на уровне надзирательской планки. Но наши усилия не пропали даром – понравилось. Особенно Ерёминой жене. Они оба забавно смотрелись, когда принялись горячо обсуждать текст. Ненакрашенная, светловолосая, с миловидным лицом супружница явно считала себя умнее мужа; по тому, как она решительно отмахивалась от мнения Ерёмы, нам стало понятно, кто у них в доме хозяин. Я немало удивился, видя, что «демон» интерзоны – как прозвали Еремея Никаноровича зэки – тушуется и мямлит в присутствии жены, напоминая типичного подкаблучника. Говорят, что даже пить бросил – совсем! «Твёрдо встал на путь исправления». Петь-плясать вот едет… Артист, блин!
А вот его жене, похоже, льстит покрасоваться на эстраде перед публикой. Меня умилил её кавээновский энтузиазм. Впрочем, эту взволнованность понять можно: в здешней глуши и отупляющей мозги поселковой жизни – какие у них тут развлечения? Телевизор, водка да рыбалка…

25
Старый Чонг сегодня вышел на охоту – соскучился по свежему мясу… Это очень колоритная фигура в лагере. Чем больше я за ним наблюдаю, тем сильнее он меня поражает своими умениями и цепкой лагерной хваткой.
Чонг пользуется уважением и заслуженным авторитетом не только среди вьетнамцев, вся зона, включая ментов, восхищается его талантом вырезать из дерева любую фигурку: только принеси рисунок или образец – скопирует точь-в-точь. Особенно изящными и детально точными, пронизанными мистическим ду- хом у него выходят фигурки восточных божков, чем-то напоминающих нэцки. Он режет их из дуба и клёна на освобождение землякам или в подарок приезжающим на свидания к зэкам родственникам. В основном же он работает на частные заказы Хозяина и других чинов администрации; никакой нормы с него не требуют. Менты его не трогают вообще, позволяя многое из того, за что иной давно бы угрелся в ШИЗО.
 
Незаменим был Старый Чонг, когда нужно было убить собаку и приготовить кровяную колбасу и другие блюда из этого
«зверя», или зарезать и разделать свинью для Хозяина, для столовой. При этом все кишки, внутренности и обрезки доставались Чонгу за работу резника. В такие дни вьетнамская братия пировала на славу, щедро угощая всех своих приятелей, желающих вкусить собачатины или кровяной колбасы.
Чонг – старый каторжанин. Это уже чётвертая его ходка. Два срока он тянул на русских зонах. Этот флегматичный с виду, никогда не делающий резких движений, с шаркающей походкой человек лет пятидесяти хорошо знал цену своим талантам и умело ими пользовался. По зэковской жизни он был полностью
«упакован» и ни в чём не знал нужды. За свою работу с зэков ниже «Мальборо» он не брал.
Все срока он тянул за «неумышленное убийство по неосторожности» или «превышение самообороны». А в этот последний заезд ему всё-таки вменили умышленное убийство. История весёлая. На процессе в зал суда пришёл «труп», за которого судили Чонга. Все были в шоке… Как потом выяснилось в судейском разбирательстве, Старый Чонг действительно имел с этим «трупом» разборку на ножах и порезал того, но только слегка, и тот живой ушел к себе домой. Перевязав раны, он смылся из этого города, чтобы больше не встретиться с крутым Чонгом. А в той вьетнамской общаге, где зависал после своего освобождения Чонг, в тот же день нашли где-то под лестницей другого заре-занного вьетнамца. Причём документы у убитого были на то же имя, что и у того, с кем разбирался Чонг. У вьетнамцев это распространённое явление, когда по одним и тем же документам живут несколько человек…
И вышел такой расклад. Менты отправили труп в морг и начали опрашивать всех в общаге, кто что знает о происшествии. Недели полторы они безуспешно бродили по этому вьетнамскому муравейнику, где почти никто не говорил по-русски и, естественно, ничего не видел, ничего не знает. Многие сразу же, как только появились менты, разбежались кто куда, ибо немало
 
было таких, кто проживал по чужим документам и не имел вида на жительство в России. Свалили и те, кто присутствовал при той разборке с участием Чонга. Но нашёлся один доброхот, видно, один из недругов Чонга, и поведал оперативникам о том, что недавно была в общаге драка с поножовщиной, и что Чонг порезал тогда человека. Менты спросили, как звали того потерпевшего, и свидетель назвал то же самое имя, что было в документах у найденного мертвеца. Опознание тела произвести было уже невозможно – прошло больше десяти дней, – и его захоронили…
Чонга арестовали сразу же, вытащив его из кровати, где он балдел с проституткой; причём в той же самой комнате, где у него была разборка несколько дней назад. Чонг никуда не скрывался – он знал, что тот человек жив и находится в другом городе. У Чонга была справка об освобождении – три недели назад, – и он всегда мог отбрехаться от ментов. А те были несказанно рады, что удалось так быстро раскрыть убойное дело. Опера и следаки уже переживали, что у них в отделе прибавится ещё один «висяк». Следствие провели в сжатые сроки, и через два месяца дело уже было в суде. На возражения и протесты Чонга просто внимания не обращали: трижды судим за убийства, есть свидетель, установлено место преступления и орудие убийства – опера изъяли из комнаты Чонга какой-то нож и приобщили его к материалам дела в качестве вещдока. С учётом рецидива и непогашенной судимости ему грозил срок лет до пятнадцати. Но Чонг все-таки умудрился связаться со своей реальной «жертвой», благо на централах всегда есть мобильные телефоны и арестантская взаимопомощь, и заставил его приехать в суд.
Прикольно рассказывал сам Чонг сцену в суде. Когда прокурор зачитал обвинительное заключение с оглашением результатов судебно-медицинской экспертизы, констатировавшей смерть потерпевшего от того-то и того-то, Чонг просунул руку сквозь решетку, отделяющую скамью подсудимых от зала, и ткнул пальцем в публику: «Вон мой тлуп сидит, сам плисол!» После
 
некоторого замешательства судья вызвал для допроса указанную персону, ещё раз допросил свидетеля, который подтвердил, что именно этого человека порезал Чонг, и судебное разбирательство было перенесено на другую дату…
Несколько месяцев Чонга томили на централе и, наконец,
привезли в суд, где сразу же вынесли приговор: «Признать виновным в попытке умышленного убийства, не доведённом до конца ввиду того, что потерпевшему удалось убежать». Статья 105-я, через 30-ю, срок: семь с половиной лет.
«Трупа», который приехал на суд, следователи заставили написать заявление, посулив ему за это легальную рабочую визу в России, и быстренько перештопали дело…
Сейчас Чонг сидел на бревне, в «засаде». Ловко орудуя резаком, он вырез;л шахматного короля и краем глаза посматривал на заряженный птичий капкан. От его ног тянулась длинная верёвка, метров десять, другим концом привязанная к вертикально стоящей тонкой палке, на которую опиралась приподнятая над землей широкая деревянная рамка, затянутая сеткой. Под этим полунавесом на земле был обильно рассыпан комбикорм и овёс. Чонг терпеливо ждал, когда на трапезу слетятся голуби, стая которых с недавних пор стала частенько залетать в зону, на промку…
Сегодня был удачный день. Штук восемь голубков, покружившись над сараями, разглядели наконец съедобную россыпь, и приземлившись, осторожными подходами приблизились к последнему в своей жизни сытному клёву. Но не все – троим голубкам удалось выпорхнуть из-под рухнувшей на них сверху рамки-сети, когда Чонг резко дёрнул за верёвку и вышиб подпорку. Подскочившие вьетнамцы, словно по сигналу бросившие все свои занятия, в считанные минуты ощипали птиц, и вскоре из их рабочей комнаты уже разносились запахи жареного мяса. У Чонга, невзирая на общий запрет пользоваться электроплитками и готовить еду на промке (при шмонах изымали всю посуду и плитки по всей зоне), всё было; менты смотрели на это сквозь пальцы, только просили его прятать получше все приборы. Подобными привилегиями Старый Чонг пользовался вполне заслуженно.
 
26
Из дневника
Встретивший Бога не станет подозревать ни в ком неискренности веры, замечать всяческие человечьи недостатки, нечестие, и объяснять ими своё неприятие веры в Бога. Думается, что никому не дано видеть общение души человека с Богом. При самых наифальшивейших внешне проявлениях религиозности никогда невозможно знать, как Бог взаимодействует с душой другого человека.
У меня же всегда какая-то теплота и солидарность, когда вижу и мусульман, стелющих коврики, творящих молитву несколько раз в день в любых условиях и обстановке, и наблюдая дикие для православного пляски негров под барабаны в костеле. И пусть они по жизни лагерной – самое гнильё, ни грамма уважения не вызывают, но я, где-то в глубине своей души, верю, что если они к Богу обращаются, пусть хоть устами только, то и Бог что-нибудь непременно дарует им истинное. И не отмахиваюсь я от них, никого в конченные не записываю.
Когда-то старый монах сказал мне: «Дверь покаяния открыта всем. И неизвестно, кто в нее первый войдет: ты, который осуждает кого-то, или тот, которого ты осуждаешь».
«Богу молишься, а сам-то как живёшь?!» – таких слов я никому не говорил. Сожаление и тихая досада – что-то вроде этого – откладывались впечатлением. А вот истинная злость – негодование, не скрою, была на попов некоторых. Но там другое…
Есть люди, их кошмарно много, Чьи жизни отданы тому, Чтоб осрамить идею Бога Своим служением Ему.
 
27

У Зеры, кроме своих непосредственных обязанностей главшныря штаба, была ещё одна немаловажная оперативная задача: «прощупывать» всех вновь прибывших с этапа сидельцев. Помещение карантина находилось в самом штабе, а подсобная каптёрка штабных шнырей – как раз напротив, дверь в дверь с карантином. Зера мог в любое время общаться с новенькими и, используя весь арсенал своих масок и ухищрений, через позволенные ему Кумом и Режимником возможности и привилегии «пробивал» всех в карантине на предмет лояльности к администрации, наличия денег, и вообще какой «масти» вновь прибывший зэк, как он смотрит на предстоящую ему лагерную жизнь. Обо всём докладывал Черепкову, в свете, выгодном прежде всего самому Зере. Он всегда и во всём имел свою корысть, никогда не упускал случая чем-то поживиться взамен на свою помощь и услуги.
Особый интерес у Зеры вызывали зэки с имуществом, и те, кто имел солидную поддержку с воли и готов был заплатить, чтобы получить тут тёплое местечко и иметь уверенность в скорейшем досрочном освобождении. Такие «озабоченные» были находкой и самой сладкой кормёжкой для Зеры. Он тут же предлагал замолвить словечко перед Режимником и Хозяином и вы- хлопотать непыльную работёнку или должность; обещал своё покровительство и аккуратно называл цену решения этого вопроса. Если человек принимал предложенные условия, то, стол-ковавшись по оплате – деньгами или иными способами, – Зера начинал свою деятельность: рекомендовал Черепкову и Кошёлкину нужного человека на ту или иную должность, намекая, что этот человек не раз ещё будет полезен для лагеря; иными словами – заехала дойная корова. В таких случаях у Зеры с руководством колонии было полное взаимопонимание. Зера подтягивал этих «кормильцев» к своему кругу: через завхоза отряда обеспечивал ему удобную шконку, создавал максимум возможных удобств в бытовом плане, решал вопрос с питанием.
 
Первое время, пользуясь таким всемогущим покровительством, толстосум кайфовал и был безмерно счастлив, что ему удалось так удачно устроиться в зоне: работой не напрягают; менты не трогают, есть дополнительные свидания и посылки; блатных авторитетов нет, а большинство сидельцев просто завидуют со стороны и боятся испортить с ним отношения из-за столь мощной «крыши». Но потом у них наступает прозрение: до них доходит, что сколько они будут сидеть – столько времени и будут платить, причём постоянно и за всё. Зере они уже никогда не смогут отказать ни в чём, когда он просит, например, дорогих сигарет, кофе, шоколад и прочие деликатесы для «решения вопросов» в штабе – а делает он это регулярно. Периодически их дёргает к себе Черепков или Хозяин и намекает, что нужно бы помочь колонии в приобретении того или этого, сделать ремонт в штабе, например. Безусловно, за это сулят дополнительное поощрение и уверяют, что эта помощь администрации обязательно зачтётся при рассмотрении ходатайства об его условно-досрочном освобождении, когда подойдёт время… Постоянно дергают их и дежурные смены, когда тем вздумается побаловаться кофейком с чем-нибудь вкусненьким. Это желание может возникнуть в любое время; даже после отбоя, кое-кого может разбудить ДПНК: «Слышь, Махмуд, конфеты шоколадные есть, что ль? Давай, сходи, посмотри на бауле: чё там есть у тя. Кофе тоже зацепи».
От таких систематических поборов лагерные барыги скулят, но соскочить с крючка уже не могут – это означает: враз лишиться всех своих привилегий, ходить с мужиками на промку, а то и попасть в ШИЗО, которого они страшно боятся. Но самое главное, что их заставляет терпеть поборы и потерю собственного достоинства, – это неистребимая вера в то, что всё это необходимо для УДО.
Я изображаю печальную улыбку, когда на моих глазах происходят подобные сюжеты: с только что самоуверенного, до- вольного своим лагерным сытым счастьем барыги вдруг слетает вся его надменность и спесь, и он, понурившись, плетётся в каптёрку собирать торбу для очередной мзды ментам. Жалости к ним – ни малейшей капли. Они добровольно выбрали эту дорогу.
 
28
Елдыз подсуетился и получил через свидание DVD-плейер в отряд. Но этому предшествовала большая подготовительная проплата. Мало у кого из ментов и дома-то была такая техника, а тут зэки будут кайфовать! Зависть. Поэтому – нельзя! «Надо согласовать в Управлении». Однако в других зонах всё это есть, и без «визы» сверху.
Но зэк с большим сроком и настырность имеет большую. Не считается и с ценой: если загорелось – то всё равно он пробьёт свое. Сначала завхоз с «общего», голландец Яша Хостель, купил
«тарелку» со всеми причиндалами и цифровой телевизор для штаба – Хозяину. Потом купил то же самое для своего отряда и DVD, до кучи. А Елдыз, скинувшись с барыгами, купил телевизор и DVD Режимнику в кабинет и получил «добро» организовать приставку и DVD на «строгий» отряд. И все довольны. И проверяющим комиссиям всех рангов есть что показать: мол, видите заботу администрации о культурном проведении досуга иностранными осужденными – каждый может, согласно графику, смотреть свой телеканал на родном языке: и афганцы, и китайцы, и арабы, и европейцы…
Но если бы не давление через посольства и боязнь опозориться перед мировой общественностью, то не видать бы ино- странным терпигорцам своих соотечественников в родных просторах, разве что – во сне.
Великое дело – технический прогресс!
Как много я пересидел – и в келье таёжной, и в тюремных клетях… Вот и DVD впервые увидел тут, в лагерном бараке.

29
Дождался Дамсурушка заветного дня, когда его документы на УДО ушли в суд. Рассмотрение его ходатайства было назначено на понедельник, и его вывезли заранее на Хотьму, в пересыльную зону, чей забор примыкает к зданию райсуда. Раньше
 
суды по УДО происходили в зонах, но, видимо, судьям стало чересчур хлопотно и утомительно мотаться по лагерям, и порядок рассмотрения дел по УДО изменили.
Перед отъездом Дамсур, Черепков и Кошелкин провели дотошные консультации с самыми приближенными «козлами» и барыгами на животрепещущую тему: кого ставить завстоловой, если Дамсура освободят; а в этом мало кто сомневался – тот проплатил солидные деньги кому и куда следует. Эту должность – главного «кормильца» – мог занимать только такой человек, у которого, помимо денег, должна быть специфическая коммерческая ловкость заведующего производством – он «сидел» на продуктах. Зэк-завстоловой пользовался исключительным доверием адми-нистрации, и главной его обязанностью было в любое время дня и ночи обеспечить заказ на определённые блюда и требуемое количество персон, в том числе и на вынос за периметр зоны.
Развернулась борьба кланов: афганцы хотели поставить своего человека, турки – сохранить это место за собой; но верх взяли иранцы, которых было всего двое в зоне, однако какой вес они имели! Валиди и Зера, в приватных беседах, сумели убедить Хозяина с Режимником, что преданней и надёжней, чем они, в лагере не найти. Выбора между ними не было, поскольку Валиди крепко держал в повиновении промку, а этот участок был весьма важен для Хозяина. И приняли решение: Зера берёт на себя столовую, пока временно, до того, как станет известно, чем закончится суд Дамсура.
Случилось неожиданное – Дамсуру отказали в УДО. Все решили, что Хозяин элементарно «кинул» его: посулил стопроцентное освобождение, взял бабло, а сам, втихаря, звякнул председателю суда, чтобы тот нашел причину для отказа. Понятно было, что Кошелкину не хочется отпускать из лагеря такой удойный экземпляр, который щедро кормил его несколько лет. До конца срока Дамсуру ещё четыре года, и неудивительно, что Хозяин не прочь придержать его – пусть ещё послужит…
Но когда Дамсур вернулся в зону, мы узнали, что причина отказа – совсем иная. Выяснилось, что кое-кто из недовольных зэков Дубравлага и иные заинтересованные лица подняли шум
 
вокруг здешней ситуации с УДО. Они возмущались несправедливостью судебных решений и привели немало примеров, когда судьи досрочно освобождали неоднократно судимых рецидивистов, матёрых уголовных авторитетов, у которых за время отсидки по нескольку штрафных изоляторов за злостные нарушения режима, а правопослушным первоходам, без единого взыскания за отсиженное время, отказывали в УДО… Дошло до Москвы. Оттуда в Мордовию командировали комиссию. Проведённая проверка подтвердила факты, изложенные в жалобах, и оказалось, что наибольшее количество освобожденных по УДО криминальных авторитетов было в том суде, где рассматривалось ходатайство Дамсура. Председатель этого райсуда получил нагоняй из вышестоящей инстанции. И он решил, дабы не потерять своё кресло накануне пенсии, перестраховаться и какое-то время вообще никого не отпускать.
Дамсур переживал облом тяжело, но его грела надежда на московских адвокатов, которых привозили на суд его родственники. Адвокаты взяли немалые деньги за работу, а после сего казуса им заплатили ещё, чтобы они обжаловали это отказное по- становление и нашли «правильный подход» к местному судье. Адвокаты заверили Дамсура, что через два-три месяца он выйдет на свободу. После отказа в УДО следующее ходатайство заключенный, по закону, может подать только через полгода, но в случае с Дамсуром прорабатывался вариант пересуда…
Место в столовой уже прочно занял Зера и уступать его снова Дамсуру совсем не желал. За те несколько дней, что он рулил в столовой, он потчевал Кошелкина и Черепкова самыми изысканными блюдами, а сервировал эти трапезы с таким ресторанным изяществом, какого грубоватый Дамсур никогда не знал.
Старания Зеры возымели своё действие. Когда Дамсур пришёл к Хозяину с просьбой вернуть его на своё прежнее место, тот ответил: «Ну чё ты шебуршишь? Не дергайся! Через пару месяцев домой пойдёшь. Щас там эта возня с московской проверкой уляжется, и организуем тебе пересуд. Отдыхай пока… или, слышь чё… давай старшим дневальным в штаб. Мне тут лучше, когда свой человек рядом».
 
Чтобы отказаться – Дамсур не смел и думать. Да и бегать с подносом по кабинетам – дело для него привычное.
Так Зера с Дамсуром поменялись «портфелями».

30
Пайковый хлеб был в буквальном смысле отвратительным. Отдавал какой-то вонючей кислятиной, всегда непропечённый и через несколько часов превращающийся в булыжник. Но тут же, через окно хлеборезки, продавался «вольный» хлеб. Те, у кого были деньги на лицевом счету, брали горячий ещё, ноздрястый, с хрустящей румяной корочкой белый хлеб из муки высшего сорта. Он был настолько вкусным, что многие тут же за обедом съедали буханку за один присест.
Зера, когда стал завстоловой, умело развил коммерческую деятельность, и в бюджет колонии капала стабильная копейка из зэковского кармана. Рыночная смекалка Зеры восхищала Хозяина, зама по тылу и начпрода. Фактически он и рулил внутри зоны всем продовольствием; штатные сотрудники лишь выполняли его рекомендации и оттаскивали «излишки» по домам-карманам, подсчитывали барыши, закрывая глаза на то, что столовая превратилась в зоновский супермаркет и «стол заказов». Зера развернулся с размахом; вплоть до вечернего кафе в обеденном зале столовой для «элитных» зэков, с официантами из своих шнырей…
Блюда Зера мог организовать на любой национальный вкус. В зону доставлялось через продовольственную службу из магазинов всё, что нужно, плюс продукты и специи из посылок. Схему оплаты хавчика Зера наладил легко. Желающие тут, в зоне, питаться по-домашнему звонили своим близким; те встречались с «кассиром» Зеры в Москве и оплачивали месячный харч по установленным Зерой расценкам. Часть этих денег переправлялась в окрестности интерзоны и обналичивалась на продукты и услуги по их доставке.
В бытность Зеры завстоловой «хозяйскую» пайку ели только те, кто не мог или не хотел ему платить.
 
Зера обеспечивал «поляны» для всевозможных комиссий, проверяющих, журналистов, личных гостей Хозяина. Исполнял любые кулинарные прихоти руководства, изучил их вкусы. Когда зам. начальника по хозяйству ехал по делам «на верха», ему всегда собирался «сидорок» подарков для управленческих: колбаса, деликатесы, шоколад и дорогие сигареты – подмазать, втереть очки.
Благодаря такому могучему прикорму всех, сверху донизу, Зера имел власть и почти неограниченную возможность решать судьбы, помыкал зэками и мог шпынять сотрудников рядового и среднего звена.
Я воочию убедился, каким же мощным рычагом может стать
«кишка».

31
В системе исполнения наказаний действует и Трудовой кодекс РФ. То есть всем, кто работает в лагере на бюджетных ставках, обязаны платить за труд не ниже минимального размера, принятого по стране. Из этого МРОТ*, согласно УИК, зэку на лицевой счёт поступает только 25%. Остальные 75% достаются системе, после различных удержаний, налогов и прочих циркулярных вычетов. В этом году МРОТ в России был что-то около тысячи двухсот рублей, и вся хозобслуга – плотники, сварщик, электрик, кочегары – получали около двухсот восьмидесяти рублей. На всю зону было только двадцать две ставки, а в хозобслуге работало человек шестьдесят, и многие ставки делили на двоих, а то и на троих и даже на четверых. Некоторые работали вообще без зарплаты – за тёплое место или за поощрения на УДО, и даже писали особое заявление при устройстве на нужное место, что согласен работать без зарплаты.
В столовой значился штат в двенадцать человек, из них только трое получали зарплату, остальные шли туда ради «кишки» и под крыло всесильного Зеры, который обеспечивал своим кадрам

* МРОТ – минимальный размер оплаты труда.
 
еще и ежеквартальные поощрения «за добросовестный труд и примерное поведение», а также стопроцентную отмазку от ментов при нарушении какого-либо режимного требования.
Библиотекарь числился на полставки кочегаром. Официально на должности библиотекаря какое-то время никого не было. Веня Бигман был уже в пенсионном возрасте, и трудоустроить его, в силу каких-то инструкций, не могли; да просто ему не хотели платить ставку, считая, что он и так «упакован», и ему эти деньги без нужды. Неожиданно на место Валиди, который уже давно ушел из библиотеки рулить промкой, назначили русского немца Городетски. И Веню, который только-только разложил на шикарном кабинетном столе свои многочисленные канцелярские принадлежности, папки, рукописи, снова сместили в тёмный закуток библиотеки. Назначение Го-родетски на это место породило вполне определённое отношение к нему. Стать библиотекарем, попасть на это супертёплое местечко можно было только двумя известными способами: проплатить определённую мзду Хозяину или быть ценным кумовским кадром. Одно из двух у Городетски срослось, и по моим недолгим наблюдениям – скорее первое. Не один год он трудился наркокурьером из России в Германию, пока не угрелся на восемь лет по чьей-то наводке. Деньги у него были… А Веня Бигман – тот всегда был при библиотеке и трудился на добровольных началах. Почти полную ставку получали лишь четыре зэка в лагере: зав- столовой, завхоз (комендант) зоны, бригадир промки и нарядчик. И они уже сами распределяли оставшиеся бюджетные ставки среди подчиненных или работников, предпочитая подбирать таких, кто не будет требовать зарплаты, или закрывали на кого-нибудь ставку, а тот затем отоваривался в магазине тем, что от него требовали «шефы», оставляя себе малую толику продуктов и курева.
Сувенирка и швейка работали сдельно.
Пенсионеры, желающие получать пенсионное обеспечение во время отбывания срока, получали, по закону, только 50% от своей пенсии, другую половину удерживала система «за содержание». Поэтому большинство, не желая кормить мусоров, пред-
 
почитали депонировать свою пенсию – пусть копится на освобождение – и жили за счет посылок и денежных переводов от родных и друзей.
Всем трудоустроенным полагался и ежегодный отпуск на четырнадцать дней. В начале года нарядчик составлял и вывешивал на стендах по отрядам графики отпусков, и каждый знал дату своего.
Я немало удивился, когда ко мне подошел Монкеда и сказал, чтобы я написал заявление на отпуск: оказывается, мне полагается согласно графику. А я в него и не заглядывал. Если собрать всё время, что мне удалось потрудиться в лагере за два года, то больше трёх с половиной – четырех месяцев вряд ли наберётся. Пребывание в ШИЗО и ПКТ не засчитывается за трудовую деятельность. А до первого отпуска требуется отработать, насколько мне известно, одиннадцать месяцев. Но выяснять этот казус я, естественно, не стал и написал заявление.
Раньше отпускник не вставал по подъёму, не выходил на проверки и мог хоть весь день валяться на шконке. Но Черепков, войдя в раж, отобрал и эти отпускные послабления. Теперь, за исключением того, что зэку не нужно было идти на работу, положение отпускника мало чем отличалось от остальных: он выходил на все построения и проверки, с утра заправлял со всеми свою койку, и в любой момент его могли дёрнуть на хозработы по благоустройству колонии. Всё, что осталось от прежних привилегий, это: не выходить со всеми на утреннюю зарядку, и по- сле обеда разрешалось поспать два часа.
Но я был этому отпуску несказанно рад: можно наконец начитаться вдосталь, вдумчиво, не урывками. Всё время – моё. Целых четырнадцать дней можно беспрепятственно зависать в библиотеке или, заварив чай, улечься с книжкой на травку под яблоней и отключиться от занудной заведённой замороченности зоны. Накопилось книг.
32
Огород – большое подспорье арестантскому рациону. Витамины. Нарвёшь укропа, петрушки, лучка, покрошишь в баланду, и уже можно как-то хлебать эту опостылевшую преснятину.
 
На промке вьетнамцы выпросили себе кусок земли и возделали шикарную плантацию: десятка два различных травок и овощей. Эти парни поедали вообще всё подряд, всё, что растет, бегает, ползает, летает. Аппетит зверский. Постоянно что-то варят-парят, жуют. Я думаю, это у них на генетическом уровне от старшего поколения, пережившего страшную голодуху военных лет, особенно во время американского нашествия.
С общего огорода зелень и овощи идут в столовую, а капусту заготавливают на зиму – квасят в бочках. На сезон собирают бригаду огородников. В этом году Зера и Дамсур набрали турецко- афганскую команду. Они решили поставить огородное дело на коммерческую основу. Пообещали Хозяину многотысячный доход с огурцов, кабачков и редиски. В этом решил поучаствовать и Режимник: он притащил из дома несколько упаковок семян.
На калитки огородов повесили замки, и – сторожат! Такого зона еще не видела. Дамсурушка с Зерой сдают ментам изголодавшихся, соскучившихся по свежему овощу зэков, которые втихаря сорвут пару огурцов или пучок редиски. Тех сажают в изолятор.
С общего огорода зэки всегда делали себе салаты, варили овощи. Для этого заказывали с воли семена, рассаду… Но в этом году, когда узнали, что землю под грядки не дадут, а овощи будут им продавать через ларёк, то из принципа опустошают ого- род, ставший коммерческим…
Сегодня в котельной, за чашечкой кофе, Федот-маленький поведал нам с Дани «детективную» историю.
– Прикинь, идём с Дежурным вчера вечером по периметру, поравнялись с бараком – вдруг видим: по капустной грядке чё- то движется по земле. Чё за хрень?! Пригляделись – ёптыть, да это кочан! Сам ползёт! Мы ни фига понять не можем – нет никого! А он ползет к бараку… Короче, подходим поближе, а кочан уже подкатился к зданию и по стене полез наверх к окну… Хоп- хоп-хоп, закатился на подоконник... ш-шть, и исчез! Мы стоим, че-люсти отвисли… Ну, дошло, конечно, что кто-то его тянул изнутри. Стоим, ржём, смотрим на окно и… оба-на – Путин! Высунулся окно затворить. Увидел нас и испарился. Ну, мы обошли
 
периметр, и – Никанорыча знаете, он пока не узнает, чё почём, фиг успокоится – пошли на «строгий». Путин уже тарелки моет – вьетнамцы этот кочан сточили за пять минут. Путин в отказе – моя твоя не понимай! Короче, Никанорыч вылез через окно на грядки – следствие наводит. А там ещё один кочан на старте. Путин продуманный, конкретно. Оказывается, ещё днём он напросился на хозработы вокруг запретки. Поймал момент, нырнул на грядки, подрезал кочаны, к хвостику привязал леску и подкинул концы лесок под окно. Понял, да?!..
Зэки не могли равнодушно наблюдать, как сами Зера, Дамсур и их подручные внаглую готовят себе и приближенным лицам разнообразные свежие салаты с огорода, а баландёры на подносах через всю зону таскают в штаб ментам заказики…
Справедливость – вообще одно из самых относительных понятий на земле, а в зоне произносить это слово просто смешно. Вот зэки и воплощали его – каждый в меру своего разумения.
Овощи покупали плохо, когда началась торговля через магазин и хлеборезку в столовой. Бизнес у Дамсурушки с Зерой провалился. Подгнившие огурцы и кабачки из ларька притащили в столовую и раздавали за обедом. Много выбросили или скормили свиньям…
33
Получил книжную бандероль из Нью-Йорка. Около восьми месяцев назад я написал иноку Всеволоду в монастырь, после того как прочёл его книгу «Начальник тишины». Сам он ответить не сподобился – благословил извиниться за занятость одного из послушников Джорданвильского монастыря. Прислал мне две книги и несколько номеров газеты «Православная Русь» – главного печатного органа Русской Православной церкви за границей. Одна книга – Серафим Роуз, «Душа после смерти», а вторая – о самом Серафиме Роузе, его биография, которую со-ставил инок Всеволод. Внимательно прочитав газеты, я узнал, что редактирует ее, оказывается, сам инок Всеволод; так что ничего удивительного, что ответить мне – ему недосуг… В газете
 
был указан адрес в России, где можно оформить подписку (в том числе и бесплатную) на это издание. Я написал в город Одинцово просьбу посылать один экземпляр к нам в зону.
Был ещё один отклик из монастыря – мордовского, который расположен в паре сотен вёрст от нашего лагеря. Больше года прошло, как я впервые обратился к местному архиерею с просьбой направить к нам священника, потом писал ему ещё несколько раз, но безответно. Недавно в зоне появился новый электрик из местных мордовцев. Его привезли из другой колонии, поскольку из иностранного контингента в электрике никто не соображал. Да тут всегда на должности электрика, сварщика, сантехника старались держать русских или мордовцев, потому что доверять обслуживание электро- и водоснабжения иностранцу было делом не очень разумным. Эти системы были уже изрядно изношены, на залепухах, и обслуживать их, особенно если что-то прорвёт-замкнёт в тридцатиградусный мороз, могли только российские аборигены, привыкшие к постоянному рабочему экстремалу и умеющие без ничего обеспечить нормальную работу жизненно важных коммуникаций.
Новый электрик – мужик лет за пятьдесят. Заехал со сроком девятнадцать лет: застрелил свою жену с тёщей – те запилили бедолагу до такой степени, что его переклинило, и он сорвал охотничью двустволку со стены, зарядил и уложил обеих прямо в кухне. Его все звали по фамилии и по погонялову – Коматоз, никогда невозможно было определить, куда смотрят его глаза, и на его лице почти не отражались никакие эмоции. Даже когда он, в редкие минуты веселья, утробно хихикал, физиономия его при этом была абсолютно бесстрастной.
Так вот, Коматоз родился и всю жизнь прожил рядом со стенами Санаксарского монастыря. Когда обитель вернули Православной Церкви, там поселились монахи, и ныне монастырь живёт весьма кипучей деятельностью. Перед Пасхой я отправил настоятелю этого монастыря открытку. Поздравил со Святым Христовым Воскресением и посетовал на то, что нас, православных арестантов, тут все забыли, местный архиерей молчит. Попросил помолиться за нас, грешных, перечислил имена всех православных, кто есть в интерзоне, и в конце дописал: «Ежели будет такая возможность, благословите, отче, нам чайку и конфеток к Троице. Мы бы собрались тут на братскую трапезу да помянули добрым словом всех, кто нас согрел теплом своей души. Среди иностранных терпигорцев тут немало таких, кто не имеет никакой поддержки с воли».
И настоятель монастыря прислал на моё имя большую посылку: разносортные чаи в объёмистых коробках и несколько килограмм конфет. Дежурный Вить-Вить, наблюдавший за тем, как вскрывали и проверяли содержимое посылки, весело ухмыльнулся:
– Батюшка, видать, тоже из бывших – знает, чё в зону посылать!..
А когда, в одно из его дежурств, мне и Кажедубу пришли ещё и посылочки из ФЕОР – Федерации еврейских общин России, то он лукаво подмигнул мне:
– Ты, я смотрю, и евреев разводишь, до кучи!..
– Бог един, Вить-Витич. Я даю всем возможность послужить делу милосердия. Пусть помогают – им зачтётся.

34
Стараниями Керубино свиное стадо расплодилось, и клетуха между пилорамой и токаркой стала для них тесна. У Керубино в Колумбии, помимо апартаментов в Боготе, имелось обширное ранчо, где он выращивал скот на мясо, и у него был немалый опыт в обращении с животными. Когда тут дружно опоросились три свиньи, Керубино оборудовал большой металлический гараж, пустующий на дворе промзоны: сколотил внутри перегородки стойла, а для поросячьего выгула огородил сеткой-рабицей, шифером и горбылём кусок земли, примыкающей к гаражу. В стенке гаража была проделана дыра – проем, через который свинячая поросль выбегала помешать грязь и погреться на солнышке. В этом же загоне Керубино сколотил и кормушки. Но вскоре и гаража стало не хватать, и назрела необходимость строить свинарник.
 
Там же, за гаражом, разметили место под фундамент. Дело стало за материалом. Деньги из бюджета колонии на это строительство, естественно, и не планировались. А щебня, песка и цемента требовалось немало. Кошёлкин подтянул верных барыг и предложил им кинуть клич среди денежных сидельцев, кому УДО подходит в ближайшее время. Кто поможет со свинарником – уйдёт в первых рядах! И такой человек нашелся.
В зону уже месяца два как вернулся Рахмадулла. Три года он чалился в русской зоне, куда, путём замысловатых интриг, его сплавили из интерзоны конкурирующие за власть в лагере кланы… Говорят, что приложились к этому и Зера, и Дамсур. Много тогда было и нигерийцев – около половины контингента, и с ними у Рахмадуллы также были конфликты. Отсижено было у него уже около десяти лет. Срок – пятнашка. Как раз подходило время подавать документы на УДО, по двум третям… Из всех афганцев, кто в настоящее время находился в лагере, Рахмадулла был, пожалуй, самый тяжеловесный «героиновый» кошелёк, не без определённого авторитета среди своих собратьев. Папаша у него – генерал, активно сотрудничавший с советским контингентом войск во время войны, а сам он учился и вроде бы даже закончил академию МВД в Москве. Телосложение у него было богатырское: рост под два метра, широченные плечи и грудь, выпирающая, как у пышущей здоровьем солидной матроны. Ходил всегда очень прямо, чуть откидывая туловище назад; всегда поднятый подбородок и взгляд на всех сверху вниз: если, конечно, навстречу не попадётся кто-то из руководства колонии, – тут он сразу же умерял свою внешнюю спесь и становился даже как-то меньше ростом, мгновенно перевоплощался и олицетворял саму вежливость и готовность оказать нужную услугу. У многих и очень многих выходцев с Востока подобная быстрая перемена в поведении, смена масок – расхожая норма. Рахмадулла согласился купить всё, что нужно на фундамент для свинарника. Его мусульманство помехой не стало.
Кошёлкин был хозяин вдумчивый и, покумекав, нашел способ сэкономить, а по сути, положить себе в карман часть денег из той суммы, что отдал на стройку Рахмадулла.
 
Когда-то в зоне планировали строить ещё один жилой барак, и даже был залит основательный фундамент под здание, размером девять на пятьдесят метров. Но потом планы изменились, и торчащие из земли бетонные ленты заросли многолетней травой. Заливали этот фундамент при Кошёлкине, который тогда еще только начинал разбег по служебной лестнице, и он хорошо помнил, что траншеи во время заливки заполняли большим бутовым камнем, вместе с крупной щебёнкой. Фундамент этот был отображен в документах на общем плане колонии, но вопрос о строительстве в ближайшие годы не стоял. И Кошёлкин сделал «ход конём»: решил выдолбить часть старого фундамента и пустить эти камни и куски бетона на свинарник.
Объявили набор добровольцев из крепких мужиков: обещали усиленное питание, хорошую зарплату, ну и, естественно, дополнительные поощрения с занесением благодарности в личное дело каждому. Но даже такие заманухи не действовали – все понимали, что это реальная каторжная работа. Тут, действительно, нужна была немалая физическая сила, выносливость спортсмена-силовика, решимость и смекалка, и к тому же, весь день на жаре. Бригаду всё же набрали. Кого-то уговорил сам Рахмадулла, которого назначили бригадиром на эти работы. Среди афганцев был только один богатырь, которого не смущал никакой тяжелый физический труд, – это Хасан. Рахмадулла сумел убедить его хорошим питанием, что было немаловажным фактором при его комплекции, и что-то, видимо, посулил ему от себя. Ещё один афганец, с очень оригинальным именем – Морис Версаль, – уступил уговорам Рахмадуллы по своим причинам. С ним земляки-афганцы почти не общались, и поддержки он ни от кого не имел, в том числе и с воли. Сидел он за изнасилование. Остальных добрали в команду в приказном порядке – конечно, негров. Самым могучим был Жаку – его первого вызвали; с пи-лорамы сняли на фундамент и Патрика. Их коллектив пополнил ещё один африканец – Джонни из Конго. Но из другого Конго: часть бывшего Заира, после длительных межплеменных войн и перекроя земель, отделилась в самостоятельное государство, и
 
обе страны стали называться Конго. То Конго, из которого Джонни, было намного меньше и беднее…
К этому основному составу крушителей периодически подсылали «наказанных», но никто больше двух дней не выдерживал такой колоссальной нагрузки на организм и сбегал, либо тусовался вокруг ненужным балластом.
Со стороны этот тяжкий труд напоминал кадры какого-то исторического фильма: картину эксплуатации рабов на каменоломне, особенно когда над темнокожими, голыми по пояс фигу- рами с платками на головах, останавливался проходивший мимо контролёр с дубинкой на поясе.
Фундамент оказался такой прочный, что не выдерживал инструмент: отламывались железные рукояти-трубы тяжеленных кувалд, гнулись ломы, пружиной отскакивали стальные клинья. Но народ подобрался упёртый, и дело, хоть медленно, но шло.
Рахмадулла сам не работал, стоял в сторонке со скрещенными на груди руками и молча созерцал картину «битвы» с камнем. Его главной обязанностью было обеспечить работяг водой из холодильника и заварить чай с горстью конфет, курящим – сигаретки. Но всё он делал за свой счет, по изначальной договоренности…
Гора надолбленных камней росла; их периодически грузили на телегу хозработники и на лошади отвозили на промку, к месту будущей заливки. Кошёлкин был доволен, что не помешало ему, однако, обмануть работяг в зарплате – он ограничился поощрениями. Ропот «камнетёсов» был недолог… Разгорячённого такой вопиющей несправедливостью Жаку закрыли в ШИЗО на де- сяток суток, остальные привычно смирились.
35
С утра было понятно, что денёк ожидается жаркий. Мы с Джанго вынесли из пилорамы стулья и «рабочие» пни на улицу к сараю, где лежали брёвна, и раздевшись до маек, пилили, кололи и выстругивали палки на солнышке. Резчики тоже выбрались из своих кабинетов и, рассевшись под козырьком, курили, ловко
 
наяривали хитроумными ножичками свои нормы – партии шахматных фигурок. Через каждый час народ со швейки выходил на перекур, и кто-нибудь непременно хотел размяться: попилить, помахать топором. Мы только приветствовали такой энтузиазм – пусть порезвятся ребята, а мы с Джанго можем лишний раз заварить чайку и, развалившись на травке, чуток покемарить, если на промке нет ментов…
Прибежал вьетнамец Капитан – штабной шнырь – и сказал, что Тайсона срочно вызывает спецчасть. Пару месяцев назад я написал Тайсону надзорную жалобу на приговор, и, наверное, пришёл ответ из Верховного суда России.
Тайсон – это кликуха. У него, как и у многих нигерийцев, было чисто английское имя. А погонялово это прилепили ещё в тюрьме, когда прочли его обвинительное заключение. При его задержании он проделал тот же трюк, что знаменитый боксёр Майк Тайсон однажды на ринге… Он торговал наркотой в розницу и попал под прицел Госнаркоконтроля. Как обычно бывает в таких случаях, чтобы взять на сбыте, опера подсылают своего агента – чаще всего это вполне натуральный наркоман, которому менты позволяют беспрепятственно ширяться, даже подкидывают дозу иногда, с условием, что тот будет им сдавать барыг. Под страхом тюрьмы многие соглашаются на такое сотрудничество. Среди них есть и такие, что годами работают засланными казачками по всем районам столицы. Мне не раз попадались в руки приговоры, где в качестве свидетеля проходил один и тот же человек, неоднократно принимавший участие в оперативно- розыскном мероприятии «контрольная закупка». Задача проста: получив от барыги наркотик, всучить тому меченые деньги или записать разговор, подтверждающий факт сбыта. Для этого перед встречей с торговцем агента снабжают аудио- или видеозаписывающей аппаратурой, выдают деньги купюрами, предвари- тельно отснятыми на ксероксе, и договариваются, как подать знак сидящим наизготовку операм, что сделка прошла.
Тайсон был калач тёртый – он уже дважды отсидел за хранение и перевозку наркотиков и поэтому умел страховаться. На сей
 
раз он взял с собой на встречу земляка и поручил тому вести переговоры и получить деньги, а сам как бы стоял в стороне. На случай подставы героин был расфасован на несколько «чеков» – в фольге, и всё это упаковано в презерватив, который заблаговременно перед встречей был «заряжен» в заднем проходе у дилера. По плану Тайсона, встреча была назначена в подъезде одного многоэтажного дома, и когда клиент покажет деньги, подельник Тайсона должен был отойти на минутку в закуток у мусоропровода, извлечь из задницы требуемое количество товара и, оставив его там, вернуться к покупателю за деньгами и сказать, где лежит наркотик. Элемент возможного обмана в такой схеме присутствовал, но реально озабоченный наркоман, на
«ломке», обычно соглашался и на такой вариант. Сам Тайсон в это время наблюдал издалека за входом в подъезд. Если сделка прошла удачно, то подельник выходит из дома, садится в автобус и едет пару остановок до кафе, где они должны встретиться. А если того повяжут, то Тайсон всё увидит, и даже если его тоже вычислят и арестуют, то доказать его причастность к данному сбыту будет непросто.
В общем, подельника взяли. Тайсона также давно уже за-секли – опергруппа захвата прибыла на место намного раньше, чем там появился Тайсон с подельником… Подошли брать Тайсона, тот оказал активное сопротивление и, когда его брали, умудрился крепко укусить одного опера за ухо, вырвался и дал дёру. За ним долго гонялись по дворам… Когда их привезли в райотдел, то с подельником было всё ясно: «сбыт» в чистом виде – готовый срок по особо тяжкой статье. При Тайсоне ничего не нашли, в том числе и в анальном отверстии, для чего специально приглашали медика с инструментами. Оба африканца отрицали, что знают друг друга; а причину, почему Тайсон оказал сопротивление и пытался убежать, тот объяснил просто: он не знал, что это милиция, люди были в штатском, и он подумал, что его хотят ограбить. У него дорогие часы на руке, на шее золотая цепь и были деньги с собой; по-русски понимает плохо… Когда у них сняли отпечатки пальцев, то выяснилось, что обладатели этих
 
пальчиков – под совсем иными именами, нежели в предъявленных ими сейчас документах: оба отбывали срока за незаконный оборот наркотиков в интерзоне; причём в одно и то же время, и не знать друг друга они не могли.
Следователю не потребовалось много труда, чтобы быстренько «сшить» и закрыть дело по «незаконному сбыту наркотических средств в особо крупном размере, группой лиц, по предварительному сговору». Причастность Тайсона обосновали легко: сделали обыск у него на квартире и «нашли» там пару «чеков» с героином – скорее всего, опер; с собой их и привезли на обыск. А того, что оба они когда-то сидели в одной колонии и отбывали срока за наркотики, оказалось достаточным, чтобы обосновать
«сговор» и «группу лиц»…
Тайсон получил четырнадцать лет особого режима как особо опасный рецидивист, а подельник – двенадцать строгого… Оба писали кассационные жалобы – но без толку. Подельнику Тайсона вообще тяжело было что-то изменить или смягчить в приговоре – там были «железобетонные» доказательства. А вот у Тайсона надзорная жалоба все же сработала. В Мосгорсуде пе-ресмотрели приговор и признали соучастие в сбыте недоказанным; деяния переквалифицировали на «хранение» и снизили срок до верхней планки по этой статье – десять лет, и сменили режим на строгий. Но Тайсон не успокоился и попросил меня написать в последнюю высшую судебную инстанцию – в Верховный суд Российской Федерации. В это время как раз вышла новая «таблица», определяющая количество наркотиков, проходящих по уголовным делам, как: «небольшой», «крупный» и
«особо крупный размер». То, что нашли при обыске в квартире Тайсона, под «особо крупный размер» теперь никак не подпадало, и можно было обжаловать квалификацию содеянного и, со- ответственно, требовать снижения срока наказания.
Вернувшись из штаба, Тайсон от ворот промки сразу же подошёл ко мне. Мы с Джанго как раз установили на козлы бревно и собирались его пилить.
 
– Рабинович, спасиба болшё! – схватил Тайсон мою руку и усиленно затряс её, при этом его физиономия выражала сложный букет эмоций: тут был и восторг, и удивление, и благодарность, и даже какой-то странный испуг.
– Сколько скинули? – сразу же догадался я, что сработала надзорная жалоба.
– Я домой!!! Да! Да-а! Да-а-а!! – снова и снова повторял он только эти два слова.
Я, честно говоря, ничего не понял, но расспросить подробности не успел. В воротах промки появился помощник дежурного Петруха и заорал на весь двор:
– Тайсон, бегом в штаб, ёкарный бабай!
– Рабинович, потом… Ты выходить с промка, и я всё тебе делать!.. – потряс поднятыми над головой руками Тайсон и заспешил к воротам…
Больше я его никогда не видел. Когда мы снялись с промки, Тайсона уже вывезли из зоны. Как выяснилось, в Верховном суде, рассмотрев надзорную жалобу Тайсона, переквалифицировали его деяния на первую часть этой же статьи, признав количество найденного у него наркотика «небольшим размером». Максимальное наказание по этой части – три года. Ему их и присудили. А он сидит уже около шести!.. Тут явно была судейская оплошность-невнимательность: меньше уже отсиженного никогда (!) не дают. Но, как видно, бывает и на старуху проруха…
По этому постановлению Тайсона обязаны были немедленно освободить из мест заключения. Администрация интерзоны впервые столкнулась с подобным раскладом. С перепугу, и желая как можно быстрее отделаться от возможных проблем с пересидкой, Кошёлкин распорядился в течение двух часов оформить все документы на освобождение. Тайсона увезли на «хозяйском» джипе до Потьмы и, дав пинка под зад, посадили в поезд до Москвы…
Да-а-а, удача редкая!
 
36

Монголы тут, традиционно, при лошадях. Сейчас в зоне находилось трое «сынов пустыни Гоби». Конюхом был Баска. Чой, когда вышел в зону из ПКТ, некоторое время потусовался на промке и на днях ждал «звонка» – срок у него был полторашка. Ещё одного земляка – совсем молодого мальчишку – Баска пристроил в столовую на раздачу паек. Сам Баска подал документы на УДО и надеялся, что ему удастся пройти суд; с администрацией он ладил, а в последнее время был чем-то вроде телохранителя при Зере. Тот приблизил к себе этого кряжистого, немногословно-конкретного крепыша на случай, если кто-то из зэков захочет-таки набить Зере морду за его интриганство, прочие нечистоплотные поступки и науськивание ментов на неугодных ему сидельцев.
Имея прямой доступ к продуктам, особенно к муке, монголы сами месили тесто и делали лапшу: раскатав на столе тесто большим тонким блином, они нарезали узкие полоски и затем сушили эту лапшу про запас. Иногда, подсобрав мяса, Баска прокручивал его в столовой через мясорубку на фарш, и монгольская братва лепила вареники-колдуны и варили их в ведре. Я, когда наблюдал эту картинку, сразу вспоминал свою татарскую бабушку с её национальными кулинарными пристрастиями. Она была родом с Алтая и шутя называла себя: я татаро-монгол.
Когда монголов собиралось побольше, они прочно занимали свою нишу при Отделе безопасности на КСП, тщательно обговорив с ментами вопрос с питанием. На КСП деньги не платили, а выдавали зарплату продуктами. Сотрудники ОБ, при вскрытии и выдаче посылок зэкам, всегда отделяли часть продуктов себе: чай, консервы и крупы; с каждого блока сигарет, как минимум, пара пачек также изымалась в «фонд» ОБ. Продукты, требующие дли-тельной тепловой обработки, в частности, крупы, были запрещены по Правилам внутреннего распорядка в посылках и передачах, но администрация дала добро на рис, гречку, манку, при условии, что половину зэки будут отдавать в Отдел безопасности. И
 
кээспэшники получали свою зарплату в виде продовольственного доп. пайка из этой вот «дани».

37
Ещё два этапа, все – бывший Советский Союз, эсэнгэшники, теперь иностранцы. Два молдаванина-подельника, киргиз, четыре та- джика, двое азербайджанцев и один русский из Узбекистана.
После тюрьмы большинство из них заехали на «блатной педали», кое-кто «гнул пальцы» по понятиям. Но ещё в карантине Черепков и его верные подручные дубинками повышибали все понты с тех, у кого они выпячивались; все присмирели. Потом подтянулись мусульманские братья с добрыми советами: как тут устроиться, чтобы не было проблем. Предварительно прощупал их и Зера на предмет «состоятельности», прибежав из своей новой вотчины – столовой.
Кроме русского и молдаван, остальные заехали за наркотики. Русский – набирал, привозил и устраивал на работу в Подмосковье гастарбайтеров-узбеков. Те должны были отдавать ему за эти услуги определённые суммы со своих заработков. Однажды что- то не срослось, и деньги пришлось вышибать силой. Вышел перебор: пострадавшие написали заявление в милицию, и Корнея посадили за разбой, прицепив ещё попытку изнасилования узбекской супружеской четы…
А молдаване вышибали деньги и просто бомбили строительные вагончики-бытовки гастарбайтеров с Украины и Белоруссии. На одном из налётов их повязали. Точнее, одного, а второй просто оказался в ненужное время в ненужном месте. Земляки попросили его перевезти вещи и инструменты с одной квартиры на другую, дескать, переезжают, а у него был свой микроавтобус, на котором он и зарабатывал перевозкой. Как выяснилось позднее, вещи были с грабежей. Родик – так звали водилу – был абсолютно не при делах. Те, кто просил перевезти вещи, и грабили гастарбайтеров. Землякам удалось тогда убежать, а когда они узнали, что одного из их бригады – Парамона – менты взяли на месте, то они, бросив всё, уехали в Молдавию.
 
Родика вычислили по номеру телефона. Когда опера встретились с ним, то он, ничего не подозревая, рассказал, что его про- сил один земляк перевезти вещи на новую квартиру, и сам показал – куда он их отвез. На этом адресе и были обнаружены почти все похищенные строительные инструменты и другие краденые вещи. Владельцы их опознали. Родика уже можно было пристёгивать к устойчивой преступной группировке, регулярно со-вершавшей разбойные нападения на строителей. Но была неувязка: один из строителей на очной ставке сказал, что ни Парамона, ни Родика среди нападавших на них не было. Родика и быть там не могло – он мирно бухал с подругой у себя дома, за сотню вёрст от этой бытовки. А Парамона приехавшие по вызову менты задержали рядом с его машиной, невдалеке от места происшествия. Парамон привёз народ на дело и ждал их возвращения, чтобы увезти их с «добычей» или без. Парамон и Родик какую-либо свою причастность к грабежам и разбойным нападениям отрицали напрочь.
Но находчивости доблестным работникам сыска было не занимать: они нашли способы «раскрыть» серию преступлений. Парамона, который молчал о своих подельниках, предъявили для опознания соседям ограбленных вагончиков, и те узнали его:
«Да, этот крутился там с другими». Потом поехали в больницу к одному из потерпевших белорусов – того изрядно отколотили бейсбольной битой при нападении. Пообещав, что купят тому навороченный мобильник взамен украденного и оплатят ему дорогу домой в Белоруссию, показали ему фотографию Родика.
«На опознании покажешь на этого. Скажешь, что он был среди нападавших на вас!» Белорус так и сделал, ткнув пальцем в Ро- дика, которого ввели к нему в больничную палату вместе с двумя другими статистами, схожей внешности. Белорус потом раскаялся, что посадил невиновного, но было поздно. И огрёб Родик срок за серию разбойных нападений, которые никогда не совершал. Один мент, конвоировавший Родика в следственный изолятор, после его ареста на той квартире, где были обнаружены краденые вещи и куда он привёз оперов сам, сказал ему: «Ты, дружище, сам себе срок нарисовал!»
 
Все кассационные и надзорные жалобы возвращались с одним и тем же постановлением: «Приговор законный, обоснованный и не подлежит никакому изменению».

Как-то мы чаёвничали в гараже с Витей-механиком. Большие окна гаража выходили на «запретку». В это время, на контрольно-следовую полосу пригнали народ из карантина на хозработы – рвать траву на КСП, вдоль внутреннего забора лагеря. Они как раз копошились напротив окна.
– Вон, смотри, как братва ботву косит на «запретке», – язвительно хмыкнул Витя, кивнув за окно. – А с виду-то круче крутого! Один вообще чуть ли не «в законе»: звёзды воровские на груди; ишь, как граблями машет лихо… Бля… в нормальной зоне за эти звёзды спросили бы с него конкретно. Там и мужику- то западло на КСП работать, а эти… – махнул он рукой, выразив крайнее презрение к этим якобы «крутым».

38
С хорватом Мироно мы некоторое время были в одной хате в централе на Пресне. И ещё там я услышал невероятную, трагикомическую историю его посадки. Сухой язык следственных документов по его делу не передавал того изрядного смака, от которого в смехе складываешься пополам, когда он рассказывал о своих приключениях сам. А делал он это с такой искренней непосредственностью, с видом человека, который до сих пор недоумевает, за что его посадили на пять с половиной лет, что становилось ещё смешнее, до слёз на глазах и колик в животе.
Назвать его глупым можно было со всей уверенностью, но была в нём ещё какая-то труднообъяснимая доверчивость, граничащая с наивной простотой, робостью и неумением видеть себя со стороны. Такой тип людей обычно проводит свою жизнь с клеймом: законченный лох. Как он умудрялся исполнять обязанности крупного строительного подрядчика – для меня лично это полная загадка. Немного разъяснили ситуацию ребята-сербы,
 
которые знали его отца – он-то и сделал имя созданной им подрядной фирме, немало лет проработав на строительном рынке в России. И Павлович, и Зонович, и заехавший недавно ещё один серб Мио Джусович, – все они когда-то поработали под началом его отца. Но отец внезапно умер, а Мироно – его единственный сын – оказался наследником фирмы с дюжиной профессиональных бригад югославских строителей и кучей серьёзных подрядов. Опыта работы на таком уровне у Мироно не было, и он довольно быстро и «успешно» развалил фирму, бездарно растратил все деньги и остался с горсткой строителей, которым за уже вы-полненную ими работу не мог выплатить деньги.
Вот тут-то и началась его криминальная эпопея.
Сделав евроремонт квартиры одной состоятельной московской старушки, он пришел к ней за окончательным расчётом. Но старушка отказалась ему выплатить ту сумму, что он запросил, потому что изначально речь шла о других деньгах: Мироно удвоил цену. Работяги наседали на него нешутейно: дома, в Югославии, у них семьи, и там уже давно ждут денег из России – кто-то строит там свой дом, у кого-то детям за учёбу платить… В общем, бабуля показала ему фигу и отстегнула какую-то мелкую сумму, которой едва хватило на оплату съёма жилья для работяг тут, в Москве. Мироно понимал, что с такими деньгами на глаза работягам лучше не показываться. Пока они с бабулей препирались, Мироно углядел на старинном комоде выставленные в ряд коллекционные пасхальные яйца эксклюзивной работы и, как показалось Мироно, исполненные в серебряной оправе и на золочёных ножках-подставках. Уходя из квартиры, он как-то исхитрился отвлечь внимание старушки и, сунув несколько яиц себе в карманы, вынес их.
Недолго думая, он отправился на Арбат, в районе которого, он помнил, есть ломбард, и решил заложить эти яйца. Хозяин ломбарда, осмотрев сии изделия, улыбнулся: «Это, уважаемый, далеко-о не Фаберже!» Не было в оправе ни золота, ни серебра. Бывалый еврейский коммерсант предложил Мироно за эти яйца какую-то незначительную сумму, услышав которую, Мироно
 
окончательно пал духом. В сердцах он поведал хозяину ломбарда всю тяжесть своего положения: главное – что он не может заплатить рабочим.
«Так вы строительный подрядчик!» – воскликнул хозяин и сделал Мироно неожиданно выгодное предложение. Помещение ломбарда он арендовал недавно, и тут требовался хороший ремонт. Узнав, сколько Мироно задолжал работягам, хозяин сказал, что поможет ему решить этот вопрос, если они возьмутся сделать евроремонт в его ломбарде. Заказ был очень выгодный; даже по предварительным прикидкам: Мироно видел, что заработать тут можно было раз в пять больше, чем у старушки. Таких подрядов у него давно уже не случалось. Он с радостью согласился на все условия. Оставив реквизиты своей фирмы, домашний адрес и свой хорватский паспорт в залог, он взял у хозяина приличный аванс и помчался к своим работягам. Те обрадовались, что жизнь налаживается. Через несколько дней были закуплены все необходимые материалы, и работа в ломбарде закипела. Тем временам старушка заявила о краже яиц в милицию. В договоре на ремонт её квартиры был указан адрес фирмы Ми- роно – это был его домашний адрес. Туда приехали с обыском, перепугав жену и ребёнка. Конечно, ничего не нашли и уехали. Жена сказала по телефону, чтобы Мироно домой не являлся, и что она больше не желает иметь с ним ничего общего. Мироно и сам теперь боялся ехать домой. Он хотел вернуть яйца бабуле, как только договорился о ремонте, но засуетился и забыл о них. А потом, когда ремонт уже начался, всё из ломбарда, в том числе и яйца, были вывезены в другое место. К тому же он всё-таки взял тогда за
них какие-то деньги, и теперь яйца требовалось выкупить.
Когда ремонт был закончен под ключ, Мироно и работяги сидели на своей съёмной квартире и ждали хозяина с расчётом. В назначенный час в квартиру вошли несколько крепких «брат- ков» со стволами и произнесли очень короткий текст: «Советуем забыть, что вы когда-то делали ремонт в ломбарде на Арбате. И про деньги тоже. Если кому-то непонятно, то мы рассчитаемся сейчас». И они направили стволы с глушителями на Мироно и
 
работяг. Все молчали. Кидалово было предельно конкретным.
«Мы поняли», – прозвучал ответ, и «братки» удалились.
Земляки вышвырнули Мироно из квартиры, изрядно наподдав ему на прощание. Недели две он скитался по знакомым без денег и документов. Уехать из России ему было не на что; домой жена не пускала. И тогда у него созрел план.
Кантуясь на стройке у земляков, он стащил из бытовки ножовку по металлу с упаковкой запасных полотен, и как-то вечером, на последнем поезде метро, приехал на станцию Смоленская. Часа в два ночи он подошел к дому в районе Арбата, в котором был тот самый ломбард. Ломбард располагался на втором этаже. В аккурат под одним из окон стояла почтовая палатка. Киоск был высокий. Забравшись на него, Мироно извлёк из наплечной сумки ножовку и преспокойно принялся пилить решетку. Пилил часа полтора, пока ему не удалось освободить достаточно пространства между прутьями, чтобы можно было протиснуться сквозь решетку. Сигнализации на окнах не было. Он выдавил стекло и забрался внутрь…
Это был какой-то фантастический лоховский фарт! Самый центр Москвы, арбатские переулки, где даже глубокой ночью бродят люди, – и никто не обратил внимания на человека, совершающего такие странные манипуляции с ножовкой, под грохот бьющихся стёкол влезающего в окно на втором этаже здания, на котором висит вывеска «Ломбард»! И никто из соседних домов не позвонил в милицию, и даже не попытался выяснить, чт; там за возня среди ночи. Правда, Мироно страшно перепугался, когда к киоску подъехала и остановилась машина. «Всё! Менты! Попался!» – заколотилось у него сердце. Он держал свою сумку, в которую уже успел накидать всего, что попа-далось под руки на полках и витринах: цепочки, кольца, часы, кулоны, браслеты… Так он и застыл с висящей на шее открытой сумкой и серебряным семисвечником в руке. Минут сорок он ещё простоял у окна, пока машина не отъехала, а в киоске внизу не стихли странные шлепки. Когда первый испуг прошёл, и он понял, что его никто не спешит арестовывать, он сообразил, что это привезли и разгружают в палатку утреннюю почту.
Наконец он вылез из окна на крышу киоска, спрыгнул на землю и побежал в сторону метро, которое вскоре должно было открыться. Его никто не преследовал.
Он сразу же решил, что поедет к жене и всё ей расскажет. Они продадут золото, – подумал он, – и уедут в Хорватию. Добравшись до своей квартиры, он обнаружил, что жена сменила замок на двери, и его старые ключи не подходят. Тогда он отправился к ней на работу, на Черкизовский рынок, где она в последнее время торговала шмотками. Проехав всю Москву, он уже подходил к воротам рынка, когда его остановили патрульно-постовые милиционеры: «Гражданин, предъявите ваши документы!» – что-то им не понравилось в его внешности, хотя на кавказца он был не похож, как многие югославы; Мироно был рыжий, в очках с толстенными линзами. Документов у него не было. Тогда менты попросили его показать, что в сумке. Тот по-слушно расстегнул молнию, и когда менты заглянули внутрь, то удивлению их не было предела; один молодой сержантик сразу потянулся за наручниками. «Откуда это всё?» – был первый вопрос. «Из ломбарда», – не раздумывая, ответил Мироно и принялся во всех подробностях рассказывать недоумённо уставившимся на него ментам всю свою историю, не упомянув только про старушку. Менты, похлопав ресницами, естественно, не по-верили ни единому его слову. «Слышь, ты, сказочник, давай колись: где взял золото и кому несёшь?» Сержантик отстегнул с пояса наручники, а второй забрал сумку и, держа её в руках, снова зачарованно уставился на её содержимое, туда же устремил свой загоревшийся алчностью взор и второй, забыв про наручники. В этот момент до Мироно, наконец, дошло, что его сейчас арестуют и посадят в тюрьму – прощай, жена и сын, прощай, родная Хорватия… И он резко развернулся и метнулся в густую толпу людей, снующих туда-сюда при главном входе на знаменитый рынок. Догнать его, я думаю, ментам не составило бы большого труда, но… за ним не побежали!
Весь день он слонялся по городу, измучив себя поиском выхода из сложившейся ситуации, и не придумал ничего лучшего,
 
как снова отправиться в ломбард! Любой здравомыслящий человек, не говоря уже о «деловых» ребятах, счел бы это полным безумием. Но Мироно так не считал. И что самое сюрреалистическое, что выходит за рамки разумного объяснения, – у него всё получилось во второй раз!
Утром, обнаружив, что в ломбарде побывали воры, хозяин заявил в милицию, а после проведённого операми осмотра места преступления вставил стёкла и в этот день больше не пред- принимал никаких дополнительных мер безопасности. Ему и в голову не могло прийти, что следующей же ночью в ломбард залезут опять!
Приехав к полуночи на Арбат, Мироно долго кружил вокруг ломбарда, выжидая момент, когда рядом с этим домом не будет прохожих. Возле одного из мусорных баков он подобрал выброшенный кем-то старый клетчатый рыночный баул. Долго сидел на скамеечке, стреляя сигареты у прохожих. Наконец, решился. Залез на киоск, выдавил стекло и нырнул в окно, протиснувшись в ранее сделанное отверстие. На этот раз он сделал всё очень быстро: сгрёб в баул всё, что подвернулось из ювелирки, засунул туда же ноутбук и несколько мобильных телефонов, оказавшихся на столе. Выбравшись из окна, он прошел через весь Арбат в сторону «Праги», потом свернул в какой-то переулок, забрёл во двор жилого дома и просидел там до утра под «грибком» на детской площадке. Снова на него никто не обратил внимания! Чудеса…
А дальше – было ещё веселее.
Мироно позвонил утром жене и сказал, что у него есть много денег. Домой приезжать она ему не разрешила, предложила встретиться у входа на Черкизовский рынок. Мироно не посмел ослушаться и снова поехал туда, где его вчера чуть не задержали с сумкой золота. Приехал на место. Жена задерживалась, а на Мироно наткнулись те самые менты, что «отпустили» его вчера! Я думаю, что те глазам своим не поверили, вновь увидев этого пришибленного лоха. Но ещё больший шок у них был, когда они заглянули в его баул… «Ты чё, опять ломбард ограбил?» – «Да», – простодушно ответил Мироно, честно глядя им в глаза. На сей
 
раз менты цепко схватили его, заковали в наручники и повели в опорный пункт, сразу же вызвав наряд с машиной. Вчерашнюю добычу они ещё не успели поделить и не придумали, что делать с таким свалившимся на них богатым трофеем. Они были в растерянности – как отвести от себя подозрения в присвоении части золота при задержании. Достав припрятанное богатство, они оформили его задним числом, отметив, что задержанному с золотом удалось вчера скрыться.
Когда Мироно привезли в райотдел милиции и на предварительном допросе он подробно изложил все свои приключения, опера ушам своим не поверили. Попробовали дубинками заставить его рассказать «правду», но, жалобно скуля о пощаде, он слово в слово повторял один и тот же рассказ, добавив на сей раз и про старушку. Менты все же позвонили в отделение на Арбате, и там подтвердили, что в течение суток был дважды ограблен один и тот же ломбард на их участке.
Возле клетки «обезьянника», где держали Мироно, постоянно толпились почти все сотрудники этого отделения – всем хотелось взглянуть на этого «счастливого лоха» и собственными ушами услышать про его «подвиги». Мироно по первому же требованию принимался подробно рассказывать свою эпопею, с такой наивной простотой и искренностью, что те, кто уже слышал от него эту историю, не выдерживали и ржали до икоты. Такой преступный «экземпляр» они все видели впервые в своей жизни…
За ломбард Мироно получил пять лет. А за «яйца Фаберже» – в другом райсуде – еще полтора года. По совокупности приговоров, путём частичного сложения, он получил срок – пять с по- ловиной лет.
Тут, в интерзоне, он ещё в карантине сразу же попросился в столовую. «Кишка» была его самым слабым местом. Я помню, как в тюрьме, на Пресне, он шнырил у всех, кто его подкармливал и давал сигаретки. Зера был рад такому безропотному преданному рабу – он взял Мироно чистить картошку и мыть посуду. Кроме этих своих основных обязанностей, он охотно и старательно выполнял все поручения и задания Зеры – в частности,
 
постоянно таскал из столовой в штаб завёрнутые в газетку или на прикрытых полотенцем подносах заказы для ментов. Место
шныря было будто бы создано для него.

39
Вчера из ШИЗО вышел Мустафа. Угодил он туда благодаря несчастному случаю и не без козней одного своего земляка. Мустафа был из той категории лояльных к администрации сидельцев, которых подтягивали к своему кругу влиятельные «козлы» и барыги, устраивали на непыльные и «нужные» места, видя свою долгосрочную корыстную выгоду, да и чтобы все «козырные» места были за своими.
Мустафа был человек серьёзный, и при деньгах. В Турции, где он родился и вырос в самом сердце Курдистана, в уважаемой семье, он получил хорошее образование; был очень рассудителен, умён, умел держать слово. Участвуя в освободительном движении курдского народа, он провёл немало времени на горных базах боевых формирований Рабочей партии Курдистана. Зная все тропы, ходы и выходы через границы, он сделал себе неплохое состояние на опасном, но очень доходном бизнесе – контрабанде, лавируя по всем окружающим Турцию странам: Ирану, Ираку, Сирии, Ливану, Иордании. Бывал по «бизнесу» и в Саудовской Аравии, Эмиратах, Бахрейне. Он владел всеми ближневосточными языками: кроме своего родного курдского, а также турецкого, свободно общался на арабском, фарси… В Ираке у него был свой шикарный ресторан…
Однажды, на охоте в горах, его родственник неловко выстрелил и рикошетом повредил Мустафе правый глаз – он ослеп на него. Вся родня, не жалея средств, принялись узнавать по всему миру – где можно восстановить зрение; в Турции глазными проблемами такой сложности никто не занимался. Сначала он поехал в Италию, долго обследовался, и там ему сказали, что смогут вернуть зрение только процентов на 50 максимум, и то – лишь при удачном исходе всех многочисленных операций заоблачной стоимости. Деньги были, не вопрос. Не было уверенности в том, что он снова будет видеть. Он вернулся домой – по-думать. И тут родственники рассказали ему о том, что в России есть уникальная клиника академика Федорова, знаменитая на весь мир своими чудесами возвращения зрения, даже в безнадёжных случаях. А у Мустафы правый глаз всё-таки ещё воспринимал свет. И он решил ехать в Москву. Родня связалась с влиятельной и солидной курдской общиной в Москве, и Мустафу приняли тут с должным вниманием, обеспечив все необходимые согласования в клинике Федорова, где его поместили в VIP-палате. После нескольких удачных предварительных операций он уже начал различать предметы больным глазом. Его отпустили домой на несколько недель, чтобы срослись и отдохнули мышцы прооперированного глаза, и была назначена главная, завершающая операция, после которой зрение должно было полностью восстановиться.
Жил он в Москве у земляков-курдов. Там-то и познакомился со своим нынешним подельником – Елдызом. Елдыз имел какую-то торговую компанию в Туле, а в Москву приехал вернуть свои деньги, которые одолжил одному своему земляку под бизнес. Земляк оказался прохвостом и деньги возвращать не желал, причём внаглую. Сумма была значительная. Елдыз обратился в общину с просьбой повлиять на этого человека. И несколько ав-торитетных курдов согласились помочь. Назначили встречу с этим должником. Пригласили с собой и Мустафу, семья которого имела вес не только в пределах Турции. Короче, для большей солидности пригласили… Встретились раз, встретились второй – тот должник кормил «завтраками», но, наконец, согласился вернуть деньги. Договорились, что заедут к нему домой и вместе поедут в банк. Когда они уже ехали в машине с этим должником, думая, что за деньгами, их подрезали два автомобиля, а ещё один блокировал их сзади. Выскочили вооружённые люди и представились оперативниками МУРа. Всех, кроме должника, арестовали. В горотделе на Петровке «потерпевший» написал заявление, что мафиозная курдская группировка похитила его из дома и вымогала у него крупную сумму денег.
 
Два года Мустафа, Елдыз и ещё двое их подельников парились под следствием, и в итоге, получив по десять-двенадцать лет, отправились по этапу в лагеря. Елдыз и Мустафа попали в интерзону, а остальные двое в русский лагерь – у них было российское гражданство…
После всех этих перипетий и тюремных переживаний у Мустафы правый глаз перестал видеть совсем, и чем дольше Мустафа сидел, тем меньше оставалось шансов, что он когда-либо сможет им видеть вообще, поскольку операции станут уже бесполезными – они имели смысл только в определённой временн;й последовательности…
Когда «товарищи с Востока» купили и выслужили «руль» в интерзоне, то быстренько подсуетились, чтобы занять все ключевые должности и «блатные» места: бригадиров, завхозов, кладовщика, столовую, пекарню, прачку, баню, парикмахерскую, прожарку, сапожную и слесарную мастерские. Елдыза перетянули с сувенирки и поставили завхозом на «строгий» отряд, а Мустафе, в «знак уважения», предложили парикмахерскую и прожарку. Мустафа, в отличие от большинства своих восточных братьев, притёршихся к администрации, не имел барыжной бульдожьей хватки, не умел, да и не хотел юлить перед ментами; не добывал себе поблажек и вёл довольно скромный образ жизни, хотя мог позволить себе любые роскошества и яства. Его все уважали за прямоту, порядочность и деликатность. На просьбы «козлов» и барыг «помочь решить вопрос в штабе» он спокойно отстёгивал всё, что просили, но ничего не требовал взамен для себя… Словом, «козлы» подарили ему прожарку – спокойное местечко, где у него была своя каморка, плюс ещё парикмахерскую со своим душем и туалетом внутри, а это – элитный комфорт в местных условиях.
И вот эта-то прожарка и подвела его под монастырь. Помещение прожарки состояло из двух комнат: в одной стояли большие металлические шкафы, в которые укладывали каждое воскресенье матрасы из жилых бараков, для прожаривания вшей, а во второй комнате топилась обыкновенная печь на дровах. Рядом с печкой и под шкафами Мустафа иногда раскладывал сырые дрова, чтобы они подсушились. И вот однажды, перед
 
отбоем, когда все зэки были в бараках, ночной повар увидел через окно столовой, что из-под крыши прожарки и сквозь дверные щели валит дым, а потом там лопнуло оконное стекло и наружу вырвалось пламя. Пожар! Видимо, из печки вывалился уголёк, и лежащие рядом подсохшие дрова занялись… Дежурный по колонии позвонил на «строгий», и Мустафа с добровольцами побежали тушить…
За нарушение противопожарной безопасности, да ещё с такими последствиями – помещение изрядно выгорело внутри – ШИЗО светило однозначно. Но приближённая к Хозяину барыжная клика вступилась за Мустафу и сумела убедить Кошелкина, что сажать того «непродуктивно»: ведь помещение-то после пожара надо ремонтировать, а зачем тратить на это бюджетные деньги и материалы – Мустафа всё купит и сам же сделает ремонт. И Кошелкин отложил в сторону выписанное уже постановление на 15 суток… Мустафа, естественно, сразу же проплатил все необходимые для ремонта материалы и сам, несколько дней с подъёма до отбоя, вкалывал – ликвидировал последствия пожара.
И каково же было его удивление, когда, закончив все работы, он отправился доложить Кошелкину, а вышел из его кабинета под конвоем ДПНК с 15-ю сутками ШИЗО. Как выяснилось позже, ему отомстил Дамсур за какую-то давнюю обиду, и вообще от извечного презрения турок к курдам. Я помню, как однажды Мустафа прилюдно осадил Дамсура, когда тот слишком заносчиво вёл себя. Мустафа очень просто и кратко сказал ему по-турецки, что дома за то, за что он здесь сел в тюрьму, он долго бы не прожил, особенно за решёткой. Мне тогда перевели этот смачный текст… Была и еще одна причина, почему Дамсурушка уболтал-таки Хозяина «упаковать» Мустафу, – он нашел человека, который готов заплатить за это место и будет всегда рад оказать помощь колонии, по первому требованию. В зону заехал ещё один турок. И Кошелкин предпочёл свежий куш, пожирнее…
Елдыз пристроил попавшего в немилость подельника у себя в отряде – ночным дневальным.
 
40

Пасха у католиков – не самый чтимый праздник; главный для них – Рождество, ставшее уже больше светским, семейным праздником, нежели религиозным христианским торжеством. Наши интерзоновские братья-католики использовали светлое Христово Воскресенье как повод накрыть «поляну» – устроить чаепитие с яствами в костёле. Католическая Пасха – раньше православной.
Помню своё тоскливое самочувствие в тот день. Ну и пусть большинство собравшихся в храме пришли туда только ради сладкого «утешения», всё равно эту возможность дал им всем Христос, и, может быть, кто-то да и задумается, хоть на минутку, жуя шоколадную конфету, о милосердии, о необходимости жертвовать, поступаться чем-то своим ради ближнего…
Когда подошла наша Пасха, я предложил всем, кто считает себя православным, собраться в библиотеке и за чаем поговорить о том, чтобы как-то организоваться: поставить вопрос перед администрацией, дабы и у нас было своё молитвенное помещение и чтобы в зону наконец приехал православный батюшка. Больше года я бомбардировал письмами местного епархиального епископа, написал в Москву в Синодальный отдел Патриархии, чтобы благословили священника в нашу интерзону, но всё безответно. А может быть, письма эти мои не выходят из зоны? Всяко думаю…
В библиотеку собрались несколько человек: Плиско, Колян, Завадай, Городетски, Коматоз, Жаник и Дани. Дани, ещё ребёнком, крестили в православном монастыре в Болгарии. По материнской линии его предки в начале XX века бежали из Армении от турецкой резни в Болгарию. Там до сих пор у него есть наследная недвижимость, и Дани провёл в болгарском «имении» не одно своё детское лето; мать увозила его туда на свежий воздух из душного Парижа.
Никто из собравшихся особо набожным не был; большинство и в церковь-то на воле не захаживали. Но в неволе многие задумываются о Боге, ищут поддержки в религии, когда тяготы и лишения, долгая разлука с родными расслабляют дух даже у
 
самых крепких, и чтобы избежать одной из двух крайностей: отчаяния или ожесточения. Вот в каких обстояниях нужен пастырь, духовный наставник! А иногда и просто кто-то возьмёт Святое Писание и донесёт этим открытым нараспашку, истомившимся душам радостную весть и надежду; не обрядным чтением только, но из рук в руки, посредством своей живой веры, через личный опыт поиска и преодолений.
Заварили чай; у кого было что-то сладкое на бауле – принесли к столу. Завадай договорился с Зерой: тот сварил наши пайковые яйца в луковой шелухе и испёк несколько куличей. Необходимые продукты для печива проплатил Яша Хостель, но сам не пришёл на трапезу в библиотеку. Не пришли и русские мордовцы: Витя- механик, Вован-сварной, Валера и недавно привезённый из русской зоны художник, которого все сразу прозвали Пикассо.
Веня Бигман, на правах хозяина, помог сервировать стол. Он теперь был единственным библиотекарем: Городетски не сумел как следует встретить недавнюю проверяющую комиссию из Москвы, что-то не так сказал, и его перевели на швейку, за машинку.
Я прочёл молитвы, трижды – пасхальный тропарь, и все дружно и радостно возгласили: «Христос воскресе! – Воистину воскресе!» За угощением поговорили о том, что было бы хорошо собираться, хоть иногда. Свободного помещения, которое можно было бы переоборудовать в молитвенную комнату, в зоне нет. Я предложил собираться в определенные дни в костёле, когда там нет никого, но почти все отказались наотрез. Антагонизм к католикам выпер у всех, с какой-то необъяснимой, явно внушенной каждому когда-то кем-то враждебностью.
Договорились, что я продолжу давление на администрацию и буду «пробивать» попа. На Троицу решили собраться ещё раз. Но всё же за столом была довольно напряженная обстановка. Я пытался так и эдак разговорить народ, но получалось это у меня неважно. «Да, было бы хорошо. Ну, конечно, надо вот это сделать», – коротко ответит кто-нибудь на моё очередное обращение, и снова молчание за столом и сосредоточенный жёв и швырк…
 
В любом начинании, а особенно в таком деле, как создание религиозной общины, нужен человек, имеющий способности объединять и вести людей. Я на роль лидера не годился по двум причинам. Во-первых, из-за крайне негативного отношения ко мне руководства колонии – любые мои инициативы тут же пресекаются, меня просто не хотят слушать, и власть это им позволяет, до тех пор, пока я не намекаю на то, что есть начальники и повыше; а это их всегда злит. Все в лагере знают, как на меня смотрят Хозяин, Режимник и Кум, и многие зэки опасаются участвовать со мной в каких-то общих делах, чтобы не попасть под раздачу и не поставить под угрозу своё УДО, предпочитают держаться со мной на вежливой дистанции. А во-вторых, в себе самом я не чувствую столько дерзновения, чтобы стать образующим центром общины. «Я хуже их всех», – часто говорю себе, обозревая здешних православных сидельцев. Ведь ни у кого из них не было такого предательства веры и изменничества, что случилось в моей жизни: я, когда-то свернув с монашеского пути, вернулся в мир и пустился во все тяжкие. Моё оскорблённое самолюбие и гордыня зажгли такую презрительную ненависть ко всем попам, а в особенности – к церковным начальникам, что я немало их пощипал-пограбил, а одного даже распял на древе – проверял его веру в безумии своём. Но не до смерти, слава Богу.
Причина же тягостной обстановки нашего застолья в библиотеке объяснилась просто: присутствие там Завадая. Его пёсье рвение в навязывании администрацией новых порядков все уже успели заметить и соответственно оценить. Когда он покровительственным тоном завёл чуть ли не проповедь о благочестии, необходимости молиться и вообще о том, как надо жить по-божески, на лицах присутствующих стали появляться кривые улыбки; никто не поддержал этой темы и все с облегчением покряхтели, дождавшись конца его монолога. Когда расходились, я услышал: «Если бы я знал, что тут будет Завадай, я бы вообще не пришел». Думаю, что сербы не пришли в библиотеку тоже из- за него. Ни с кем из своих земляков он не ладил.
 
Но, невзирая на эти настроения и отсутствие энтузиазма, я верил, что если появится в зоне священник, то что-то непременно пробудится в их душах и затеплится тут очаг Православия. Живой поп в зоне – это «землетрясение» души…

41
Вчера захватил по телевизору кусок передачи Малахова
«Пусть говорят». В числе приглашенных гостей был отец Борис Александров. Я впервые увидел человека, который так участвует в моей судьбе. Ловил каждое его слово, жест: ведь через письма бывает трудно понять основополагающий душевный уклад человека, там, чаще, – предметные, обдуманные слововыражения, послание в несколько абзацев компактной доброжелательности зэку от озабоченного массой приходских и прочих хлопот священника. А тут, на экране, я сумел разглядеть через тембр его голоса, интонацию, участие в общем разговоре вокруг некой конфликтной ситуации – живого человека, его жизненную позицию, и не только как духовного лица.
Мне эти случайные кадры многое сказали, и я свои письма к нему решил отныне строить в предельно откровенной форме, уже не так оглядываясь на цензуру, – пусть читают.

42
Из дневника
Есть воспоминания, от которых нелегко освободиться; поступки, вызванные собственной скверной, могут засесть в нас так глубоко, что никто в жизни не может вытравить их из нашей памяти.
Один из философов древности сказал: «Я не так хотел бы иметь хорошую память, как способность забывать».
Забвение, пожалуй, есть такой же дар Божий, как и память. Если бы человек не обладал способностью забывать, его бы никогда не покидала печаль.
 
Бог нам даёт и два, и три, и десять раз встретиться со всей нашей жизнью, со всем нашим прошлым, а мы стараемся отстранить от себя это прошлое: отойди, ты меня мучаешь! А надо было бы, наоборот, погрузиться вновь в это прошлое, погрузиться в него всецело и поставить перед собой вопрос: теперь, когда у меня уже не те чувства и не те годы, теперь, когда я обогатился новым опытом и потерял столько ложных иллюзий, – что бы я сделал в тех обстоятельствах, которые сейчас вспомнились мне?
Поэтому, когда встают передо мной воспоминания, когда я содрогаюсь от тех уродств, не стану от них бежать, а погрузившись в них, попробую пережить, испить всю горечь их и спрошу себя: отрекаюсь ли до конца? И если моё отречение подлинно и истинно, воспоминание это уходит (проверено!) и остаётся только как мёртвое событие, как опыт того, что да, это было, но не как рана гноящаяся, не как боль, не как стыд. Святой Варсонофий Великий говорит, что если кто-либо, пересматривая свою жизнь, может так покаяться, чтобы сказать: это стало для тебя невозможным, то он может быть уверен, что это прощено. Но пока это остаётся для нас возможным, пока, повторись те же обстоятельства, мы могли бы поступить так же уродливо, как однажды поступили, мы не можем рассчитывать на полное примирение с Богом, потому что в нас остался корень непримирённости с Ним.
Иоанн Кронштадтский говорит, что Бог не раскрывает нам уродства нашей души, пока не обнаружит в нас достаточной веры и надежды, чтобы мы не были сломлены зрелищем собственных грехов. Иными словами, когда мы обозреваем всё, что в нас есть тёмного, когда это знание растёт и мы всё больше понимаем себя в свете Божьего Суда, это означает, конечно, что мы с горечью открываем собственное уродство, но также и то, что мы можем радоваться, потому что Бог одарил нас Своим доверием. Он даровал нам новое знание нас самих такими, какие мы есть, какими Он всегда видел нас и какими, по- рой, не позволял нам увидеть себя, потому что мы не вынесли
 
бы этого видения правды. И Суд оборачивается радостью, потому что Бог увидел в нас достаточно силы духа, чтобы позволить нам прозреть, потому что Бог знает, что теперь мы в си- лах действовать.

43
Воскресенья зэки ждут, чтобы заняться своими личными делами, что накопились за неделю, или написать письма, разобрать баулы, сходить в гости на другой отряд – почаёвничать с земляками.
Но и в этот единственный выходной день лагерная администрация проводит плановые «воспитательные» мероприятия. Кого-нибудь из сотрудников назначают читать лекции зэкам. После обеда народ загоняют в ПВР – помещение для воспитательной работы, так тут называют телезалы, и два часа зэки томятся и дремлют под монотонный, спотыкающийся на сложных и длинных словах голос лектора.
На прошлой неделе был Стас – младший инспектор Отдела безопасности. С ним, единственным из всех, можно было найти понимание в «правильном» проведении лекции.
– Короче, слушаем и запоминаем, – швырнув скреплённую стопку листов с текстом лекции на подоконник, широко и лукаво улыбался он, расставив ноги циркулем и сунув руки в карманы. – Сегодня была лекция по теме «Военные ордена и медали Советского Союза и Российской Федерации». Все врубились? Елдыз, ставь кого-нибудь на атас и врубай боевичок. Курить никто не выходит до трёх ноль-ноль!
И Стас усаживался с нами перед телевизором… А в это воскресенье Палыч привёл Серафимовну.
– Здряствуйтя! Сегодня-а, лекция о пищевых отравления-ах,
– замявкала она своим въедливым голосом, растягивая окончания слов, отчего слушать её было ещё противнее.
Уверенно можно было сказать, что меньше половины присутствующих вообще не понимали, о чём идёт речь, да её никто и не слушал. Когда она с третьего захода не смогла выговорить какой-то медицинский термин, кто-то из публики не выдержал и спросил:
 
– А вот раньше в санчасти давали витамины. Почему сейчас не дают?
– При заболевании мы назначаем инъекции витаминов, –
оторвав нос от бумажки, откликнулась Серафимовна.
– Раньше всем давали. Ведь питание у нас плохое, – подключился кто-то ещё, развивая тему, и чтобы она больше не бубнила свою лекцию.
– У вас сбалансированное питание. Нормы продуктов утверждены в Минздраве.
– А вы сами-то ели то, что нам дают?
Это уже был провокационный вопрос, и Серафимовна сразу ощетинилась, высматривая своими подслеповатыми глазами, кто это такой дерзкий.
– Что вы требуете витаминов? Вам же дают капусту, там много витаминов, – с недовольным удивлением выказала она свою глубокую убеждённость в том, что эти капризные зэки всегда чем-то недовольны.
Народ, очнувшись от дрёмы, загудел: всем был хорошо известен вкус полугнилой капусты, которой потчевали зэков, чтобы не выбрасывать её по весне бочками. Этот витаминный совет задел за живое. Особенно неприятно было слышать это издевательство от медика. Но ни она, ни Елена, пришедшая вместо Наташи, естественно, никогда не ели того варева, которым кормят зэков.
По обязанности, медики должны трижды приходить в столовую и снимать пробу из котлов перед завтраком, обедом и ужи- ном; но они лишь ставили отметку в соответствующем журнале, всегда одну и ту же: «удовлетворительно», и никогда не прикасались ложкой к зэковским пайковым блюдам.
После лекции народ ещё долго прикалывался над Серафимовной, пожелав накормить её через все щели этой капустой. А я заварил ягоды шиповника – Витя-механик сделал мне босяцкий подгон. У нас с ним общая беда с желудком, и чай на травах мы предпочитаем всем остальным напиткам. Когда удаётся что-нибудь добыть – чагу, зверобой, чабрец или ещё что-то, – непременно делимся друг с другом.
 
После «отравительной» лекции Серафимовны организм принял настоявшийся шиповниковый чай с особенной благодарностью.

44
На соседнюю шконку Елдыз переселил преоригинального африканца Вили. За месяц, что он в нашем отряде, его перемещали по всему бараку, и никто не желал иметь такого соседа рядом.
Прежде всего, по причине исходящего от него неприятного запаха. У африканцев, у всех, тело выделяет какой-то непривычный для европейского обоняния фермент, но Вили был особенно вонючий экземпляр, и дело было не столько в специфике его негритянского организма. Я бок о бок работаю с африканской братией, и на пилораме мы потеем будь здоров; однако после душа и в чистом белье вся эта чернокожая пахучесть у моих коллег не режет носа совсем. Многие из интерзоновских африканцев, кто долго живёт среди белых, каждый день, особенно перед сном, раз-девшись до трусов, обливаются в умывальнике под краном, и все, без исключения, пользуются дезодорантом.
А вот Вили совершенно не следил за собой, похоже было, что он даже и не приучен к этому. В баню его загоняли силой; при этом он не пользовался мылом и не стирал своё белье. Ему не раз давали и мыло, и носки, и другую одежду, но он всё выбрасывал в мусорный бак. Елдыз возился с ним, как с малым дитём, чтобы он помылся и постирал бельё и одежду, постоянно пугая тем, что сейчас придут менты с дубинками и изобьют его.
А били его менты постоянно. Когда он отказывался заправлять кровать, опаздывал в строй или не хотел идти в столовую, Елдыз звал контролёров, его уводили в козлодёрку и там дубасили. После такой процедуры он какое-то время подчинялся и выполнял кое-как режимные требования, но потом снова взбрыкивал, и только страх перед побоями мог действовать на него. Земляки-нигерийцы и прочие африканцы многократно пытались его увещевать, объясняли, как нужно здесь жить, но он их советы игнорировал и вообще мало на кого обращал внимание.
 
Вили не разлучался с Библией и весь день распевал псалмы вполголоса, частенько впадая в экзальтацию, и тогда по всему бараку разносился его громкий торжественно-припадочный возглас: «Джиз-зусссс!..» При этом он с грохотом падал на колени, и в его совершенно отсутствующих глазах застывало выражение какого-то испуганного удивления. На окрики, замечания и смех он никак не реагировал; если кто-то пытался поднять его руками и убрать с прохода, он мог кинуться в драку. Днём он бродил по локалке, там ему не мешали петь псалмы. Периодически вскрикивая своё «Джизуссс», он, вместо коленопадения, принимался кувыркаться через голову, катаясь по земле.
Но самое большое чудачество он откалывал перед сном, когда принимался гонять злых духов на своей постели. По звонку на отбой выключался свет и все уже лежали в кроватях, ожидая прихода Помощника дежурного, который считал всех по головам, проходя с фонариком по бараку. В это время Вили всё ещё продолжал стоять возле своей шконки и, оттопырив огромные губы, что-то шептал, с подозрительностью и явным злорадством вглядываясь в скатку своего одеяла. При этом он начинал медленно расправлять простыню, проводя по ней ладонью и стряхивая что-то невидимое под кровать; несколько раз перекладывал и переворачивал подушку, также оглаживая её ладонью со всех сторон. Потом несколько раз, очень медленно, пластичными движениями, снова складывал и разворачивал одеяло и простыню, внимательно разглядывая и растирая что-то на них ладонями. Зрелище было завораживающее.
Это явно был какой-то африканский мистический обряд; возможно, Вили был знаком с практикой вуду или ещё какой-то древней чёрной магией. У африканцев совершенно естественным образом христианство уживается с первобытными народными верованиями… И только угрожающее: «Вили, спать!» – пришедшего на отбой Помощника обрывало эти заклинания. Вили раздевался и, несколько раз привстав на одно колено перед кроватью, взбирался на «пальму» и осторожно укладывался на спину. Укрывшись простыней, он ещё долго потом поглаживал
 
себя через неё по бокам, груди и бёдрам и свистящим шепотом что-то бормотал…
Елдыз подселил его ко мне не только из желания доставить ещё какое-нибудь неудобство и спровоцировать на скандал, а возможно, и драку, – у нас с завхозом была устойчивая неприязнь, – но ещё и потому, что уже достаточно изучив меня, он видел моё умение ровно и терпимо общаться с разными «клоунами», каких полно в нашей интерзоне. На нижней шконке, под Вили, спал ночной повар столовой – Раджа, из Непала. Спал он днём. Так что это была ещё одна причина, почему Вили оказался по соседству: своими ночными фокусами и прыжками некого было доставать.
Земляки рассказали, что Вили из богатой семьи, получил высшее образование на родине и приехал в Москву изучать экономику в Институте дружбы народов. У него была любимая девушка тут, в России. Однажды он узнал, что она ему изменяет, и убил её. Думал, что убил. На самом деле она осталась жива. И вот тогда-то, после попытки убийства, у него случился какой-то сдвиг в психике. Тем не менее, судебно-психиатрическая экспертиза признала его вполне вменяемым, и его осудили на восемь лет за попытку убийства при отягчающих обстоятельствах…
Внимательно приглядевшись к своему новому соседу, я понял, что Вили – абсолютно здоровый, адекватный и довольно умный парень, и что его набожность – совершенно искренняя и по-настоящему глубокая. А он так же понял, что я за ним наблюдаю и догадываюсь о его непростой «игре». Он когда-то избрал этот путь поведения в заключении – путь юродства, оставив себе только Бога и презрев все режимные и житейские заморочки. Это очень тяжёлая «дорога»; тоже, в своём роде, – «отрицалово».
Единственный человек, с которым Вили общался в зоне во всю силу своего интеллекта, – это Веня Бигман. Разговаривали они исключительно по-английски и, как мне рассказывал Веня, познания Вили в Святом Писании были завидными: «Мальчик, безусловно, талантливый. Жалко его…»
Когда Вили почувствовал, что его «принимают» в библиотеке, то он при первой же возможности старался уйти из отряда
 
в библиотеку и часами сидел там, листая книги, прилипнув к Вене, который вскоре тоже стал им тяготиться…
Работать Вили не умел и не хотел. Куда бы его ни посылали – он ничего не делал, а только пел псалмы. В конце концов Черепков закрыл его в ШИЗО. Там ему досталось…

45
У замполита меня встретил бородатый дядька в очках с мощной диоптрией. Представился преподавателем того самого православного университета, куда я полтора года отсылал свои контрольные работы по их учебному плану изучения Нового Завета. На столе замполита лежала стопка тех моих тетрадок. Я подумал, что он приехал принимать у меня зачеты вживую. Но у него была иная, печальная миссия. Ему поручили объехать лагеря по России, в которых были дистанционно обучающиеся сидельцы, и, поблагодарив за участие в этой программе, объявить всем о том, что их инициативная группа лишилась финансирования и на кафедре религиоведения приняли решение отказаться от такого заочного обучения заключённых.
В Мордовии, как выяснилось, кроме меня, обучался только один человек по их программе; а в целом по стране – не более полутора десятка зэков.
Я спокойно воспринял эту новость. Когда-то, еще перед тем, как меня на год упаковали в ШИЗО, я списал адрес этого университета с доски объявлений, висевшей в бараке. А оказавшись в одиночной камере, я написал туда письмо, выразив желание обучаться по их программе. Через какое-то время мне пришла бандероль толкования Евангелий и различные катехизаторские пособия, объясняющие суть православного богослужения и прочих обрядов, несколько школьных тетрадок и учебный план с несколькими сотнями вопросов по четырем Евангелиям и Апостолу. То есть мне предлагалось читать Святое Писание и, с помощью присланных пособий, письменно поразмышлять над прочитанным. Собственно, в этом и заключалась вся форма обучения. Но я был очень благодарен тем московским ребятам, затеявшим это дело для зэков. Новый Завет я до этого лишь несколько раз прочел, по диагонали. Я благодарен вот этому учебному плану, который заставил меня внимательно вчитываться в каждый стих Святого Писания и произвести некий сравнительный анализ всех текстов. В каждом из четырех повествований о Христе я обнаружил свою драматургию и услышал свою музыку; а над некоторыми местами до сих пор размышляю, не в силах устранить образовавшуюся коррозию на вере в определенные церковные догматы...
Помогло мне это обучение и в плане общения с ментами. Ежедневно наблюдая за мной через дверной глазок, они убедились, что эти богословские книжки у меня не для отмазки; а Кум с Режимником, просмотрев отсылаемые тетрадки с контрольными работами, озадаченно почесывали затылки, не зная, каким образом реагировать на такое увлечение «опасного» Рабиновича. Отношение ментов ко мне поменялось. Хотя я чувствовал, что их патологическая подозрительность никуда не улетучилась.
«Мутит, мутит что-то Рабинович! Ишь, боговерующим заделался вдруг!» – всегда читалось на их кривых улыбках.
Но кое-какие режимные послабухи этот статус «обучающегося в университете» мне все-таки позволял. В частности, потом, когда я вышел из-под «крыши», я мог запросто пойти в библиотеку и находиться там все свое свободное время. Это безжетонное передвижение по зоне я использовал по полной программе... Я пожал руку бородачу, ограничиваясь двумя словами: «Спасибо! Жаль». А сам я подумал, что это обучение в определенный период жизни послужило мне добрым подспорьем в укреплении духа. Не без Промысла Божья все сие ... Будет ли когда-нибудь у меня такая возможность – погрузиться в Писания, в мысли о че-ловеке и Боге, как тогда, с этим «вопросником» в тишине и уединении карцера?
46
Колумбийцы семейничали с кубинцами. Вместе готовили еду и проводили время. Приглядевшись к этой семейке повнимательней, можно было отчетливо заметить, насколько Керубино и Хектор отличаются от других латиносов. Они были вежливы и
 
сдержанно приветливы со всеми, но на редкость немногословны. Если к ним не обратиться, то они никогда ни с кем не заговорят первыми, ни о чем не попросят, кроме случаев, когда общаться заставляет какая-нибудь бытовая или рабочая неизбежность. И всегда конкретны и кратки в выражениях. Русским языком владели слабо. Хектора выручал английский, на котором он говорил свободно. Керубино был немного проще. В наркокартеле он поднялся из босяков...
Никогда ничего они не рассказывали о себе, а когда кто-то пытался интересоваться их жизнью на воле, то после ответной реакции на свое любопытство у того навсегда отпадала охота задавать им вопросы. Керубино и Хектор молча, мрачно, долго, не мигая, смотрели на этого человека застывшим взглядом, до тех пор, пока тому не становилось неуютно, жутковато, и он терялся. Однажды я в непосредственной близости наблюдал подобную сцену. Признаться, у меня даже мурашки пробежали по телу от этого их тяжелого взгляда, в котором смертный приговор собеседнику был уже как бы решенным, а дело только за местом и временем. Потом, когда тот, кто отважился задать лишний вопрос, испуганно удалился, я услышал, как Керубино с Хектором вполголоса перекинулись несколькими словами по-испански. Последнее я запомнил: «El firma contrato con muerto». Позже я поинтересовался у Монкеды, что это значит, и когда он мне перевел, то я убедился, что мои ощущения меня не обманули. Дословно эта фраза означает: «Он подписал контракт со смертью». Очень поэтично...
Когда моя слава удачливого «адвоката» докатилась и до колумбийцев, то они, прихватив с собой Моралеса в качестве переводчика, обратились ко мне с просьбой написать надзорную жалобу на приговор: может быть, удастся хоть немного сократить срок. У Хектора было тринадцать, а у Керубино – одиннадцать лет.
Вот тогда-то я узнал о приключениях колумбийцев в России. Даже с учетом сомнения в нагромождениях доказательной базы – это добросовестный пот следователей вперемешку с их домыслами, приведенными в приговоре, – деятельность этих ребят впечатляла.
 
Из судебных бумаг я узнал, что Хектор имел крупный автосалон в столице Колумбии и сеть магазинов автозапчастей, являясь полномочным дилером корпорации Ford в Колумбии, и по нескольку раз в год мотался в Штаты. А Керубино владел обширным ранчо в центре страны, с весьма доходным животноводческим хозяйством, и выращивал на мясо крупнорогатый скот и свиней. Но этот официальный род деятельности был для обоих ширмой, прикрытием участия в наркобизнесе.
У картеля, к которому они принадлежали, что-то не заладилось с поставками кокаина в Штаты – там им перекрыли каналы, – и шел поиск новых рынков сбыта. Переориентировались на Европу, а потом замаячила и Россия. Несколько подобных партий прошли удачно. Главы наркокартеля решили разрабатывать этот трафик... Однако несколько курьеров были уже под колпаком ФСБ. Когда тех накрыли в Москве, то предложили им в обмен на свободу сотрудничать и помочь раскрыть всю цепочку наркотрафика из Латинской Америки в Россию. На эту оперативную работу были выделены немалые средства.
Несколько сотрудников ФСБ и завербованный наркокурьер вылетели в Колумбию и пару месяцев провели там, с целью заинтересовать крупных наркодельцов выгодным предложением с большой партией кокаина в Россию. Наконец, благодаря завербованному еще в Москве наркокурьеру, фээсбэшникам удалось выйти на заинтересованное лицо. При этом ни одной живой встречи не было. Все переговоры велись по телефону и через ин-тернет. Русским партнерам была предложена следующая схема: они должны найти в России предприятие и оптовую фирму, которые будут готовы закупать высококачественный клей из Латинской Америки, на регулярной основе. Клей будет поставляться в бочках. Бочки имеют двойные стенки. Пространство между стенками в некоторых будет заполнено жидкостью с растворенным в ней кокаином. После того, как товар прибудет в Россию и пройдет таможню, необходимо, перед передачей клея заказчику, на несколько дней придержать его на своем складе, где должны быть обеспечены условия для работы специалиста, который извлечет из межстенной жидкости чистый кокаин. Для
 
этой цели, в определенное время, из Колумбии прилетит химик- технолог соответствующей квалификации. Вместе с ним в Россию прибудет человек, который примет расчет за весь готовый объем чистого кокаина. Первую партию определили в двадцать килограмм.
Российским фээсбэшникам, после согласования с руководством, пришлось принять все условия колумбийцев. О каком- либо сотрудничестве с колумбийской полицией, в плане оперативно-розыскных мероприятий по установлению лиц, причастных к изготовлению и транспортировке наркотиков, не могло быть и речи. Русские опера быстро поняли, какой вес и власть в Колумбии имеют наркокартели, и насколько ничтожна цена жизни человека, пытающегося хоть в чем-то помешать этому национальному бизнесу.
Фээсбэшников вполне удовлетворила перспектива взять с поличным в России тех, кто будет присутствовать при финальной части всей операции. Обнаружение контрабанды и сбыта наркотиков в особо крупном размере, да еще и пресечение канала международного наркотрафика, – все это обеспечивало звезды на погонах на всех уровнях плюс повышение рейтинга российских спецслужб. А те, кого арестуют, узнав, какие длительные срока их ждут в России за эти деяния, сами запоют про своих боссов, чтобы уменьшить срок, – так надеялись фээсбэшники...
В России назначили «заказчика», и по прибытии груза, отправленного из Венесуэлы, тот должен был находиться в помещении одного московского научно-производственного предприятия. Колумбийцев уведомили, что ждут специалистов. В этот же день по электронной почте пришла информация, какими рейсами прилетают в Москву «технолог» и «финансист», и их имена.
Первым прилетел Керубино. Именно он и был тем самым
«химиком». Собственно, эту технологию – растворение в воде и последующее выпаривание из нее чистого кокаина – в Колумбии знал любой подросток... Для Керубино оборудовали жилье и помещение для работы непосредственно рядом с товаром. Все, что ему требовалось, – это открытый огонь, типа газовой горелки, и
 
несколько емкостей. Через два-три дня химическая операция была уже завершена. Из-за того, что одна стеклянная емкость с раствором лопнула при нагревании, небольшая часть кокаина была потеряна, и до двадцати килограммов не хватило около ста пятидесяти граммов.
По предварительной договоренности, сумма сделки должна была составить два миллиона долларов. Вывезти эти деньги из России, скорее всего, собирались через дипломатическое представительство одного из латиноамериканских государств. У серьезного наркокартеля есть свои связи на самых различных уровнях.
К тому времени, когда кокаин обрел готовую к употреблению кондицию, в Россию прибыл Хектор. В номере одного из московских отелей и должна была произойти завершающая фаза операции: передача покупателям товара и расчет.
Со склада фээсбэшники отвезли Керубино с товаром в гостиницу, где находился Хектор. Все это время Керубино и Хектор ни сном ни духом не ведали, что всё находится под контролем спецслужб. При Керубино всегда был переводчик – выходец из Боливии, артистично изображавший человека, который «в деле». А Хектора встретил в московском аэропорту и затем всюду сопровождал тот самый завербованный колумбийский посредник, через которого шли все согласования. Ничто не вызывало подозрений.
Опытные колумбийские мафиози заранее продумали, чтобы все, исполняющие отведенные им роли на различных стадиях операции, не были знакомы друг с другом. Так что Керубино, передавая в гостинице сумки с кокаином Хектору, там и познакомился с ним впервые. При сделке присутствовать ему не полагалось; передав товар Хектору, Керубино должен был сразу позаботиться об отъезде из России. Он вышел в сопровождении русских «коллег» из отеля и сел с ними в машину, намереваясь отправиться в ближайшее авиа-агентство; но в машине на него надели наручники и объявили, за что он арестован.
А в это время разыгрывалась сцена товар-деньги в гостиничном номере. Хектор, курьер-посредник и двое фээсбэшников,
 
под видом воротил российского наркобизнеса, за бутылочкой виски обсуждали перспективы дальнейшего сотрудничества. Хектор, чрезвычайно довольный успехом сделки, разравнивал на стеклянной столешнице своей банковской кредитной карточкой две дорожки, предлагая оценить качество первоклассного колумбийского кокаина. Он уже объяснился по поводу недостающих до нужного веса ста пятидесяти граммов и предложил вычесть из общей суммы стоимость недостачи; а в следующей партии гарантировал компенсацию за эту неловкость «химика». Разговор шел уже о нескольких поставках, по пятьдесят и сто килограммов в каждой. Русские «партнеры» выказали благородство, согласившись выплатить оговоренную еще в Колумбии сумму за двадцать килограммов, а потерянное количество великодушно списали.
Скрытая видео- и аудиоаппаратура фиксировала все детали сделки: наркотик, деньги, преступные замыслы. Наконец опера подали условный сигнал группе захвата, а сами предъявили свои удостоверения ФСБ России, и Хектор был арестован.
Представляю состояние Хектора и Керубино в этой ситуации! Два года до суда их обрабатывали в Лефортовском следственном изоляторе. Но всё это время они молчали. Они лишь признали свою роль в известных следствию обстоятельствах, то есть Керубино признал, что он «простой химик» и приехал сюда с целью извлечь кокаин, растворенный в воде; а Хектор сказал, что приехал получить деньги за кокаин. О том же, кто отправлял кокаин в бочках с клеем из Венесуэлы, кто их послал с поручениями в Россию, Хектор и Керубино не проронили ни слова и просто ждали приговора суда – сколько-то лет неизбежной тюрьмы.
Забавно было читать в приговоре, что Хектор и Керубино «в составе преступной группы с неустановленными лицами из неустановленного следствием места в Колумбии переправили кокаин в соседнюю Венесуэлу, где при неустановленных обстоятельствах изготовили бочки с двойными стенками, заполнили контейнеры разведенным в воде кокаином и под видом экспорта
 
промышленного клея отправили особо крупную партию наркотиков в Россию, после чего сами приехали в Россию...», и т.д.
Следователи отступились от Керубино и Хектора, когда поняли причину их молчания. Если бы из их уст вырвалось хотя бы одно из имен или что-то о деятельности наркокартеля, то им бы оставалось только смотреть на календарь: сколько лет они просидят в русской тюрьме, столько и проживут, и то не факт... Но больше всего они думали о своих семьях, оставшихся на родине. Мафия рубит предателей под корень. У Керубино – пятеро детей...
В интерзону колумбийцы заехали раньше меня. Керубино почти сразу определился в свинари. А Хектора подтянул к себе Яша Хостель, еще когда был завстоловой. Яша потом ушел завхозом на «общий» отряд, а Хектор так и остался пекарем и при Дамсуре, и при Зере. Местечко нехлопотное. Думаю, что Зере ему приходилось приплачивать за свое место. У Яши с Хектором было много общего: оба успешные бизнесмены, любители пу-тешествовать по миру, к тому же «коллеги» по статьям. Яшина транспортная компания в Амстердамском морском порту продолжала функционировать и в его отсутствие. Это отдельная история – о том, как в арендованных через Яшину фирму контейнерах шла по морю в Россию отборная карибская марихуана...
47
Дани отпустили наконец – пришло постановление суда. В
«зеленом домике» за зоной он переночевал на относительной свободе, под замком, только одну ночь. Куковал бы там еще несколько дней, пока администрация определяется с сотрудником для сопровождения и видом транспорта до Москвы, но Дани был при деньгах, что помогло ему легко и быстро решить этот вопрос. Одному из тех, кто обычно отвозил освободившихся, он предложил прокатиться до столицы на его личной машине. Бензин, питание и определенная сумма за комфортный конвой – этот соблазнительный фактор сработал безотказно, тем более, что сей сотрудник как раз вышел в отпуск в тот день. Прокатиться на халяву в Москву, да еще и срубить бабло – никто не откажется!
 
С Кошелкиным, бухгалтерией и прочими формальностями все утряслось без проблем. И Дани уехал.
Когда он прощался со всеми, обнимаясь, пожимая руки, выслушивая пожелания и напутствия, я молча курил в сторонке. Все слова между нами были давно сказаны. Я подошел, дождавшись минуты, когда ему пора уже было идти к вахте; мы крепко и просто обнялись. Заглянув ему в глаза, я понял, что он уже не здесь и любые фразы сейчас бессмысленны – слишком велики его внутреннее возбуждение и восторг в эти несколько шагов от свободы. Я только тихо сказал: «Храни тебя Бог!» И потом, когда он полубегом двинулся к штабу на последний шмон, я перекрестил его в спину. В момент, когда я дочерчивал в воздухе крестное знамение, Дани неожиданно оглянулся, приостановился, и в его вдруг потеплевших глазах я почувствовал – хочет что-то сказать мне, но он тоже не нашелся – что. Чуть помедлив, он подергал ноздрями, потом махнул рукой и отвернувшись, пошагал дальше, больше не оглядываясь.
Я тоже больше не смотрел ему вслед. Усевшись под яблоней, я прислонился спиной к стволу и задумался о том, как обыденно и просто уходят из нашей жизни люди, и уходят, может быть, навсегда. Человеческая привязанность – сильная штука. Но я, похоже, уже научился без особой тоски переживать душевные потери. Какой-то внутренний подсказ мне пытался внушить, что это лагерное товарищество с Дани не будет иметь продолжения. И не потому, что он меня быстро забудет в далекой Франции, выстраивая свою жизнь, – туда, в конце концов, можно и приехать, а оттого, что жизненные ценности у нас разнятся. И это понятно стало нам обоим еще здесь. В сущности, наша душевная сцепка основывалась на солидарности в тяготах и лишениях, в противостоянии маразму и беспределу этой системы подавления человеческой личности. Этот период для Дани уже исчерпан. Мне еще около четырех лет вариться в лагерном соку, а свой главный выбор я так и не сделал окончательно...
Я, конечно, его окликну – позвоню в Париж. Будет ли отзыв
– поживем, увидим.
 
48

Вот и приехал поп.
На пилораму за мной пришел сам Дамсурушка. Обычно по зоне с поручениями бегал его шнырь – Капитан, а Дамсур все свои обязанности старшего дневального штаба ограничил обслуживанием начальственных столов. Но тут событие было незаурядное, сам Кошелкин поручил собрать православных к нему в кабинет.
Когда я, с радостным волнением, переступил порог кабинета Хозяина и увидел священника в рясе, то, поздоровавшись, сразу же подошел к нему под благословение. Склоняясь в поклоне, я успел заметить, как над моей головой из широкого рукава рясы высунулась рука с триперстной щепотью, торопливо проточила в воздухе крест каким-то мелким кругообразным движением и неуверенно замерла, обернувшись ко мне тыльной стороной ладони. Я медленно распрямился и сложил свои ладони, чтобы принять и поцеловать благословляющую руку, но поп неожиданно отдернул ее, перед этим быстро глянув на Кошелкина.
– Бери стул, садись, – пробурчал Хозяин.
Беседа началась, когда я вошел. Оглядев присутствующих православных, я оценил состав приглашенных – были только благонадежные: Завадай, Яша Хостель и Городетский. Кошелкин заметно поморщился при моем появлении. Зависла неловкая пауза.
– Ну, слава Богу, дождались мы священника! – приветливо улыбаясь, несмотря на странный кульбит рукой при благословении, заговорил я, продолжая внимательно разглядывать дородную фигуру батюшки. Мне показалось – он не знает, как себя вести и что говорить.
– Да, меня благословил приехать к вам владыка. Из вашей колонии в епархию пришло письмо с просьбой направить сюда священника. А мы и не знали, что тут есть православные. Наши батюшки по всем колониям ездят. Я сейчас еду в Пятую колонию, и вот, к вам заглянул по дороге. Времени у меня немного... Стройка большая. Хлопоты. Всё дорого. Весь день мотаюсь. За
 
шурупами еще сегодня поспеть надо. Иконостас заказали. Расходы, о-ох... – поп, словно получивший разрешение говорить, начал официальным тоном, потом оживился, вырулив, видно, на свою любимую тему, и несколько минут жаловался на тяжелую жизнь приходского священника. Но пожалеть его – желания не возникало совсем.
– А кто письмо-то написал? – перебил Кошелкин. Услышав, что из зоны было отправлено обращение к архиерею без согласования с администрацией, он прищурился и, надув щеки, уста- вился на попа, который, оказывается, появился тут из-за какого- то письма, где неизвестно что еще было написано.
Поджав губы и гоняя их от щеки к щеке, он несколько раз сглотнул слюну, безуспешно пытаясь скрыть кислое выражение на своей физиономии. Для Кошелкина этот поп был лишней канителью. Его визит в зону согласовывался в Управлении; а если его закрепят на постоянной основе, то это дополнительные хлопоты, отчетность, надзорный контроль и риск, что зэки начнут что-то мутить через священника. Не любил наш Хозяин никаких новшеств и всегда со скрипом и настороженностью относился ко всему, что прививалось лагерю извне и не сулило никаких личных доходов.
– А вот оно, письмо. Мне владыка передал. Пожалуйста, – осекшись на полуслове, поп суетливо ощупал свой необъятный карман в рясе, вынул сложенный вчетверо листок, развернул и с почтительной услужливостью передал его Кошелкину. – Рабинович какой-то подписал, – изогнув в растерянном сомнении брови, на всякий случай дистанцировал себя от письма святой отец. При этом он довольно резво подскочил с кресла, а когда перегибался через стол, с грохотом и звоном проехался по столешнице золоченый крест, который до того в горизонтальном положении покоился на необъятном чреве пастыря.
Стремительно похмурев, Кошелкин злобно зыркнул в мою сторону. И шумно засопев, принялся читать.
Снова повисла тишина. Сидящие рядком на стульях вдоль стены Завадай, Яша и Городетский за все это время не издали ни звука, только синхронно поворачивали головы к говорившим.
 
– Как вас звать, батюшка? – спросил я, желая как-то расшевелить священника. Эта его странная робость и заискивание совсем не вязались с обстановкой. Да, я знал подобный сорт священников, которые гоголем ходят по храму среди старушек, а перед любым начальством смиренно гнут спину и лебезят; но сейчас случай был особенный. Пастырь приехал к страждущим узникам, которые ждут от него какого-то участия в их судьбе...
Уже достаточно оценив его человеческие качества, я решил деликатно напомнить ему, для чего он здесь.
– Отец Анатолий, – назвался поп.
– Меня зовут Арсений. Я – тот самый Рабинович, кто писал владыке Варфоломею. Как хорошо, что вы приехали, отче. Нас, православных, тут совсем немного, но мы хотели бы собираться вместе для молитвы, и очень важно, когда есть духовное руководство священника. Мы на Пасху и на Троицу собирались в библиотеке на братское чаепитие, Евангелие почитали. Место, конечно, малоподходящее для молитвенных собраний. Кстати, вы, если будете к нам регулярно приезжать, то, может быть, начальник колонии отведет нам какое-нибудь помещение, которое мы могли бы переоборудовать под молитвенную комнату? – сделал я жест рукой в сторону Кошелкина, не отводя взгляд от отца Анатолия.
– Ну, я пока не знаю, кого закрепят за вашей колонией, – опасливо скосил глаза на Хозяина поп. – Я ведь с разведкой, так сказать; заскочил, оказавшись в этом районе, посмотреть, что у вас тут и как. Доложу владыке, а он уже назначит к вам постоянного священника... А православная литература у вас какая? Библия у всех есть? – поинтересовался отец Анатолий, как мне показалось, уходя от неудобной для него темы. При этом он еще дважды оглянулся на Кошелкина. Но тот продолжал внимательно изучать мое письмо.
– Библии есть, конечно. Много христианской литературы есть в библиотеке и в костеле у католиков. А пойдемте, я вам все покажу! Посоветуйте нам какое-нибудь молитвенное правило: как
 
молиться в отсутствии священника, какие места из Писания читать. Пойдемте, мы вас проводим; посмотрите костел. Можно было бы и там собираться для молитвы.
Мне хотелось увести попа от Хозяина, я надеялся, что оставшись с нами наедине, он будет себя вести более непри-нужденно и естественно.
– Куда ты провожать собрался?! – очнулся Кошелкин. – Провожальщик, мля... Отец Анатолий, памаишь, от главного... этого ... епископа приехал, а ты ему тут про всякие чаи, мля... Чаем-то я сам напою. Чё там Дамсур копается... Завадай, сходи, скажи, пусть несет уже.
– Ну, а что, Владимир Юрич, кто-нибудь из контролеров пусть сходит с нами в библиотеку и в костел. Покажем батюшке, какие книги у нас есть, – обратился я к Хозяину, когда Завадай вышел за Дамсуром, который завис где-то со своим подносиком, желая блеснуть перед новым гостем каким-нибудь изысканным деликатесом и сервировкой, и наверняка метнулся к своим братьям-барыгам за сладостями.
Отец Анатолий заметил уже, что у начальника явно неприязненное отношение к единственному его собеседнику-заключён- ному, и быстро сориентировался в обстановке.
– С католиками, знаете, надо быть осторожнее. Много обмана. И в храмах ихних... – зазвучала у отца наставительная нотка, и сам он весь стал преображаться прямо на глазах: приосанился, откинул затылок, и во взгляде из-под нижних век по- явилась эдакая значительная снисходительность. – В прошлом году я с владыкой ездил в Италию. Заходили, конечно, в ихние храмы, мощам святых угодников поклониться. Храмы пустые! Хотели свечи поставить, так ведь нет у них свечей! Вместо них трубки с лампочками стоят в подсвечнике. А сбоку щель, чтобы деньги кидать. Опускает прихожанин монету, и лампочка загорается. Это же надо додуматься! А на стенах картины – так срамота одна! В Божьем храме голых людей малюют, совсем без ничего! И всё продается; куда ни шагнешь, – за все платить надо. Всё на деньгах, всё на деньгах... – в последних словах отца Анатолия я не уловил особенного осуждения.
 
Он еще какое-то время предавался воспоминаниям о своей паломнической поездке, в интонациях, которые больше подходили к описанию романтического путешествия; при этом не упускал случая, по ходу рассказа, принизить тамошних священников. Наверняка этот рассказ многократно оттачивался в беседах с прихожанами, знакомыми, с родственниками, другими батюшками, многие из которых едва ли когда-нибудь сподобятся выехать за пределы России. Самодовольство и гордость собой перли из него так, что у меня даже скулы свело от досады и жалости к этому напыщенному мужичку из сельпо, который в рясе лишь по величайшему недоразумению или по какому-то непостижимому промыслу Всевышнего.
– Все это очень интересно, но, может быть, мы помолимся, раз уж вы приехали, – не выдержал я все-таки и сделал последнюю попытку напомнить попу о его священнических обязанностях.
– Ну, я не знаю... Времени у меня... Я ведь проездом, так сказать. Как начальник ваш? – смутился отец Анатолий и во-просительно посмотрел на Кошелкина, вмиг растеряв всю свою величавость.
– Ты чё так разговариваешь! – взвился своим тонким сипом Кошелкин. – Ты хоть знаешь, что отец Анатолий не просто священник, памаешь, а этот... главный тут в нашем районе над всеми священниками! Оборзел ваще, мля!..
– Благочинный, – тихо подсказал отец, скромно потупив взор, и пригладил свою аккуратно подстриженную бородку.
А я вдруг понял, отчего меня все время подташнивало в прямом и переносном смысле: воздух в кабинете был пропитан запахом какого-то пронзительного парфюмерного изделия. А источником этого амбрэ была ряса благочинного. «Духовитый поп-то», – подумал я, пытаясь спасительным юмором сдержать поднимающуюся в душе волну негодования. Я привык, что от православных батюшек обычно пахнет ладаном.
Тут в дверях появились Завадай и Дамсур, оба с укомплектованными подносами в руках. Я даже не стал смотреть, чем собирались потчевать гостя. Заметил лишь, что чайных приборов было на две персоны.
 
– Так. Ну, вы идите, занимайтесь по распорядку дня. Мы тут с отцом Анатолием подумаем, что и как сделать надо, – оглядел Кошелкин по очереди Яшу, Городетски и Завадая, кивнув на дверь. В мою сторону он даже не глянул, будто меня и нет в помещении.
А я уже несколько минут пребывал в состоянии вулкана, в котором клокочет лава. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!» – непрерывно повторял я, невероятными усилиями удерживая себя от того, чтобы не слететь с катушек. Сказать мне было что: и попу этому, и Хозяину, да и присутствующим статистам тоже... Я приковал свой взгляд ко кресту и старался ни на что больше не обращать внимания, пока не уляжется буря в душе. Крест, от суетливых движений попа, соскользнул на бок его крутого брюха, и там, на обочине покрытого шелковой рясой тела, обрел какое-то автономное существование, вместе с распятой на нем фигуркой...
Проходя к двери, Завадай дернул меня за рукав. Я сумел уже овладеть собой и, приподнявшись со стула, с горьким разочарованием посмотрел прямо в глаза протопопу.
– Дай Бог нам всем в разум истины прийти, – сказал я тихо и вышел.
Мы вчетвером безмолвно прошли через коридор штаба к выходу, спустились с крыльца и, задержавшись на несколько секунд, так же молча переглянулись друг с другом. Никто не сказал ни слова комментария, были только хмыканье и кривые усмешки. Разошлись.
Одну фразу я все же бросил в сердцах. Нереализованные гнев и ярость, помноженные на непроходящий стыд, нашли свой выход. Я поднял над головой руку и решительным отмахом бросил ее вниз:
– Не было у нас попа – и такого не надо!

* * *
Дорогой Арсений!
Несколько дней назад получил сразу два ваших письма. Спасибо за живое описание всех ваших обстоятельств, в том числе
 
и «богослужение» вместе с африканцами. Буду отвечать по разделам.
Во-первых, то богослужение, которое вы описали, конечно, не похоже на православную литургию. Однако это все же встреча вокруг Слова.
Божья благодать, которая объединяет, как вы сами видите, людей из совершенно разных стран и культур, это ведь само по себе уже чудо. А то, что они попляшут и пообнимаются после служения, тоже не беда. То обстоятельство, что они после всего этого остаются такими же грешниками, не отменяет того, что в их сердцах все же есть какая-то искорка, влекущая их к Богу. А разве вы сами стали уже совершенно беспорочным от чтения Евангелия и от всех ваших встреч с православием? Вы же сами признаетесь, что даже такие встречи лучше, чем ничего. Господь с самого начала Церкви благословил учеников собираться вместе, быть в общении друг с другом. Фома потому не встретил Господа в первый же вечер после субботы, что предпочел остаться один на один с общим горем.
Что касается открытия часовни. К великому сожалению, наши православные священнослужители гораздо менее усердны в посещении тюрем, чем протестанты. Та же самая картина и в других местах лишения свободы: протестанты готовы посещать зэков хоть каждую неделю, да их не пускает администрация (по наущению православных батюшек и архиереев), а сами православные священники годами не бывают в колониях. Понятно – денег от зэков не получишь, а хлопот и проблем полон рот. Причина ясна – все эти батюшки вышли из того же «совка». 80 лет разрушали традиции благотворительности, а создать за 10-15 лет в таких огромных масштабах не удается. Это не означает, что надо опустить руки, наоборот, надо везде писать, просить, искать и т.п. Я постараюсь найти те рычаги, которые могут оказать содействие вашей ситуации.
Скажу честно, что сразу исполнить все ваши просьбы не смогу. Даже то, что могу, не всегда получается. Так, дважды возвращались денежные переводы. Причина мне не ясна. Может быть, на это тоже ограничение для вас, может быть, за
 
поведение или еще из-за чего. Постараюсь в ближайшее время послать вам еще денег.
Постарайтесь также пересмотреть вашу требовательную позицию к окружающему миру. Вот если бы вы так же строго и непримиримо относились к себе. А то чувствуется, что вашей широкой бунтарской душе практически все позволено, а вот все окружающие подвергаются вашему строгому, безжалостному суду. А то ведь и я уже боюсь. Вот встретимся с вами, посмотрите в мои глаза, и тоже увидите там что-либо не то. Вам угодить, я вижу, нелегко. А я ведь тоже лишь грешный человек – один из многих.
Что касается объединения с РПЦЗ, то, конечно, это факт исключительно положительный. Чего нам делить? Обвинять РПЦ в «сергианстве» легко, особенно из безопасного Запада и сейчас с безопасного исторического далека. А перенеситесь-ка в 20-е и 30-е, когда за один только 37-й год было арестовано 850 тыс., и из них 470 тыс. расстреляно. И это неправда, что репрессии были только против партаппарата. Именно в это время было расстреляно большинство священнослужителей и просто верующих. Впрочем, их, конечно, расстреливали и до, и после, но в это время особенно. Тогда достаточно было соседу видеть, как вы перекрестились, проходя мимо закрытого храма, и донести на вас, и обвинение в «контрреволюционной организации» обеспечено. А потом «тройка», а через пару дней «приведено в исполнение». Так что тем, кто не жил в то время в СССР, самое лучшее помалкивать о «сергианстве», а лучше молиться за всех невинно убиенных.
Храни вас Бог! С уважением, протоиерей Борис Александров.

49
Из дневника
Перечитал еще раз письмо отца Бориса, которое, по удивительному совпадению, пришло в тот же день, когда зону посетил парфюмерный протопоп, и потянуло слить думы свои дневнику. Поговорить не с кем о сем.
 
Священник – единственный, может быть, человек, который приходит к зэку с воли не как к преступнику, а как к страждущему, приходит не просто с воли, а из другого мира, которого преступник, находясь на воле, не знал или не хотел знать.
Почти два года я пробивал равнодушные гулаговские стены, чтобы здесь, в лагере, появился священник, и вот... Не такой я представлял себе встречу с батюшкой.
Нет ничего более разрушительного для душевного состояния человека, чем священник, который придет, сядет и смотрит на часы... Может быть, я скажу о невозможных вещах, но у меня сложился свой образ настоящего пастыря. По моему глубокому убеждению, священник, как и истинный врач, не знает дня и ночи; нет такого момента, когда человек не имеет права страдать, не имеет права быть в нужде, потому что пастырю пришло время отдыхать или потому что он занят собой... НЕТ такого времени. У священника должна быть молитвенная сила, любящее сердце и свободная живая совесть. Именно этим пастырь должен руководствоваться в попечении о своем стаде в реальной жизни.
Если священник умеет сам погрузиться в молитву, умеет в своем уединении возвыситься сердцем в ней, очиститься, просветлеть, тогда это сокровенное пламя молитвы скажется и на молитве прихожан, на проповеди и на деле: это чувствуется сразу, без слов.
Помимо этого, в нем должно быть непременно живое любящее сердце, потому что христианское благовестие и утешение имеют своим источником милость и доброту сердечную. У любящего сердца доброты хватает на всех – утешения для горюющего, помощи для нуждающегося, совета для растерявшегося. И еще чего ждешь от священника – это свободной совести. Эта совесть должна быть в нем как самостоятельная, независимая сила, как критерий, на котором мы могли бы сверять, подправлять и укреплять свою собственную совесть. Там, где мы бес-помощны, он как мастер совести должен видеть глубже и четче. Он должен сразу проницать нечестность, неверность, неискренность, оставаясь беспристрастным в суждениях своих
 
и приговорах. Искренний священник свободен от подкупа, коррупции, подхалимства, свободен от властолюбия, стяжательства, раболепия.
Священник – это человек, о котором нельзя сказать, что он не похож на нас. Он такой же человек, хрупкий, слабый, у него могут быть свои проблемы, свои внутренние борения. Но это человек, который почему-то узнал, познал Бога, почувствовал, что если Бог таков, если Бог полон любви, полон заботы о людях, то и он должен свою жизнь отдать для этих людей и посвятить ее этим людям, каковы бы они ни были – умные или глупые, привлекательные или нет, грешные или праведные, без всякого разбора; они – Божьи и Богу родные.
Немало священников я встретил на жизненном пути. Среди них подавляющее большинство не соответствовало моему представлению о пастыре любящем – то уставщики, то строители или менеджеры-администраторы...
Наверное, прав отец Борис, что я чересчур требователен к окружающим, а следует, в первую очередь, разобраться в себе, так же строго и непримиримо относиться к себе, прежде чем безжалостно судить. Но мой взгляд на долг священника вряд ли когда-нибудь изменится, так же, как не пропадает надежда встретить своего...
50
– Всем привет! – с бодрой лукавинкой поздоровался Ави, протиснувшись вслед за китайцем Ня через узкую дверь пилорамы. Бегло и цепко пробежавшись взглядом по нашим лицам, он с любопытством оглядел помещение.
Появление Ави на промке было довольно неожиданным. С первых дней в зоне он урегулировал с Хозяином и Режимником свой нерабочий статус: сидел в отряде, читал газетки, смотрел телевизор, пил кофе в библиотеке или висел на телефоне в штабе. Этот его статус, естественно, стоил денег, которые, в той или иной форме, отстёгивались Хозяину и его присным.
 
Но Ави уже давно принял эти правила игры, ещё с московских централов, где у него были отлажены отношения с администрацией на всех уровнях. Помогло ему и наличие какого-то онкологического заболевания, зафиксированного в медицинской карте. Лекарства ему доставляли напрямую из Израиля.
– Неужто хозяйство принимаешь, Ави? – отложив топор, потянулся я в карман за сигаретами и подмигнул ему.
– Да мы тут с Няиком... Это вот... – Ави уловил оттенок неодобрения в моём прощупывающем вопросе, и несколько смешавшись, уклончиво междометил, стараясь сохранить свою обычную солидную манеру держаться.
– На экскурсию пригласили? – помог я ему, добавив юморка в очень даже конкретный интерес.
– А я ведь первый раз на промке! – ухватился за подстав-ленный костыль Ави, явно не желая обсуждать эту тему, из чего я сделал вывод, что после освобождения Валиди Кошелкин подтянул Ави и предложил ему поучаствовать в расширении сувенирного производства.
Мы уже знали, что Ня поставили бригадиром. Он сидел давно, около десяти лет, и был проверенным, добросовестным сборщиком китайских денег в кубышку Хозяина. Послушный, исполнительный, показал себя верным глазом и ухом Режимника на должности старшего дневального отряда. В последнее время, при Саиде, работал помощником бригадира на «шахматах». Думаю, что место бригадира он не столько выслужил, сколько купил, посулив Хозяину, для начала, организовать ремонт в помещениях сувенирки. Поживём – посмотрим на китайца за рулём.
Ави, по натуре своей, очень энергичный и деятельный человек. С молодых лет в бизнесе. При его многолетнем опыте в международной торговле алмазами и руководстве большим количеством людей, когда постоянно приходилось принимать серьёзные и ответственные решения, он, конечно, за годы вынужденного тюремного бездействия истомился и соскучился по коммерческой деятельности. Энтузиазм поблёскивал и в его глазах, и в тоне, хотя он и старался это скрывать за шутливой непринуждённостью. Масштаб, конечно, не его, на воле он оперировал суммами в миллионы долларов на алмазных торгах, а тут десяток кустарей-резчиков с липовыми фигурками и шкатулками.
Но его, похоже, это не очень-то смущало. Наверняка Кошелкин сделал Ави предложение, от которого тот не смог отказаться. И гадать тут особо не нужно: помоги зоне, получишь УДО. Этот универсальный неотразимый аргумент скорее всего и побудил Ави к активности. Он понял окончательно, что кроме как добиться УДО, у него в данных обстоятельствах нет иного шанса освободиться раньше срока. С экстрадицией в Израиль – не срасталось, да к тому же, взвесив все нюансы, он уже и не желал её. На это были свои причины...
Ня с Ави давно ушли, а я ещё долго в задумчивости тюкал топором, размышляя о превратностях человеческой судьбы. У каждого из зэков, безусловно, тюрьма – это своя личная жизненная трагедия, но по силе контраста в интерзоне не было человека, который упал бы с такой высоты социальной лестницы, как Ави. Я смотрел на своих чернокожих коллег по пилораме и живо представлял картинки: как в африканскую страну прилетает Ави на алмазные копи для закупки сырья, – а он объехал почти все алмазодобывающие государства чёрного континента, – и ему, чуть ли не от трапа самолёта, выстилают ковровую дорожку, принимают на высоком уровне те, кто рулит там народом и экономикой, потому что он привёз в страну большие деньги. В любой из европейских и мировых столиц он останавливался в респектабельных отелях, и в круг его общения входили весьма влиятельные люди. А теперь, в этом мордовском лагере, любой прыщавый недоумок с дубинкой на поясе мог заорать на него: «А ну, бегом в строй упал, бля!».
Воистину – неисповедимы Господни пути. От тюрьмы и от сумы не зарекайся! До чего же наглядно верна эта присказка тут, в тюрьме.
51
Электрики, сварщики в интерзоне всегда русские или мордовцы. В гараже слесарили афганцы, но когда заехал Витя-мордовец, то быстренько их спровадил оттуда. Ему хватило пары часов, чтобы оценить их уровень познаний в автомеханике.
 
«Пещерный народ, ёп...» – иначе Витя их не называл. Он вообще был большой мастак на язвительные характеристики и сразу подмечал малейшие недостатки у всех иностранцев, тут же клеймя ту или иную нацию каким-нибудь унизительным словцом. Все они были для него какими-то недоделанными.
Витя был высокий, ладно скроенный, крепко сшитый сорокалетний мужик. Смотрел всем в глаза всегда прямо и слегка насмешливо. Упёртый и настырный, даже если всё было не так, как он вбил себе в голову, – эта черта характера была присуща многим мордовцам. Помню, когда началась маршировка, – готовились к осеннему смотру-конкурсу при переходе на зимнюю форму одежды, – то Витя наотрез отказался шагать в строю. Не смог его заставить и Черепков. Дошло до Хозяина.
– Я стопроцентный мордовец! Ежели хотите пободаться со мной, проверяйте! Сказал – не буду, значит, не буду! – набычившись и не мигая, глядел он на того, кто заговаривал с ним про маршировку.
И Хозяин махнул рукой: в конце концов, зоновский автопарк ему был гораздо важнее.
– Когда комиссия приедет, из гаража не вылазь. Если чё, нырнёшь под УАЗик; мало ли, сунутся на промку. Погремишь ключами там... – сдался Кошелкин.
С ментами у Вити был полный вась-вась. Большинство из них были мордовцы, и Витя любил потрепаться с ними на родном языке. Ну, а главное, – это то, что он чинил ментам их автомобили, а это сближает всех мужчин, какое бы разное социальное положение они ни занимали. Менты выполняли Витины пожелания – занести то или иное в зону, – лишь бы он надёжно отладил им машины. Для него в зоне было почти всё «по зелёной».
Мы с Витей заехали в лагерь с разницей в два дня. Одну ночь вместе переночевали в карантине. Его, как и меня, почти сразу подняли в отряд. Первое время мы часто общались, шалея от здешних порядков, в особенности от образа жизни сидельцев и их отношений с ментами. Заварив крепкого чая у него в гараже, мы только и делали, что обсмеивали всех и вся тут, в зоне. Но со
 
временем наши совместные чаепития стали реже. Мы как-то быстро оба поняли, что, кроме этого смеха над местными «индейцами», нам почти не о чем говорить. О себе каждый из нас ничего рассказывать не спешил, да это и не принято среди бывалых каторжан – до того, как не узнаешь человека. А болтливостью, в смысле ненавязчивого трёпа о том о сём, ни он, ни я не отличались. Частенько б;льшая часть нашей встречи за чашкой чая проходила в молчании, которое нельзя назвать неловким или тягостным, скорее – понимающим, когда обоим всё про всё тут ясно, в том числе и как себя вести, что делать. Тюрьма... Мы, каждый в своё время и по-своему, определились, как достойно и без лишнего шума коротать срока; и он, и я не впервые были в этих стенах.
Витя никогда не ел в столовой с отрядом.
– Не сяду я с этими барбосами за один стол. Они жопы ладошками подтирают, а потом хавать идут, – с возмущением сплюнул он, когда я поинтересовался у него однажды, отчего он не ест в столовой .
– А как же те, кто хавчик готовит? Ведь повара из той же публики, – подколол я Витю. Он намекал на мусульман, которые подмывались из бутылок, с ними ходя в туалет. Интересно было послушать, как он выкрутится.
Но Витю смутить было непросто. Он несколько секунд похлопал ресницами и, напирая глазами, обрушился на всех, кто ест за общим столом, не разбирая мастей.
– С дырявыми за дубок садиться!? Чё, не слышишь, как они друг про друга шушукаются: этот в жопу долбился, тот отсасывал... А потом вместе полоскаются за одним столом.
Я тоже ел со всеми, так что камень был и в мой огород. Витя это хорошо понимал, но с равнодушием повидавшего на своём веку зэка он предоставлял право каждому определять свой выбор. Чай он со мной пил-таки, значит, считал порядочным арестантом; в какой-то мере он и сам принял здешние порядки.
У электриков со сварщиками был свой биндяк – небольшая каморка, закуток, отгороженный от столярки, которая примыкала к кочегарке. Там хранились инструменты, рабочие материалы, там же работяги переодевались и питались. Витя-механик и остальные русские ели вместе: Вован-сварной, Коматоз, Сева-москвич – второй электрик, заехавший недавно с пересылки на помощь Коматозу, Валера и прибившийся к ним Пикассо. Кто-нибудь из них, во время завтрака, обеда или ужина, отправлялся с небольшими посудинами в столовую и приносил пайки на всю компанию.
Своё нежелание питаться со всеми русским пришлось обосновать администрации. Жёстко. Режимник и Хозяин вынуждены были смириться с тем, что русские питаются отдельно, да ещё и на рабочем месте. Правда, Черепков не сразу дал добро. Пару раз он приходил в биндяк со шмоном и выбрасывал оттуда всю посуду и еду, которая там была, и запретил поварам давать пайки на вынос. После этого Витя и остальные выставили ультиматум: или мы едим отдельно у себя, или на работу вообще не выходим – закрывайте в ШИЗО.
Зона без электриков, сварщика, автомеханика, да и художника, – ситуация немыслимая. И вопрос был решен раз и навсегда. Русские жили особняком, снисходя до общения с иностранными сидельцами только в случаях неизбежной необходимости.

52
Страх получить взыскание – выговор или ШИЗО – надёжно держит зэков в повиновении. Все мечтают об УДО. И Черепков изощрённо и со злорадным наслаждением пользовался этой «дубинкой». Я не раз подмечал, наблюдая за ним, какое удовольствие вершителя судеб испытывает он, когда произносит нарушившему режим, или неугодному, или просто попавшемуся под горячую руку, дурное настроение, зэку: «В ШИЗО пойдёшь!». То есть он мог одним словом убить надежду на досрочное освобождение. Он упивался этой властью решать – будет кто-то сидеть свой срок до звонка или уйдёт из лагеря раньше.
 
Этот универсальный механизм манипулирования зэчьими душами позволял не только раскошеливать богатеньких сидельцев, легко и сразу соглашающихся платить и помогать администрации материально, лишь бы не испортили им «биографию» для УДО, но также, без особого принуждения, заставлять зэков выполнять режимные требования. Очень просто шла и вербовка стукачей, которые всегда тёрлись под дверью его кабинета и до мельчайших подробностей снабжали его информацией обо всём, что творится в зоне.
Однако эта щедрая раздача взысканий, которые фиксировались не только в личных делах заключенных, но и в иной режимной документации, сказалась на показателях воспитательной работы. Недавно вернувшийся с совещания в Управлении Дубравлага замполит рассказывал, как их там с Черепковым вздрючили. «У вас что там, половина контингента – злостные нарушители?» – недоумевали в Управлении. По сравнительной статистике нарушений режима, в процентном соотношении, интерзона по количеству взысканий оставила далеко позади другие ко-лонии, в том числе и те, в которых численность контингента была по тысяче и более заключённых. А в интерзоне не было и двухсот человек.
«При таком количестве злостных нарушителей недалеко и до бунта. Что за иностранцы буйные у вас там? Из ШИЗО не вылазят. Как вы там работаете?» – сурово отчитывал Черепкова начальник Управления.
Если бы знали в Управлении, что здесь в ШИЗО можно загреметь просто за то, что не поздоровался с Черепковым, когда тот не в духе! Какой, на фиг, бунт! Тут громко разговаривают-то с оглядкой на штаб....
Черепков тогда, на совещании, получил взыскание за неудовлетворительную оперативную работу. Он понял, что перегнул палку. В последнее время акты писать стали меньше и в ШИЗО паковали не так часто, как прежде. Черепков умерил пыл сотрудников, которые отправлялись на обход зоны, как на охоту. Появилась новая тактика-практика: подловив кого-нибудь, Дежурный по колонии предлагал ему вместо акта потрудиться на благоустройство колонии. Иными словами – метлу в руки и иди отрабатывай своё нарушение. В зоне стало чище, а ментам уже не нужно было бегать и собирать народ по отрядам на хозработы. Залетел – отработай. Сидельцам это нововведение понравилось; большинство с охотой соглашались пойти на любые работы, лишь бы не написали «бумагу».

53
– Можно тебя на минуту? – заглянул на пилораму Шарль и заговорщически подмигнул мне сквозь очки.
Вышли наружу. Закурили. Оглядев пустой двор, Шарль опасливо достал из кармана сложенный листок бумаги, развернул его и протянул мне.
– Смотри, что я нашёл в крое, который из женской зоны пришёл! Я не очень понимаю, что здесь написано.
Я заглянул в листок: «Привет, иностранцы! Не старые, не худые, не толстые, а очень даже развесёлые шалуньи Лена и Света будут рады получить от вас весточку. Не грустите там без нас!» Девки, тоскуя по мужской ласке, решили поразвлечься: тусанули маляву в наш лагерь, авось завяжется игривая переписка с кем-нибудь.
Кошелкин, чтобы занять народ какой-то работой, договорился с Хозяином женской зоны и взял там часть заказов на пошив рукавиц. Оттуда к нам привозили раскрой и забирали потом готовую продукцию. И вот, в одной из пачек заготовок Шарль обнаружил это послание от зэчек. За годы, проведённые в заключении, он научился читать и неплохо говорить по-русски; но эту записку ему самостоятельно понять не получилось, поэтому он и обратился ко мне. У нас с ним ещё на Пресне установилась сдержанная, осторожная симпатия: я консультировался у него, когда затруднялся в чтении английских текстов, а он просил меня всегда поправлять его речь, если он ошибается в падежах или склонениях.
 
– Дамы ищут кавалеров. Скучно им без мужчин. Предлагают переписываться. Будешь упаковывать готовые рукавицы – отправь им ответ какой-нибудь, – подмигнул я ему, возвращая бумагу.
– Зачем мне это нужен? У меня есть жена и дети, – улыбнулся Шарль.
– Пусть другой кто-нибудь напишет. Вон Плиско скажи, что девчонки хотят познакомиться. Он страдает больше всех по этому делу.
– А если это найдут? Будет проблем, – обеспокоенным видом покачал головой Шарль. Он уже давно впрягся в удошную телегу и опасался любых неприятностей.
– А какой тут криминал? Люди хотят любви. Ты-то что волнуешься? Если даже менты отроют эту маляву, то мало ли кто её засунул в тряпки! Мы-то тут при чём? Только глупить не надо – свои настоящие имена не пишите там. Эту Лену и Свету тоже, я уверен, по-настоящему иначе зовут.
– Я отвечаю за приём и отправление материала. И менты будут спросить меня: почему этот малява находится там? Это запрещается!
– Ну, смотри сам, – равнодушно пожал я плечами. Мне его опасения из-за таких пустяков были непонятны и смешны, и тем более не вызывал сочувствия удошный мандраж.
– Я прошу тебя, пожалюста, не скажи никому про этот малява. А я буду подумать, как поступать. Хорошо? – вопросительно заглянул он мне в глаза, ища поддержки.
– Я уже забыл про эту бумажку. Спи спокойно, товарищ! – хлопнул я его по плечу и пошагал к своей африканской братии – дальше махать топором.
До чего же схожими, будто по шаблону, становятся поведение и образ жизни в лагере у всех, кто поставил себе целью непременно добиться условно-досрочного освобождения. Тут не имеет значения ни возраст, ни то, кто кем был на воле, ни культурные, ни национальные различия. Заключённые – выходцы из разных стран и континентов – даже при плохом знании русского языка быстро понимают, чт; им нужно делать и как себя вести
 
тут, чтобы освободиться раньше срока. И главное, что они усваивают, – это необходимость добросовестно сотрудничать с администрацией лагеря и беспрекословно выполнять все режимные требования. А то, что эта покладистость и рвение выливаются в доносительство, в ущемление личных свобод других зэков, и что неизбежно будет унижено их собственное достоинство, – всё это ничуть не смущает удошников и не ослабляет их ярой целеустремлённости.
Вот и Шарль влился в это стрёмное состязание, попав, ко всему прочему, в обойму «дойных». Он не скрывал того, что имеет средства, но быстро определил круг лиц, которым неизбежно придётся отстёгивать деньги и часть своего баула, и умел сказать твёрдое
«нет» многочисленным попрошайкам, в том числе и ментам, которые ничего не решают тут в зоне.
Купив для отряда новый большой телевизор с колонками, он каждый вечер, в определённое время, настраивал европейский финансово-экономический канал и с блокнотом в руках отслеживал свежие биржевые сводки. Находясь в дремучих мордовских лесах, в лагере, он умудрялся играть на бирже.
В зоне Шарль почти совсем перестал общаться с Ави и его израильской командой. Стародавняя взаимная неприязнь, сдерживаемая ограниченным пространством тюремной камеры и необходимостью держаться вместе против антисемитски настроенного контингента арестантов, – там, в Москве, в зоне свелась к тому, что они просто перестали замечать друг друга. Мы все жили в «строгом» отряде, и за всё время я ни разу не видел, чтобы они общались между собой. Питался Шарль отдельно, сразу, как только они поднялись в отряд. Семейничал он с афганцем Хамудом – бригадиром швейки, что ещё добавило негатива в его отношения с Ави. У всех израильтян отношение к арабам, да и ко всем мусульманам, всегда настороженно-отчуждённое, при внешней любезности. Мусульмане тоже косо смотрели на эту «семейку».
Но Хамуд и до этого не пользовался авторитетом среди своих земляков, и даже, несмотря на его должность, никто из афганцев не семейничал с ним, на моей памяти. Он был стопроцентно
 
«кумовской» и с каким-то мутным прошлым. Земляки не рассказывали никаких подробностей, но всегда презрительно ухмылялись, когда кто-нибудь интересовался, чем Хамуд занимался на воле. «В биллиард лохов обувал по клубам», – бросил однажды фразу кто-то из афганцев. Грева с воли у него не было, и такой богатый «семейник», как Шарль, был подарком судьбы для Хамуда.
Шарль не стал покупать себе тёплое местечко в зоне, а пошёл работать туда, куда его распределили после карантина, – на швейку. За машинку его, конечно, не посадили, а поставили учётчиком. Довольно быстро он стал там незаменимым работником. Разбирать и составлять накладные, табели, разнарядки и прочую рабочую документацию входило в обязанности бригадира. Но Хамуд ни читать, ни писать по-русски не умел, и за него эту работу всегда выполнял кто-нибудь из подручных. Поэтому учётчиком всегда ставили зэка, которому знакома русская грамота.
До выхода на пенсию учётчиком работал Веня Бигман, потом – кто-то из кубинцев, который когда-то учился в советском ВУЗе. Шарль очень быстро вникнул в суть бумажных дел, разобрался в хитрой манипуляции расценками и стал фактически правой рукой Хамуда на швейке. Собственно, он и вёл всё хозяйство; Хамуд лишь надзирал за зэками, давил на них и заставлял, при поддержке ментов, выполнять норму.
Бригадир совсем не обязательно должен был разбираться в производственном процессе; главное, что требовала администрация от зэка на этой должности, – обеспечить выполнение нормы и докладывать обо всём, что творится на промке. Режимник и Хозяин тщательно подбирали бригадиров из наиболее приближённых, проверенных и преданных им лиц, предпочитая денежных. С Хамуда взять было нечего – тот верно служил за УДО, но финансовую составляющую дополнял Шарль.
Упорно ходили слухи, что швейный цех будут расширять. Народ в зону прибывал – этап за этапом, – и всех нужно было обеспечить работой. На оборудование новых рабочих мест требовалось вложение денег. Бюджетных средств – кот наплакал, да
 
и те местные махинаторы давно уже привыкли технично распиливать на свои личные нужды. Кошелкину постоянно нужны были зэковские кошельки, чтобы латать бюджетные дыры. Шарль на швейке оказался не случайно.

54
Из дневника
Всех нас, так или иначе, Бог проводит через беды и лишения. Далеко не все теряют детей, здоровье, имущество, волю, надежду в один и тот же день, как библейский Иов. Но каждый из нас должен научиться думать о полной потере: все мы потеряем всё, кроме Бога, все мы умрём, только Бог останется с нами.
Бог мог сотворить нас и сделать нашу жизнь без горя и греха. Зачем же Он дал нам испытательный срок? Наверно, по той же самой причине, по какой хороший учитель не даёт ученику ответа. Когда мы сами находим правду, мы крепче её помним, больше ценим. Она для нас даже не «объективная истина», а часть нашей души, наше истинное лицо. Наше дело – многократный выбор, непрестанный опыт. Мы узнаём, кто мы такие, только через жизнь. Значит, пока дело не сделано, мы этого не знаем (или себя обманываем). Каждая жизнь – это своего рода идентификация. Человек может узнать, кто он такой, только у своего Создателя. Все мы персонажи Божьей повести, а где персонажу найти себя, как не у Автора?
55

Кишкоблудство – чревоугодие – болезнь заразная и весьма распространённая в лагере. Лишь очень небольшой процент контингента обладает иммунитетом к этой напасти. В бараке, в каждом отряде есть комната приёма пищи, там же готовят себе еду те, кому позволяют личные продовольственные возможности, – в столовую они ходят только за пайкой хлеба. Все, у кого желудочный интерес преобладает над всеми остальными, очень внимательно и ревниво следят за тем, кто что ест, и потом с завистью или пренебрежением обсуждают это между собой. Получившие посылку или принесшие со свидания баул с продуктами сразу становятся центром внимания: «Брат! Друг!» Но как только содержимое баула иссякает, остывает и дружеский интерес, кончается братство.
Вся жизнь в зоне крутится вокруг столовой. Предприимчивый Зера не уставал изобретать всё новые способы для выкачивания денег и прочего у зэков – он почти безраздельно владел этой золотой жилой. Половина, если не больше, продуктов, завозимых ежедневно в столовую, и все мясо – продавались. Килограмм крупы, вермишели, нарезанное и расфасованное сливочное масло, маргарин, растительное масло в розлив, куски мяса, нарубленные по двести, триста, четыреста граммов, – всё это имело свою цену, как в магазине. Кто не имел возможностей ежемесячно платить определённую сумму «кассиру» Зеры в Москве через близких, тот рассчитывался в зоне: телекартами, сигаретами и иным бартером. С утра до вечера к заднему крыльцу столовой шныряли озабоченные едой зэки, унося за пазухой заветные свёртки и пакеты.
Зера ловко закрывал глаза администрации на свои махинации – тем, что помогал латать продырявленный ею же бюджет колонии. Он запустил на всю мощь коммерческую выпечку пи- рожков и сдобных булочек. Всё, что выпекалось, зэки раскупали моментально. Пирожки с капустой, с картошкой, с луком, с яйцами, хот-доги уходили влёт прямо из печи. В окне хлеборезки, через которое шла торговля, сидел специально поставленный для этого человек, который записывал в особую тетрадь: кто, чего и сколько взял. Позволено было брать и под зарплату, и под будущие денежные переводы. Пару раз в месяц выписки из этой тетради передавали в бухгалтерию, и с личных счетов зэков снимали деньги за съеденное печево. Кое-кто, не в силах сладить с постоянным желанием лакомиться домашними пирожками, проедал все свои переводы и зарплаты, залезал в долги...
 
Последнее новшество Зеры, по достоинству оценённое всей зоной, – праздничные торты. Заказать торт мог позволить себе далеко не каждый, ибо он стоил изрядную сумму, но угощались – все. Поводами для выпечки почти настоящего бисквита, начинённого орехами, изюмом, со слоями вкуснейших кремов, были дни рождения и чьё-нибудь освобождение. «Конвейер» работал стабильно. Зера устроил в столовую штатного кондитера: заехал профессионал – ливанец Басейн.
Сам торт, испечённый в широченном противне, торже-ственно доставлялся в барак или выставлялся на столик в локалке, при хорошей погоде. Кто-нибудь, иногда сам именинник, нарезал его на множество кусочков. Несколько, наиболее аппетитно выглядевших, обязательно относилось в штаб – Дежурному и прочим, на усмотрение виновника торжества. Заваривалась пара вёдер кофе или чая, и весь отряд собирался вокруг стола. Именинник или освобождавшийся толкал соответствующую случаю речь, и все утешались редкостным для лагеря угощением.
Одним из первых в нашем отряде заказал торт Ави. Причём не один, а три. Собраться всей зоне в нашей локалке не позволяли, и именины устраивали в столовой.
Ави умел говорить красиво и просто. С истинно еврейской находчивостью он сумел в нескольких словах обшутить все лагерные тяготы и лишения, снял напряг официальщины и расположил всю собравшуюся толпу к дружелюбному поеданию этого чудесного тортика. В конце своей «программной речи» он приобнял стоящего рядом с ним Зеру:
– Братцы! Этот праздник не был бы таким сладким, если бы не старания нашего дорогого Зеры! Поблагодарим же этого кудесника! Дай я тебя поцелую, родной! – и в порыве вдохновения Ави звучно чмокнул в щёку раскрасневшегося от удовольствия Зеру.
Этот номер не прошёл даром для Ави.
Отныне Зера всегда самолично приносил торты в отряд и вставал рядом с именинником, когда того поздравляли. Если
 
празднующий своё событие не умел говорить или не догады-вался, забывал поблагодарить публично за торт, Зера или Елдыз, по его подсказке, обязательно просили Ави сказать несколько слов по случаю праздника. Не было случая, чтобы Ави отказывался произнести здравицу. Во время всей, обычно весьма цветистой речи-импровизации Зера с напряжённой улыбкой смотрел на Ави, и тот это, конечно, замечал, потому что заканчивал ставшей уже традиционной фразой:
– Ну, и не забудем поблагодарить нашего друга Зеру за шикарный торт!
Зера млел, рдел, и от этого выпрошенного внимания, казалось, был более счастлив, нежели тот, ради которого все собрались тут...
Объективно оценивая нынешнюю обстановку в лагере, можно смело сказать, что сей изощрённо оформленный прикорм дал и свои положительные результаты, с определённой точки зрения. Зэки почувствовали немалую послабуху. Менты ходили на работу как на праздник. Сытые, снабжённые куревом и конфетами-шоколадками для детишек, они перестали лютовать, раз- ленились, и вместо того, чтобы рыскать, вынюхивать, ловить нарушителей по зоне, предпочитали попивать кофеёк в каптёрках у завхозов, забегать под любым предлогом в столовую к Зере, позабавиться компьютерными играми у себя в кабинетах или дрыхнуть в укромных уголках, пока их не напрягают комис-сии и проверяющие.
Кошёлкин стал появляться в зоне уже не каждый день, а когда приходил, то ненадолго. Черепков, собрав нужную мзду, тоже долго не засиживался в кабинете и предпочитал хвастаться своей новой тачкой, разъезжая по окрестным лагерям-посёлкам. Нового Кума пока не прислали. ДПНК с дежурными сменами заполняли необходимыми записями вахтенные и прочие журналы, создавая видимость надзора.
Зэки, кто работал, знали свои обязанности, давали норму. Менты не вмешивались в производственный процесс. Бригадиры и «козлы» обеспечивали работяг всем необходимым для работы и докладывали в штаб обо всём происходящем на промке
 
и в жилзоне. Даже когда случалась драка или какое-нибудь ЧП в зоне, «козлы» сами говорили ментам, кого надо закрывать в ШИЗО, а кому скостить. Всё проплачивалось.
Барыги и «козлы» расчувствовались до безобразия. Наглели и упивались своей вседозволенностью, дружбой с ментами. Противней всего были их сытость и этот желудочный, чисто кабаний оптимизм. Рядовой и средний состав администрации уже не имел над ними власти. Рулила положением в зоне горстка приближенных к Зере. А самого его впору было называть смотрящим. Смотрящим за лагерными желудками...

56
Психолог – в лагерях по всей России ввели в штат такую должность. Велико сомнение, что сия инженерия человеческих личностей исполнит своё предназначение в узилищах. Арестанты ни за что не пойдут лечить свои душевные болячки к тюремщикам. Уж в России нынешней – точно. Правда, психологи – вольнонаёмные, не носят погон, обычно это молоденькие девочки по- сле ВУЗа или техникума, либо родственницы, жёны сотрудников лагеря без какого-либо профильного образования. Но эти «людоведы» работали в плотной связке с операми, в чём зэков бесполезно было разубеждать.
А уж когда нашим психологом было проведено анкетирование, где самыми безобидными вопросами были: «Ваше отношение к воровским понятиям?», или: «В конфликтной ситуации с другими осуждёнными обратитесь ли вы за помощью к администрации?» – то интерзоновские сидельцы всерьёз забеспокоились о своём условно-досрочном освобождении. Мало кто ответил на вопросы анкеты правдиво, ибо характеристика психолога обязательно приобщается к документам на УДО, отправляемым в суд, а она только по анкетам и пишется.
Вопросники эти, безусловно, составлялись в Главном Управлении исполнения наказаний, и из ответов подразумевались только две оценки личности осуждённого: встал на путь исправления, или нуждается в дальнейшем исправлении. Те, кто не
 
умел читать и писать по-русски и даже не понимал смысла вопросов, боялись загубить свое УДО из-за какой-то странной бумажки. Достав из баулов лагерную «валюту» – сигареты и телекарты, – они со своими листками-анкетами выстраивались в очередь к тем, кто знает, как правильно отвечать. «Напиши, чтобы каратириси хороший был!». И бывалые «психологи» в лагерных робах штамповали под копирку «честные» ответы интерзоновской братии.
Прочитав всю стопку заполненных анкет, можно было сделать только один вывод: почти сто процентов осужденных – до мозга костей преданы администрации и непрестанно озабочены тщательным соблюдением режима содержания и правил внутреннего распорядка, всегда готовы сотрудничать с оперативным отделом и пресекать любые деяния, что мешают им исправляться. Ну, может быть, не сто, но гораздо более пятидесяти процентов ответили на вопросы анкеты именно так. Кому УДО не светило или кто ожидал «звонка», написали своё настоящее отношение к тюремной системе и её работникам, кто-то вообще от-казался заполнять анкету. Я тоже проигнорировал это мероприятие: в оперативных документах моя персона и так давно уже была охарактеризована как «злостный нарушитель режима содержания» и «склонен к дезорганизации».
Перед приездом очередной комиссии всех растусовали по
«показным» объектам. Меня и ещё двоих Черепков закрыл с глаз долой в комнате психолога в штабе. Потом в сопровождении офицера Отдела безопасности появилась и сама ведунья зэчьих душ. Наша новая психологиня была миловидной девицей лет двадцати. Её было легко смутить и заставить покраснеть, чего мне делать совсем не хотелось. Когда я сидел напротив, в метре от неё, я пережил сеанс почти чистого эстетического наслаждения от созерцания такой свежей прелести. Это не телевизор – живая! Хотелось дотронуться, за пальчик подержать, провести ладонью по нежной коже запястья. Отчего-то думалось, что она должна быть невинна...
 
Те женские особи в уродующей их солдатской форме, что мельтешат перед зэками в лагерях, очень походят одна на другую, будто из одной породы: потрёпанные, вульгарно накрашенные матершинницы, источающие запах перегара и дешёвой косметики, прокуренные, похотливо виляющие отвислыми задами... И вдруг – такой цветок!
Любасик, как её сразу прозвали зэки, обладала довольно изящной фигуркой: обтянутые кофточкой и тонкими брюками округлости были той самой приятной, без излишеств, полноты, что ласкают взор и без осечки поднимают настроение. Моё мужское воображение взыграло ещё до того, как я её увидел: когда она приближалась к приоткрытой двери кабинета, где мы уже почти час парились втроём, я услышал чарующий голосок. Есть такие голоса, точнее, есть такие женщины, голос которых подобен их голому телу... Распахнулась дверь, и мы увидели перед собой это дитя природы. «Чуть вниз... А уж потом в глаза и безучастно, и невинно», – как сказал один поэт.
Естественное возбуждение голодного зэка от столь провокационной демонстрации женских прелестей довольно быстро прошло, когда Любасик заученными по учебнику фразами со студенческим наивом попыталась рассказать нам, как важна работа психолога в местах лишения свободы, от чего сама же и засмущалась вскоре под нашими сочувствующими взглядами. Какой психологической помощи или объективной личностной ха- рактеристики можно было ожидать от этой девчурки, выросшей в посёлке лагерных вертухаев и познавшей лишь жизнь молодёжной общаги в областном центре и пьяные дискотеки с драками и быстрым сексом? Любой из нас троих мог бы «причесать» её лучше любого психотерапевта.
Тебе бы в куклы играть! – читалось в глазах сидящего рядом со мной колумбийца, у которого в Боготе пятеро детей, и старшая – ровесница этой девице. Керубино обеспечивал трафик кокаина в десятки стран мира и любого человека мог «просчитать» так чётко, как ни в каком университете не научат. Или поседевший еще в юности афганец Туфан: всю свою моджахедскую жизнь до лагеря он провёл на войне, с пелёнок видел смерть и
 
горе людское. Да и я, с моим многолетним опытом нелегальщины, легко мог преподать ей умение разбираться в людях...
Девочка явно растерялась и не знала, как себя вести с нами, взрослыми дядьками, что говорить, делать. И мы принялись её развлекать: травили анекдоты, рассказывали всякие истории из жизни и веселились от души, пока в лагере шуровала комиссия.

57
Недавно к нам зарулил спецавтобус. Два раза в год в лагерь приезжает передвижной рентген. Через некоторое время, после проявки снимков, всегда кого-нибудь увозят в туберкулезную зону. На сей раз отправился на лечение туберкулеза Вован-сварщик. А всех, кто с ним чифирил, прокатили в больничку на анализы. Там им назначили лекарство: неизменный РЭФ – страшной силы антибиотик, который при долгом употреблении отнимает здоровья гораздо больше, чем бережет его.
Помню, на Бутырке из этого РЭФа народ делал краску для бубновой и червовой масти. Хата, где я сидел, была игровая, и из неё по всему централу растусовывали колоды карт. В двадцатиместной камере было набито человек восемьдесят, и чтобы занять народ, смотрящий организовал настоящий конвейер. Круглые сутки шло производство: нарезалась бумага, из хлеба варили и пробивали через наволочки клейстер, художники штамповали трафареты, коптилась сажа для чёрной масти, толклись в порошок таблетки РЭФа. Краска из таблеток получалась весьма стойкая. С РЭФом в санчасти проблемы не было – прописывали его при надобности любому. Бывалые сидельцы с туберкулёзом, зная разрушительные последствия этих «колёс», их не пили, и они шли на технические нужды.
Туберкулёз косит арестантов нещадно. Молюсь, чтобы миновала меня чаша сия.
58
Веня Бигман затеял курсы: учит иностранцев русскому и английскому. Согласовал расписание в штабе, и два раза в неделю
 
в библиотеке собираются ученики. На тех и других уроках – почти одни и те же люди, подавляющее большинство – вьетнамцы.
Я заглянул однажды на эти занятия. Интересно было, как Веня преподаёт языки тем, кто и двух слов по-русски не может связать правильно, чей лексикон в основном состоит из усвоенных матерков и лагерной фени. До ареста многие из них по-русски вообще не говорили, а тут, в лагере, они варятся в своём земляческом кругу, и общение с другими зэками и ментами ограничено нехитрым бытом и исполнением режимных указаний.
То, что я увидел, меня позабавило. Веня, безусловно, обладал глубокими познаниями в филологии, и русский, и английский его были совершенны. Происходящее в лагерной библиотеке можно было без преувеличения назвать академической лекцией для студентов-лингвистов. Объясняя падежи, склонения, спряжения, Веня высыпал на растерянно хлопающих ресницами вьетнамцев ворох совершенно неведомых им слов и понятий. А этим парням со столичных шмоточных рынков впору было упражняться в чтении по слогам, выучив прежде алфавит. Все школяры вежливо и тупо слушали, абсолютно не врубаясь.
Веня раздал всем тетрадки и авторучки из своих запасов. Какое-то конспектирование по его программе всё же подразумевалось. Я, честно говоря, не понимал, что вьетнамцы могли бы записать из услышанного. Помню, я не удержался тогда и сказал Вене:
– Ты бы как-то попроще учил их нашему великому и могучему.
– Не беспокойся, Арсений, они все у меня проштудируют заветную книжку, – и ловким движением Веня снял с полки знакомый не одному советскому поколению букварь с картинками.
Не представляю, как он им преподавал английский. Для этого, как минимум, нужен был англо-вьетнамский словарь. Но судя по тому, что учеников на занятиях не убавлялось, а некоторые вьетнамцы начали лопотать по-английски, Веня нашёл какой-то способ доносить им этот язык. Может быть, он имел в своём арсенале и какую-нибудь английскую азбуку с иллюстрациями.
 
Для замполита эта Венина инициатива служила дополни-тельной фишкой в показателях воспитательной работы с осужденными. Теперь, когда в зону приезжали комиссии и журналисты, помимо африканских плясок и показной мессы в костёле, проверяющих непременно приводили ещё и в библиотеку, куда заблаговременно сгоняли учеников. Для «школы» изготовили на промке учебную доску на треноге и даже выточили указку из клёна, а замполит купил набор цветных мелков. И Веня со всем блеском демонстрировал культурный очаг, заставляя визитёров умиляться такой тяге к знаниям у иностранных заключённых.
Я хоть и подтрунивал над Веней, но всё же отдаю должное этой его затее. Многие зэки, у кого срока не «детские», задумываются над тем, чтобы лагерные годы не прошли порожняком, думают о своей будущей жизни, строят планы. Те, кто намерен остаться в России, понимают, что знание русского языка – это залог успеха во многих делах; а тем, кто собирается рвануть в Европу, как воздух необходим английский. В заключении всегда достаточно времени для самообразования, если не заморачивать себя чрезмерной вознёй вокруг жратвы и не торчать часами пе-ред телевизором.
А такой сиделец, как Веня Бигман, с его знанием языков и уникальным опытом синхронного перевода, – удача редкая.
* * *
Дорогой Арсений!
Отвечаю на Ваше письмо не сразу. Прочел его по возвращении из отпуска. Первые дни были службы несколько дней подряд, утром и вечером. Вчера поминали о. Георгия Чистякова, поскольку это был день его рождения. В этот же день, 4 июля, 5 лет назад скончался митрополит Антоний Сурожский. О. Георгий тогда был на его похоронах. Так что последние годы о. Георгий особенным образом вспоминал владыку Антония. Они были с ним очень дружны. О. Георгий несколько раз бывал у него в Лондоне. И надо же было случиться такому совпадению, что в этот же день, перед литургией, мне сказали о кончине Алек-сандра Исаевича Солженицына. Так что на литургии и на панихиде молились о всех троих. Господь как бы показал, что все они были людьми одного, очень высокого достоинства. Все они отстаивали свободу человеческой личности и противостояли всему, что ее порабощало и угнетало.
Что касается Ваших просьб. Необходимые пожертвования на храм, который Вы планируете построить в зоне, будет непросто собрать, т.к. народу православного у вас, насколько правильно я понимаю, немного. Не сравнить с другими зонами, где все заключенные – российские граждане. Но все равно следует это дело не оставлять. Мы также постараемся присоеди-ниться к этому делу. Надо, чтобы для этого был открыт счет, на который можно было бы перечислять пожертвования.
Книги Павла Евдокимова и Оливье Клемана постараюсь Вам послать. Написанный Вами телефон – мой домашний.
Желаю Вам помощи Божией и терпения в Вашем нелегком положении.
Храни Вас Бог!
С уважением, протоиерей Борис Александров.

59
Еврейская команда решила взять УДО штурмом. Ави подключил все свои связи и умудрился организовать официальный визит в зону главного раввина России.
В интерзоне тот появился в сопровождении самого Килькина. Накануне всю зону вылизывали не менее тщательно, чем перед приездом какой-нибудь столичной проверяющей комиссии.
Встречу-свидание с израильтянами устроили в кабинете Кошелкина. Меня не пригласили. Раввину сказали, что есть тут ещё один еврей – христианин, и само собой, моя персона сразу перестала его интересовать. Кажедуба тоже не позвали, и тот не скрывал своего недовольства впоследствии, когда пересекался в зоне с израильтянами...
 
После беседы в тесном кругу раввин отправился осматривать зону. Прогуливаясь под ручку с Килькиным, он, как бы между прочим, поинтересовался у него, чем бы могла помочь Федерация еврейских общин России, в рамках благотворительной программы, этой вот зоне, где томятся еврейские арестанты.
Килькин был мужик весьма неглупый и, безусловно, следил за политической жизнью страны. Беседующий с ним сейчас симпатичный дядька в широкополой шляпе был вхож в Кремль с любого крыльца. Килькин сообразил, что ему выпадает шанс и засветиться в прессе, и отличиться по службе, если он сумеет правильно сориентироваться в обстановке.
Во время встречи за чашкой чая израильтяне очень умело заострили внимание раввина на том, что у троих из них уже давно прошло время подавать документы на условно-досрочное освобождение. И Килькин очень даже хорошо понимал всю продуманность подобного визита, так же, как и широту возможностей еврейской общины, когда она ставит своей целью вытащить кого-то из мест заключения.
Какие-то планы на интерзону у Килькина, видимо, были и раньше, но заморочки с распределением бюджетных средств отодвигали их осуществление. Зона была заполнена контингентом лишь наполовину, но если заполнить все «посадочные места», то занять зэков тут будет нечем – работы на всех не хватит. От безделья сидельцы начинают шатать режим, что так или иначе скажется на показателях его Управления, а ему всего за пару лет удалось сделать их чуть ли не лучшими в исправительной системе по России.
В общем, у Килькина с главным раввином России состоялся деловой разговор, результатом которого стало обещание раввина передать в дар зоне новые швейные машинки и прочее оборудование для швейного производства.
После отъезда раввина Изя, Арон и Шарль подали ходатайства об условно-досрочном. У Ави, с его сроком, УДО было через полтора года. Но он закладывал уже сейчас надёжный фундамент под это дело. Веса он себе прибавил немеряно после этого свидания.
 
Кошелкин, наблюдая, как запростецки хлопают друг друга по плечу Ави и главный российский раввин, по их дружескому
«ты» понял, что те давно знакомы, и окончательно убедил себя в том, что в зоне у него сидят евреи не простые.

60

Больше двух месяцев на промке шёл капитальный ремонт. Килькин, после памятной встречи с главным российским раввином, дал команду облагородить полузаброшенное захламленное помещение швейного цеха и выделил на это какие-то бюджетные деньги. Но, как водится, тратить эти средства по их прямому назначению в колонии и не собирались, а чтобы умело положить их себе в карман, Кошелкин и компания тряханули жаждущих досрочного освобождения состоятельных зэков.
Первым и по-крупному вложился в этот «проект» Рахма-дулла. Его и поставили рулить ремонтом, назначив бригадиром швейного цеха и всей промзоны. Помощниками у него были Хамуд и Шарль, последний тоже не без финансового участия.
Подтянул Кошелкин и Дамсура: «Слышь, чё, хорош тут фуи пинать в штабе! Помочь надо на швейке. Ты же строитель. Ремонт туалета на промке сделай, купи там чё надо. Я тебе ещё пару поощрений для суда нарисую». И Дамсурушка безропотно впрягся, восприняв это как приказ. Закупив напольную и настенную плитку, краску и прочие материалы и инструменты, он сам, без помощников, обложил кафелем все стены и полы в умывальнике и отхожем месте. Теперь нужник выглядел как операционная.
Китайские толстосумы также внесли свою положенную дань, и Ня, подоив своих земляков, оборудовал себе офис со складом на сувенирке. В пристройке, где когда-то плодились кролики и пушные зверьки, Ня с китайской тщательностью заново оштукатурил и покрасил стены, потолок, настелил новые полы, провёл туда отопление, вставил новые окна, двери, и те- перь невозможно было поверить, что в этом уютном помещении
 
с картинами на стенах когда-то был зверинец. Последних кроликов благополучно уморил болгарин Димитрий, которого взял на помощь Керубино, пока его колумбийский подельник ездил лечиться на больничку. Дима однажды накормил кролей каким-то вонючим варевом из корыта для свиней, и зверьки скоропостижно передохли. Других Кошелкин заводить не пожелал. Хлопотно. Поросята – и проще, и выгоднее…
Обед на промку больше не привозят. Всех выводят в зону, в столовую. Комната, где долгие годы харчевались работяги, теперь ПТУ – учебный класс, куда перетащили старые швейные машинки, и миловидная дамочка обучает там сидельцев швей- ному делу.
В цехе вставили новые стеклопакеты, забетонировали пол, содрав доски. После окончательной побелки-покраски всего помещения швейки окна занавесили белоснежными шторками, и теперь кто заходит туда – будто в аптеку попадает. Заглянувший в зону с проверкой зам. Килькина обалдел: «Прям хоть зэков не пускай сюда! Засрут, поганцы! Быстро ухайдокают всю эту красоту!» Такой чистой и светлой швейки нет ни в одном лагере по Дубравлагу.
Наконец привезли и установили тридцать новых швейных машинок. На следующий день появился сам Килькин – оценить проделанную работу и отдать последние распоряжения перед официальным визитом московских раввинов и корреспондентов центральных СМИ. Открытие швейного производства в интерзоне решено было обставить торжественно. Согласование этого мероприятия прошло на самых верхах тюремного Управления, при участии раввинов.
Надо же, какой масштаб приобрело простое желание четырёх евреев получить условно-досрочное освобождение!..
В окружении свиты из Хозяина, Режимника и прицепившегося к ним хвостиком Рахмадуллы, Килькин с деловым видом расхаживал по промке. Заглянул и к нам на пилораму, что
находилась за стеной «евроремонтного» швейного цеха. Я оказался свидетелем сцены, после которой мы лишились своего рабочего угла.
Кошелкин представил Килькину Рахмадуллу как бригадира и
руководителя всех ремонтных работ, намекая, что он активно участвует в дополнительном финансировании из личных средств.
– Ну-ну… – мельком глянул на него Килькин. – Афганец, говоришь?
И тут Рахмадулла в верноподданническом порыве, слегка кланяясь и прижав руку к сердцу, выдал:
– Всё на благо русского народа, гражданин начальник!
Килькин аж хрюкнул, не в силах подавить недоуменный смешок.
– Ты для себя стараешься, дружок! – и уже на полном серьёзе повелел Кошелкину расширить швейку. – Раз у тебя такие идейные помощники имеются, то соедини это вот помещение со швейным цехом. Сделаешь тут ремонт и оборудуешь раскройку, чтобы не возить тебе готовый крой за сотни вёрст. Станки потянешь купить?
На этот вопрос ответить отрицательно уже было невозможно. И после секундного замешательства, во время которого Кошелкин со злобной надеждой посмотрел на Рахмадуллу, они оба быстро закивали головами.
– Постараемся всё сделать как положено…
– Не постараемся, а сделайте! – отрубил все сомнения Киль- кин и с довольным видом направился к выходу.
Кошелкину вся эта модернизация, расширение производства были хуже геморройных приступов, что мучили его последние годы. Появится дополнительная отчётность, ответственность за выполнение и невыполнение плана по пошиву продукции, участятся проверки, комиссии, бухгалтерские заморочки…
«Сколько лишней головной боли! Как славно было прежде: поросята отъедаются, шахматы режутся, копейка, хоть и невеликая, но стабильная, на карман падает, и всё тихо-мирно. Занесло же сюда этих евреев!» – пожалуй, впервые с сожалением подумал Хозяин.
 
Пикассо неделю корпел над «памятной доской». Когда её укрепили на стене, первое, что бросалось в глаза при входе на швейку, – израильский государственный флаг: ярко выписанная звезда Давида над текстом: «Швейное оборудование передано в дар от Федерации еврейских общин России».
Многие арабы-мусульмане, из приписанных к швейке, возмущались между собой: «Я в эту синагогу не пойду работать! Пусть в ШИЗО закрывают!» Дошло до Кума и Режимника. Заставили Пикассо поубавить красок в сем шедевре льстивого перегиба…
И вот – приехали. Компания ввалилась в зону многолюдная: несколько раввинов в лапсердаках, московские управленческие полковники, резко отличавшиеся от мордовских служак своим лощёным видом и щеголеватыми мундирами, Килькин при параде, с генеральскими лампасами, и свора журналистов, телеви-зионщиков, обвешанных камерами, микрофонами и штативами. Суетливый мандраж интерзоновских сотрудников достиг небывалого доселе апогея, словно вот-вот появится сам Путин – царь-батюшка. Кто-то из штабных рассказывал, что у Кошелкина на одном из совещаний всерьёз обсуждали: надо ли выстилать красную ковровую дорожку и где добыть оную подходящей длины. Менты шепнули Рахмадулле, что надо бы раскошелиться на такое дело. Это услышал Дамсурушка и не упустил случая и тут прогнуться, поразив своим рвением видавших виды гулаговцев. Он предложил выложить мозаичный тротуарчик от ворот промки до входных дверей швейного цеха. И, не дав усомниться в своих способностях, за сутки, без сна и отдыха, зафигачил- таки «мраморную» дорожку длиною метров в тридцать. Пока сменявшие друг друга хозработники месили и закидывали в опалубку цементный раствор, Дамсур, переколотив молотком несколько ящиков разноцветной кафельной плитки, выложил из осколков, на всём протяжении «парадного трапа», какой-то за-
тейливый турецкий орнамент.
Контраст с унылым окружающим пейзажем был разительный. После дождя весь двор промки превратился в грязное ме- сиво с лужами, в самой большой из которых барахталось свиное стадо; вдоль внутреннего периметра тянулся мрачный дощатый
 
забор с оставшимися на нём кое-где пятнами побелки; корячились покосившиеся в разные стороны столбы с провисшей ржавой колючей проволокой, отделявшей контрольно-следовую полосу; сараи с дырявыми крышами на фоне большой помойки; россыпи конского навоза…
Но оценить Дамсуровское произведение искусства гости, увы, не сумели – вновь хлынул дождь. Степенное шествие смешалось; столпившись у калитки промзоны, народ спешил поскорее добежать до здания. Но поскольку тротуарчик был узкий, чуть шире метра, то все скоренько шлёпали, наступая друг другу на пятки, опасаясь при этом оступиться со скользкой дорожки. Кто-то всё же утонул по щиколотку в грязи, утопив в ней модный туфель, при неудачном обгоне впереди бегущего. Для этого московского гостя праздник был уже испорчен.
В цех к тому времени загнали самых проверенных и по-слушных зэков – большинство вовсе не мотористов, – и те, с видом трудовой озабоченности, тихо сидели за машинками, ничего не делая.
Пока сверкали фото-вспышки и телеоператоры шныряли между столами, выбирая нужный ракурс, Килькин и главный раввин выступили с речами. Многих удивил сильный иностранный акцент раввина.
Всё мероприятие продлилось не более двадцати минут. То есть вся эта публика притащилась за пятьсот вёрст из Москвы ради нескольких кадров! Политика… Кому-то, где-то, как-то всё это зачлось.
Все без исключения зэки в лагере отдали должное крутизне организации еврейского УДО…
После того, как журналисты отщёлкали все рукопожатия, позирующих за новенькими машинками Рахмадуллу, Хамуда и Шарля, и вся эта разношёрстная делегация отчалила восвояси, на зону вскоре поступил большой заказ на пошив костюмов и комбинезонов для охотников-рыболовов. Завезли кучу материала: крой, синтепон, швейную фурнитуру. И началась катавасия. Шить почти никто не умел. Готовую продукцию заказчик отказывался принимать: больше половины – брак. Заработал репрес-сивный аппарат. Чтобы заставить зэков качественно работать, Режимник изобретал всё новые и новые наказания. Начал с того, что всех, кто выдаёт брак, переложил на верхние шконки. Потом запретил футбол по вечерам. Ограничил телефонные разговоры, посылки, свиданки. Ввёл систему штрафных санкций за испорченный материал. Ну и, конечно, вовсю похлёстывал главным бичом – лишением УДО.
Мотористы не вылезали со швейки, пока не исправят забракованное. Вторую смену продлили до полуночи. Швейка превратилась в настоящую каторгу. Тем, кому удалось пристроиться в хозобслуге или на сувенирке, завидовали. А те «счастливчики» тряслись и цепко держались за свои места и должности, со рвением выполняя все режимные требования и указания, чтобы их, не дай Бог, не сослали на швейку. «Пойдёшь на швейку!» – стало самой расхожей пугалкой Черепкова и Хозяина. Кое-кто предпо-читал швейке ШИЗО, чтобы только не садиться за машинку…
Евреев за глаза, да и не только, поливали матом все, включая ментов, за привитый зоне нервяк, который пронизывал теперь всю лагерную жизнь…
Наконец Изя, Арон и Шарль уехали на суд по УДО.

61
Бросил курить. Отвалилась куча забот. Я вдруг обнаружил, как много времени у меня появилось.
Бросил на удивление легко. Первые три дня шла суровая брань, но к концу недели я мог спокойно стоять среди дымящих, и дикого желания закурить уже не было. Через пару недель перестал думать о сигарете, а через месяц – вообще забыл, что курил когда-то. А ведь курил больше двадцати пяти лет.
Помогли конфеты. Когда кончились свои – начал «стрелять». Народ в отряде с пониманием относился к этому моему странному попрошайничеству и делился «глюкозой». Колян-хохол даже носил в кармане несколько конфет специально для меня:
«Сеня, тильки не закурывай! Чи трэба конфэт – нема проблемы!».
 
Видно, он сам не раз подумывал о том, чтобы завязать с куревом и, видя мои муки в первые дни, проявлял солидарность.
Колян уважал моё умение писать надзорки. Однажды он пригласил меня в свой проходняк. Там, между шконарями, на табуретках, была накрыта поляна: заваренный кругаль, шоколад и нарезанный сладкий рулет из ларька. «Днюха, что ли?» – подумал я, но оказалось, что Колян тоже решил пободаться со своим сроком и попробовать обжаловать приговор.
Бережно перебирая руками-кувалдами судебные документы, опасаясь нечаянно порвать какую-нибудь неловким движением, он выудил из стопки лист с витиеватой «шапкой»: ЛДПР.
– Це Жириновский отписав! – почтительно, с некоей даже гордецой произнёс Колян, протягивая мне бумагу.
На подмосковном централе, где Колян провёл больше года под следствием и в ожидании приговора, кто-то посоветовал ему написать жалобу Жириновскому на ментовской беспредел по его делу. Бессменный глава либеральных демократов, в преддверии очередных парламентских выборов, желая расширить свой электорат, обратил взор на миллионную армию арестантов. Создав под эгидой ЛДПР группу юридической поддержки, он призвал обращаться к нему всех, кто недоволен работой органов правопорядка или пострадал от следственного и судебного произвола. Как раз в это время по всей стране началась кампания показной чистки в милицейских рядах от коррумпированных элементов, под триллерским названием «Оборотни в погонах».
Прочитав текст ответа из «конторы» Владимира Вольфовича, я понял, что это, по сути своей, формальная отписка: да-да, мол, мы обязательно проведём надлежащую проверку соблюдения всех законных требований, о чём непременно вас уведомим. Дата под текстом была годичной давности. Колян больше ничего от этих юристов не получил, и по «законному, обоснованному, не подлежащему изменению» приговору благополучно отправился в места не столь отдалённые.
Я не стал расстраивать Коляна своим скепсисом, ибо видно было, что вера в Жирика у того велика. Я и раньше не раз встречал бывалых уголовничков, которые, будучи абсолютно аполитичными, по приколу голосовали за Жириновского, признавая в нём «своего»: «А ты чё думаешь, как он свои первые большие бабки поднял? Из братков Жирик, без базара!»
Приговоров у Коляна было два. Их потом задним числом, когда он был уже в зоне, объединили и впаяли ему лишний год, сверх установленной верхней планки по санкции. Возмущал Коляна не только этот надутый годишник, но и вообще вся вторая, вменённая ему делюга, в которой он вовсе не принимал участия. Одного подельника, с которым его взяли на гоп-стопе по горячему, через несколько дней неожиданно выпустили, а по его показаниям Коляну и ещё одному их корешку прилепили ещё пару грабежей, что числились «висяками» из-за того, что преступники скрылись с места происшествия… От одной картинки удалось отбрехаться: Колян в то время парился в КПЗ – у него было алиби. А вот вторую опера оформили обстоятельно: с липовыми, заочно по фото, очными ставками. Под прессом дубинала до потери сознания, с применением «ласточек» и «скафандра» заставили Коляна подписать обвинительное заключение.
Что такое «ласточка» и «скафандр», и я познал на собственном опыте. Опера, чтобы добиться признания, проявляют немалую изобретательность. «Скафандром» может стать противогаз, который натягивают на голову прикованному наручниками к стулу допрашиваемому. Закрывая ладонью отверстие шланга, менты ждут, когда тот начнёт задыхаться, при этом настойчиво задают «правильный» вопрос. При отсутствии противогаза надевают на голову целлофановый пакет и закручивают на шее, чтобы не было доступа воздуха. Эффект тот же. Измученный многократно повторяющимися удушениями, человек бывает го- тов подписать всё, что угодно, за глоток воздуха… А приём «ла- сточка» – из арсенала профессиональных садистов. Для него требуется специально оборудованное помещение. Подозреваемого укладывают лицом в пол, застёгивают наручниками руки за спиной и ноги. Затем, между руками и ногами, под «браслеты» заводят цепь или трос и, перекинув концы через крюк в потолке, натягивают его, поднимая тело над полом. Выворачиваются
 
плечевые суставы, вытягиваются все жилы, трещат хрящи и, помимо невыносимой боли, ещё становится трудно дышать. Закрепив концы троса, опера начинают «дознание» – прицельными пинками по раскачивающейся человечьей дуге. Выдерживают такой «допрос» немногие, остальные подчас признаются и в том, чего никогда не совершали. Те двое, которых осудили и расстреляли до того, как поймали серийного убийцу, маньяка-педофила Чикатило, думаю, что-нибудь сродни «ласточке» тоже испытали на себе…
Трудно, просто невозможно сохранить какое-либо уважение к правоохранительным органам, к любому причастному, так или иначе, к этой системе сотруднику, если ты побывал однажды в подобных застенках. Каждая клеточка твоего тела, вопреки разуму и воле, вспоминает вмиг всё пережитое, когда в зоне пря- мой видимости появляется какой-нибудь мент. Я не исключаю того, что ненависть к ментам может передаваться и на генетическом уровне. Сколько я себя помню – с самого «горшка», наверное, – я милиционеров почему-то не любил. «Это плохие дяди!» – часто слышал я от своей бабули, прошедшей сталинские лагеря, когда нам на улице встречались стражи порядка. И отец, и дед мой тоже зону топтали…
В Подмосковье гоп-стоп – один из самых расхожих промыслов у местного молодняка и в среде залётных гастарбайтеров. Грабят дачников, поддатых мужичков, или женщин, спешащих с московской электрички домой со столичной зарплатой или дорогими покупками.
Как попал Колян в эту шакалью стаю – история банальная. Когда-то крепкий деревенский парень со Львовщины приехал подзаработать денег в столицу москалей. Были знакомые, которые дали поддержку, и всё складывалось более чем удачно. На заработанные деньги Колян купил приличную квартиру во Львове и большой хутор у себя на Западенщине. Но кто-то подсадил его на ге-роин. И всё – приехали. Отныне все деньги уходили на «отраву». Опустился стремительно. Ради дозы и вышел однажды с «кистенём» на «большую дорогу». Сел раз, второй… Круг общения стал иным. Домой ехать в поношенных прохорях и с дырой в кармане
 
было стыдно. Да и забывать стали там. Годы нащёлкали уже под сороковник… Здоровьишком Коляна Бог не обделил – руками подковы разгибал. Не подточила природную мощь и наркота. Поэтому во всех криминальных разборках, связанных с применением силы, Колян был незаменим – валил любого «быка» с одного удара…
– Ну что, Колян, – сказал я, прочитав все протоколы и вы-слушав ещё одну зэковскую историю, – пойдём, обкурим это дело.
– Та ты жешь нэ курышь! – спохватился Колян, достав уже пачку из кармана.
– Да я по привычке. Короче, я заберу у тебя все бумаги и посоветуюсь с нашим хитрым дедом. Вдвоём с Бигманом мы что- нибудь придумаем. Второй приговор сфальсифицирован: следаки слепили его довольно грубо. Есть за что зацепиться. Повоюем, Колян!
Я встал со шконаря и подмигнул воодушевлённому заветной зэковской надеждой хохлу…

62
День Независимости США Веня Бигман отмечал как личный праздник. Он взял разрешение у Хозяина и устроил чаепитие в библиотеке. Заказал Зере испечь торт и выгреб из баула все сладости: конфеты, печенье, шоколад.
Публика собралась на угощение пёстрая. Вьетнамцев, как всегда, большинство, прилепились к Вене крепко…
В тот день я впервые близко пообщался с Севой-москвичом, и мы сразу сошлись. Понимание жизни, что ли, схожее, не знаю, но как-то легко и просто мы преодолели недоверчивый период арестантского испыта, то есть оба быстро поняли, что он нам вовсе не нужен. Бывает такое.
На ступеньках библиотечного крыльца мы долго ностальгировали по славным восьмидесятым и без лишнего любопытства услышали друг от друга, как докатились до тюрьмы. Сева был из тех ребят, которые стояли у истоков байкерского движения в Москве. Кое-кто из тех «пионеров», кто не 
спился, не сторчался, теперь рассекает с флагами по всей стране и за её пределами, принимая участие в политических акциях, под «крышей» самого Путина. Сейчас у этих байкеров самые навороченные мотоциклы лучших мировых производителей; а тогда, в восьмидесятые, ребята в подвалах многоэтажек, в папиных гаражах, а то и прямо в квартирах своими руками модернизировали и конструировали аппараты из до-ступных советскому человеку марок мотоциклов.
У Севы была, что называется, рабочая косточка. С семнадцати лет он трудился на заводе и после армии вернулся в тот же коллектив. Причём завод был непростой – некое закрытое предприятие, работающее на оборонку и космос. Слесарить его учили мастера наивысшей квалификации, и Сева много взял от них. Приличная зарплата, уважение – нашёл себя в жизни парень. На таких вот уверенных, надёжных работягах и держалась всегда производственная мощь страны. А под-ножку в жизни подставил всё тот же героин.
Боже, сколько достойных ребят утонули в этом болоте! Я ненавижу наркотики. После того, как на моих руках умер от передоза самый близкий друг, я стараюсь дистанцироваться от наркоманов. И прежде всего из-за того, что на личном опыте удостоверился в том, что для наркомана, который уже на «системе», в какой-то момент исчезают все моральные принципы; у него глохнет совестливая оценка своих поступков, и ради дозы он без колебаний идёт на любой обман, негодяйство и предательство. Наркотик становится дороже и выше семьи, дружбы и чести. Тяжело, а подчас просто невы-носимо наблюдать, как стремительно разлагается личность. И самое страшное, что сами наркоши это всё про себя понимают, но у них просто не хватает уже душевных сил остановиться… «Сеня, убей меня, пожалуйста!» – не раз просил меня сторчавшийся друг, когда я увозил его на дачу, привязывал к кровати и кормил с ложечки, чтобы он «переломался».
«Сеня, это сильнее меня! Я уже подонок конченный. При-стрели как собаку, прошу!» И это говорил человек, у которого когда-то многие, и я в том числе, не раз занимали силу духа и
 
черпали крепость в самых тяжких испытаниях. Признаюсь, когда я испробовал все доступные мне средства, чтобы спасти друга от этой чумы, я был недалёк от того, чтобы согласиться на его просьбу…
Сева умудрялся добрый десяток лет держать под контролем эту свою страстишку. С завода, конечно, пришлось уйти, поскольку никакой зарплаты на это дорогое «лекарство» не хватало. Но в столице можно делать приличные деньги и из воздуха, обладая определённой смекалкой и, как в случае с Севой, если быть «на ты» с техникой. Но, как водится в наркоманских тусовках, сдали свои же. Многие барыги средней руки работают под операми. Испугавшись однажды сесть в тюрьму, они отрабатывают свою свободу тем, что по-ставляют информацию оперативникам. Служат до тех пор, пока их не «закажет» такой же ментовской барыга – конкурент в борьбе за клиентуру. Мзда и выгода операм от такого паучьего пожирания барыгами друг друга – двойная.
– Знал я, Сеня, что сколь верёвочка ни вейся, а конец у неё будет. Думал, что хитрее всех. Но там, где «отрава», надёжных людей не бывает. При внешней крутизне – всё на гнилье построено. Потерял нюх один раз – и сразу же заехал, – твёрдым серьёзом констатировал Сева.
Видно было, что он немало передумал, оказавшись на нарах. Но какого-то раскаяния в том образе жизни, который он вёл все последние годы, я не уловил. Может быть, он просто не хотел его показать. Больше было суда над публикой, что варится в этом наркокотле, едкое стебалово, и над собой в том числе… «Но от тюряги всё-таки можно было увильнуть. Расслабился, блин!» – проскальзывало между слов.
Потянуло и меня «пофилософствовать» о своих приключениях. Но… но не стал. Слушая Севу, я задумался о том, что всегда, в любой жизненной ситуации, мы стоим перед выбором. Суметь его заметить и правильно определиться – вот задача. Я, когда это в себе встаканил, мотыляясь в одиночке ПКТ, то сидеть стало легко. За своё сижу. Цена моего выбора –
 
несколько лет лагерей. А у кого-то бывает и повыше… Я молчал, а из памяти выскочила и встала перед глазами израильская картинка многолетней давности… Там тоже был выбор. Можно было и не убивать. Но и тогда, я чётко помню, сомнения меня не терзали: ситуация – решение – действие. Всё очень быстро и делово. А цена этого выбора – если бы не убежал из страны – пожизненное заключение. И вся жизнь с того момента – наперекосяк… Подумалось, глядя на Севу: сужу чьи-то судьбы, жду и ищу раскаяния у других, а у самого-то им и не пахнет. Вместо оного – скрытая жалость к себе и накаты сокрушительной досады за «бесцельно прожитые годы» в нелегальщине. Где они – те слёзы покаяния, что лились в таёжной келье? Тот искренний распах ищущей мира и утешения души – затёрся странными компромиссами и невнятицей жизни…
Но вслух я всего этого не сказал. Поймал себя на мысли, что вроде как «хлестануться» подвигами хочу. Удержался.

63
Из дневника
Вспомнилась музыкальная фраза – несколько нот из сюиты, которую слушал ещё вчера. Был выходной день. Из радиорубки, вместо привычной «Милицейской волны», где крутят исключительно попсу или шансон, вдруг зазвучала симфоническая музыка. Это Веня Бигман попросил нарядчика поставить свой диск. Сидельцы в основной массе были в локалках: кто валялся на травке, кто рубился в нарды за столом в беседке, кто-то тягал железо на спортплощадке… Зэки не поняли такой музыки. Уже через пять минут начали орать нарядчику: «Выруби эту х…ню!»
Как и теперь, я тогда почувствовал себя одиноким, но тут же понял, как обогащает меня такое одиночество. Музыка несла мне некую весть – мне одному среди всех этих недалёких
 
людей. Она задушевно поверяла мне свою тайну, как знак. Через головы стольких людей она говорила со мной на языке, понятном мне одному.
Музыка глубже слов. Если музыка тронула, мне не то чтобы хорошо – я ощущаю какую-то глубокую истину, которую не передашь словами. Перевести музыку в слова никогда не удаётся. Музыка – это абсолютно неразгаданная тайна. Я убеждён, что в каком состоянии пишется музыка, то она и донесет до тебя. Когда я это понял, то стал видеть в музыке не ритм и мелодию, а что вызывает она в душе.
Кто-то сказал, что сама по себе музыка не может быть хорошей или плохой. В отличие от других искусств, музыка – это чистая абстракция, которая апеллирует звуками непосредственно к душе. Через музыку может передаваться разная ду- ховность, светлая или тёмная. Ритм и мелодия сами по себе не несут заранее отрицательный заряд. В нашем мире, да и во Вселенной, всё движется в определённом ритме, последовательности. Ритм естествен. Другое дело – чем насыщать этот ритм, как использовать разные тембры, мелодические сочетания. Ритм можно нагружать совершенно разным смыслом.
Я с детства любил рок-музыку и джаз. Сейчас многое, что раньше фанатично любил, уже слушать не могу. Давит именно вот эта нервозность, надрыв и, часто, сознательно или неосознанно посылаемая агрессивность, что наполняет ритмы многих рокеров. Душа просит совсем иного. Правда, и теперь ещё, если услышу где-то хороший блюз, то чем бы ни занимался, бросаю всё и непременно дослушаю до последней ноты. Имей я сейчас в руках диск «Led Zeppelin» или Эрика Клэптона, то наверняка заставил бы всю зону слушать от начала до конца. Или
«Битлз». Ностальгия, наверное…
А эта сюита вчерашняя, тот небольшой фрагмент, будто самые интимные душевные отсеки овеяла нежностью, теплом и надеждой.
 
64

Весной и осенью во всех лагерях Дубравлага проводится строевой смотр. Это плановое мероприятие внедрили в системе исполнения наказаний по всей России. Кое-где ещё остались зоны, в которых никакими репрессиями не получилось установить эту «воспитательную» меру: там контингент дружно и сплочённо шёл на любые страдания, отказываясь маршировать, мол, «не по понятиям это». Но большинство лагерей по стране переломали. Когда перед зэком встал выбор – лишение свиданий, посылок, БУР, после чего никакое УДО не светит, или прошагать в ногу под музыку с песней полчаса, – то основная масса сидельцев предпочла маршировать.
В день проведения смотра сто процентов контингента должны стоять в строю. Снимают и всю промку. Исключение было только для поваров, баландёров и по одному дневальному на отряд. Пенсионеры и больные тоже имели освобождение. Пенсионер в зоне был только один – Веня Бигман, а из больных – два шизофреника, которых заблаговременно закрыли в ШИЗО.
Я «удачно» вывихнул ногу на футболе и целую неделю наблюдал за «репетициями» из курилки, опираясь на костыль. Но когда в зону приехали проверяющие и всех выстроили на плацу, меня заставили приковылять туда же и встать со своим отрядом.
Сии смотрины подразумевали ещё и соревнование между отрядами. Выставлялись оценки за санитарно-бытовое состояние жилых помещений, за внешний вид и прохождение строем. Завхоз победившего отряда получал потом дополнительное поощрение, а зэки – какой-нибудь подарок, обычно сладкое угощение. Пока мы стояли на пронизывающем ветру, комиссия обходила бараки, проверяя заправку постелей, наличие наглядной агитации и состояние тумбочек и каптёрок. Все замечания фикси-ровались, что снижало баллы.
Потом проверяющие потянулись на плац и прошлись вдоль разомкнутых рядов зэков, пристально оглядывая форму одежды. В казённой робе обычно ходили только те, кто недавно в лагере
 
и не успел ещё пошить, добыть или купить относительно вольную одежду, ну, и те бедолаги, кому было безразлично, в чём ходить. Но для смотра зам. по тылу выдал со склада всем, у кого не было классической робы, новую, со светоотражающими лентами на спине, груди и коленях. В обязательном порядке у каждого на форме должна была нашита бирка с фамилией и номером отряда. У кого были самошивные фески с высокими тульями и длинными козырьками-клювами, заставили снять и убрать подальше. Вместо них выдали со склада бесформенные тряпичные кепки с такой же, как на робе, лентой. Ну, и обувь: все были обуты в кирзовые ботинки, и не дай Бог, если не начищены, – это штрафные очки отряду.
Когда обход был закончен и выставлены оценки, я отковылял за угол столовой и оттуда наблюдал за последовавшим вскоре «парадом».
– К торжественному маршу! – раздался пародийный голос Палыча, который сроду таких команд не подавал. «Поручили, бля!» – чертыхался он перед смотром.
Из строя выдвинулись завхозы и встали каждый перед ко-лонной своего отряда.
– Поотрядно… на месте… шагом марш! – на «марш» у Палыча уже не хватило воздуха, и пискляво дошипев, он зашёлся в кашле.
Нарядчик врубил через «колокол» барабанный бой, и зэки беспорядочно затопали башмаками по асфальту.
Три отряда, один за другим, двинулись вдоль футбольного поля к воротам промки, «дробя горох» и вразнобой размахивая руками. На строевой шаг и намёка не было, хотя кое- кто старался вовсю, печатая шаг и оттопыривая локти. За лучшее прохождение строевым шагом также было обещано дополнительное поощрение, и нашлись ретивцы, которые непременно хотели встать в первом ряду, невзирая на рост, чтобы проверяющая комиссия заметила их выправку и усердие. «Ну, а что та-кого, – оправдывались они, – халявное поощрение, для УДО пригодится!»
 
Сразу заметно было, кто никогда в жизни не маршировал. А кто-то яро демонстрировал строевую школу своей страны. Про- веряющих потешил на славу Нилли Один Глаз, который, погуляв несколько месяцев на воле, снова заехал на зону. Он шёл в пер- вом ряду, за спиной вышагивающего козьим цоком Елдыза. Я видел по телевизору военный парад в какой-то африканской стране, и вот сейчас воочию довелось лицезреть такого чёрного гренадёра. Нилли, изображая равнение на «командира», откинул голову так, что его затылок едва не касался позвоночника, и косил глаза на столпившихся в углу футбольного поля проверяющих. При этом он высоко задирал колени и, повинуясь инерции тела, со всей мочи вдалбливал подошвы своих ботинок в проминающийся под таким напором асфальт. Отчётливые шлепки его ног перекрывали топот всех остальных полутора сотен каблуков. Отмашку он делал не в стороны, а вперёд-назад, прямыми руками, с крепко зажатыми в кулаки пальцами; в паре с той же ногой он поднимал руку на уровень плеча и в такт шагу резко опускал её вниз, придерживая у бедра: то есть левая нога – левая рука, правая нога – правая рука. Смотреть – уморительно, но, наверное, в его стране это являлось блеском строевой подготовки… Малорослые вьетнамцы семенили мелкими шажками в хвосте отрядов, едва поспевая за длинноногими африканцами, что задавали темп во главе колонны. А те, кто шёл в середине строя и не в крайних рядах, просто «прогуливались», даже и не пытаясь имитировать марш.
Но главный сюрприз ожидал комиссию, когда колонны арестантов, развернувшись перед воротами промки, двинулись обратно на плац, а из репродуктора, на смену оборвавшемуся барабанному ритму, полились звуки знакомой каждому советскому человеку мелодии.
– Ра-асвитали яблани и гручи… – заорали нестройно не-сколько глоток, а потом ещё пара десятков глухих голосов подтянули невпопад, – па-аплили-и тумана адрико-о!..»
Один полковник сложился пополам, схватившись за живот, а остальные хохотали навзрыд. Такую «Катюшу» они ещё никогда не слышали.
 
А меня внезапно объяла жгучая ненависть к этим рожам в погонах. Давно такого не было со мной… «Издеваются, суки!» – зло сплюнул я и, видимо, подумал вслух.
– Смешно им, бля! – услышал я за спиной. Витя-механик подошёл неслышно. Он, как и в прошлые разы, «зарывался» от шагистики с ведома Хозяина.
– В исправительном учреждении находимся, ети их… – повернулся я к нему, пытаясь за иронией скрыть неистовый гнев.
– Вот почему эти «воспитатели» дальше Потьмы боятся высовываться, – кивнул в сторону плаца Витя. – В здешних сельмагах все тёмные очки скупили. Нацепят их, кепку до бровей, и только так в городе по переулкам шмыгают.
Мы, как часто между нами бывало, понимающе замолчали. Много чего можно было сказать сейчас – и про маразм системы, и про здешних терпигорцев, – но отчего-то не хотелось душу травить этой тягостной очевидностью.
– А ведь сколько ненависти к себе они привили сейчас! – всё- таки бросил я фразу, уже взяв себя в руки.
– Ну да, – кивнул Витя, но тут же усмехнулся. – Не у всех, однако. Ты видал, как эти древолазы пыхтели? Ноги задирали так, что на жопе штаны трещали по швам!
Я невольно улыбнулся, вспомнив, как шагал Нилли Один Глаз.
– Да уж, клоунов хватает, – совсем успокоился я, и даже посетовал на себя за эту внезапную лютость.
А ведь сколько глупостей и непоправимых ошибок я наделал в своей жизни, когда не мог обуздать в себе такие же ослепляющие вспышки негодования, часто малооправданные. Сколько ошибок и страшных бед…

65

В «Российской газете» вышли две статьи: об экстрадиции и о преобразованиях в системе исполнения наказаний. В Госдуме ратифицированы договоры с ещё несколькими странами о возможности осужденным в России иностранным гражданам отбывать наказание у себя на родине. А главный тюремщик России в интервью газете упомянул об интерзоне. Решается вопрос о лишении её статуса спецучреждения, и все иностранцы отныне будут сидеть на общих основаниях, то есть совместно с гражда-нами России.
Эта новость взволновала контингент. Многие здесь прочно угнездились, наладили жизнь, проплатили-прикормили; под ментами им было спокойно ждать своего УДО. А если в зону будут заезжать русские, то многие лишатся своих тёплых мест. Да и просто боялись блатных и жизни «по понятиям».
У телефона в штабе постоянно теперь толпились озабоченные барыги с напряжёнными и растерянными лицами, сообщая эту тревожную новость своим родным и близким. Кто-то из них, видимо, имел хорошие связи со СМИ, потому что примерно через месяц в одной всероссийской тюремной газете – «Казённый дом» – появилось ещё одно интервью с директором ФСИН*. Журналист, бравший интервью, среди прочего поинтересовался: будет ли ликвидировано единственное в России спецучреждение для осужденных иностранцев. Тот ответил, что вопрос этот временно отложили.
Газетку с этой статьёй затёрли до дыр, вновь и вновь перечитывая в каптёрках и курилках под облегчённые вздохи.
66
Этапы – один за другим. У латиносов прибавление – заехал земляк из Доминиканской республики. Совсем молодой парнишка – на вид и двадцати лет не дашь. Добродушный, скромный, исполнительный и, кажется, совсем не умеет врать. Бабушка у него русская: вышла замуж за испанца, и судьба занесла её на Карибские острова. Может быть, поэтому он и выбрал университет в России. У него было сложное имя из пяти имён; одно из них – Вания, и я стал звать его просто Ваня. По всему было

* ФСИН – Федеральная Служба исполнения наказаний
 
видно, что сел парень не за своё, как говорится – оказался в ненужное время в ненужном месте. С друзьями-студентами на дискотеке зацепились с каким-то танцором. Приятели толпой отпинали того до потери сознания и разбежались, а Ваня со своей подружкой остался. Приехали менты, и присутствовавшие указали на Ваню, что он был среди тех, кто избивал. Танцор умер. Ванины кореша, узнав, что он арестован, рванули из России – все были иностранцы. И Ване влепили восьмёрку за всех. Я сомневаюсь, что он вообще был способен кого-то ударить… Вот теперь получает спецобразование в русском лагере. Монкеда при-строил его дневальным в штаб. Вьетнамец Капитан освободился по УДО, а вскоре и Дамсурушку проводили. Ваня прижился в штабных шнырях.
Вслед за Ваней заехали три таджика. Все – за героин. Срока большие. Двое из них – спортсмены. Один – Шерали – недавно подошёл ко мне с просьбой посмотреть его приговор. Серьёзный человек, знает себе цену, хорошо воспитан, при деньгах. Часто вижу его рядом с Туфаном.
Потом был монгол, который почти сразу, как зашёл в карантин, упал в эпилептическом припадке, перепугав всех штабных. За ним – четыре румынских цыгана. Эти парни перегоняли в Россию из Германии подержанные машины. На московской кольцевой дороге они выжимали, как на европейских автобанах; подрезали тачку, в которой ехали омоновцы. Те их догнали и заставили остановиться. Цыгане подумали, что это русские бандиты на них наезжают – по внешнему виду и манере поведения омоновцы ничем не отличаются от бойцов из криминальной бригады, тем более, что одеты они были в гражданском. Цыгане вчетвером справились с двумя омоновцами и накостыляли им. Те вызвали подмогу, и «гонщиков» приняли жёстко. В итоге – по пять лет каждому за нападение на сотрудников милиции при исполнении. После карантина их всех подняли на «общий» отряд и
отправили на швейку.
С разницей в три недели заехали ещё двое цыган, на сей раз –
болгарские. И оба – за изнасилование. Один – низкорослый жилистый мужичок лет за пятьдесят – сразу пристроился плотником; плотника нормального давно нет в лагере. А когда заехал второй, со сроком в два раза больше, то старый взял его себе в помощники. Оба – работяги. Один всю жизнь строил, а второй – шоферил и слесарил. У обоих и имена были одинаковые. Но по именам их редко звали. Того, что помоложе, за очень смуглую кожу лица прозвали Копчёный; а старого так и звали – Старый, или Цырок. Это Сева-москвич его так окрестил. Старый был наполовину турок, наполовину цыган. В Болгарии и тех и других немало. Оба они себя виновными не признавали. Статья, конечно, нехорошая. Но если у Копчёного история мутная, то со Ста-рым я сразу понял, как он в насильники угодил.
Много лет назад приехал он в Россию на заработки. Строил дома в Подмосковье и соседних областях. Сошелся с одной вдовушкой деревенской. У той – большой участок земли и два дома. Один совсем ветхий. Смекалистый Цырок предложил ей снести халупу и на её месте построить нормальный дом, а потом продать его. Вложил свои деньги в это дело. Собирал потихоньку материалы. Лет пять они сожительствовали, а когда дом был уже готов к продаже, то вдовушке жалко стало отдавать половину денег. Она знала, что в Болгарии у него есть жена и дети, и как только дом продадут, он сразу уедет к себе на родину. Ну, и подружки-товарки присоветовали ей, как избавиться от пришлого цыгана. Она пошла в милицию и заявила, что он её изнасиловал. А когда того уже посадили, то раскаялась дурёха, что невиновного за решётку отправила, да поздно было. Теперь посылки ему шлёт…
Восемь гастарбайтеров из Бангладеш пробирались через Россию в Европу на заработки. Нелегальный транзитный канал дармовой рабочей силы из Азии на каком-то этапе дал сбой, что-то не срослось с документами, и на полпути, в Москве, их бросили прямо на улице. Столичные менты, наткнувшись на голодных и замерзающих бедолаг, не знали, что с ними делать, и недолго думая, впаяли всем по полгода за незаконное пересечение границы по поддельным документам и отправили в интерзону. По-русски они вообще не говорили. Держались тут перепуганной стайкой. Их кидали на всевозможные хозработы по уборке и благоустройству, на КСП –
 
рвать траву… Одного Зера взял к себе в столовую – чистить картошку. Как выяснилось позже, этот был не гастарбайтер и заехал совсем за другое. Несколько лет он имел свой павильон на ВДНХ, где оптом торговал электроникой из Гонконга. До этого лет восемь жил в Дубае. Правоверный мусульманин. Звали его Шахид. Заехал по глупости – избил кого-то и подрезал по пьяной лавочке.
Но больше всего прибыло вьетнамцев и китайцев. Причём последние в большинстве своём состоятельные ребята. Ня сразу начал пристраивать своих в зоне, умело оперируя их кошельками. Только на сувенирке у него было три уборщика, которые почти ничего там не делали. Там же появился китайский кабинет резчиков. Одному, самому крутому, который даже говорить по- русски не умел, он купил место в прачечной. Хозяин, Режимник, Кум, да и все, – почуяли, что в зону зашли большие деньги. Менты перестали курить простые сигареты и паслись теперь вокруг упакованных китайцев, вымогая и клянча деликатесы. Те отстёгивали почти всегда безотказно: из-за привычки платить за всё и в страхе получить взыскание, чтобы не испортить УДО.
Ня получал всё большее и большее влияние в лагере, и так же, как Зера, мог теперь решать любые вопросы напрямую с Хозяином и Режимником. Против китайских денег никто не смог устоять.

67
У мусульман – месяц Рамадан. Весь день ничего не едят, не пьют, не курят. Вечером, с заходом солнца, для тех, кто держит пост, Зера готовит особенный, сытный ужин в столовой. После дружной молитвы правоверные утешаются. Второй «подход» к обильной трапезе – ночью, часа в три-четыре. Получили на это разрешение администрации. С десяти вечера и до шести утра все зэки должны находиться в кроватях, но поскольку главные «кормильцы» Хозяина именно мусульмане, то он благосклонно отнёсся к такому нарушению режима. Вдоволь насытившись и накурившись впрок, братья-мусульмане стойко переносят последующий день воздержания.
 
Ещё в начале Рамадана, недели две назад, я зашёл на
«усиленный» отряд, в гости к Туфану. Он сидел в локалке на скамеечке, рядом с Шерали. Я мягко пошутил насчёт «тягости» постных дней.
– Ну, пост – это ведь не только ограничение в еде, – улыб-нувшись, ответил Туфан. – Самое трудное – это воздержание внутреннее. В эти дни важно проявлять милосердие, быть долготерпеливым, незлопамятным, показать своё доброе расположение к людям. Это всегда нужно делать, но во время поста Всевышний особенно внимательно наблюдает за нами.
«Прям как православный батюшка говорит», – подумал я. Нечасто мы общались, но вот таких, подобных нынешнему, перебросов несколькими словами нам хватало, чтобы сохранять глубокое уважение и крепкую симпатию друг к другу. По крайней мере, для меня короткие беседы с Туфаном всегда были глотком чистого воздуха в духоте здешней неискренности, провонявшей тотальным недоверием.
– Аллах смотрит, как мы умеем держать слово, умеем ли мы спокойно и внимательно слушать другого, или стараемся непременно доказать свою правоту. Это совсем непросто: не осуждать, не отвечать на оскорбления, – добавил Туфан.
Шерали также сказал что-то сходное очень просто, и заметно было, что эти правила он пропустил через себя в жизни. Кстати, я и раньше ни разу не замечал, чтобы он выругался матом; он всегда стремился быть сдержанным. Но, в отличие от Туфана, было видно, какие усилия прилагает этот мастер спорта по боксу, чтобы не взорваться на какой-нибудь ментовский беспредел или на того, кто задевает его честь…
И мне захотелось понять, что наполняет веру этих ребят, из каких источников они получили и напитываются вот этим непоказным благочестием. Если это Коран – то я обязательно должен прочесть эту священную для мусульман книгу. Что же есть такое в исламе, что привлекло к нему такое огромное количество людей по всему свету и сделало его мировой религией? Ведь вера этих людей неподдельно искренняя, многие готовы на смерть пойти за неё, и идут так же бесстрашно, как и христиане за Христа…
 
И потом, если ты уважаешь человека, то однажды обязательно настаёт время, когда тебе очень захочется проверить, на чём основываются его убеждения, чтобы устранить всё непонятное и разделяющее.
В библиотеке нашлись три перевода Корана на русский язык. Я выбрал тот, который мне посоветовал Туфан. И вот теперь с утра я читаю Евангелие, а по вечерам – Коран. Кто-то из соседей по шконке усмехнулся: «Тебе ещё Талмуда не хватает! Веру себе поудобней выбираешь, что ли?».
Текст в книге был на двух языках: на части листа – арабский оригинал, и рядом – перевод соответствующего места.
Одон – мой постоянный партнёр по шахматам – увидев однажды Коран у меня в руках, присел рядом, попросил книгу и вдруг на чистейшем арабском напевно начал громко читать, как мулла в мечети. Все, кто находился рядом, перестали шуметь и, не скрывая удивления, уставились на него, захваченные мелодикой и некой мистической аурой, расходящейся вокруг читающего. Ничего подобного никто не ожидал от этого крутого африканца. Многие вообще думали, что он христианин, потому что прошлым своим сроком он принимал самое деятельное участие в строительстве костёла в зоне.
Одон потом рассказал мне, что в раннем детстве, в том месте, где его семья жила в Нигерии, там была только христианская школа. И несмотря на то, что отец был уважаемый всеми правоверный мусульманин, он отдал Одона в эту школу, чтобы он научился читать и писать по-английски. Потом в Нигерии разразилась кровавая гражданская война, и вся семья перебралась в соседнюю Гану, где проживала большая часть их клана. Когда Одон подрос, отец отправил его в Ливию, в медресе. Он мечтал, чтобы сын получил хорошее исламское образование и стал муллой. В медресе Одон был в числе лучших учеников. В Ливии жил его старший брат, который вёл жизнь на широкую ногу и имел обширные криминальные связи по всей Африке и Ближнему Востоку, с выходом на Европу и Америку. Бывая у него дома, когда в медресе давали выходной, Одон вкусил «сладкой» жизни и в
 
какой-то момент сделал свой выбор – сбежал из духовного училища и стал усердно постигать науку контрабандиста…
Я тоже подпал под очарование музыки Корана. Текст, даже в переводе, читался как изящное поэтическое произведение. Я внимательно читал суру за сурой и понимал, что необходим комментарий к тексту. Вопросов появилось немало. Но ни Одон, ни Шерали, которых я просил растолковать мне те или иные места в Коране, не могли ничего добавить к написанному. Их научили, что каждое слово написано пророком Мухаммадом под диктовку Всевышнего, и что-то добавлять, объяснять положено лишь избранным – в это нужно верить, а то, что непонятно, Аллах раскроет сам правоверному, нужно только молиться…
Удивила странная интерпретация некоторых мест библейской истории. Так, например, жертвоприношение Авраамом Исаака происходит, по Корану, не с Исааком, а с Исмаилом, а сестра Моисея Мириам отождествляется с Девой Марией! Когда я заговорил об этом со своими мусульманскими товарищами, то они в один голос убеждённо заявили, что Священное Писание у иудеев и христиан искажённое, а у них, у мусульман, – истинное. Свой скепсис я скрыть не сумел. А после у нас случился довольно горячий разговор об образе и подобии Божием в человеке. Я им сказал, что не нахожу ничего об этом в Коране, а ведь это главное, что отличает человека от всего остального сотво-рённого, и что любовь, милосердие, а главное – свобода, в том числе свобода любить и грешить, – всё это дар Божий. И возможность покаяться… Иначе – человек просто инструмент какой-то, пусть даже в руках Бога… Они меня не поняли, просто перестали в ка- кой-то момент разговора воспринимать то, что я им говорю, ибо это вообще и никак в них заложено не было, они никогда ни о чём подобном не рассуждали. И вскоре наши совместные чтения сошли на нет, оставив у меня в душе чувство досады и сожаления от того, что нам не удалось сойтись на чём-то очень важном, которое, по моему мнению, составляет стержень смысла человече- ской жизни, то самое, на чём только и нужно «стоять».
Коран я отложил.
 
68

Гуманитарная Академия решила охватить огромную армию заключённых. Проект коммерческий – обучение платное, но идея хороша. Желающих получить образование в узах нашлось немало. Представители Академии, когда приехали в интерзону с рекламной акцией, прокрутили видеоролик. В нескольких зонах уже оборудовали компьютерные классы. Обучение дистанционное. В компьютеры устанавливается учебная программа по различным предметам, и «студент» самостоятельно осваивает мате- риал, а раз в полугодие подключается видеосвязь с личным пре- подавателем, и он принимает экзамены.
Я записался на историко-философский факультет. Ждём компьютеры.

69
Из дневника
Обычный человек больше или меньше симпатизирует разным нациям, в зависимости от их чувств к его народу.
Естественно любить свой народ, свою культуру, родную страну. Это как любить свою мать. И такой патриотизм – святое дело. Но когда, любя свою мать, человек ненавидит или презирает чужую, это уже ущербность. Александр Мень, сторонник эволюционной теории, говорил, что все фобии – патологического или животного происхождения. Ксенофобия у животных – это боязнь чужого, незнакомого, непонятного. Иное дело человек. Мы все принадлежим к одному виду. На земле полно метисов – среди рас, народов и племён, повсюду, и это сме-шение беспрепятственно и бесконечно происходит на протяжении тысяч лет. Но древний, звериный ксенофобский инстинкт остался как наследие далёкого дочеловеческого прошлого. Это есть почти в каждом из нас.
 
Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию. Есть тьма обычаев, поверий, привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь одному народу.
Здесь, в интерзоне, при насильственном общежитии, наблюдая круглосуточно всё это разнообразие ментальностей и «фи- шек», обнаруживаешь со временем очень простые и конкретные вещи. Вне зависимости от нации, религии, цвета кожи, есть люди-клинья и есть люди-звенья. Понимаешь, что люди, лишённые чувства юмора, часто бывают социально опасными. Видишь, как несчастные, замордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Замечаешь, что некоторые люди гордятся подлостью, как прежде гордились гербом.
Очень тяжело общаться с людьми, которые всегда ставят на оборотистость и агрессивность. Но ещё тягостнее – с завистниками. Порою подмывает схватить такого за грудки и сказать: «Будь доволен, что не замерзаешь, что жажда и голод не рвут тебе когтями внутренности, что у тебя не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза и слышат оба уха. Кому ещё завидовать? Зачем?» Зависть к другим больше всего съедает самого же. Великий дар я получил от Бога – не знаю, не умею завидовать. Сколько себя помню – никогда не точил меня этот «червь».
Годы проходят рядом с такими людьми. Иногда задумываюсь: что они могут мне дать? Пусть с ними интересно, порой смешно, порою противно, а для души – ровно ничего. Но вдруг однажды такой вот «типичный» предстаёт с совершенно неожиданной стороны, выказывает взглядом, жестом, поступком нечто неподдельно искреннее, доброе и светлое. И я со стыдом вынужден признавать свою ошибочную, часто много-летнюю характеристику-оценку…
 
70

Приехал падре. Давно католиков не навещал священник. Предприимчивый отец Фредерик, стараниями которого в интерзоне был выстроен костёл, снял с себя сан и женился; живёт теперь счастливым семьянином где-то в Англии.
Новый священник, отец Станислав, – поляк. Высокий, плотный, осанистый, лет за пятьдесят, по-русски говорит с сильным акцентом, в России недавно. Перед тем, как отслужить мессу, он рассказал немного о себе. Религиозное воспитание получил в семье и, будучи студентом-медиком, принял решение стать священником, университет оставил. Богословие изучал сначала у себя на родине, потом – в Италии. После возведения в сан почти сразу его отправили в юго-восточную Азию и в Океанию – лет пятнадцать служил в Индонезии, в Гонконге, на Таити и других островных государствах. «Я как солдат, – улыбнулся он, рассказывая о себе, – куда пошлют, там и служу». А потом его перевели в Африку, и десять лет он жил в Гане. Там он серьёзно заболел, подцепив какую-то тропическую ли-хорадку, и едва не умер. Вернулся в Польшу, подлечился, и вот, получил новое назначение – в Россию. Его основной приход – в Пензе. Там он и живёт. Но разъезжает по всему приволжскому региону; к нам в Мордовию теперь обещает наведываться ежемесячно.
Тихий проникновенный голос, держится просто, чувствуется – хорошо образован; но в глазах – когда-то очень давно поселившаяся тоска, которую не в силах был оттеснить даже лёгкий юмор, умело подпускаемый в его рассказ.
Богослужение вёл по-английски, поскольку большинство находящихся в костёле – африканцы, но было несколько вьетнамцев, латиносы, поэтому самые важные возгласы он переводил, вставляя польские слова, когда не знал, как сказать по-русски.
 
Проповедь подкупила. Он говорил на простом английском, и я улавливал суть, в чём радостно убеждался, когда слышал русский перевод.
Множество проповедей я слушал в своей жизни и однажды
понял для себя простую вещь: если слово, которое говорит священник в проповеди, его ударяет в душу, если глубоко вонзается, как стрела, в его собственное сердце, оно ударит и в чужую душу и вонзится в чужое сердце. Но если проповедник будет говорить вот этим людям то, что, думается ему, им полезно знать, то большей частью это будет бесполезно, потому что ума это, может быть, коснётся, если проповедник окажется способным умно об этом сказать, но ничью жизнь это не перевернёт. Если то, что ты говоришь, тебя не пробивает, то, конечно, оно ни до кого не дойдёт. Это относится и к проповеди, и к вычитыванию молитв, и к любому нормальному человеческому общению.
Отец Станислав говорил о том, что Бог всегда с нами, всегда и всюду.
Но на исповедь к нему я бы не пошёл. И не потому, что он католик, а я православный, не потому, что недоставало ксендзу, при всей его образованности и воспитании, простого человеческого тепла, а оттого, что исповедь Богу через посредника мне стала не нужна, и таинства в этом церковном обряде я уже давно не видел и не признавал. Да отец Станислав и не ждал никакой исповеди от зэков, ничто к этому не располагало.

71
Однажды вечером в курилке ко мне подошёл Ня.
– На токалке не хоцес полаботать?
– Да я со станком никогда дело не имел, – подумав, ответил я.
– Науцися.
И я согласился. Разнообразить долгую лагерную жизнь иногда стоит. Никогда не думал, что придётся когда-нибудь токарить, даже интересно стало. Мне всегда нравилось делать что-то своими руками, мастерить, строить; в институте я когда-то учился конструировать декорации для театра и кино, но в последние пятнадцать лет нелегальщины чем-то подобным заниматься почти не приходилось. Иногда думаю, что во мне погиб добрый столяр; с ностальгией вспоминаю, как довелось поработать в дружной компании уникальных мастеров – реставраторов старинной мебели – в Питере. Если бы в своё время не свалил из Союза, то наверняка ушёл бы из театра и связал свою судьбу с теми ребятами – звали…
Через две недели я выточил свою первую партию шахматных фигурок, и дело пошло. Овладеть станком помог Моралес. Он хотя и перешёл на свинарник, но иногда приходил на токарку по просьбе Ня – натаскивал себе достойную замену. Самые большие шахматные фигуры вытачивал только он – этот эксклюзив шёл на индивидуальные заказы и подарки. Ня пристроил на токарку своего, китайца, но Пен пока не мог работать так же каче-ственно, и Моралес выручал. Был ещё Старый Чонг, который мог выточить всё что угодно, но он был всегда по уши загружен иными спецзаказами, в том числе и резьбой.
Токарка работала в две смены. Публика пёстрая и шебутная. С утра приходили шестеро: афганец Шархан – самый старый токарь, он уже досиживал свою пятнашку, чех Иржи, молдаванин Жаник, Пен, Салман из Пакистана и нигериец Мбиру.
Салман заехал на шесть лет за нелегальный транзит через Россию своих земляков из Пакистана и Афганистана, которые косяками тянулись за лучшей жизнью в Европу, где почти во всех странах обретались большие мусульманские анклавы. Сам он уже несколько лет жил в Подмосковье, где и была перевалочная база. Кто-то из нелегалов не проплатил Салману за дальнейшую переправку из России, и он придержал пару заложников у себя в подвале, пока его не сдали свои же.
А Мбиру уже второй раз заезжает за наркоту. Первый свой срок начинал на русской малолетке – школу прошёл суровую среди молодых «волчат». Давний испуг глубоко засел в его глазах. Визглявый, взбалмошный парнишка. Это он прозвал меня Золотая Рука. До того, как я написал ему жалобу на приговор, он несколько лет
 
писал во все инстанции, с просьбой снизить срок наказания, но всё безуспешно. По моей надзорке ему скинули полтора года.
Во второй смене со мной работали: Парамон, Ву, Старый Чонг и малиец Митоти, басистый здоровяк со страшным шрамом через всю левую половину лица. Митоти был мусульманин – единственный из здешних африканцев.
Нам увеличили рабочий день. Сначала на швейке, поскольку горе-мотористы не успевали пошить продукцию в сроки, установленные заказчиком, а потом и сувенирку вогнали в тот же график, чтобы удобней было выводить всех на работу и снимать с промки. Теперь первая смена работала с восьми до четырёх, а вторая – с полпятого до полпервого ночи. Подъём для вечерней смены сделали на три часа позже.
Вечером, когда промку выводили в столовую на ужин, я и Старый Чонг оставались на сувенирке вдвоём. Чонг уходил в комнату к вьетнамским резчикам, извлекал из тайника электроплитку и жарил себе мясо, а я кипятил воду в литряке, запаривал бич-пакет – лапшу быстрого приготовления, и открывал банку консервов, или пил чай с хлебом, густо намазав его варёной сгущёнкой.
Блаженные полчаса тишины и одиночества. Перекусив, я ино- гда выходил на большущий двор промзоны, усаживался на пенёк, закуривал, устремив взгляд на зажигающиеся звёзды, и тешил себя волюшкой, без тоски. Мелкая, но всё же живая песчинка, душа моя, чему-то же должна служить в необозримом мироздании, и именно здесь, на Земле, и вот сейчас, в этом лагере? – так вопрошал я невидимого Бога, отрешившись от зэковского бытия…
72
Курбан-Байрам – мусульмане сегодня не работают, договорились с Хозяином. По тому, как опустела промка, зримо обозначилось их количество в зоне. Черепков разрешил достать с воли барана. Мусульмане радостно зарезали его на хоздворе, и вечером в столовой ожидается отменный плов для всей зоны.
 
Праздник правоверным чуть не испортил вчерашний то-тальный шмон, который устроили по всей зоне, после неожиданного визита Килькина. Заглянув на промку, он учуял запах жареного лука, который разносился из форточки одного из помещений сувенирки. Это Старый Чонг готовил супец из дичи, а если точнее – из кошки, которая забрела на промку из посёлка через лагерный забор. Охотничий зоркий глаз Чонга быстро засёк зверя, и кошак недолго бегал по двору. За те несколько минут, что Килькин со свитой огибал здание ко входу на сувенирку, вьетнамцы успели спрятать плитку и всю посуду с варевом. Суровому взору начальника Управления Дубравлага предстала картина сидящих за столами трудяг, сосредоточенно орудующих резцами; на их каменных лицах невозможно было разглядеть какую-либо эмоцию. «Давно так сидим», – отвечали узкие щели глаз каждого на вопрос: «Что вы тут жарите?»
Разгневанный Килькин тут же приказал Кошелкину провести шмон во всех помещениях жилой и промышленной зоны, изъять электроплитки, всю посуду и продукты, требующие длительной тепловой обработки. Пока его провожали и собирали шмон-бригаду, сидельцы спешно спасали своё хозяйство и припасы. В прошлом году, при таком же гранд-шмоне, здорово выручили сугробы. Сейчас снега не было. И к тому же менты привели собак. Многим после этого шмона пришлось раскошелиться для Отдела безопасности, куда стащили все обнаруженные продукты, кастрюли и прочую посуду, чтобы вернуть хоть что-то. Хо-лодков со товарищи изрядно поживились съестными деликатесами и куревом за выкуп.
Я никаких запасов, кроме консервов и чая, не держал; посуды тоже не имелось, я в последнее время ни с кем не семейничал; был только литровый эмалированный фаныч – его-то и отшмонали. Жаль было с ним расставаться, этот фаныч прожил со мной больше трёх лет, с Пресненской тюрьмы ещё… Зэк привыкает-привязывается к таким вот вещицам постоянного пользования, особенно если они напоминают о ком-то, о чём-то. Иногда при шмоне за такую вот памятную вещь, с которой он уже сроднился за время лишений, зэк может нешутейно вспылить и пойти
 
на острый конфликт с ментами, вплоть до силового противостояния… Но я уже давно привык к потерям и утратам, иногда даже легко себя чувствую, не имея абсолютно ничего; в такие моменты обычно вспоминаю мудрое изречение, что с собой на тот свет ничего не заберёшь, голым приходит человек в этот мир – таким же и уходит. И ещё успеваю подумать о том, как много всего я сам отнимал у людей, в том числе и вещей, дорогих им не только из-за стоимости, оттого не возмущаюсь никогда при шмоне. Ментам меня шмонать поэтому стало неинтересно: кроме улыбки на лице, никакой другой реакции на потерю имущества у меня не бывает. Шмонарям доставляет какое-то особенное удовольствие отбирать что-нибудь у зэка, под предлогом «запрещённых предметов и продуктов».
Вчера прошерстили заодно и баулы в вещевых каптёрках. Изобретя новую «постанову» – книги в баулах хранить не положено, – забрали испанские, французские учебники и словари, а также книжку о Ходорковском, невесть какими путями залетевшую в зону. Это не Веня Бигман приобрел – я спрашивал у него. Я умыкнул её из библиотеки, бегло прочёл и хотел позже ещё раз повнимательнее изучить портрет опального олигарха. Журналист, решившийся опубликовать эти материалы, довольно смелый парень, и на свободе или в добром здравии вряд ли долго пробудет, подумалось мне, когда читал. Ходорковский уже несколько лет парится на нарах. Уравнялись мы с ним ныне. Хлопот с таким зэком у тамошнего Хозяина немало: журналисты, адвокаты, про-веряющие; голову, поди, ломает, как бы его сплавить из лагеря. Когда-то, не так уж и давно, тут, в Дубравлаге, тянул свой срок известный продюсер Айзеншпиц, который сделал знаменитыми на весь Союз и «звёздами» многих музыкантов и певцов.
Учебники удалось выручить – Холодков согласился на сигареты; а вот книжка о Ходорковском бесследно исчезла. «Не знаю, не видел», – пожал плечами начальник ОБ. Страхуются, бздуны: а вдруг это неподцензурная литература?! Да и как ещё руководство отреагирует, ежели случайно попадётся на глаза какому-нибудь проверяющему такая книжонка? Опять же: выборы президента страны на носу…
 
А за мусульман всё-таки радостно. Как же объединяет и сплачивает людей общая вера и традиции! Все междоусобицы они в день праздника забыли, и каждый старается чем-то услужить другому, угостить, сказать доброе слово, почтить предков. Кто-то из арабов мне объяснил, что означает этот праздник. Оказывается, мусульмане в Курбан-Байрам вспоминают событие, когда Ибрагим – Авраам – приносил в жертву своего сына. Но не Исаака, как говорится в Библии, а Исмаила – по Корану, и как сын, по воле Всевышнего, был чудесным образом заменён бараном. Оттого и именуют мусульман ещё – исмаильтяне, от него они род свой ведут…
Сегодня я, впервые за годы, проведённые в этом лагере, учуял дымок гашиша. Стало быть, кайф гуляет по зоне, невзирая на страхи по УДО.
73
Андреевский монастырь откликнулся. Сначала было письмо от некоей Людмилы Ивановны: «А вот и здравствуйте!..» Очень живая тётенька, порадовала меня своей искренней непосредственностью. Ни тени официальщины, хотя пишет совершенно незнакомому человеку, да ещё и зэку. Прямо и просто попросила выслать список необходимых вещей и продуктов, в рамках доз-воленного. При монастыре действует группа поддержки заключённых, куда прихожане храма жертвуют одежду, книги или просто деньги приносят, на которые добровольные помощники покупают нехитрые, но столь нужные в лагере продукты: чай, консервы, сухофрукты и прочее, покупают и лекарства.
Скромный список я отослал в ответном письме. И вот вчера, от той же самой Людмилы Ивановны – посылка килограмм на десять. Как нельзя кстати, накануне праздников.
Пришло сразу две посылки. Ещё одна – от Зарницына, вскладчину с отцом Борисом Александровым. Обе посылки пропустили, потому что на коробках стояли обратные адреса церквей и надпись: «Гуманитарная помощь». Гуманитарка не входит в
 
лимит положенных заключённому по УИК посылок. Дважды посылки, приходившие на моё имя, заворачивали, поскольку мне полагается только две в год. И я в письмах «научил» Зарницына и других, как обходить эти режимные установки. Книжные бандероли и посылки с лекарствами также не входят в лимит, их можно получать без ограничений.
В посылке от Зарницына я обнаружил ёлочную мишуру и гирлянду. Наверняка в сборе посылки участвовала его жена Татьяна, её заботливая рука и вложила в коробку этот праздничный набор.
В неволе тоже справляют Новый год. Зэки припасают к этому дню вкусноты, наряжают ёлку и, притупляя тоску по дому, по семье и близким, утешают себя общим застольем, поднимая под бой курантов бокал с компотом, если не удаётся раздобыть через ментов чего-нибудь покрепче.
С посылками пришли и письма.

74
Амнистия – мечта арестантская. Накануне президентских выборов по лагерю муссировались слухи – один слаще другого. Вера зэка в милость царя-батюшки неистребима, невзирая на то, что за годы Путинского правления страной амнистиями заключённых не баловали.
Помню, какие надежды были у арестантов накануне юбилейного Дня Победы. Я тогда ждал приговора на Бутырке. С нами в камере был один солидный дядя, до подсидки вхожий в Государственную Думу. «Братцы, мой приятель депутатшу жарит, кото- рая в этом самом комитете, где готовят проект. Амнистия будет обширная!» – уверенно отсёк он сомнения даже у бывалых сидельцев. Несколько дней – и этот проект был уже у нас в хате, ска-чали с компьютера, по его словам. Вся тюрьма радостно переписывала чуть ли не каждое слово этого документа, указанные
 
в нём статьи, по которым освобождали подчистую, и те, по которым предполагаются те или иные сокращения срока. Через неделю во всех камерах централа была такая копия, старательно исполненная чертёжным шрифтом.
Узники с нетерпением ожидали дня выхода амнистии. Амнистия распространяется и на тех, кто ещё не осуждён. Каждый – и те, кто уже получил срок, и те, кто был под следствием – знал свою статью УК, и обнаружив её в списке проекта, блаженно отсчитывал оставшиеся им дни неволи. А в зонах-то какой душевный подъём был у страдальцев! Вот она – волюшка долгожданная, ноздри раздувающая…
Обычно после объявления по радио и телевидению, в тот же или на следующий день, текст амнистии публикуют в центральной прессе. И какой же грандиозный облом ожидал сидельцев! Амнистия вышла, но в редакции, подписанной Путиным, от изначального проекта мало что осталось. Под амнистию, кроме беременных женщин и малолеток, подпадали только участники Великой Отечественной войны (сколько их в живых-то осталось? И кто из них в тюрьме сидит?), а также воевавшие в Афганистане, в Чечне и в других горячих точках. Ещё через некоторое время в газете появилась цифра амнистированных. Из более чем миллиона заключённых по всей России на свободу вышли сто восемьдесят человек! Вот так подарочек зэкам к юбилею Победы!
«Вор должен сидеть в тюрьме!» – припомнился Глеб Жеглов из фильма «Место встречи изменить нельзя». Говорят, Путин любит такое кино. Чекист ещё той закваски. «А где посадки?» – нередко слышится его вопрос в телерепортажах, на фоне вялотекущей борьбы с коррупцией.
Нет зэка, который не желал бы побыстрее вырваться на свободу; но я, пожалуй, из числа тех, кто изначально настраивает себя на весь срок, по приговору. А ежели случится амнистия или УДО, то смотрю на это как на нечаянный фарт, подарок свыше;
 
словом, никогда не «потею» на эту тему. Знаю, что сижу за своё; а уж за всё то, что натворил в своей «косматой» жизни, – эти срока мне как помиловка от Вышнего Суда.
Тяжкие и особо тяжкие преступления почти никогда не подпадают под амнистию; только если о-очень большая. Таких, за всю новейшую историю России, по пальцам одной руки сосчитать можно. И нынешняя, «президентская», вряд ли таковой окажется. Сомневаюсь, что она вообще будет. Но многие верят. Верят, надеются и ждут. Мечта-а!

75
Табачная лотерея смяла новогодний концерт. Монкеда умудрился протолкнуть эту идею у Кошёлкина и Черепкова. Тема увлекла почти всех курильщиков в зоне, у кого была хоть одна лишняя пачка сигарет. Желающие принимать участие в розыгрыше приносили в «банк» сигареты и получали взамен номерок, то есть сколько принёс пачек, столько и получал. Набралось полмешка сигарет. Каждый, конечно, надеялся, что выпадет именно его номер, и он обретёт солидный капитал, по лагерным меркам.
Пока «артисты» пели и плясали, Монкеда постоянно подогревал интерес к лотерее, которая состоится после концерта:
«Делайте ставки, ребята, пока ещё есть время!» Азартные сидельцы время от времени метались в барак к своим баулам, при- носили ещё сигареты. Пачки заполняли мешок, и у них в руках появлялись дополнительные шансы. А когда кто-то на глазах у всей публики принёс блок сигарет и получил десять номерков, то барыги заволновались, что удача пройдёт мимо, да раззуди- лось желание похвастаться друг перед другом: а я могу больше поставить! Зера, Тас, Елдыз и прочие толстосумы из восточной братии притащили по несколько блоков, разобрали все оставшиеся номера. Монкеда явно не ожидал такого ажиотажа, и отпечатанных на принтере номерков не хватило желающим получить их как можно больше.
 
Во время всей этой суматохи мало кто обращал внимание на сцену и танцоров, да те и сами, один за другим, убегали за сигаретами или одалживали у кого-нибудь. Страсти накалялись.
Сигареты у меня были. А ко всякого рода лотереям я утратил интерес ещё в молодые годы, убедившись на опыте, что халява ст;ит в итоге очень дорого, если начинаешь фанатично гоняться за удачей.
– Рабинович, сделай доброе дело: поиграй свои рокенроллы, пока я в штаб сбегаю, – попросил меня Монкеда.
Сигареты всё прибывали, и охотники за удачей требовали свои номерки, не желая слышать, что их больше нет. И тогда Монкеда вынужден был уступить их требованию. Он согласился быстро допечатать и нарезать номерки такого же размера, из такой же бумаги. Чтобы прекратить возбуждённый гвалт и привлечь внимание сидельцев, которые сновали между рядами скамеек, нужно было врезать что-нибудь забойное или, по крайней мере, смешное. На память пришли старые песни Чижика. Так в годы питерского студенчества звали друзья Сергея Чигракова. Потом, когда он стал известным на всю страну и за её пределами, он так и назвал свою группу: «ЧИЖ и К». Эти развесёлые стёбные песенки он теперь вряд ли поёт со сцены. Но тогда, в 80-х, он брал ими любую тусовку.
Я подключил электрогитару и на трёх аккордах вжарил «Хоу мои кеды».
Мои друзья лихие чуваки –
Кроссовки BOTAS, бритые виски, Моя чувиха тоже хороша –
Чулки в полоску, платье «стрекоза». Когда на пляже мы даём разгон, Глазеют люди с четырёх сторон.
Она жеманно машет им ногой. Она нагая, я почти нагой...
Старый комбик выплёвывал динамики, когда я бил ногтями по басовым струнам. (Сева-москвич, по ходу, отрегулировал звучание микрофона и гитары.) Заканчивая песенку, когда стало заметно, что народ слушает, я, без паузы, на том же буги-вуги выдал «Рыночную»:
Иду по рынку, иду по рынку,
Грибы и овощи кладу в корзинку. Иду по рынку, иду по рынку,
А малинку кладу в серединку.
– Эй, аксакал, почём твой дын?
– Недорого, джигит, всего пять алтын.
– Эй, аксакал, а кучка почём?
– О чём ты, милый!?
– Да так, ни о чём...

Публика развеселилась.
– Давай ещё! – закричали из зала, когда я перекинул через голову гитарный ремень и собрался выйти покурить. – Пой, пока Монкеда не придёт!
В такие минуты очень понятно становится, отчего сцена – сродни наркотику. Однажды словив кайф от успешного выступления, хочется вновь и вновь ощутить этот неизреченный восторг, в котором твоё музицирование способно затронуть душевные струны иных людей. Это, наверное, жажда власти, если копнуть глубже.

В старинном городе Обломове, На Достоевской стороне
Живёт парнишка Костик Страуве, Лет двадцать восемь, вроде как уже. Живёт на улице Кидаловой,
Что в тихом месте у реки, Где каждый вечер зависалово
И непременно с планом косяки... Славься, наш народ созидающий! Славься, безымянный торчок,
Зависа-ю-щий!
 
Медленно перебирая струны, я запел ещё одну давнюю вещицу Чижика, на манер русской народной песни. Мой армейский друг Андрюха из Энска, который учился вместе с Чижиком в Ленинградском институте культуры, рассказывал, что по распределению Чижик уехал в какой-то захолустный городишко и почти три года руководил хором бабушек в местном клубе. Талантливый музыкант, он едва не спился от тамошней тоски. Спасло творчество – писал песни. И некоторые из них пели его бабульки со сцены на всяческих мероприятиях. И вот эту песенку тоже пели. Им очень нравился задушевный мотив, а о словах они особо не задумывались. И вот однажды, на областном смотре художественной самодеятельности, его старушечий хор со всей окающей страстью исполнил на открытой городской площадке этот «реквием наркоманов». Жюри было в шоке. Чижика тут же с треском попёрли с работы, чему он был очень даже рад.
Песенка понравилась. Народ притих. Держа настроение, я спел из «Зоопарка», песню Майка Науменко.
Ночь нежна, и свет свечей Качает отраженье стен.
«Диско» грохочет у меня в ушах, Но мне не грозит этот плен.
Я ставлю другую пластинку И подливаю себе вино...
В соседней комнате Верочка с Веней, Они ушли туда уже давно.
Я печально улыбаюсь их любви.
Такой простой и такой земной,
И в который раз призрак сладкой N Встаёт передо мной.
Те, кто понимал по-русски, слушали внимательно, особенно выходцы из бывшего Союза. Остальные просто молча смотрели на меня. Перед всеми это был новый человек – не тот Сеня Рабинович, которого они привыкли видеть в осыпанной стружкой робе, с топором и пилой, который так же, как и все, ходит в строю, выкрикивает своё имя на проверках и по ночам кутается
 
от холода в одеяло на соседней шконке, а какой-то совсем не зэк, из другой, вольной жизни, со своей историей.
А меня прорвало. Одну за другой, я спел несколько песен из
«Кино», «Аквариума», ДДТ. Не зная правильных аккордов, не умея верно подражать Цою, Гребенщикову, я, неожиданно для самого себя, выплеснул наружу всю свою ностальгию по тем удивительным временам конца советской власти, когда рок был больше, чем музыка, – это была свобода!
Я отчётливо понимал: то, о чём я пою, понятно очень немногим, может быть, даже никому из здешних сидельцев, но каким- то невероятным образом, даже через моё дворово-лавочное исполнение, дух свободы донёсся до сердец иностранных терпи- горцев. Я видел, как загорелись глаза и у африканцев, и у вьетнамцев, и у мусульманской братии, не говоря уже о выходцах из бывшего СССР. Они перестали сутулиться, подняли головы и с какой-то особенной дерзостью поглядывали на ментов, которые тоже здесь присутствовали.
В поисках вольной воли Люди, как лодки в море, Безумно носятся по свету. Где-то в забытых странах Растут на лесных полянах
Цветы твоих минувших вёсен. Плыл бы ты в лодке лёгкой
К тем берегам далёким,
Когда б имел ты пару вёсел...
Яростно выбивал я из железных струн ритмы «Воскресенья», цепляя пальцами звукосниматель и не замечая, что из них уже вовсю сочится кровь.
Может, не совсем я забыл
Время, когда радость меня любила. Может быть, один взгляд назад Мне откроет в будущее глаза...
 
Перед моим взором стоял не зал лагерной столовой с разноцветными лицами зэков, а Юра Шевчук на большой питерской коммунальной кухне, в окружении художников-«митьков», где он молотил по гитаре и, напрягая до неимоверного натяга голосовые связки, добрил тоскующие сердца.
На рубеже восьмидесятых именно молодёжи удалось создать, возможно, самое яркое и честное явление культуры конца двадцатого века – русский рок. Для многих и многих, задыхающихся в системе тотальной лжи и всеобщего фарисейства, рок стал глотком свежего воздуха, островом спасения, маленькой церковью и дверью в христианство. Один священник очень образно сказал, что русский рок занят, в сущности, лишь одним – поиском неба...
...и больше нет ничего. Всё находится в нас...

Когда в дверях столовой появился Монкеда, обо мне вмиг забыли. На кону – мешок сигарет! Под радостно-волнительный гул Монкеда раздал номерки всем, кто ещё принёс сигареты. Установив на середине сцены табуретку, он водрузил на неё пластмассовое ведро и высыпал в него бумажки с такими же номерами, что были на руках участников лотереи. Ведро накрыл и обмотал полотенцем, затем очень долго и тщательно тряс его над головой. Но достать заветный номерок Монкеде не позволили:
«Ты сам эти бумажки рисовал и закидывал, все комбинации знаешь! Пусть другой тянет!»
После бурного обсуждения нескольких кандидатур их всех забраковали – в каждом нашлось какое-то сомнение: штабной, мусульманин, барыга, ловкач... Наконец, всех устроил Веня Бигман. Личной заинтересованности у него не было никакой – некурящий и не «комбинатор», все зэки знали его как порядочного, доброго, безотказного и щедрого человека, почти каждому в зоне он чем-то помог.
Когда Веня засунул руку под полотенце и принялся ворошить бумажки в ведре, в зале зазвенела особая тишина, как в цирке перед смертельным трюком. Номерок был извлечён, Веня
 
близоруко поднёс бумажку к очкам, зал привстал и дружно выдохнул: «Ну-у-у-у-у!»
– Выигрышный номер: 46! – как заправский крупье фешенебельного казино, провозгласил Бигман.
Билет с таким же номером оказался в руках Елдыза. Тот притащил в «банк» больше пяти блоков сигарет, поэтому и шансов у него было более пятидесяти.
Народ не очень-то и удивился такой удаче. Искренних поздравлений я тоже не заметил. Если бы такая лотерея состоялась в нормальной зоне, – подумал я, – то порядочный арестант, сорвавший банк, большую часть отдал бы на общак. А этот всё пустит в коммерцию и на подкорм ментов. Так оно и вышло впоследствии.

76
Отец Фёдор появился как ясное солнышко. Сразу подкупил своей простотой, открытостью и добродушным юмором. Душа возрадовалась!
Собрались в библиотеке. Иного помещения в зоне Кошёлкин не нашёл, когда отец Фёдор решительно отказался провести молебен в католическом храме. В его: «Они, католики эти...» – выказывалась некая генетическая, простонародная вражда, недоверие к латинству и всей Западной Церкви. Он лишь из чистого любопытства заглянул в костёл. Перед этим, на паперти, многократно перекрестился и сокрушённо пробормотал какую-то мо-литву. Там, внутри, с ревнивым вниманием всё рассмотрев, удовлетворённо, с мягкой ехидинкой, утешился: «А иконки-то на- аши висят! Казанская, Серафим Саровский...»
Познакомились. Батюшка очень быстро снял напряжённость и ту неизбежную официозную дистанцию, что возникает при первой встрече с незнакомым священником. Запросто рассказал о себе: «Я и думать не думал, что когда-нибудь рясу надену! Лет десять я шоферил, возил владыку нашего, а однажды он мне и говорит: “Тебе бы рукополагаться надо”. И отправил меня в семинарию учиться».
 
Задумались о помещении. Библиотека, конечно же, не место для исповеди и причастия. А как Веня Бигман морщился и съёживался, когда отец Фёдор широко и радостно размахивал над головами кропилом, благословляя нас святой водой! «Книги! Книги же кругом!» – вопили Венины глаза. Кто-то из ребят ездил на больничку, в другую зону. Там строился храм, а пока служба шла в вагончике. Мы так же могли бы переоборудовать какой-нибудь строительный или торговый павильончик, тем более что народу православного в зоне нашей – человек десять. Нам и не нужно большего помещения.
Батюшке идея пришлась. Как оказалось, у него обширные знакомства среди здешних строителей, сам он уже много лет реставрирует свой большой храм. Прощаясь, он пообещал разузнать цены.
Визит отца Фёдора взбодрил основательно. Вот такого попа зэки ждут всегда – доступного, без елейных ужимок и позы душевластителя, с которым легко можно поговорить и о починке забора, и о самых сокровенных сердечных тайнах и скорбях, который не будет сыпать цитатами из Писания, со смиренными вздохами: «Все мы грешные. Молиться надо». Отец Фёдор чем-то напоминал мне старого иеромонаха Феофана из сибирского скита. Он так же ласково смотрел на людей, щедро разливал доброту. Врождённая мужицкая лукавинка и осторожность у него порой проблёскивала, но её очень легко можно было объяснить многогранным риском приходского служения – ведь через храм проходит множество разного люда, немало душевнобольных, попрошаек, «умников», да и преступников настоящих. Поэтому приходской поп быстро учится зоркости.
А меня захватила идея маленькой церкви – обосновать в зоне свой островок свободы, где лагерная система и прочая нечисть ничего своего навязывать не посмеют. Страх Бо-жий присутствует в душе даже у самых отъявленных негодяев. На могильном памятнике одного священника я прочёл: «Здесь лежит человек, который так боялся Бога, что не боялся никого из людей».
Поистине, дурак – это не человек, у которого недостаточно развит интеллект, но тот, кто в своей практической жизни живёт без Бога, полагая, что всё зависит от количества нажитого им имущества и полученной им властной силы. Так думал я, рисуя в воображении жизнь православной общины в лагере.

77
Валит и валит снег. Вместо утренней зарядки народ шурует лопатами по всей зоне. Черепков приказал завхозам вырубить телевизоры до тех пор, пока не будет вычищен снег. Но кто-то стуканул, что втихаря зэки всё же смотрят, и тогда все телевизоры и DVD из бараков забрали в штаб.
– До асфальта долбить будете, под метлу! Нехер в ящики пялиться! – объявил на проверке Режимник.
«Упырь, скорей бы ты ушёл отсюда!» – бурчали сидельцы. Упорно ходили слухи, что Черепкова переводят в Управление.
Трагедия! Для многих телевизор – главная утеха, способ времяпрепровождения после работы и в выходные дни. В посылках и через свидания в зону постоянно заходят новые фильмы. Тридцать новых фильмов прислал Вене Бигману его приятель, известный актёр Сергей Маковецкий. Он был членом жюри московского кинофестиваля, и им всем вручили копии всех фильмов-участников, ещё до того, как те пошли в прокат и в продажу. Маковецкий отправил эти диски Вене Бигману, и зэки смотрели новейшие ленты раньше всей страны. А восточные братья уже второй месяц безвылазно сидят по вечерам в телезале, млея и горячо сопереживая героям индийских фильмов. Китайцы получили ещё один портативный телевизор, и оккупировав проход в бараке, смотрят свои тысячесерийные сериалы с летающими кунфуистами.
 
Но самое любимое зрелище для всех – это видеоклипы по Муз-ТВ. Когда забрали телевизор, особенно долго матерился Пикассо. Он, кроме поющих плясунов и плясуний, ещё и внимательно следил за бегущей строкой внизу экрана. Муз-ТВ, помимо рекламы, решил зарабатывать ещё на одном платном сервисе – «приветы и знакомства», то есть любой мог послать свое SMS, оставить телефонный номер с предложением «звони, пообщаемся», или передать кому-то привет. Частенько можно было увидеть в бегущей строке и телемалявы из зоны, из тюрем, типа: «Привет с Матросской Тишины», «Федя-деловой помнит братскую встречу в Сочи у Гиви», «Жора Клык на Владимирском централе. Всем волюшки золотой!».
Но Пикассо волновали другие объявления – девчонки! Он списывал их телефоны и тут же мчался звонить – знакомиться. С некоторыми у него заводился длительный телефонный роман...
От лопаты мало кому удалось отвертеться – «откопали» всех, кроме поваров, баландёров и штабных писарей. Я ушёл чистить снег вокруг котельной. Теперь их было две – угольная и газовая. К началу осени в зону провели газ. Бригада вольных сварщиков за две недели протянула трубопровод и врезала его в поселковую газомагистраль. Сама котельная представляла собой вагончик, в котором были оборудованы три мини-котла с автоматикой. Подвели теплотрассу, и в бараках, штабе и на промке теперь была непривычная жара. А угольная котельная работала отныне только на баню и прачечную.
Когда набирали на курсы газооператоров, я был в списке. Но не срослось. За тот месяц, что я провёл в ШИЗО, приезжавший в зону инструктор из котлонадзора провёл обучение и выдал допуск к работе всем, кто был записан, кроме меня. Теперь топили посменно Коматоз, Валера, Витя-механик, Шерали и Зафар – брат завхоза Фалика.
Доверить этот ответственный участок администрация предпочла русским. Лишь афганец Зафар попал сюда по блату, но он сидел в котельной только днём, и его всегда подстраховывал кто-нибудь из мордовцев, при нештатных ситуациях. А таджик Шерали был выходцем из СССР, почти свой.
Козырное местечко ушло у меня из-под носа. А я уже было размечтался о тишине и уединении, о чудесной возможности всерьёз заняться языками, изучением Священного Писания, вдумчиво и неспешно читать книги, коих накопил уже целую полку в библиотеке, и может быть, попробовать что-то писать. Рамки полузашифрованного дневника уже тесны, под перо просятся живые картины. Увиденное, пережитое сумею ли описать?

78
Я снова парился в изоляторе, когда в зону приехал начальник Управления мордовскими лагерями – генерал Килькин. «Кто у вас тут Рабинович?» – с порога спросил он у Хозяина, и тот с нехорошим предчувствием поспешил доложить, что осужденный Рабинович является злостным нарушителем режима содержания и в настоящий момент водворен в помещение камерного типа, в бараке усиленного режима. «И как он оттуда церковь строить собирается?» – недоуменно подняв брови, ошарашил Хозяина новостью генерал.
Ко мне в изолятор Килькин не зашел, личного знакомства не случилось. Обойдя всю зону, он сам определил место для строительства, приказал выпустить меня из ШИЗО и оказать всяческую помощь. Экое чудо! Воистину, вера горы двигает. Сотни, тысячи писем отовсюду получает Патриарх, я уверен, что далеко не всё он и читает, а вот именно мое попало ему в руки и нашло отклик.
В силу жестких инструкций, добиться разрешения на какое- либо строительство на территории режимного объекта очень непросто – требуется согласование на самых верхах тюремно-лагерной системы. Мое письмо Патриарху было дерзновенной попыткой прошибить эти глухие стены равнодушия и безучастия к судьбам узников...
 
79
Наш отец Федор приехал, когда я уже поднялся из ШИЗО в отряд. Он поведал нам трепетную историю о том, как мордовскому архиерею позвонил Патриарх, прочитал ему мое письмо и попросил помочь в организации строительства. Там, в Москве, Патриарх, видимо, обсудил с главным тюремным начальством возможность возвести храм в нашем лагере, в рамках государственной программы взаимодействия Православной Церкви с Федеральной Службой исполнения наказаний.
Столь неожиданный визит в зону местного генерала был явно по приказу сверху. Иначе с чего бы ему печься о духовном здоровье заключенных?
Лед тронулся. Теперь, в первую очередь, нужен был архитектурный план, строительный чертеж церковного здания для получения визы в Главном Управлении лагерями, да деньги. Архиерей настоял: построить не часовню, а все-таки храм, хоть небольшой, с алтарем, чтобы можно было служить литургию в зоне.
80
Израильтянин Боря жил со мной в одном бараке. Довольно успешный архитектор, к своим шестидесяти годам он осуществил немало солидных проектов в Израиле, в Европе и в России. Но «жадность фраера сгубила» – набрав у заказчиков увесистые авансы под проектирование и строительство особняков в Подмосковье, он собирался незаметно исчезнуть из России и в безмятежности и достатке встретить старость на своей средиземноморской вилле. Однако не вышло у Бори задуманное. В лагерь он заехал с семью годами за мошенничество в особо крупных размерах.
– Шабат шалом!* – хлопнул я по плечу земляка, заглянув в крайний проход между двухъярусными койками, где Боря в гор-


* Доброй субботы! (ивр.)
 
дом одиночестве готовился встречать субботу. На табуретке, накрытой белоснежной наволочкой, горели две свечи, из-под салфетки выглядывала буханка пайкового хлеба, рядом – спичечный коробок с солью, и на блюдечке – наполненный до краев стакан с компотом.
– Присоединишься? – поправив на голове кипу, Боря метнулся к тумбочке, выдвинул ящик, вынул из него вязаную ермолку и протянул мне, подмигнув при этом.
– Не вижу препятствий, братан! – улыбнулся я его испытующей лукавинке в глазах. – Благословить хлеб и вино – святое дело.
– Ну, вино, это громко сказано, но за неимением можно и сок, и даже воду употребить, благословив.
Боря произнес кидуш* на иврите. Мы выпили по очереди из стакана, потом он преломил хлеб и протянул мне кусочек, обмакнув его в соль.
– А ведь я к тебе как к профессионалу пришел. Собираюсь небольшую церквушку в зоне построить. Сруб сварганить. Набросаешь мне эскиз? Или вера не позволяет?
Секунд пять Боря молчал, а потом мы дружно расхохотались. – Да хоть щас, Сеня! Если б ты только знал, что мне приходилось строить: от арабских сортиров до китайской пагоды для олигархов с причудами!

81
На следующий день я пошел в штаб, к Хозяину, с готовым карандашным рисунком классического сруба, исполненным по всем канонам древле-православного зодчества.
– Опа-на! – вздернул брови Кошелкин, уставившись на рисунок. – Ну, чё, строй, ептыть. Деньги-то есть?
– Соберем.

* Кидуш – благословение на вино (ивр.)
 
– Ну-ну, – вернул Хозяин свою морду лица к привычной насупленной бульдожьей презрительности и досадливо крякнул. – Придумал ты мне лишнюю головную боль, мля...
С этим рисунком наш отец Федор поехал к мордовскому архиерею. Тот отдал эскиз епархиальному архитектору, и месяц спустя рулон ватмана с эскизным проектом был уже в зоне. В правом верхнем углу чертежным шрифтом было выведено: «Благословляю строительство храма ИК-22. И.о. управляющего делами Московской Патриархии архиепископ Саранский и Мордовский», ниже – большая канцелярская печать с крестом, и подпись: Варфоломей.
– В Москву пришлось ехать к владыке, – с гордецой «посетовал» отец Федор, – он ить теперь у Патриарха за завхоза, как бы. Они, молодыми-то, вместе еще в семинарии учились. Пока другого архиерея нам не благословили, Варфоломей совмещает. Но больше времени в Москве сидит, конечно.
Цепочка личных связей сработала и тут: лагерный поп, бывший когда-то шофером у архиепископа, – нынешний Патриарх всея Руси, с тем архиепископом однокашник-семинарист в молодые годы. Удивляюсь только, что никого не смутила фамилия энтузиаста-зэка – Рабинович. Вообще-то антисемитизм в православной среде – явление весьма стойкое...

82
Замполит сфотографировал чертеж, поместил снимок в компьютер и на принтере размножил его в уменьшенном формате.
В библиотеке обнаружился московский телефонный справочник с адресами организаций, учреждений и предприятий. Я выписал около сотни адресов церквей и благотворительных фондов, и недели две сочинял письма с просьбой о пожертвовании на строительство храма для заключенных.
 
Из газеты «Православная Русь» – печатного органа Зарубежной Русской Православной Церкви – я узнал адреса американских, европейских и даже австралийских храмов и приходов. Написал и туда. В лагерном ларьке скупил все конверты и почтовые марки.
Первые деньги пришли от отца Бориса из Москвы. Наш отец Федор дал банковские реквизиты своего прихода, и на этот счет был перевод. Дать для перевода денег свое имя или адрес колонии я не рискнул, хорошо зная, как Хозяин и его приспешники могут манипулировать с финансами, чтобы отщипнуть что-то для себя.
Один из прихожан отца Федора занимался срубами. Он со своей бригадой строил дома и баньки по всем соседним районам. Местный лесник тоже был приятелем батюшки, недавно крестил у него сына. Еще до того, как пришли деньги из Москвы, отец Федор договорился о лесоматериале, и под его честное слово мужики заготовили бревна на церковь. Правда, ему пришлось зарезать бычка, чтобы умаслить сделку с лесничим...
О том, как строился в зоне храм, – отдельную книгу можно писать.




















 
ОТ АВТОРА
Эти записки родились в тюрьме. Я и сейчас нахожусь в узах. Срок моего заключения заканчивается еще не скоро.
Книга получилась благодаря небезучастным к моей судьбе людям, многих из которых я не знал на воле:
Александру Ивановичу Зорину – человеку, который и подвигнул меня на писательство. Его настойчивое требование в письмах и по телефону: «Ни дня без строчки!» – в большой мере и обя- зало меня что-то написать, а его советы по тексту и оценка напи- санного очень мне помогли.
Владимиру Френкелю – благородно взвалившему на себя все хлопоты, связанные с подготовкой к печати: это редактирование, вычитывание текста, оформление компьютерной верстки, переговоры с издателем и многое другое.
Людмиле Михайловне Нейн – перепечатавшей значительную часть моей рукописи. Ее сыну Сергею Нейн и внуку Евгению – за помощь в компьютерной обработке и пересылке текстов.
Любови Игоревне Медниковой – за набор и редактирование новеллы «Четыре дня на воле» и за особо взыскательную критику моих записок.
Протоиерею Александру Борисову – за самое деятельное уча- стие в сборе средств для издания этой книги. Его молитвы – верю – помогли мне избежать пожизненного заключения.
Аркадию Гаришеву – за огромную подготовительную работу в компоновке текста в электронном формате и за «почтово-принтерную» связь.
Художнику Сергею Иванову, моему соузнику, – за графическое оформление обложки книги.
 
Отдельная благодарность – людям, оказавшим мне дружескую поддержку и собравшим средства для издания книги:
Джамилю Алиеву, Алексею Афанасьеву, раввину Давиду Голдшмиту, Эдуарду Егорову («Кузнецу»), Максиму Идову, Максиму Камаре, Эли Кацу, Александру Колюхову, Олегу Коротких, Зурабу Левину, Денису Лойгзальцу, Елене и Владимиру Маловечкиным, Талалю Абу Мана, Павлу Пижуну, Вениамину Рабаеву, Яну Сабитову, Владимиру Чернышову, Алексею Шевченко.
Низкий поклон всем вам!
 



СОДЕРЖАНИЕ

Владимир Френкель. Предисловие
(3)
Часть первая. Шизоиада
(11)
Часть вторая. Интерзона
(227)
Часть третья. Четыре дня на воле
(425)
От автора
(551)















 
Алексей Гиршович родился в 1966 году в Сибири, в Омске. Учился в Театральном институте в Ленинграде. В 1990 году репа- триировался в Израиль. Будучи обвиненным в уголовном пре- ступлении, уехал из Израиля в Россию по чужим документам. Жил в России 19 лет. Отбывал наказание за преступление, совер- шенное уже в России в этот пе- риод, в лагере для иностранных граждан – т.н. «интерзоне». Осво- бодившись, принял решение вер-
нуться в Израиль. По прибытии в Израиль в 2010 году был аре- стован и судим. Отбывает наказание в одной из израильских тю- рем. В заключении начал писать автобиографическую прозу, ис- пользуя свои дневниковые записи, сделанные в России: на сво- боде и в интерзоне. Публиковался в журнале «Литературный Иерусалим» (Израиль).








*  *  *
Для тех, у кого эта книга найдет отклик и возникнет желание пообщаться с автором лично, сообщаем номер телефона авто-ответчика, а также электронный адрес:
Тел. в Израиле: 052-8484530
Тел. из других стран: 972-52-8484530
Эл. адрес: agir1303@yandex.ru

 


Рецензии