убить время

Геннадий БАШКУЕВ

                УБИТЬ ВРЕМЯ
               
               
                Я ребенком из отчего дома ушел,         
                Воротился уже стариком...               
                Милой родины говор звучит, как тогда,
                У меня ж на висках седина.
                И соседские дети глядят на меня –
                Нет, они не знакомы со мной –
                И смеются и просят,
                чтоб гость им сказал,
                Из каких он приехал краев.

                Хэ Чжи-чжан. Династия Тан.7 в. н.э.




      К двадцать первой минуте счет не был открыт.
      Ноздри щекотала казенная пыль, до меня доносился слабый шум трибун, приливы-отливы человеческих страстей и бормотанье футбольного комментатора, - иногда он возбужденно вскрикивал,  и тогда можно было уловить отдельные фразы. Например, что на двадцать первой минуте счет так и не был открыт: защитники создали искусственное положение «вне игры». Я понял, что это отборочный матч с французами – о нем взахлеб спорили днем в пивнушке у вокзала. Я лежал смирно, старался ни о чем не думать, чтобы ненароком не сойти с ума, и, по возможности, следить за ходом матча. Я давно приметил: футбол, он как-то отвлекает. А в моем положении главное – убить время.
      Я закрыл глаза и увидел небольшой красный телевизор у зарешеченного окна дежурной части, зевающего сержанта с пакетом кефира в руке (если он его еще не выпил), обшарпанные стены, огромный, почти в человеческий рост, сейф, горшок с засохшим цветком на подоконнике, набитый окурками и спитой чайной заваркой, протекающий кран и побитую, с черными плешинками, железную раковину в углу.
      Ноги упирались в чью-то спину, я поневоле поджимал их, шевеля пальцами. Хотелось курить, я подосадовал, что вместе со шнурками, ремнем, бритвой, зубной щеткой и галстуком забрали и сигареты. Я постарался не думать и об этом. Заныли отбитые ребра. Сосед вдруг отчетливо сказал: «Моя очередь, моя!», и захрапел снова. За дверью раздались телефонные звонки и голоса,  стук и кашель, пол мелко завибрировал.
      Я решил заснуть, плюнув на футбольные перипетии, но из этого долгое время ничего не выходило. Все-таки туфли были не лучшей подушкой.
      Был конец недели и лучшие места разобрали с вечера. Дело дрянь. Нашим не пройти отборочный цикл. Об этом накануне матча сообщил сержант, проводив по узкому, как в купейном вагоне, коридору. Не доходя до железной двери, вымазанной зеленой краской, мне велели повернуться лицом к стене. Громко зевая, сержант заученно поелозил ключом и  с оглушительным скрипом отворил дверь, отомкнул наручники и мягко, по-дружески подтолкнул в спину.
      Желтый клин скользнул по безглазым лицам, затылок похолодило, дверь захлопнулась -  я ослеп и задохнулся.  Лучик, падавший из дверного глазка, пропал. Я стоял перед черной стеной, сложенной из кирпичиков смрада, стонов, храпа, невнятицы слов и обливался потом. В высоком, словно бойница, окне оловом наливалась августовская ночь,  порезанная на равные квадраты.
      Я чуть не наступил на что-то мягкое. Люди лежали вповалку у самых ног – они сильно устали за день, для многих он прошел в борьбе.
     Обвыкнув в темноте, я скинул туфли; помедлив, снял пиджак, купленный еще женой, постелил его на влажный цементный пол, убрал чью-то руку, вялую, безжизненную, и лег, чуть не вскрикнув, - боль прострелила плечо. Из-под двери вытекала струйка свежего воздуха, я повернулся на правый  бок, как учили в детстве,  уперся  коленом в плинтус, сунул туфли под щеку и припал к источнику. Игра началась.
     Игра на выезде всегда труднее, чем в домашних стенах. Знающие люди сказали: мое дело табак.


                ДЕЛО ТАБАК               
               
       Пацаном я тонул. Тонул – сам не верил себе. День был жаркий, воскресный, по радио передавали, двадцать градусов в тени. Оглушенное полуденной духотой, все население нашего  городка, зажатого в долине выгоревшими бурыми сопками, сбежалось к реке, что зверье на водопой. Местные красавицы в самошвейных ситцевых бикини, тонконогие уроды с необъятными трусами и животами, загоревшие до черноты короли пляжа в одинаковых нейлоновых плавках – их завезли в промторг восемнадцать штук на весь город; некто в ватнике на голое тело с авоськой пустых бутылок, гогочущая, в сизых наколках, шпана, тазы с горками синеватого белья, рваные газеты, цветастые одеяла, смятые бумажные стаканчики, шлепки по воде, визг, лай, песня про черного кота...  Груда тел  вдоль дамбы, разбухшее сырое тесто вязкой плоти, лошадь у бочки с квасом, лакающие из реки собаки – каждой твари по паре, и я, проплывающий мимо них дурак, до которого никому нет дела.
       Какашкой меня тащило вниз по реке - туда, за баржу, куда отчаянные пловцы, даже дядя Рома, служивший во флоте, заплывали только на спор, и только на бутылку портвейна. Я слышал, как у дамбы копёр монотонно и басовито – тум-м! тум-м! тум-м! - забивает сваи под стадион общества «Динамо».
      Известное дело, какашки не тонут, но и к берегу не пристают. Я никогда не выйду на зеленое поле стадиона в новенькой динамовской форме – белая футболка с ромбиком, синие трусы с белой полосой – ее обещали лучшим, и в поле, и в школе, тем, чьи дневники без записей о плохом поведении, и не исчерканы красным, что боковой флажок, карандашом. Школьные дневники тренер Михаил Васильевич проверял перед объявлением основного состава. Какашки не играют в нападении. А надо было слушаться старших.
      Н е   з а п л ы в а т ь   з а   б у й к и! 
      Даже под взглядами девчонок из параллельного класса.
      Течение реки, мощное, упругое, холодящее ноги, уносило меня прочь от людей. Они еще жили, загорали, брызгались водой, играли мячом и в карты, крутили любовь на полную катушку, а я... я – всё, капут, кранты, каюк, кирдык, кажется, отыгрался.
      Дело табак, изрекал на лавочке дядя Рома, слушая под окнами нашего барака женские крики и грохот посуды. Дяде Роме дома курить запрещали, потому что он забивал в трубку вонючий флотский табачок. И дядя Рома торчал на скамейке у барака. Играл в домино, раздавал советы, решал споры, банковал, втихую выпивал, глядел вслед незамужним женщинам, короче, прожигал жизнь. А еще слушал  концерт по заявкам – так он называл семейные скандалы в конце недели или после получки.  При первых звуках домашних разборок дядя Рома крутил квадратной, как у медведя, башкой с седоватым ежиком, пучил красные, как у карася, глаза, жмурился от притворного страха и поглаживал желтоватые от никотина усы – на руке синел якорь. И гулко выбивал о дощатый столик табак из наборной плеглиглассовой трубки. Этими охристыми кляксами был заляпан весь столик, на что ворчали игроки в домино.
      Насмеявшись, дядя Рома долго кашлял прежде, чем выдать коронную фразу:
      «Жисть это вам, бляха муха, это вам не это… ясно, шпана?»
      Ясно море, дядя Рома.
      Какое-то время я держался на плаву, вяло шевелил конечностями, но солнце уж меркло, звуки гасли, в голове стоял гул, в глазах – желтые кольца... Ужас и стыд запечатали рот. Был упущен момент, когда доставало сил и решимости крикнуть “Караул!”, “Помогите!” – а что еще кричат в таких случаях? Закавыка в том,  что могли не поверить и поднять на смех. Пацаны, я в том числе, частенько развлекались подобным манером в воде  - с юмором у нас по молодости лет было неважно. Средь бела дня, двадцать градусов в тени – и такие шуточки. Теперь тони тут!.. Глупейшее занятие. Хотя  еще мог молотить руками по воде, пускать пузыри, вроде бы жить.  Вода, кстати, была горькой, и как ее собаки прямо из реки пьют? – я вытолкнул неуместную мысль из легких с криком “А-а-а!”.  Крик получился слабым,  д е т с к и м, но был услышан. Ко мне приблизилось большое лицо с облупившимся носом, а в ушах золотые сережки, значит,
ж е н с к о е,   я улыбнулся ему – оно возмущенно фыркнуло и исчезло.
       Дело табак.
       Наконец-то до меня дошел смысл загадочной фразы дяди Ромы. Вот кабы не курил с пацанами за сараями, то мог бы с чистыми легкими и чистой совестью доплыть до берега. Доплыть до жизни, где залежи вафельного мороженого. Курить вредно. Словно свайным копром в глупую башку, торчащую над водой сдувшимся футбольным мячом, вбивались простые истины. Поздно. Тушите свет. Детское время вышло.
       Я то и дело ложился на спину, запрокидывал голову, но силы утекали с нарастающим шумом в ушах и болью в груди. Собственно,  мне уже было все равно.
      И, подняв голову из последних сил, я оглядел в тоске жгуче-зеленые, дрожащие в мареве, заросли на левом берегу – прибежище всех влюбленных нашего города, они были еще прекраснее; ивы, склонившиеся к воде, длинными, как языки, листьями,  пили, иссушенные обжигающей тайной, которую скрывали их ветви; возбужденные, они ласкали сотнями языков прохладное тело реки, а она точно сошла с ума... Не отводя глаз  от разящих  мозг снопов солнца, я сказал то, что хотело мое тело. И, откашлявшись, повторил уже спокойнее,  глядя в белые клочковатые облака. Я сказал:
       - Боженька, миленький мой, спаси, я  еще не любил!   
       И сей же миг встал, как вкопанный, посреди реки, раздвигая острыми коленками ее длинные мускулистые ноги, плача, смеясь, сморкаясь, - меня рвало прямо в воду, в пенящиеся у коленок бурунчики. Река с ревом сорвала с меня трусы. И так я стоял в центре необъятной глади, не видя берегов, обнаженный избранник, ощущая твердь и счастье обладания. Мимо, накатив волну, пролетела моторная лодка, осыпая брызгами и капельками смеха. Я любил этих людей и эту реку. Я мог пройти по ней пешком от берега до берега, все моря и океаны.
      Меня снял спасательный катер, и там, в катере, получив первую осводовскую помощь в виде увесистой оплеухи, узнал, что родился в рубахе: течение вынесло меня на песчаную отмель, на косу, узкую, в пять шагов, туда, где в реку впадал ее правый  приток. Но я-то уже знал, что дети в рубашках не рождаются.

      Дуракам и какашкам закон не писан. Урок не зарок. Я шел по жизни, дымя, как паровоз. И теперь этот паровоз стоит на постаменте у входа в локомотиво-вагоноремонтный завод, куда нас водили на экскурсию пионерами. Обжигающе стылый паровоз, что покойник, - я трогал дядю Рому на похоронах. Он был тверд, как железо.
     Отбегался по рельсам. Попал в положение вне игры. Или вне жизни.
     Так, не разменяв полтинника, я загремел  в отделении кардиологии. Хотя лежал для профилактики, по выражению знакомого врача. Все койки в палате были забиты под завязку. Из-за нехватки мест сильный пол валялся в коридорах. Было немного стыдно. Получалось, занимал место какого-нибудь болезного. Сосед маялся аритмией сердца, а через койку лежал мой ровесник после обширного инфаркта и всем охотно о том рассказывал.
      «Слышь, чувак, тряхнуло меня капитально! – разорялся в коридоре, по настенному телефону, этот мужик. – Грят, блин, обширный! Инфаркт-то!»
      Он как будто гордился своим диагнозом.
      По жизни лежал я в хирургии, легочной хирургии, терапии, инфекционке, наркологии, в ЛОР-отделении еще в детстве по поводу вырезанных гланд, даже в военном госпитале, но более жизнерадостных людей, чем сердечники, не встречал. В кардиологии в основном парились мужики в расцвете лет, типа меня. И говорили мы о женщинах. И стар, и млад. Не потому, что были морально испорченными, сообразил я позже, а потому что, чудом выкарабкавшись из лап смерти в реанимации, радовались жизни.
     Женщины это жизнь. Да и кто бы спорил?
     Говорили мы также о водке, о футболе, ругали политику, вспоминали армию, но тему курения вежливо обходили стороной. Наверное, хотели курить, но до смерти боялись. Вот-вот, до смерти.
     Один, радостный такой, приходил из соседней палаты, и уже в который раз сообщал, что его привезли на «скорой» с верхним давлением в двести двадцать. Давление ему сбили. До такой степени, что он завел роман с раздатчицей столовой отделения урологии. Они часто уединялись на черной лестнице и курили. То есть курила она, а он слушал про несчастную долю матери-одиночки и, так как руки у него были свободны от сигареты, успокаивал собеседницу, нежно поглаживая по спине и ниже, много ниже, о чем нам в подробностях докладывал с горящими глазами однопалатник, старшеклассник с врожденным пороком сердца.
      Курил пассивно, но крутил активно. Любовь-то.
      За романом пациента и работницы кухни, ее поступательным движением  по лестнице страсти, затаив дыхание, следили со всех десяти коек нашей палаты. За окном чернела зима, рисуя узоры на холодном стекле, от окна, из-под белых лент больничного пластыря на раме поддувало, но от свежих сводок с любовного фронта становилось теплее... И, верилось, отступит загрудинная боль и наступит весна. И тебя, немолодого, болезного, полюбит работница общепита. Прижмет к груди, большой, белой, теплой, распаренной над кастрюлями.
     Оживился даже старик с койки у двери:
     - Кха… Того самое… А вот, паря, было дело в конце войны, в Польше, определили нас на постой к одной панночке... ну и того самое…
     Бывалые ловеласы давали обкуренному от страсти гипертонику-сердцееду дельные советы, а завсегдатаи подсказывали укромные места в огромном здании больницы скорой помощи.
     И – свершилось. Взаимоотношения на черной лестнице перемахнули через несколько ступенек. От пассивной стадии на этаж интенсивной терапии. После ужина в  палату, пованивая табачным дымком, влетел наш пассивный кавалер, прикрыл дверь и, озираясь, прошипел:
     - Быс-с-стро, мужики!.. У кого есть одежда?!
     Выяснилось, Ирка соглашается. И предлагает ехать к ней домой: сынка на зимние каникулы отвезли в деревню. План влюбленных был таков. Раздобыть одежду, переночевать, а утром, до врачебного обхода, работница кухни проведет пациента-нарушителя обратно в палату. Через служебный вход той же черной лестницей.
     Собирали счастливчика всей палатой. У влюбленного гипертоника был нестандартный размер ноги. Подошли разношенные матерчатые ботики ветерана войны фасона «прощай, молодость». Старик чуть не прослезился от радости. Мой вклад в любовную интригу выражался в индийском мохеровом шарфе «Nahar». Изготовлено специально для нахалов. Было немножко жаль модной в ту пору вещицы, ворсистой и форсистой, ее носили золоченой биркой наружу, а вдруг прожгут мохер сигаретой, но что не сделаешь ради запретного плода? Тем паче, что сгорающий от страсти гипертоник обещал все рассказать. В деталях.
     Парнишка с врожденным пороком сердца вышел в коридор – встал на стрёме. Потом начал канючить  у постовой сестры сладкую витаминку – отвлекал внимание. Деловой пацан вышел.
     И вот у самых дверей, повязав шарф, пассивный сердцеед на наших глазах стал медленно оседать…
     Забегали медсестры, пришел дежурный врач. Так, в шарфике производства Индии (Nahar, Neckutor сollection, Mohair, dry clean only) нахала-гипертоника на кровати-каталке укатили в конец коридора, в реанимацию. Укатали сивку горки страсти. Видать, переволновался, сердешный. Спекся у ворот рая.
     Украдкой плакала в коридоре работница кухни.
     Утром состоялся разбор полетов. Черная лестница оказалась клеткой. Лестничной, но клеткой. Врач, шелестя длинной лентой кардиограммы, ворвался в палату: обширный инфаркт у наблюдаемого больного случился из-за нарушений режима. А именно, из-за курения. Самого злостного его вида – пассивного курения.
      - Я скорее разрешу вам сто грамм, чем сигарету! Больные придурки!.. Выпишу без бюллетеня!.. Всех! – орал кардиолог. Лента кардиограммы мешала ему махать руками.   
     Лицо врача, не первой молодости мужчины, побагровело, халат не застегивался на животе.
     Доктор присел на койку, сунул в рот таблетку. Руки с кружками и стаканами виновато потянулись к лечащему врачу.
     Кардиолог взял кружку с водой, зачем-то понюхал содержимое и запил таблетку.
     Жизнь это вам, бляха муха, не это самое. Да и кто бы спорил?
               
       У противоположной стены завозились, замычали. Я открыл глаза: в окне появились звезды, они не мигали, их будто вырезали из жести, которой была обита дверь. Боль в плече тоже проснулась и отдавала под лопатку.
       Где-то в ночи, позвякивая незакрепленным бортом, промчался грузовичок, по потолку побежали рваные тени, преломились в углу и исчезли; тонко и незлобиво гавкнула собака. Сосед начал икать. Мне захотелось его ударить. Где-то шел футбол, а еще где-нибудь – теплый дождь, это уж наверняка. И туфли без шнурков. Когда я был маленьким, то часто болел – скарлатиной, корью, свинкой ли, - не помню. Помню просторную комнату, в которой не было ни окон, ни дверей, ни потолка, ни пола; и тебя будто качает в этом сероватом душноватом облаке, и мне ни плохо, ни хорошо, а просто одиноко. И туфли без шнурков.
      За дверью телевизор врубили на полную громкость: забубнил комментатор, засмеялся сержант. Ошибки быть не могло. Наши открыли счет. Мне захотелось крикнуть в дверную щель, поздравить сержанта, вроде того. Впрочем, если бы счет открыли французы, я тоже был бы рад. Какая разница, кто побеждает на этот раз? Когда  шел весной по центральной площади нашего  городка, то так и сказал одному из тех, кто размахивал флагом. Народу была уйма. Галдели, как на стадионе, орали в мегафоны, обнимались, будто сравняли счет,  поднимали два пальца вверх в знак неминуемой победы и никто никого не слушал. Мы сцепились, то есть я-то хотел убежать, но тот, с флагом, схватил меня за рукав – треснул шов, и крикнул, что из-за таких, как я, гибнет страна. Я сказал, что просто мне некогда, в этом дело. Тот, с безумными глазами, попытался дать мне подсечку, но я перехватил его руку и мы упали на стылый асфальт, накрывшись флагом, как одеялом. И, главное, сказал-то правду – мне и в самом деле было некогда, я спешил за пивом. Я даже не запомнил, какого цвета был ихний флаг.
      Дежурный милиционер за дверью приглушил телевизор, засвистел нечто легкомысленное и стал мыть тарелку в раковине – я слышал звук льющейся воды. Захотелось пива. Команды ушли на перерыв.
      Я прикрыл глаза. Ночь текла сквозь меня, струилась чернилами мимо зарешеченного окна, громадной вороной скользила над спящей провинцией, тушила фонари, очерчивая крылами закопченный купол небесной юрты, дымовым отверстием в которой торчала дурацкая луна; огибала трехэтажное здание городской тюрьмы, в которой томились отсутствием любви сотни мужчин; обрывком вчерашней газеты ночь летела, обгоняя незримую пыль, вдоль узких пустынных улиц, длинными ветвями тополей скреблась в окна жилых коробок, в ячейках которых по-бедняцки щедро и беспамятно любили друг друга люди...
      Я ударил в дверь кулаком. Невнятное эхо прокатилось по коридору. Рядом продолжали храпеть и бормотать во сне. Решетка на окне, подсвеченная луной, обозначилась  резче. В сливном бачке журчала вода. Я толкнул соседа в костистое плечо - он умолк на мгновенье, издал горлом булькающий звук и захрапел опять. Спал по ту сторону двери и сержант, не слыша ударов, клонил кудрявую свою голову на стол с хранящим молчание черным телефоном, а, может, помня о долге,  и не спал вовсе, просто свыкся со стуком, - на то она и дверь, чтобы в нее стучать, - и, закинув огромные  черные ботинки на стол, листал засаленный порнографический журнал.
      Я поскребся в дверь и затаился:  а что, собственно, мне нужно от дежурного? Внимания? Соболезнований? Позвать буфетчицу тетю Зину? Этот добродушный с виду увалень может и рассердиться. Он на посту – кроме шуток, у него и дубинка, кажется, имеется. И наручники. А пистолетом «Макаров» можно не только пивные пробки открывать.
     Ну и что? Раз на посту, куда его определило общество, – пусть выслушает.  Двое на одного – так нечестно, это вам любой пацан скажет. Разве он пацаном не был,  вертухай несчастный? Не мог же он вылезти из материнского чрева с дубинкой, пистолетом и в форменной рубашке? Эй, сержант, тут какая-то ошибка!  Да любая  экспертиза, на земле и на небе, подтвердит: все, что заложено в детстве, ничем не вытравить. Как говорят футболисты, технику не пропьешь. Начался второй тайм. Я вежливо постучал в дверь: пусть судья добавит время.


                В Е Щ Ь

       После ареста меня допросили только на третий день (если не считать возмутительно короткого дознания дежурным офицером). Оказывается, эти пинкертоны, как и остальные люди, отдыхают в конце недели! Будучи законопослушным, я был в милиции раза три за всю жизнь, получал паспорт и справки, и в глубине души надеялся, что стражи порядка, если и отдыхают, то лишь за чисткой револьверов.   
      Шнурки мне не вернули, и под конвоем заспанного сержанта – руки за спину! – я в понедельник утром, сразу после переклички, прошлепал, стуча задниками летних туфель, по гулкому переходу в соседнее здание. От яркого света и свежего воздуха у меня закружилась голова, я оступился и чуть не потерял туфлю. Конвоир был вынужден подтолкнуть меня в спину резиновой дубинкой.
      В просторной комнате с обшарпанными столами, вытертым линолеумом и единственным компьютером с грязной клавиатурой уже допрашивали. Парень-здоровяк с широким крестьянским лицом, сидя перед женщиной средних лет, качался на стуле и что-то бубнил под нос. Внезапно женщина встала, - на спинке стула висел мундир с майорскими погонами, - перегнулась через стол и залепила парню пощечину.
      Это так меня поразило, что я не сразу уразумел, чего от меня требуют. Требовали назвать фамилию, имя, отчество, год рождения, адрес и прочую чепуху, не относящуюся к делу. Дознаватель, молодой, но уже с залысинами, не меняя брезгливого выражения скопческого лица, и ухом не повел на звук пощечины, и продолжил писать. Я обратил внимание, что у него короткие толстые пальцы с низко обрезанными квадратными ногтями, поросшие жестким светлым волосом.
     Справившись с приступом тошноты,  я сказал, что признаю вину частично. Меня попросили помолчать. Человек-машина продолжал писать. 

      Когда я был маленьким, отцу купили кожаный реглан: пояс с пряжкой, отстегивающийся, на пуговицах, меховой подклад, цигейковый воротник - шире плеч. Кожа была мягкая, черная, как вакса и толстая. Шик-модерн, сейчас таких не увидишь. Сбежались соседи, цокали языками, мяли подклад, зачем-то заставляли отца поднимать руки, как в детсадовской игре «гуси-гуси, га-га-га, есть хотите? да-да-да!». Мама держала зеркало, пунцовая от волнения и гордости. Все говорили, что это  в е щ ь.  Потом мы месяца три сидели на картошке и квашеной капусте, мне было отказано в мороженом и кино, разбили молотком глиняную кошечку с удивленными от людского коварства глазами, в ее чреве было обнаружено три рубля сорок две копейки, я копил на ниппельный футбольный мяч, чешский, кожа у него тоже была мягкая и толстая, я трогал ее в магазине и пахла она тоже здорово; и еще на нейлоновые плавки. Ночью я плакал, мама тоже плакала, потому что днем они с папой сильно ругались: папа швырял реглан и кричал, что нечего травмировать ребенка, пускай этот чертов реглан носит ее родня или мой дедушка, они давно на него зарятся; мама тоже кричала, что он сам просил и пускай папина родня в лице драгоценной мамаши отдает позапрошлогодние тридцать два рубля, лично она уходит жить к подруге, и что у ней были в свое время  в а р и а н т ы. Но в итоге ушла не мама, а ушел папа вместе с регланом, было лето, он зажал его подмышкой, в зубах папироса «Беломорканал» и сам нетрезвый. Правда, под Новый год папа пришел в реглане и трезвый, прожил ползимы, и ползимы они с мамой то ссорились, то мирились из-за этого треклятого реглана, ну, не столько из-за реглана, сколько из-за каких-то денег, которые они заняли под этот реглан то ли у маминой, то ли у папиной родни и не отдали полностью. Потом папа ушел в стареньком пальто, но уже окончательно; мама сказала - к одной бесстыжей женщине, ее видели в ресторане. Зато. Реглан я ношу до сих пор, отец в земле, а я ношу. Подклад съежился, кожа на локтях и со спины вытерлась, но ее в химчистке за бешеные деньги подкрасили, и в целом реглан еще хоть куда. Даже сын на втором курсе пару раз надевал и говорил, что это  в и н т а ж н о. Ну да, винт, спираль, саморез памяти.
      Когда я вижу этот реглан, он теперь висит у нас в темнушке в прихожей, я вспоминаю отца, его запах - курева, одеколона «Москва» и чуть-чуть вина «Мадеры» - и мне хочется изрезать реглан на мелкие кусочки. Но - нельзя. Одно время я сильно презирал отца, а сейчас понимаю, что это был добрый и слабовольный человек, хотя и фронтовик. Как-то осенило, зачем он тогда вернулся к маме: он пришел подарить мне Новый Год, больше у меня не было такого Нового Года. Шел снег, искрился в нежном свете фонарей, мы с папой несли елку, сквозь матерчатую варежку я ощущал робкие уколы иголок; другой рукой я крепко обнимал коробку с коньками-канадами - пределом мечтаний всех дворовых пацанов, лезвия были покрыты толстым слоем смазки, похожей на шоколад и так же вкусно пахли. Папа был абсолютно трезв и громко рассказывал про ледяных человечком, которые оживают в полночь, по-моему, он сам выдумал эту сказку, больше я нигде и ни от кого в жизни ее не слышал. Были свечи на елке, такие тоненькие, красные и зеленые, я одурел от конфет, шоколада фабрики им. Бабаева, от мандаринов и яблок. Мама надела туфли на высоком каблуке и беспокоилась насчет свечей, а папа пригублял водку и вино «Мадера» и, смеясь, говорил, что наплевать на пожар, ребенок хоть раз в жизни должен увидеть свечи на елке. Когда мама ушла на кухню, я встал, опираясь на папину руку, на коньки-канады, и папа учил меня делать левый поворот, он у меня никак не получался во дворе. Прибежала мама и стала кричать, что мы испортим пол, а папа сказал, что плевать на пол, если парню не терпится; они чуть не поссорились, но быстро помирились, и ночью я слышал, как папа и мама любили друг дружку; мне было нисколечко за них не стыдно, я лежал и думал о том, что где-то в ночи катаются на коньках-канадах ожившие ледяные человечки, делая левые повороты и добро людям. Ну и вот. Потом папа ушел, а реглан остался висеть в прихожей.
      Недавно заглянул в словарь: «завещание» - от слова «завет». Это в корне неправильно.  Ветхий завет получается. Проверочное слово завещания, по моему мнению, - вещь. И никуда тут не деться. Ни продать, ни выбросить.
      Чертов реглан!.. Однажды ночью сын застукал меня, когда я, стоя на коленях, нюхал в прихожей меховую подкладку реглана с опасной бритвой в руке. Сын шмыгнул в туалет и там затих. Кажется, я на полном серьезе хотел изрезать цигейковую подкладку, она невыносимо пахла ушедшим без возврата.
      Но - нельзя.
      Когда вещь пахнет любовью, она перестает быть вещью.

                ВОЗДУШНЫЙ ПОЦЕЛУЙ

      Судебно-психиатрическая экспертиза признала меня вменяемым. Подумаешь – открытие! Я в этом не сомневался с самого начала. Хотя в «хате» умные головы говорили, что имеет смысл рискнуть и включить дурака – статья мне светила серьезная. Что я теряю? В самом деле, терять было нечего. Но я отнесся к испытанию безответственно. Я думал, меня облепят разного рода датчиками, особенно голову, а чуткие самописцы будут выводить меня на чистую воду. Ничего подобного. Никаких приборов и детекторов лжи. Единственное, что напоминало экспертизу, так это цвет. Белый – цвет болезни. Белый кафель, белые занавески, белые пластиковые шкафы, стол и табуреты (они даже не были привинчены к полу!), белые халаты  врачей – мужчины и женщины. Они-то начали задавать разные дурацкие вопросы. Например, какой сейчас год. Или сколько веток на дереве. Идиоты! Я сказал, что не считал. Потом спросили, какого цвета трава.  Я заметил, смотря откуда смотреть. Если глядеть сверху, то трава, ясно, зеленая, а если снизу, из могилы, то черная. Женщина попросила меня отнестись к делу серьезнее. Попробуй тут быть серьезным, если тебя спрашивают, как я звал свою бабушку, когда та была маленькой. Или что больше – квадрат или параллелепипед. Сколько спичек в коробке. Люди ходят ногами? Какой день недели сейчас и какой день месяца был с утра? Вопросы сыпались с двух сторон в бешеном темпе, что-то вроде перекрестного допроса, один вопрос глупее другого. Под конец я уже не мог толком отвечать – мешал хохот. Психиатры рассердились и объявили, что я пытаюсь неумело косить под шизофреника и что я абсолютно вменяем, отдаю отчет в собственных действиях и так далее. Кто бы сомневался!.. Вместо того, чтобы арестовать настоящих сумасшедших, которые разгуливают на воле, эти недоумки с погонами сажают на нары нормальных граждан.

      Если у человека не все дома, то тут уж ничего не попишешь. Но гордиться своей исключительностью и бросать вызов обществу не стоит. Веди себя прилично, не приставай. Люди и так держатся из последних сил, чтобы самим невзначай не спятить.
      Примерно в таком духе выразилась продавщица Инга в свободное от работы время, когда эта дурочка впервые заявилась в наш двор. И верно, нормальный сумасшедший так бы не вырядился.
      Рваный болоневый плащ подпоясан лакированным ремешком золотисто-бурого оттенка, поверх плаща болтались красные пластмассовые бусы, а туфли были с отодранными напрочь каблучками и поневоле задирали свои носы. Под глазом у их хозяйки имелся синяк, однако губки были худо-бедно накрашены и глаза, между прочим, подведены. Кармен-сюита. Театр юного зрителя.
      Было воскресенье, и истошное: «Сумасшедшая! Сумасшедшая!» выгнало из двухэтажных бараков, замыкавших наш двор, всех, кого носили ноги. Толстая и склочная баба по прозвищу Крольчиха припылила с грудным ребенком под мышкой и заголившейся титькой; персонального пенсионера Корнеича, парализованного на почве ревности, катила на коляске супруга; сожители Хохряковы - рябой кочегар и его пухленькая бабенка, не состоящие в законном браке, а потому днем на людях не казавшие носа из своего полуподвала, заявились во всей красе. Каждой твари по паре. Последней, качая бедрами, приплыла продавщица Инга, первая красавица двора и его окрестностей, жуя на ходу серу; по случаю выходного - в бигудях, халате, без привычного слоя помады, пудры и туши на лице, - отчего Инга была еще неотразимей. Но раньше всех примчались на место происшествия мы, пацаны, успев занять места в первых рядах.
      Под одобрительные смешки собравшихся дурочка вынула из холщового мешка дамскую сумочку с оборванным ремешком, но в приличном еще состоянии, из сумочки - обломок зеркала, и - держите меня! - огрызок черного карандаша. Не без вызова щелкнув сумочкой, она поплевала на карандаш и стала наводить красоту: сперва приделала к своему печеному личику большие круглые брови, частично заехав карандашом на лобик, отчего лицо ее вытянулось и приобрело выражение: "Что вы говорите?!" Сожители Хохряковы переглянулись, кочегар усмехнулся, а гражданская жена прыснула в ладошку. Крольчиха фыркнула. Потом дурочка принялась за глаза, но, как ни плевала на карандаш, глазки не вырисовывались, и она, бросив карандаш в сумочку, вынула оттуда фото жгучего брюнета и объявила, что это ее жених, а она его невеста, и что скоро он приедет и увезет ее. Причем говорила заведомую ложь, и уличил ее в этом битый правдоискатель Корнеич, который без спроса выкатился вперед и углядел, что фото не что иное как вырезка из журнала "Советский экран". Корнеич хихикнул. Крольчиха крякнула, что означало смех. Хохряковы тоже засмеялись, пацаны загоготали и замахали руками: "Халтура! Кино давай!"
      Общее веселье прекратила Инга.
      "Дура", - внятно сказала она, выплюнув серу. Корнеич нахмурился и скосил глаза на разъезжающиеся полы Ингиного халата. Визгливо заплакал ребенок, Крольчиха заткнула ему рот титькой, зевнула и упылила обратно. Представление закончилось, но имело продолжение. Потому что сумасшедшая, наплевав на общественное мнение, повадилась ходить во двор со своим репертуаром  про несчастную любовь. Но Инга во двор не выходила.
      Ей и в самом деле было не до смеха. Инга переживала очередной неудачный роман. Экспедитор Владик, похаживавший к ней в барак и которого уже всем двором записали было в женихи, спутался с кассиршей из отдела эмалированной посуды. Но ничего, наша Инга устроила ей на работе маленький бенц: содрала с головы разлучницы парик и замахнулась эмалированным тазом, но случившийся рядом грузчик вовремя повис у нее на руке. Хотя Инга, не глядя на свою красоту, была доброй. Она работала в продуктовом отделе и всегда угощала дворовых пацанов молочным ирисками. В магазин мы ходили по очереди.
      В тот день выпала моя очередь. Сполоснув руки у колонки за углом, я оставил товарищей у тяжелых дверей "Универмага" и направился в продуктовый отдел. Друзья расплющили немытые носы о витрину. Инга возвышалась над прилавком белоснежной колонной - фартук, наколка, дежурный оскал, - и жевала серу, неприступная в своей красоте. Ее тщетно пытался штурмовать какой-то тип в шляпе.
      "А-а, это ты, - как только мужик в шляпе отвалил от прилавка, молвила Инга. - А ну покажь руки. Мыл?" "Мыл, Инга..." - промямлил я, протягивая руки. Инга не удостоила их взглядом и кинула на весы горсть конфет. "Погодь-ка, - больно царапнула запястье ногтем с облупившимся маникюром. - Шоколадку хошь? А ну зайдем". Я поспешно сунул конфеты за пазуху и двинулся следом за Ингой в подсобку. В каморке, уставленной коробками и бидонами, одуряюще пахло духами, жужжали мухи, а стены были оклеены вырезками красавцев из "Советского экрана".
       "Видно, нет?" - Инга приблизила сильно напудренное лицо с родинкой на левой щеке, окатив сладкой волной. У меня зачесался нос. "Погоди... А так?" Она подошла к окну и пощурилась на солнце, затрепетав ресницами. Над родинкой сквозь толстый слой пудры неумолимо расцветал синяк. Я встал на цыпочки, отразился в Ингиных зрачках во всем своем ничтожестве и прожевал ириску: "Не-а... Ничего не видать. Фонарь, что ли?" Инга вздохнула, колыхнувшись телом, с грохотом придвинула табуретку, достала с полки сумочку.
       "Владик, козел... Ну, ниче, у него тоже рожа лохмотьями!"
       Инга извлекла из сумочки зеркальце, огрызок карандаша и с ненавистью плюнула на него.
      "Возьми там, только одну..." Инга подвела карандашом глазища, кося на меня огромным зрачком. Я зачем-то на цыпочках подошел к тумбочке, взял из стопки шоколадок одну, нижнюю. Стопка рухнула. Шоколад не умещался в ладони и назывался "Аленка". Ну и черт с ним, с названием!
      Инга поглядела в зеркальце, скорчила рожицу, тщательно припудрила родинку и синяк, щелкнула сумочкой, встала, поправив чепчик: "Ты вот чего... Ты давай, передай пацанам... шоб этой дуры, шоб ее духу во дворе не было!"
      Инга пощурилась на красавца из "Советского экрана", распятого на стене, провела кончиком языка по губам и громко причмокнула, послав стене воздушный поцелуй.
      "И так житья нету... Скажи, каждому по шоколадке. Понял? А тебе две".
      Я пошуршал серебряной оберткой и кивнул. Из отдела донеслись голоса.
      "Да иду, иду!" - вдруг брызнула слюной Инга, оправляя фартук. У меня заложило уши. "Иду, иду, никакой личной жизни!" Инга с шумом двинула ногой табуретку, ослепительно оскалилась и чмокнула воздух, изящно откинув ручку. Меня обдало жаром поцелуя, я утерся и кивнул: шоколад, несмотря на девчачье название, был что надо. С этим согласился у дверей "Универмага" друг Ренат, двоечник, силач, грязнуля и вообще хороший пацан.
      Воскресенье не заставило себя ждать. Я стоял на стрёме у ворот, когда в конце улицы замаячила тощая фигурка сумасшедшей. Она еле ковыляла на своих туфлях без каблуков, то и дело останавливаясь, поправляя косынку и бусы. Я свистнул. Пацаны бросили игру в ножички и потянулись от дощатых кладовок к центру двора, лишь Ренат почему-то побежал к себе в барак.
      Едва дурочка достала из мешка дамскую сумочку, один из пацанов, как было условлено, вырвал ее из рук хозяйки и бросил товарищу. Чокнутая, которой не дали навести красоту, поглядела на нас  с выражением: "Что вы говорите?!" Мы засвистели, заулюлюкали, образовав круг. Ребенок Крольчихи от шума проснулся и завизжал. Крольчиха шлепнула его по попке и ушла в дом. Заскрипели несмазанные спицы инвалидной коляски: Корнеич рвал когти. Жена семенила сзади. Ряды зрителей быстро редели.
     "Это мое! Мое!.." Дурочка металась по кругу вслед за сумочкой, смешно округляя от ужаса глаза. Косынка сбилась на плечи, обнажив блестевшие на солнце алюминиевые бигуди, один  отвязался и упал. Появившийся в круге Ренат втоптал его в пыль, держа в руке бутылку с жидкостью.
     Последними из взрослых очистили двор позабывшие стыд Хохряковы: тихо млевшего от удовольствия кочегара дернула за руку сожительница, уводя от греха подальше.
     "Мое! Отдайте! Мое!..." Сумасшедшая подбежала, умоляюще протянула руки и размазала помаду по щекам. Я послал ей воздушный поцелуй и бросил сумочку Ренату. Тот, пританцовывая, поднял ее над головой. Чокнутая ринулась, вздевая руки, но запнулась о чью-то ногу. По земле разлетелись красные пластмассовые бусы.  Мы так и покатились от хохота.
     "О-о, жених мой ненаглядный, о-о, моя любовь! Я жду тебя на закате солнца!" - противно загнусавил Ренат, подражая дурочке и школьной художественной самодеятельности одновременно. Кривляясь и корча рожицы, что означало, видимо, великую любовь, он пялился на портрет жгучего брюнета. Пацаны чуть не упали со смеху.
     "Не надо, я больше не буду..." - стоя на коленях и зажав в руке бусы, взвыла дурочка. Мы загоготали, как гуси.
     "О-о, коварный изменщик! - ободренный успехом, вновь обратился к портрету Ренат и скорчил свирепую рожу. - Ты разбил мое сердце, так умри же, презр-ренный!"
      Ренат чиркнул спичкой: "Пацаны, держи ее!"
      Пацаны поймали сумасшедшую, когда та рванулась к портрету. Она заплакала, как маленькая,  кривя измазанный помадой клоунский рот.
      Ренат поджег презренный клок бумаги и поднес его к сумочке, но она не поддавалась огню. Ругнувшись, Ренат отбросил горящую бумагу, взял услужливо поданную бутылку, сорвал зубами затычку и облил керосином сумочку. Дурочка притихла и завороженно смотрела на руки Рената. Сумочка вспыхнула с легким хлопком, отплевываясь черными струйками. Ренат швырнул сумочку в центр круга. Мы отпустили сумасшедшую, и она, обжегшись, закричала. Кто-то подтащил к огню холщовый мешок, вывалил из него тряпье. Ренат брызнул из бутылки еще, и мы разорвали круг, уворачиваясь от черных хлопьев и едкого сизого дыма.
     Минут через пять все было кончено. Бусы оплавились и остывали на земле пятнами крови. Дурочка ползала в пыли возле тлеющего тряпья и жалобно скулила, то и дело поднимая к небу лицо, раскрашенное сажей и слезами...

      Больше во дворе ее не видели. Сумасшедшая исчезла из города так же внезапно, как появилась. И о ней забыли. Другие, более важные события заполнили жизнь двора. Например, Хохряковым надоело жить в грехе и они расписались в загсе, Ренат проиграл мне в ножички солдатскую бляху от ремня, Крольчиха едва не придавила во сне ребенка, а Ренат никак не отдавал мне бляху. Корнеич без спроса у жены подкатывался к Инге, сулил движимое и недвижимое имущество, но Инга отвергла выгодное предложение и стала в открытую жить с экспедитором Владиком, минуя загс. Ну и черт с ним, загсом! Невозможно покрасивевшая Инга бросила жевать серу и по утрам с гордостью вывешивала во дворе стиранные мужские кальсоны и рубахи, а по вечерам с Владиком - упитанным молодым человеком с бегающими глазками - ходила под ручку в кино. И никто, за исключением Корнеича, их во дворе не осуждал, потому как - любовь!
      Только недолго продолжалось Ингино счастье. Начал Владик попивать да дома не ночевать, о чем тут же становилось известным во дворе благодаря Ингиным скандалам. Однажды ее видели избитую в кровь, приезжала милиция, но Инга вырвала любимого из лап милиции. А вскоре Владик совсем перестал ночевать дома - после того, как приехал на такси, набитом пьяными девками. Ловко уворачиваясь от ударов, он побросал в багажник пожитки и сел на переднее сиденье. Инга бежала за такси, потом упала и ползла, а девки в машине визжали и тыкали в нее пальцами.
      Потом я, не дождавшись от Рената солдатской бляхи, съехал со двора на другой конец города, и как-то слышал от встреченной на базаре Крольчихи, что Инга пыталась отравиться, но врачи ее спасли. Я посочувствовал и забыл. А старый двор со временем снесли, сровняли с землей, закатав в асфальт эту дурацкую историю вместе с пылью, пеплом и красными пластмассовыми бусами.
    
       Следователь заявил, что обвинительное заключение предъявят на днях – дело-то непростое. Он назвал номер статьи. 
      Напротив, дело представлялось мне абсолютно простым, и поэтому меня необходимо немедленно выпустить на волю. Скучным голосом следователь прогнусавил, что мера пресечения оставлена прежней – под стражей.
      Я мгновенно вспотел и чуть не сполз со стула. Заготовленные в камере, не раз обкатанные в уме словосочетания, мгновенно показались корявыми и наивными. Следователь спросил, будет ли у меня защитник или мне его назначат.  Я мужественно  выдавил, что никогда не любил играть в защите – только в нападении. Следователь удивленно вскинул бесцветные брови и стал похож на студента-заочника. Дело и в самом деле дрянь. Он никогда не играл в футбол. Криминальный случай. Этот тип будет толкать дело, как навозный жук. На прощание я чуть было по привычке не подал руки, но вовремя вспомнил, что теперь преступник. Человек-машина сказал, чтобы я молился за здоровье такого-то. Фамилия мне ничего не говорила. Оказалось, это тот человек, которого я убил.
     Чуть не убил, поправился следователь.

      Стылым осенним утром я по поручению шефа встречал на вокзале его родственника. Накрапывал дождик и, проклиная директора с его родней, я вылез из машины с ощущением полной своей ничтожности: скоро шеф заставит носить сумочки за его любовницами! И понесешь ведь: на твое место в наше время всегда найдутся другие, помоложе. Я взглянул на небо цвета асфальта и раскрыл зонт.
      До подхода поезда оставалось минут двадцать, перрон был пуст - за исключением какой-то женщины. Я спрятался под навес торгового ларька, закурил и вновь зацепился взглядом за фигуру женщины. Дождь и ветер усилились, по лужам пробежала рябь, со стороны дороги пахнуло креозотом. К женщине подбежала собака, обнюхала мешок у ее ног, фыркнула и посеменила дальше. Встречающая упорно стояла у края перрона, вглядываясь в убегающие блестящие рельсы. Вот что, поежился я, у нее же нет зонта! И одета была странно. Болоневый плащ, какой давно не носят, был подпоясан лакированным поясом с облупившейся позолотой. Объявили прибытие поезда. Перрон стал быстро заполняться людьми и зонтиками. Женщина вынула из сумочки зеркальце, стала прихорашиваться. Донесся близкий свисток локомотива, в толпе произошло движение. Раздались голоса, заскрипели тележки. Женщина вынула из сумочки клочок бумаги, по-птичьи завертела головой, поправляя косынку. Я бросил сигарету и пошел к поезду.
      Родственник шефа был уже навеселе и с ходу предложил пойти в буфет. В околовагонной суете я вдруг увидел ту странную женщину. Не обращая внимания на толчки, она напряженно выглядывала кого-то в потоке пассажиров, сверяя лица с журнальной вырезкой.
      "Смотри-ка, - со смехом толкнул меня родственник шефа. - И эта дурочка кого-то встречает!"
      Я взглянул на нее внимательней: поверх изношенного плаща висели детские пластмассовые бусы. Лицо, когда-то красивое, было безжалостно смято подобно портрету из «Советского экрана" в ее руках, местами полиняло от времени, а ярко и неровно накрашенные губы и брови превратили его в маску. Возле родинки на левой щеке синел шрам.
      "Смотри, смотри! - захохотало директорское отродье. - Она на тебя пялится! Никак узнала! Встречай!.."
      Встречающая поймала мой  взгляд, прищурясь, обнажила беззубый рот, медленно провела кончиком языка по избитым губам и громко причмокнула, заученно, рукой  посылая воздушный поцелуй, - как плюнула.
      Я зажмурился и утер лицо платком. Или показалось? Шел дождь... Скорее всего, почудилось.

 
                СЛОЖНАЯ ПАРА

       Этот звонок похож на школьный, такой же дребезжащий, видно, молоточек стерся или тарелочка разболталась, держась из последних сил на одном винте. Еще полминуты в длинных коридорах тюрьмы ошалелой птицей трепыхалось эхо: «Отбой! Отбой…»  И сразу гас свет, лишь над дверью вылупился желток контрольной лампочки, не в силах прогнать тьму, копившуюся в углах за дальними нарами.
      Жизнь в камере продолжалась и после отбоя. Многие, не откладывая дело в долгий ящик, принимались сопеть и всхрапывать, однако были и те, кто еще долго ворочался. «Гонял масло».  Раз за разом проживая эпизоды дела: «Эх, если б я свалил пораньше… на фига вдарил в третий раз?..  где та бабка, свидетель?..  бросают на кухне ножи, потом сиди тут!..» Эти мысли заточенными кухонными ножами резали спертый воздух камеры, как масло, - казалось, я слышу их во всем блеске отчаяния.
      От этого можно сойти с ума. Симулянты не в счет.
      Мне было легче – я вспоминал детство. Некоторые, правда, вспоминали его ритуальным пионерским способом. Эта мышиная возня мешала сосредоточиться и уснуть. Не мне одному.
      Гиря до полу дошла. Смотрящий по хате распорядился, чтобы страдальцы дрочили, отвернувшись к стене, и когда все уснут. Или, в натуре, яйца всмятку.

      Он сидел, веселый такой, на перекрестке улиц Ленина и Каландаришвили, шляпа набекрень, в зной и в холод, а щетки так и мелькали перед глазами потрясенной публики. Иногда одну щетку подбрасывали, отбивая ритм другой о гулкую деревянную подставку и, не глядя, ловили в воздухе рукой заправского жонглера. При этом чистильщик умудрялся делать свое дело в лад песенке:

       Раз – ботинок, два – каблук,
       Стук – копейка, рубль – стук.
       Раз – ботинок, два – каблук,
       Выходи плясать на круг! 

      И тогда, пацаном, и по прошествии многих лет, мне никак не удавалось повторить этот трюк с щетками – они с грохотом падали на пол на середине прихожей и песенки. А ведь надо еще, чтоб клиент ушел довольным, и чтоб пришел снова. Тут одним фокусничаньем не обойтись. Нет, дядя Коля был ас-истребитель! Казалось, вся сила и сноровка отсутствующих ног ушла в его руки.
      Я смастерил из обрезков древесно-стружечной плиты, оставшихся после ремонта, подставку для ног - наподобие той, что видел на пересечении Ленина и Каландаришвили, но, то ли древесно-стружечная плита плохо резонировала, то ли у меня руки-крюки, изрекала жена в таких случаях, но щетка не давала требуемого отскока – на уровень груди. Я даже садился на колени, дабы достичь высот дядя Коли. Пустой номер! У кудесника щетки она подлетала, будто на пружинках, и прилипала к ладони, как к магниту. Пока щетка была в воздухе, дядя Коля успевал небрежным движением поправить шляпу, бросить в рот беломорину или вынуть откуда-то бархотку, готовясь к финальной части представления. Неудивительно, что к пятачку у госбанка и аптеки, где орудовал щетками веселый чистильщик, стекалась куча зевак, а уж про нас, пацанов, и говорить нечего.
      Естественно, дядя Коля выйти плясать на круг не мог. Тележка на каучуковых колесиках от детского велосипеда заменяла ему ноги. Она же служила скамейкой, багажником, обеденным столом и многим чем еще, в зависимости от жизненной ситуации. К примеру, справа от набора щеток-кремов в отдельной шкатулке, оклеенной изнутри пестрым ситцем,  имелись граненый стаканчик, порезанный шматок сала и кусок черного хлеба в газетке, початая чекушка водки, а то и помидор. Зарабатывал дядя Коля неплохо, уверенно обходя по части гешефта конкурентов с хлебного места – колхозного базара (слабо им против фокуса с щетками!). Когда в жаркий день мы бегали по его поручению за «крем-содой» в гастроном, или там за куревом, то чистильщик никогда не требовал от пацанов сдачи. Не скрою, наставник угощал меня мороженым в вафельном стаканчике, которое продавали там же, на перекрестке Ленина и Каландаришвили.
      За спиной чистильщика, в «багажнике» личного транспортного средства, покоилась пара деревянных учебных гранат, подбитых резиной, – для лучшего сцепления с асфальтом, дощатым тротуаром и вообще с грешной землей. При помощи толчковых гранат инвалид войны передвигался, азартно обгоняя прохожих и крича им из-под ног:
       «Дорогу, шнурки!» Типа: лыжню!..      
      «Шнурками» он презрительно называл клиентов и вообще прохожих. 
      Руки у дяди Коли были сильные, как у лыжника или там гиревика. Да нет, куда сильнее! Раз дядя Коля одной левой, свободной от щетки, рукой сбил с ног пижона, вздумавшего насмехаться над чистильщиком, – остроносые черно-белые туфли «нариман» мелькнули в воздухе. Очутившись с клиентом в одной плоскости, дядя Коля крутнулся на тележке и дотянулся до испуганной физиономии франта сапожной щеткой…  А когда тот, поднявшись с чумазой рожицей, замахнулся не дочищенной туфлей, дядя Коля показал ему снизу сапожное шило. Вслед ретировавшемуся клиенту по асфальту со звоном покатилась мелочь (Серега-Первый собрал ее по темноте).
     Перед школой я успевал забежать в подвал, где в соседнем Доме Специалистов располагалась артель инвалидов-сапожников. Здесь, за занавеской жил-поживал дядя Коля.  Кровать с никелированными шарами на панцирной сетке, только ножки спилены, шкафчик, плитка и даже коврик на стене – чин-чинарем. На видном месте красовались фотка, где хозяин был в форме, пилотке и с ногами-сапогами, а также китайский термос с драконом. Последнее свидетельствовало о достатке. Я хватал табурет и ножную подставку для клиентов, дядя Коля, позавтракав яйцом вкрутую и собрав в газетку скорлупу, соскальзывал с табурета и седлал тележку. Клал ящик с инструментом на колени, обшитые кожаными заплатами, нахлобучивал шляпу набекрень, хватал учебные гранаты в обе руки, я помогал хозяину одолеть ступеньки, и в сопровождении почетного эскорта дворовых собак мы направлялись на перекресток.
      Когда возвращался после школы, то работа у аптеки была в разгаре. Ящик с набором обувных кремов и масел, жестяными баночками и бутылочками распахнут, звон монет – красота! Летали щетки, толпились зеваки, а дно высокой банки из-под абрикосов не в один ряд устилали медь и серебро. Бумажные рубли и трешки дядя Коля прятал за пазуху.
      Прейскурант, как сейчас помню, был таков:
     «Пара обычная –10 коп. Сапоги – 25 коп. Пара сложная –  30 коп. Пара женская – бесплатно!!!»
     Сложная пара относилась к черно-белым ботинкам типа «нариман». Мысок и задник у них был из черной кожи, а верх – белым. Но это у настоящих «нариманов». Местные стиляги заказывали у китайцев, что сидели у базара в фанерных будочках, более сложную пару: носок и взъем черно-белый в шахматном порядке, лишь задник сплошь черный. Понятно, такие клоунские ботинки прибавляли возни чистильщику. Так что сложная пара законно стоила тройной цены.
     Расценки были криво выведены химическим карандашом на картонке, прикнопленной с обратной стороны табурета, получается, под задницей клиента. Особенно криво, аж буквы плясали, написали последние буквы, видать, мастера щетки и бархотки, добравшегося до женской пары, обуяло волнение. 
     Из прейскуранта явственно видно, что дядя Коля был сердцеедом. Одна шляпа чего стоила! Из искусственной кожи, «инпортная», цокал языком чистильщик, с короткими полями и дырочками по бокам - для вентиляции мозгов? Для вытяжки греховных мыслей, хохотал дядя Коля.
     Пока дамочка, соблазнившись выгодным предложением, подставляла туфлю, рассеянно созерцая шляпу дядя Коли, под которой роились греховные мысли, мастер-сердцееед ел глазами все, что находилось выше обуви, и расточал в адрес ножек грубоватые комплименты. Главное - занять господствующие высоты, глядя на проходящих женщин, задумчиво бормотал чистильщик. Странно, дядя Коля занимал по жизни скорее господствующую низину: снизу вверх.
      «Вырастешь, дурачок, поймешь!» - опять хохотал мой наставник.
      Как-то увидел, как дядя Коля, помогая тетке с авоськой водрузить туфлю без каблука, вдруг воровато погладил аппетитную ногу в капроне. Раздался электрический треск. Я зажмурился. Но – ничего, тетка хихикнула, будто ее пощекотали. Этот второй по значению номер мастер нет-нет, да и откалывал с клиентурой слабого пола.  Ноги были разные, некоторые и гладить не стоило, даже я, пацан, это понимал.  Женщины возмущались, смеялись, или словно не замечали прикосновения, но почему-то все, как одна, следом поправляли прически и гляделись в зеркальца.
      Но однажды, хотя нога клиентки была что надо, да и туфли-лодочки, писк моды, сумочка, капрон со швом, перманент, то-сё-фрикасё, дядя Коля не стал гладить ее, ногу. И потребовал плату в тридцать копеек. Пьяный, что ли? Да нет, чекушка была на месте, нераспечатанная, к ней дядя Коля прикладывался в обед, не раньше.
     - Это почему же тридцать копеек? Вон же написано «бесплатно»!  - опрокинула табурет женщина. Ого, какая высокая! И пахнет одуряюще, духами «Жизель».
     - Написано для многодетных матерей и пенсионерок, - бормотал, опустив глаза и собирая скарб, дядя Коля. Он стал еще ниже. И тише.  – У вас сложная пара, гражданка… Гендос, хватай табурет… Перерыв на влажную уборку…
     - Для пенсионерок, да? Сложная пара, да? – женщина расставила ноги. В гневе, с ногами, она стала еще красивей. Не хватало лишь весла. – Сволочь!.. Летчик-налетчик!
     И прекрасная незнакомка в туфлях-лодочках и в капроне со швом, уронив табурет на асфальт, стремительно поцокала по Каландаришвили, унося столь же длинный, как название улицы, шлейф духов «Жизель». А может, «Кармен».
     Насчет летчика-налетчика, это она точно в воронку. По праздникам и воскресеньям дядя Коля цеплял на фартук медаль «За отвагу». В коробке из-под цейлонского чая с грохотом, как живые, ворочались другие награды, даже орден, но дядя Коля надевал только эту медаль.
      В этом не было никакого выпендрежа, а была производственная необходимость. Артельные, провожая дядю Колю на работу с медалью на груди, хмыкали и посмеивались – их-то орденами-медалями не удивить! В такие дни чистильщику подавали особенно хорошо, а иной подпивший мужичок, глядя на медаль, бросал в банку из-под абрикосов зелененькую трешку. В праздники так вообще не было отбоя от желающих раздавить с безногим фронтовиком чекушку или там портвешок. Но дядя Коля пресекал эти поползновения веским доводом: «Отвалите, я на работе!» Произносилось это скрипучим, как скрежет инвалидной тележки, командирским голосом. Выпить дядя Коля мог, но тут был расчет. За пьянство на рабочем месте чистильщика могли запросто турнуть с центральной улицы, его не раз о том предупреждала милиция.
      И в один день дядю Колю с перекрестка таки убрали. Временно, извинялся знакомый милиционер, ждут генерала с Москвы. Ждали полдня. За это время дядя Коля, расстроенный упущенной выручкой, успел выдуть свою чекушку, откатившись в проулок, туда, где заросли акации. И там же, в кустах, добавил с кем-то еще.
      И надо же такому случиться - хмельной дядя Коля чуть не попал под колеса генеральской «волги»! Спекшаяся на жаре милиция потеряла бдительность. Исправляя промах, ментовский офицерик толкнул ногой каталку чистильщика, торопясь убрать ее с глаз долой. Шляпа чистильщика упала и покатилась.
     «Волга» резко притормозила. Из нее вышел генерал: лампасы в две моих руки, пуговицы в два ряда, погоны, то-сё-фрикасё. Генерал размял ноги с бордовыми лампасами и задал чистильщику один вопрос: где служил? Дядя Коля выдохнул запашок в сторону, одернул фартук, стал заметно выше и выпалил номер стрелкового полка и дивизии. Ну точно, как таблицу умножения.
      Получается, дядя Коля пылил в пехоте. А мы-то с пацанами думали, что наш герой был летчиком-истребителем и обморозил ноги, как Маресьев. Но печалиться было некогда.
      Потому что когда «волга» укатила, из следовавшего за нею «газика» выбежал бравый офицер, перепоясанный ремнями, талия, как у балерины, и передал испуганному чистильщику сверток и сиреневую четвертную купюру. Новыми деньгами! В свертке оказался пятизвездочный коньяк. Коньяк ошеломленный дядя Коля распить не дал, как его ни уламывали, зато на генеральские деньги артель инвалидов гуляла два дня, отмечая триумф собрата.
      А гулять в артели умели. Умели, мама дорогая, скрипеть костылями и протезами в конце недели. Однажды Паша-Танкист спьяну решил, что пацаны украли у него протез правой ступни и, мелко перебирая костылями, гонялся за нами по двору. Потом упал и полз в пыли, что-то мыча, чем напрочь изгваздал выходной пиджак с орденской планкой… Массовый же выполз (не писать же: выход!) увечных сапожников из подземелья происходил по воскресеньям. Так, наверное, змеи и земноводные выходят на сушу греться на солнышке. Налицо была недодача  нижних конечностей, зато руки, по крайней мере, правая из них, наличествовали в рабочем состоянии. И инвалиды работали. Но вне стен подвала в пьяном виде превращались в чудовищ. Некоторые росли, как большие грибы, прямо из земли. Другие обрубки напоминали пни – их корчевали в новом квартале города. Опухшие, темноликие, сапожники, как полагается, изрыгали маты. Больше в адрес пацанов, гонявших футбол. Ради такого зрелища команда брала тайм-аут. Нас они не любили (меня терпели из-за дяди Коли). Было за что. Пару раз разбивали окно подвала мячом (а мы виноваты, если окно на уровне ног?). И за то, что дразнили и подглядывали. Было что подглядывать.
      Как-то проныра Толик Ссальник, мигая подбитым глазом, поманил меня пальчиком к окну мастерской. Занавесок не было – они мешали сапожному делу. Но и свет в подвале не стоило зажигать: видно было, как инвалид, сдвинув фартук набок и глядя перед собой в одну точку, энергично  копается правой рукой у себя в штанах… Возвратно-поступательно, как станок в школьных мастерских. Губы плотно сжаты, будто в поте лица продолжал трудиться над заказом - с гвоздиками во рту. К спинке стула прислонен костыль. Когда страдалец раскрыл рот, застыв с жуткой гримасой, костыль упал…  Потом я понял, зачем он включил свет – видеть вырезку из журнала мод. Эту девушку в купальнике и соломенной шляпе он прятал в выдвижном ящичке – я на нее наткнулся, когда дядя Коля попросил найти отвертку.
      Это было открытием. Бездушным и опустошительным, как после презренного акта, о котором втихаря знали все. К тому же на внеклассном уроке школьная медсестра раздала памятку о вреде онанизма. И пацаны враз, как один, покраснели… «Кто займется онанизмом, будет плохо с организмом» - грозно завершалась памятка, напечатанная в типографии гороно тиражом 3000 экз.  Во дворе выражались более доходчиво: «Кто дрочит – у того не вскочит». Только новичок мог повестись на побитую молью шутку: «У онаниста рука нечиста». Горе тому, кто тут же, не отходя от кассы, проверял свою ладошку!..
      Оказывается, рукоблудием балуются не только мы, грешные, но и взрослые. Инвалиды – тоже взрослые. Помню, шибко презирал себя в первую минуту после извержения вулкана. У меня будет плохо с организмом, усохнет мозг до размера грецкого ореха, выскочат прыщи, девушки не полюбят, детей не будет, и вообще не вскочит, скособочит, так что лучше сразу отрезать лобзиком правую руку и идти подмастерьем в подвал… Этот мир несовершенен, зуб даю.
      Ежу понятно, инвалиды обделены женской лаской. Нам-то, пацанам, легче, можно отвлечься футболом или там «зажимболом». Так во дворе назывались суматошные ощупывания девчонок, пойманных врасплох за сараями, после чего в штанах становилось мокро и горячо… Пестики-тычинки! - и охота было щупать эти куриные косточки?
      Хотя и увечным кое-чего перепадало. Когда в подвале обмывали удачный заказ, на шум стекались особы когда-то женского пола, окрестные пьянчужки, и с визгом обнимались с сапожниками меж верстаков, полок с поношенной обувью, обрезков кожи и мятых алюминиевых банок с клеем. Воняло классно – скипидаром и еще чем-то запретным.
     Мама называли таких женщин нехорошими. И песни из подвала доносились нехорошие:

      Пряжкой от ремня,
      Апперкотом валящим
      Будут бить меня
      По лицу товарищи.

      Спляшут на костях,
      Бабу изнасилуют,
      А потом простят.
      А потом помилуют.

     Мы их потом во дворе разучили - гнусавили, подражая, с блатным подвывом. Лучше всех получалось у Толика Ссальника:

      Скажут: срок ваш весь.
      Волю мне подарят.
      Может быть, и здесь
      Кто-нибудь ударит.

      Будет плакать следователь
      На моем плече.
      Я забыл последовательность,
      Что у нас за чем.

          Что за чем, я и сам с течением лет забыл, но в конце неизменно звучало со слезой в пропитых голосах:

      Мне могилу выроют.
      А потом меня реабилитируют.

      Кончались гулянки одним и тем же. Выяснялось, кого-то из хозяев обворовали. И тогда воровку, которую еще полчаса назад миловали по очереди, били деревянной колодкой ступни. Тоже по очереди.
      Однако работа над ошибками была поставлена в артели на «двойку». Бывало, обкраденный сапожник целовал одутловатое, с нежным золотистым отливом, личико дамы, с которого не сошли следы предыдущей бурной встречи.
      Гулянки, да еще с женщинами, случались редко - дядя Коля не позволял. Он у них был за бригадира - иногда за занавеской стучал костяшками счетов и посылал меня за чернилами. Артельные всерьез называли его командиром. А в шутку – капитаном. Только дядя Коля мог ночевать в мастерской. Хотя жить в подвале он стал с недавних пор. А до того, говорили мужики,  у него была семья. Ясно море, кому безногий инвалид нужен?
      В те дни у меня резко осложнилась личная жизнь. Мама с папой продолжали выяснять отношения из-за какого-то пальто типа «реглан», ну, не только из-за пальто, и я чаще, и по вечерам, стал бывать у дяди Коли. Иногда мы варили супчик на примусе, я чистил картошку и бегал за керосином на базар, с ведром к колонке, там вода вкуснее, чем из-под крана, утверждал хозяин.
           Но и дядя Коля любил погулять. Только без фокусов. Недаром артельные величали его «артистом». Не зря под кроватью у него пылился футляр с баяном. Он извлекался по праздникам. Подарок генерала был приравнен к празднику. И песни у дяди Коли были культурнее, что ли.   
           «Командир, давай про любовь», - просили товарищи. И дядя Коля выдавал:
   
      Девушку из маленькой таверны
      Полюбил суровый капитан,
      Девушку с глазами дикой серны
      И с лицом, как утренний туман.
      Полюбил за пепельные косы,
      Алых губ нетронутый коралл,
      В честь которых пьяные матросы
      Поднимали не один бокал.

      Голос у дяди Коли несильный, но чистый и ломкий в этой своей чистоте. И сам он был похож в такую минуту на сурового капитана – жилка на виске набухала, морщины на лбу разглаживались, взор туманился.
     Стены подвала раздвигались - в таверне инвалиды вставали на ноги, чокаясь не гранеными стаканами, а бокалами на длинных ножках. Улица Каландаришвили разливалась и утекала к Селенге - на ней нетерпеливо, что птица крыльями, хлопала парусами каравелла… Там били склянки, и уже дважды горнист подавал сигналы, похожие на автомобильные, созывая команду в дальний поход к берегам Миссисипи…
      С учетом низкой посадки артиста баян при полном развороте доставал до полу. Тогда баянист одним движением могучих рук взлетал на табурет, ему подавали баян. Баян – громко сказано. Потертая гармошка-трехрядка, не раз облитая вином и, как гулящая девка, сидевшая на коленях у разных хозяев. Она досталась дяде Коле от загулявшего клиента. Ногти с черной каемкой от въевшегося сапожного крема ловко бегали по кнопкам – одна западала, но никто не обращал внимания. Наверно, когда дядя Коля был с ногами (или при ногах?), то носил сложную пару - туфли «нариман». Ну и шляпу, само собой. Он пел и притоптывал в такт черно-белыми «нариманами», покачивая пером на «инпортной» шляпе, и его шибко любили женщины.
      Гиря до полу доходила в финале. Мужчины плакали. Лишь артист прояснившимся взором смотрел вдаль сквозь табачный туман, как и полагается капитану. И становился выше ростом. Скорее всего, то был обман зрения, потому что я тоже плакал.
     Эту вещь можно было назвать гимном артели, никто из разнокалиберного братства при этом не глядел друг на друга. Все трезвели.

      Нас извлекут из-под обломков,
      Поднимут на руки каркас
      И залпы башенных орудий
      В последний путь проводят нас!

     Дядя Коля запевал, а товарищи, боясь испортить мотив пропитыми прокуренными голосами, лишь беззвучно шептали под нос:

      И полетят тут телеграммы
      Родных и близких известить,
      Что сын ваш больше не вернется
      И не приедет погостить.

      И будет карточка пылиться
      На полке пожелтевших книг.
      В военной форме, при погонах,
      А ей он больше не жених.

      Повторялся куплет про «обломки» и наступало молчание. Выпив по последней, сапожники, эти обломки людей, еще не отойдя от торжественного момента, начинали прибираться в мастерской.  Кто брал в руки тряпку, кто веник, кто совок. Уборка шла на всех уровнях – сообразно физическим возможностям. Паша-Танкист шваброй тянулся к окну и распахивал раму, проветривая подвал от табачного тумана и водочных паров. Над ведром переворачивались жестяные банки для окурков. В раковину в углу с грохотом сгружали грязную посуду, а также бутылки, их потом сдавали и покупали хлеб. Под взглядом сурового капитана команда на корабле понимала, что праздник кончился, пора на вахту…
      Однако песня – та, про любовь - имела продолжение. И мы поверили, что дядя Коля был в прошлой жизни если не Маресьевым, то капитаном дальнего плавания и отморозил ноги, когда его шхуну зажало, как «Челюскина», льдами, аж челюсти шкипера свело, и дядя Коля, спасая экипаж, таки отморозил ноги. Поверишь тут, если мрак артельного подвала на твоих глазах разгоняет девушка с глазами дикой серны и лицом, как утренний туман,  а туман сапожного клея съеживается от духов «Жизель». Или «Кармен». Пепельных кос, правда, не было, зато алых губ коралл явно коснулась помада производства ВТО.
      Был конец дня, артельные разошлись по домам, дядя Коля вернулся с перекрестка и хлебал вчерашний супчик прямо из кастрюльки, громко шмыгая носом.  Я сидел и ждал рваную покрышку от мяча, которую дядя Коля пообещал зашить.   
      Когда вошла девушка из песни, спросив ангельским голосом: «Можно? Есть кто?», то дядя Коля сильно смутился и покраснел – даже в подвальной серятине это было заметно.
      - Закрыто!.. – слабо выкрикнул хозяин, пытаясь уползти за занавеску.
      - Коля, ну что ты как маленький, - приглядевшись, сказала вместо приветствия прекрасная незнакомка. Впрочем, какая незнакомка? Туфли-лодочки, сумочка, капрон со швом, перманент, то-сё-фрикасё. В ней я с удивлением узнал клиентку, что уронила табурет на перекрестке улиц Ленина и Каландаришвили и обозвала чистильщика летчиком-налетчиком. Она появилась в нашем городе недавно, явно заплутав, - словно птица отстала от стаи по пути в теплые края; туда, туда, туда! - где павлины, баобабы, туда, где люди и обезьяны кушают бананы прямо с веток, и все мужчины в черно-белых «нариманах» ходят, будто танцуют, под стук кастаньет, на ходу поддевая острыми носами засохшие шкурки мандаринов и с лету забивая голы под восторженные крики мулаток.
     - Ну? Долго будешь бегать от меня? Поездом трое суток… тут еще концерт…
     - Люба, ты…- выдохнул дядя Коля и зачем-то надел шляпу для вытяжки греховных мыслей.
     Меня они не замечали в упор. Но я никак не мог уйти без покрышки – дюжина пацанов ждала во дворе, а Батон приволок велосипедный насос. Я слинял в темный угол.
     - Устала я, Коля, - присела на табурет Люба.
     Поморщившись, сняла туфлю, размяла ступню.
     Нежданно и стремительно, как орангутанг на длинных лапах, шурша кожаными заплатами на обрубках, дядя Коля подлетел к ножкам в капроне, но не стал их гладить, а принялся целовать ступни, как заведенный. Шляпа его свалилась и покатилась.
     Люба переломилась в тонкой талии, коснулась губами макушки, – так кочевники нюхают голову ребенка, - тоненько завыла и стекла вниз, струясь, что капрон. Оказавшись на одном уровне, они начали ощупывать друг дружку, словно проверяя, на месте ли, не исчез? Странно, они целовались не в губы, как полагается взрослым, а в лоб, глаза, нос, ухо, куда ни попадя… Как дети, ей богу.
      Под эту суматоху я выскользнул наружу. И вернулся через час: мы решили гонять в футбол  – черт с ним! -  рваной покрышкой.
      - А? Чё тебе, Гендос? Покрышка? Ага, щас… - рассеянно переспросил дядя Коля, взял в руки покрышку. И тут же о ней забыл.
      Успокоенные, они сидели уже за столом, где пускал зайчики китайский термос с драконом и ополовиненная бутылка коньяка – та, генеральская. Он на табурете, она на крутящемся железном стуле.
     - Ну? Едем, Коленька, - сказала женщина, игриво крутнувшись на стуле, щелкнула сумочкой и вынула зеркальце. – Домой, домой! Какие вопросы, Коля?
     Глядя, как пудрится Люба, с кашлем вытолкнул из груди дядя Коля:
     - Красивая ты, вот и весь вопрос… Это была разведка боем, фрау, и разведка донесла, что мы не пара. И точка. Конец связи.
     - Что значит не пара, Коля? – встала во весь рост, шурша перьями и капроном, залетная птица.   
     - Сложная пара. Черно-белая...
     - За тридцать копеек? Дешево ты себя ценишь!
           - Люба, да найдешь ты себе получше, с ногами, шнурками… Давай-ка, Любовь, выпьем на разлуку…- ухватил бутылку хозяин.
     - Я буду пить за встречу, - гостья накрыла ладонью граненый стаканчик. Ого, у нее и ноготки лакированные! – Помнишь там, в парке?
     - Тогда, может, станцуем, мадам? Щас, токо брюки поглажу…- хлебнув коньяку, слез с табурета дядя Коля. – Токо, боюсь, для танго больно разного мы роста. Больно, Люба…
     - Ты опять за свое, капитан?
     - Ага, я капитан, вот мое судно!.. – длинной рукой капитан вытащил из-под кровати эмалированную емкость с ручкой и с грохотом бросил к ногам Любы. – В рот фокстрот! А ну покажи ей сортир, Гендос!
     Дядя Коля оседлал свою тележку и теперь бешено крутился на ней, колеса от детского велосипеда визжали.
     - А ну пшла!.. Ты для кого вырядилась? Каблучки, чулочки со швом, духи «Кармен»! Шлюха! Хочешь хахаля, так и скажи! Только свистни – шнурки сбегутся!..
     Чистильщик шмякнул о стену футбольную покрышку, подвернувшуюся под горячую руку.
     Женщина пошла к выходу. Цоканья каблучков не было: она шла на цыпочках.
     Я подхватил покрышку – черт с ней, с дыркой! – и обогнал даму на лестнице, ведущую из подвала вверх. К свету.

      И заплутавшая гостья исчезла из города так же внезапно, как появилась. Испарилась, будто взмыла. Сделала прощальный круг над городком, зажатым выгоревшими сопками, пролетела вдоль реки с безлюдной черной баржей, снизилась над нашим двором, выкликая часто и звонко: «коля-коля-коля-коля!» - и устало, с благодарностью расправила крылья, инстинктивно делая поправку на вращение Земли.
      А безногий чистильщик, не видя неба, продолжал трудиться на перекрестке улиц Ленина и Каландаришвили. Но уже не проделывал фокус с щетками. Наверное, поэтому клиентов на пятачке у аптеки резко убавилось. И наверное, поэтому дядя Коля стал чаще выпивать на рабочем месте – не только в обед, но и с утра. Шляпу он потерял, и вообще стал дурно пахнуть. И милиция вежливо вытурила инвалида с центральной улицы.
     …Мы гоняли футбол, когда пыль, поднятая нами (проигрывали с позорным счетом), смешалась с пылью от «шкоды» с красным крестом. Кто-то из заказчиков вызвал «скорую» в подвальную сапожную мастерскую.
     Гроб для дяди Коли был похож на детский.
     Артельные не знали, что делать со скудным имуществом бригадира. Родственников не нашлось. Баян отдали попрошайке, который умел на нем играть. Тот страшно обрадовался и грозился поставить свечку за упокой хозяина баяна с первого же подаяния. Фотографию, ту, где дядя Коля с ногами, и награды отдали в военкомат. А вот пачку писем в обувной коробке в присутствии всей футбольной команды почему-то всучили мне.
     Кто-то из пацанов выхватил письмо и громко зачитал. Но с первых строк стало ясно, что читать это надо или одному, или уж никому… И я решился письма сжечь. Дворовые разделились на две команды: за и против костра, чуть не подрались между собой. На этот раз наша команда победила.
     Но когда пепел за сараями развеялся, на земле остался прибитый дождем обуглившийся уголок письма с буквами «овь». Нет, не кровь, не свекровь, не вновь морковь, а, скорее, любовь. И, похоже, с большой буквы.

                ВВЕРХ ПО МИССИСИПИ

       Адвоката мне назначили. Дали самого никудышного.
      Во время первой нашей встречи она очень смущалась, позже призналась, что это ее первое дело. А раньше была учительницей. Поступила заочно на юридический. Мне было все равно. Я никогда не играл в защите – только в нападении. Очно. Заочно в футбол не сыграешь. На суде, был уверен, правда восторжествует. Я не хотел никого убивать – они первые начали. Но Оксана Федоровна тоном учительницы заявила, что поражается моей беспечности. У нее были красивые серые глаза. А больше ничего красивого. Адвокат сказала, что свидетелей в нашу пользу практически нет. Да еще прислали плохую характеристику с места работы. Написали, что я отлынивал от поручений и норовил уйти в отпуск вне очереди. Плюс дело о разводе – личная жизнь, конечно, но все-таки. Присяжным заседателям это может не понравиться. Из обвинительного заключения стало известно, что  я средь бела дня схватил железный прут и нанес им несколько ударов гражданам, дожидавшимся поезда. Отчего один из них до сих пор находится в больнице. Так утверждали водитель такси, еще один мужчина и женщина. Я заметил, что в деле отсутствует мотив. С чего это вдруг, спрашивается, ни с того, ни с сего я схватил железяку и набросился на людей? Мотив есть, усмехнулась адвокат и сообщила, что мне  назначили судебно-психиатрическую экспертизу.
      Мотив городского сумасшедшего мне мало импонировал. Хватит одной. Кстати, эта дурочка, из-за которой разгорелся сыр-бор, и есть самый ценный свидетель. Вот где она? Оксана Федоровна лишь вздохнула.
     В тот же день меня перевели в  следственный изолятор: тюрьма, когда  вывели из фургона-автозака, показалась огромным, в полнеба, свинцовым дирижаблем. На другой половине купола будто застыл на месте белоголовый орлан – уж не меня ли выглядывал в смрадном городе повелитель прерий, прилетев из дельты Миссисипи?

      В то лето мне сказали, что у дедушки в деревне есть речка, лошадь и со¬бака. Ах, что за счастье!.. Речка, лошадь и собака, несомненно, обещали насто¬ящее приключение. Я уже воображал себя то ковбоем, то охотником-индей¬цем, то золотоискателем, то в хижине на берегу Миссисипи...
       С собой в деревню я взял карту мира, компас без стрелок, пистолет с пис¬тонами, школьный ранец для золотых самородков, два сухаря и - тайком от родителей - коробок спичек.
       Лошадь оказалась старой, речка - ручьем, собака - кривоногой дворняж¬кой с несерьезным именем Шарик. У нее даже ошейника не было. Зато и ру¬чей, и лошадь, и собака Шарик были настоящими, понимаете? Вдобавок, от дедушки пахло дымом дальних костров и странствий. Правда, дедушка сказал, что всю жизнь пас коров за ближней сопкой, но я ему не очень-то верил.
      Мы переходили ручей вброд вслед за коровьим стадом. Ручей был чис¬тый и холодный, и я до ломоты в ступнях вглядывался в каменистое дно, на¬деясь отыскать золотой самородок. Иногда солнечный луч указывал на него в торопливой воде - у меня часто колотилось сердце. Долго, не веря, держал я в руке речной голыш, мгновенно сохнувший на солнце до последней прожил¬ки... Дедушка окликал меня, и я спешил, стараясь не угодить в теплые коровьи лепешки.
      Меня усаживали в седло. Конь фыркал, подергивая гладкой кожей, ше¬велил ушами, но, как я ни бил пятками, не скакал рысью. Шарик, тот вооб¬ще не лаял и беспрестанно зевал. Шерсть у него свалялась катышками, глаза - черные пуговки - слезились. Дедушка говорил, что лошадь и собака тоже на пенсии.
       Возвращались в сумерках. Коня теребили за гриву, меня - за чуб. Шарику кидали кость - он молча вилял хвостом. Струйки кизячного дыма утекали в вечернее небо под перезвон ведер. Призывное "ир, ир, ир" неслось над кры¬шами. Коровы мычали в ответ и разбредались по дворам. Шли домой и мы.
      Вечером или в плохую погоду сидели вокруг печки. Я, дедушка и собака Шарик. Сердито шипели мокрые поленья, за окном скулил ветер. Дедушка сидел на низкой скамеечке и курил трубку. Булькало в чайнике, гудело в трубе, под полом пищали мыши. Розовые отсветы гуляли по темным стенам, лизали дедушкины морщины. Где-то далеко кричала неведомая птица. Было ничуть не хуже, чем в хижине на берегу Миссисипи.
      - Какое смешное слово, - дедушка выпустил из-под усов колечко дыма. Оно сразу же убежало в приоткрытую дверь печи. - Ми-си-си... как?
      - Миссисипи! - повторил я и бросил взор на компас. - На языке индейцев - Большая река.
      Собака навострила уши и внимательно посмотрела мне в глаза.
     - Ишь ты! - поцокал языком дедушка. - Совсем не по-бурятски!
       На огонек заходил сосед - горбатый старик Агван и тоже цокал языком, обнажая беззубый рот. Дедушка говорил, что Агван знает все. Поздний гость перебирал четки, будто считал кедровые орешки, кланял¬ся загадочно улыбающимся бурханам. Я засыпал под тихий стариковский го¬вор.
      Однажды в степи, когда коровы забрели в сосновый лесок, я сорвал тра¬винку и стал водить ею по карте мира. Дедушка отпустил коня и заглянул че¬рез плечо:
      - Э-э... скажи, а где течет река... Большая река?
        - Миссисипи? - подмигнул я Шарику. Тот вильнул хвостом и зевнул.
      - Во-во! - оживился дедушка. - Ми-си-си... Смешное слово!
       Ветер услужливо перелистнул страничку школьного атласа.
      Я ткнул травинкой в Северную Америку. Она была похожа на толстую акулу с раскрытой пастью: вот-вот проглотит Кубу словно рыбку.
     - А мы где? - заволновался дедушка.
     Кто-то жарко дыхнул в ухо. Я оглянулся. Шарик внимательно изучал Америку своими глазами-пуговицами.
       Я быстро нашел голубую слезинку Байкала на второй половинке карты.
      - Ух ты! Мы, значит, тут, а они, значит, там!.. - почесал под шапкой де¬душка и провел темным ногтем по Миссисипи. Шарик осторожно понюхал карту и фыркнул - Америка была явно несъедобной.
      Дедушка хмыкнул и по¬глядел вдаль. Выгоревшие за лето желто-бурые сопки качались в теплом воз¬духе. Конь, отмахиваясь хвостом от паутов, щипал траву. Коровы лежали в тени сосняка и жевали жвачку, будто разговаривали друг с другом. Крошечными мотоциклами тарахтели кузнечики. Из норки выглянул кто-то усатый и тотчас скрылся. Над степью парил сапсан.
      - Эх-ха... - пощурился на птицу дедушка и вздохнул. - Хоть бы одним глазком!..
      С того солнечного, без единого облачка, дня дедушка начал все чаще за¬думываться. Иногда он удивленно оглядывался вокруг, словно видел эту степь и этот улус впервые в жизни.
      - Однако, там тоже люди живут! - твердо сказал он как-то вечером.
       Я засмеялся: дедушка открыл Америку!
      - Ишь, книгочей! - рассердился дедушка. - Вот увидишь, вот увидишь!..
      Он отошел в угол к медным бурханам и забормотал слова молитвы. Как всегда, пришел старик Агван, они шептались и перебирали четки.

      Утром дедушка почистил сапоги, надел пиджак с орденом и достал со дна сундука маленький сверток, перевязанный резинкой. Напоил, запряг коня, бросил сена в телегу...   
      Усталые, мы прибыли в большое село. Копыта цокали о булыжную мостовую.
      Шарик и я, обнявшись, лежали в телеге и грызли сухари. Нас обгоняли грузовики и велосипедисты. Небо было серое, с низкими облаками.
       Лошадь встала у дома с каменным крыльцом и красным флагом.
      Я, дедушка и Шарик тщательно отряхнули с себя пыль, но в дом с крас¬ным флагом пустили только двоих.
       В огромной комнате могло поместиться коровье стадо. Ковер под ногами был мягким, как трава. На стене висел портрет лысого веселого старикана с  золотой звездой на белом пиджаке. Лысина была желтой, как у бурхана, гладкой, как бильярдный шар в прокуренной бильярдной горсада, но, скорее всего, зайчики пускала не голова, а стекло, сообразил я. 
     Стол был предлинный, а в конце его, прямо под портретом сидел человек в галстуке и улыбался. Завороженные портретом, мы как-то не сразу его заметили. И за¬чем такому маленькому человеку такая большая комната?
      - А-а, кто к нам пожаловал!
      Хозяин большой комна¬ты вышел из-за стола.
      - Наш ветеран! Фронтовик, передовик! Гордость района! Прошу, прошу! Забыли вы нас, нехоро¬шо, нехорошо! Как здоровье? Как дети? Отдыхаете, ахатын? А-а, вижу, вижу, внук, да? Тебя как зовут, мальчик? Из города приехал? В каком классе? Как учишься?
     Человек в галстуке забросал нас вопросами, как снежками. Они были хо¬лодными, эти вопросы, несмотря на то, что хозяин большой комнаты улыбал¬ся. Глаза у него были холодными, что ли?
      Дедушка присел на краешек стула.
     - Спасибо, спасибо... - кашлянул он и уставился на свои сапоги.
      Человек в галстуке снова улыбнулся:
     - Не стесняйтесь, уважаемый! Вы же наша гордость! - Человек подошел и потрогал дедушкин орден. Завидовал. У нас во дворе так смотрит на чужую обновку Толик, прозванный Ссальником за то, что писается в постель.
     - Пенсию вовремя приносят? Крыша не протекает? А может, все-таки здоровье, а? Могу устроить путевку...
      - Во-во, путевку, - оживился дедушка.
      - Нет вопросов! - радостно вскричал хозяин большой комнаты.
      Это хорошо, подумал я, что у этакого говоруна наконец-то кончились вопросы. Можно кое-что и самому спросить. Я поднял руку, как на уроке.
     - Что тебе, мальчик?
     - Скажите, зачем вам одному такая большущая комната?
      Человек с холодными глазами задумался.
      - Молчи, молчи... - испуганно прошептал дедушка. - Путевку  испор¬тишь!
      - Ох уж эти нынешние детки... - улыбнулся человек. Глаза у него стали
еще холоднее. По-моему, он так и не придумал ответа.
      Я поглядел в окно. На улице, понурясь, стояла наша лошадь. Шарик не¬отрывно пялился на дверь.
     Хозяин большой комнаты взял в руку остро очиненный карандаш крас¬ного цвета.
     - В санаторий или дом отдыха?
     - А? Что? - удивился дедушка.
      - Я говорю, куда путевку? В санаторий или...
      -  Нет, нет, - заерзал на стуле он. - Мне далеко надо. Шибко далеко!
      На улице Шарик усердно вилял хвостом, но его все равно гнали от крыльца.
      - Желаете турпутевку? — в свою очередь удивился хозяин. — Ну что ж... Куда именно?
      - В эту... как ее... Ми-си-си... Смешное слово такое!
      - Миссисипи! — обернувшись, выпалил я.
      -  А... где это? — не сразу спросил человек с холодными глазами. Вид у него был растерянный. А говорил, что вопросов больше нет! В галстуке, а не знает, где течет Миссисипи! В школе, наверное, учился на тройки... Деревня!
      -  Миссисипи — великая река Америки,— подражая учителю географии, изрек я. - На языке индейцев — Большая река.
     - Да вы что?! – понизил голос бывший "троечник". - Смеетесь, да?!
     Я засмеялся: уж очень сильно испугался взрослый дядя.
     - Шутники... — отдуваясь, расслабил он галстук.
     - Да раньше за такие шуточки!.. Я тебе такую Америку покажу!.. - по¬грозил мне пальцем.
     Лысый старикан с портрета весело показал мне кулак.
     Хозяин раскраснелся, затянул потуже галстук и произнес речь. Кого-то следовало догнать и перегнать.
     - Что-то не пойму я... — почесал затылок дедушка. — Неужели вся Америка такая плохая?
     - Уж не хотите ли вы уехать туда... э-э... насовсем? - побледнел этот лю¬битель глупых вопросов.
     - Зачем насовсем? Мне бы с ихними стариками поговорить. Старики везде одинаковые... Урожай каков, чем скотину кормят, ну и про жизнь... Я говорю, люди везде одинаковые... Да вы не беспокойтесь. Дорога, конечно, дальняя, но я кое-что скопил... Вот.
     Дедушка привстал и протянул хозяину огромной комнаты маленький сверток, перевязанный резинкой.
     - Уберите! Уберите!.. — попятился тот и вдруг затопал ногами по ковру.
     Поднялась пыль.
     - Вон отсюда! Не позволю! Вон!.. — закричал он изо всех сил.
     Тут, откуда ни возьмись, на ковер колобком влетел Шарик и залаял. По¬слышался треск разрываемой штанины, шум, крики...
     За окраину села нас проводил хмурый милиционер. Шарик виновато бе¬жал за телегой. Конь фыркал — милиционер вел его под уздцы. Дедушка не смотрел на дорогу и держался за грудь. Ему было худо.
      - Эх, вы... — выдохнул милиционер и утерся платком. — Старый да малый!.. Скажите спасибо, легко отделались...
      И он пошагал обратно - в селе уж зажглись первые огоньки. Знакомое "ир, ир, ир!" донеслось оттуда... Дедушка лег в телеге ничком. Шарик прыг¬нул в телегу, уткнулся носом ему в щеку. Я взял в руки поводья, криком прого¬няя страх, - впереди была ночь...

      Дедушка занемог. Он все реже вставал с постели, и все чаще в дом прихо¬дил старик Агван. Шарик вздыхал. Нос у Шарика был сухой, глаза его - чер¬ные пуговки - слезились.
     Старик Агван, еще больше сгорбившись перед медными бурханами, пе¬ребирал четки - кедровые орешки. Я чиркнул спичкой и поднес ее к бронзо¬вой чашечке - дом заполнился запахами степи...
     - Ом-мани…- крутил медный барабанчик старик Агван. – Ом-мани…
      Это протяжное «О-о-м-м-м», сливаясь со звоном колокольчика, вытянулось кривоватым сизым колечком, отплыло от бронзовой чашечки, обволакивая и щекоча ресницы. Я моргнул и чихнул. Колечко дыма испуганно юркнуло в раскрытую печь и шустро унеслось – через трубу – в небо.
     Шарик лизал дедушкину руку и скулил.
      - Ом-мани… - гнусавил, будто у него насморк, старик Агван. - Ом-дари-дудари-бурчэм-сууха…
     Тихо звенел колокольчик. Я закрыл глаза и представил, что это колокольчики звенят в облаках, там, где бродят синие коровы…  Синих коров доят мальчики с крылышками, а молоко само по себе разливается по небу огромным белесым одеялом. Вот откуда берутся облака.
      Шарик стал подвывать Агвану и застучал хвостом о пол. Я проснулся.
       - Ом-мани… - все так же бубнили рядом. Агван начал покачиваться.
       Я сложил ладошки так, чтобы они приклеились. Но они не хотели приклеиваться!
      Дедушка подозвал меня и понюхал голову:
      - Не плачь, ты же мужчина. Агван сказал, я буду жить в другой жизни… где Ми-си-си... Ми-си-си...
      Он задыхался.
      - Миссисипи,- сжал я дедушкину руку и вытер слезы. 
      Миссисипи. Миссисипи. Миссисипи!
    

                РОМАН С ЧЕМОДАНОМ

       В тюрьме меня замучили клопы. Я мерил шагами камеру от унитаза до окна, сонный, вовсе не от того, что камера была переполнена, и спать приходилось «в очередь». Тело чесалось во сне и наяву. Сосед, милейший человек с бородкой разночинца, который парился на нарах седьмой месяц, сказал, что через пару недель клопы признают меня за своего и кусать будут меньше. Так оно и вышло, а, может, кожа задубела, не знаю, но укусы я перестал замечать и даже играл с клопами в прятки. На верхних нарах, откуда до потолка было рукой подать, я обводил ногтем ползущего по сыроватой штукатурке клопа, он начинал, тыкаясь, ходить по замкнутому кругу, не в силах одолеть контрольно-следовую полосу, пока, обессилев, не падал вниз. Сосед давил вампира ногтями, приговаривая «прости, Господи». Позже мне сказали, что этот милейший человек задушил во сне тещу и прирезал ее любовника, а потом  расчленил их. Нет, вру, расчленил только тещу. На мосластого молодого бойфренда сил не хватило. И вынес части тела в большом фибровом чемодане. Сейчас таких не производят – я не про любовника, про фибровый чемодан.

Сколько помню, этот фибровый урод всегда был где-то рядом и постоянно угрожал семейному благополучию. Огромный, как буфет, не раз битый ногами и об углы, посеченный шрамами бурной молодости, с отваливающейся ручкой, заедающим замком и днищем, вытертым до ржавой проседи, чемодан, тем не менее, требовал к себе внимания. Одно время он стоял в прихожей, неподъемный от старых газет, учебников и поношенных детских вещей, - так об него все запинались и чертыхались. Фибра, хоть и не новая, хорошо держала удар, как говорят боксеры, а при случае, казалось, давала сдачу. Когда сыну надоело ходить пешком под стол и вздумалось оседлать чемодан, как пони, он, взбрыкнувшись, придавил наезднику ножку. Было море слез, истерика у жены, чемодан терпеливо снес пинки и удары скалкой и пластмассовой саблей, мстительные выкрики типа: "Так тебе, получай, нехороший, получай, у-у!" На новой квартире чемодан заимел скверную манеру без спросу падать с антресолей, насмерть пугая домашних. Это фибровый реликт никак не вписывался в современную планировку, упрямо отказываясь лезть в шкаф, в сервант-«стенку», а под кроватью собирал вокруг себя кучу пыли. Чемодан опять определили в прихожую, более просторную по сравнению с прежней, но и там он продолжал свои гнусные выходки, падая под ноги гостей, которые от неожиданности выражались и смущались одновременно. Фибровое хамло ставило в неудобное положение не только интеллигентных людей, но и домашних животных. Четырехмесячного щенка ротвейлера, которого купили за непозволительные деньги в качестве сторожевого пса, он испортил на второй день. Глупый щенок, видимо, решил, что этот будкообразный гладкошерстный объект коричневой масти - живое существо, только неизвестной породы. Наверное, его сбили с толку сложные запахи, которыми чемодан напитался за долгую жизнь среди людей. Весь день щенок подлизывался к соседу по прихожей, тщательно его обнюхивая и виляя хвостом, но молчаливый чемодан плевать хотел на собачий политес. На второй день, не вытерпев, щенок возмущенно гавкнул на чемодан. В ответ тот рухнул, подняв облачко пыли, чем надолго лишил щенка дара лая. По крайней мере, его, лая, мы так больше и не услышали - щенок только скулил в углу и обиженно косился на гладкошерстного соседа. Пришлось сбыть пса в хорошие руки за полцены, так как содержать его за здорово живешь не позволял местный бюджет. Жена сказала, что ненавидит чемодан - впервые за все время их знакомства. На семейном совете вопрос был поставлен ребром: или я, то есть она, или он, то есть чемодан. Доводы были серьезные. Кроме прочего, он портил интерьер, в прошлый раз покалечил подругу с мужем, а также отпугнул милых людей, пришедших по объявлению о продаже щенка. В-десятых, она не понимает, чего мне от него нужно. Жену поддержал сын, которого замучили прыщи, но, однако, помнившего давнюю обиду. После дебатов большинством голосов чемодан был отправлен в ссылку - доживать дни на балконе.
Я и сам, честно говоря, не понимал, зачем мне этот образец материальной культуры эпохи развитого феодализма. Прежде фибровый чемодан был, конечно, нужнее человеку. Он заменял кожу и был доступен каждому гражданину. Кроме прямого назначения, на нем, к примеру, можно было сидеть. И хорошо сидеть. Однажды Первого мая, в День, если кто не помнит, международной солидарности трудящихся, в доме не хватило табуретов, и на чемодан, произнеся  тост и облобызав родителей, со всего маху села пьяненькая соседка тетя Зина. И чемодан даже не пискнул. А тетя Зина, между прочим, была необъятной, как городская тюрьма, потому что работала в тамошнем котлопункте, и была известна тем, что как-то нечаянно, то ли во сне, то ли при перемене позиции, задавила любовника. Был суд, и судья, полная положительная женщина без очков, оглядев чемоданные габариты рыдающей тети Зины, отпустила ее на волю.
Кроме сидения на воле, чемодан предоставлял массу других услуг.
Когда мы жили в бараке, я, бывало, готовил на нем уроки, а мама гладила на чемодане белье. Изредка по субботам после работы к отцу приходили друзья-фронтовики, и если мама не сердилась, а единственный стол был по-прежнему занят, то мужчины устраивались с чемоданом где-нибудь в углу, выставляли не него пару чекушек водочки, мама резала на столе холодец, хлеб, лук, а то и колбасу; накинув телогрейку, я бежал во двор, торопливо рубил топориком в дощатой кладовке мерзлую квашеную капустку, - и все это богатство перекочевывало на чемодан. Выпив-закусив, поругав начальство и американский империализм, отец с товарищами вытирали фибру насухо и, поддерживая чемодан коленями, играли на нем в домино - играть в карты дома мама запрещала.
Да что там говорить! С этим чемоданом можно идти в бой. Было дело, отец, возвращаясь с курорта, в тамбуре плацкартного вагона отбил фиброй удар финкой, а взмахом чемодана оглушил одного из грабителей, которые покусились на этот самый чемодан. Выставив же фибру впереди себя, можно было без труда пробиться сквозь очередь к заветному окошку кассы с криком: "Поберегись!"
"Человек без чемодана представляет жалкое зрелище, -  говаривал перед тем, как насовсем уйти из дома, отец. - Все равно что лодка без весел. И не человек вовсе, а полчеловека. А мужик и подавно. Если у тебя под рукой, под ногой или под жопой фибровый чемодан, значит, еще не все потеряно".
Этот чемодан с протертым днищем, как верный слуга, хранил тайну первого грехопадения хозяина. И когда много лет спустя теща с женой обвиняли в суде  чемодан в двуличии и пособничестве разврату, то в общем-то были - по-женски, интуитивно - не так уж далеки от истины. Как сейчас помню, худощавым молодым человеком ехал я в переполненном рейсовом автобусе на производственную практику. Позади был первый курс, впереди - месяц в деревне и вся жизнь, под тощей задницей - фибровый чемодан; мест в автобусе не было, вернее, у меня-то оно было, но в последний момент я уступил его женщине в ярком цветастом платье и уселся на чемодан в проходе. Помню сережки с зелеными камешками, маленькое розовое ухо, чуть вздернутый носик, а когда оборачивалась, - ямочки на щеках и щербинку на зубах. Женщина держала в руках большой пакет с портретом Аллы Пугачевой и вслед за ней то и дело улыбалась мне поверх голов - благодарила. После очередной остановки место рядом с ней освободилось, на него нацелилась было тетка с бидоном, но услышала категорическое "занято". Было произнесено сие громко и грубо - так кричат на домашнюю скотину или похмельного супруга. Через пять минут я знал про обладательницу цветастого платья практически все: что она ездила в город просить денег у родни, денег, конечно, не дали, сволочи, у них снега зимой не выпросишь, пусть подавятся салом, которое она им привезла; зато купила дочке кой-чего в школу; что работает она в смешанном магазине («Смешном?» – переспросил я и мы долго смеялись), что кормов нынче мало, что муж пьет, но в целом человек хороший. Автобус тряхнуло, соседка, обдав духами, прижалась теплым бюстом и задушевно спросила, не отшиб ли я чего, сидя на чемодане. А еще через полчаса мы сошли на пустынной развилке дорог. Как только осела пыль, выяснилось, что она выше меня ростом и до ее дома минут двадцать ходу, а если не огибать сопку, то и того меньше, а до райцентра и заветной производственной практики еще километров тридцать. Она засмеялась, колыхнувшись грудью,  обнажая щербинку, и успокоила: ничего страшного, райцентр не убежит, а производственную практику можно пройти везде, была бы охота. И она снова засмеялась, снимая туфли. Чемодан несли по очереди - он был наполовину набит книгами, последние метры дистанции чемодан тащила она, а я нес пакет и женские туфли со свежими набойками, и это меня волновало. Добравшись до лесополосы, мы первым делом уселись на чемодан, переводя дыхание. Потом замолчали, как заговорщики.  Изредка по дороге, вздымая пыль, проносились грузовики. В траве стрекотали кузнечики, было жарко, но снимать платье она не решилась, так как стеснялась, да и лесополоса была жидкой, из молодых тополей; но и пачкать выходной наряд не хотелось, и в дело спонтанно пошел чемодан, который, как опытный греховодник, упал под нами в нужный момент. Было не совсем удобно, с чемодана постоянно что-то свешивалось - то нога, то сережки с зелеными камешками, то снова нога; фибра скрипела, но терпела, едко пахло духами и раздавленной полынью, в глазах рябило от узоров разнотравья и платья, колено больно резала открывшаяся скобка замка, все ближе и ближе жужжал шмель, но с тем и другим я ничего поделать не мог. Наконец мы с криком свалились на землю, а чемодан, встав на дыбы, закрыл от взора любопытной полевой мыши заключительный аккорд гимна во славу природе... А еще через полчаса она, мгновенно тормознув своим выдающимся бюстом "КАМаз" с прицепом, заботливо подавала мне в кабину чемодан. По итогам производственной практики мне в зачетке поставили "удовлетворительно".
Потом была настоящая практика, в более комфортных условиях, один раз даже при свечах, но, странное дело, то ли чемодана не было поблизости, то ли было слишком много слов, не запомнилось ничего такого, из-за чего можно было потерять сон и аппетит. Зато я потерял его после того, как чемодан отлучили от семейного очага. Кусок в горло не лез, лишь только представлял чемодан (и себя заодно) за окном - состарившегося, больного, честного работягу, преданного близкими, - под дождем или снегом. Я стал плохо спать. Ночью я вставал, на цыпочках, чтоб не разбудить жену, подходил к балконной двери, прижимался щекой к холодному стеклу и вглядывался в темноту, стараясь при свете уличного фонаря угадать знакомые очертания. Но жену я все-таки разбудил, и она записала меня на прием к андрологу. Андролог отклонений не обнаружил, но о чем-то долго шептался с женой.
За ужином, когда я ковырял вилкой котлету, жена вдруг завела разговор о том, что ей тоже жалко чемодана, за эти годы он порядком помотал ей нервы и стал по-своему дорог, так что, - тут она запнулась, - статус домашнего животного наш чемоданище вполне оправдал. Но. Жена сделала паузу: если домашнее животное перестает выполнять свои обязанности, то добрый хозяин все равно не выбросит его на улицу, а отдаст в хорошие руки. Чем фибровое наше сокровище хуже породистого щенка ротвейлера? Да ничем. И вполне заслужил достойную старость. Я насторожился. Думаю, жена с удовольствием выбросила бы фибровое сокровище на помойку, кабы не печальный опыт. При одной угрозе данной карательной акции  я запил горькую. И перестал ее пить после слов, что это была шутка.
Жена перевела дух: на сей раз ей не до шуток, наш балкон не настолько велик, чтобы терпеть этого фибрового носорога, к счастью, - жена поправила прическу и внимательно оглядела ногти без маникюра, - имеется неплохой вариант. И что же это за хорошие руки, поинтересовался я. Не трепыхайся, был ответ, твой фибровый урод даром никому не нужен, она узнавала по знакомым, зато местному драматическому театру для новой постановки требуется реквизит, в том числе старый фибровый чемодан. И она ткнула пальцем в газету. Что ж, подумал я, театр - приличное заведение, все лучше, чем прозябать на балконе, опять же в коллективе, с людьми.
В означенный день и час в фойе местного театра выстроилась очередь. Я никогда не думал, что в нашем городе осталось в живых столько фибровых чемоданов. Разных калибров, модификаций и поколений, они еще держали фасон и в основном сохранили благородную шоколадную масть. В ней чудился вечный загар искателя приключений, в строгих линиях - военная стать и выправка, в блеске заклепок и уголков - чувство собственного достоинства, а в замочном щелчке - выверенный жест аристократа. Самый маленький из семейства фибровых служил для походов в баню, на тренировку или на работу. С ним можно было сообразить на троих, точнее, на четверых, за углом или на лоне природы - и стул, и стол по желанию, недаром фибровый чемоданчик уважали сантехники и прочие работники по вызовам, которые внутри рядом с инструментом держали стакан, порезанный шматок сала и горбушку хлеба, и хлеб, заметьте, не черствел. Более крупный фибровый экземпляр можно было смело брать в командировку или в недельный загул, его обожали абитуриенты, демобилизованные воины и воры-рецидивисты. В таких случаях чемодан изнутри поверх мелкого клетчатого рисунка оклеивался фотографиями родных, знакомых по переписке женщин, журнальными вырезками киноактрис и девушек в купальниках, открытками типа "Люби меня, как я тебя". Средний чемодан, размером с массовую копию. картины Айвазовского "Девятый вал", годился для демонстративных уходов из семьи к любовнице и обратно в силу того, что запасные брюки сохраняли в нем первозданную остроту стрелок. Этот чемодан, без сомнения, подходил для иных краткосрочных выходов - в дом отдыха за интригой и в лес за грибами. Самый большой фибровый чемодан был незаменим для первых целинников, спекулянтов и торговцев заграничными капроновыми чулками и бюстгальтерами, кедровыми орехами и семечками, а также для молодоженов, не обремененных имуществом. Именно в таком гранд-чемодане я исправно писался в пеленки до шести месяцев, и теперь, глядя на характерные рыжеватые разводы во внутреннем убранстве, гадал: то ли это детство золотое просочилось сквозь толщу лет, то ли снег и дождь сквозь фибру. Опальная ссылка на балкон нанесла чемоданному имиджу ощутимый урон. Фибра местами прогнулась, замки заржавели, краска кое-где полиняла, изнанка отстала, крышка скособочилась и закрывалась с трудом. Вдобавок чемодан стал дурно пахнуть, старик резко сдал, как после хронического простатита  и на него нельзя было смотреть без слез. И хотя мы с женой хорошенько помыли его с шампунем и обрызгали мужским одеколоном, дабы перебить запах не то голубиного, не то кошачьего помета, выглядел он в фойе театра среди своих более благополучных собратьев ужасно. И потому я крайне удивился, когда помощник режиссера - вертлявый молодой человек с длинными волосами, собранными на затылке в косичку, - остановил свой шаг возле нашего чемодана. То, что надо, - он щелкнул пальцами и заявил, что дает за чемодан двадцать пять  рублей. Жена захлопала в ладоши. Бис. Браво. Вереница фибровых чемоданов потянулась к выходу. Я возмутился. Мой чемодан стоил дороже. Помреж сказал, что это окончательная цена, у театра нет лишних денег, а двадцать пять  - хорошая цена по нынешним временам. Жена, изучив маникюр, сказала, что из любви к искусству готова отдать чемодан даром. Обняв чемодан обеими руками, я, похолодев от наглости, назвал совершенно немыслимую цену, так как чемодан - раритет. Помреж рассмеялся, тряхнув косичкой, потом нахмурился и процедил, что может добавить еще пять, - он выдержал трагическую паузу, - своих собственных рублей. Между прочим, заметил я, эта дряхлая развалина - не то, что надо. Я пнул чемодан: один замок заедает, крышка еле закрывается, а краска, сами видите, вся облезла. При этих словах группа фибровых чемоданов застыла у выхода. Помреж, откинув волосы со лба, горячо заговорил, что именно такой ретро-стиль им и нужен. Понимаете, раскраснелся он, глядя на жену, сверхзадача спектакля состоит в том, чтобы зритель испытал катарсис через преодоление символов греховного бытия. По ходу пьесы главный герой бросает чемодан со всем нажитым и обретает способность летать... Браво. Бис. Плевать я хотел на ваш катарсис и вашу сверхзадачу, перебил я этого пижона, гоните бабки или чемодана вам не видать как своей косички. Помреж хмыкнул, развел руками и сказал, что на таком пещерном уровне он общаться не умеет. Супруга добавила, что ей за меня стыдно. Помреж поцеловал жене руку и обронил, что он ей искренне сочувствует. Намек был до обидного прозрачен, я дернул дамского угодника за косичку, и тут меня со всех сторон обступили фибровые чемоданы.
В милиции меня продержали полдня - пока оформляли протокол, выписывали квитанцию, повестку для явки на административную комиссию и зачем-то долго простукивали стенки чемодана. И когда я под вечер приехал домой с чемоданом под мышкой (ручка оторвалась в милиции), то меня - по ходу пьесы - ждали тишина и записка. "Можешь спать со своим чемоданом в обнимку, шизофреник, мы ушли жить к маме. Привет чемодану". На следующий день позвонила теща и елейным голосом сообщила, что если дело только в чемодане, а не в других женщинах, то она может принять его у себя, ей как раз банки для варенья хранить негде. Я бросил трубку. У тещи, надо сказать, был пунктик. С тех пор, как за обеденным столом в ее присутствии произнес "сексуальная революция" и вскоре после этого не ночевал дома, потому что банальным образом напился у товарища в гостях и не мог самостоятельно передвигаться, теща определила меня в графу развратных типов, а хронические прорехи в семейном бюджете - тем, что трачусь на женщин и, возможно, живу на два дома.
Катарсис разразился спустя неделю, когда жена и сын в сопровождении тещи вернулись домой. Я был на работе и теща с ходу приступила к влажной уборке помещения, втайне надеясь решить сверхзадачу - обнаружить в квартире следы посторонних женщин в виде шпилек, отпечатков губной помады на окурках и бокалах, крашеных волос, проч. Таковых обнаружено не было, тогда из-под моей кровати был извлечен чемодан, протерт грязной тряпкой и случайно вскрыт. В нем были найдены пара черных сатиновых трусов, именуемых в народе "семейными", майки, носки, кальсоны, полотенца вафельное и махровое, кусок банного мыла, мочалка, зубная щетка, зубной порошок, бритва типа "станок" и запас лезвий к ней, кисточка и крем для бритья, расческа, одеколон "Шипр", сигареты "Прима", спички, выглаженная фланелевая рубаха, маленький граненый стаканчик, перочинный ножик с приспособлением для открывания пивных бутылок, сушеный лещ, заботливо обернутый в газету, а в кармашке - пара ненадеванных капроновых чулок в целлофановом пакетике. Короче, мне было предъявлено обвинение в попытке умышленного разврата, а вернее, ухода из семьи к женщине примерно тридцати лет, разведенной и имеющей на иждивении ребенка дошкольного возраста. Жене не давали покоя капроновые чулки. Теща авторитетно пояснила, что в годы ее молодости такие чулки, да еще со швом, приличным женщинам не дарили, их дарили любовницам. Назвать имя разлучницы я отказался наотрез. Теща сказала, что ничему не удивляется, известно, из какой я семьи, тяжелая наследственность, их бросил отец ради другой и плохо кончил. Я замахнулся на тещу толстой книгой о вкусной и здоровой пище (Госиздат, 1957, 331 стр. с илл., без объявл., усл. кр-отт. 123,0, бумага мел., тв. переплет), был изгнан из дома вместе с чемоданом и временно поселился у холостого товарища, который, дыша мне в лицо ароматной сивухой, надавал кучу советов.
На суде теща подозрительно помалкивала - видать, смекнула, что дело заварилось нешуточное, зато жена заученно, пряча бумажку в рукав, обвинила во всех грехах, кроме разве что измены Родине, а чемодан в пособничестве. Причем тут чемодан, удивилась судья, полная положительная женщина в очках. Жена стала объяснять, оглядываясь на тещу. Теща вяло поддакнула про чемодан. "Не морочьте мне голову, - рассердилась судья. - У меня и без вас дел навалом. Конкретные факты измены имеются?" Теща пояснила, что имеются косвенные улики: и опять - бу-бу-бу - про чемодан. "Послушайте, граждане, - судья сняла очки. - Вы с кем разводитесь? С чемоданом или с человеком?" Она встала и сказала, что не даст развалить ячейку общества из-за какого-то там чемодана. И дала три месяца на размышление.

Маленьким мне казалось, что воскресная баня - то, ради чего живут люди. В моем представлении она как бы замыкала круг. Работать, пить, есть, ругаться днем, любить ночью, умирать к концу недели, смыть грехи, родиться, и снова работать, ругаться и любить... С утра только и было разговоров, как бы половчее занять очередь и успеть купить веник. Мама торжественно гладила смену белья и раздавала мелочь - отцу на пиво и веник, мне на крем-соду. Ходили как в культпоход - семьями.
Дело в том, что раньше горячая вода в домах отсутствовала, и в общественную баню по воскресным дням стекалось полгорода. Здесь, в длинных очередях можно было встретить знакомых, соседей и родственников, здесь отмякали душой, вели неспешные разговоры, женщины обменивались слухами, мужчины играли в шахматы и сбрасывались на беленькую, молодежь знакомилась, здесь зарождались романы, планировались измены и будущие семьи, спекулянты обсуждали делишки, а в буфете все это соответствующим образом закреплялось. Единственное, из-за чего порой возникали споры - из-за веников, которых вечно на всех не хватало.
Мама с нами в баню не ходила, потому что по воскресеньям затевала большую стирку. Какое-то время я ходил в баню один, когда отец ушел от нас в первый раз, и в очереди, помню, сильно тосковал. Но однажды субботним вечером отец вернулся домой шибко навеселе и подарил маме капроновые чулки, а наутро, опохмелившись, объявил, что мы всей семьей идем в баню. Мама бросила стирку. По этому случаю отец взял наш самый большой чемодан и мама, сияя глазами, сказала, что он сошел с ума. Был солнечный морозный день, снег хрустел под валенками, искрясь, больно резал глаза. Отец шел по правую руку и нес чемодан, мама, смеясь, по левую, и когда попадалась ледовая дорожка, мы втроем дружно разбегались, и я, держась за руки взрослых и крича от счастья, катился по льду. В очереди отец сказал, что не нужно спорить, и начал, как фокусник, вынимать из чемодана березовые веники и дарить их нуждающимся женщинам как цветы. В буфете я объелся пирожными и беспрерывно рыгал от выпитой крем-соды, отец с мамой пили пиво, закусывая лещом, а мама, раскрасневшись после парной, говорила, что она совсем пьяная. Ну и вот. А после отец от нас ушел. Уехал из города, вроде бы куда-то на север, только его и видели. Правда, кто-то из пацанов брякнул во дворе, будто моего отца посадили, и я, утирая кровь, дрался с обидчиком за сараями - "до первой слезы". Но я не плачу до сих пор.
Вот, собственно, и вся история с фибровым чемоданом. Когда мама была живой, она продолжала хранить в нем смену чистого белья и мыло - верила, что однажды отец вернется под воскресенье и мы пойдем в баню. Она так и не надела капроновые чулки, которые ей подарил отец - сначала ждала тепла, потом отца, потом просто тепла...
А фибровый чемодан нашел пристанище у меня под кроватью. Я пригласил знакомого слесаря и он всего за бутылку портвейна приладил к чемодану ручку, починил замок. Ржавчину я извел импортной пастой, начистил замок и заклепки до блеска зубным порошком. Сперва хотел подкрасить фибру, но решил, что пусть будет так, как есть. Изредка по субботам я протираю чемодан сначала влажной, потом сухой тряпкой, проверяю замки, перебираю мыло, одеколон, бритву, белье, перетряхиваю полотенца и рубаху, проверяю, не попортился ли лещ и капрон. Я искал по городу папиросы "Беломор-канал", которые уважал отец, но выяснилось, что его теперь почти не производят, и решил заменить их сигаретами "Прима". Со стороны это выглядит, наверное, смешно, давно нет мамы, давным-давно ушел отец, зато мне порой снится удивительный сон: над рекой встает туман, течение ленивое и мощное, но мне не страшно, потому что по правое весло сидит во всем чистом отец, по левое мама в новых платье и капроновых чулках, они молча улыбаются мне, седому мальчику, сидящему у руля; еще немного, и солнце пробивается сквозь клочья тумана, видны изумрудные заросли ивняка, ниже по течению играет рыба и низко над гладью реки летит птица; я спускаю за борт босые ноги, и вода такая теплая...
         И в самом деле, сказала жена, наконец-то я перестал кричать по ночам.
      

                ВХОД СО ДВОРА

       Перед очной ставкой на меня надели наручники. Так  я встретился со сказкой. Братец Иванушка и его сестрица по развратному промыслу Алёнушка устроили спектакль. Театр кукол. Жаль, аплодировать в наручниках я не мог. Впрочем, согласно протоколу у действующих лиц оказались другие имена. Их я опознал сразу. Они меня – тоже. Парень, едва сдернув с головы  бейсболку, с ходу заявил, что я и есть тот самый преступник, который бросался на мирных граждан на остановке. Девушка сказала, что еще тогда, у вокзала, узнала меня. Ошибки быть не могло. Следователь встрепенулся, бросил стучать по клавиатуре и спросил, не были ли мы знакомы ранее? Сутенера вдруг одолел кашель, девушка прикусила язык. Я сказал, что примерно за месяц до драки на вокзальной площади был клиентом этой проститутки. Девушка поерзала на табурете, попыталась натянуть короткую юбку на колени. Свидетель попросил занести в протокол страшное оскорбление: разве дозволено обзывать приличных граждан проститутками? Следователь сказал, что оскорбляют-то не его, пусть помолчит. И повторил свой вопрос. Девушка, поглядев на сутенера, произнесла с запинкой, что раньше меня не видела. На вопрос, знакомы ли свидетели между собой, молодой человек ответил, что они познакомились на вокзале как раз в тот день, когда присутствующий арестованный гражданин устроил там кровавое побоище. Так и сказал: кровавое побоище. Свидетели видели безобразие от начала до конца. Двое мужчин сперва о чем-то спорили. Тот, который ниже ростом, то есть я, хотел силой увести женщину с собой, наверное, чтобы совершить с ней развратные действия, а высокий не давал. Женщина была явно не в себе. Потом тот, который ниже, схватил железную палку и ударил высокого. Высокий погнался за обидчиком. Завязалась драка, в которой принял участие третий гражданин. Его-то и увезли на «скорой» после того, как я ударил его дважды по голове. Как с цепи сорвался. Чисто зверь. Надо такого изолировать от общества, и надолго. С разрешения следователя я спросил, что уважаемые свидетели делали на площади. Ждали поезд, был ответ. Следователь хмыкнул: известно, что они каждый день и каждую ночь делают на площади. Пусть не рассказывают сказки. К делу это не относится, только пусть они не думают, что милицию можно водить за нос. И попросил присутствующих расписаться поочередно в протоколе.
      Аплодисментов не было – мешали наручники.

      Его звали, кажется, Сергей, ну да, Серега-Слон. Росли в одном дворе, и Слон этот был примечателен тем, что изо всех сил стеснялся своих ушей - больших, торчком, а края ушных раковин чуть загибались книзу, ну, как у слоненка, особенно после стрижки «бокс». Вислые мочки, сморщенные, почти старческие, раковины, и, если смотреть против солнца - в синеватых прожилках. Наверное, полдвора сбегалось глазеть на Серегины уши после его визита в парикмахерскую.
      И когда спустя  четверть века поздним дождливым вечером я открыл дверь на робкий звонок, то сразу его узнал. Конечно, он здорово изменился  относительно своего сопливого отрочества. Ну, подрос, ясное дело, обзавелся усами, морщинами и железными зубами - Серегой тут и не пахло. Но уши!.. Едва он приподнял обвисшие края шляпы, я оборвал его церемонное вступление: «Заползай, Серый!»
      Кажется, я обрадовался этому  посеченному дождем и жизнью субъекту, посланцу чужих миров, фантому, материализовавшемуся из дворовых драк «до первой крови» и пыли футбольных баталий до глубоких сумерек. Он возник из сумерек и уйдет в сумерки, дождь смоет следы, - до следующего, лет через двадцать с гаком, звонка в дверь. Если буду жив, естественно. Но это неважно. Детство и любовь к женщине - суть одно и то же.
      Он снял туфли, прошел на кухню в носках, оставляя темные отметины на линолеуме. Смутившись, вытащил из глубины подмышек бутылку водки: жена не будет против? Жена была не против: она укатила по турпутевке в Югославию, тогда там еще не было войны.    
      Собственно, говорить было не о чем. О чем можно говорить со своим полузабытым детством? Об обезумевшей кошке, к хвосту которой привязали пустую консервную банку? О первой выкуренной сигарете в вонючей общественной уборной, после которой стошнило; о вполне невинном мальчиковом разврате на чердаке барака, в котором жили; о коллекции марок, проигранной в «ножички»; о бублике с маком, который отобрал более сильный?.. Он и этого, по-моему, не помнил. Морщил лоб, улыбался, мерцая в полумраке кухни железными зубами, и поспешно кивал ушами. Какой там бублик с маком - дырка от бублика!
      Как от меня нашел? Увидел  в трамвае, сошел и проследил. Просто так - он пожал плечами. И стал извиняться - к сожалению, он не знал моего отчества. Ну и плевать: в детстве мы как-то обходились без оного. Мы выпили. Уши покраснели. Его уши. Мелькнуло, будет просить в долг. Разговор не клеился и после второй рюмки. Я смотрел на его уши и думал: это как же должна проехаться по человеку жизнь, чтобы он начисто забыл свое детство? Не иначе, стальными колесами. Или лукавил? Помнил ведь имя и фамилию. Да, помнил, всегда помнил, единственного из пацанов нашего двора. Он наклонил голову, уводя взгляд, показал аккуратную, размером с кофейное блюдечко, лысину и коротко хихикнул: лишь потому, что именно я дал ему эту кличку - Слон. Мне захотелось возразить: я называл его Серым, в глаза и за, Слоном - другие, которые для пущего смеха приставляли к своим глупым башкам растопыренные ладони, но желание вдруг пропало. Чепуха какая-то, из прошлого века - два сорокалетних мужика пьют водку и выясняют обиды детства. Но он явился не за этим. И не за  деньгами. У мужчин среднего возраста своя интуиция: он пришел выпить и, возможно, поговорить. С первым все обстояло нормально, а вот со вторым...
      Я стал припоминать: был чудаком, молча сопел, но не отставал - истово гонялся за мячом на потеху дворовым, веря в каждый ложный финт, смешно падал при этом; приехал в город из деревни и не владел техникой городских ребят, для которых футбол был почти религией. И падал, и дрался молча, часто бывал бит, потому что не применял запрещенных приемов. Даже раны зализывал без жалоб. Но девчонки обходили его стороной: уши, сами понимаете.
      Мы сидели на кухне и молча пили водку. Спас футбол. Нет, не тот, дворовый, с песком на зубах и ссадинами на коленях, а нынешний, что на экранах телевизоров.
      Тут Слон поднял хобот и затрубил, будто хотел отыграться: фамилии игроков, продажное судейство, названия зарубежных клубов пережевывались железными зубами, как гамбургеры; травмы ведущих игроков (он сокрушенно покивал ушами), жеребьевки, Ван Бастен, Кантана, Марадона, имена, фразы из пены пивных споров. Короче, футбол без границ. Раскрасневшись, Слон кромсал это месиво стальными бивнями: очки, игры дома и на выезде, трансферы,  гонорары звезд... Не закрывая рта, налил себе еще водки. Застигнутый врасплох, я вяло поддержал тему, но незаметно втянулся, зажег верхний свет и смотался на угол улицы за второй бутылкой к бабкам-спекулянткам (действовал горбачевский сухой закон).
      Говорили всю ночь - до хрипоты и головной боли, соседи в стенку то и дело стучали. Кажется, заключили пари: «Милан» или «Глазго Рейнджерс»? Или «Барселона»? Ставка - бутылка коньяка. Под утро не могли вспомнить, о  чем был разговор, но про футбол - точно. Было решено, как только откроется почта, отбить телеграмму. Кажется, Марадоне. На том и расстались. С объятиями и футбольным гимном: он, естественно, подражал трубе, я – ударным инструментам. В стенку снова стучали.
      Потом я уехал в командировку на неделю, а еще через день в переполненном автобусе услышал от седого друга детства, что вынос тела Сергея Леонидовича завтра в два часа, улица Коммунистическая, дом такой-то, в х о д  с о  д в о р а. Кто такой Сергей Леонидович? Его еще Слоном дразнили, ну, такой, помнишь?.. Приятель огляделся, - давили со всех сторон, - и приставил растопыренные, в сизых наколках, ладони к голове. К голове доктора каких-то наук. А если между нами, мальчиками, приятель понизил голос, - дверь взломали на третьи сутки, страшно выла в квартире собака. «Нет, ты подумай, а! - брызгал слюной друг детства, - и все из-за бабы!..  А ты не знал? От него же жена ушла, уже как полгода...»
      Я сошел на остановке «Стрелка»: стало трудно дышать. Женщины его не любили, это верно. И, возможно, обзывали Слоном: город у нас маленький. Ну ладно, ладно, успокаивал я себя. Слон перед смертью хоть наговорился всласть, пусть о футболе, хотя ему было глубоко на него начхать; и я теперь вспоминаю его с грустью, стыдом, нежностью и благодарностью: он дал мне надежду, что я не последняя сволочь на этом свете, хотя это так и есть; все-таки я не захлопнул дверь перед его носом, когда ему было ни плохо, ни хорошо, а очень одиноко; и пусть та фантастическая ночь в охваченной сигаретным дымом и алкогольно-футбольными парами кухне будет слабым искуплением моей лжи  - ведь это я, я, последняя сволочь, первым обозвал его Слоном, да еще приставил к своей глупой башке ладошки и помахал ими, а он заплакал и побежал за дощатые кладовки, провожаемый смехом и улюлюканьем дворовой шпаны.
       Говорят, чтобы умереть, слон покидает стадо и уходит вглубь саванны, но ушастые собратья, задрав хоботы, с ревом провожают его до места и до последнего часа стоят рядом, топчутся, вздымают пыль, наивно пытаясь поставить его своими  хоботами на ноги.
      Но человек слаб и мал, и до слона ему расти и расти.

               
                МЕЛОЧИ ЖИЗНИ 

       Случай из детства вспомнил, когда следователь выбежал из кабинета после звонка начальства и оставил на столе обвинительное заключение. Не про меня, ваша честь. Обвиняли собаку, честное пионерское! Я пробежал вводный абзац. Прямо в квартире после евроремонта собака породы стаффордшир загрызла хозяина, он взял ее в дом щенком. Соседи вызвали милицию, дверь взломали, но собака не давала войти, кидалась на людей, по странной логике охраняя труп с выжранными внутренностями. Пришлось пристрелить ее из табельного пистолета. 

                1.         
       В это трудно поверить, но когда-то я мечтал о коньках, и не с допотопными брезентовыми креплениями, сработанными в  каменном веке, - о настоящих коньках-на-ботинках с неотразимым названием «канады», с легкими, острыми, звенящими на морозе, лезвиями. Я не раз представлял, как, небрежно перебросив «канады»  через плечо, выхожу во двор, на глазах у потрясенно ковыряющих носы пацанов не спеша распускаю на ботинках густую шнуровку, погружаю ноги в обнову, едко пахнущую смазкой и кожей; подтягиваю шнурки и длинный жесткий язычок под ними, смахиваю варежкой снежинки с запотевшей и еще липкой нержавеющей стали, обстукиваю самодельной, вырезанной из многослойной фанеры, клюшкой черные, не побитые в игре, головки ботинок и, не глядя по сторонам, кромсаю лезвиями укатанный до гулкости толстый и грязный наст, по всем статьям обгоняя на хоккейном пятачке близ кочегарки тупые, неповоротливые, наивно загнутые полозья «снегурок», кое-как лепящихся к валенкам при помощи веревочек и палочек, жалких в своем главном недостатке – принадлежности к детству.
      Еще я, конечно, мечтал о велосипеде со звонком на руле, дабы возвещать прохожим и остальному миру о своем явном превосходстве. Но двухколесная мечта была по тем временам совсем уж заоблачной, и потому шла не первым, а вторым номером, так... на всякий случай. Еще я хотел кожаный ниппельный мяч, лучше чешский. Что еще? Уф, до сих пор глаза разбегаются... Бинокль с восьмикратным увеличением, кляссер для марок, складной ножик со штопором, хотя штопор был ни к селу, ни к городу, в ту пору вина я не потреблял, как сейчас помню, и правильно делал, зато пробовал, паршивец, курить в
з а т я ж к у (интересно, а поцелуи взатяжку бывают?) в школьном туалете, после чего мне стало худо прямо на уроке. Впрочем, это мелочи  жизни, не имеющие к дальнейшему повествованию ни малейшего касательства.
      Приведенная выше инвентарная опись хотений (не писать же – мечт, как накорябал однажды в сочинении на вольную тему мой сосед по парте и по подъезду Толик по кличке Ссальник, за что схлопотал трояк с минусом) могла быть сочинена любым пацаном нашего двора, разве что под иными стартовыми номерами – сообразно вкусам и величине пролитой перед родителями скупой мужской слезы. Как ни странно, щенок, пусть даже милашка будто с открытки-календаря, вопреки досужим представлениям детских писателей и педагогов-завучей о хрупком мире ребенка, в эту шкалу неодушевленных ценностей попасть не мог не по причине одушевленности, а по причине отсутствия этой самой цены. Ну, поставьте себя на место ребенка. Каким макаром, спрашивается, ему мечтать о том, что суют задарма и при этом дышат перегаром?
       Этим-то убийственным свойством обладал кочегар дядя Володя, который периодически бухал по коридорам нашего барака грязными кирзачами и, оставляя на хлипких некрашеных половицах гигантские следы пришельца иных миров, просовывал в двери  чумазую, мятую, обросшую, облепленную угольным шлаком, физиономию и прицельно щурил красный глаз: «Ну?! Топить будем али не будем?!» И все как-то сразу понимали, что речь идет не об угле, не о давлении в котлах, не о дровах, а о щенках, которыми согласно графика собачьих свадеб разродилась в очередной раз дядиволодина сука Райна, добродушная блудница, грязнуля, помесь бульдога с носорогом, со свалявшейся шерстью цвета солдатской шинели, башкой с кочегарское ведро, с откусанным в период битвы за женихов ухом и вислыми, розовыми в крапинку, сиськами матери-героини. И что в ней находили кавалеры – уму непостижимо!
       С окончанием отопительного сезона дядя Володя получал премиальные и, забросив совковую лопату куда подальше, приступал со товарищи к бытовому пьянству, не сходя с рабочего места. Естественно, без хозяйского пригляда Райна в окружении разнокалиберных поклонников отбивалась от рук и становилась крайне неразборчивой в связях. В итоге Райна то находилась в интересном положении, с трудом волоча по земле набухающие сосцы, то, вывалив язык, лежала у дверей кочегарки, облепленная многочисленным потомством, которое с отчаянным писком толкалось в очереди за молоком. Столь изысканное, с прибалтийским акцентом, имя для собаки дядя Володя придумать никак не мог, несмотря на, что брал приступом город Оснабрюк и освобождал злату Прагу. Райну обозвали таковой, - как и кормили, – всем двором после коллективного похода  в кино про несчастную любовь матери-одиночки производства Таллинфильм. Она и была дворнягой в истинно высоком значении слова, неизменной и неприкосновенной достопримечательностью местного ландшафта. Ближе к холодам, освободившись от материнских обязанностей, Райна пепельно-бурым сфинксом возлежала на теплых кучах шлака, высокомерно скашивая мутный, что дядиволодин, глаз на копошащихся поодаль человеческих детенышей, разрешая себя гладить и кормить школьными завтраками - и так всю зиму до наступления женихов.
      Спустив последнее и прорвав блокаду собутыльников, дядя Володя выползал из застенков кочегарки, несломленный и безмолвный, с недоумением щурясь на белый свет: зеленеющую траву, пробившуюся там-сям сквозь россыпи шлака, на мелюзгу, гоняющую мяч, сохнущие на вешалах пододеяльники, на греющихся на солнышке разом притихших бабок. Райна бросала ловить мух и приветствовала хозяина лежа, будучи в заботах об очередном выводке, ради приличия выбив хвостом угольную пыль. И виртуоз лопаты и граненого стакана вдруг осознавал, - это было заметно по характерному плевку сквозь зубы, - что инкубационный период в природе закончился и, кажись, настал  т о п и т е л ь -н ы й  сезон. Дядя Володя, как все земноводные, линял шкурой – засаленным ватником, пред оком зевающей Райны сгребал слепых кутят в мешок и нетвердой поступью устремлялся  в  жилой сектор, чтобы задать людям, можно сказать, гамлетовский вопрос.
       Сказать можно. Ибо, как ни крути, вопрос стоял ребром. Или вы берете щенка на постой и тем спасаете ему жизнь, али божьей твари уготована жуткая участь – пустить пузыри в мятом ведре из-под угля, истекающем ржавой водицей аки кровушкой, - по вашей, заметьте, вине. Быть извергом никому не хотелось, но и держать собаку на десяти квадратных метрах не было никакой возможности. Зачастую в ней уже обреталось подросшее потомство Райны, нагло всученное тем же дядей Володей накануне прошлого отопительного сезона, да и своих спиногрызов хватало. От невыносимого внутреннего жара – как в топке! – светлые полоски тельняшки обуглились и, скребя их, кочегар в присутствии детей тыкал в лицо исходящим плачем комочком плоти – промедление с ответом было смерти подобно. При взгляде на кочегаров кулак размером с голову ребенка, в котором кто-то невидимый, лишь хвостик торчал, подавал писк о помощи, одна и та же мысль посещала головы взрослых и детей: зачем топить, когда можно чуть-чуть сжать поросшие жестким светлым волосом пальцы с лопатообразными ногтями, отороченными черной каймой... Писклявый клубок проблемы разрешался вполне педагогично. Заполучив сто граммов, - некоторые жены даже припрятывали их к приходу кочегара, или мелочь серебром, а то и рубль, смотря по семейным обстоятельствам, дядя Володя, одобрительно крякнув, бросал щенка обратно в мешок со словами, что это была шутка юмора.  Да, да, шутка, громогласно обращался дядя Володя к детям, топить щенят никто и не собирался, он лучше отдаст их в хорошие руки. Что это были за хорошие руки, можно было только, поеживаясь, догадываться, но выводок Райны исчезал со двора одномоментно с дядей Володей, который, совершив свой иезуитский обход, беспробудно храпел в кочегарке на топчане, накрывшись пустым мешком из-под щенят. После чего приходил в норму, брился, пованивал «Шипром» и здоровался по утрам с чистой совестью - это было заметно по характерному плевку сквозь зубы.
      Но Толик Ссальник, которого прозвали так после того, как он украл сало на колхозном рынке, утверждал, что дядя Володя по ночам все-таки топит щенят у себя в кочегарке, и уже мокрых сжигает в топке. Честное пионерское, он видел собственными глазами, когда убежал из дома от пьяного папаши и ночевал на чердаке кочегарки. Пацаны ему не поверили, разве можно верить человеку, который, когда его поймали и заставили прилюдно  жрать украденное  с горчицей, на втором шмате сала обоссал левую гачу? Так и пошло: Сальник, в смысле Ссальник. Но Толик с криком, что он никогда не врет, полез драться. Драться никому не хотелось – чуяли, щенячьим, что ли, нюхом ссальникову правду. Лишь поковырялись в носах и, пристыженные, молча разошлись. И когда по теплу дядя Володя с шевелящимся мешком за плечом африканским Дедом Морозом пожаловал к нам домой, я крикнул из-под отцова плеча, что дядя Володя всё врет и все ему верят, потому что боятся. Мама сказала, что нехорошо так говорить на взрослых, а отец нахмурился и налил гостю водки в стакан. А когда кочегар ушел, вытер мне слезы и сказал, что если дядя Володя действительно топит щенят, то он сообщит начальнику кочегарки, а мне к Новому году купит «канады»,  он обещает. Мама спросила, с каких это, интересно, шишей. И они стали ругаться. А я стоял, обалдев, с мгновенно высохшими от счастья слезами, люто ненавидя лето за то, что летом не бывает Нового года.
       О щенке с белой звездочкой  на лбу и белыми же лапками, которого за шкирку опустил в мешок кочегар, я вспомнил лишь вечером. Толик Ссальник прибежал, размахивая руками: «Ну, кто врал? Айда сегодня ночью!  Айда в кочегарку, чё, струсил, да?! Сами струсят, потом обзываются!».
      И Толик презрительно сплюнул. Оказывается, Серега-Первый передумал идти ночью в кочегарку. Сдрейфил позорно, девчачий любимчик! А ведь громче всех орал, что Ссальник врет. Да еще сбежал с колхозного рынка в решающий момент – это ему он должен был перебросить краденое сало. И Толика поймали с поличным.
      - Сам обоссался, а еще обзывается! Серый, гад! Серя-засеря!..
      Серега был высоким пацаном со смазливым, что у пионера-трубача с обложки детского журнала, личиком – аж тошнило (не путать с Серегой-Слоном). Во дворе было два Сереги, два Серых. Один - красавчик, другой – урод с большими, как у слона, ушами. И никакие грязные клички не могли обгадить противную красоту первого Сереги. Его так и звали: «Это какой Серега? Первый?»
      Девчонки к нему липли, что ириски к зубам, давали списывать домашние задания на переменах. Уж очень Серега-Первый любил ириски «Золотой ключик», которыми его угощали одноклассницы и даже одна старшеклассница.
      Непонятно, зачем баловню судьбы понадобилось искать приключений на рынке? С Толиком, с тем понятно. Маленький, шустрый, в великоватой телогрейке с вылезшей ватой, доставшейся от старшего брата, он был рожден для мелкой кражи. Напарнику Толик годился по плечо. Вдвоем Ссальник и Серый образовали странную пару двоечника и хорошиста, Тарапуньки и Штепселя, но фартовую. Толик скидывал телогрейку на уличной лавке, на нее никто не зарился, настолько она была никудышной, и шнырял меж торговыми рядами, передавая Сереге краденое – сало, соленые огурцы, яблоки, круг молока, банку меда, один раз даже сырую печень, все, что попадалось под руку. А Серый, натянув на личико пионера-горниста невинное выражение, не спеша покидал рынок со школьным ранцем, в котором перекатывалась и бултыхалась добыча. Ее делили по-братски. Толик тащил снедь домой, младшим братьям и сестрам, а Серега выменивал продукты на ириски у знакомой продавщицы гастронома № 1. Женщины его любили с детства, особенно те, кто постарше.
      И вот Серега-Первый в нужный момент сбежал. Испарился из торговых рядов – что-то его спугнуло. И Толик остался с вещдоком на руках – со шматом сала. Ему бы  швырнуть его подальше от себя, но кидаться продуктами было выше Толиных сил. Ну и обоссал гачу, с кем не бывает.
      То было двойное предательство. Мало того, что Серый бросил Толика на растерзание разъяренным торгашам, так еще, когда избитый подельник обвинил в трусости, в кругу пацанов обозвал Толика Ссальником. И поправил пышный чуб, будто в пионерском салюте: «Всегда готов!». Мол, честное пионерское. Кличка приклеилась, что клей БФ в авиамодельном кружке. Так, в громком хохоте потонуло Серегино предательство, его заслонило броское прозвище. И никаким жалким Серей-Засерей ее было не переплюнуть. Ловкий пацан, этот Серый. Всегда ловил момент. Всегда готов.
      И опять Серега-Первый струсил идти ночью в кочегарку. Может, не струсил, а чуял подвох. Вдруг напарник бросит его в нужный момент?
      Я согласился. Еще запишут в девчачьи любимчики. Толик велел взять спички, моток бельевой веревки, надеть кеды, чтоб не скользить и не греметь по крыше. В условленный час мы взобрались по останкам водосточной трубы, ночь была лунная, для дураков. Пугая кошек, проникли на чердак, где чем-то воняло, чиркая спичками, нашарили пожарный люк. Матерясь вполголоса, подняли тяжеленную крышку и при тусклом свете дежурной лампочки увидели сверху – как на ладони! - котлы, кучу угля, лужицы, лопаты, ведро и ржавую бочку в углу. Дяди Володи не было, но мы слышали храп – хозяин спал у себя в каморке. Мы порядком замерзли прежде, чем до нас донесся кашель. Дядя Володя, почесываясь и кряхтя, попил воды из-под крана, беспричинно пнул ведро – и в тот же миг кочегарку прорезал писк, будто пищат голодные птенцы.  Донеслось поскуливание – Райна скреблась в дверь с улицы, чуяла неладное, умница. «Ну, кто врал, кто врал?! Сами трусы!»  - забубнил, обрызгав ухо, Ссальник. Уж очень ему хотелось избавиться геройским поступком от позорной клички. Зевая и потягиваясь, дядя Володя зачерпнул воды из бочки, опустил ведро на пол, дужка жалобно всхлипнула. «Щас, щас увидишь...» – заерзал Ссальник и чуть не столкнул меня вниз. Дядя Володя огляделся, - мы пригнулись, - воровато перекрестился и достал из мешка писклявый комочек... Когда очередь дошла до щенка с белой звездочкой на лбу, я, вываливаясь в люк, закричал вниз: «Фашист! Фашист!» Но было поздно, кочегар разжал пальцы... Я снова закричал, Толик свистнул. Дядя Володя задрал голову, блеснул зрачком, схватил ломик и пошагал к двери. Мы кубарем скатились с крыши и пока бежали, не чуя ног, к дому, в голове сверлило: «А на фига мы взяли бельевую веревку?!»

                2.               
Он стоял в проходе торговых рядов и смотрел вниз, не обращая внимания на толчки прохожих. Так, завороженно, рыбак смотрит на дрогнувший поплавок. Наверное, так мышкует лисица. Была суббота, рынок бурлил. Драный китайский пуховик, на ногах неродная пара обуви. Но не это заставило остановиться.
Нда, далеко от колхозного рынка Серега по жизни не ушел. Тот, который Первый. Хотя базар был уже не колхозный  - буржуйский. Горчица без сала. В стране не шматами - вагонами воровали. По всему видать, друг детства салом уже не промышлял. Не ловил мышей. Потерял квалификацию. Я его узнал по одному быстрому движению – так раньше он поправлял пышный чуб, что у пионера с обложки детского журнала. Ныне, за неимением чуба, он поправил засаленную вязаную шапочку с адидасовской биркой. Германской лейбл с тремя ступеньками вверх в данном случае значил уступы вниз – дна не видать. Ну да, это тот самый пацан, что обозвал Толика Ссальником, и не пошел ночью в кочегарку, кажется… Прежнего красавчика признать было сложно, но тут Серега-Первый снова сделал движение, поправляя чубчик, хотя его не было в помине. Будто хотел поднять пионерский горн, да передумал. И нос грязный. На обложку детского журнала не годится.
      -  Серега? – окликнул я и для верности добавил дворовую кличку. –  Серый, Первый, ты?
      -  Тихо, Гендос, - не поднимая глаз, буркнул Серега-Первый. Он нырнул под ноги покупателей, схватил монету...
     Нимало не смутившись встречей спустя четверть века, довольный добычей, Серый пояснил свой вид: дескать, пострадал от любви. Так и сказал: «От любви».
     Серый заторопился, буркнул, что его ждут.
      На остановке торчал тип в  грязном камуфляже и кроссовках, и пялился под колеса отъезжающих маршруток. Внезапно он кинулся в грязный снег, что-то быстро сунул в карман. Раздался визг тормозов, мат...
      - Это Олежка. Пусть работает, - сказал Серега. По его словам, он изобрел идеальный, а главное, абсолютно законный способ добывания средств. Он заключался в том, чтоб в местах скопления людских масс, не привлекая внимания, часами глазеть под чужие ноги. Чаще всего люди теряют, конечно, десятикопеечную мелочь. На втором месте по степени теряемости идут почему-то рубли, а уж потом полтинники. Роняют и железные десятирублевки, пятаки – редко. Так что основу Серегиного бизнеса составлял Его Величество Рубль. Люди теряют его и не шибко о нем жалеют. А вот за червонцем возвращаются. Однажды поднял сотенную, так догнали и дали еще – три дня харкал кровью в подвале. В лучшие, обычно предпраздничные, дни  заработок доходит до ста-двухсот рублей, в худшие все равно хватает на булку хлеба. Как только Серого осенила гениальная идея, он забросил сбор пивных банок. В серой его жизни бывают и минуты триумфа.
      - В удачный день залезешь в трамвай, а кондукторша давай гнать. Ну, я ей отсчитаю рублики – вот у нее рожа-то вытягивается! - залился счастливым смехом Серега-Первый, обнажив беззубый рот. Рот, которым он когда-то чавкал, жуя ириски «Золотой ключик», и, мокрогубый, целовал женщин.  Правда, лет через десять после школы Сергей жевал «чуинг гам», он сидел за рулем «Жигулей» в черных очках. Ну, вылитый мачо. Первый. Тогда Серега торопился и высадил меня на развилке, сказав, что его ждет одна ириска. Потом я сообразил, что ирисками он называет женщин – они были сладкими, липкими и влажными после судорожных торопливых встреч.
      В теплом салоне маршрутки Серого развезло, и он забыл, что его не хотели впускать в салон: от бывшего героя-любовника воняло псиной, словно он, как Толик Ссальник, обмочил гачу. Тот – от страха, этот – от радости. Мачо тире моча. От перемены мест сумма мелочи не меняется.
      Я объяснил пассажирам, что человек пострадал от любви и ему негде принимать душ с шампунем.
      - Ладно уж, раз от любви, - громко разрешил женский голос с заднего сиденья. – Ехай, милок!
      - Так бы сразу сказал, что из-за бабы! - буркнул водитель, давя на газ.
      Хороший все-таки у нас в Сибири народ!
      По прибытии я купил в магазине водки и палку сырокопченой колбасы. Хотел взять замороженных пельменей, но вспомнил, что у Сергея вряд ли имеется под рукой электроплитка. Серый терпеливо дожидался у дверей – охранник тормознул его из-за антисанитарного вида.
       - Это ты зря, мы б костерчик соорудили!.. – на секунду расстроился Серега из-за пельменей, не уставая, впрочем, повторять: удачный день, сегодня удачный день!
      День и впрямь был удачным. Спустя час в подвал влез Олег с буханкой хлеба, вялым фаллосом ливерной колбасы, суповым пакетом, двумя подгнившими мандаринами, луковицей и литровой бутылью воды из-под колонки. Володя сообщил, что за день поднял, кроме мелочевки, «червонец» и «полста». Выпили за процветание малого бизнеса.  Я всучил хозяину последнюю сотенную. И тут Серега-Первый заплакал – две светлые полоски пробороздили чумазую рожицу. На месте кудрявого чуба лоснилась лысина, на лысине темнела свежая ссадина.
      - Кто это тебя, Серый? – спросил я.
      - Ерунда, Гендос, мелочи жизни! Работа у нас вредная. Наливай… Будет день, будет ириска!
      Серега погладил лысину и захихикал, чернея ртом. Олег захохотал.
      Хозяин вызвался проводить гостя.
      Должно быть, мы представляли странную пару, если на остановке нас остановил милицейский наряд. Сержант полистал мой паспорт и начал светить фонариком в Серегину физиономию. Серый прищурился и стал поправлять несуществующий чуб. Заплетающимся языком я принялся объяснять, что человек пострадал от любви. Как ни странно, довод подействовал.
      Уже из салона маршрутки, потерев замерзшее стекло, увидел, как Серега-Первый поднял что-то из снега и быстро, не оглядываясь, пошел прочь.
      Я вспомнил, от чего пострадал Серый (кто-то из городских говорил в бане). В смуту 90-х шел в гору, кидал партнеров, менял девок, как фантики. Потом женился на красавице, детей завел. И - бросил семью ради богатой и немолодой. Но богатая через год нашла себе моложе, а жена с детьми обратно не приняла, отжала квартиру.   
      И в любви он смотрел вниз. Ниже пояса. А надо бы, брат, на звезды.


                ТАЙНА 

       В камере,  в «хате» чуть не случилась драка. Кто-то посчитал мою возню с тетрадью и ручкой подозрительными. Не стукач ли я? (Адвокатша Оксана Федоровна по моей просьбе принесла тетрадку, ручку и два запасных стержня). Тетрадь вырвали, я кубарем скатился с нар и пнул того, кто листал тетрадку, промеж ног, но так как пнул босой ногой, желаемого эффекта не достиг. Меня дружелюбно пообещали убить. Последовал окрик из угла. Тетрадку передали в руки «смотрящего»,  невзрачного мужичка в спортивном костюме. Целыми днями он, несмотря на запрет, покуривал за занавеской, пил «пуншик» - водку пополам с чаем на почетном месте, на нижних нарах у окна, возле батареи. Встретишь такого на улице – пройдешь мимо, не запомнив. Мужичок пролистнул страничку, усмехнулся, повертел рисунок так и эдак и вернул тетрадь. И разрешил перебраться с цементного пола на нижние нары. С той поры я мог писать без помех.      
               
      Было воскресенье, я слонялся по квартире, от нечего делать нюхая собственные подмышки. Жена с сыном ушли в поход по магазинам: чадо начало бриться, и старые вещи в одночасье стали малыми,  д е т с к и м и.  Я подходил к окну, щурясь от солнца, - снег во дворе потемнел и его не убирали. Мальчишки сбивали сосульки с крыш гаражей, бабка в мокрых валенках трясла половики, по карнизу, царапая жесть, с клекотом ходили голуби и уже успели нагадить на подоконник. Я колупал пальцем легко отваливающуюся замазку и с ненавистью думал о надвигающейся уборке, мытье окон, о скопившейся за зиму рухляди, прочей бодяге и поглядывал на телефон: хоть бы одна сволочь позвонила! Я уже натягивал джинсы, не решив в точности, то ли пойти выбросить мусор, то ли - пить пиво в пивбар за углом, когда  в дверь грубо постучали, возможно, ногой, хотя могли бы и позвонить. Я и открыл-то, не спросив дежурного «кто», больше из возмущения. На пороге из сумерек лестничного тамбура возникло нечто, без признаков пола, закутанное в тряпье, лица не угадать. Лающим, с фальцетом, голосом были произнесены мои фамилия и имя. Я включил свет в прихожей и обнаружил, что гостей, собственно, двое. Тетка в облезлой шубе, опоясанной платком, в тренировочных штанах с вытянутыми коленками и разбитых сапожках держала на поводке пятнистую, словно в камуфляже, собаку. Собака не рычала, не скулила, не виляла хвостом, а просто смотрела на меня потухшими угольками. Тетку я вычислил сразу: в меру пьющий коммунальный боец за справедливость. Разлепив узкий бескровный рот, она пробулькала, что действует по просьбе, а иначе ее ноги  тут не было бы. Она смерила меня взглядом, дернула поводок – собака пощурилась и понюхала воздух, – и заявила, что эта тварь ничего не жрет, воет по ночам и она с ней замучилась. Тетка замолчала, буровя немигающими, близко, как у собаки, посаженными глазками в ожидании ответа. Из коридора сквозило, я поджал пальцы в тапочках, осененный, пробормотал, что собаки мы не теряли и никогда не держали, они ошиблись адресом, хотел закрыть железную дверь, недавно с грохотом вставленную для защиты от непрошеных гостей – до сих пор в ушах звенело от звуков крошащегося бетона. «Нет, теряли!» – стальным голосом пресекла мои поползновения эта груда тряпья. Чертыхаясь, я схватил с тумбочки у зеркала деньги, оставленные женой на хлеб,  и, торопясь уладить недоразумение, всучил их напористой непрошеной гостье. Впрочем, откуда она знала фамилию и имя? Тетка с достоинством спрятала деньги в ворохе тряпья и тем же стальным голосом, вгрызающимся в бетон, выдала мне мою Тайну.
     Оглушенный ею я тихонько потянул поводок, собака молча, стуча когтями, переступила порог, клоня к полу черные длинные уши. Задрав морду, понюхала воздух, моргая, взглянула мне в глаза, ткнулась в руку сухим носом, снова тревожно посмотрела в лицо, и я понял, что меня узнали.

     История эта случилась между прочим. Более важным и неотложным. Между делом и делишками, порой грязноватыми, без которых немыслима наша жизнь, и, получается, случилась между жизнью. Какая уж там тайна? С маленькой буквы. Шаг влево. Он и побегом-то теперь не считается. Так, шалости пожилых мальчиков. Ну, попросили составить компанию. «Понимаешь, выбил жене льготную путевку, дети у стариков, хаза свободная  и сам холостой! Чувак, оборудование не должно простаивать, так ведь нас учили, а?» – возбуждаясь, кричал в трубку бывший однокурсник. Последний раз я видел его три года назад и даже не помнил, как он выглядел. Гарик, точнее, Игорь Матвеевич умолял о помощи. Будут две дамы чуть за тридцать, самый писк, а испытанный в боях напарник, с которым купили было в складчину греческий коньяк, в последний момент скопытился, - что-то у него там на кухне прорвало, наверное, жена не пустила. Заменить по ходу матча некем, скамейка запасных поседела и поредела. Был конец рабочего дня, я уже собирал бумаги со стола, а тут этот звонок. Накануне обещал жене, что позанимаюсь с сыном по химии, на носу выпускные экзамены, а дите вместо того, чтобы взяться за ум, штудировало эротическую литературу. Но Игорь Матвеевич, он же Гарик, являлся проректором того самого учебного заведения, куда мы с женой наметили пристроить своего оболтуса. Так что, с одной стороны, звонок был по теме, не каждый год, согласитесь, раздаются звонки от проректоров. Что и заставляло держать трубку и выслушивать пошлости. «Ну, коли ты не в форме, то хоть поддержи разговор, вбрось шайбу, наши в меньшинстве! – разорялся на том конце провода этот поклонник игрищ в закрытых помещениях. – Спать с живым человеком вовсе не обязательно!»  Этот довод и решил исход встречи.
     ...Очнулся от того, что затылком почувствовал взгляд. Я приоткрыл глаз: обои в мелкий цветочек, светильник из фальшивого хрусталя, подушка слабо и нежно пахла духами. Голова раскалывалась, как грецкий орех, посередине, и мозги были плохо прикреплены к скорлупе, но я попытался собрать мысли в кучку. Итак, я не был дома, это плохо, не в вытрезвителе, это хорошо, но и не у Гарика, что было бы предпочтительней, как уважительная причина в глазах жены. Я шевельнул головой и вместе с болью отчетливей ощутил  взгляд, настойчивый, пристальный. И еще дыхание – тяжелое, прерывистое, хриплое. Стало не по себе. Помнится, после третьего тоста «за любовь» попытался улизнуть домой, на что бдительный хозяин, крепко обняв за плечи, закричал, что в наше время поздно вечером ходить по улицам небезопасно. Могут изнасиловать. В ответ на очевидную пошлость последовал дружный смех. Дамы, а ими оказались хронически неуспевающие студентки-заочницы, не в меру накрашенные и раскованные, хихикали на диване, демонстрируя подержанные коленки. Впрочем, одна, высокая, с бюстом, в вишневом платье, была еще ничего. Ее достоинства мы и обсудили, выйдя на кухню. Хозяин предложил, пока мы трезвые, бросить на пальцах. Считали два раза - Гарик заявил, что я выбросил пальцы не сразу, - и оба раза вишневое платье доставалось мне. Я готов был уступить по старой дружбе, был как-то неуверен в себе, но Гарик убедил, что дело – верняк. Весь вечер этот багроволицый, седой, погрузневший тип, без пяти минут дед семейства, изображал из себя плейбоя. Живот не мешал ему прыгать козлом. Делали музыку погромче, в стенку стучали соседи, пили на брудершафт, с хохотом менялись партнерами во время танго, крутили по студенческой традиции бутылочку на сердечный интерес, я целовался с вишневым платьем, ощущения в целом были неплохие. Дальнейшего не помню – греческий коньяк, порядком разбавленный водкой, уложил меня в чужую постель.
        Я обнаружил, что спал в рубашке и галстуке, рванул одеяло и сел в постели. На меня, не мигая, пялилась собака черными угольками – глаза в глаза, уши ниже морды, язык там же, невнятной масти и поведения. Смотрела добродушно, с интересом, то и дело принюхиваясь, но лишь пошевельнулся – угрожающе зарычала, наклонив морду и уводя  взгляд. Я огляделся – вишневого платья нигде не было. Телевизор отечественной марки, шкаф, книги, мой костюм на стуле, очки в тонкой оправе на столике. Ничего лишнего. Собака зевнула, пустив слюну, я потянулся к стулу – и замер от рычанья. Из оцепенения меня и собаку вывели скрип и стук. Псина заметалась, схватила один тапок, под столиком хапнула другой, потеряв первый, и, царапая пол, умчалась. Я лихорадочно дергал молнию на брюках, когда услышал звонкое: «Дайна, место!» (Вот дались  им  прибалтийские собачьи клички, в самом деле!..) В комнату с мокрыми волосами и полотенцем на шейке вошла хозяйка... Н-да, вишневое платье было бы ей великовато, да и будь впору, не спасло бы. Впечатление? Как говорят летчики, видимость – ноль. Девочка со старым лицом, старым и бесцветным. Я не сразу сообразил-то, что это та, другая, которая тоже была в гостях у Гарика.  Тоже танцевала, тоже смеялась, тоже пила на брудершафт, тоже пела «Не расстанусь с комсомолом...» – серой мышкой, для маскировки раскрасив мордочку и коготки и обеспечив кворум на собрании вышедших в тираж комсомольцев. Я ее не помнил. Как можно с одного раза запомнить мелкий рисунок обоев? Гарик, ученая очковая змея, все рассчитал. А меня споил. Старая девочка послужила декорацией, впрочем, как и я, старый мальчик. На фоне которой разворачивались основные события. Ну и черт с ними, с событиями, я сладкого объелся по молодости, до сих пор потряхивает в районе третьего позвонка.
     Она что-то спросила, придерживая на груди ситцевый халатик, сползающий с острых ключиц. Кажется, насчет завтрака. Я попросил сигареты. Покраснев. – девочка и есть! – сказала, что вообще-то не курит. А как же вчера, у Игоря Матвеевича? Понятно, дымовая завеса. Чтобы не увидели острых ключиц. Она надела очки, их тоже вчера не было, видимость и вовсе стала минусовой.  Послушная старая девочка изъявила желание сходить за сигаретами, тут недалеко ларек на улице. Из коридора, помахивая хвостом, - услышала слово «улица», - вышла собака и уставилась на меня своими угольками. Они были готовы сходить за сигаретами вдвоем. Как, внутренне поразился я, с мокрыми волосами, когда в полях еще белеет снег?! Я представил, как она тащила меня, пьяного в зюзю, словно муравей бревно, задыхаясь, не видя ни шиша без очков, потом волокла на свой этаж, - и мне стало ее жаль. И ведь ничего не было, и быть, наверное, не могло ни в каком виде. Я сказал, что перебьюсь и без курева и что мне пора на работу.
      Хотя, конечно, было. И то, что было, называлось безжалостно – жалостью. И Дайна больше не рычала. Старая девочка позвонила на работу, было плохо слышно. Как узнала номер – загадка, я сказал, что очень занят, через неделю буду посвободней. Ровно через неделю в тот же час опять было плохо слышно. Я представил, как она стоит в холодной будке автомата, почему-то с мокрыми волосами, и сказал, что приду, только квартиры не помню. Она звонко крикнула, что будет ждать возле остановки и повесила трубку. Каждый раз удивляло, что она упрямо хотела встречать на остановке, а дома пятнистая Дайна встречала ее, держа в зубах тапочки. Однажды они встретили меня вдвоем, и, когда подходили к дому, к Дайне подбежала девочка, завизжала, отбросив мячик: «Тайна! Тайна!»
      Длилось это не больше месяца, я помню хорошо, до начала футбольных телетрансляций. Раз в неделю, в одно и то же время, сразу после работы, но не позже полдевятого, плюс двадцать минут маршрутным такси, так что я, не вызывая расспросов, совал ноги в теплые домашние тапочки уже полдесятого. Это было удобно, и протянулось бы еще, если бы глупышка не призналась, что она живой человек. Ни кожи, ни рожи, так мальчишки с детства дразнили, а поезд ту-ту. Вот, собаку завела, хоть кто-то ждет, а то хоть вой на пару. И учиться пошла на заочное, а на фига ей, у ней и так одно высшее. И каждую весну, дуреха, на что-то надеется...  Она высморкалась в пододеяльник, села в кровати, отвернувшись худенькой спиной, лопатки выпирали из нее, как крылышки. А с собакой творилось неладное, она металась по комнате, мела хвостом пыль, сучила передними лапами и будто рыдала. Хозяйка закричала на собаку, бросила тапочком, - поджав хвост, та убежала, и изредка, задавленно рыдала уже из коридора. Я пошел на кухню, налил себе водки, в другой стакан – воды. За окном стемнело, россыпью тлеющих угольков, готовясь ко сну, лежал в долине город. Звезд не было, было около восьми. Когда я вернулся, она уже успокоилась, включила светильник, натянула халатик. Что это, близоруко щурясь, спросила она, принимая стакан, и попросила водки, запив ее водой. Отдышавшись, сказала, что про слезы можно забыть, просто она хотела сходить в кино, они никогда не ходила с мужчиной в кино. Я оделся и увидел в комнате собаку. Дайна сидела с тапочком в зубах, кажется, с тем самым, которым в нее кинули.
      И в следующий раз она встретила меня на остановке. И я, и она понимали, что это, по сути, прощание, хотя все было как обычно: немножко выпили на кухне, она спросила, как учится сын, я гонял по тарелке зеленый горошек и думал о том, что для кого-то она могла быть хорошей женой. После, пока шумел чайник, мы по очереди ходили в ванную, потом пили чай и опять немножко поболтали – о последнем фильме по телевизору и, несмотря на то, что говорили медленнее обычного, будто в особом режиме видеозаписи, уложились, как всегда, к полдевятого. Разве что собака вела себя необычно: взрыдывала и ползала по прихожей. Что с ней, спросил я у двери. Ничего страшного, сказала она, у суки начинается течка и надо бы ее стерилизовать да руки все никак не доходят.   
   
      Эти записки я пишу, горбясь под самым потолком, методом пиктограммы. Элитное место на нижних нарах я уступил. На верхних нарах светлее – до лампочки рукой подать. Очки с плюсовыми диоптриями разбились при аресте, так что все равно выводить буквы я бы не смог. Текст я запоминал, а для лучшего запоминания рисовал картинки: например, человечков, играющих в футбол, или девочку с собакой, это зависело от сюжета. Очень удобно. Экономия времени. Рекомендуется всем сидящим, а также лежащим в психушке. Писать я решил после того, как мне надоело играть с клопами. И потом, я подумал, что рисунки могут пригодиться в суде (на адвоката, на это нежное создание, я не очень-то рассчитывал). В качестве шпаргалки оправдательной речи. Ваша честь, я никого не убивал!

     Больше я не видел хозяйку собаки. И не слышал – она не звонила. Правда, несколько месяцев спустя позвонила Рита, ее подруга, та, высокая, в вишневом платье, и суровым голосом назначила  свидание. Я был не прочь, Рита в целом мне нравилась, насторожило лишь, что свидание было назначено на той же остановке, в тот же день и час, известные только двоим да еще, пожалуй, собаке, и я не пошел.
     Потом было душное лето, на даче сгорели огурцы, наши позорно проиграли в четвертьфинале, сын поступал в университет, не питая надежд. Но я припер Игоря Матвеевича тезисом о том, что уговор дороже денег. По этому поводу ходили в ресторан, платил, естественно, я - из семейного бюджета. Гарик, раскрасневшись и распустив галстук, кричал, что он уговора не нарушал, что та, вторая, мышка-норушка, сама в меня вцепилась пиявкой, не отодрать. А вишневое платье, если уж на то пошло, ему снять так и не удалось. Заказчики не расплачивались за поставленный товар, в стране был бардак, зарплату задерживали, сигареты продавали поштучно, но тут подвернулась халтура, я удачно купил на барахолке норковую шапку, летом они дешевле. По осени на кухне прорвало трубу, залило соседей снизу, пришлось раскошелиться – якобы взаймы, но было ясно, пиши пропало. Зима началась раньше обычного дождями со снегом, я слег с температурой и на досуге пристрастился сочинять кроссворды, обложился словарями, послал три кроссворда в газету, один напечатали, и я охладел к этому занятию. Знакомых обворовали, вынесли все, что можно, подонки, мы спешно вставили железную дверь и начали подыскивать собаку сторожевой породы. И за всей этой колготней, хлопотами, телефонными звонками и маетой, что и есть, увы, жизнь, совершенно забылась история с Надей, так, оказывается, звали хозяйку собаки – старую девочку с крылышками на узкой спине. Надя!.. Ее имя всплыло по весне, когда на реке уже тронулась шуга, молодые люди ходили без головных уборов, под окнами с утра до вечера голосила детвора, по асфальту шелестели мокрые шины, в кинотеатре отменяли сеансы из-за катастрофического отсутствия самого кассового зрителя – влюбленных парочек; когда таежный сверчок запел на проталине брачную песнь, выпячивая оливковые бока, взбежал по ветке и снова пропел – звонко и призывно, и долгая синь разъела редкие клочковатые облака и легла неоглядно; когда мне сказали, что ее в жизни нет.

 
                ПОСЛЕ ПЯТНИЦЫ ЧЕТВЕРГ      

       По весне, когда над старым двором пролились первые дожди, сошел снег с дальних сопок, от реки потянуло смолой и соляркой, воздух странно - как прежде - посинел и загустел от детских криков, шелеста шин по лужам, цоканья каблучков, велосипедных звонков, кошачьих концертов, осколков смеха, обрывков фраз, кое-как слепленных голубиным пометом, - по главной улице прошествовала настоящая лошадь, громыхая телегой с пустыми бидонами и оставляя стынущие на асфальте яблоки навоза. И, как прежде, за телегой с лаем и визгом бежали собаки и мальчишки, норовя пнуть эти самые яблоки и пристроиться возле бидонов, а старик возница в телогрейке сердился и взмахивал вожжами...
      Уборщица застала у окна врасплох: я обернулся на грохот швабры о ведро и с ужасом понял, что рабочий день кончился и пора домой.
      Дверь долго не открывали - я подавил кнопку снова. Наконец за дверью завозились и притихли: меня изучали в глазок. Я отошел, так, чтобы были видны коробка с тортом и яркий пакет, в котором без труда угадывалась бутылка вина. К вопросу "кто?" - да еще баском, - я не был готов. Не говорить же, в самом деле, что Робинзон пожаловал к Пятнице. Я зачем-то приподнял коробку с тортом, глупо улыбаясь и лихорадочно вспоминая отчество хозяйки.
      "Ма, там тебя, кажется", - сообщил за дверью сынок.
      В глубине квартиры коротко спросили и тот же ломкий басок ответил, что "хахаль, кажется". Вот паршивец! Неужели у Оли-Пятницы такой большой сын? Она говорила о нем, но вскользь, с неохотой. По легким шажкам и наступившей паузе я догадался, что теперь к глазку припала хозяйка. Я поклонился.
      - Хорош, - оценивающе пощурилась в проем Оля и лязгнула дверной цепочкой. - Ну, проходи, коли пришел... Только, чур, недолго.
     Прическа у Оли сбилась, челка растрепалась, отчего личико еще больше округлилось, руки по локоть были мокрые и красные, косметики ноль, старое трико и шлепанцы на босу ногу. Но глядела королевой, не без вызова: видал? Ну и плевать, мол, трудовые будни праздники для нас. Вообще-то надо было уходить. Но как раз сегодня я не желал быть "хахалем". Я снял плащ, повесил на знакомый крючок, прошел с гостинцами на кухню и уселся на табурет - нога на ногу. Под столом по своим делам пробежал озабоченный таракан. Возле плиты линолеум вытерся - невозможно было разобрать рисунок. Из комнаты донеслись взрывы рок-музыки.
     - Четверг же, - словно читая мои мысли, тихо сказала Оля. - Ты что, совсем уработался там?
     Она прыснула в ладошку и я осознал, что именно меня в ней тянет. Женское в Оле-Пятнице вполне мирно уживалось с девчоночьим, острые ключицы с округлостью прочего, прысканье в ладошку с продуманным флиртом. Она и грешила-то как-то несерьезно: то пугая, то играя...
     - Чтоб четверг не отверг, - я извлек из пакета бутылку болгарского сухого и поставил на стол. Он был уставлен грязными тарелками. Пахло жареной рыбой. Кран капал и подтекал, вокруг него уже образовался ржавый кружок. К мусорному ведру прислонилась пустая бутылка болгарского сухого - с прошлой пятницы. Слабеющее солнце било вкось, высвечивая на стекле толстый слой пыли и отвалившуюся замазку.
     - Борька, сволота, посуду не помыл, а! - хозяйка решительно прошлепала в комнату сына. Музыка смолкла. В коридоре возникла раскрасневшаяся Оля, вслед ей что-то басили.
     -  Поговори мне, еще получишь! - огрызнулась на ходу Оля. Она была прекрасна, как физкультурница. Дать ей весло, она бы разнесла городской парк культуры и отдыха к такой-то бабушке.
      - Нет, ты подумай, ему слово, он тебе десять! Свинья, троечник несчастный! Погоди, я тебе устрою лагерь Саласпилс! - размышляя вслух, Олечка ворвалась на кухню и с удивлением обнаружила меня на табурете.
      - А давай посуду помою, - привстал я.
      - Сиди уж, - задохнулась от моей наглости хозяйка. - Тебе чего здесь, распивочная, да? По четвергам, да? Вот что, мужчина. Забирайте бутылку, кафе закрылось. Здесь граждане живут, дети. По четвергам рыбный день! Ну? Кому сказано? Освободите помещение, понятно! - не на шутку разошлась хозяйка. Впрочем, я и себя-то с трудом узнавал, что уж тут говорить об Оле-Пятнице?
      По пятницам сын уезжал к родителям Оли, на другой конец города, на левый берег, сразу после школы, а я с дежурным тортом и бутылкой сухого вина подтягивался сразу после работы. Продолжалось это где-то с полгода, с того дождливого осеннего вечера, который застал меня в кафе-стекляшке. Оля и за стойкой прыскала в ладошку и округляла глаза в ответ на остроты посетителей. Были еще припухлые губки, короткий носик, челка, что-то знакомое. Я проводил ее домой и, припертая к стенке на лестничной клетке, она выдохнула пароль: пятница.
      Сценарий пятницы был утвержден с первого вечера: много сладкого. Оля делала крашеные губки трубочкой, чуть растягивая слова. Чайные ложечки звенели о фужеры. На маленькой кухне я задыхался от французских духов - той гадости, которую день и ночь рекламируют по телевизору, но терпеливо ждал десерта, который следовал после короткого антракта в раздельном санузле. В общем, ничего страшного, местами приятно, а сокрушительную пустоту по окончании можно было списать на пять рабочих дней.
      В комнате опять завели музыку - громче прежнего. Оля ринулась по коридору, теряя шлепанец: "Нет, я кому сказала, а!" Музыка оборвалась, будто рок-певцу заехали в лицо кремовым тортом. Ну и черт с ним, с десертом. Я вышел в прихожую и натянул плащ.
     - И торт забирайте, здесь вам не кино, - мгновенно возникла рядом Оля. Что ж, это действительно было кино, причем последний сеанс. Я так и сказал Оле: пусть торт останется на память. Оля выразилась в том смысле, что скатертью дорожка, катись колбаской, старпёр (старпёр – это старый пердун, любезно пояснил сынок), у нее таких навалом, помоложе и неженатых, только моргни. Я пожелал счастья в личной жизни и шагнул к двери.
     - Погоди-ка, - Оля наморщила лобик. - А ты зачем приходил-то? - она включила в прихожей свет.
     Вид у нее был, как у ребенка, которому выпал нелегкий выбор между пирожным и мороженым. Она прищурилась, под глазами обозначились тени. Моющиеся обои в прихожей давно не мыли. На тумбочке перед зеркалом лежал пустой тюбик из-под помады.
     - Вот...- хмыкнула, перехватив взгляд, Оля. - Хотела окна помыть... И Борька дома... Все равно ничего бы не получилось, правда? - Она помолчала и подошла ближе. - Ты же знал, что Борька дома. Знал, правда?
     Я увидел морщинки у рта и глаз - Оля слишком много хихикала, а ведь не девочка уже, давно не девочка. Мне стало ее жаль. Я сказал, что совсем заработался, много заказов, голова кругом, и, возможно, перепутал конец недели с концом света.
     Оля прыснула в ладошку: "Ой, умора! Я так сразу и подумала!" И уже понизив голос,  по-заговорщицки: "А торт я спрячу, от Борьки, да завтрего не прокиснет, небось..." И она, чмокнув в ухо, подтолкнула к двери.
     Во дворе в детской песочнице под неодобрительными взглядами старушек со скамеечки я прикончил болгарское сухое в два захода - сперва хотел вернуться и оставить бутылку до пятницы, но передумал. Четверг - день генеральной уборки, когда после долгой зимы перетряхивают вещи, моют окна, а сор выметают из избы. Причем навсегда.
     В пивнушке у вокзала мы для разгона взяли три жигулевского и по полтораста на брата. Потом хотели повторить, но тот, лысый, маленький, в рваном китайском пуховике, сказал, что если взять водку у бабок на углу, то выйдет значительно дешевле. Мне было все равно. Главное, что новоиспеченные друзья очень хорошо слушали про самую настоящую лошадь, которую я видел на улице своими глазами... Самую настоящую лошадь – не поверите!
     Очнулся заполночь на раскладушке - это означало, что состоялось выяснение отношений и я, таким образом, отлучен от семейного очага. Я попил воды из-под крана и припомнил, что теперь мне и пятницы мало, кот мартовский, что я кругом неудачник, в этом месте по обычаю возвели на пьедестал мужа сестры, его правый руль без пробега по СНГ, и нечего морочить голову про какую-то кобылу... Вместо ответа включил телевизор погромче - на жену это не произвело впечатления, а вот на соседей - да, произвело, в стенку застучали.
     Эти удары отдались в затылке - он раскалывался. Я набросил плащ и вышел из дома с мусорным ведром наперевес. Шел дождь, мелкий, невесомый, я скорее увидел его, чем ощутил, в свете фонаря. Было свежо и ветрено, небо с редкими звездами, в выбоинах асфальта блестели лужицы. Дом наш - стандартная коробка в новом микрорайоне города стоял в окружении чахлых тополей и жилых коробок. Дальше начиналась степь или то, что было степью, которую загадили стихийными свалками. Но если ветер дует со стороны сопок, что за рекой, то дышать можно. Ну, я и дышал, подставив лицо теплому дождю. Я добрел до мусорных контейнеров - удары ведра о край железного бака разнеслись в ночи набатом, - на седьмом этаже вспыхнуло и погасло окошко; я вздрогнул от догадки и уже быстрым шагом, чуть ли не бегом - к родному подъезду, не попадая в ступеньки, взлетел на четвертый этаж, не сразу, чертыхаясь, открыл дверь. Унимая дыхание, посмотрелся в зеркало - дождь смыл с меня лет пять, не меньше, в волосах запуталась водяная пыль и они потемнели. Я причесался, помыл руки, почистил зубы, хотел побриться, но решил, что сойдет и так. Я почему-то торопился. Оделся потеплее - пиджак под плащ, кепку, полушерстяные носки. Вспомнив, порезал на кухне полбуханки хлеба и рассовал по карманам. Жена спала на правом боку, берегла сердце, так советовал врач; лицо ее - страдальческое в дни моих отлучек и в минуты любви, - разгладилось, застыло в ожидании. Мне стало грустно. Ведь ожидание - привилегия юности. Я вспомнил ее девушкой, спокойной деревенской девушкой со смуглой шелковистой кожей и робкой грудью, с прохладными скулами, в модном открытом платье, одолженном для свидания, она слегка стеснялась большого выреза на груди, но и сознавала - то, что надо; я замечал это по тому, как она кончиками пальцев проводила по узким бретелькам и перламутровым пуговицам. Я постоял над ней в мокром плаще, и свет торшера ее не разбудил, не встревожил, и вправду, она сильно уставала, жить с непутевым мужем, знаете ли... Я поправил  одеяло, отводя взгляд от лица, взял со столика деньги, какие случились, конверт с письмом сына, погасил торшер и вышел. Дверь тоненько скрипнула, будто заплакал ребенок.
      Дождь усилился - свет от фонаря стал мягким и желтым. В луже играла бликами мелкая рябь; разбрасывая тени, качались тонкие ветки тополей. Холодная струйка потекла за ухо, я поднял воротник и зашагал, руки в карманах, в сторону реки. Ветер по-свойски подталкивал в спину. На бровях то и дело нависали капли, я утирал их рукавом, не сбавляя шага. Цель была смутная, размытая, как вечер и дождь, берущие начало неизвестно откуда, как эта ночь, в которой не было звезд и неба, - и все же цель, ибо в темноте шел я достаточно уверенно. Иногда я останавливался и оглядывался назад - дом угадывался в пелене, темной глыбой на сизом полотне. Мигающий свет фонаря съежился до размеров далекой звезды. Там, на той звезде остались немытые моющиеся обои, кремовый торт, выпотрошенное помойное ведро и подлость на десерт; там, в той галактике сгинули кривые ухмылки, езда в переполненном автобусе и скользящий график вранья... И чем сильнее бил в спину ветер, тем яростнее, штопором, ввинчивались во мглу злые мои мысли, тем отчетливее проступали в ней контуры моего ухода, неожиданного и, должно быть, смешного. Асфальт кончился и началась степь с короткой и скользкой травой и кучками металлолома, раз я запнулся, упал и тотчас встал: свет далекой звезды погас. Ветер изменил направление, уворачиваясь от него, шагнул вбок, и, не успев испугаться, покатился вниз.
      Стена была гладкой и пологой. Я приподнялся и рухнул. Левое колено вывернула боль. Кричал я, наверное, долго, если уже не ощущал дождя, только холод, липкий холод. Липкий холодный пот тела Господня, пролившийся на меня в ночи. Я сидел в луже и отплевывался от дождя - и глупое же занятие! Боль в колене, замороженная, утихла. Непослушными пальцами я нащупал в кармане хлеб. Это прибавило сил -  я закричал.
      ...Кто-то задумал гараж в трех уровнях. Тронутые желтизной стены, лопата, лом, носилки в углу - и как я их не нашарил? За шиворот просыпался песок, под ногами в луже заиграла рябь, и там же преломилась и задрожала фигурка человека. Я задрал голову, моргая, - уже рассвело, небо посерело. Темная кромка была оторочена пучками травы. На краю стоял некто, серое пятно вместо лица, из-под рифленых подошв вылетел клочок дерна и царапнул ухо. До меня долетел окрик. "Живой?" - повторил хозяин будущего гаража. "Живой, живой", - хотел крикнуть, но вышел шепот.

      Когда-то на месте строящихся гаражей была комхозовская конюшня, куда для общественных нужд списывали с ипподрома отбегавших свое лошадей. Будучи сопляком, я, тем не менее, вовремя сунул коняге горбушку хлеба и свел выгодное знакомство со старым возницей, что резко подняло мой авторитет во дворе. Дело в том, что в те времена  гужевым транспортом доставляли молоко в магазины, им же вывозили пустые бидоны, а потому два раза на дню путь коняги пролегал по главной улице города. И не было большего шика, чем проехаться рядом с возницей на зависть окрестной шпане. А старик был строг, курил махорку и, блюдя санитарные нормы,  к бидонам не подпускал, взмахивая для острастки вожжами.
      Я ее раньше не видел, и, наверное, поэтому упросил возницу прокатить нас до угла. Челка, чуть вздернутый носик и глаза, округлившиеся при виде живой лошади. Она сидела рядом и всю дорогу мы держались за руки - дружеским  тимуровским пожатием. Не знаю, что уж она о себе возомнила, только однажды на перемене мне передали записку. "Давай дружить, только по-настоящему". И подпись, не то Люда, не то Люся. Я не успел запомнить, потому что записку вырвали, зачитали вслух и гнусаво вопросили, когда  состоится свидание. Вопрос потонул в хохоте. Я на ходу пристроился к нему и отважно прогнусавил: после дождичка в четверг!
     Она ждала на углу и в четверг, и в пятницу, под дождем, дурочка. Вот дурочка. Неделю болела от простуды, не ходила в школу, а вскоре уехала из этого города навсегда - отец у нее был военным и получил новое назначение. Куда-то на юг, говорили, очень далеко.
     Там, наверное, сейчас тепло, пахнет дынями, песок обжигает ступни, на набережной негде мандарину упасть, но по утрам или после дождя пляж пустынен и тих, обрывок газеты липнет к мокрому шезлонгу, редко вскрикивают чайки, море лежит недвижной равниной, мелкая волна шуршит у борта; вычерпав консервной банкой воду с днища, я снова берусь за весла, забирая влево, за буйки, она еле слышно повторяет свое неизменно "боюсь" - вот глупая! - я бросаю весла и сжимаю узкую теплую ладошку, легкий смех растворяется в солнечных бликах; а воздух вокруг и дальше, за маяком, настолько синий, что больно смотреть.       


                ПРЕДАТЕЛЬ ЛЮБВИ   
               
      Я же говорил, что мне всучили никудышного адвоката! Она опять забыла сигареты! Девчонка. Училка. Юристка недоделанная. Свидания с адвокатом были единственно ценны тем, что на них можно было всласть покурить. Конечно, спасибо родному государству, что хоть такого дало. Гуманитарная помощь из-за границы. Из-за границы контрольно-следовой полосы. Оксана Федоровна, даже не извинившись за забытые сигареты, сообщила, что у нас появился шанс. Следователь, бывший однокурсник, проболтался. Мол, зря ты его, Оксана, защищаешь, он аморальный тип, ходит по проституткам, неудивительно, что и людей убивает средь бела дня. Я попросил внести в протокол, что как рецидивист с давних пор стою на учете в детской комнате милиции. Меня попросили не паясничать. Почему я не сказал, что знаком со свидетельницей, имеющей приводы в милицию за занятия проституцией? У нас был конфликт? Почему этот факт не внесен в протокол?  Это в корне меняет дело! Не хотелось отвечать –  вне себя от злости я пялился в стену служебного помещения и только сейчас сообразил, чего в нем не хватает – окна. Оксана Федоровна пробормотала, что принесет самые дорогие сигареты, какие только продаются в этом пыльном городе. Я сказал, что конфликт был, и еще какой, этот сутенер чуть не сломал мне нос. Обращался ли я в тот день в травмпункт, пользовался ли такси, кто вообще может подтвердить, что я был сильно избит? Кто мог видеть меня на вокзале с такой-то? Поймите, придвинулась, обдав дорогим парфюмом, Оксана Федоровна, если  конфликт действительно имел место, то показания свидетелей можно поставить под сомнение! Я вспомнил, что обращался на вокзале к таксисту на старой «Волге». Запомнил ли номер такси или, на худой конец, внешность водителя? Единственное, что я мог вспомнить, так это кустистые брови а-ля Брежнев. Оксана Федоровна записала  в блокнот «Брежнев» и задумалась. Под красивыми серыми очами появились тени.
     Мне захотелось сказать ей что-то ободряющее: уж очень эта дамочка колготится из-за моей персоны. Понятно, у нее это первое дело. Я обронил небрежно, что дело, в общем-то, плевое. Адвокатша стала кричать. Если мне наплевать на собственную судьбу, то бога ради, она умывает руки. Однокурсник прав: я аморальный тип. Ходить к проституткам в моем-то возрасте!.. Я спокойно заметил, что как раз в моем возрасте люди и пользуются секс-услугами. Кстати, я ими не пользовался – мне надо было просто убить время.
     Оксана Федоровна извинилась - мол, в конце концов, это мое личное дело. Она успокоилась и сказала, что тут возникает проблемка. С одной стороны, мы можем нейтрализовать свидетелей и гнуть свою линию на 108-ю, превышение пределов необходимой обороны. А с другой, мое знакомство с проституткой произведет  невыгодное впечатление на присяжных заседателей, это как пить дать. Уж очень в приличном обществе не любят продажных женщин, знаете ли.
      Я возвысил голос. Да кто они такие, эти присяжные обыватели, чтобы судить-рядить о добре и зле, о таинстве отношений мужчины и женщины, кое не могли разгадать лучшие умы на протяжении веков, - словно бабки на скамейке перед подъездом?! Приличное общество!.. Импотенты и домохозяйки,  забывшие, как выглядит мужской член! Любая проститутка честнее каждого из них. Любая дурочка умнее. Кстати, где эта дурочка?      
     В дверь заглянул надзиратель с вопросом, все ли у нас нормально. Я смолк.
     Оксана Федоровна сказала, что свидетельница поймана (так и сказала – «поймана», честное слово!) и допрошена. Но ведь она сумасшедшая. Путается в показаниях. Пыталась соблазнить следователя. Когда ей показали мое фото, она закричала, что я к ней приставал. Я  заявил, что требую очной ставки со своим детством.
     Оксана Федоровна нахмурилась. В такие минуты она здорово напоминает классного руководителя:   
     - А что вы хотели, гражданин хороший, дело давным-давно поставлено на  учет  в детской комнате милиции!

                1.

       Был Мальчик – худенький, скуластенький, краснеющий по любому поводу, с вырезанными гландами и следами от медицинских банок на спине, отчего он никогда не купался с мальчишками. У Мальчика было все, что полагается мальчику на этом свете – трезвый папа, усталая мама (поцелуй на ночь), уголок с игрушками в   о т д е л ь н о й  квартире, щенок по кличке Барс, коллекция марок, копилка в виде глиняной кошечки, выглаженный поутру красный галстук, хорошие отметки в дневнике и первые муки мужания, утоляемые в тоскливом одиночестве.
     И была девочка – полукровка, безотцовщина, с рано развившимися формами и обрезанной косой, круглой мордашкой, блестящими глазками и круглым же именем. Они жили в одном дворе: Оля в двухэтажном бараке, где в коридорах воняло жареной  рыбой, керосином и кошками; он – в кирпичной пятиэтажке, куда он переехал из того же барака, из грязи в князи, болтали во дворе. Благоустроенное жилье имело очевидные выгоды - с балкона он видел ее окно и Олину мать, высокую, простоволосую, всю из себя видную такую, которая имела привычку не задергивать шторки перед сном. Папа твердо обещал ему бинокль, если закончит четверть на пятерки, и Мальчик налег на учебу, поражая учителей своей памятью. Он уже трогал ее грудь, два пугливых зайчонка с маленькими твердыми,  как горошины, сосочками в узком тупике за дощатыми сараями. Его поражало, что при этом она беспрерывно жевала шоколадные конфеты, которые он брал без спроса в мамином буфете. Мальчик решил, что влюблен.
     Был еще друг Ренат – курчавый крепыш в кедах на босу ногу, одноклассник и двоечник, родители его – сосланные татары жили в том же бараке, что и Олечка. Ренат имел три очевидных достоинства: отжимался на турнике одиннадцать раз, курил взатяжку и презирал девчонок. Свистел им вслед, дергал за косы и тому подобное. О, двоечник –  тяжкое бремя геройства. Ему-то и было по величайшему секрету сообщено. Разговор происходил за бараком, в мужском сортире, кособоком, крашенном известью, дощатом строении, на стенах которого выделялись решительные подписи к правдивым рисункам. Жужжали мухи. Ренат поднял Мальчика на смех: он лазил ей под маечку чуть ли не каждый день (лифчика Олечка еще не носила), причем бесплатно. Называл он это довольно цинично -  «зажимбол». Дружбе едва не пришел конец. Мальчик был уязвлен, у него защипало в носу и стало до слез жалко шоколадных конфет. «Да плюнь ты! – посоветовал друг и добавил басом. – Все они, бабы, одинаковые!» Фраза поразила, в ней была простота, оптимизм и, возможно, истина. Любовь рассеялась, как дым от сигареты, выкуренной по-взрослому, взатяжку. Однако ранка саднила, он шмыгнул носом. Ренат щелчком отправил окурок в дыру, гаркнул: «Эс-Эс-Эс-Эр, два очка!». Хлопнул по плечу и поволок расстроенного товарища в барак. Мальчик упирался. Но Ренат был сильнее. Он отжимался одиннадцать раз на турнике и был, несомненно, настоящим другом.
     Коридоры были увешаны тазами и вениками, уставлены сундуками и примусами. Было темно, прохладно, пахло жареной картошкой на подсолнечном масле, керосином и кошками. Она спросила «кто?» и долго не открывала. Вышла в мамином халате с оборками, губки измазаны алым. Халат был велик и расползался на груди. Олечка улыбнулась победно. Ковыряясь в носу, Ренат прогнусавил, что его друг умирает от любви. Мальчик незаметно покраснел в темноте. Ренат захохотал. Олечка обозвала нахалами. Пошли под лестницу.  Ренат встал  на   с т р ё м е. У Мальчика стало сухо во рту, он неловко сунул ей в руку конфету, раскисшую от долгого пребывания в кармане. Не зашуршала, как обычно, оберткой, а спросила: «А та правда любишь,  п р а в д а?» И спрятала его потную ладошку под халатом. Мальчик замычал. Лестница скрипела, по ней ходили вверх-вниз. На этот раз ему было позволено больше, о-о, много больше. Халат жгуче вонял дамскими духами и рыбой, он задыхался, чуть не потерял сознание. Их руки встречались и, пристыженные, разбегались по телу. Какие-то резинки, пуговички. Они мешали. Лестница несносно скрипела. Ренат ненатурально кашлял. Мальчик вдруг забормотал уменьшительно-ласкательные слова. Она оттолкнула его с загадочным «потом, потом!», п о-ж е н с к и  запахнула халат. Блеснула в полумраке глазками и со смехом убежала. Он вывалился с не менее загадочным: «Они не такие, как мы!» На нем не было лица.  Ренат издал квакающий смех. В штанах было тесно и горячо. Дома встревоженная мама уложила его в кровать, напоила брусничным морсом и не пустила наутро в школу.
      Да, он как будто заболел. Написал контрольную на «тройку». Шансы заполучить бинокль упали. По его вине Ренат, списавший у него контрольную, схлопотал «двойку». Ходил сонный – наверное, плохо спал. Отказался играть в ножички и в футбол. Последнее было грозным симптомом. Мама велела глотать желтенькие кисло-сладкие шарики, в них было много витаминов. Коварная Ольга сказала при встрече, что он задолжал ей три конфеты. Конфет, в общем-то, было не жаль. Мама привела доктора. Доктор пришел без белого халата, заставил приседать, больно давил веки и переносицу (пальцы воняли табаком), высунуть язык (сделал с удовольствием), а после пил с папой водку на кухне. Диагноз был несправедлив: у  р е б е н к а  переутомление. Услышав это, ребенок дернул щенка за хвост и бросил баночку с желтенькими витаминами в помойное ведро. Папа отметил дурное влияние улицы – имелся ввиду Ренат. А Ренат, между прочим, первым додумался, в чем дело. Любовь – известное дело. Состоялся мужской разговор на прежнем месте. Мальчик подтвердил, что конфет ему не жаль. Мухи жужжали. Ренат, которому недавно в присутствии родителей, мрачного рыжебородого толстяка и вечно напуганной чем-то матери, было заявлено, что если он еще раз напишет контрольную на «двойку», то будет оставлен на второй год, предпринял энергичные меры. На следующий день отозвал на перемене и прошипел, выкатив глаза, что, кроме долга в три шоколадные конфеты, девка просит за все удовольствие черт знает чего и выругался. «Черт знает чего» состояло в... – друг сделал паузу и закатал рукав. На грязном запястье химическим карандашом было начертано: «карсет». Смотрелось здорово – как татуировка. «Это еще что такое?» - удивился Мальчик, его бил озноб. «А хрен знает! – друг плюнул и стер надпись. – Сам хотел спросить. Написать написала, а чего, не сказала. Лыбится токо, сучка, у-у!»
     Ренат пробовал по-соседски припугнуть ее, но Оля храбро ответила, что все-все расскажет маме, а та – дяде Володе, а дядя Володя сильный и народный дружинник. «Ты-то хоть знаешь?»  - спросил с надеждой Ренат. Мальчик помотал чубчиком. «Все они, бабы, одинаковые!» – заключил товарищ. С тем и удалились на урок. Ренат, над которым висел меч второгодничества и отцовский ремень, не давал покоя. Первая записка, брошенная через парты, гласила: «Ну чё, вспомнил?» Хотя вспоминать Мальчику было абсолютно нечего, даже с его памятью отличника. Он исписал злополучным словом всю промокашку. Разве что имя? Вроде Кармен? Есть такие женские духи, стоят у мамы на трюмо. Слово было нехорошим, от него воняло кошками. Мальчик готов был выкрасть духи. «Устроить ей зажимбол и амба! А на мамашиного хахаля нассать!» - следующая записка выражала отчаяние. Мальчик глядел в промокашку, где в колючих зарослях враждебного слова яблочками наливались Олины груди – они рисовал их машинально. Он вертел слово так и эдак, получалась чепуха, абракадабра, черт знает чего, буквы были круглыми, как пуговички и разбегались в разные стороны. Слово было покрыто тайной, затянуто резинкой, укутано нейлоновым чулком – шифр для шпиона, пароль для часового, заклинание из сказки, тайна пахла духами и не имела ничего общего с рисунками на дощатой известковой стене. Ренат с задних парт строил свирепые рожи. Мальчик сжевал промокашку, сделал из нее снаряд и запустил им в друга. Ренат от неожиданности выругался матом и был изгнан из класса. Учительница сняла очки и шумно вздохнула – Иннокентий сидел у нее в печенках, – близоруко моргая, спросила, на чем они остановились. Ах, да, Французская революция... Учительница беззвучно разевала рот. Франция!.. Дюма-отец, Дюма-сын, шпоры, шпаги и, миль пардон, женщины – красивые, как Кармен, из-за которых беспрерывно дрались на дуэлях, потому что каждая из них в обязательном порядке носила  к о р с е т. «Да здравствуют мушкетеры короля!» – заорали друзья после уроков. В штанах было горячо. Олечку можно было понять – ошибки молодости, с кем не бывает.
      В магазине «Товары для женщин» на вопрос, сколько стоит корсет, из-за прилавка ответили, чтобы мальчики не хулиганили, а шли делать уроки или собирать металлолом. Тем временем в кассу выросла очередь, сплошь женщины – привезли нечто заграничное, видимо, корсеты. Стояли  часа два. Мальчик гремел в кармане содержимым копилки, семь рублей (два железных) и сорок восемь копеек медью. Очередь колыхалась от духоты, бюстов и авосек. Говорили о ценах и женских болезнях. В кассе сказали, что корсетов на базу давно не завозили, потому как это пережиток прошлого – их носили буржуазные женщины до революции. Очередь осуждающе колыхнулась. Ренат, как услышал про пережиток, так прикусил язык. «Да ну ее, эту хреновину! – прошипел он в ухо. – Припаяют срок, потом доказывай!» Стало ясно, дело – безнадега. Оставалось пасть перед Олечкой на колени. Но, оказалось, корсеты вовсе не пережиток. Из «прожигателей жизни» они в глазах очереди превратились в героев-тимуровцев. «А корсеты для больных? – урезонила всех старушка в очках на резинке. – Пионеры зря интересоваться не будут». И привела пример. Ренат воспрял духом и потащил слабонервного друга в аптеку. Было немного странно, Олечка мало походила на больную. Зато, рассудил Мальчик, она походила на женщину и имела законное право на женскую болезнь. Милая Олечкина улыбка, неясная, болезненная, светилась в конце барачного коридора. Мальчик прикинул на ходу: в крайнем случае, можно загнать марки – один тип из соседнего двора подкатывался, сулил червонец. Он обогнал озабоченно сопящего Рената и уверенно толкнул тяжелую дверь аптеки. В нос ударили воспоминания о вырезанных гландах. Жидкобородый старичок в белой шапочке заметил из-за стеклянной перегородки, что место для шуток молодые люди выбрали неудачное. И притворил окошечко фанеркой. Было видно, старикан вредный, этот и с рецептом не даст. Ни микстуры, ни корсета. Они сели на скамеечку в углу, где в деревянной кадке дремал фикус. И крепко задумались. Звенела дверная рессора, шаркали туда-сюда больные и их родственники, клубились запахи лекарств, солнечные зайчики дрожали на темных стенах, рябило в глазах от склянок и подмывало перебить их из рогаток.
     И додумались. Мальчик, правда, согласился не сразу. Аптека закрывалась в семь, еще час толстая уборщица мельтешила в окне, взмахивая шваброй и тряпкой. «Ночной аптекарь приходит в десять и дежурит до утра», - проболталась, закрывая дверь на большой амбарный замок, уборщица. В девять стемнело окончательно. Зажглись фонари, и на мостовую упали пестрые тени. Ренат щелчком отправил окурок в урну – «Эс-Эс-Эс-Эр, два очка!», достал из кармана гвоздь, - зачем носил, неизвестно, подвел Мальчика к окну, забранному редкой решеткой, озираясь, велел нагнуться, встал ему на спину и ловко открыл форточку гвоздиком. Ренат отжимался на турнике одиннадцать раз и имел широкие плечи. Лезть внутрь пришлось более тощему. Мальчик пыхтел, извиваясь ужом, прутья решетки впивались в ребра; чтобы не закричать, он шептал уменьшительно-ласкательные слова. Ренат безжалостно толкал в задницу и подбадривал матом. Внутри горела настольная лампа, в поисках валерьянки бродила кошка. Валерьянка была на месте, грелки, бинты и противозачаточные средства тоже, о чем свидетельствовал прейскурант цен, но корсетов на месте не было. Дался Олечке этот корсет, в самом деле!.. Он прошел в подсобку, уставленную коробками, затем за стеклянную перегородку, на полках тускло отсвечивали колбы и бутыли. Пошарил в шкафчиках, заглянул под прилавок, где штабелем были сложены костыли... О ноги терлась кошка. В окне маячил Ренат, плющил нос о стекло – рожа получалась зверская. В конечном счете старикан был прав – место для шуток было выбрано неудачно. Потому что вечер закончился в милиции: под ногами заверещала кошка, он дернулся, махнул рукой, на кафельный пол упала здоровенная бутыль с резиновой пробкой. Рената в окне как ветром сдуло. Завоняло чем-то тухлым. Мальчик вдохнул раз-другой и как будто уснул. Без пяти минут десять его застигли подметающим с пола осколки и собственную блевотину.
      Почему-то это обстоятельство стало отягчающим: заметал следы преступления, вроде того. Мальчик держался, как партизан, и друга не выдал. Но Ренат все равно был доставлен в милицию и вполне правдоподобно врал про лекарство для больной тетушки. Дело в газеты не попало, но получило огласку по месту учебы, где прошло собрание под лозунгом: «Они позорят честь нашей школы». Папа отметил влияние улицы, имелся в виду Ренат. С мамой было плохо. «Что, что понесло тебя в эту несчастную аптеку?!» – стонала мама с мокрым полотенцем на лбу. Мальчик расплакался, признался и был прощен. Дело в итоге уладилось, похитителей женских корсетов поставили  н а   у ч ё т, папа сходил в аптеку и заплатил за разбитую бутыль. Ренат, нещадно поротый отцом, самолично написал контрольную на «тройку» и перешел в следующий класс. Мальчик снова поражал учителей своей памятью. Вот только Олечка... А что, собственно, Олечка? Ничего с ней не случилось. Просто мама ходила в барак к Олиной маме. А может, и не ходила, шума, крика, слез не наблюдалось. Олечка здоровалась, как прежде, разве что не смотрела в глаза и не требовала долга в три шоколадные конфеты. А вскоре вообще съехала со двора. Прикатил на грузовике дядя Володя, маленький, чернявый народный дружинник; не вынимая папиросы изо рта, погрузил немудрящий скарб. Олина мама в открытом цветастом платье громко смеялась, Оля сидела в кузове на матрасах, держала на коленях большое круглое зеркало и не глядела по сторонам. Мальчик прятался за углом, но видел все отчетливо в бинокль. Лишь когда осела пыль, и грузовик скрылся за воротами, его нашел Ренат, вложил в руку записку и быстро ушел. На листке в клеточку химическим карандашом было крупно и округло выведено:  П р е д а т е л ь   л ю б в и.      
      На этот раз без ошибок.

      Никогда больше не видел Олечку, сгинул, отнюдь не в пионерских, лагерях друг Ренат; стерли с лица Земли старый двор, на его месте сейчас платная автостоянка, ушел к другой папа, умерла мама; были женщины, дни острого, взахлеб, счастья, была жена, был женатый сын, были зубы, мост на левых нижних резцах, нелюбимая работа – всякое было, чего уж там, в одной стране живем! – но вот что: та детская глупенькая история с корсетом, этим пережитком прошлого, покрытая плесенью веков, пылью и сажей отгрохотавших пятилеток и перхотью от седых волос, вспоминалась вплоть до запахов - духов, кошек, жареной рыбы, сортира и аптеки... Иногда, обычно ночью, мучило странное: вернуться и спросить. И был ли знак, предупреждение, исходившие из детства, там, у незамутненного истока; мета, наколка химическим карандашом, которую ни смыть, ни стереть плевком, не вытравить кислотой, а только искупить?..

       Наконец-то сообразил, на что похожи мои записки в эксклюзивном жанре  пиктограммы. На китайские иероглифы! С одной стороны, рисунок – полный примитив, что колючая проволока, с другой – сокрытый от посторонних смысл. Код тайного общества эпохи династии Тан. Синтаксис чужедальней страны, сжатый в пружину, готовый раскрыться  посвященному во всю длину своего посыла миру.
     Тут без переводчика не обойтись.
      -  Халасо... Они не видел этого мусину... Вся Русия одно лисо... Они не видел... Халасо...
    Человечек снова  запел – высоко, по-птичьи. Осекся и затравленно огляделся вокруг.
    Единственный свидетель, который видел, как человек с золотой цепью поднял с асфальта железную палку и два раза ударил ею меня, как на грех, оказался китайцем. Мистика какая-то. Китайцы работали неподалеку, возводили бетонное ограждение, и обронили кусок арматуры. За нею и вернулся свидетель (россиянин не вернулся бы, даю суточную пайку!). И вот теперь он отказывался от первоначальных показаний. 

                2.

       Кошелек лежал на асфальте, пузатенький, радостный такой – как подарок. Не заметить его было нельзя. Я огляделся и, помедлив, нагнулся – кошелек ожил и, точно лягушка, прыгнул на метр. Все еще не соображая, что происходит, я снова протянул руку – кошелек опять отпрыгнул в сторону. Из кустов раздался квакающий смех. Я покраснел: попался на удочку, как пацан! Подняв воротник, поспешил прочь.
        - Ма-адой чеаэк, а, ма-адой чеаэк! – раздался позади гнусавый голос. – Это не вы обронили ка-ашалек?
     Я прибавил ходу. За спиной забухали тяжелые шаги.
     - Ладно, не кипишись, дурачок! – меня назвали по имени, на плечо легла увесистая ладонь. На ней синела полустертая наколка: «Оля». И еще сердечко.
     Батон!.. Круглое лицо старого барбоса, посеченное шрамами, излучало детскую радость по поводу ловкого розыгрыша. Таких приемчиков Ренат, будучи сопленосым заводилой нашего двора, знал немало. Например, подложить кирпич в картонную коробку на видном месте или намазать лавку гуталином в парке культуры и отдыха, или разбросать коровьи лепешки на центральной улице города – улице Ленина. За  лепешками Ренат специально ездил на Левый берег. Самое обидное, что розыгрыш с кошельком считался верняком и я не раз в паре с Ренатом его проделывал. Впрочем, не все Ренатовы забавы были столь безобидными. Долгие годы, особенно когда было тошно, у меня перед глазами стояла объятая пламенем кошка, которую этот самый Ренат облил керосином. Батоном  вечно голодный Ренат стал позже, в классе седьмом – после того, как украл в хлебном магазине батон белого хлеба. Рената скрутили и, пока не прибыла милиция, юный правонарушитель успел укусить за палец грузчика, обозвать продавщицу «падлой» и сгрызть полбатона. Короче, нелады с законом начались у Рената с незапамятных времен. В шестнадцать лет Ренат убил человека, отчима,  за то, что тот ударил мать. Это был его первый срок. Потом были другие. Хладнокровный, расчетливый в деле и драке, попадался Батон в основном из-за женщин. Деньги и женщины – две страсти сжигали Рената, в жилах которого текли татарская и чуток бурятской крови. Этот крутой забайкальский замес понуждал Батона время от времени менять первое на второе.
     Как-то это в нем уживалось – откровенная злоба и спонтанная жалость к тем, кто слабее его. Однажды его жестоко избила на автовокзале шпана за то, что заступился за бездомного старика. А выписавшись из больницы, первым делом отправил на больничные койки всех своих обидчиков  и в тот же день, к вечеру, снял на улице норковую шубу с женщины.
     - Здорово, Гендос! – орал он в трубку после очередного исчезновения из города, чаще ночью. – Не спишь, гнида писательская? Все бумагу мараешь? – и заливался квакающим смехом.
     И когда при встрече мы выпили, Батон разогнал вьющуюся вокруг него криминогенную шпану и, буравя налитыми то ли кровью, то ли вермутом, глазками, задал свой коронный вопрос: «Послушай, а вот как люди книги пишут, а?» Мучил он его, что ли, нескончаемыми днями отсидки?
     Батон честно признавался, что от корки до корки прочитал в жизни лишь одну книгу –  УК РСФСР. Непонятно, что привлекало вора-рецидивиста к моей скромной персоне, наши жизненные орбиты давно и круто разошлись – пересекались тыщу лет назад, в детстве. Причем, Ренат, в отличии от меня, помнил мельчайшие подробности нашего сопливого дворового бытия: как разбили мячом окно старосты двора – персонального пенсионера, как воровали кедровые орехи на базаре, как прятались на чердаке от дружинников, сколько ударов мячом выбивал одной ногой каждый из пацанов, их клички, клички местных дворняг; как за каким-то чертом залезли в аптеку, прочую чепуху... Наше общение держалось на тонкой ниточке детства, но оборвать ее у меня не хватало сил. Ренат застыл, что муха в янтаре, в том далеком времени и, как знать, возможно, эта память не давала ему превратиться в законченного бандита. И когда он окликал меня раз в три-пять лет – на улице, по телефону – я послушно шел ему навстречу. 
     Но нынче не хотелось. Я знал, за что на этот раз мотал срок Батон – город у нас маленький.

      Как-то на Центральном рынке Ренат поймал взгляд скромно одетого мужчины средних лет: бывшие зеки узнают своих каким-то загадочным, звериным чутьем, не то, что с ходу - с лёту.
      Угощал Батон – деньга у него время от времени водилась. Сашу, так представился новый знакомый, Батон вычислил сразу: типичный «мужик», рабочая лошадка зоны, такие попадают в нее случайно. Вот и Александр задавил кого-то на своем грузовике, даже пьяным не был. Пока сидел в лагере – с ним развелась жена. Вышел на волю – ни кола, ни двора. Болтаясь на рынке, познакомился с женщиной. Второй год живут вместе, воспитывает девочек как родных дочек. Одна беда – работы нет, денег тоже, старшей не в чем в школу ходить, а то, что Алла наторгует или он где случайно подработает, хватает едва-едва. Да вон она чужими яблоками командует за прилавком. Батон зацепил взглядом светловолосую женщину со следами недавней красоты и предложил закрепить знакомство. Аллу Батон – любитель белого хлеба и белых женщин – купил тем, что с ходу попросил завесить, сколько ни жалко, яблок  для ее дочек.
     В предместье Дивизионку, где жила Алла, ехали на такси. Батон развалился на переднем сиденье, Алла сидела сзади, держа пакет с яблоками, колбасой и сладостями, Александр судорожно вцепился в две бутылки водки. Батон чувствовал прилив сил – даже таксист внимал ему с почтением. И за столом с добела вытертой клеенкой Ренат, косясь на бюст хозяйки, продолжал заливаться соловьем. Сашке он пообещал работу через своих корешей, детям, мгновенно уничтожившим сладости, – только фантики вспорхнули! – новые гостинцы, Алле, посмеиваясь, новую жизнь и захватывающие перспективы. Батон в принципе мог нравиться женщинам – природную некрасивость и перебитый нос с лихвой компенсировали уверенные движения, жесткий взгляд, хоть и грубоватое, но чувство юмора. При случае Ренат мог небрежно ввернуть в речь запомнившуюся цитату, даже стихи – на зоне он любил общаться с эрудитами. И когда Алла отлучилась во двор нарубить капусты, а ее гражданский муж заметно окосел, Батон пробормотал, что, мол, приспичило. Но приспичило по другому поводу. В сенях Ренат крепко ухватил крутое бедро хозяйки, на что получил отпор, впрочем, не сильный – со смешком.
     Воодушевленный отпором, Батон услал Александра за очередной дозой спиртного. Тактика званого гостя была примитивной: сожителя споить, дабы приступить к штурму главной крепости, которая, кажется, была готова сдаться на милость победителю. Начать осаду немедля мешали вертевшиеся возле материнской юбки девочки. И Батон предпринял словесную атаку: на хрена, извините, мадам, такой женщине такое фуфло по имени Саша? Алла вздохнула и ответила столь же прямо: не знаю, зачем, а только без мужика на этом свете не прожить. Ответ обнадеживал.
    Но Александра Батон недооценил. Тот вернулся далеко не один – кроме водки Саша прихватил дружка под два метра ростом, видать, заподозрил неладное насчет видов дорогого гостя на ладную фигуру Аллы. И чем говорливее становился Батон, тем мрачнее – собутыльники, недружелюбно хрустевшие капусткой. Ренат, с детства не привыкший отступать, пошел ва-банк, предварительно боковым зрением опытного бойца сделав необходимые замеры: сколько сантиметров отделяет его от кухонного ножа на буфете, сколько – от двери и выключателя. А ва-банк состоял в том, что Батон на лагерном жаргоне популярно объяснил, что Саша и его дружок не мужики вовсе, а парнокопытные, и не угодно ли им выйти вон хотя бы на одну ночь куда подальше? Первым стал угрожающе подниматься из-за стола двухметровый амбал. Батон машинально ударил его бутылкой по лбу – дзинь! – тысяча осколков в кровавых потоках заката, льющихся в оконца, образовали вокруг головы радужный нимб. Амбал стал медленно оседать. Саша, - будто и не был пьяным! - резво метнулся к кухонному ножу, но Батон ласточкой прыгнул к выключателю и вырубил свет. Истошно закричала женщина, заплакали дети, и в кромешной темноте Батон всадил нож-финку в налетевшую на него фигуру, рванулся к выходу и был таков.
     Нет, не таков был Батон. Пробежав без шапки по холодку метров тридцать, он опомнился и вернулся в дом. Зачем? По законам Зазеркалья следовало пришить всех свидетелей, и эта мысль мелькнула у Батона. Но пропала, лишь только он включил свет: в луже крови мычал и извивался Александр, дружок сидел в отупении, прислонясь к стене, и при виде Рената испуганно поднял руки. Детей не было видно, а их мать тихонько подвывала за печкой. Батон налил стакан водки, выпил его залпом, хрустнул яблоком и заорал: «Тихо, я сказал!» Он поочередно пнул невменяемых амбала и хозяйку, громко и членораздельно поставил задачу: сейчас он вызовет милицию, а они – «скорую», а за все хорошее они покажут на следствии, что за нож первым схватился Александр... «Убью а то. Честное пионерское», - он  вытер лезвие финки о волосы амбала.
     На суде свидетели подтвердили, что хозяин приревновал сожительницу и первым замахнулся ножом на безоружного гостя, а потом погас свет...

      В результате вышеназванных грамотных действий со стороны Батона спустя каких-то пяток лет, добродушно скалясь, Ренат хлопал меня по плечу, будучи на свободе и навеселе. Дело, по его разумению, не терпело промедления – он предлагал ехать к какой-то Алле к черту на кулички. Водкой и яблоками он уже затарился. Мне отводилась роль посредника или сводника. Короче, бред сивой кобылы. Или нет – дикого быка, влюбленного в Луну. Я отбоярился тем, чтобы грозный друг детства позвонил утречком,  часиков в восемь-девять.
     Гром прогремел по расписанию. Я схватил трубку и взглянул на часы: 8.00. Батон орал на том конце провода, что мы «забили стрелку», назад ходу нет, и что он уже поймал частника. Еще Ренат просил взять паспорт. На всякий пожарный. «На очную ставку, что ль?» - буркнул я в трубку, зевнул и услышал в ответ квакающий смех.
     Но чем ближе подъезжали мы к Дивизионке, тем жиже становился Ренатов смех. До железнодорожного переезда Батон, развалясь на переднем сиденье и жуя резинку, калейдоскопически изложил события последних лет и закончил свой рассказ резюме: «Фраернулся из-за бабы, понял?» Пока мы пережидали грохот товарняка, - меня так и подмывало выйти из «Жигулей» и уйти домой пешком, - Батон обернул ко мне тревожное лицо: «Может, вина купить, а? Сухого? Все ж таки эта... женщина она...» И  разозлился: «Перебьется!..»
     Дом Аллы представлял из себя шлакозасыпной домик с кривым палисадником и большим огородом, сплошь засаженным картошкой и сорняком. Батон велел водителю обождать, не выключая мотор, минут пятнадцать и уезжать. Открыл калитку, пнул бросившуюся под ноги дворняжку, постучал в дощатую, побитую сапогами, дверь и поставил меня впереди себя. Выждав,  я постучал еще раз. «Стучи, стучи, - дыхнул в затылок Батон. – Спят... На рынке она не работает, я узнавал».
     Дверь открыла заспанная полуодетая девушка с синяком под глазом и жадно уставилась на винтовые колпачки бутылок, торчащих из пакета. «Мать где?» – рявкнул Батон. «А она болеет...» – хихикнула девица и прикрыла ладошкой выбитый зуб. Мы прошли внутрь.
    Позднее увиденное Ренат охарактеризовал как бордель. Причем солдатского пошиба – у печки стояли кирзовые сапоги, на столе пустые бутылки и банки из-под армейской тушенки. Запах был, как в казарме поутру. Девушка, хихикая, скользнула в соседнюю комнату, там скрипнула кровать, и в проеме возникла стриженая лыбящаяся рожа с чубчиком: «А-а, водяра пожаловала!» Батон метко запустил сапогом в чубчик: «А ну цыть!» И воткнул нож-финку с плегсиглассовой наборной ручкой в стол. И вояка-дембель гренадерского роста изобразил «цыть», едва попадая ногой в сапог и роняя портянки. Дверь хлопнула, в доме поднялась пыль.
     - А кто эта тута раскомандовался? – возникло чучело женского рода. Грязно-желтые волосы наполовину закрывали одутловатое синюшное лицо и выцветшие белесые глазки. Кажется, хозяйка так и спала в армейской засаленной телогрейке. Алла зевнула и процедила:
     - А-а, так это ты, милок, шумишь? Уже откинулся, душегуб? Ловко! Ну, наливай, коли пришел, а то щас подохну...               
     Батон с грохотом смел со стола пустую тару, выставил водку и вывалил яблоки. Алла, не морщась, хлобыстнула стакан водки и начала стремительно пьянеть.
     - А солдатика ты зазря в шею-то, Ренатик, - сообщила заплетающимся языком Алла, качаясь на табуретке. – Они, солдатики, они хорошие, они нам тушенки приносят... А ты чего не пьешь, Ренатик? Брезгуешь, да? На вот, полюбуйся, что ты с нами со всеми исделал, убивец... Вишь, какая Алка стала некрасивая... – Алла икнула и хихикнула, как дочь. – Знаем, знаем, зачем ты сюда пожаловал, знае-ем! А чё, ежели шибко невтерпеж, то вон Людка завсегда... Она молодая, в соку, вон как это яблочко!
     Людка хихикнула, как мать,  подсела к столу и потянулась рукой с обломанными ногтями к бутылке, подмигивая синяком гостю. Батон дал ей оплеуху, - Людка кубарем скатилась под стол, - и заорал: «Младшая где, я сказал! Младшая где?»
     Из-под вороха тряпья у печки вылезла девочка с грязной щекой, худющая, босая, шмыгнула носом. Батон, потерев о подкладку пиджака яблоко, протянул его младшей дочке.
     Ренат дал мне денег на такси и уже на пороге я услышал его рык: «Кабы знал, что сопьетесь, в прошлый раз  пришил бы, сучки!..»

      Изредка возле рынка я встречаю Батона.  Он как-то сдал, постарел, ссутулился, отпустил седую бородку - ни дать, ни взять, праведник. По его словам, он «завязал», но деньга у него по-прежнему водится. Правда, Ренат божится, заученно осеняя себя крестным знамением, что ему просто шлет денежки из-за бугра один чудак, которому он когда-то спас жизнь на зоне.
      Да, Батон изменился. Во-первых, стал жаловаться на жизнь, на нынешние нравы, чего с ним отродясь не бывало. Аллу он собственноручно сдал в наркологию, два раза она оттуда убегала, он дневал-ночевал, и в итоге Аллу то ли закодировали, то ли зашили супротив злодейки с наклейкой чуть ли не пожизненно. А вот за Людкой, старшей дочкой, прямо беда, не углядели – пошла по рукам, и пьет, и ширяется незнамо чем и с кем. Уж Батон за ней по всему городу гонялся, и ремнем бил, и дружков ее резал... А она – опять за свое. Сущее наказание, а не девка. Иногда, впрочем, приползает домой, валяется у «тятеньки» в ногах. И Батон прощает – его-то простили!
     Зато младшая – умница. Быстро нагнала одноклассников и учится на твердые «четверки». Красавицей будет – в мать.
     Иногда я вижу на рынке Аллу, она, как прежде, торгует овощами-фруктами. Аллу я узнаю с трудом, а она меня совсем не узнает. И, пожалуй, это к лучшему. Да, да, к лучшему...

      …И вот теперь он отказывался от первоначальных показаний!
      - Предупреждаю, что за дачу ложных показаний вы будете отвечать по закону, -  следователь  поглядел на Оксану Федоровну.
     - Нет, ты подумай только! – адвокатша нахмурилась. – Он же прошлый раз говорил совсем другое!
     Переводчик громко и торжественно протараторил что-то соплеменнику. Тот испуганно залопотал. Переводчик поклонился:
     - Харасо... Они нисево не видел... Они только работай, работай... болсе нисего... Нисево не видел... Харасо...
     Короче, ничего хорошего. Вот почему китайцев больше всех в мире. К занятиям любовью они относятся, как к работе  – никаких перекуров!
     Китайцы, решетки, непрекращающийся лязг железа о железо... Судебно-психиатрическая экспертиза поспешила с вердиктом: я сходил с ума. 
     Оксана Федоровна растерянно посмотрела на следователя. Тот улыбнулся. Уголовное дело, банальная, в общем-то, драка, невероятно запутывалось. Точнее, раскручивалось в одном направлении.
     Еще хуже обстояло с другим свидетелем защиты – таксистом с бровями а-ля Брежнев. По тому, как на очной ставке дорогой товарищ Брежнев выпучил свои линялые голубые глазки, я понял, что меня вспомнили. Таксист заявил, что никакого избитого гражданина он на стоянке означенного дня и числа не заметил. Зато Брежнев очень хорошо запомнил, как я избивал железякой беззащитного пассажира. Вот жлоб!..
      Два – ноль. Игра пошла в одни ворота.
      Человек – последняя тварь.

   
                СЕЛЕДКА ПОД ШУБОЙ

      Человек – последняя тварь, привыкает ко всему. Эту сентенцию повторяет смотрящий, расхаживая меж нар и брезгливо воротя нос. Уж очень сия максима ему нравится.
      В старом Китае должника заточали в деревянный ящик, лишь бедовая головушка да правая рука торчали наружу. И торчали на тысячу ли окрест живым иероглифом чисто иезуитски - в зной и зимой, пока родные и близкие не вырубят из семейного бюджета столько-то ланов серебра, требуемых по вердикту китайского мандарина. Вырубят буквально. Зубилом. Кусочки драгметалла, свободно конвертируемая валюта Степи - ланы и цины – вырезались что тесто для пельменей.. Для чего нагретый кусок серебра предварительно раскатывался до формата противня. В противном случае должник сидел в деревянной клетке до второго пришествия с севера тумэнов Чингисхана. Чалился что селедка под шубой.
      При этом пенитенциарная система Поднебесной подразумевала содержание подследственного за собственный кошт. И не отрубала  правую кисть должника (отсекали воришке, с которого взять-то нечего, кроме серебряных пятен пота на рубище), а оставляла поверх ящика как рычаг для кормления. Так как досмотра передач в тамошнем СИЗО не было, то кормить разрешалось, чем угодно. Даже рисовой и молочной водкой, кои сердобольные родственники для смягчения участи (и арестант слезно просил) носили бараньими бурдюками.
      И что вы думаете? Древние хроники, включая «Книгу гор и морей», отмечают: злостные нарушители режима, режима питания, спивались, уходили в запой, хотя далеко вроде не уйдешь, и отказывались вылазить наружу, даже если родня, скрепя сердца, скрипя зубами, таки вырубила требуемые ланы-цины из родоплеменного куска серебра и внесла их в казну мандарина!
     Загремел я на нары в разгар лета, когда тополиный пух на выносных столиках лип к пролитому пиву, что вокзальная шалава к командировочному, в камере-хате стояла духотища и вонь «носкаина». Почище кокаина и клея «момент», однако. Понюхаешь и моментально заколдобишься. Я думал, не выдержу и дня. А вот уже снег тополиным пухом липнет к узкой оконной решетке. И скоро Новый год.
     В камеру передали маленькую пластмассовую елочку. Ее водрузили повыше, примотав скотчем к трубе у воздухозаборника, чтобы видели все.

      Если в доме пахнет мандаринами, значит скоро Новый год. Только не китайскими, а абхазскими мандаринами. Мандарины-начальники за Великой Стеной могли пахнуть разве что перегаром от рисовой водки и уткой по-пекински, выкушанными на долговые куски серебра. Мандарины же из Абхазии быстро портились, потому что выращивались без химических приправ, и покупались за пару недель до новогоднего застолья, не раньше.
      Для меня Новый год - прежде всего мама. Худенькая, с натруженными руками, в великоватом байковом халате с вечными следами от свежей готовки, не говоря о фартуке. Она была прирожденной хлопотуньей - потерянная, несчастная, бродила по квартире, когда дела не находилось, и жалобно бормотала, что у нее ноют руки. Без работы. Вены на узкой подростковой руке вздувались, как у грузчика, и уже позднее, к концу жизни ее пальцы, знавшие лезвие ножа, ребра стиральной доски, половую тряпку, кипяток, соду и прочая, но и клавиши! - страшно искривились. По воскресеньям мама выпаривала белье в огромном чане, лихо орудуя палкой, а я, если папа был в командировке или в загуле, носил дрова из сарая. К старости мамина правая рука напоминала клешню. Играть полонез Огинского на стареньком пианино стало практически невозможно. Мама переживала, но по-прежнему умудрялась меж хозяйственных хлопот подкрашивать ногти бесцветным лаком. Декабрьские деньки были ее страдой. С некоторых пор, с класса с пятого, я думаю, стараниями мамы в мажорное мандаринное облако под занавес года то и дело вторгались элегичные луково-селедочные нотки.
     «Как вы сказали? Селедка под шубой?!» -  врезалось в память восклицание мамы в парикмахерской, где она делала прическу под Эдиту Пьеху. Перманент, мелкую завивку под барашка, столь популярную у работниц общепита, мама недолюбливала. Она училась в консерватории. В доме имелся камертон, похожий на идеальную рогатку без резинки. Пока мама записывала в очереди рецепт, я с ужасом представлял на тарелке овечью шерсть в рыбной чешуе.
      Ох, не зря мандарины в этом рассказе настроены под камертон селедки, чуяло мое естество с самого дремучего детства. Мама заставила вынимать косточки из распластанной рыбной тушки, жирной и склизкой. Это напоминало выдергивание прожилок с мясистых долек мандарина. Оба занятия малоприятные, нервные такие. Будешь нервным, когда тебя ждут во дворе с клюшкой, а ты голыми руками влип в пахучую историю и, кажись, надолго. Можно дважды вымыть руки хозяйственным мылом, но ладошки все равно долго воняют. Если чистка мандаринов имела стимул, обозначаемый выделяемой слюной, то первое занятие отдавало тоской – ударение на втором слоге, в хвосте рыбы. Потому что была еще ария Тоски, которую напевала мама, часто стуча ножом, нарезая кубиками картошку, свеклу и морковь для селедки под шубой. Оставалось уложить их слоями и заправить.
      А вот майонеза не было в помине. Главное отличие праздничных закусок и салатов моего детства: они заправлялись нерафинированным маслом и сметаной. Даже «селедка под шубой», которая по популярности соперничала с «оливье». Салат из квашеной капусты на всякий случай прохлаждался на подоконнике, пока гости квасились в прихожей. Хотя, на мой взгляд, салату из капусты, да еще с лучком, политым маслом, самое место на столе, а селедке, да под шубой, лучше плавать в проруби.
     …Дверь могла без стука распахнуться и войти соседка, спросить соды или соли…
     Непонятно, почему мама акульей хваткой вцепилась в эту селедку. Мама так надоела всему дому своим открытием, щебеча в предновогодней лихорадке про изумительные вкусовые качества новомодного рыбного блюда, рецепт которого ей дали по секрету в лучших домах Бурят-Монгольской АССР, что сосед Емельянов в сердцах брякнул маме:
     «Иди ты, Пьеха!.. Сама ты селедка под шубой!».
     Сам Емельянов был под мухой.
     И мама заплакала.
     Дело в том, что у мамы была старенькая мутоновая шуба. Со временем классный, шоколадной масти, мутон превратился во что-то мутное, но с претензией на путное. Шубу она по осени вычесывала, пытаясь распушить тающий, что снег на асфальте, мех, носила в химчистку подкрашивать. Тщетно. Шуба катастрофически линяла, переливаясь от свекольного до морковно-картофельного колера, холера ее раздери, белея проплешинами на полах и в вороте – словно пьяница, опрокинув рюмку, с размаху вторгся вилкой в слои рыбного салата, беспардонно разворошив и смешав цвета. Мама отважно заделывала лысеющие краешки шубы обрезками от моей шубки, в которой я ходил еще в детсад. Наверное, можно было выпилить  из  семейного бюджета ланы и цины серебряной мелочи, но тут подвернулся мужской кожаный реглан. Шик-модерн! От обновы папа отнекивался вяло, любил погулять, покрасоваться, а мама любила его, вот и все  – факт не обсуждался. Тот и этот.
     Но главная обида заключалась в том, что мама в симультанной погоне за дефицитом, модой и папой действительно стала напоминать селедку – фигурой, не более. Многие женщины почему-то мечтают похудеть, а мама изо всех сил хотела потолстеть, особенно ниже пояса - по бокам и зачем-то сзади, ела пюре с маслом на ночь. Поначалу я думал, что День Конституции, краснеющий в отрывном календаре на декабрь, это женский праздник.
     «У меня конституция такая, - краснела мама от замечания какой-нибудь толстухи, - я в Китае родилась, там все такие…»
     Услышав про сопредельную державу, люди опасливо кивали, будто в одночасье прозрели в китайской грамоте.
     И папа любил маму. Но по случаю, что ли. Без случая эта любовь никак не давала о себе знать. К примеру, когда  мама заплакала, он полез драться с соседом Емельяновым, а тот был выше на голову. Они вышли из подъезда на мужской разговор. А вернулись пьяные. Оба. При этом сосед придерживал сползающего папу.
     - Мать, прости! – кричал папа маме. – Мы на одном… того самое… Первом Украинском того самое… пластались-то…  Щас же з-звинись, гад! - икал отец.
     - Хозяюшка! Трали-вали… – рокотал Емельянов, кадыкастый, в хэбэшном трико, надетом задом наперед, отчего неестественно вытянутые коленки делали соседа каким-то парнокопытным. Только без рожков, козлиной бородки и дудочки.
      – Соседушка! Да ты ваще не при делах! -  подтянул трико Емельянов. - Селедка ваще мировой закусон… и не старшая ты, трали-вали... то ись страшная… страшнее есть ваще-то … в смысле, не старая ты, фу ты холера! - сосед притопнул валенком.
      - Первый Украинский!..- икнул папа, - он всегда первый!
      Емельянов поцеловал папу в макушку: «Брат!..»
      Но насчет того, кто старше страшно-старой селедки, это он, брат, зря. Мама скривилась, будто съела селедку без соли и решила просолить ее слезами.

      Но не будем о грустном. Новый год все-таки.
      Мама готовила за день до 31 декабря и другое рыбное блюдо – обжаренный золотистый хек под морковно-луковым маринадом. И дешево, и сердито, приговаривала хозяйка. Но с началом селедочно-шубной эпопеи хек стыдливо краснел на подоконнике на пару с салатом из капусты. Однажды папа притаранил из командировки в Баргузин красавца-сига, размером с полено, и мама сделала из него чудо-пирог, который участники застолья вспоминали весь год. Главная заслуга сига – у него не было косточек… А вот прибалтийские шпроты в плоской, что подошва, банке, как все консервированное, шли в дело в последнюю очередь, обычно на старый Новый год или для непредвиденных гостей. Особенно по линии профкома. Под вечер, уже теплые, вваливались в дом Дед Мороз со Снегурочкой.  В эту дипмиссию в трудовом коллективе обычно отряжали сачков, нарушителей производственной дисциплины и скучающих незамужних женщин. Точнее, они вызывались сами. Дед Мороз иногда забывал бороду и Снегурочку, а забытая Снегурочка порывалась остаться до утра и показать маскарадный наряд Русалки…      
     Ну, с рыбой мы покончили. Также в качестве мирового закусона мама выставляла холодец. Но редко. Холодец надо варить с утра до ночи, а у мамы куча дел, вплоть до инструкций по наряжанию елки. Елку, с налипшими корочкой снега и опилками, папа приносил всегда настоящую – появившихся на прилавках «Промтоваров» пластмассовых елок разного калибра не переносил. На дух. Даже если на кухне радио орало с утра до ночи: «Химию – на поля!»
     Кроме шаров и сосулек, на ветках меж мишуры и стеклянных бус созревали  огурчики, помидорчики, луковички. Повелось это с дедушки Хрущева и его пристрастия к подъему сельского хозяйства и подъему в заоблачную высь – аж соломенную шляпу сдувало. Одна тема космоса чего стоила: ракеты и прочие спутники. Игрушечной фауны - от попугаев и обезьян до рыбок и свинок – тоже водилось в изобилии. Кроме стеклянных, висели мягкие их собратья. Деда Мороза и Снегурочку изготовляли из ткани, ваты и пенопласта. Потом появились пластиковые деды морозы и снегурочки. Те были теплые, а эти – холодные… Елку обязательно увенчивала звезда – с подсветкой и без.
     В начальных классах я тайком вырезал снежинки, фонарики, фигурки из салфетки и фольги, не признаваясь в девчачьем рукоделье друзьям, а потом с чувством собственного достоинства забросил его.
      Однажды мне влетело. И не от папы, от мамы. Подсмотрел, как старшеклассники устраивали в классе новогодний «дождь». Делалось это просто: кусочек ватки наматывался на край «дождинки», ватку мочили и бросали в потолок – ватка прилипала к беленому потолку... Когда от маминого шлепка ринулся в совмещенный санузел, туда следом прибежала мама. И там, обнявшись на унитазе, мы с наслаждением ревели уже вдвоем.
     Мама вешала на елку шоколадные конфеты, сделав нитяную петельку на ушке фантика. Начинку я тайком съедал, а фантик-пустышку аккуратно расправлял и оставлял на ветке, очень довольный своею хитростью. И только сейчас, спустя треть века вспомнив родную улыбку, меня вдруг ожгло, как горчицей: вашу мать, мама знала все!..
     Если отец привозил из командировки в сельский район говяжьи языки, то на свет рождалось дивное заливное блюдо. На узкой длинной тарелке оно матово дрожало, дразня едока. Язык проглотишь! Маленькая стеклянная розетка с горчицей дополняла вкус. Раз я второпях ухватил чужой кусочек говяжьего языка, щедро намазанный горчицей, и - рухнул под стол… Горчицу собственноручно готовил папа по рецепту, вывезенному из Венгрии, где дослуживал после войны. Пожалуй, то был единственный кулинарный вклад главы семейства в дело победы над уходящим годом. Год старел, буквально съеживался по часам, скукоживался по минутам - под фронтальным натиском мамы и мадьярской сабельной атакой с фланга.
      …Дверь без стука распахивается и соседка спрашивает то ли соды, то ли соли… в кухонном угаре не понять.
      - Клава, возьми сама!.. –  не разгибаясь, кричит мама.
      Ей некогда. На облезлой духовке мама выпекает шедевры – курицу с рисом, а также «хворост» и печенье с миндалем. Про печенье я вспоминал даже в армии. Кутаясь по самую макушку в караульный тулуп, то и дело поправляя сползающий ремень АК-74 со штыком, я глядел на небесное светило и чувствовал себя самым несчастным человеком под Луной. В ее разводах мне чудились мамино, чуть подгорелое, печенье с миндалем. И тогда узоры печенья магическим образом перетекали в профиль девчонки из соседнего двора. Мысли мои, дерзкие и горячечные от обжигающего мороза, ввинчивались в темень ракетой класса «земля – воздух». Луна становилась ближе, невозможное – возможным.
      Армия – не то, что вы думаете. Это долгое предчувствие любви, дрожащее на кончике штыка. И предощущение дома и Нового года. Что одно и то же.
      Свежих огурцов и помидоров на столе не было в помине, тогда в Сибири они зимой не продавались. Папе в начале декабря поручалось задание Генштаба - раздобыть болгарское пятилитровое ассорти «Глобус». И папа разбивался в лепешку, но добывал, хотя еле стоял на ногах и ворочал языком. Стоила ли шуба селедки? Ведь помидоры из «Глобуса» вечно лопались…   
      Покончим с закусками, проскочим, обжигая губы, горячее блюдо, и скорей – к десерту. Взрослым – селедку, детям – плетку. Без шубы. Чтобы не обожрались сладким. Например, шоколадом фабрики им. Бабаева, который гости считали своим долгом всучить сынку хозяев, то бишь, мне. Даже после зимних каникул карманы у меня слипались от раскисших шоколадных крошек. Такова светская жизнь! Под шумок застолья я пробовал выдохшееся полусладкое шампанское – кислятина, и как ее взрослые пьют? Магазинские  торты в ту пору считались роскошью. Еще и поэтому в доме под Новый год, помимо свежей хвои и мандаринов, пахло подгоревшим печеньем.
     Из напитков отмечу «Крем-соду», от которой я беспрерывно рыгал, и облепиховый кисель. Первый – производства местного безалкогольного завода, второй – маминого. Отец уважал сорокапятиградусную «Старку» из литрового штофа – коньячного цвета и качества. И еще вино «Мадеру» - но на следующий день.
     Стратегическая задача ночи - объестся и не уснуть. Начинали провожать старый год с вечера по часовым поясам. И помогали это делать сперва радиола «Эстония», потом телевизор «Рекорд» с экраном, размером с разворот ученической тетрадки. Мы купили его с рук. Телевизор завернули в детское одеяло, не раз описанное мною (из писки, не из чернильницы – прим. авт.) в былые годы, обмотали бельевой веревкой. Я сидел на заднем сиденье «Победы», такси с шашечками, судорожно цепляясь за веревки «Рекорда» на поворотах. Когда приехали домой, то еще полчаса по указанию папы сидели, напуганные, и ждали, пока телевизор отойдет от холода. Если включить сразу, сказал отец, то телик может взорваться, что противопехотная мина – а в минах папа знал толк. Сидеть я не мог и бегал по квартире, пока папа не поставил на место. И вот «Рекорд» включили. На экране с треском побежали полосы… Я заплакал (что-то много плачут в данном рассказе, это не камертон, в смысле, не комильфо), мама закричала. Папа собрался ехать бить рожу. А оказалось, местное телевидение показывает до одиннадцати часов (завтра на работу) и начинает вещание с восьми утра. Всю ночь мне снились кошмары, будто из «Рекорда» лезет пьяный кочегар дядя Володя и рычит, что Райна поставила рекорд, родив за раз тридцать три щенка…
      Потом пацаны всего подъезда ходили к нам смотреть телик, сидя на полу. Мокрые телогрейки и валенки товарищи сбрасывали на лестничной клетке перед дверью.
      Собственно Новый год начинался, когда раздавались позывные «Голубого огонька», мама надевала туфли, а меня заставляли мыть руки. Нет, вру, сперва мама надевала туфли – и в тот же миг она, непривычно высокая,  н е   к у х о н н а я,  начинала светиться изнутри голубым светом... Мама в меру сил старалась приодеться не хуже, чем «в телевизоре», хотя бы по праздникам, стрекоча на швейной машинке «Зингер», героически вывезенную из Китая. На «Зингере» в условиях строжайшей экономии она творила чудеса.
     Все мы вышли из маминых трусов, одни раньше, другие позже. Я – позже, в старшей группе детсада им. П. Постышева. Даже тут не обошлось без братской помощи сопредельной державы. Коммунистический Китай слал северному соседу свою теплую «Дружбу». Такая бирка на русском языке увенчивала добротные, нежно-салатные кальсоны и женские трусы, такие, с начесом. В этом густом начесе никакой простатит, простите, был не страшен. Женские трусы были необъятными. Они начинались от бюста и обжимали резинками коленки, даря защиту от подьюбочного сквозняка и целлюлита. Именно из таких трусов мама пошила мне пальтишко с капюшоном, эдакий пуховик-аляску периода оттепели. Маму встречные женщины спрашивали: «Гражданка, это в первом промторге выбросили? Очередь большая?»
     Очередь за мирной жизнью была большая.
     Женщины обсуждали фасоны и прически дикторов, актрис и певиц, подпевали Майе Кристалинской, Эдите Пьехе, Муслиму Магомаеву, Ободзинскому и Поладу Бюль-бюль-оглы.
      - А ну еще бюль-бюль-оглы! – шутили мужчины, разливая водочку и папину «Старку». Выпив, они повторяли шутки Аркадия Райкина и частушки Мирова - Новицкого.
      Громче всех смеялись мои родители. Прошедшие ссылку (мама), фронт и ранение под Берлином (папа), взрослые умели радоваться мелочам. 
      Позже, в старших классах после просмотра «Ну, погоди!», «Чародеев» и «Иронии судьбы», вволю насмеявшись при виде Вероники Маврикьевны и Авдотьи Никитичны,  рекордом ночи стало не уснуть прежде «Мелодий и ритмов зарубежной эстрады», где могли засветиться АББА, «Модерн токинг», «Бони-М».
      Все это трали-вали, вот куда «Старка», елки зеленые, подевалась-то!..
      До одури наглядевшись по единственному каналу на «Двенадцать месяцев», «Морозко» и «Карнавальную ночь», ближе к полуночи я ерзал на стуле – во дворе ждали. Мы бежали на катушки, их устраивали на площадях, и катались до двух часов, в морозы под сорок. Аж сопли примерзали к вороту телогрейки.
      После боя курантов все выходили на лестничную клетку и на улицу. Зажигались бенгальские огни, трещали хлопушки с конфетти, летал серпантин. Нынешние фейерверки и петарды заменяли выстрелы из ракетниц. Первый выстрел – сигнал к атаке поцелуев. В эпоху дедушки Хрущева в городе было много военных. В нашем дворе под ликующие крики стреляли из окна третьего этажа, где жила русская семья офицера Башкуева (вот честное пионерское!).  Сосед Емельянов, воевавший в разведке, глядя в расцвеченное небо, кусал губы. Отец вздыхал. А пьяненькие члены артели инвалидов, выкатившись на тележках из подвала Дома Специалистов, озаренные красно-зелеными сполохами, плакали.
      Сам Новый год пролетал, как во сне. Слаще предчувствие праздника и его послевкусие. Это как лимонные и апельсиновые дольки: мармелад съедаешь, а жестяную коробочку хранишь годы. Это как увядшее наутро «оливье» из холодильника «Орск» и холодные котлеты – вкуснее прежнего. Это как елочные базары: важна атмосфера, а не тощий товар. Это как пачки открыток, которые мама, улыбаясь, надписывала заранее ввиду перегруженности почты. Это как расцвеченные витрины с елочными игрушками, мимо коих я, зачарованный, бродил.
      Кроме абхазских мандаринов на столе красовались китайские яблоки изумительной кисло-сладкой терпкости. За ними мама ходила ночью к поезду «Москва - Пекин». Японский городовой, эдак мы от Китая далеко не уедем! Да и куда уедешь без чемодана?
         
      Дверь без стука распахивается и соседка спрашивает сахару-песку. А вот теперь переходим к десерту.
      На вокзале Хайлара в суматохе у них украли чемодан. Не украли, а подменили. Таким же чемоданом, набитом кирпичами. Швейную машинку «Зингер» воры не взяли, наверное, из-за тяжести. Мама все прошляпила. Будучи пятнадцатилетней растеряхой, она глазела на невиданное скопление народа.
      За пару месяцев до исчезновения чемодана в город вошли японцы. Мама, пробираясь в школу, не раз отводила глаза, когда посреди улицы мочился японский вояка. В Хайларе открыли публичный дом с красными фонарями. Потом красного цвета стало больше...         
      На улицах валялись трупы.
      И семья решила бежать. Помогло то, что мой дедушка, который раньше зарабатывал тем, что перекрашивал краденых лошадей, за год до вторжения Квантунской армии сумел устроиться на КВЖД обходчиком. И мама стала ходить в школу советских специалистов. Прежде она ходила в гимназию и изучала Закон Божий, не раз в старости со смехом вспоминала толстого попа-учителя, бившего указкой за то, что забыла «Отче наш». Когда мама перешла в советскую школу, гимназисты стали дразнить ее «красной жопой».
     Эта «красножопость» и спасла. Японцы резали  китайцев штыками – был приказ беречь патроны. Жизнь не стоила и чашки риса. Но квартал советских специалистов обходили стороной – СССР, это вам не палочки для еды! Спецов потихоньку начали вывозить. Моему деду помог русский инженер, с которым они после работы охотились в степи на сусликов-тарбаганов.
     Они собрались в спешке. Все нажитое за два десятка лет уместилось в двух чемоданах. Когда  раскрыли их в Улан-Удэ, то вместо вещей обнаружили кирпичи...
     Другой «кирпич» был увесистей. Всех, работавших на КВЖД, стали шерстить по прибытию на родину. Тут и обнаружилось, что дедушка выехал из Хайлара незаконно, так как был всего лишь наемным, не кадровым, рабочим. Арестовали даже несовершеннолетнюю маму. На допросах их обзывали японскими шпионами. Били, кстати, мало - оплеухи не в счет. В ход пошло другое наказание. Говорят, эту пытку изобрели в Китае.
     Голодным узникам дают соленую рыбу. Скорее всего, селедку. Люди набрасываются на еду. А потом им не дают пить. Ни капли. Умывают руки с мылом, чтобы не пахли селедкой. Говорят, ломались самые стойкие.

       Ну и семейка! И мама, и сынок чалились в «крытке». Даже папа торчал в вытрезвителе. Зато есть что вспомнить. Нет, не селедку под шубой. Когда на нарах вспоминаешь Новый год, легче лежать. И вообще, сидеть.
      
      Вкус рыбы, что швырнули в камеру, мама помнила всегда. Она вышептала о нем непослушными губами, когда лежала в больнице после инсульта. А до того стеснялась. Потому что они спаслись тем, что по приказу отца пили собственную мочу… Они ничего не подписали, их не расстреляли, а как политически неблагонадежных сослали в Феодосию. А крымских татар оттуда выслали.
     «О, Феодосия, Феодосия!.. » 
     Все детство я слышал это загадочное слово из уст мамы, которая при этом вздыхала и на миг затихала в кухонной суете. Загадочная Феодосия так прочно вошла в домашний лексикон, что я думал, что это такое ритуальное словечко, обозначающее пожелание чуда. Ну, типа «абракадабры». Потом  я узнал, что Феодосия находится на Черном море и решил, что мама в детстве отдыхала там в пионерском лагере. Оказалось, что мама никогда не отдыхала. Ни в детстве, ни после детства.
     Зато благодаря ухищрениям мамы – были подняты все связи, все подруги и их мужья! -  я побывал в пионерском лагере «Орленок» в Крыму. В Черном море мы купались, подражая человеку-амфибии из только что вышедшего фильма с тем же названием. Приехав домой, загорелый,  я рассказывал, как нас возили на экскурсии в Туапсе и Новороссийск. И я знал, что спросит мама. Она в который раз спрашивала:
     «Эй, человек-амфибия, а в Феодосию вас не возили?»
     «Нет, мама, это далеко».
     «Да, это далеко…»
      Эх, кабы я знал всю мамину историю, то подражал бы в Черном море не человеку-амфибии, а вожаку сельдевой стаи. Это куда круче! 
     Такая вот, япона вошь, селедка под шубой. Казалось, мама должна была, едва заслышав рецепт рыбного блюда, бежать к унитазу, чтоб выблевать жуткие воспоминания. Но не из того теста была слеплена мама и ее печенье. Она училась в консерватории! Это как «иппон» – выигрыш вчистую слабого над сильным, чисто женская победа над усатым мужчиной, что надменно улыбался ей с портретов. Даже выше «иппона»: единоличная победа в сумме и по очкам. На время.
      Сквозь толщу Черного моря времени я вижу ее, вечную хлопотунью, в фартуке поверх платья, пошитого на «Зингере». И мне хочется крикнуть маме: не надо переживать, не отменят Новый год из-за пригоревшего печенья и все-все пройдет…  Все, кроме чуда.

      Дверь без стука распахивается и соседка спрашивает какую-то вещь..
      Нет, это надзиратель выкрикнул в окошко мою фамилию: «На выход без вещей». Потом, понизив голос, добавил, что мне дали свидание с женщиной. На десерт. В камере принялись упражняться в остроумии: шуточки одна похабнее другой. Я решил, что пришла жена. Адвокат говорила, что звонила ей после того, как меня перевели в СИЗО, но та сказала, что не знает такого человека. И бросила трубку. И все-таки это была жена. Мать моего сына. Я знал, что сын уехал за границу на заработки. И – хорошо. Незачем ему знать, что его отец сидит в тюрьме. Я плеснул холодным чаем в лицо острослову, его мышцы бугрились из-под черной майки, на плече синела татуировка «ВДВ». Десантник, отплевываясь чайной заваркой, пошел на меня, наклонив голову. Все знали, что он сидел за убийство матери. Он был тяжелее меня раза в полтора и наверняка крепко избил бы, кабы смотрящий за «хатой», щуплый мужчина в спортивном костюме, не отдернул занавеску. Негромко, но внятно сказал, чтоб прекратили  к и п е ш. Стало тихо. Десантник поворчал, но ослушаться не посмел.
       Я заметил, смотрящий симпатизирует мне. Это было необъяснимо. Я не представлял для него никакого интереса – мне даже не слали передач, пожалуй, единственному из камеры. Пару дней назад, например, он угостил меня водкой. И сказал, чтобы я не дрейфил и ничего на зоне не боялся – человек ко всему привыкает.  Что верно, то верно. Я сидел в переполненной камере третий месяц, в которой даже спичка гасла из-за недостатка кислорода, а казалось, - жил в ней три года. Я радовался наступившему утру и скудному обеду – постному рыбному супчику и неизменной каше. Первые дни  мучила изжога от  однообразной пищи и черного хлеба, но и она прошла. Я привык засыпать при любом шуме, я прощал сокамерникам сомнительное качество юмора. С соседом мы играли в шашки на щелчки по носу. Неделю назад  пожилому, моих лет, подследственному, арестованному за взятку, стало плохо, он вдруг начал задыхаться, его унесли на носилках. Позже вертухай сообщил, что несчастный взяточник умер в тюремном медпункте. И я радовался, что жив. А еще как-то вечером смотрящий предупредил, чтобы я не спал. И в самом деле, десантник с двумя типами пытался меня изнасиловать, опустить, по-местному. Но сначала чуток придушить. Необъяснимым образом никто в «хате» в ту ночь не спал. Странное дело: в камере не принято было спрашивать, за что ты сел, но все знали, за что. Накануне десантник загнал новичка под нары и помянул в известном контексте его родительницу. Я брякнул, что лучше бы тот поберег собственную мать.

               
                ПОЧЕМУ АМЕРИКА НЕ БЫЛА РАЗБИТА 2 ДЕКАБРЯ 1962 ГОДА
                В ДВА ЧАСА 30 МИН. ПОПОЛУДНИ               

       Америка была обречена. Она еще танцевала «буги-вуги» в ночных барах и разъезжала на «роллс-ройсах», еще пила виски со льдом, жевала резиновую жвачку и уплетала сандвичи, еще угнетала негров и развратничала в своих неоновых джунглях под душераздирающие звуки саксофона, но деньки ее были сочтены. Так безжалостно постановила подпольная организация «Союз трех пистолетов». Правда, с оружием было неважно. Самопальный пистолет под мелкокалиберный патрон, переделанный из детской железной хлопушки по шестьдесят пять копеек,  имелся лишь у Толика Ссальника. Поначалу мы не хотели брать Толяна на дело: рост метр с кепкой, бегающие глазки и вечно грязный нос. С грязным носом на Америку не попрешь. А главное, болтлив и хвастлив не в меру. Перевесили два обстоятельства. Во-первых, пистолет. Толик божился, что он стреляет, как настоящий – пробивает железную банку из-под абрикосового компота с пяти шагов. Во-вторых, Ссальник был двоечником. Нам были нужны отчаянные люди.
     А вот негров было жалко. Атомная ракета не будет разбирать, где белый, а где черный. А еще мы надеялись, что к тому времени американские рабы сбегут от своих хозяев на остров Свободы – мы предупредим наших черных братьев по радио на чистейшем африканском языке.
     План, разработанный в штабе «Союза трех пистолетов», был до гениальности прост. С незапамятных времен у нас во дворе, как пенек на опушке, торчала бетонная будка. Издали шибко смахивала на фашистский дзот. Спокойно, граждане. Это всего-навсего аварийный выход из бомбоубежища. Находилось оно в недрах Дома Специалистов. Берегли их, спецов-то. Особенно в последнее время, после того, как Америка напала на Кубу. У подъезда, в котором находился вход в убежище, выставили милицейский пост, а сам вход забрали стальной решеткой и повесили на нее огромный, с Ссальникову голову, замок. Книгочей Борька, брызгая слюной, весь урок природоведения убеждал меня, что в бомбоубежище устроили командный пункт для пуска атомных ракет – про них в ту осень и вправду толковали на всех углах, в газетах и по радио. Так вот, план состоял в том, чтобы напасть на командный пункт и запустить ракету,  главное, добраться до заветной кнопки... А про кнопку Борька собственными ушами слышал от милиционеров, когда те сдавали пост.
      В конце концов Америка сама подписала себе смертный приговор: нечего было нападать на героическую Кубу, маленьких обижать нехорошо. После уроков мы тренировались на пустыре в стрельбе из рогаток и достигли в том высот военного искусства: с двадцати шагов разбивали вдребезги двухлитровую  банку, которая увенчивала чучело противника. У чучела, сооруженного из деревянных ящиков, на уровне груди висела картонка с надписью «Smert Amerike». Потому что никто бить по голове милиционера, охранявшего доступ к красной кнопке, не собирался – все-таки это был наш милиционер, советский. Однажды усатый сержант, когда мы для отвода глаз предприняли разведку боем вблизи объекта № 1 (так бомбоубежище обозначалось на нашем секретном плане) – игру в футбол, помог накачать резиновую камеру. Так что убивать никто никого не собирался. Охранника было решено обезоружить, связать, забрать ключи, а потом, если повезет, захватить секретный чертеж помещения. Пароль – «Родина». Отзыв – «Смерть».
      В целях конспирации мы присвоили друг другу  подпольные клички. Толику досталось самое захудалое – Хулио. Ссальник пробовал возражать – в новой кличке ему чудился неприличный намек, но Борька напомнил присутствующим о военной дисциплине, и Хулио, пошмыгав грязным носом, буркнул: «Угу». Нет, чтобы сказать: «Спасибо, товарищи». Ссальник давно мечтал избавиться от прежней клички. Он получил ее после того, как спер на рынке шмат сала. Разъяренный торговец поймал Толика за хлястик телогрейки, потом – за ухо. Напрасно он вопил, что у него тяжелое детство – его не отпустили,  и Толик от страха на глазах у присутствующих обмочил гачу. Так что Толик, поворчав для приличия, замолк. Зато Борька присвоил себе то ли имя, то ли звание – Боливара, губа не дура, а мне из избытка чувств присобачил прозвище Гонзаго, которую Борька вычитал в романе про беглых американских рабов. Я решил не поднимать бунт на галере, памятуя о партизанской дисциплине, несмотря на то, что Хулио, этот Ссальник несчастный, помирал со смеха. В целях той же конспирации были единогласно утверждены правила тайной переписки. Если депеша помечена тремя крестами, то приказ надо было выполнить любой ценой, даже ценой собственной жизни и отказа от походов в кино. Тут же встал вопрос о руководящих постах. После бурных дебатов единогласно, открытым и совершенно тайным голосованием решили назначить не одного, а сразу трех командиров подпольной организации, что, несомненно, только усилило ее мощь.
    
      С наступлением холодов мы перенесли заседания «Союза трех пистолетов» с пустыря на чердак кочегарки, где было всегда тепло и можно было обсуждать наш план подолгу и в мельчайших деталях. А также списывать у Борьки домашнее задание. На листе ватмана  (Ссальник содрал школьную стенгазету) Борька, а точнее, товарищ Боливар начертил схему атаки на объект № 1 в масштабе 1 : 50.  Масштаб устроил всех – фигурка милиционера на нем была не больше мизинца. При ближайшем рассмотрении при свете фонарика (лампу мы не включали из соображений конспирации, впрочем, света на чердаке все равно не было)  нельзя было не признать, что план был дьявольски хитер. Во-первых, нападение должно было произойти средь бела дня, в два часа 30 минут пополудни, так как всем известно, - и милиции в особенности, - что захваты часового и всякого рода нападения совершаются под покровом ночи. Да не тут-то было! Итак, пол-третьего Хулио с учебником под мышкой (военная хитрость!) подходит к разморенному горячим обедом усатому сержанту и невинным голоском просит решить задачу по геометрии. В это время Гонзаго, то есть я, захожу  со спины постовому, склонившемуся над учебником, и наставляю пистолет со словами: «Руки за голову, ключи на землю! Родина или смерть!» Вдвоем с подоспевшим Боливаром (он до поры будет стоять на стрёме) мы связываем сержанта веревкой, а Хулио, не мешкая, открывает ключами дверь бомбоубежища. Но, скорее всего, связывать милиционера не придется. Узнав о благородном характере наших боевых действий, усатый сержант присоединится к нам и вступит в «Союз четырех пистолетов». Все-таки это наш милиционер, советский. Вполне возможно, что до красной кнопки дело не дойдет. Прямо из бомбоубежища мы обратимся по радио ко всему человечеству и к угнетенному классу Америки на чистом американском языке. Опять же, узнав о благородном характере нашего захвата атомного оружия, угнетенный класс сбросит цепи, поднимет восстание и мировой оплот империализма падет в тот же час. Родина или смерть, черт подери!
     На одно из заседаний «Союза трех пистолетов» товарищ Боливар явился в черных очках, чем вызвал всеобщее восхищение и зависть. Товарищ Хулио на следующее сборище поднялся по пожарной лестнице и проник на чердак, не вынимая изо рта вонючей гаванской сигары: они продавались в гастрономе по цене чуть ли не рубль за штуку. Сигару мы, кашляя, пустили по кругу, как это принято у партизан в горах Сьерры-Маэстро. Вдобавок я принес из дома компас без стрелки и театральный бинокль. Таким образом, мы не начинали наши заседания без ритуального раскуривания огрызка гаванской сигары, внезапной проверки на знание пароля-отзыва, настройки компаса согласно карте боевых действий и обозрения из бинокля объекта № 1, а также на предмет того, не привел ли  кто за собой «хвоста».
   Сладость подпольного бытия отравляло лишь отсутствие боеприпасов. В самом деле, что за «Союз пистолетов» без патронов? Милиции на смех. И потом, несмотря на клятвенные обещания Толика в боеспособности пистолета, мы с Боливаром с некоторым сомнением вертели в руках смазанную подсолнечным маслом бывшую пистонную хлопушку: боек и пружина вроде ничего, но ствол, выточенный Толяном на уроках труда под видом детского технического творчества,  держался на честном Ссальниковом слове, то есть на соплях.
     Беда не приходит одна. И пришла она в виде долговязой фигуры кочегара дяди Володи, которого, как выяснилось, привлек на чердак необычный запах гаванской сигары.
     «Ах вы гниды! – заорал, дергая кадыком, дядя Володя. И ухватил Ссальника за многострадальное ухо. – Вы что, спалить мне кочегарку хотите, паршивцы?! Да я вас, щенков, удавлю по одному!..»
       Товарищ Хулио в нарушении правил конспирации ревел в полный голос – как американский койот, однако. Дядя Володя, ссутулясь под стропилами, с хрустом топтал сапожищами сорок последнего размера шлаковый пол с абсолютно черным от угольной пыли и возмущения лицом, изрытом оспой и водкой. Атмосфера на тесном чердачном пятачке становилась взрывоопасной – в любой момент, стоило закурить сигару, штаб мог взлететь на воздух из-за недопустимой концентрации сивушных паров, изрыгаемых дядей Володей вместе с африканскими матами. В переводе они означали, что товарищу Хулио надо оторвать уши, а товарищам Боливару и Гонзаго – ноги. Опасаясь, что Хулио не выдержит пыток и назовет адреса и явки, мы переглянулись и скупо рассказали видному полпреду рабочего класса СССР о близком конце Америки. Нет худа без добра: дядя Володя слыл страстным охотником, прямо в кочегарке, бывало, разделывал голубей и прочую водоплавающую дичь и, несомненно, мог достать патроны. Услышав про наши благородные планы, дядя Володя, светлея негритянским лицом, сбросил цепи с товарища Хулио, закурил сигару и обещал как следует разобраться. Сразу же после ухода кочегара мы единогласно при одном воздержавшемся постановили принять в нашу организацию товарища Лумумбу – новое конспиративное имя дяди Володи ни у кого из присутствующих, при одном воздержавшемся (державшимся за ухо), не вызвало возражений. Товарищ Лумумба мог пригодиться не только как добытчик боеприпасов, но и на всякий пожарный случай.
      Дело в том, что помимо доброго и старенького усатого сержанта вход в бомбоубежище охранял его молодой сменщик – безусый, злой и высокий. Однажды, когда в разведывательных целях мы пинали футбол близ объекта № 1, мяч от глупой башки товарища Хулио отлетел прямо в руки охраннику – тот как раз пил чай, – и обрызгал мундир. Милиционер разозлился и унес мячик в каморку. Сначала мы канючили, выпрашивая мячик, - постовой был неумолим, и тогда в порядке генеральной репетиции штурма перешли к активным действиям и обстреляли пост из рогаток. Милиционер погнался за нами и  мы не могли не заметить, что наша доблестная армия, несмотря на численное превосходство, позорно бежала...  Унижение можно было смыть только кровью. Так что дядиволодины навыки обращения с совковой лопатой пришлись бы в грядущей операции кстати. Кроме того, товарищ Лумумба олицетворял в  своем помятом лице пробуждающиеся силы черного континента в борьбе против белой Америки и белой водки.

     День штурма был назначен на второе декабря. В этот день, пояснил Борька, Фидель с соратниками высадился на Кубе. Правда, после октября вся эта шумиха вокруг острова пошла на убыль, но мы продолжали тренироваться в стрельбе из рогаток на чердаке – никто из трех командиров не решался первым объявить о прекращении войны против Америки. И потом, чем бы мы занимались после войны и после уроков?
     Товарищ Лумумба, получив в качестве задатка гаванскую сигару, передал через товарища Хулио, что готов добыть патроны за восемь рублей шестьдесят одну копейку или за три бутылки водки – ее требовали контрабандисты, чтобы подкупить офицера на границе с Мексикой. Весь ноябрь мы сидели на уроках с урчащими животами – копили на патроны, отказываясь от школьных завтраков, и гордо проходили мимо школьного буфета, не дыша. Воистину члены «Союза трех пистолетов» обладали железной волей! Родина или голодная смерть.
    Накануне восемь рублей шестьдесят одна копейка были вручены товарищу Лумумбе на торжественной линейке возле пышущих жаром топок. Дядя Володя отшвырнул лопату, сгреб партийную кассу, просиял и восхищенно молвил: «Вот засранцы!..»  Патроны от клятвенно обещал доставить на поле боя. Пароль тот же. На уроке ботаники я получил депешу: на промокашке было начертано три креста. Я прочитал тайное послание, сжевал его в целях конспирации и проглотил, погрозив кулаком скелету в шкафу.
     Вечером мама тревожно спросила, почему я плохо кушаю и не болен ли я. Она потрогала мой лоб и сунула под мышку градусник. Наивная женщина!.. Откуда ей было знать, что завтра ее сыну, возможно, придется умереть в неполных десять лет! Ночью я плохо спал – слезы застилали лицо и намочили прощальное письмо маме и сестренке, которое я на всякий случай (а вдруг дежурить будет тот безусый милиционер?) прятал под подушкой. О, мама миа, только бы пистолет не дал осечки!..
   
     Утро второго декабря выдалось хмурым: пепельное небо надгробной стелой пронзала труба кочегарки, источая едкий крематорный дымок. В бой я взял длинный гвоздь, моток бельевой веревки, чтобы связать постового, бутылку лимонада, лейкопластырь, чтобы заклеивать сквозные пулевые отверстия, зачем-то соль и спички. Все это лежало у меня в школьном ранце сверху, надежно прикрывая от посторонних глаз рогатку и пистолет. В штабе уже дежурил товарищ Боливар в черных очках. Я мрачно бросил ему пароль и услышал отзыв: «Смерть». Я поежился. Но нам повезло: пост охранял добряк сержант. Товарищ Боливар приложил к черным очкам бинокль, хотя и без того было видно, что усатый сержант вышел из подъезда и вылил в снег воду из чайника. Последним припылил товарищ Хулио с учебником под мышкой, глаза его бегали – Ссальник явно трусил. Борька вынул из-за пазухи листок и стал учить текст радиообращения к народам мира. Товарищ Боливар был по-мужски скуп: «Люди! Товарищи негры! Ахтунг! Янки – капут! Кока-кола – ноу! Куба – йес! Миру – мир! Янки, сдавайс! Самбо! Чао!» Все согласились: текст что надо. Мы склонились над картой, уточняя боевые позиции, и в этот момент что-то зазвенело. Ссальник от неожиданности выронил из рук учебник. Да и я, признаться, перетрухнул. Нервы-то на взводе. Борька вытащил из кармана будильник: был ровно час. Именно не позднее часа товарищ Лумумба обещал по-пластунски доставить на поле боя патроны. Мы переглянулись, обнялись на прощанье и по одному, соблюдая конспирацию, покинули штаб по пожарной лестнице.
     Я уже изрядно продрог у объекта № 1, прячась за бетонной будкой и сжимая в кармане пистолет, когда увидел, что Хулио машет мне из-за угла сарая учебником: что-то случилось. Я уже давно заподозрил неладное, - товарища Лумумбы нигде не было видно. Может, нас выдал провокатор и Лумумбу арестовали?
     «Дядя Володя! Товарищ Лумумба! Вставайте!» – мы по очереди робко трясли сапог сорок последнего размера. На дощатом столе в углу кочегарки торчали пустые бутылки и консервные банки, рыжий кот слизывал с краев томатный соус. Штаб «Союза трех пистолетов» был вынужден отметить, что товарищ Лумумба был мертвецки пьян и по этой причине не мог олицетворять поднимающиеся силы черного континента. Борька завел будильник и поднес его к черной от сажи щеке. От звона в ушах дядя Володя резко осел на топчане, бессмысленно уставясь на соратников красными, как у кролика, зенками. Я протянул лимонад, - товарищ Лумумба, дергая кадыком, жадно проглотил содержимое бутылки, - и повторил вопрос насчет патронов.
      «Чего-о?! – взревел кочегар. – А ну идите отсюдова!» Лумумба страшно выругался и запустил в нас портянкой. В полете она расправилась и плашмя упала на лицо разинувшего рот товарища Хулио – тот от испуга сделал вдох и потерял сознание. Мы подхватили раненого товарища и спешно покинули поле боя. С голыми руками на Америку не попрешь. Соблюдая конспирацию, мы без единого выстрела разошлись по домам – якобы учить уроки.
     Пусть Америка вечно молит своего американского бога за то, что дядя Володя не смог вовремя достать патронов!..

     Комната для свиданий была похожа на пенал. В дальнем конце стоял табурет, в окне был виден край пожарного щита, доносились голоса – я понял, что мы находимся на первом этаже. Комнату перегораживала решетка от пола до потолка. В нише сидел охранник – я видел только его тяжелые ботинки. Я попросил, чтобы с меня сняли наручники – это могло произвести плохое впечатление на жену. 
     Затем в дальнюю дверь ввели женщину и она сразу села на табурет.
     Это была не жена. И не сжительница.
     Женщина передала привет от Рената. И я с облегчением узнал в этой красивой, нестарой еще женщине, боевую подругу Батона. Алла сказала, что Ренат придти не смог – он в больнице. Что-то серьезное? – встревожился я. Ничего страшного, тряхнула мелированными волосами Алла, и улыбнулась: обострение хронического простатита. Еще бы у старого вора-рецидивиста не было простатита после череды холодных карцеров!
      - Ему буду удалять предательскую железу! – прижалась к решетке Алла и высморкалась в платочек.
 - Предстательную, предстательную железу! – засмеялся я.
     - Ага, - кивнула Алла, - я и говорю, предательскую...
      Я был ужасно рад привету из детства. Алла посерьезнела: Ренат велел спросить, не обижают ли меня здесь? Я понял наконец, почему смотрящий неназойливо опекает меня. Алла сказала, что как только Ренату сделают операцию, он навестит меня. А пока они собрали посылочку – кое-что с собственного огорода, мне нужны витамины, а еще теплые вещи, носки она сама связала... Я готов был зарыдать. Ежели меня будут обижать, сказала Алла, то надо отписать на волю. Ренат спрашивает, может, с кем поговорить? Со свидетелями, например.
      «Не положено!» – зарычали из угла, ботинки пришли в движение. Охранник  предупредил, что еще одно нарушение - и он прекратит свидание.
      - Не унывай! – изо всех сил заулыбалась Алла. – Ренат говорит, по первой ходке много не дадут!
      Да, это была не жена. И не Алёна. И не Оля, ни та, ни эта. И не Стелла. И не Света. И не Надя. И не надо.               

                СВЕТ ДАЛЕКОЙ ЗВЕЗДЫ

       Иногда мне казалось, что москвичи не такие, как мы. То есть внешне они как люди, и ходят ногами, но внутри совсем другие, с более тонкой извилистой организацией – запутаться можно. Я был пионером и наш класс за сверхплановый сбор металлолома наградили поездкой в Москву. Тогда скорый поезд из наших мест,  пыхтя и чадя на подъемах, - приходилось спешно захлопывать окна, - полз до столицы нашей Родины пять суток. Ехали плацкартой, было весело, питались домашними припасами и кипятком. Девчонка из старшего класса, племянница завуча школы со странным именем Стелла, которую взяли в Москву по блату, научила в тамбуре целоваться «по-взрослому». Она сказала, Стелла значит звезда. Сначала курили редкую сигарету с фильтром по переменке, потом звездная Стелла стала высмеивать, что  курю не в затяжку – наверно, и целуюсь так же! «Сама дура», - покраснев,  буркнул ненаходчиво. Она не обиделась, а, выше на пол-головы, склонилась, пощекотав скулу ресницами. Кожу на затылке стянуло – я сжал губы, как пионер Петя на допросе в гестапо. «Шизик, открой рот!» - сказала тоном классной руководительницы. То, что она вытворяла языком, было неописуемо, я чуть не задохнулся от счастья и возмущения. Рената из-за плохого поведения в Москву не взяли – и слава богу, а то бы испортил все дело.
      По прибытии в столицу на грязный перрон, закопченные, как негритята, мы спешно повязали галстуки и всем табором, подгоняемые конвоем, попарно двинулись в сторону Красной площади - даже на эскалаторе не дали покататься вволю, сволочи!  И встали в длиннющую очередь. Правда, очередь  двигалась ходко, не то что другие, позже – по жизни. Дедушка Ленин был маленький, сухонький, некрасивый, как и полагается быть бурятскому дедушке. Мы дружно отдали салют, подняв согнутые в локтях правые руки над головами. Было стыдно, я не смел поднять на Ленина глаз за то, что целовался в тамбуре посредством языка. Потом я катался в метро по эскалатору, лизал самое вкусное в мире московское мороженое в вафельном стаканчике и исподтишка вглядывался в москвичей: они казались мне людьми из другого мира, где никому не бывает стыдно, потому что  совершали только хорошие поступки. Ездили на целину с гитарами, играли в КВН, читали стихи в кафе, скандировали на площадях «Миру - мир!», взявшись за руки с неграми, и еще что-то прогрессивное – я не мог представить, чтобы они могли ходить в туалет. Нет, определенно они не ходили в туалет, это было немыслимо! Долгое время мне казалось, что они и любят  друг дружку по-иному, более культурно, что ли, обязательно после того, как посетят театр на Таганке, кафе или, на худой конец, кинотеатр «Баррикада», и тогда то, что именуется в народе любовью, не станет скучной, повторяющейся в деталях, обязанностью.
      Чудилось, что сам воздух Москвы пахнет по-другому, как не пахнет ни в одном из провинциальных городов, он не мог пахнуть ни жареной рыбой, ни тушеной капустой, ни пылью, ни керосином, и любовь, законсервированная в этом воздухе, сохраняется дольше, с детства до старости; ведь юные москвичи не стояли  в очередях, а гуляли по Ленинским горам, играли на скрипках, катались на таинственном искусственном льду, занимались детским техническим творчеством и другими полезными для нашей Родины делами в светлых и просторных дворцах из стекла и бетона, ходили смотреть на созвездие Тельца в планетарий, плавали в загадочном плавательном бассейне. Потом они выросли, и стройные, остроумные, как Никита Михалков,  ш а г а л и   п о  М о с к в е  с такими же стройными голубоглазыми девушками. Позднее это наваждение прошло, в Москве было сыро, к рантам ботинок налипла серая кашица – грязь  пополам со снегом и технической солью, прохожие смотрели под ноги и жевали на ходу, куда-то исчез прежний запах – запах вафельного мороженого, настоянного на теплом сквозняке метрополитена, и стало скучно жить.
   
      Когда прилетел из московской командировки, в двери торчала записка. Не раздеваясь, я прошел в кухню, попил воды из-под крана и развернул аккуратно сложенную бумажку. На ученическом листке в клетку женским почерком был написан чей-то адрес. И все. Ни буквой больше. Понимай, как хочешь. Вместо подписи значились три креста. Детский сад какой-то. Я выбросил записку в  мусорное ведро. Три креста, вспомнил я, принимая душ, в прошлом веке означали высшую степень секретности. Тайны сопливого мадридского двора! Тут, того и гляди, сын без спросу сделает тебя дедом, а  э т и  никак не наиграются в войну! Да и с Америкой мы вроде помирились. Однако женский почерк не давал покоя. Кажется, три креста расшифровывались: приказ надо выполнить любой ценой. Тем более, если просит женщина. Но когда это было?! До нашей эры! В глаза попала мыльная пена. Мокрыми босыми ногами я прошлепал на кухню, достал записку, присыпанную картофельной кожурой.
     Дверь открыла не первой молодости высокая женщина в коротком байковом халате, но  со странно молодыми ногами – даже в полумраке прихожей это бросалось в глаза. Женщина кивнула, как старому знакомому. В квартире было сильно накурено. От стен отставали обои. Под ними шуршали тараканы. На кухне в зеленых зарослях пустой водочной стеклотары сидел незнакомый трезвый мужчина с седым ежиком и пил чай. Он назвал мою дворовую кличку. В этом морщинистом облезлом коротышке я с трудом опознал Толика Ссальника, члена тайного общества «Союз трех пистолетов».
      Прошло двести лет, родилось, любило, страдало и умерло целое поколение, исчезла одна страна и возникло другая, люди стали умирать от СПИДа, заниматься любовью на расстоянии и говорить по телефону на бегу, молодые люди не знали, что такое телогрейка и валенки; на Руси – неслыханное дело! - перестали убивать по приговору суда, обмелели реки и ушли на север волки, над страной пронесся призрак гражданской войны, изменили многовековой маршрут брачных игр гренландские киты, перекроили карту Европы, мир чуть не погиб от горстки фанатиков, футбол стал тотальным и неинтересным, свет далекой звезды от задворок Вселенной доплыл, вернее, допылил до городской тюрьмы - и ее начальник сошел с ума, выпустив всех узников; кино и явь поменялись местами, - а Толик Ссальник все так же, не выучив уроков, играл в прятки  на пустыре за дощатыми сараями.
      Первым делом он спросил, есть ли у меня оружие. Я подумал, что за истекший миллениум дружок сошел с ума – и раньше-то им не отличался. Ну, впал в детство, старческий маразм, с кем не бывает. Но Толик вполне убедительно, даром что трезвый,  рассказал, зачем ему пистолет. За отчетный период он покрылся плешью, синеватой плесенью наколок, отмотал в колонии общего режима два срока и вставил железные зубы. Нет, оружие ему нужно было вовсе не для грабежа.  Для дуэли.
     - Чего-чего? -  вяло удивился я. Происходящее было похоже на сон, в котором реально все, кроме самой малости – например, то, что пули калибра 7,62 из пластилина и падают из дула АК-47 у твоих ног.
     - Дуэль, дуэль, правда-правда! – подтвердил из коридора женский голос. – Совсем шизанулся на старости лет! Скажите ему!..
     - Заткнись, тварь продажная! – не поворачивая головы, просипел Толик и  налил мне чаю. – Я тебе водки потом дам, сколько захотишь. Это дело надо на трезвую голову.
     - Нет, я не заткнусь! – продолжала невидимая тварь и всхлипнула. – Шизоид!
     - Я тебя бить не буду, не мечтай, Светик, сидеть еще из-за тебя. И вообще мы в разводе, - шумно втянул в себя чай с блюдечка хозяин. И обратился ко мне. – Ну, чё, надумал? Учти, ты клятву давал, Гендос! «Родина или смерть», помнишь, ха! 
      Толик предлагал мне быть смотрящим, в смысле, поправился он, секундантом. На дуэли. Да он смеется надо мной, что ли?
      - Больше некому. – серьезно и печально сказал Толик Ссальник. – Борька-то кони бросил. Второй инфаркт, а ты как думал! И последний. У них, у кандидатов наук, это обычное дело, инфаркт-то. Хлебом не корми – дай инфаркт! Учти, нас на свете только двое  осталось...  Выручай, братишка!       
      Кабы книгочей Борька, подпольная кличка Боливар, был жив, то хозяин меня бы не побеспокоил: у каждого в этой жизни свои заморочки, он понимает. Боливар, ученая штабная крыса, конечно, устроил бы все чин по чину. Обида, по словам Толика, была столь велика, что ее нельзя было смыть банальным мордобитием. Только на поединке чести. Как Пушкин. У него тоже с женой непорядок случился. Из-за Лермонтова.
      А ведь как хорошо сидели! Толик, его законная гражданская жена Света и Толин дружок по кличке Сэнди, который отсутствовал в городе несколько лет. Поллитру  опростали за одиннадцать минут. По случаю удо.
     - Какого удо? Зачем удо? – рассеянно спросил я, демонстративно взглянув на часы.
     - Да ты где живешь-то?! – просипел возмущенно Толик. – По случаю условно-досрочного, сечешь? Освобождения, понял?
     Короче, продолжал рассказ Ссальник, он побежал за второй. Удо все ж таки. А когда вернулся, Светка целовалась с гостем взасос. Прямо за столом.
     - И вовсе не взасос, - подала голос законная жена. – В губы. Он без спросу присосался. Оголодал на зоне. Он бы и к бабушке твоей присосался!
 - С тобой вообще не разговаривают, - бросил Толик.
 Толик удивлялся, как это он не размазал прелюбодеев по кафелю. И не пришил чем-нибудь острым, например, рогами. Зато сразу же потребовал развода. Сделать это было, в общем-то, несложно. Толик и Света сожительствовали третий год -  гражданский муж был идейным противником всякого официоза. Но написал-таки заявление о разводе на имя бывшей жены.
 -  В туалете твоя бумажка! – торжествующе прокаркали из санузла. 
     - Не обращай внимания, - подлил чаю седой друг детства. – Тебе как, покрепче? Лично я чифир уважаю...
     Развод заключался в том, что сожители разбрелись по разным комнатам, а так как жилая комната была одна, то бывший супруг обретался на кухне днем и ночью, я заметил в углу возле мусорного ведра скатанный матрасик. На кухню коварной изменщице вход был запрещен под страхом изгнания из дома.    
     Толик почему-то считал, что драться на дуэли надо зимой. Как Пушкин и Лермонтовым. Мы, не сговариваясь, посмотрели в окно. За окном пролетел редкий лист, дрогнуло от порыва ветра стекло, громыхнула незакрепленная жесть карниза. Тополя облетели -  были видны окна блочной пятиэтажки напротив. Маленьким, как только стемнеет, я любил заглядывать в чужие окна, для чего у меня имелся бинокль восьмикратного увеличения – предмет зависти всего двора, и наблюдать суету немых картин, простых житейских радостей. Я старался угадать  слова и желания движущихся фигурок за стеклом и мечтал о взрослой жизни. И вот она пришла, взрослая жизнь, и побитый этой самой жизнью друг детства несет детскую чушь. Кто ж знал, что надо было смотреть в бинокль с обратной стороны...
     Ждать зимы нет никаких сил,  заметил хозяин.
     Но почему я? Разве у него друзей мало, чтобы часок побыть секундантами? Друзья есть, но – вот совпадение! -  все, как один, пьяницы и университетов не кончали. Был Боливар (я не сразу сообразил, что это Борька), и тот коньки не вовремя отбросил. А тут надо по понятиям, чтоб как в книжках. Чтоб красиво было. По-настоящему... По закону... Я клятву давал... Толику не хватало слов. Любит он свою Светку, что ли?
     Я заметил, что по закону выбор оружия - за вызываемой стороной. А вдруг противная сторона, на то она и противная, пожелает драться на рапирах, да еще в корсетах,  где ж их найдешь, рапиры, не говоря про корсеты!
     - Найдем! Рамсы не путай! – клацнул железными зубами Толик Ссальник. – С-под земли найдем! Не твоя забота! Хочешь слинять, так и скажи. А ежели вызвался,  иди вызывай, вот адресок...
     - Погоди-ка! – окликнул хозяин у самой двери, подошел и понизил голос, оглядываясь назад. – Ты это... того... не говори Светке мое погоняло... ну, кликуху дворовую... Ерунда, сопли, а все-таки... Не говори, лады?
     Я пообещал и мгновенно понял Толика по кличке Ссальник. Ее он получил после того, как стащил на рынке шмат сала и, будучи пойманным за ухо, обмочил со страху гачу. Эта роковая детская шалость порушила всю его жизнь. Последующие годы он только и делал, что пытался смыть позорное имя, отстирать пятно на штанине, как пытаются извести неприличную татуировку, грехи молодости, добропорядочные отцы семейств. Он и в зону угодил, чтобы получить новое погоняло – там, за колючей проволокой, на клички не скупятся. Бедный Ссальник! - член тайной организации «Союз трех пистолетов», подпольная кличка Хулио - тоже не фонтан, но и она не прижилась во дворе.
     …Узкоплечий молодой человек с плутоватым лицом по кличке Сэнди неожиданно принял вызов. Каюсь, я пытался его отговорить, затем предлагал выбрать для дуэли рапиры, а лучше японские мечи.
      - Не-а, - почесал впалую грудь Сэнди и со свистом затянулся папироской с анашой. Закатил глазки и шумно выдохнул дым. – Мой косяк, конечно, рамсы попутал… Могу и извиниться, не западло. Но это ж Толяну надо, ему со Светкой жить... Пусть их!.. Забили стрелку! За базар отвечу.
      Следующие три дня искали оружие. Потом патроны. История повторялась, но не в виде фарса, скорее, трагикомедии. Нашли пятизарядный самопальный пистолет, смахивающий на революционный наган. И такой же ржавый. Хозяин нагана уверял, что оружие бьет без осечек и предлагал опробовать, только патроны за счет заказчика. Заказчик отказался: патронов было только два. Я сидел на чурке в холодном гараже, где происходил торг, – владелец уступил товар за два спичечных коробка гашиша, -  и беспрерывно думал, что это сон.
      Всю ночь перед дуэлью пропьянствовали на Толиной кухне. Время от времени один из нас падал на матрас на час-другой, забываясь коротким тревожным сном алкоголика, потом вставал, как зомби, и опять брал в руки граненый стакан. Толик пил от страха, только теперь он сообразил, что на дуэли могут и застрелить, причем, насмерть;  я – от нескончаемого идиотизма происходящего.
      Как только донесся стук первого трамвая, Толик растолкал меня и сказал, что пора на дуэль.  Болела голова.   
     - Нет, - прочитал мои мысли дуэлянт. - До дуэли ни грамма! – и предложил чифиру.         

     Света, избегая мужниного взгляда, сунула в теплую варежку яички, сваренные вкрутую. Глотнув чифира и позвякивая кошелкой, в которой перекатывались бутылка, стакан, яички и пистолет с патронами, мы по холодку тронулись в сторону кладбища. Я держал в руке красные флажки, с которыми сын ходил когда-то на Первомай. 
      На окраине городского кладбища, в редком соснячке нас уже ждал противник. И не один. Рядом с ним еле держался на ногах секундант. Сэнди сказал, что это сосед  - другие участвовать в дуэли категорически отказались.
     Секундант, то и дело заваливаясь набок, по моему указанию отсчитал от мусорной кучи по двадцать шагов в обе стороны и воткнул в землю флажки. Сверху безнаказанно каркали вороны, невидимые в тумане. 
     Сэнди,  чернея трагической долговязой фигурой, встал к флажку – право плечо вперед! – выцеливая расстояние. Толик сидел на пеньке и облупливал скорлупу. Я глотнул водки, закусил круто посоленным яичком, крякнул и тотчас туман рассеялся. По этому знаку от ближайшей сосны отделился секундант, икнул и бросил монетку вверх. Стрелять первым выпало Сэнди – он зачем-то дунул в дуло нагана, обтер патрон о ляжку и вложил его в барабан.
     Стороны обменялись краткими любезностями.
     - К барьеру! – слабо крикнул мой коллега и снова икнул.
     Толик не спеша выцедил полстакана водки, смахнул крошки яичного желтка с груди, посмотрел в пустое небо, сплюнул и встал к флажку.
      Сэнди, расправив узкие плечи, задержал дыхание и взвел курок...
      - Боком, встань правым боком, идиот! – заорал я Толику.
      Пронзительный крик разорвал кладбищенскую тишину. Из-за пригорка вывалилась женская фигура в коротком байковом халате и, посеменив длинными стройными ногами, теряя шлепанцы, с ходу припала к груди любимого. Сверкая прекрасными очами, заслонила собой дуэлянта и рванула на себе халатик, ослепив белыми, как снег, грудями. Гаркнула по-вороньи: «Стреляй, падла!» Зрелище не для слабонервных.
     Сэнди отбросил пистолет и пошел прочь. За ним поплелся секундант.
     - Эй, Сэнди, выстрел за тобой, слышишь! – оттолкнул жену Толик.

     А закончилась эта история горько.
     Толика, возвращавшегося домой в подпитии, подстрелили возле собственного подъезда. В городе болтали всякое. Что с Ссальником свели счеты то ли вышедшие на волю дружки, то ли бывший хахаль сожительницы, то ли все враги разом. Про дуэлянта Сэнди никто не подумал. Это было бы  з а п а д л о.
     Весь последний год с короткими перерывами Толя провалялся на больничной койке. Врачи делали осторожные прогнозы. И Ссальник принял решение. Во время тихого часа он ушел из больницы в  тапочках.
     После регистрации в загсе мы в узком кругу посидели у молодоженов дома. Из секунданта я переквалифицировался в свидетеля со стороны жениха. На фоне новых обоев невеста выглядела потрясающе. Сэнди прислал поздравительную открытку. Света то и дело бегала на кухню смотреть, не пригорел ли торт... Прожевав сладкий кусок,  я крикнул: «Горько!»
     Толик встал, бледный, что смерть, старенький пиджак болтался на нем, как на вешалке. Жена, выше законного мужа на полголовы, склонилась и тихо сказала Толику: «Раскрой рот, шизик!» Супруги целовались взасос. Я отвернулся.
     Провожая гостей, Света включила свет в прихожей и попросила совета. Не вписать ли ей в новом паспорте вместе с новой мужниной фамилией свое настоящее имя – Стелла. Стелла красивее, но Толе не нравится. Говорит, имя, как у бл...- Света запнулась, - как у благородной дамы. Может, я бы с ним поговорил? Толик меня бы послушался. Он образованных уважает. Или остаться Светой?  Суть-то одна и та же. Стелла значит звезда, а звезда это свет...
     Толика хоронили зимой. На Стеллу было страшно смотреть, и я не смотрел. Снег падал крупными хлопьями, я шел за гробом, придавленный чувством вины, и утешал себя: пусть у нас так – горько, нескладно, да и ведь жизнь наша нескладная, н е  с т о л ь н а я, и пускай кто угодно бросит в меня камнем, но история Толика и Светы-Стеллы – история настоящей любви. А настоящая любовь, мужики, это мука. Вот Толик и отмучился. Удо.

     «Если в показаниях ранее допрошенных лиц имеются существенные противоречия, то следователь вправе провести очную ставку... в соответствии со статьей 164».
      Эту выдержку из уголовно-процессуального кодекса громко зачитала Оксана Федоровна, мой адвокат, в конце очередного допроса. Следователь уперся: какой смысл устраивать очную ставку, пустая трата времени, на то она и сумасшедшая, чтобы в ее показаниях имелись существенные противоречия. Все равно их к делу не подошьешь. Но Оксана Федоровна настаивала. Главный расчет был на то, что причитания убогой дурочки, на защиту чести и достоинства которой встал подсудимый, - очень благородно! - произведут впечатление на присяжных.
     Эту дурочку отмыли в психушке, куда ее определили стараниями милиции, и на очной ставке она выглядела вполне сносно. Однако с дырявой замызганной  сумочкой-косметичкой не расставалась и здесь. Следователь, погладив залысины, спросил с усмешкой, знаем ли мы друг друга и в каких отношениях находимся. Я пожал плечами: в каких отношениях можно находиться с сумасшедшей? Дурочка заявила, что с тех пор, как я ее бросил, она меня знать не знает. И принялась наводить красоту – извлекла грязный тюбик помады и осколок зеркала. Следователь хмыкнул. 
      Адвокат громко и членораздельно спросила, кто там, на вокзальной площади, вырвал у нее из рук мешок и разбил зеркальце? Личико допрашиваемой приняло выражение «Что вы говорите?!», она игриво подмигнула следователю и продолжила красить губы спичкой, то и дело макая ее в тюбик.
     Оксана Федоровна вздохнула и задала следующий вопрос: кто первым схватил железную палку и кто первым из мужчин нанес означенным тупым предметом удар? Несчастная провела кончиком языка по губам и прогнусавила, что мужчины дрались из-за нее, мужчины всегда дерутся из-за ее руки на дуэлях (о Небо, и эта про дуэль!), но она ждет жениха, он приедет на скором поезде.  Она разгладила  на столе вырезанный из журнала портрет красавца. Следователь издал горлом невнятный звук.
     - Инга, – тихо позвал я дурочку. – Вспомни, Инга, это же я... Я всегда защищал тебя.
     Инга внимательно посмотрела на меня, задумчиво почесала черным ноготком шрам у родинки на левой щеке, изогнула ручку лебединой шейкой и послала воздушный поцелуй... 
     Дура и есть.

                УБИТЬ  ВРЕМЯ

       Я поругался из-за чепухи: бормотнул во сне чужое имя. Под боком не спали всю ночь. Я не помнил ничего. Хоть убей. Никаких имен. Больше всего любимую женщину возмущала уменьшительно-ласкательная форма.
       - А-лё-ён-ка!.. Это что-то новенькое! Дожили!.. Кого только у тебя не было!.. Была даже Атлантида. Но чтоб Алёнка?! На молоденьких потянуло, да? Нет, главное,  не Алена, блин, А-лё-ёнка!.. -   лицо гражданской жены с набрякшими веками исказила жуткая гримаса. А ведь красивая баба. Была. 
       Вернуться к законной жене! - мелькнуло. Это вряд ли. Прошлый раз сумку выбросили на лестничную клетку. И вызвали милицию. Я был в подпитии.
       Подруга почмокала губами:
       -  Сладкая, да?.. Не-е, брат, ты не шути, это большое чувство!.. Ха!
      Бред, одним словом.
      - Не надо ля-ля. Я слышала это имя дважды!
      Спутница жизни закурила, хотя полгода назад, когда мы сошлись, торжественно выбросила нераспечатанную пачку сигарет в мусорное ведро. Нечесаная, она сидела на кухне в прожженном на груди махровом халате, небрежно стряхивала пепел в мою чашку с остывшим кофе, покачивая идеально вылепленной, с алым педикюром, ногой бывшей танцовщицы ансамбля «Байкальские волны», и была неотразима в праведном гневе. Похожа на тайского трансвестита. Клятвенные заверения, что знать не знаю никаких алёнок, рассыпались пеплом. Тогда почему я чмокал губами до и после? Женская логика!..
       Я демонстративно извлек из ванной зубную щетку и бритву и хлопнул дверью. Самое обидное, что в самом деле не знал никаких Алён-Алёнок, кроме одноименной певицы и Алена Делона. Но певицу знала вся страна, а Делона весь мир. Железное алиби. Хотя смешного мало.
      Я добрел до пивнушки, взял кружку пива и задумался. Мадам врать не будет: лишняя головная боль ей ни к чему. Пиво было кислым. За барной стойкой девушка красила губы, парень с колечком в ухе, позевывая, снимал со столов стулья и переворачивал их. Заведение должно было открыться еще полчаса назад, но было воскресенье, и потенциальный клиент отсыпался. Значит, я действительно произнес во сне это имя. Да еще бессознательно почмокал губами. Фрейд, однако!..  Я отхлебнул пива – оно по-прежнему было кислым. Стоп. Иногда Алёнами называют Елен. Но соседка Елена Сергеевна была отметена сразу же – на днях ей стукнуло семьдесят лет, родственники брали у нас для гостей стулья на вечер. Оставалась Леночка, секретарша шефа. Но она находилась в декретном отпуске и, вообще, не та женщина, которая могла вторгнуться в твои сны. Чересчур много косметики и фальшивых улыбок. Алёнка!.. Ерундовина на колесиках. Театр абсурда. Или театр юного зрителя. В конце концов, есть другие имена, куда более… осязательные во всех смыслах, которые я мог бы озвучить в ночи. Вот так, по-мужски, надо встать и честно заявить боевой подруге. Не маленькая – поймет. Не пиво – кислятина. Я отодвинул кружку, встал,  уронив стул.
      Лишь в трамвае, сунув руку в карман за мелочью, нащупал зубную щетку и бритву. Конечно, можно вернуться домой и, знаю, подруга, виновато пряча глаза, стала бы накрывать на стол. Тогда зачем брал бритву и зубную щетку, да еще с таким пафосом? Клоун без манежа. Не мальчик уже. Не взяв билета, я под удивленным взглядом кондуктора сошел с трамвая.
      Надо убить время. Хотя бы до вечера. А лучше – до утра. Употребить зубную щетку и бритву по прямому назначению. Дело принципа. Должен же быть во всем этом абсурде хоть какой-то смысл! Будет тебе, мадам, Алёнка на ночь глядя!..
      Ноги принесли меня на вокзал. Переступая через баулы, чемоданы, продираясь сквозь певуче-визгливую завесу китайской речи, огрызаясь на сермяжном трехэтажном, я продрался к окошку и спросил, когда отходит поезд до Челябинска. Зачем спросил – неизвестно. Надо же как-то убить время. 
      Я вышел на крыльцо. Этой дурочки нигде не видно.
      Вместе со свистком локомотива до меня долетел запах креозота. По небу в сторону реки тащились пепельные тучи, солнце лупилось из-за них объеденной яичницей. Я вспомнил, что не завтракал.  На привокзальной площади таксисты  сбились в кучку и сообща решали сканворд. Дачники и прочий люд спешили на электричку, у каждого второго сумки на колесиках. Где-то беспрерывно плакал ребенок. Громыхнул всеми сцепками состав на дальнем пути. На углу заговорщицки шептались о чем-то своем, сокровенном, пьяницы. Выпить, что ли?  Я шагнул в сторону закусочной и тут из-под земли возникла девушка и попросила закурить. Стал накрапывать дождик. Спичек не было. Девушка, на вид лет двадцать, не больше, сказала, что спички имеются у нее дома. Тут недалеко, метров двести, но спички будут стоить тридцать баксов... можно в рублях.
      Мне было все равно. Главное, убить время. По крайней мере, это честно. Ты платишь за то, чтобы не говорить о любви.
      Я ожидал увидеть вертеп, этакое гнездо разврата, а в небольшой квартирке было чисто, на низенькой тахте, заправленной пледом, лежали бархатные подушечки. На широком подоконнике - цветы в разнокалиберных горшках. Пахло убежавшим молоком. Я закурил и спросил хозяйку, можно ли мне называть ее Алёнкой.  Девушка усмехнулась и сказала, что хоть матерью Терезой. К ней часто обращаются с подобными просьбами клиенты. И попросила не курить в доме. Челка, миловидное личико, маленькие сережки в остреньких, будто фарфоровых, ушках. Невысокая, но плотная, ладная. Ее можно было назвать симпатяшкой, если бы не эта усмешка и тонкие губы. Аленка деловито разделась. Незагорелые полные груди выделялись ослепительным пятном. И тут у меня пропало всякое желание. Увидев, что медлю, девушка легла навзничь, отвернула голову к стене, медленно согнула в коленях ноги... Я загасил сигарету в горшке.
      Когда проснулся,  обнаружил, что в комнате имеется еще кто-то. Мужского рода.
      В кресле сидел парень в бейсболке и смотрел по телевизору футбол. Я спросил, какой счет.
      - Не в твою пользу, дядя, - хмыкнул парень.
   - А где эта... Алёнка?
   - Я за нее. Братец Иванушка, - он встал с кресла.
      Братец Иванушка приглушил звук в телевизоре, хотя намечалась подача углового, и объяснил, что я проспал час сверх положенного и потому задолжал сумму в двойном размере. Но так как мы живем в цивилизованном обществе, то он оставил мне немного денег на проезд в общественном транспорте. И на спички. Не вставая, я схватил висевшие на спинке стула брюки. Карманы были вывернуты. Рядом на полу валялись пачка сигарет, зубная щетка, бритва и мятая десятирублевка. Я выругался и начал приподниматься. Парень сделал телевизор погромче, хотя команды ушли на перерыв, развернул бейсболку козырьком назад и, пока я путался в брюках, нанес мне сокрушающий слепящий удар в лицо. Через секунду братец Иванушка сидел на мне верхом, размахивая кулаками. По телевизору началась реклама пива. Сутенер ударил меня еще раз и принялся душить. И тут я вспомнил детский прием – плюнул в лицо. От неожиданности противник ослабил хватку, я ткнул его пальцем в глаз. Противник взвыл и повалился на пол. Я вскочил, натянул брюки, а когда застегнул ремень и поднял голову – на меня в упор смотрел зрачок пистолета. Недосуг было разбираться, настоящий пистолет или пистолет-зажигалка.
   - Ладно, забыли! - прохрипел я, отплевываясь кровью. Кажется, был сломан нос. - Одеться-то хоть можно?
      - Одеться нужно, - сказал парень, дружелюбно моргая слезящимся глазом. - Проваливай к своей старухе. Но в наказание за плохое поведение, дядя, ты у меня пойдешь пешком.    
      Он забрал у меня последние деньги, а сигареты, бритву и зубную щетку выбросил на лестничную площадку.

      Дождь прошел, асфальт потемнел. Было свежо. Я попросил огоньку у проходящей парочки. Девушка шарахнулась в сторону, но ее кавалер прикурить дал. Сигарета враз стала красной и мокрой. Вся грудь рубашки была залита кровью. Я отшвырнул сигарету, сел на скамейку и запрокинул голову. В небе плыли клочковатые белесые облака. Дождь  был бы кстати.
      Умывшись у водоразборной колонки, я доплелся до вокзальной площади и попросил таксиста отвезти домой, сказав, что расплачусь по прибытию. Таксист с кустистыми бровями а-ля Брежнев, удивленно выпучился голубенькими выцветшими глазками.
      - Ты-ы?! – тонко пропел он. – Ты расплатишься!? У тебя есть дом? А ну вали отсюда, отброс, пока я милицию не вызвал!
      - Козел! –  я хлопнул  дверцей. И тотчас почувствовал, как опухает лицо. 
      На другой конец города я, прячась от патрульных милицейских машин и делая короткие привалы на задворках,  добрел в сумерках.

     Через неделю, когда синяки на лице обрели нежный золотисто-фиолетовый колер, в дверь позвонили. На работу я не ходил – знакомый врач выправил бюллетень. С гражданской женой мы помирились, и она уехала в пригородный профилакторий. Я посмотрелся в зеркало, надел черные очки, в одних трусах на цыпочках подкрался к двери и спросил: «Кто?»
     - Откройте, это я,  Алёна! – пропищали из-за двери.   
     Я  взял в руки молоток и рывком открыл дверь.
     На пороге стояла незнакомая девушка. Ничего особенного. Очки в роговой оправе  съезжали с коротковатого носа. Правда, очень красивые губы, будто взятые напрокат из гламурного журнала. Мальчуковая стрижка. Худенькое тельце утонуло в огромной футболке. Драные джинсы, по-видимому, призваны скрыть ноги-спички. Братец Иванушка не проглядывался. Разве что пацан. За край футболки, как за подол платья, уцепился дошколенок и, хныкая, просил пить. Кажется, на улице в самом деле жарко – передавали, градусов тридцать, не меньше. Переспросив фамилию ответственного квартиросъемщика, девушка решительно прошла на кухню и напоила сынишку водой из-под крана. Я опомнился, натянул штаны и предложил чаю. С сахаром. Может, с лимоном? И вообще, засуетился в каком-то тревожном предчувствии.
      - А вы правда Алёна... Алёнка? – мой голос дрогнул.
      Девушка поправила очки, кивнула и расплакалась. Мальчик захныкал с новой силой. Глотая слезы, гостья сообщила, что ее уволили с работы и им с сыном не на что жить. Фамилию и адрес вычитала в книге жалоб.  Алёнка пропищала, сморкаясь в платочек, что вовсе не хотела обвешивать покупательницу, но та словно с цепи сорвалась. Жалобу настрочила. Еще при этом передразнивали ее имя – сколько раз просила напарницу не звать ее Алёнкой при покупателях. А магазин-то частный, хозяин и слушать ее не стал, уволил сразу же, потому что дорожит мнением окрестных жильцов.         
      - Ну, хотите, Алёна, пойду к вашему директору и скажу, что вы не виноваты? – досадуя на подругу, опустившуюся до мелкой подляны, спросил я. И ведь в самом деле невиноватая!
      -  Не-а, - высморкалась  в мой платок. – Там уже другую взяли.
      В таком случае чего девушка хочет? Алёна пожала плечами. Ребенок сказал, что он хочет кушать.
      - А хотите, Алёна, выпить? Хотите? – мне захотелось хоть как-то утешить мать-одиночку, пострадавшую по моей, выходит, вине.
      - Хочу, - тряхнула головкой гостья, поправила очки и улыбнулась. Все-таки губы у нее были красивыми. Она сходила в ванную,  умылась и успокоилась.
      Я разогрел плов, сваренный накануне, извлек из холодильника початую бутылку водки. Ребенок стал уплетать плов, как полагается, руками. После третьей рюмки, когда в кресле перед телевизором уснул мальчик, я поцеловал девушку в губы, - они меня притягивали. Слезы смыли с ее невзрачного личика остатки косметики и она казалась девочкой-отличницей с первой парты. Алёнка!..  Мистика какая-то! Я мог поклясться, что поцелуй был вполне невинный, отеческий. Алёна сказала, что ей тоже меня жаль и  поцеловала мои синяки.
      Сожительница, забывшая дома справку о прохождении флюорографии, застала Алёнку сидящей  на моих коленях.   

      Пару недель мы прожили на даче товарища, который обрадовался, что теперь есть кому поливать огурцы. Сославшись на здоровье, я взял внеочередной отпуск, - мне его не давали, но я настоял, - и по утрам, пока Алёнка спала, успевал сбегать к реке, искупаться, сделать зарядку, наносить воды в огромный ржавый бак и приготовить завтрак из яичницы и свежих огурцов. Что-то случилось со мной в то короткое лето. Синяки окончательно сошли. Ночи были теплыми и звездными. Просыпаясь на рваных простынях, то и дело сползавших с продавленного дивана, я долго вглядывался в колеблющееся в лунном свете лицо этого загадочного существа, пришедшего ко мне из моих снов. Я внимательно вслушивался в ровное дыхание, - Алёнка спала, сложив очки у подушки, - быть может, в полусне она наконец-то  произнесет заветное слово, пароль, шифр, который мгновенно, вспышкой сверхновой, объяснит свой необъявленный визит посланца далеких миров?
      Но наступал день, Алёнка обращалась в обычную девушку, озабоченно морщившую облупившийся на солнце носик.  Пропалывая грядки, она слегка потела, как все земные женщины. Алена быстро загорела, даже под тонкими бретельками лифчика, и, снимая очки перед тем, как лечь в постель, обнаруживала забавные белесые круги под глазами. Утром, глядя на игравшего с соседской собакой Коленьку, она печально сутулилась, зажав полными губками сигарету и поправляя очки. 
      «Да и зачем тебе красавица? – спрашивал меня хозяин дачи, бывший однокурсник, изредка приезжавший на дачу распить бутылочку под малосольный огурчик. – В нашем случае, старичок, красота это молодость».
      Приятель был прав. Раздражало, например, что Алёна, - сколько я ее потом ни отчитывал, как маленькую, - забывшись, даже ночью обращалась на «вы». Жизнь прокрутили, как рекламный ролик. По утрам, одевая Коленьку, я думал о том, что, казалось, вчера мама собирала капризничавшего мальчика в детский сад, потом в начальный класс, давала пятнадцать копеек одной монеткой на завтрак. Особенно не давались чулочные застежки - чулки вечно сползали во время игры. Я ненавидел эти бумазейные, серовато-поносного цвета, чулки. Другая, поздняя проблема – чернильница-непроливашка. Не такая уж она была не проливаемая! И потому, наверное, ее носили поверх ранца, я - в специально сшитом мамой чехольчике на шелковой веревочке.  А еще жизнь отравляли остренькие, с фиолетовыми переливами, перышки, которые насаживали на деревянные ручки, с ними надо было быть настороже, они могли подцепить любую бяку и посадить кляксу на уже благополучно списанную  задачку. О, кляксы, проклятье советской школы, за которые в классе безжалостно ставили «двойки», а дома - в угол! Но перья были незаменимы на уроках правописания, потому что позволяли выводить буковки кириллицы с правильными нажимами. Где теперь эти  перышки? За что учительница правописания ударила меня линейкой по руке, когда мир давным-давно стучит клавишами компьютера, или, на худой конец, прекрасно пишет шариковыми ручками без всяких дурацких нажимов, зачем поколение мальчиков и девочек пролило мегалитры слез, осваивая никому не нужную в этом жестоком мире каллиграфию и прочие телячьи премудрости, зачем умерли постаревшие мальчики и девочки, так ни разу не применив на практике полученные на уроках правописания знания, а? Зачем существовало, трепетало все то, что накрыла огромная клякса жизни, поглотив, сожрав время?..
      Однажды Алёнка сильно обгорела на солнце. Вечером я уложил ее на веранде и стал обмазывать пылающую плоть скисшим молоком, недопитым Коленькой, - за молоком  я ходил в соседний поселок. Каждое прикосновение доставляло Алене боль, спина была багровой, по-моему, поднялась температура. Она лежала смирно и тихо стонала. И тогда я стал работать кончиками пальцев, почти не касаясь кожи. Алена затихла и уснула, а ночью пришла ко мне в баньку. Любовь пахла кислым молоком. И было в  прикосновениях ее губ нечто новое, волнующее –  дочерняя, что ли, благодарность. Ей было больно, но она лишь задавленно, в подушку, пищала мышкой. И, хотя ночь была безлунной, я видел происходящее в цвете: алые губы, коралловые соски маленьких, как у девочки, грудей, матовость кожи, едкую голубизну глаз, темный, чернее ночи, шелковистый треугольник волос...
      Утром я обнаружил на простыне странные белесые завитушки. Потом сообразил, что это омертвевшая кожа с алёнушкиной спинки. Очкастая змейка линяла, устремляясь к новой жизни и оставляя в скошенной траве узорчатую шкурку воспоминаний.

      Душным августовским днем я провожал Алёну и Коленьку. Руку оттягивала авоська со свежими огурцами – друг всучил на прощанье, дескать, витамины на севере ребенку необходимы. Ребенок  норовил убежать, – то потрогать стоящий на втором пути маневровый, будто игрушечный, тепловоз, то к киоску, где продавали мороженое, -  Алена кричала на сына и била свернутой газеткой по макушке. Коленька ревел, заглушая свистки тепловоза. Асфальт на перроне размяк. Обещали дождь, а дождь плевать хотел на людские обещания.  Струйка пота неспешно потекла за ухо. Я забрал у Алёны газету и стал обмахиваться. Газета была с кроссвордом - ехать предстояло до утра, с перекладными, чуть ли не до самого БАМа, и надо, бормотала она, как-то убить время. Оттуда, с севера, пришло письмо от ее школьного товарища. Алёна собралась за день. Что за школьный товарищ, я не хотел знать, половина моих одноклассников вымерли, точнее, вымерзли, как мамонты, в годы реформ. Просто девушка из моих снов уезжала.
      Когда Коленька, облизывая мороженое, отвлекся, я потянул Алёнку к себе, - она нехотя подалась и едва ответила на поцелуй, - смотрела поверх голов и как-то блаженно, расслабленно улыбалась. Ее волосы пахли солнцем. Грудь кольнул торчащий из кармашка уголок конверта, который передал друг. Жена поражалась моему коварству: столько лет храпел бок о бок, прикидывался отцом семейства, а тем временем держал на стороне любовницу, как не стыдно. Жил на две семьи, и она не удивится, что ребенок этой развратницы от меня. От жары голова шла кругом. Такое же послание могла состряпать бывшая танцовщица. Пнуть тренированной ногой ниже пояса. Я даже посмотрел обратный адрес на конверте. Его не было. Но в конце письма сообщалось, что я могу забыть дорогу домой -  она подает на развод. Ага, привет от законной половины.
     Коленька с головы до рук вымазался мороженым, раздался шлепок, и ребенок громко заревел. Сей же миг все вокруг пришло в движение, перрон зачернел, меня пару раз толкнули.
     «Ну, пишите», - выдохнула она, поправила очки и вцепилась в сумку. «Куда?..» – хотел спросить и передумал. Глупо писать в прошлое. Еще глупее получать письмом оплеуху. Второй нокдаун в любительском боксе засчитывается как поражение. Да и в тайском тоже: уже не встать. Я успел подать пакет с огурцами, затем – Коленьку, тут меня сильно толкнули в спину, я оглянулся, чтобы заставить наглеца попросить прощения, - тем временем Алёнка с Коленькой сгинули в чреве вагона и  до отхода поезда выгоревших на солнце головок своих так и не показали.
      Когда хвост поезда медленно растворился в мареве, я обнаружил в кармане пиджака газету. Рельсы, будто облитые сливочным пломбиром, жирно блестели и пускали зайчики. Носовой платок остался у Коленьки, я снял пиджак, утер пот со лба о подкладку, и вдруг понял, что мне, собственно, некуда идти. Дача однокурсника, и та была летнего типа - любовь, выходит, тоже.
 
      Площадь, залитая потоками света, было пустынна. Асфальт пружинил под ногами. У киоска, высунув языки, валялись собаки. Лишь таксисты сгрудились  у транзисторного телевизора, вынесенного на бампер,  - невзирая на жару, смотрели футбол. Вокзальные проститутки, и те прятались в тени здания пригородных касс. В перерывах между лязгом буферов, свистками электровоза и протяжным скрипом тормозных колодок стрекотал отбойный молоток. Муравьями, сгибаясь под тяжестью добычи и белозубо улыбаясь, протащили пучки арматуры китайские работяги. Короткое эхо разносило над путями ленивые голоса диспетчеров грузоперевозок, разморенных  духотой кабинетов: «На пятом пути прибывает нечётный-чётный-чётный...» Единственное клочковатое облачко таяло на глазах. Я зажмурился. Над городом шел солнечный дождь.
     «Газету, мля, купить, чо ль?» -  услышал за спиной, когда, обмахиваясь газеткой, подошел к навесу автобусной остановки. Донесся дружный хохот. Особенно старался  невысокий крепыш с золотой цепью на короткой шее, точнее, шеи вообще не было. Смеясь, он успевал деловито жевать. Ему бы кольцо в ноздрю, мелькнуло безобидно,  и вовсе сошел за бычка. Рядом хихикала девица с огромными, как у цыганки, круглыми серьгами. Она поперхнулась глотком «Пепси» и отбросила банку. Банка со звоном закатилась под лавку.
     «Уй, не могу!.. “Газету!” Ты когда последний раз в жизни читал, Грыжа?» -  вытер голубенькие глазки бычок.
     «Иди ты на!.. Сам-то читал чего, кроме уголовного кодекса-на?» – нахмурился, шевельнув черными очками, двухметровый Грыжа в пестром, как у пирата, платке-бандане. Под тесной футболкой перекатывались мышцы, под квадратным подбородком - кадык. Чем-то, ростом, привычкой облизывать губы он напомнил дядю Володю, дворового кочегара моего детства. Я уставился на дорогие белые туфли сорок последнего размера – если одна из них кирзовым сапогом угодит промеж ног, подумалось, прощайся с женщинами. А то и с жизнью.
      «Прекратите лаяться, идиоты! Борька, прекрати, слышишь? – капризно надула крашеную губку девица. – Долго еще эта бодяга? Ну и дыра!»
      «А я говорил-на – берем тачку, говорил-на?.. – торжествующе пробасили сверху. -  Еще обзывается! Я грю, в газете чисто кроссворды бывают-на! Я ж как лучше, Нинок...  Чисто время убить. Париться теперь на жаре-на!..»
     И все трое заспорили. Выяснилось, их поезд прибывает только через два часа: очень неудобно, ни напиться, ни в кино сходить.
     «Может, опять по пиву вдарим, а? Еще пожрать можно, шашлыков, а?» - утер лысину бычок с золотой цепью и зажевал с прежней скоростью.
     «Идите вы!.. Вам бы жрать да пить! – закурила девица. – Пойду в зал ожидания, там хоть телевизор есть». 
      «А может, в сауну? Там тоже чисто пиво-на!  – оживился Грыжа и облизнул губы. – Вон вывеска торчит...»
      «Может,  тебе еще и бабу в парилку?! – заржал крепыш. – Чур, я первый! Тогда точно на поезд опоздаем!»
      «Фу, скоты вы, однако, мальчики!  - отвернулась девушка и обратилась ко мне. - Мужчина, не продадите  газетку?»
      Я отдал газету и шагнул, куда глаза глядят.
      И тут на площади появилась эта дурочка. Несмотря на жару, она была одета в рваный болоневый плащ, подпоясанный лакированным ремешком с облезлой позолотой, на голове цветастый платочек, на впалой груди болтались красные пластмассовые бусы. Туфли без каблуков, облупившиеся острые носы потешно, по-клоунски, нацелились в безоблачное небо. Дурочка достала из холщового мешка грязную дамскую косметичку, затем - осколок зеркала, тюбик помады и огрызок черного карандаша, и принялась наводить марафет. Спичкой  она извлекла из тюбика крошки помады, кое-как накрасила ротик, карандашом подвела брови, отчего печеное ее личико приняло уморительное выражение: «Что вы говорите?!». Она кидала кокетливые взоры то в зеркальце, то на игрушечные пластиковые часики на тонком запястье, куриной лапкой поправляла волосы.
     «Гли-ка! – захохотал Грыжа. – Во, вырядилась-на! Чисто филармония!..»      
     «Вау! Дурочка! Живая!» – отбросив газету, захлопала в ладошки девица.
     «Дэвушка, а, дэ-эвушка, не скажете, который час?» – зажав нос, прогнусавил бычок, подмигивая остальным.
      Полоумная бросила озабоченный взгляд на часики и сказала, что скоро поезд, а на поезде приедет ее жених, он красивый и богатый. Раздался хохот. Больше всех смеялась девица. Бычок, мыча от сдерживаемого смеха, спросил сумасшедшую, не подойдет ли он ей в женихи, он тоже красивый и богатый. Заподозрив неладное, дурочка сложила в мешок предметы дамского туалета и посеменила в сторону перрона.
     «Боря, не отпускай ее, не пускай! Бесплатно же!..» – опять захлопала в ладоши девица.
      Двухметровый ухватил холщовый мешок: «Стоять-на!..»  Задержанная громко заплакала. Верзила легонько ударил ее по спине: «Тихо-на, дура». Сумасшедшая притихла, но вдруг рванулась, треснул мешок  – на асфальт полетели косметичка, помада, карандаш, разбилось зеркальце. Дурочка завыла и стала собирать свои сокровища. Я подал ей карандаш и попросил  человека в черных очках отдать мешок.
     «Тебе чего, мужик, больше всех надо? – подошел приятель с золотой цепью на шее. – Она же дура! Дура, ясно! Вот и пусть дурит, а мы посмотрим!» - и наконец-то выплюнул жвачку.
      Я попытался увести сумасшедшую на перрон – встречать поезд.
      «Тебя чё, тоже чисто идиотом сделать?! А ну вали отсюда-на, старый козел, не мешай людям-на!» - преградил путь верзила в черных очках, дергая кадыком. В этот кадык я и ударил. Грыжа согнулся, закашлял. Платок-бандана размотался и болтался на шее. Очки скособочились. Жемчужной ниткой повисла слюна. Девица, ухватив себя за огромные серьги, завизжала.
      …Огнем из кочегарки опалили спину. Я повернулся. Бычок набычился, он что-то кричал, держа ребристую железную палку обеими руками, будто совковую лопату. Сверкающие снопы дробились о пластиковый навес остановки, о лысину крепыша. Золотая цепь на волосатой груди качнулась, сверкающий луч резанул глаз. Я чувствовал, как капли пота копятся на бровях, но смахнуть их было некогда. Второй удар пришелся в плечо, - метили в ухо, но я инстинктивно отпрянул и побежал по площади. Сзади раздался топот, будто бухал кирзовыми сапожищами дядя Володя, – меня настигал двухметровый. «Главное, не упасть - запинают!» – в голове крутилась заповедь дворовых драк. И в тот же миг страшный удар свалил меня с ног, - было так больно, что я даже не закричал. «Бей его, Грыжа, убей!» - визжали рядом. Я скорее понял, чем ощутил, что меня пинают. Страх разъел пелену в глазах: я увидел на асфальте железную палку – обронили впопыхах в азарте добивания. Кубарем перекатившись, я схватил арматурину, ткнул, не глядя, вверх, чувствуя, что попал во что-то мягкое, - тень с воем отвалилась. По инерции, а вовсе не по злобе, я ударил стоявшего на коленях человека. Отбросил железную палку – она почему-то беззвучно упала на асфальт.
      Меня окружили люди, много людей: лица искажены ненавистью.
      Странное дело, ненависть эта была приятна.

      В детстве в нашем дворе имела хождение твердая валюта. Придворная. Твердая, пока не растаяла. Особенно ценилась плитка шоколада «Алёнка». За две «Алёнки» на моих глазах ушел кляссер для марок, за три – старый ниппельный мяч, за четыре плитки Толик по кличке Ссальник разделся догола и средь бела дня вышел на улицу Ленина. И всего за одну «Алёнку» девочка из соседнего дома обещала нечто большее, чем поцелуй. Сначала Олечка соглашалась на обычный поцелуй за три шоколадные конфеты, но «Алёнка» ее сломила. Шоколад я получил от продавщицы Инги, первой красавицы двора, за то, что прогнал прочь с ее прекрасных очей местную сумасшедшую. Чем ей досадила несчастная дурочка – непонятно, но «Алёнка» в условленный день перекочевала из-за прилавка в мой карман. Беда, однако, крылась в том, что шоколад выдали утром, а свидание на чердаке нашего двухэтажного барака было назначено вечером. Стыдно говорить, но «Алёнка» не дождалась  часа свидания, с нее с шуршанием содрали девственные блестящие одежды, затем молочно-коричневое, как у мулатки, прекрасное тело «Алёнки» было искусано страстным младым любовником, но не сразу, -  в течение долгого дня шла мучительная борьба с искушением и стыдом, - съедено ломтик за ломтиком.
      Об этом я вспомнил, когда сосед по нарам поделился своей печалью: запретили передавать в тюрьму какао-изделия. У кого-то нашли в начинке шоколадного батончика «дурь» или там «кокс». В итоге запретили весь шоколад, в натуре! А он тут причем? Сожительница разломала для передачи его любимый – «Алёнку». Растерзала красоту на кусочки по идиотским правилам. Так и не разрешили, козлы. «Алёнка»!.. Он причмокнул губами. Любимая с «малолетки». Сосед возмущенно фыркнул: до чего дошли, волки позорные, детское баловство приравнять к вещдоку? Ссученное время!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .   

                РАПОРТ

                Начальнику ИК-19/01 п-ку Зайченко С. Г.

      В дополнение ранее поданного рапорта от 19.05.06 сообщаю, что 18 марта с.г. з/к Болотов Г.Н., личный № 63-12,  в  19 час. 07 мин. приблизился к колючему ограждению юго-западного сектора «В».
     На виду у находившегося на смотровой вышке мл. сержанта Тихонова з/к Болотов Г.Н.бросил на колючую проволоку верхнюю одежду (ватник) и преодолел ограждение.    
     Тихонов крикнул два раза «Стой! Назад!» и передернул затвор. Однако Болотов Г. Н. подошел вплотную к следующему ограждению – петле Бруно. Мл. сержант Тихонов крикнул «Стой! Стрелять буду!» и произвел предупредительный одиночный выстрел.
     Нарушитель снял куртку (робу з/к), остался в спортивном костюме. Болотов бросил куртку на петлю Бруно и преодолел ее. Тогда Тихонов произвел еще один предупредительный выстрел, который не мог не слышать з/к Болотов, продолжавший свои противоправные действия на расстоянии не более 25 м от вышки.
     Продолжая свои дерзкие действия, з/к Болотов Г.Н. с целью достижения бетонного за бора приблизился к колючему ограждению повышенной сложности типа «Егоза».
      В 19 час. 13 мин. мл. сержант Тихонов перешел к стрельбе на поражение, оценив действия нарушителя как реальную попытку к бегству.
     Нарушитель з/к Болотов Г.Н. не смог преодолеть препятствие типа «Егоза».          
     Вызванный по сигналу «Тревога!» караул доставил нарушителя в санчасть. После осмотра выяснилось, что у з/к Болотова отсутствуют нарушения кожных покровов от огнестрельного оружия, имеются ранения в виде глубоких борозд от «Егозы».
     После получения мед. помощи з/к Болотов помещен в ПКТ.
     З/к Болотов Г. Н., 1959 г.р., ранее не судим, образование высшее, отбывал наказание по ст. 111, ч. 4 УК («Умышленное причинение тяжкого вреда здоровью, опасное для жизни человека, повлекшее по неосторожности смерть потерпевшего»),  приговорен к 5 годам 6 мес. лишения свободы, отбыл 3 года 10 мес. 12 дней, из них 107 дней в СИЗО. За время отбытия срока родственниками не  посещался, в активную переписку не вступал. Замечаний по режиму не имел, участвовал в выпусках стенгазеты.
     С целью выявления сговора на побег в личном секторе з/к Болотова произведен обыск.  В матрасе и тумбочке обнаружены личные вещи Болотова Г.Н. – 2 (два) фото (мальчик в пионерском галстуке с щенком, мальчик с родителями), мягкая елочная игрушка, тетрадь с рисунками. Передано в следственные органы до особого распоряжения прокуратуры по надзору за ИУ.
     В отношении з/к Болотова Г. Н. ходатайствую об отмене ранее поданной меры - условно-досрочного освобождения (УДО).
     Действия мл. сержанта Тихонова считаю обоснованными, заслуживающими краткосрочного отпуска. Расход патронов – 6. Сдано гильз – 6.
    
                Начальник 12 отряда к-н Судомойкин

 
                _________________________
               





      


Рецензии