К родным истокам
Содержание
К родным истокам …………………………………………….. 4
Аспирант Кондрашов………………………………………….. 8
Бабушкин привет………………………………………………. 17
Лукьяныч……………………………………………………….. 21
Марьяна………………………………………………………... 28
Обида …………………………………………………………. 32
Орлик………………………………………………………….. 39
Прихожанка…………………………………………………… 49
Пастух………………………………………………………….. 52
Председатель сельсовета …………………………………….. 57
Учитель ……………………………………………………….. 64
Доктор …………………………………………………………...69
Дед Иван…………………………………………………………74
Память …………………………………………………………..78
Грехи молодости………………………………………………..80
Богомолка ………………………………………………………..84
В пасмурный день………………………………………………..94
Именины в Новый год………………………………………….. 95
Ради своей благоверной………………………………………….98
Старина ………………………………………………………….101
Причастный к медицине………………………………………..104
Несбывшаяся мечта …………………………………………….109
Философия музыки………………………………………….. 113
Откровения Лоренца………………………………………. 120
Злоумышленники……………………………………………132
Сельская хроника…………………………………………… 138
Встреча в парке………………………………………………146
Сага белого генерала ………………………………………..150
Чарли………………………………………………………….164
Учитель и ученик………………………………….……….... 168
Без комментария………………………………………………172
Конец………………………………………………………….. 191
Чертовщина……………………………………………………198
Раздумья на могиле друга……………………………………. 205
Заводская проходная …………………………………………. 210
Володя ………………………………………………………….. 212
Сын ………………………………………………………………. 220
К родным истокам
Маленькая и совсем одряхлевшая деревушка Степановка стоит на краю района, а теперь еще в силу политических передряг оказалась на вытянутую руку от границы с соседним государством. Сама деревня, когда-то в начале прошлого века, была самым крупным селом в этих краях и даже успела побывать волостью. Но постепенно в угоду разных экономических причин к концу прошлого века сползла в разряд отживающих и не-перспективных. Все, что осталось от некогда процветавшей многолюдной и богатой дворами деревушки в этом сельскохозяйственном уголке, это горстка дворов, в основном с пожилыми людьми, управляющимися со своими небольшими хозяйствами, а все блага «цивилизации» перекочевали за шесть верст в соседнее село побольше……
Николай Иванович, бывший военный моряк, капитан 2-го ранга, уроженец этих мест, закончивший в свое время здесь семилетку, ехал из города в родные места. Воинский долг все обязывал и призывал к службе на благо отечества. И он служил, побывав почти на всех флотах необъятного бывшего Советского Союза. А в начале девяностых годов из-за политических реформ, связанных с распадом Союза, имея жилплощадь в г. Кривой Рог на Украине, подавал рапорта о переводе в Российский флот, за что высшим руководством был списан в отставку, списан, как старшиной портянки. Затем долгие мытарства с переездом в Россию, в родной областной город Омск. Пока обживался и врастал в гражданскую жизнь, так и не приняв ее с новыми порядками, эта жизнь преподносила все новые и новые испытания, и не было возможности даже подумать о том, чтобы как-то побывать на родине.
Но вот вроде все уже улеглось и нет больше причин, которые мешали бы побывать в родных местах и вспомнить свое детство, хоть и тяжелое, неустроенное, но так трогающее сердце воспоминаниями о своем деревенском прошлом. Выехал с раннего утра на своих уже потрёпанных «Жигулях» и всю дорогу думал, как примет его родное село…. Последний поворот перевалил через горку, и уже видно вдали село. Волнуясь, он остановился, вышел из машины. Слева от дороги пологий склон и озеро вдали, справа раскинулась долина с клочками полей, среди которых попадались небольшие особняки деревьев и кустарников. Сколько стоял, никто не с той, ни с другой стороны ему не встретился на пути. «Как стали безлюдны эти места», - думалось ему. Он смотрел, не отрываясь, то вдаль, то на дорогу и, омраченный думами, сев в машину, продолжил путь. Его лицо, много лет обдуваемое и закаленное ветрами почти всех морей от длительных походов, приобрело какое-то застывшее выражение, отдававшее неприкрытой печалью.
Он офицер! Человек, закалённый нелегкой, но нужной родине службой, который не пасовал никогда перед трудностями, но глядя на все это, стал испытывать какую-то тревогу. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, по ребячески стал ощущать какое-то беспокойство….
Проехал по безлюдной деревне, пересек проулки и, увидев вдали кладбище, повернул к нему. Маленький погост, где покоились и его родители, порос изрядно травой. Трогательно отодвинул калитку,… искал могилки давно ушедших родителей, которых в силу своих морских походов ему так и не довелось проводить в последний путь. Могилки на кладбище по большей части были не ухожены, что давало предположение думать, о том, что нет у покоившихся больше в деревне близких родственников. Вглядываясь в надписи на крестах и обелисках, увидел холмик с крестом, на котором была надпись с его фамилией, но это не был кто-то из его родителей: «По-видимому, кто-то из родственников».
Он пошел дальше осматривать все вокруг и было уже отчаялся в своих поисках, как вдруг ему пришла мысль о том, что обычно близких родственников хоронят всегда рядом друг с другом. Та могила с сохранившейся надписью его фамилии явно говорила об их хоть каком-то родстве. Он отыскал и опять подошел к тому холмику с именным крестом. Рядом были два холмика могилок с деревянными безымянными почерневшими от времени крестами, которые по первости он и не приметил. Стоял перед ними в растерянности, а в голову лезли разные мысли и не давали покоя. Как подумал о том, что это, может быть, его родители, да скорей всего так и есть… Его дух не смогли сломить и поставить на колени ни время, ни трудности, которые довелось испытать за время службы, но стоя перед этими холмиками, что-то чиркнуло по его сердцу, и он невольно опустился перед ними на колени. Он принялся вырывать руками траву, поднявшуюся над могильным холмиком. Бормотал что-то, упоминая часто слово «мама», и ему казалось, что от этой сырой холодной могилы исходило тепло матери. Кого-то ругал и взывал к милосердию, и слезы застилали глаза, в которых память мельком возвращала некоторые картины деревенского быта и события того давно ушедшего времени. Иногда с трудом вспоминается то, что даже было вчерашним днем, но вот в такие трогательные моменты память вытаскивает на поверхность события, трогавшие когда-то человеческую душу.
Ему все больше вспоминалось то, что он с возрастом стал осознавать и находить себя в этом окружающем его мире: деревенский быт, усадьба со всем ее хозяйством – словом, все, что трогало тогда его хрупкую душу. И во всем этом была какая-то прелесть….Затем выезд со двора, когда его взял с собой отец на ярмарку, где было так шумно и многолюдно. А как памятен первый выезд в поле и дорога, идущая среди высоких хлебов. И слезы у него уже лились не только от сыновьей скорби, но и радости от трогательных воспоминаний…..
Он сидел рядом с убранными могилками, придавшись долгим воспоминаниям, и очнулся – воспрял мыслями, возвращаясь в мир реальности, когда наступила прохлада и почувствовал легкий озноб по всему телу. Оглядевшись, только тогда увидел, что день идет к концу и солнце уже повисло над горизонтом. Его, как военного человека, меньше всего сейчас волновали такие, когда-то священные для него понятия, как долг, обязанность, наконец, Родина – не эта поистине родная – а та «Московская и Питерская». Волновало его больше всего теперь и было обидно, именно обидно, а не стыдно, что как, оказалось, служил не отечеству, а тем гнидам, которые довели государство до распада. И теперь Отечества нет, оно все приватизировано, а то, что не подлежало приватизации, от того остались только два холмика на погосте.
Люди всегда, когда думают о прошлом, вспоминая пережитое, невольно сопоставляют его с теперешними обстоятельствами своей жизни. И чем больше контраст между ними они находят, тем горестнее их воспоминания. Так было и с Николай Ивановичем…..
Смерть лишает человека его обычной сокровенности, чем он жил эти годы, лишает всего человеческого и уподобляет просто животному, которое погибает, и превращает в существо, потерявшее облик, подобие которому уже не будет никогда.
А потом! А что потом? Потом через детей, внуков возвращается все на круги своя.
Аспирант Кондрашов
Осень. Середина сентября, а по погоде вроде еще лето, тепло даже в тенёчках. В конце 60х годов аспирант истфака Кондрашов, выбравший тему и писавший диссертацию о морском флоте периода 1905-1907 гг. со всеми его проявлениями в исторической судьбе России, прибыл в село Новосанжаровка ближе к вечеру, когда солнце собралось уходить на покой и, щадя все живое от припека, перед закатом холодно повисло над горизонтом красным шаром.
Скудная информация о судьбе моряков-бунтовщиков, которой обладал он, завела его по-началу в деревню Жуковка. По архивным выдержкам он обнаружил прелюбопытнейшую вещь. В свое время некий боцман с броненосца «Потемкин», по известной причине уволенный вчистую в отставку, поселился сначала на родине в Херсонщине, а затем переселился в Сибирь в деревню Жуковка, и Кондрашов имел намерения и питал надежду заполучить от ближайших его родственников хоть какую-то информацию о человеке, причастном к событиям, связанным с кораблем, столь нагремевшим своей неординарностью в исторической судьбе Российского флота. На месте ему жители деревни объяснили, что «есть такая девяностолетняя бабуся, жена моряка, но она сейчас проживает с внучкой по фамилии Антонова в соседнем селе Новосанжаровка»
Он изрядно подустал, не столько физически, как был не удовлетворён и обескуражен своими мрачными мыслями, занимавшими его голову: «А вдруг и здесь не получу ценной информации». Так, глубоко задумавшись над своими изысканиями, вяло плелся по уличной дороге с изрядно засохшими рытвинами грязи по ее обочинам. Навстречу бежит с криком небольшой гурт ребятишек.
- Ребята! – окликнул он сорванцов. – Не подскажете, где здесь проживают Антоновы.
- Вон там, напротив озера, там, в глубине за тем домом, что со ставнями, стоит землянка, – ответил за всех самый рослый из них, показав рукой на ближайшую справа хату, окна которой были обрамлены синими наличниками. За указанной ребятами усадьбой он, повернув направо, попадает на пустырь, где вдали виднеется маленькая землянка. Непрошеный гость трогательно осматривает все вокруг. Все в большом запустении. Небольшая покосившаяся хата с крохотными окошками, казалось, специально спряталась в глубь от улицы, чтобы скрыть от посторонних глаз свой невзрачный вид. Двор изрядно зарос бурьяном и лопухом. Из идущей рядом траншеи-канавы торчат растущие верхушки лозин с мелкой, уже желтеющей листвой. Низенькую хатку с улицы прикрывают два разросшихся сиреневых куста. У землянки крыльцо обросло грязью. Во дворе нет никого, только гребутся куры.
Входная дверь приоткрыта, через которую слышно изнутри жужжанье мух, скопившихся на крохотном, затянутом паутиной окошке в сенях.
- Есть кто дома? – окликнул Кондрашов, тронув руками заскрипевшую дверь. Никто не отзывается, тихо. Вдруг внутри что-то закопошилось, послышалось шуршанье шагов, и, из-за скрипучей двери, показалась старуха. Высокая, дородная, она ловко вразвалку пригнувшись, переступила порог и, как гусыня, ступая с ноги на ногу, вышла на крыльцо. Увидав незнакомого человека, неловко замялась, поправляя на голове и без того уложенный, давно выцветший платок.
- Здравствуйте, бабушка! Заросло все тут, ели вас отыскал.
- Нынешний год дал господь дождей, все так и преть, не успеваем вырывать, - старинным говором, но приветливо отозвалась бабушка.
Я такой-то, назвал себя Кондрашов, и по такому-то делу. Бабушка замялась, боясь сказать что-то невпопад, но затем пригласила в хату. Несмотря на свою ветхость и убогость снаружи, внутри хаты все прибрано и сияет чистотой, из неудобств только снующие по углам мухи. Бабушка одета в цветное длинное ситцевое платье, поверх которого белый передник, а на ногах тапочки кустарного пошива.
Обычно старики в таких случаях жалятся на свою немощность, а эта наоборот, пытается показать перед гостем, что еще «не выжила из ума».
- Садитесь на лавку у окна, – поколебавшись, и сама опустилась на табурет напротив.
- Вам сколько лет, бабушка?
- Дак в аккурат, перед тем как сюды перебраться, девяносто отмеряла. Да здесь уже два рождества. Стало быть, девяносто два-то, – неловко улыбается. Он не спускает с нее глаз: «Подумать только, передо мной человек, переживший двух царей, две революции, две мировых войны и еще свидетель уймы всяких событий, выпавших на ее время». И сидит перед ним это ископаемое, опустив плечи, и теребит в руках конец платка, не зная, с чего начать разговор и чем угодить гостю. Из-под платка виден седой от самых корней зализанный назад пучок длинных волос. Глаза полны слезой и кажутся почти безжизненными и чужими всему окружающему ее миру.
- Что ж, дело хорошее - писать про старину, – поддерживала разговор бабушка.
- Вы с кем живете?
- Дак с внучкой. Правнуки-то уже пошли на свой хлеб, самостоятельны. Один в рекрутах, стало быть, служить, а другой уже робить в городу.
- А внучке вашей сколько лет тогда? – удивился он взрослым правнукам.
- Дак, на покров нонче полста лета будеть.
Кондрашов удивленно покачал головой.
- Как в старину жили, – любопытствует он, – лучше, чем сейчас, или хуже?
- Лучше, – она махнула рукой и, немного замявшись, опять взялась поправлять платок, – а теперь их никого нету, с кем жить.
И с глубоким выражением грусти на лице начинает впадать в забытье, погрузившись в мир своих далеких воспоминаний. Когда смотришь на этого переступившего девяносто лет человека, тебя охватывает страх перед тем прошлым, откуда пошла ее долгая жизнь, и трепетно-больно за то, что вот-вот смерть в любой момент может оборвать связь между тем далеким, по-своему прекрасным прошлым и этим сегодняшним осенним вечерним днем. Хочется как можно больше узнать, заглянув в эти почти безжизненные глаза, какие они видели и помнят еще события.
Вечереет. Из приоткрытой двери сеней с улицы потянуло холодком. В хате, в какой угол ни глянешь, все так трогательно. На окнах вышитые занавески. В дальнем углу образа с лампадкой, обрамленные вышитым рушником-полотенцем.
- А вы из каких будете, бабушка, из хохлов или кацапов? – с легкой улыбкой на лице, стараясь не обидеть собеседницу, спросил он. – Кажется, так у вас здесь называют украинцев и русских. И как вас зовут? – наконец спросил он.
- Дак, Акулиной зовут, а по батюшке Прохоровна… Из каких? А Бог его знает, сынок. И то и другое все к одному – православные.
- Ну, понятно, – отвечает он, тронутый видом человека, пережившего всех своих не только сверстников, но и собственных детей.
- Расскажите, Акулина Прохоровна, про свою молодость, – он все издалека собирается подойти к самому главному вопросу, что его безмерно интриговало и больше всего интересовало, – свадьба была у вас с мужем?
Поколебавшись, она начинает говорить медленно и путается, выражает мысли неточно и с трудом.
- Венченые милок. Свадьба!... была…да-а. Помню: зима, – по ее лицу пробежала легкая улыбка, – а мы в санях на тройке с бубенцами, и тут буран поднялся, – она опять немного замялась. – Ну и пургу же разыграл тогда господь, света белого не видно, да, едем, стало быть, и тут на повороте колесо отвалилось, а мы в кусты спрятались и ягоды едим.
Старость не дает ей собраться с мыслями, но она пытается собрать в душе невозможное и никак не может и продолжает путаться, рассказывая про свою молодость.
«Боже, мой! Каким долголетием судьба одарила этого человека – простую крестьянку. А к чему? Если ее глазами нельзя увидеть прошлое».
- Хозяйство у Вас было, – продолжил расспрашивать.
- Было, милок. Все было… Волы и те были… Ярмо накинул и ну в отруба. Все было, да вышло.
- Ну а мужа своего, моряка, вы помните? - наконец он подошел к главному.
- Дак, Колю? Помню, – она встала с табурета и направилась к шкафу, копошась, вынула оттуда старую пожелтевшую фотографию и, утирая концом платка слезившиеся глаза, протянула ему фото, где был изображен бравый моряк с усами в бескозырке, на ленте которой было начертано «Черноморский флот». Помнить-то помнит мужа, но вот рассказать что-то дельное толком ничего не может. Мало того, что за девяносто лет, дак еще вдобавок неграмотная. Из сказанного единственное, что он понял, это то, что ее «боцман» был лихого нрава, за что в гражданскую и сгинул где-то по причине непокорности. Краткие порывы рассказать что-то дельное сбивают её с толку.
«Надо начать все сначала», - подумал он. В хате стало заметно темнеть, и он своим присутствием пытается сократиться, насколько возможно.
- Я выйду на улицу, покурю.
- А-а ступай, милок, – ступай. Скоро внучка прийдёть.
Не успел он подняться, как заскрипела дверь в сенях.
- Кто там? – спросила Акулина Прохоровна.
- Да я, бабуль. Ты еще не спишь? – послышалось из сеней.
- Дак, какой наш сон. Принимай гость. - В горницу вошла невысокого роста, худощавого телосложения женщина.
- Здравствуйте! – привстал с лавки Кондрашов.
- Здравствуйте… Вы кто и к кому? – щуря глаза. пытается тщетно узнать в нем кого-нибудь из родственников. Он опять представился и отрапортовал причину своего появленья здесь.
- С Акулиной Прохоровной мы познакомились, а вас как зовут?
- Я Мария-Марья Петровна, – она вздохнула и, пожав плечами, продолжила, – да мы-то только того и знаем, что наш дед служил на флоте и был одно время на том корабле, что вас интересует. Но подробностей вряд ли мы наберем, – она глянула на бабушку, – не знаю даже, чем вам помочь. Ну да ладно. Сейчас будем ужинать. Я работаю в животноводстве – зоотехник, поэтому прихожу поздно, это сегодня как-то еще удалось вырваться пораньше, будто знала, что будут гости, – неловко засмеялась.
- Я даже не знаю, как мне поступить, – начал оправдываться Кондрашов за позднее свое присутствие.
- Ничего, – радушно ответила хозяйка. – Вам все равно не уехать сейчас в город. Места у нас сами видите, сени да горница, но зато еще тепло, хоть и не лето, пристроим где-нибудь. Уж не взыщите за неудобства.
- Это вы меня простите, доставляю вам излишние хлопоты.
- За чаем и поговорим ладком, – с той же все любезностью ответила хозяйка.
- Я на улицу пока выйду – покурю.
- Да, пожалуйста, я вас позову, – включила свет.
- Хорошо, – отозвался Кондрашов. Выйдя из сеней, прикурил сигарету. Огней на улице нет. Во дворе пусто – куры давно спят. Темны и тихо стоят вдали силуэты деревенских хат. Только эта крохотная хатка на пустыре в сумерках слабо белеет…
Стол был заставлен разными с огорода овощами в больших глубоких тарелках. Хозяйка налила борща с курицей, запах которого вкусно разносился по всей горнице.
- Мы ужинаем поздно. У меня работа допоздна, а бабуля одна не хочет. Она достала и выставила на стол графин с самодельной водкой и три рюмки.
- Ну! – улыбаючи глянула на гостя. - Мужское дело рюмки наполнять – Кондрашов, кивнув головой, наполнил две рюмки и перед третьей посмотрел на хозяйку.
- Бабуль, выпьешь рюмочку? Сама говоришь, гость у нас, – насмешливо перевела взгляд с бабушки на Кондрашова.
- Выпью, дочка, как не выпить-то, раз бог даеть, – он наполнил и третью рюмку. Марья Петровна подала рюмку бабушке.
- Будем здоровы, – подняла рюмку хозяйка.
- Спасибо Вам, что приютили. Может, еще поговорим. Здоровья вам, хозяюшки, – он трогательно посмотрел на обеих женщин.
- Вы наливайте себе, не стесняйтесь, – любезно предложила хозяйка, – вы мужчина, а мы уже все…
- Я вам постелила в сенях на топчане, одеяло теплое. – пуховое, укрывайтесь получше, а то под утро прохладно уже, осень все таки, – сказала Марья Петровна, вышедшая из хаты, когда Кондрашов докуривал очередную сигарету.
- Спасибо, Марья Петровна.
- Пойдемте в горницу, бабуля засыпает поздно, так что можно немного посудачить, – позвала она.
Когда вошли, стол был уже прибран. Бабушка молча лежала с открытыми глазами.
- Вот так и живем, все в трудах да в заботах, – присев, развела руками хозяйка, – без всякого отдыха с раннего утра допоздна, и так изо дня в день. Если бы знать, что кому-то понадобится, – перевела разговор, – о чем вы интересуетесь, можно было в свое время порасспрашивать родителей. А сейчас, – она глянула в сторону лежащей бабушки, – дед в гражданскую еще сгинул, куда пропал, одному Богу известно. Мне в то время всего годик был, я его и не знала, моряка нашего. Мама умерла восемь лет назад, а отец еще до войны умер. Они могли бы, конечно, кое-что порассказать.
- Это Петруша-то, – отозвалась до этого молчавшая Акулина Прохоровна.
- Да, бабуль. Про отца я говорю, вашего сына Петра.
- Помню Петрушу-то, оженился рано, наш первенец-то, в восемнадцать лет.
- Отец родился еще на Херсонщине, – продолжила Марья Петровна. – Там такие же степные места, как и здесь, вот поэтому и переселились сюда в степь, чтобы все напоминало о родине. Поначалу все хорошо было, хоть и трудновато в первые годы, как рассказывала мама. Все в основном брали от природы. И земля здесь хорошая, жирная, плодородная была, это сейчас все в запустении. Так что, кто трудился тогда, жили сносно-безбедно, или как бабуля выражается: «Грех было Бога гневить, в достатке всегда все было». Из детства помню, что кто только не понаехал в эти края – разный народ, а жили как-то дружно. Бывали, правда, и ссоры, но без злобы, так себе, просто каждый выговорился, и все. У отца четыре лошади было, тогда ведь все жили единолично, а потом, это когда я уже большенькая была, стали загонять в колхозы. Поразорили все дворы. А после войны жизнь совсем пришла в упадок.
Одни вдовьи дворы, народ, уже считавшийся коренным, поразъехался.… А с 50х годов – целина. Жизнь немного затеплилась. Техники нагнали, люди опять-таки разные поприезжали. Жилье кое-какое стали строить. Мы тоже надеемся, может быть, дождёмся дома, -она глянула с грустью на бабушку. – Вот так и живем. Касаемо деда, нашего моряка, – с облегчением вздохнула она, – тогда ведь, в царское время, на флоте служили по 10 лет, а то и больше. Раз в два года приходил человек на побывку на месяц-полтора и опять уходил. На одной из побывок и присмотрел себе девку-бабулю нашу. Дед был на корабле боцманом, это матросский старшина, старший, значит, среди там какой-то группы простого люда. Мало-мальски грамотен был, мог писать и читать. Ходил в свое время в церковно-приходскую школу. Были такие при приходах-церквях. На флоте прослужил несколько лет, прежде чем попал в команду на корабль «Потемкин». Да на нем-то дед и был всего месяца два-три, из-за плохого содержания было там восстание-бунт. Как говорил отец, дед принимал в нем самое деятельное участие, был, можно сказать, один из его зачинщиков. Это ведь потом выяснилось, что там был бунт, а поначалу просто где-то был, пропал, по словам отца, и объявился дома уже в 1907 году. Оказывается, он с несколькими матросами был за границей – в Румынии. Затем несколько человек вернулось домой. По возвращении, чтобы не судили, было, по-видимому, предложено уехать в Сибирь. Так мы здесь и обосновались. Вот все, пожалуй, что я могу вам сказать, остальное уже домыслите сами, вы человек ученый, – радушно улыбнулась…
Улеглись все спать. Он лежал смирно и переваривал события прошедшего дня. В сенях было тепло и тихо. Но иногда сквозь тишину его слух улавливал слабый шум листьев от ветерка, порывом проходившего по стоявшему близ лозняку. И тогда из плохо прилегающей двери с улицы тянуло негою. Кондрашов, обувшись, запахнувшись в одеяло, вышел раздетым на крыльцо и присел на завалинку у хаты. «Вот я в деревне, - начал рассуждать он, – осень. День прошел ясный. и на душе так тепло и отрадно. Деревня – отчий дом. Когда у нас проявляются чувства чего-то родного и близкого, под которыми мы понимаем слово Родина, то память воспроизводит вот такие низкорослые землянки, где не может быть места черствости и равнодушию. Эти лозинки, березки и озера. – Из таких мест все выходили на проселочную дорогу в большой мир».
Откуда-то потянуло запахом дыма. «Кто-то протопил печь, видимо, в доме малые дети», - подумал он. В темном небе послышалось живое гуденье. Это птицы улетают в теплые края. Начался массовый отлет их на юг. Казалось, что стаи летят прямо над хатою, так слышен был их шум. Сердце билось трепетно и звенело в ушах.
- Как прекрасна эта ночь! – и по его лицу волнующе-трепетно пробежала улыбка…
Да Бог с ним с этим «Потемкиным», моряки сами разберутся, – съязвил про себя Кондрашов. Его сейчас занимала больше тема крестьянства России. – «Здесь такое поле деятельности для изысканий, хватит на три докторских, не то что на кандидатскую».
И он уже в приподнятом настроении духа, воротясь в сени, завалился в постель и, укрывшись с головой, моментально крепко уснул.
Бабушкин привет
Метель, всю ночь вихрями носившаяся по дворам и крышам домов, к рассвету стала затихать. Утром облачность прошла и по свеже наметенному снегу разлились лучи яркого солнца. Мы, дети-школьники, дома валялись лениво в постели, пока мама не приготовит что-нибудь печеное, жареное, одним словом, вкусное к обеду выходного дня. С утра протоплено в печи-тепло. В передней, служившей и кухней, круглый стол покрыли свежей скатертью и стали готовиться к обеду, обставив его стульями. Как только уселись за стол, в сенях стукнула щеколда двери, и послышалось грубое шуршанье по промерзшему полу. Дверь в переднюю отворилась, и вошла старуха, занося с собой морозную свежесть. После яркого уличного света. Она плохо видела, хотя лучи солнца доходили и вовнутрь.
Она шмыгнула по сторонам глазами, ища. по-видимому. икону, поскольку была набожна, и не найдя таковой, опустив голову, наложила правой рукой на себя знаменье.
- С воскресным днем вас!
- Здравствуйте! – ответила мама.
- Привет вам от Маруси принесла, – и вынула из кармана костлявой рукой какую-то почтовую открытку. Неловко покрутив ее в руках, засунула не спеша обратно.
- Спасибо, – сказала мама, – садитесь с нами обедать.
Она молча опустилась на поданный ей стул, не раздеваясь, только сдвинула с головы в трое сложенный неопределенного цвета платок. Она для нас, ребятишек, была похожа на старуху из сказки – «бабу ягу». Нос клювом. Рот перекошенный, с проваленными губами из-за отсутствия зубов. Все лицо ссохлось и усеяно глубокими морщинами. Глаза постоянно слезились.
На ней было драповое длинное, по-видимому, с чужого плеча изрядно поношенное пальто, обута была в кирзовые, размера на два больше разбитые сапоги, носки которых на морозе были загнуты вверх.
Старуха эта была каких-то Слатвинских, как потом говорила нам мама. Она была по молодости подругой тетки отца, нашей бабы Муси, жившей в Харькове, и проживавшей когда-то в этих местах. Баба Муся время от времени посылала нам весточку и, по-видимому, своей подруге молодости тоже.
Поговаривали, что у ходившей к нам бабушки война забрала мужа и сына, а младший, последыш Иван, жил здесь же в деревне и был, как в той сказке, Иванушка - дурочок. Никчемная личность-пьяница и проходимец. Не жаловал свою родительницу вниманием и помощью в хлебе насущном. И жила она одна, в брошенной кем-то землянке, а чем жила и как жила, одному Богу было известно.
Знали только, что ходила она по дворам, чаще всего по выходным, и только зимой, летом. по-видимому, кормилась с огорода. Ходила не побираться-нет, а по «делам»: кому приносила привет, а кому давала совет. Посещала она нас в тот год почти всю зиму - по выходным. И мы уже настолько привыкли к ее посещению, что считали чуть ли не своей. Бывало, если нет ее недели две кряду, мы, садясь за стол, со всей серьезностью говорили: «Что-то бабушки давно не было». На что мама с обеспокоенностью на лице отвечала : «Здорова ли старушка?»
Но потом она вновь в очередной раз появлялась на радость нам, детям, еще не понимавшим и не воспринимавшим весь трагизм ее положения… .
В то мартовское воскресенье, когда уже запахло весной, родителей не было дома, приглашены были куда-то в гости.
Мы с сестрой учили заданные на выходной день уроки. Я приладился с тетрадками и книжками на широком подоконнике, стоя коленками на стуле, а сестра обложила себя учебниками за круглым обеденным столом. Я прочел заданное и, стараясь запомнить прочтенное, закрыл книжку и потянулся, зевнув, глядя в окно. По сугробу двора шла она, старуха. Шутя окликнул сестру: «Бабушкин привет идет»
Сестра молча принялась сдвигать учебники и выставлять на стол еду. Как всегда, пройдя через сени, она вошла со своим «приветом».
- С воскресным днем вас, домочадцы.
- Здравствуйте, бабушка, – ответила на приветствие сестра, – присаживайтесь, – указала рукой на диван.
- Мама с папой в гостях, я сейчас, – и продолжила копошиться, готовя угощение. Бабушка присела на край дивана.
- Изучаете книжки, – она глянула на стопку на столе, – это хорошо, когда будете обучены, чтоб все понимать, как в жизни все есть и происходит. А мы малограмотные, кроме чтения и письма и ничего более не одолели. Да нам малограмотным, и невдомек, что пишется и понимается в этих книжках, а вы будете просвещенные. Это хорошо.
Поправив платок, хотела сказать еще что-то, но сестра, приготовив все на столе, чуть ли не приказным тоном сказала: «Бабушка, садитесь кушать». Бабушка шустро сдвинула платок на плечи и молча подсела к столу… .
Годами двумя-тремя позднее, когда уже не было нашей бабы Муси – померла, эта бабушка в очередную зиму все ходила, передавая от нее приветы, посещая нас по выходным, и у нас не было ни малейшего повода в чем-то упрекнуть это убогое существо. Трудное время выпало на ее долю. В лихую годину от зари до зари гнувшая спину на полях и в хлевах, потерявшая в войну самых близких ей людей, – оказалась, под старость никому не нужна: ни людям, ни государству.
С тех пор прошло почти пятьдесят лет. Мы с сестрой уже сами дедушка и бабушка. И иногда нет-нет да и придут на память те далекие воспоминания из детства. Где теперь покоятся ее кости?
______
И сегодня в бурном потоке событий наступившего двадцать первого века иногда хочется с яростным выражением лица до скрежета зубов и сжатыми кулаками прийти к чиновничеству, погрязшему по уши в коррупции и некомпетентности, в цинизме и равнодушии, и принести уже от сегодняшних стариков «привет», обличая их в морально нравственном падении.
Лукьяныч
Меня, старшеклассника Володю, как и многих моих сверстников, родители определили поработать с начала уборочной компании до занятий на одно из отделений совхоза к Ивану Лукьяновичу Рыбалко, выполнявшему разные хозяйственные работы, в распоряжении которого была бортовая бричка, куда впрягалась пара лошадей. Лукьяныч, коренастый мужичок – хохол лет 40-45, говорил вперемешку по-русски и по-хохлацки. В летнее время закрепленная за ним повозка с двумя рыжей с маленьким жеребенком и вороной масти кобылами находилась все время на его подворье. Поутру, управившись со своими личными хозяйскими делами, он тутже запрягал лошадей и выезжал на работу…
- Здравствуйте! Меня к вам приставили в помощники, дядь Вань! – сказал я, придя к нему на подворье, когда лошади были уже готовы к выезду.
- Здорова, коль не шутишь, – не смотря в мою сторону, ответил Лукьяныч.
- Я такой-то, – назвал себя по фамилии.
- Бачу и так, шо на мамку похожий, – ответил он, знавший уже причину моего появления.
- Чого стоишь? Стрыбай в бричку- поехали. Ты как до конца лета или «отличник» отучился уже? – с насмешливой улыбкой на лице спросил он уже в дороге.
- До первого сентября. Еще год учиться – десятый класс. А что делать будем?
- Шо трэба, то и будэм робыть. Сейчас на прачку забежим, забэрэм билье и по бригадам в Каратал и Белики, грязное обратно в стирку. Когда може якый инструмент надо подвезти, продукты, усяка работа, нэ соскучишься. Разни там поручения…
Заехали на прачечную, погрузили узлы с постельным бельем и выкатили за село.
- А вы курите, дядь Вань?
- Я то! Нашо травыться. А ты шо уже смокчишь?
- Нет! Это я так спросил. Обычно все мужики курят. А насчет водочки как?
- Хто-ж от ее откажется. Когда в праздник какой, рождество или троица, отчегож немного не погулять. Меру тикэ надо знать.
Лошади, бежавшие легкой рысцой, перешли на шаг.
- Но! – понужал вожжами их Лукьяныч, - но, бо вдарю! Лошади опять взялись рысью.
- В этом году урожай, наверное, будет хороший, – посмотрев по сторонам на двухметровые ростки кукурузы, спросил я.
- Шо Бог дав, то и собэрэм.
- А вы в бога верите? Бога ведь нет!
- Ну як нэма. Он в космос полетел и то говорят «Помогай нам Бог» или «с богом», а когда на гулянке чарки поднимают, говорят «Дай, бог здоровья». Есть или нет, надо вирыть. Хтож все оцэ создав, – он развел перед собой рукой слева направо, в которой держал кнут, – и нас с тобой тоже.
Наступило молчанье.
- А вы бы в городе жили? – не знаю зачем, спросил я.
- А на шо он мне? Мы привыкли жить на земле. Двор, хозяйство свое, усякая живность. А в городе шо? С квартиры вышов, полезай в карман за пятаком. Жить надо так, как деды жили.
- Степь любите?
- Да! – ответил он и, немного помолчав, продолжил, – только степи не стало, одна просто ровная местность. А вот раньше было, – увлекся он разговором, – выйдешь за село – конца-края нет степи, все в цветах, трава по пояс, овсы, клевера, а ягод сколько було, а белый седой ковыль!
Лучше нашего краю тогда у всем свете не было.
Наступило опять молчанье.
- Шо заскучав? Скоро приедем. Но! – дернул вожжами. – Но, бо вдарю!...
Наконец добрались до Каратала, где была расположена бригада. Подъехали к какой-то землянке. Во дворе навес с большим столом, где, по-видимому, кормят людей, емкость с водой, дрова и всякая мелочь, и высыпана непонятно зачем куча зерна на очищенной от травы площадке.
- Вы зерно лошадям даете?
- Ну а як же, понемногу а то объедятся, без зерна много на них не наработаешь. Зерна, овса полведерочка с утра и увечэри. Тпру – у – стоять!
Давай с брички оклунки выгружай.
– Какие? То шо мы привезли – узлы с бельем, – ну оцэж и подавай, чи ты не хохол, не знаешь, шо таке оклунок. Давай бэрэм и хозяйке на полки, справа там, – он указал рукой на приоткрытую дверь хибары.
Перетащили часть белья, Лукьяныч разнуздал лошадей и, зачерпнув ведром с кучи зерно, рассыпал его лошадям и засыпал несколько ведер в зад брички. Время шло к полудню. Стало жарко, парит, пахнет кухней во дворе. Из-за вершин берез пробиваются ослепительные лучи солнца, а вдали великолепно плывут круглящиеся облака.
- Чего скучаешь? Работа не нравится? Лошади доедять и дальше поедем. Можешь погулять пока.
Я пошел среди столетних берез. На полянах сладко пахли травы, цветы, много красного шиповника. Где-то по стволу выстукивал дятел. Я шарю глазами по стволам берез, щурясь от солнечных лучей. Дойдя до окраины, возвращаюсь обратно…
- Нагулявся? Едем дали на Белики, - вырвались опять на дорогу.
Отчего так особенно красиво все вокруг: и эти стройные-старые березы, заросшие шиповником, и травы, пахучие до опьянения – с умилением любовался я природой.
Лукьяныч, видимо, тоже в душе упоен был всем этим великолепием и под цокот копыт по укатанной до блеска дороге, мурлыча какую-то мелодию, стал напевать вполголоса:
Вечер на двори, нич наступае,
Выйды, дивчино, сердце божае…
Чистое небо зирочки вскрылы,
Выйды, дивчино, до менэ мыла…
Он ненадолго замолчал, посмотрел в сторону куда-то вдаль и продолжил:
Дай подэвытысь, в ясни очи,
Стан твий обняты, гнучий, дивочий,
Глянуты в лычко – билэ, чудовэ…
Но косы довчи, на чорни брови…
- А вы на гармошке играете? – после недолгого молчанья спросил я, увлекшись мелодичностью его напева.
- Не-а! Бог не дав такого таланту.
- А в кино вы часто бываете.
- Постоянно хожу, та если ищо картина хороша. От недавно шла «Свинарка и Пастух», бачив?
- Нет! А про что?
- Ну як про шо! Про любовь, яснэ дило, – и он начал пересказывать и восхищаться моей картиной… - Уже свадьба, и он тут на билом коне…, нехороша картина, ничего не скажешь. Но, айда! – лошади перешли на шаг. Он дернул вожжами, – но, бо вдарю!
- А помереть боитесь? – с какой-то развязностью спросил я, когда поравнялись с кладбищем при въезде в деревню.
- Чого ты за смэрть спросыв? Кладбище побачив, – напужався. Чего ее бояться. Жывы, сколько богом отмерено. От мотылек сутки одни жэвэ и то радуется, -указал кнутовищем на летящую рядом с бричкой какую-то бабочку. Подъехали опять к одной из больших хат, но уже под чердачной крышей. Здесь было повеселей, прикомандированная из города молодежь на уборку расположилась в «Красном уголке – клубе», заставив зал койками. Вышли во двор две девчонки.
- Принимайте, девчата, – Лукьяныч стал подавать узлы с бельем, – что есть на стирку, давайте сюда.
- Чого сэдышь? Помогай девчатам.
- Нет. Я тут вас подожду.
- Девчат застеснявся? Нет бы шов поговорыв, може яка понравилась, – подшучивал надо мной Лукьяныч.
Он зашел в помещение и почти сразу вышел, положив пару узлов с грязным бельем в бричку.
- Я пойду, зайду в одно место, дило есть, а ты сыды, раз не хочешь до дивчат заходыть, – и ушел куда-то в проулок.
Сидеть в бричке, глядеть в хвосты кобылам мало меня радовало, и я решил проявить инициативу. Глянул на засыпанное Лукьянычем в бричку зерно, по-видимому, для своих домашних нужд, достал ведро и, наполнив его до краев, рассыпал лошадям, заправски их предварительно разнуздав.
Лошади принялись есть, а я рядом решил немного побродить у леска. Когда вернулся, лошади подобрали уже все до зернышка, а Лукьяныч все еще не появлялся. Зануздав лошадей, залез в бричку и улегся на узлы с бельем, глядя на плывущие облака…
- Задремал? – вдруг над ухом услышал голос Лукьяныча, – Все собираемся обратно домой.
- У вас родственники живут здесь? – спросил я на длительное его отсутствие.
- Кум с кумой. А дэ малый, – спросил он, не видя рядом с упряжкой жеребенка, – иды пошукай. Дэ вин загруз.
Жеребенок стоял меж двух берез и запрокидывал голову вбок, выгибаясь, пытался что-то сделать, но у него не получалось, и он безуспешно повторял такие же движения раз за разом.
- Дядь Вань! Вон он чего-то согнулся весь не заболел ли?
- Дэ?
- Вон у берез.
- А-а! почесаться он хочет, а нэ достое. Крашенки зачесалысь. Ай да давай,- подошел к жеребенку. - Взяв бы та помог, чим зубы скалышь, – глядя на меня улыбающегося, он помассировал ему интимное место, после чего жеребенок, резво взбрыкнув, побежал к упряжке лошадей.
Выехали за село …
- Как бы не было дождя, – прервал я затянувшееся молчание, когда солнце закрыла туча и сразу ощутилась прохлада.
- Ну, шо ж, и поможешь маленько, ничего страшного.
- Сейчас бы закусить чего-нибудь – сказал я, когда стало немного подсасывать в животе. – Вы чего бы сейчас с удовольствием съели, галушки или мамалыги, а? – подшутил я над Лукьянычем, упомянув чисто хохляцкую еду.
- Из закусок-то? – отозвался он улыбаясь. – Ну шо ж, можно и галушки , та сальца с лучком, картошечки, огурчики, узварчику – всэ хорошо…
Когда проехали больше половины пути, правая вороная кобыла стала заметно приотставать,ослаблял постромки.
Но …но, бо вдарю! – понужал Лукьяныч лошадей. Лошади перешли на легкую рысь, но скоро опять пошли шагом. Вороная шла, тяжело дыша.
- Устали, наверно, дядь Вань! Может, постоим.
- Стоять ишэ хужэ, воны горячие.
Лошади продолжали идти шагом. Сразу заметили, что вороную стало сильно раздувать.
- Шо, объелась? – с тревогой выговорил Лукьяныч. Наконец, лошади стали. Не успел он сойти с брички, как вороная упала. Ее стало еще сильнее раздувать, и она буквально на глазах приняла неестественную уродливую форму, стала, как колобок, и из храпа пошла пена.
- Ой божечко-ж ты мий, объелась! Куда хватала, всэ тоби мало. А ну вставай, – он за недоуздок пытался поднять ей голову, – вставай, кажу, чого разлеглась.
- Абы ты знала, скикэ за тэбэ грошив прейдэтся платыть, ты быстро б добигла до дому, -причитал он. По всему туловищу и ногам вороной были на лицо признаки судороги, и потом она, наконец, затихла – отошла.
- Ой божечко-ж ты мой. Ты, если что, подтвердишь, шо дорогой пала, -обратился он ко мне, -подержи за недоуздок голову.
Я, осторожничая, приподнял голову лошади, а он принялся снимать с нее хомут и всю сбрую.
Толкнули назад бричку и повернули в сторону рыжей кобылы дышло, чтобы высвободить вперед проход.
Лукьяныч подвязал на дышло постромки от павшей лошади…
Мы сели и шагом двинулись молча, каждый переживая случившееся по-своему. Я с тревогой подумал: хорошо не похвастался, что накормил лошадей, понимая, в чем причина случившегося, а то было бы сейчас «кино».
- И никого, как назло, нет, да, дядь Вань? – сочувственно высказался я, глядя на его мрачное лицо.
- А все равно никто нам ничем нэ поможе. Шо тэпер. Ой горэ-горэ! – все причитал он, покачивая головой…
________
Так закончился мой первый рабочий день.
Марьяна
В летнюю распутицу по проселочной дороге, чавкая по лужам, легкой рысцой бежала кляча, впряженная в тарантас. В плетеной дырявой кошелке тарантаса сидела уже немолодая женщина. Ее пряди седых волос, выглядывавшие из-под темного платка, слегка трепал прохладный ветерок. Она, прищурив глаза, всматривалась в даль полей, о чем-то задумавшись. Затем, как бы взбодрившись-освободившись от навязчивых мыслей, подергивала вожжами и причмокивала губами, как только мерин переходил на шаг.
Эту женщину в селе знали все от мала до велика, и звали ее Марьяной. В сибирскую деревню она приехала давно, еще молодой статной девицей с черным отливом густых волос, со своими родителями из Бессарабии. Она была заводилой всех молодежных сборищ, быстро говорила, не замечая сама того, как вставляла в речь слова, привезенные из родного края. Быстро заводила себе знакомства, но не позволяла себе того, что могло бы ее опорочить. Однако счастье редко заглядывало в ее доме, и она, так и не узнав его по-настоящему, оставшись с тремя детьми одна, с годами отхлебывала его горькую правду. Так в деревенских заботах и прошли ее годы…
Выросли и давно уже разъехались дети, и она жила все там же, в той хате на краю села, только соломенная крыша дома была небрежно перекрыта железом с помощью колхоза. Вела хозяйство с коровой, разной птицей и имела довольно-таки большой, но давно запущенный из-за невозможности физически ухаживать за ним фруктово-ягодный сад, заложенный еще южанами - родителями. В колхозе, а затем в совхозе она работала учетчиком и агрономом, выполняла общественные поручения.
Из-за умения ладить с мужиками, за что незаслуженно пользовалась порочной славой у местных баб, ей всегда поручали самую ответственную работу, будь-то в посевную кампанию или в осеннюю страду.
Вот и теперь она все еще в строю – поближе к людям. Как говорится, только станет благословиться на свет, она выезжает из села для проверки обкоса полей.
Возвращается чаще всего к трем часам по-полудни, выпрягает под стать своему возрасту мерина, быстро управляется с небольшим домашним хозяйством, – состоящим в последний год только из трех десятков кур и кота Васьки, и идет в дом. Ее усадьба - это тот островок надежды, который служит ей отдушиной от проблем современного дня и вселяет в нее жизненные силы. Ее бедность не в недостатке куска хлеба, хотя раньше и это бывало в жизни, а в сиротстве-одиночестве.
Ее богатство в воспоминаниях молодости и в тех редких днях женского счастья, от которых остались дети. В своем доме, несмотря на одиночество, она жила все той же жизнью, воображая себе, что тут все еще бегают дети. Все здесь дышало и напоминало ей о прожитых долгих и нелегких годах. Вот и теперь, выходя из дома, взглянув на порог, охнула, как будто только сейчас через него, запнувшись, ее малый сынишка в слезах тянется к ней своими ручонками. И она приостановилась перевести дух от трогательных воспоминаний, взявшись рукой за косяк двери.… Вышла, села на лавочку, убрав голову от прохладного ветерка в цветастый легкий платок. Шелест листьев под домом от стоящих кустов напомнил о первом свидании после заката дня под свисшими ветвями вербы. Казалось ей теперь, что, несмотря на те годы-невзгоды, это было самое счастливое время в её жизни. Вспоминались и горестные дни, когда, получив с фронта на двух братьев похоронки, убитая горем мать слегла, и из стен этого дома унесли ее на погост. А замкнувшийся в себе после такого горя отец держался как мог до появления первого внука и, облегченно вздохнув, тоже покинул этот бренный мир…
«Цып- цып-цып», - поднялась и пошла изгонять из грядок копошившихся в палисаднике кур. И тревожно закудахтавший петух с большим розовым гребнем и такими же сережками напомнил ей то далекое время, когда двое старших сорванцов затеяли петушиные бои, после которых одного из драчунов пришлось пустить на суп: « От чертенята!» Громко рассмеявшись, прикрыла за вышедшими курами вход в палисадник. Опять пришла на лавочку под домом.
Вспоминая прожитое, ей вдруг стало как-то обидно, что за всю свою жизнь ее никто ни разу не пожалел и не сделал какой-нибудь пустяковый подарочек в виде этой косынки, сползшей ей на плечи, край угла которой держала в кулаке и часто вытирала слезившиеся глаза. Муж какое-то время давал дому достаток. Фронтовик-орденоносец все искал правду о том, что случилось и пришлось пережить в войну, о том, что пришлось хлебнуть в первые послевоенные годы, так ничего не добившись и не найдя своей правды, стал вспыльчив по мелочам, груб и много пил, за что из передовиков быстро перешел в разряд изгоев. С ним ей в конце-концов пришлось расстаться еще при малых детях. Есть, конечно, десятка полтора уже пожелтевших почетных грамот с работы, но это не от доброго любящего сердца, а от непосильного труда награды. От однообразной работы на селе и домашних забот жизнь прошла скучно, тяжело. С раннего утра на работе, а потом дома до потемок гнула спину, и теперь ноют руки, ноги, не дают покоя.
Всю жизнь дрожала за то, чтобы не были голодны и были здоровы дети. Только и жила ради куска хлеба, испытывая постоянный страх за них. И ей как-то некогда было за все эти годы подумать о себе. А сейчас, хотя одиноко, грустно и не совсем здорова, но она рада, что ее детей не ждет та же участь, что после школы выучились и разъехались, что их не коснётся то порабощение тяжким трудом, что довелось пережить ей. Так от воспоминаний, идущих глубоко из души, слегка впала в дремоту и очнулась, когда солнце диском висело над горизонтом, окрасив его в багровый цвет. Повязав голову косынкой, вздохнув. встала и, оглядев подернутый сумерками двор, вошла в дом. От навеянных воспоминаниями дум все тяжелей становилось у нее на душе. В комнате - светелке подошла к большому зеркалу, висевшему над комодом. Глянулась в него, и в ее памяти отчетливо прозвучал голос матери: «Все красуешься, стрекоза.» - «Ах, оставьте, мама,» – вырвалось у нее вслух и, вздрогнув, она испуганно огляделась по сторонам.
- Господи, уже мерещиться начинает,- успокаивала сама себя. Испила воды и пошла к постели. Стащив с укладки подушку, не раздеваясь, прилегла, дав облегчение гудящим от усталости ногам. Она глядела в потолок, в углу которого было видно через окно, как догорала вечерняя заря. И так молча лежала с открытыми глазами, пока совсем не наступила темнота, вместе с которой и она погрузилась в крепкий сон…
________
В утренний рассвет выйдет и присядет у крыльца какой-нибудь обыватель села. Прокашлявшись, возьмет в зубы сигарету, подкурив, вдохнет ее пахучий аромат и, выпустив первый дым, прислушается к этой утренней тишине только что народившегося дня, сквозь которую его слух уловит скрип выезжающего за село старого тарантаса, а затем, улыбнувшись облегченно вздохнет – Марьяна!
Обида
Завхоз маслозавода Александр Иванович Журавлев среди сельчан сыскал славу скряги, и по за глаза, они называли его «Плюшкин». Поговаривали, что его сделала таким немилосердным жизнь, за время которой он потерял утопшими двух уже парубков сыновей, а старшая дочь, жившая где-то неблизко, не баловала родителя своим присутствием и вниманием с тех пор, как он схоронил свою жену, ее мать. По истечении некоторого времени, с каких-то пор и неизвестно при каких обстоятельствах, сошелся он с дородной Екатериной Ивановной Уманской, которую он называл дома и прилюдно всегда Катериной, делая ударение на «и», а она его на людях Александр Иванович, а по-домашнему Сашей. Он был пред- пенсионного возраста, она моложе лет на 10-12, и никогда не была до этого замужем, Барышня!? И судя по тому, что люди никогда не видели на ней ничего лучшего, кроме валенок и телогрейки в зиму, а летом халата и тапочек, их что-то, по-видимому, сближало? Постепенно обжились домом, ухоженным двором и небольшим хозяйством. И вроде как будто сложилось все хорошо-удачно. Но за те немалые годы, что каждый прожил своей жизнью до этого, наложило свой отпечаток на их характеры и, видимо, не без причин. И от их симпатий друг к другу в начале совместной жизни не осталось и следа. Теперь совместное проживание носило «дружеский» характер. Как уж там обходились они друг с другом, живя под одной крышей, одному Богу известно. Но с работы домой каждый шел со своей булкой хлеба и еще с чем-нибудь, что «Бог послал». Александра Ивановича никогда не видели в хорошем расположении духа, наверно, все подсчитывал свои убытки, так как все равно даже при таком образе жизни приходилось немало тратиться, а он имел с некоторых пор, большую слабость к накопительству сбережений. Вносил на сберкнижку под 3% годовых, и за все время накопления снял часть денег только однажды, когда вышло ему время брать машину «Жигули» как участнику ВОВ. Каждый раз при получении заработной платы надевал очки, долго вглядывался в подписной лист, затем рука медленно, как будто в принуждении, выводила против своей фамилии роспись. Придержав ведомость в руке, непременно глянет на денежное содержание сослуживцев. Получив свое, не выходя из бухгалтерии, присаживался в угол на стул, доставал из кармана записную книжку и, шевеля губами, подсчитывал все до копейки.
Затем, тяжело вставая, молча удалялся под косым взглядом служащих.
Примечателен один из случаев, характеризующий Александра Ивановича. Как-то руководство маслозавода договорилось с хозяйством о приобретении сена для нужд своих работников, услугой которого воспользовался и он. По неизвестным ему причинам сено обошлось ему на четыре рубля за тонну дороже, нежели его коллегам, отоваренным вперед. Факт такой несправедливости поверг Александра Ивановича в отчаяние и наставило его на путь восторжествования справедливости. Касаемо этого случая ему было разъяснено, что из-за нехватки товара (сена) пришлось дополнительно приобретать у другого хозяйства, чтобы удовлетворить нужду всех желающих. А покупали сено за счет взаиморасчетов с хозяйством, поставлявшим молоко на переработку с последующим удержанием из зарплаты у лиц, кто воспользовался этой услугой. Хозяйства выставили счета по разной цене, разнившейся в четыре рубля за тонну. Обращаясь в Местком за разбирательством дела, говорил: «Признаться, не хотелось бы заниматься этим из-за чепухи, но тут дело принципа,… Что, мне подавать в суд?»
- Да мы вас понимаем – отвечали ему заседавшие. Но так уже получилось, что некоторым обошлось оно дороже. Не мы устанавливаем цену.
Дело кончилось тем, что после ухода оставшегося неудовлетворенным ответом заседавшие, посоветовавшись, решили выписать материальную помощь в размере двадцати рублей на одного из присутствующих, чтобы не вычесть эти деньги с просителя за разницу в цене и не поколебать в нем чувство справедливости…
Осенью того года, будучи уже пенсионером, опираясь на трость, прошелся по усадьбе и, присев у крыльца облегченно вздохнул: «Все в домашнем хозяйстве приготовлено, чтобы зимовать в сытости и тепле. Пожалуй, и переживем зиму. Авось волку не первая зима».
Но через несколько месяцев, в разгар зимы, вдруг занемог. Утром проснулся поздно, когда был уже рассвет, весь в поту, лицо побагровело, тяжело дышалось, но все-таки встал, опираясь на трость и пошатываясь, подошел к ведру и испил много воды. Глянул в зеркало, лицо было розовое от жара, и ему вдруг стало жутко.
- Ка-те-ри-на… - хотел было позвать жену, но опомнился, понял, что она давно уже на работе, и бросил взгляд на ходики на стене, стрелки которых показывали одиннадцать часов. Он через силу оделся и, не позавтракав, тяжело ступая, направился в медпункт.
По выражению лица фельдшеры, принявшей и послушавшей его, по ее тону разговора понял, что дело плохо и что уже никакими уколами и таблетками, наверное, не поможешь. Однако она сделала, что ей полагается, помогла отправить его домой и пообещала непременно вечером еще заглянуть и если не полегчает отправить в район.
Испив чаю, и без того находясь в жару, он прилег. Как-то горько ему стало на душе. Стал думать за свою жизнь, не прошла ли она без пользы?
- «Не жалко умереть, – думал он, – но как-то обидно. С малых лет работал как проклятый, только стал иметь кое-какой достаток, тут грянула коллективизация. Только «обтесался» под новые условия жития, обзавелся семьей, опять беда-война. Сколько прошел по ее нелегким дорогам по истерзанной и измученной земле, сколько видел смертей и горя, так нет, судьбе мало было этих испытаний, выпавших на его долю. Проведению было угодно забрать еще двух подростков сыновей, да так глупо и безбожно, что не пожелал бы самому ярому врагу. И слезы медленно потекли у него по впавшим щекам, скатившись на грудь….
Сколько раз он силился вспомнить свои молодые годы, но ничего раньше не приходило на память, а тут вдруг в памяти все стало проясняться. С чего бы это? Как живая покойница - жена и молодые ребята встали в его воображении. И как это вышло так, что за последние тридцать лет он ни разу не вспомнил о них и ему ни разу не мерещилось прошлое.
Скрипнула щеколда двери. «Пришла фельдшерица,» - подумалось ему.
- Александр Иванович, где вы? Пенсию принесла, – послышался голос почтальонши.
- Подойди сюда, дочка. Подойди!
Она прошла во вторую комнату, увидев его, лежащего в постели.
- О! Что ж это вы, Александр Иванович, вздумали болеть?
- Да вот полюбуйтесь, захворал.
- А где Екатерина Ивановна?
- На работе, где ж ей быть.
- Так я зайду на обратном пути, скажу ей. Или она в курсе?
- Сделай милость. Пусть плетется домой.
- Хорошо!
Помогла ему приподняться. Дав расписаться и оставив деньги по его просьбе на комоде, она поспешно вышла, громко лязгнув щеколдой двери. Слабость по всему телу не давала спокойно предаться воспоминаниям. Чем крепче он думал, тем тяжелей становилось у него на душе. « Наверное, уже не поправиться мне», - но потом, как подумал, что будет с усадьбой, домом, у него сразу сжалось сердце и стало жалко свое добро. « И не возьмёшь все с собой в могилу.» Горько усмехнувшись, тихо произнес: «Все пропадет, таким трудом нажитое»
Опять скрипнула дверь, – пришла Екатерина Ивановна.
- Катерина! – позвал он жену. Она не сразу вошла к нему, слышно было, как долго копошилась у прогоревшей печки в передней. И вот, наконец, вошедши, опустилась на край кровати, готовая может быть к последнему откровенному разговору, – как всегда бывает в таких случаях.
- Ну! Чего это ты надумал валяться в постели?
Он молчал.
- Может, бульону сварить, – робко и сочувственно сказала она, глядя на него.
- Потом. Сколько там, на ходиках, – хрипловатым голосом проговорил он.
- К четырем часам приближается.
- Ты вот что, пенсию принесли. Почта до пяти работает?... Снеси-ка деньги на книжку, а то я, наверно, сегодня уже не поднимусь. Деньги там на комоде.
Испуганное и недоумевающее выражение ее лица, охваченное в первые секунды, вдруг сделалось сочувственно-страдальческим.
Она хотела возразить ему, что, мол, не к месту и не время об этом сейчас думать.
Но, как всегда, повинуясь, даже не взглянув больше на него, молча подошла к комоду за деньгами и, наспех собравшись, вышла из дома.
Он все это время, пока ушла Екатерина Ивановна, лежал молча с закрытыми глазами. Мрачные мысли стали донимать его, и в голову лезла всякая чепуха, а он хотел все больше вспомнить свои молодые годы и силился, напрягая свое воображение. И вот в памяти прорезались те далекие годы из молодости, когда он с будущей женой прогуливался у круглого озера, водяная гладь которого багровела от заходящей поздней зари и стояла такая тишина, что слышно явственно даже писк копошившихся вдоль берега маленьких болотных куличков. Как счастливы были они тогда! С уходом той далекой вечерней зари началась заря их совместной жизни.
Открыв глаза, глядел в потолок и выражение его лица, было счастливое. Но, полежав так в молчании, с лица быстро сошла гримаса счастливых воспоминаний, и ему опять стало не по себе: «Помру, так все равно никто жалеть и горевать не будет. Только мужики, долбя мерзлую землю могилки, будут в душе ругать и материть, мол, не мог уже дотянуть до вознесеньев дня, до тепла, полюбуйтесь вот – представился. Уйти и то не мог по-человечески». - Так его мрачные мысли печалью отдавались на лице. Он тяжело вздохнул.
- Катерина! – хриплым голосом позвал ее. Вошла из передней Екатерина Ивановна.
- Ты… - заговорил прерывисто он, – сообщила бы дочке, что я … занемог. Ну, сама знаешь…что сказать.
Она глянула в его мутные глаза на розовом лице.
Похоже было на то, что дела совсем плохи, и она перевела взгляд на потолок, как будто обращалась к «всевышнему», но в душе, наверное, была «рада», что, наконец, он уходит, и тягостному их совместному существованию подходит конец. Она, вдруг опустив глаза, хлопнула себя руками по бокам. Ей подумалось: «Если заранее сообщать дочке, то мне из добра мало что достанется, ведь я с ним не зарегистрирована, а уж про деньги на его книжке и вовсе забыть придётся». Она глянула на него со скукой и безразличием, подумав, что нужно что-то предпринять и со словами: – «Не думай сейчас об этом,» – поднялась и вышла из комнаты.
Вечером в полудреме ему опять мерещились детишки, явственно, как живые, выросли перед его воображением мальчишки-утопленники. А про меж них надвигалось бледное-большое, жалкое лицо покойницы-жены и, чем ближе вырисовывались её черты, тем слышней отдавалось в ушах ее бормотание: «Отдай деньги внукам, отдай…отдай…»
Он заворочался и повернулся с боку на бок, как будто боясь, что она достанет рукой до его испуганного лица, а затем, открыв глаза, встал с постели. Слезы медленно потекли у него по щекам.
- Внуки! Я их раз всего-то и видел, когда приезжала дочка. Наверно, большие уж, – рассуждал он. – А и впрямь, ведь наследники, как не крути. Большие, а не жалуют деда своим вниманием, – тяжело ступая, продолжал бормотать, идя к ведру испить воды.
Поздно пришла фельдшерица, по-видимому, по просьбе Екатерины Ивановны и, сделав ему обезболивающие, ничего уже не расспрашивая захворавшего, поспешно ушла. Ему стало как бы легче дышать, и он провалился в глубокий сон.
На следующее утро и потом весь день он лежал не вставая и тосковал. Когда к нему за день подходила несколько раз Екатерина Ивановна спросить, не надо ли чего, он закатывал глаза и, напрягаясь, проговаривал: «Нет! ничего не хочу»
Ближе к вечеру слабеющая память дала вспомнить опять погибших сыновей, а затем лицо жены, выплывая из дымки слезившихся глаз, приближалось к нему. Когда ему показалось, что она опять вот-вот начнет его в чем-то упрекать и бранить, он, испытывая мучительную обиду, приподнялся от подушки и едва слышно произнес: «Да знаю я и без тебя, что нужно…делать» Он почувствовал от напряжения в груди боль, а затем с исчезающим в глазах ликом жены воспоминания покинули его навсегда.
Орлик
Конюшня на краю села представляла из себя большое вытянутое в длину саманное строение, крытое дерном и ракитой, снаружи небелёное, а только вымазанное небрежно рыжей глиной. Внутри досками, в решётку, поделено на стайки-клетки для жеребившихся маток. В одном углу глухими досками друг от друга отгорожены два места для жеребцов. В загоне, прилаженном к одной из стен конюшни, пристроен навес, крытый ракитой и соломой. Он служил рабочим лошадям и молодняку, (всего около ста голов), укрытием от холодных ветров, метели и лютых морозов…
В разгар зимней ночи, когда все сильнее завывала вьюга, в чернеющем окне стайки часом раньше родился жеребёнок. Рядом, слева и справа, напротив, через проход, лошади мерно, не спеша жевали пахучее сено, и никому дела не было до его появления на свет. Только его мать, четырехлетняя кобыла по кличке «Улыбка», каурой масти и с большой белой лысиной на лбу, облизав мокрого жеребчика счастливо негромко ржала и толкала его в бок мордой, пытаясь заставить подняться на ноги. Он с трудом поднимался, а она подставляла ему соски. Тыкался носом ей в пах и, не удержавшись, падал передними ногами, на свежую вымощенную с вечера подстилку из соломы. Когда окошко стало выделяться в темноте голубизной, а затем через него пробились вовнутрь солнечные лучи, по проходу прошла морозная свежесть от отворенных ворот конюшни. Пришли конюхи задавать корм. Конюх Иван, лет тридцати пяти, проходя мимо, глянул через решетчатую дверь.
- Так-так, «Улыбка» ожеребилась. – и стал отворять дверь. Затем, прикрыв ее за собой, склонился к лежавшему малышу.
Жеребенок рванулся и, не устояв на слабых ножках, споткнулся на колени.
- Ишь, какой прыткий. А бурый, ни одного пятнышка, – он глянул на кобылу, – белой лысины, как у тебя, мать, и то нет.
Кобыла обеспокоенно заржала. Он быстро вышел. Но вскоре воротился с охапкой свежего сена и, немного погодя, насыпал овса в кормушку. Стал гладить ее по холке бормоча: «Ешь, мамаша, заслужила».
Он окликнул проходившего мимо пожилого конюха.
- «Улыбка» ожеребилась, Корнеич! – пожилой подошёл к решетчатой двери.
- Ух, какой гордый, – сказал тот, глядя на жеребенка, который все время запрокидывал голову назад, – орел.
- Орленок…нет, Орликом назовем, Корнеич!
- Ну, расти на здоровье, не чахни, – и пошел Корнеич убирать лошадей.
Все последующее время он находился с матерью взаперти.
Но как только запахло весной, когда начал подтаивать и делаться мокрым снег, а жеребенок уже свободно гарцевал по стойке, их стали выпускать в загон. Среди таких же жеребят, как он, был всегда весел, взбрыкивая, готов был играть со всеми. Но самое счастливое время для него наступило, когда их впервые выпустили на простор, на зеленую траву. Он быстро научился щипать сочную молодую травку и, часто отрываясь от этого занятия, неустанно скакал, подняв свой еще пушистый хвостик, и ржал, подражая взрослым…
Беззаботное детство, счастливая летняя пора пролетела незаметно быстро, и он уже к глубокой осени превратился в стройного стригунка. К этому времени все реже стала призывать к себе его мать, да и он уже сам почувствовал, что становится холоден и не нуждается в ее заботе. Всю зиму он провел со сверстниками в отдельном загоне под навесом, где жались друг к другу, согревались….
Когда прошла очередная зима и их со всем табуном выпустили на весеннюю травку, он стал уже заигрывать с кобылками. А к концу лета поведение одной вороной, уже родившей первенца, который ходил еще с матерью, как и он в прошлое лето, стало причиной величайшей перемены в его участи. Находясь рядом с вороной, он, потянув ноздрями воздух, уловил волнующий запах ее кожи и медленно, как бы кланяясь ей, опустил голову, – заржал. Вороная, щипавшая траву, загнула назад голову, потянув его, запах игриво ответила, взнесла задом и взвизгнула, но осталась стоять на месте. Насторожив уши и растопырив ноздри, он, порываясь всем своим молодым телом, почувствовал сильное телесное возбуждение и сделал то, что лишило его невинности. Крепкие ноги и тело были совершенны своей формой, и было в его фигуре что-то величественное, а испытание любовью придавало ему еще больше сил и сделало его фаворитом среди сверстников, с которыми был дружен и играл с самого детства. Но после случая с вороной он стал к ним насторожен и очень скоро увлекся любовью. Это его, может быть, даже чрезмерное увлечение было замечено конюхами: «Хороший будет из него производитель».
Но однажды был наказан за чересчур раннее увлеченье.
Когда он обхаживал очередную кобылку, к ним подбежал на ее игривое ржанье старый и такой же бурый, как он, жеребец по кличке «Гордый». Жеребцы стали обнюхивать друг друга, и Орлик хорошо запомнил его острый запах. Затем они, выгнув шеи, взвизгнув, заржали и встали на дыбы. Получив копытами в бока, Орлик почувствовал некоторую боязнь перед эти закаленным годами жеребцом.
Сладость чувства любви придавало ему силы, но в схватке с Гордым, крепкий костяк которого напирал, не давал никакой возможности одолеть его. Орлик, дрожа всем своим молодым и красивым телом, вынужден был отступить…
Наступила глубокая осень, выпал уже первый снежок, но лошади оставались на подножном корме, пока не уляжется жесткий глубокий снег. Табун разбрелся широко по всему полю. Где-то с желанием общения любви игриво заржала кобыла. Орлик, жевавший траву, раздувая ноздрями пушистый снежок, поднял голову и тут же ответил ей протяжным ржаньем. Игривый голос опять повторился впереди табуна, и он быстрой рысью понесся вперед на зов обольстительницы. Пробежав немного, он увидел бурого старого коня, в схватке с которым ретировался и который мерно пасся, опустив голову, и не отзывался на очередное игривое ржанье кобылы. Приблизившись к нему, Орлик насторожился, оскаля зубы, взвизгнул и с прытью бросился на своего обидчика. Тот, подняв голову, приложив уши и скалясь, вместо того чтобы ответить на его вызов, отбежал в сторону. Орлик ждал от него ответной реакции, но старый конь, вздохнув тяжело, пошёл прочь. Он уже перестал ржать, отзываться на призыв для общения любовью. Конюхи выхолостили его еще в начале осени, сделав из него только рабочую скотину. Его место по общему согласно конюхов и одобренное начальством должен теперь занять по праву Орлик, который не знал, что Гордый был его отцом. Шла очередная зима, и двухгодовалый Орлик был определен в отдельную стайку, заколоченную наглухо от всех остальных сородичей.
Поначалу он ржал по ночам, которые долго тянутся в зиму, но скоро смирился с участью одиночества и, предаваясь воспоминаниям, видел воображением сочные луга в утренней заре, чувствовал душистый запах трав и игривое ржанье кобылиц. От такого удовольствия часто в полудреме нарушал стоящую в конюшне тишину коротким ржаньем. Затем умолкал, продолжая спать стоя, чуть покачиваясь на упругих ногах. Каждый день с наступлением утра в конюшне через узкие щели между досок к нему полосками пробивался солнечный свет.
Приходят конюхи убирать лошадей, и по проходу через отворенные ворота конюшни тянет ароматом свежести инея. Орлик слышит знакомый голос, дверь распахивается, и Иван высыпает мерку овса. Пока он жует овес, тот убирает навоз, жесткой щеткой проходит по хребту и бокам подопечного. Но были для Орлика среди этих зимних дней и более счастливые моменты. Бывало, когда он только доест овес, а Иван, сделав свою работу, к недоуздку, постоянно надетому на Орлике, пристегивал конец вожжей, взяв под узду, выводил его во двор. Во дворе привязанной к коновязи стоит кобыла. Изгибая назад шею, завидев своими большими черными глазами жеребца, начинает игриво ржать. Орлик отвечает на ее призыв протяженым ржаньем. Конюх отпускает вожжи, давая ему свободу. Он, изгибая шею, заплясал ногами, приводя себя в возбуждение. Овладев кобылою, задыхаясь от усилия, он испытывал уже знакомое приятное и жуткое своей всегдашней неожиданностью ощущение…
Прогнав на вожжах его по двору, взяв потом под узду, конюх заводил его на место. На третьем году с наступлением тепла его стали объезжать. Конюх Иван, к которому Орлик привык и откликался на его призыв, зайдя однажды среди дня к нему, надел уздечку, вывел во двор, где были другие конюхи. К ним подошел еще Корнеич, и они пристегнули к кольцам уздечки двое вожжей по обе стороны, чтобы вдвоем, если понадобится, легче было унимать его буйство. Надели на спину широкий ремень и привязали по сторонам на уровне стремян небольшие мешочки с песком. Орлик сразу почувствовал легшую тяжесть и, заплясав на месте, злобно заржал, выражая этим свое неудовольствие. Когда конюхи, державшие его под узду, стали отпускать вожжи, отходя по сторонам, Орлик пустился было в рысь, но лежавший на нем груз вызывал неприятные ощущения, и он старался избавиться от него.
Сердито визгливо ржал и, взбрыкнув, начал поддавать задом.
- Не балуй…не балуй, – подбирая вожжи, усмирял его Иван, – пошли…пошли…хорошо. – Орлик опять поддал задом. – Не балуй…не балуй…хорошо…
Висевший груз и натянутые по сторонам вожжи сдерживали его прыть и, поняв, что от него хотят, он, успокоившись, покорно ступал, выбрасывая вперед свои тонкие ноги. Затем его с грузом пустили по кругу. Когда через час-полтора закончили с объездом, его, всего взмыленного, окатили водой и, согнав со шкуры мокроту, дав немного обсохнуть, завели на место.
Иван был хорошим конюхом, хоть от него часто разило водкой и табаком, что не переносил Орлик. А иногда, бывало, даже запьет, и стоит его скотина голодная и неубранная целый день. Но когда, проспавшись, появлялся, задавая корм, принеся душистое сено и меру овса, всегда похлопывал по холке, как бы извиняясь, ласково разговаривал с ним, что очень нравилось Орлику и вынуждало его к послушанию. А в один день, зайдя к нему, обнял его за шею и, надев потник, снял с жерди седло и стал пристраивать ему на спину вместо груза. Орлик, подняв голову, слегка заржал и стал пританцовывать, когда тот стянул подпруги седла. И когда Иван, взгромоздившись в седле, отпустил поводья, Орлик послушно пошел легкой рысью. В дальнейшем, когда на него восседал кто-то из конюхов, он не только не противился, но и стал находить в этом какое-то лошадиное удовольствие…
Его запрягли в тарантас первый раз среди лета. Как всегда, если что-то делалось с ним впервые, в оглобли заводили два конюха, чтобы усмирить его противодействие. На ласковые слова Ивана Орлик не стал показывать свое неудовольствие и, пятясь назад, зашел спокойно в оглобли. Затем его стали проезжать, опустив поводья, и он на удивление всем сразу покорно пошел быстрой рысью. Упражнения бегом продолжались несколько дней то с Иваном, то с Корнеичем, и он все больше и больше поражал их своим размашистым ровным ходом.
Иван стал иногда, по-видимому, в свою заведенную между конюхами очередь выгонять на Орлике весь табун на пастбище. Он любил такие выезды по утрам со своим наставником, хоть и ограничен был в своих действиях, так как Иван, усевшись в седло, начинал подергивать за поводья, будто Орлик сам не знал, что ему надо делать – держать табун от самовольства.
Он рассуждал по-своему, по-лошадиному, пусть, мол, Иван покуражится, тоже вообразил себе, что он владеет табуном – он тут главный.
С наступлением очередной зимы его несколько раз впрягли и прогнали в санях. Затем на молодом трехлетнем жеребце те, кто ухаживал за ним, на нем больше не ездили, ездил совершенно другой человек. Утром Иван выводил его в проход конюшни, снимал с гвоздя украшенную кистями упряжь и хомут, не заправив удила, вел поить, подводя к чану-бочонку со студёной водой, который по утрам наполняли конюхи. Сани плетеные «Кошелка» легкие, как пушинка. Поставив Орлика в оглобли, конюх шел за сеном, клал его в сани, сверху прикрывал попоной и бросал на нее тулуп. Иван подавал извоз к конторе, поставив его у коновязи. Выйдет из конторы мужик, которого, здороваясь, конюх называл Степанычем. Степаныч возьмет из саней тулуп, набросит на плечи, опустится в сани, запахнув полы, возьмётся за вожжи. Орлик покосится на него, ожидая приказаний. Степаныч, чмокнув губами, дернет слегка вожжой, и, сделав резкий разворот, жеребец пойдет размашистой рысью по рыхлому, с утра выпавшему снегу….
Так прошло еще три зимы с одним и тем же хозяином Степанычем. А летом его выпустили в табун на выпаса.
Но однажды среди лета случилось так, что в один из утренних дней вместо Ивана к нему пришел убирать другой конюх-казах Бидагир. По-видимому, Иван был уволен за очередное нарушение трудовой дисциплины, связанное с пристрастием к спиртному. Войдя к Орлику, он молча стал надевать уздечку, чтобы вывести во двор. Орлик, положив голову конюху на плечи, вроде как бы знакомясь с новым наставником, стал принюхиваться к нему. Тот оттолкнул от себя его голову и, замахнувшись, уздой больно ударил по верхней губе. Поступок этот сильно огорчил Орлика, но он не показал вида и послушно пошел за ним. Под навесом во второй половине загона в углу была оставлена кобыла из-за чересчур еще малого, недавно родившегося жеребенка. Завидя жеребца, кобыла, по-видимому, вздумала вскружить ему голову, игриво заржала с желанием общения любви. Орлик, подняв уши, ответил на ее призыв. Он дернулся, натянув поводья, удерживаемые конюхом. Желание любви было теперь в нем сильнее послушанья. Боясь не удержать возбудившегося жеребца, конюх быстро мотнул уздечку за жердь ограды, делившей загон на две половины. Сняв с плеча кнут, стеганул несколько раз, пытаясь усмирить его страсть. При очередном игривом призыве кобылицы Орлик рванулся сильно с места, сломав жердь. Конец узды захлестнулся вокруг руки конюха, и жеребец, сбив с ног, увлек его за собой, протащив волоком вдоль ограды. Затем перепрыгнув через ограду, нанес сильное увечье конюху, поломав ему несколько ребер, а жердь пришлась по промежью, травмировав яичники…
После этого случая Орлик долго стоял без прогулок, убираемый конюхом Корнеичем. Спустя некоторое время появился им обиженный Бидагир. Он с каким-то неизвестным человеком, от которого разило непривычным запахом, долго стоял у решетчатой двери, и было похоже, что конюх в чем-то его уговаривал. Этот незнакомец был ветеринаром. В выходной день, когда весь табун и рабочие лошади в том числе были на выгоне, появился Бидагир с ветеринаром и еще двое незнакомых. Зайдя в стайку, надев узду, Бидагир вывел его во двор. Набросив на шею веревку, привязали к столбу. Затем обвили его веревками, чтобы он не бил задом…
После случившегося Орлик с помутнениями в глазах, превозмогая боль, освобожденный от пут встал.
Его выхолостили самовольно, без ведомо на то начальства…
Прошло время, а вместе с ним боль, злоба и обида на людей. Хоть он стал теперь мерином, но любой, даже не знаток в лошадях, мог сказать, что было в его фигуре что-то такое: высокий, широкий костяк, а мышцы груди так и играли, когда он перебирал своими тонкими ногами. Гладкая шкура лоснилась, и переливался на гриве мягкий густой волос. Когда его впервые после случившегося выпустили в табун, увидя знакомые красивые фигуры кобылиц, ему сразу почему-то пришло в голову взбрыкнуть и заржать, но на его сиплое ржанье никто не отозвался, и он понял, что стал не нужен им.
Но статный склад фигуры Орлика, хоть он и стал мерином, всегда на выгоне привлекал молодых кобылиц. И они часто подбегали к нему, чтобы подразнить его, мол, вот мы какие красивые и здоровые. Поступки эти хоть и огорчали Орлика, но он не показывал никакого вида, равнодушно продолжал пощипывать травку. Одна только вороная кобыла после шуток молодежи сочувственно тихо подходила и прижималась мордой к его шее, а затем так же тихо отходила. Вороная была старше годом – полтора, с которой он был всегда дружен, и связано это было с историей их первой любви. До Орлика у нее просто было стечение обстоятельств, закончившееся рождением первенца. Когда была глупой двухгодовалой кобылкой, опрометчиво заявила ржаньем, что готова любить и была конюхами насильно сведена с каким-то жеребцом. Люди ведь думают, что все им позволено, что они все могут. Но единственной настоящей привязанностью с желанием готовности любить был для нее только Орлик.
На нем почти всегда конюхи теперь стали выгонять табун на выпаса, это единственная работа была летом.
Когда табун на ночь загоняли в загон и Орлик был освобожден от седла, они с вороной сходились, стояли тихо где-нибудь в углу подальше от других и не обращали внимание на шумный топот, взвизгивание, ржанье и брыканье остальных.
А с наступлением зимы его стали привлекать на другие работы, запрягая в сани-розвальни коренным, и ставили с ним пристяжных. Орлик шел всегда машистой рысью, и по скорости бега можно было судить лишь по пристяжным, которые из-за его длинного шага все время вынуждены срываться в галоп. Конюхами было замечено, что Орлик с вороной в свободное от работы время всегда держатся вместе, и, запрягая его в сани, в пристяжные стали ставить вороную. Так они в паре проходили – прожили еще два года. С того времени, как стали его использовать для тягла в санях и верхом для выгона табуна, за ним уже не было того ухода, что прежде. За все это время ему никто ни разу не чистил шкуру, не подрезал копыт, не обдавал водой. И он стал с наступлением очередного лета постепенно хиреть. Появилась вялость и слабость во всем теле, да вдобавок ко всему объелся раз пшеницы. На большой голове глаза провалились в глубокие впадины. На шее просматривались жилы. Тонкие ноги, когда-то стройные и пружинистые, согнулись в коленях и сделались на них наплывы. Игравшей мышцами груди не стало. Разбиты были копыта, а на хребте от черес седельника образовалась плешивина, которая уже не зарастала шерстью. Стали через шкуру просматриваться ребра.
И однажды на него конюхи не стали навьючивать седло, а позвали ветеринара. Тот осматривал, тыкал в бока, заворачивал губы и сделал заключение: « Надо пускать в расход, пока совсем не захирел»…
Когда табун проходил по вечерам тем местом за конюшней, где были разбросаны кости и черепа лошадей, вороная, ковыляя, останавливалась, поведя головой, осматривала это место и втягивала в себя воздух, пытаясь уловить запах, который всегда исходил от ее Орлика. Табун проходил, а она все стояла, задумавшись, пока конюх не отгонит ее с этого места…
¬¬¬¬¬_________
Вороная еще после него несколько раз жеребилась, бегала в пристяжных. Ее череп был обглодан собаками гораздо позже и валялся с черепом Орлика и другими костями тут же на пустыре в ста шагах от конюшни, и никто не знал, и было невдомек ни лошадям, ни людям об их большой лошадиной любви.
Прихожанка
Новосанжаровский приход был закрыт властями в 1922 году, и с тех пор службы вот уже больше года не проводились, только иногда заглядывал туда бывший диакон Федот Пиньковский для догляду, на месте ли церковная утварь. Бабка Яворская, жившая наискосок от церкви, завидя его возившегося у двери с проржавленным замком, поднявшись с завалинки у причилка хаты, начинает семенить к божьему храму, поминутно оглядываясь по сторонам и крестясь….
Скрипнула церковная дверь, и с лучами солнца в проём притвора взошла старуха. Федот, возившийся у клироса, глянул на дверь:
- А-а, убогая, чего тебе? Разве не ясен тебе запрет?
- От, злобишься, Федотушка, нехорошо сердешный. Ты есть кто? Ты есть особа духовного звания.
- А-а, – махнул рукой Федот, – все в прошлом.
- А ты не гляди, что ризы на тебе нет, важно Бога почитать в душе, – крестится, глядя на иконы.
- Вот тоже еще выдумала. Говорят тебе, с этим покончено. Шла бы с миром, а то еще кто увидит, а я приставлен новой властью к ребятишкам грамоте их обучать.
- А ты их, Федотушка, с молитвой учи, это бесово отродье, раз пошел на эту службу, а то малыши взрастут, как эти антихристы, – она пальцем указала куда-то в окно, затянутое паутиной. Господи, прости души грешные, – многозначно крестится, – с мальства надо беса вышибать из малых душ, Федотушка.
- Ты зачем пришла-то, тётка? Не за этими ли поучениями. А то повертай обратно. Я хоть и духовного звания, как ты изволила выразиться, а скажу тебе так, как на духу, как мужик, коему довелось воевать. Сколько видал терпения, нужды да горя народом православным. и кабы был Бог, то непременно воспрепятствовал бы этому насилию.
- Это в тебя бес вселился и путает, по причине слабости твоей от ратных дел, что довелось спытать.
-Ты чего пришла-то, убогая?- переспросил он еще раз, – Говори, а то я опять дверь на замок посажу.
- Постой, шибко не спеши, дай дух перевести, – садится на лавку у стены. Она задумалась.
-Хворая у меня в доме девка, намедни люди привели. Ты ведь знаешь, я малость лекарничаю.
Все, что от меня требовалось, соблюла по мере мочи, дак кабы еще у Бога попросить заступничества, – она умоляюще глянула в глаза Федота, – «за здравие» ей бы службу справить, сердешный.
Федот хмурится и, подумав, кивнул головой:
– Ладно, тетка, свечереет, забегу, а сейчас ступай, убогая.
- Давиче ты упомянул, – продолжила она, и не думая вставать с места, – что в войске был. А пока тебя не было, сколько людей холера да тиф прибрали. Отец Лев (священник прихода, Лев Иванович Терлецкий), тот не богобоязничал, не соблюдал свой сан, как подобает, весь в грехах, злоупотреблял за обедами и вечерами. Службу как надлежит не справлял, вот и пришла беда – отворяй ворота, скольких хворь прибрала без богова на то допущенья, – многозначно крестится. Федот возится с какими-то бумагами у клироса, сдувая с него пыль.
- Грех Бога гневить, Федотушка, – помолчав, продолжила старуха, – службу бы справить, как положено «за упокой» рабов божьих. Невелик труд, сердешный, «за упокой»- то справить, а все же потом душе облегченье. Ты, радимый, соблюди, не гневи Бога-то.
Федот молчит, занимаясь своим делом, подбирая чистые листочки бумаги по осьмушке для своих ребятишек-школярат.
- Я чего пришла-то, – продолжила старуха, – класс, где детвору обучать силились, сгорел, как тебе известно. Кто же делает хату с досок? – удивилась она, всплеснув руками. – И не беленая, страмота одна, и горит, как в печке очерет. А все он, Иван Рыжанов, сукин сын, прости господи, – крестится. -Во хмелю шашни разводил с греховодницей Дунькой – непутевой, вот и недоглядел, взялось все петухом красным. Все-все дотла прахом пошло. Боюсь, как бы эти антихристы, – оглядывается по сторонам, – слух пошел по селу, хотят божий храм под класс способить, не уж то люд дозволит?
- Письму и чтению можно обучать ребятишек и без богова дозволения, – сдержанно отозвался Федот. – Богу нет до нас дела, а детворе грамоте надо обучаться. Понимаешь, надо, убогая! Ежели и выпадет такое, что надо, – после недолгого молчания продолжил Федот, -то я препятствовать не стану. Потому как новую мирную жизнь надо налаживать, а с Богом или нет….Понятно, заступница. Ну, ступай, ступай уже за ради христа, вишь, делом я другим занят.
- Греховодничаешь, Федот, – строго посмотрела на него. – Вот слух идет по селу, во грехе с братовой женой замечен.
- Какой же это грех? При ней два дитя, помощь моя требуется, родная кровь дети-то, а что до наших с ней отношений, то не твого ума дела, тетка.
- Да я что, коли так, то за ради христа, Федотушка, не век тебе бобылем ходить.
- Сказано, вечером забегу, ступай, а то еще передумаю, – сказал, глядя на старуху, которая никак не решалась покинуть храм. - Да уймись ты, наконец, кочерыжка старая, – раздраженно закричал Федот, – будет тебе и «за здравие» и «за упокой», тоже мне, богова заступница.
- Добрый ты человек, а напускаешь на себя грех знает что… Каков поп, таков и приход, – ворчит старуха, тяжело поднимаясь с лавки.
Перекрестившись несколько раз, поковыляла к выходу.
Пастух
Вторая послевоенная весна. Конец апреля – та пора, когда под пригревающим солнцем луга вышли из-под снега и полезла молодая трава, хотя по овражкам и густым ракитникам еще лежит серый затвердевший снег….
Секретарь сельсовета Петр Писарев собрал в конторе небольшой сход, пригласив с полдюжины человек из старожилов и членов совета.
- На повестке дня один вопрос, не требующий отлагательства. Наем пастухов для домашнего гурта, – прокашлявшись, начал председательствующий. – Сельсовет предлагает поручить пасти дворовый скот Петру Прокопьевичу Погребняку и в помощники-подпаски ему Ванюшку Рыбалко. Ну … хлопец молодой, – все глянули на парня, подпиравшего косяк входной двери, – правда, семь классов ему оказалось не по зубам, – Петро ехидно улыбнулся. – Ну ничего, где-то трудиться начинать надо, авось походит за хвостами, та за ум возьмётся. Батька его, Лука, как вам известно, сгинул где-то еще до войны по причине проведения коллективизации. Живет парубок с матерью и младшим братом. Старшие девки-сестры работают уже, и ему надо как-то себе пропитание добывать, вот мать и попросила за него. Да-а…такие вот дела.
Наступила тишина.
- Семь классов, говоришь, не одолел. А скотину счесть сможешь, – прервав молчание, заговорил дядько Афанасий Каровайченко. – Гурт здоровый набирается, догляд хороший нужен. Оно конечно, ежели Прокопыч согласен взять его в пристяжные, то мы не против, с его спрос будет, со старшего.
Ванька, парень семнадцати лет, скраснев за упомянутые в его адрес семь классов зырит по стенам кабинета своими карими глазами и теребит в руках картуз, и похоже готов было уже удалиться, но тут к нему обратился председательствующий:
- Ванюш, ну как, сдюжим?
- А то! С девяти лет хожу в подпасках, люди знают. Если дядько Петро берет в напарники, то не подведу.
- Ты не с дядькой Петром – Прокопычем договариваешься, хлопец, а Совет тебе поручает ответственную работу от всего населения. Так что ответственность за сохранность скотины лежит на вас одинакова. Это понимать надо, сынок, – поправил его Петро.
Все молчали.
- Ну, вот и добре. Так значит-с и порешили. Вопрос будем считать исчерпан, – он хлопнул ладонью по столу, крытому зеленым сукном, от которого поднялась пыль, – с понедельника, стало быть, скот выгоняем на тырло .
По утрам крепко дует сыроватый весенний ветер, от которого шумят стоящие в низинах кусты еще голых хворостин лозняка. Первый день выпасов. Тырло покрылось уже мелкой зеленью, которая будет скоро вытоптана, и по утрам в свежем воздухе пахнет терпко травами. Прокопыч на старом мерине, которого выделил пастухам колхоз, появился с утра пораньше и, привязав коня за покосившийся рядом стоящий тополь, уже обошел раза два по периметру выгон. Ванька, тоже поднятый в первый рабочий день матерью чуть свет, заявился пораньше и получив от напарника наставление, ушел в другой угол выгона. Рядом с Прокопычем постоянно крутится большой кобель, черной масти по кличке Валет. И если за людьми, пригонявшми свой скот в гурт, бывало, увяжется какая-нибудь псина, он, завидя дворнягу, останавливается и начинает рычать и метить стойбище, бросая каждый раз землю задними лапами.
Первый выгон скота на пастбище. Идет табун, и в прохладном утреннем воздухе стоит рев животных. Пастухи направляют стадо к выходу из села – на луга….
Эх, куда ни глянь, какие просторы, вечная целина – ни косы, ни плуга не знала эта дикая степь. В этой безграничной молчаливой степи своя другая жизнь, не лишенная своего смысла. В тихом воздухе над стадом появились и пронеслись проснувшиеся вороны и скрылись у края земли.
Табун спокойно разбрелся по лугу. Местами видны среди мелкой травы небольшие бурые бугорки – это сурчины, а из бурьяна иногда взлетают, порхая серебристым оперением, стрепеты….
Время шло – лето в разгаре. Пошла первая косовица трав и Прокопыч после выгона скота, стал на своем мерине отлучаться на заготовку сена, оставляя подпаска одного до предвечернего времени. Ванька уже сам заправски справлялся с большим стадом. В летний знойный день в застывшем сонном воздухе стоит свой ни с чем не сравнимый умеренный шум, присущий только для степи: потрескивание в траве кузнечиков, пение перепелов и других луговых, а в низинах, где образовались с весны мелкие болотца, чуть слышен издалека гомон водоплавающей птицы. Степь ближе к трем часам пополудни начала задыхаться от зноя. С утра радостно пестревшие от ночной влаги голубые цветы, васильки, желтая сурепка днем погружались в полусон, приобретая вялый вид.
Ванька опять один, без Прокопыча, лежит на спине, положив руки за голову, и глядит вверх на плывущие в небе облака, и ему кажется, что это из-под него уходит земля.
В устоявшейся умеренной тишине начал назревать дикий рев скота, и табун обеспокоенно стал метаться по степи. Стадо коров вздрогнуло, и в ужасе бросилось в сторону. Поднявшись, Ванька услышал далекий надрывистый волчий вой. Из бурьяна, идущего полосой по лугу, откликнулся где-то далеко еще один голос. Валет насторожил повисшие уши, злобно захрапел и, голося, побежал к краю стада. Паренек, забегав глазами по стаду бросился усмирять его, высекая взмахом кнута своеобразный свист. Лай собаки на краю стада хоть и был злобным, но отдавал нотками визгливости – боязни.
Пес быстро воротился и, не отходя от Ваньки, лаял на одном месте, а это означало, что, несмотря на злобность собаки, серые не собирались уходить. И как бы в подтверждение этому в отдалении раздался опять волчий вой. Ванька подбадривал пса, высекая кнутом свист, и бросился на вой пришельцев. За ним, не переставая лаять, забегал вперед Валет. Стадо сбилось в круг, повернув свои морды в сторону опасности. В нескольких метрах, откуда шарахнулось испуганное стадо, подкрадывалось два волка. В эту же минуту пес сцепился с волками, и слышен был их лязг зубов. Собака яростно сопротивлялась, ухватила одного из них прямо за шею, вонзив свои клыки, мотая головой из стороны в сторону. Второй волк поменьше, по-видимому, переярок, вцепился уже собаке в бок. Затем пес внезапно разжал челюсти и отчаянно заскулил. Ему молодой волк вырвал бок и продолжал трепать, не разжимая челюстей. Ванька, стегавший драчунов кнутом, не совладая со страхом, остепенившись, наклонился над ними и кнутом, вымазанным в кровь с землей, перехватил молодому горло, а потом перехлестнул несколько раз ему челюсть. По его телу пробежал горячий пот, который вдруг сделался ужасно холодным. Испуг не оставлял паренька, и он соображал, что если выпустит из рук кнут, то уже не совладает и не остепенит злой волчий умысел. В ушах паренька гудело: «Совет тебе поручает ответственную работу… это понимать надо, сынок….» И он еще туже стянул намотанный вокруг челюсти кнут. Задавленный псом волк оказался матерой волчицей, уже затихший навсегда, пока Ванька возился с ее отпрыском – переярком.
Поодаль лежал Валет, живот его был разорван, и он в последних судорогах слегка подергивал мордой.
Боясь выпустить волка из рук, парень поднял его на плечи и направился к селу. Он шел, приближаясь все ближе, и ближе и не чувствовал в горячке под собой тяжести взваленного на себя хищника. Он пришел в село, когда солнце стало склоняться к западу. Вошел в свой пустой двор и ходил с «добычей» по нему как чумной, не выпуская волка из рук. Его заметила ребятня, и скоро сбежались мужики, освободив его от этой напасти. Ничего толком не умея объяснить в горячке, что ж все-таки произошло, он попросил пить. Выпил воды, но есть не стал. Уложили его в постель. Его начало знобить, разболелась голова. Ближе к полуночи началась лихорадка. Ему было очень зябко, хотя был укрыт ватным одеялом, поверх которого бросили еще тулуп.
В жару он что-то шептал губами и стал метаться в постели. Но затем успокоился и наконец заснул. Когда проснулся утром, в ушах стоял рев скота и лай Валета. Захотелось пить – мучила жажда. Он встал с постели, ему дали воды, но снова началась лихорадка, его уложили в постель. На этот раз он сразу же погрузился в глубокий сон. Что снилось ему? Отчего он иногда вздрагивал и что-то бормотал несвязное. Ближе к вечеру он проснулся, вспомнил про стадо и встревожился, что и как там все, вздрогнул от этих мыслей, ему опять стало плохо и он уснул. Проснулся на другой день , когда на улице ослепительно сияло солнце. Он приподнялся на руках, но не стал вставать с постели, как будто боялся впасть опять в забытье. Опустившись на постель, тяжело вздохнул, и по его лицу пробежала слабая улыбка, как будто он радовался, что не надо больше так рано вставать и ходить за скотом.
Председатель сельсовета
Село Новосанжаровка жило после гражданской на мирном положении, подобно всему в округе народу. Но вскорости НЭПовцев и прочий хозяйствующий самостоятельно народ стали прижимать, и к концу двадцатых годов объявили коллективизацию, которая силилась личное подворье людей разорить дотла. Наезжали в село наскоками эмиссары разного калибра, и после их громких все обещающих речей стали склонять народ к общественному труду – созданию колхозов. Стали обобществлять скотину и инвентарь, да отбирать в счет продналога все до последнего зёрнышка. Народ в селе всякий, одни отдают предпочтение предложенному общественному труду, другие воспринимали в штыки это новшество, затеянное властями. По случаю коллективизации на селе произошло курьезное событие. Предыдущий Председатель Совета Пётр Басмановский паскудничал и потакал бесчинствующим властям, за что было чуть не поплатился жизнью от рук сельчан, и вскорости его вынуждены были перевести на другое место работы – в другое село…..
В воскресный летний день, едва стало рассветать под окнами хат, поднялся Григорий Горбатко. Позавтракав, надел чистые шаровары и праздничную рубаху, пошел на собрание в сельскую управу. Мужики уже толпились возле крыльца. Пригласили вскорости пройти, и толпа, не переставая гудеть, двинулась в узкий проход двери. Расселись кто где, в воздухе летал табачный дым, поскольку мужики не вынимали самокрутки изо рта. Собрался в основном заинтересованный народ по случаю выбора нового Председателя Совета. На сход еще с вечера приехал заместитель Павлоградского Исполкома Радион Бурлака. Председательствующий на собрании секретарь Совета Андрей Шушман, окинув деловито собравшуюся толпу прищуренными глазами встал.
- Товарищи, – начал он, – на повестке дня стоит у нас два вопроса: первый – о положении дел с коллективизацией на селе, второй – выборы нового Председателя Совета. По первому вопросу имеет слово приехавший на наше собрание зам.председателя Павлоградского исполкома товарищ Р. Бурлака.
Выступавший разъяснял «полезность» колхозного строя, что нужно и дальше держать курс на коллективизацию, что в колхозах это единственное спасение от нужды и голытьбы.
- Мы не против общественного труда, но надо трошки подождать, поглядеть, что получится дальше, – выкрикивали с места мужики.
- Те, кто сейчас в колхозах, что-то не очень-то разбогатели, – высказался Григорий Горбатко, в свое время побывавший в Красной Армии. По толпе прошелся легкий смех.
Мужики еще шумнее заговорили между собой и поначалу сопротивлялись, но потом большинство присутствующих все же согласилось, что колхозы в конце концов накормят всех и что всем надо держаться этой линии.
- Насчет председателя, – поднялся мужик средних лет Иван Жар, когда выступавший закончил свою речь, – вот этого долговязого, – он указал рукой, и все глянули на Григория, – и выбираем. Парень молодой, грамотный, нашенский, нихай председательский хомут одевает на шею, авось, Бог даст, потянет.
Тоскливо что-то стало у Григория на сердце после этих слов.
- Я благодарю Вас за доверие, сельчане, – поднявшись и проглотив слюну, начал Григорий свою речь. – Нелегко, правда, нести этот крест, потому как понимаю ответственность перед вами. Я, как вы знаете, сам-то мужик с достатком. Хозяйничаю с женой, трое у нас малых ребят, внаем людей не берем, сами справляемся с родственниками. Продналог до тонкости соблюдаю и стою на том, что надо помогать стране с продовольствием, но конечно, не в ущерб самим себе. А то ведь как прежде было с продразвёрсткой, это уже не помощь, а прямое разорение, – закончив, он тихо присел.
- Будем голосовать, товарищи, по предложенной кандидатуре, – поднялся с места председательствующий.
- Ничего, и так сойдет. Мы согласны, – стали с места выкрикивать мужики. – В добрый час, хлопец, – и стали расходиться, жмя руку Григорию.
- Ну смотри, Григорий, – все наставляли мужики, выходя из помещения, – налог мы справно сдаем, а остальное не троньте, а то круче будет, – намекали на положение его предшественника….
Придя домой, подумал и свел к вечеру со двора одному брату Павлу пару быков-волов, другому Михаилу пару рабочих лошадей, потому как нет за должностью время пахать, да и негоже председателю браться за чаплыги плуга. Остались в его хозяйстве жеребая кобыла, десяток овец да десятка три разной птицы. А утром, заступив на должность, отписал свои две десятины земли тоже братьям. Секретарь вводил его в дела бумажные, выложив из шкафа на стол запыленные и скрозь нечитанные стопки папок. Развязав шнурок у одной из них, взял в руки верхний листок и медленно губами прочел:
«Список селян зажиточных, в скобках, враждебных колхозному строю»
Медленно повел пальцем вниз по строкам, где чернилами размашисто были внесены знакомые фамилии селян, и против одной из них заскорузлый его палец вдруг остановился: «Горбатко Павел Тимофеевич – старший его брательник, вот те раз. Какой же он кулак? По всему селу поискать такого обстоятельного хозяина, а на тебе, в кулаки Совет записал».
Изо дня в день Григорий врастал в дела и заботы, во все заведенные властью порядки и законы.
Прошла осень. Убрали урожай, скудные крохи которого ушли почти полностью в продналог. Григорий сидел в управе за столом, когда вошёл его брат Павел. Кивнув головой на взгляд Григория, он присел на стул.
- Что, семенов дадут, Гриша? – спросил он.
- Не вяжись. Нету пока распоряжения.
- Может статься так, что и не дадут вовсе? – он вопрошающе посмотрел на Григория. – Надо было зерно у людей отнять, – сердито ворчал Павел, – обнадежили семенами. Все выгребли, а теперь что же получается? Хлеб в городах наш жрут, а мы сами у земли и пухнем с голоду, – и не дождавшись Гришкиного ответа, махнул рукой и, тяжело вздохнув, вышел….
Наступила зима. Запорошило все снегом, установились морозы. Придя домой уже потемну Григорий, все сидел у коптившей лампы и что-то думал и прибрасывал, помечая на листке бумаги огрызком карандаша. Поднялась с постели жена и, присев где-то за спиной Григория, жалостливо повела:
- Гриша, хлеба хватит только до рождества, а дальше чего мы есть будем? – и не услышав ничего в ответ, тяжело дыша, ушла в светелку к детям.
Всякие мысли лезли ему в голову, и вот в середине декабря собрался он в район за шестьдесят верст обсказать сложившуюся обстановку в селе. Когда выехал со двора, еще не дымились трубы низкорослых хат, а яркое очертание месяца в густой синеве неба еще красило снег предрассветный голубизной. Дорога легла через село Степановна, где с ночевки поднялся рано, и в густейшей предрассветной темноте выехал в район. В Павлоградку въехал с первыми лучами солнца. Мерин, ёкавший селезенкой, с легкой рысцы перешел на шаг.
- Здорова, батя, – обратился Григорий к идущему навстречу грузному хохлу, – в Исполком правильно еду?
- Прямо ежай туды, – он махнул рукой вдоль улицы, – як на горищи побачишь хлаг (флаг), о то вин и есть, твий исполком…
- А, Григорий! – подошел Р.Бурлака, пока тот у крыльца докуривал самокрутку.
- Ну пойдем. Что у тебя опять за дела?
В приемной дребезжала пишущая машинка, куда вошли они. Секретарша любезно предложила ему присесть, а Бурлака вошел к Председателю Исполкома. Спустя пять минут его пригласили в кабинет.
- Вот, Петр Иванович,- обратился Бурлака к председателю Исполкома, -это и есть Председатель Новосанжаровского Совета.
Завязался разговор.
- Да я все о том же, товарищ председатель, – доказывал свою правоту Григорий, – с нас тянут, а давать ничего не дают. Семенную ссуду обещали выдать и где? Предписание есть – строго учесть все десятины участников, все соблюдено и распахано, а семенного фонда нет, свое все ушло на поставки.
Председатель сочувственно покачивал головой: – Выдадим, так что кто пахал, получит свое, так мужикам и передай, – сказал председатель. – А выгребли как ты выражаешься все зерно потому как хлеб, уважаемый, нужен центру позарез. На Украине и в Крыму засуха и недороды.
- Да и мы не объевшись, – заметил ему Григорий. - Ведь что получается, те, кто землю свою пестуют, в амбары по зернышку свезли, есть, по-нашему, извиняюсь, контра, а кто чужое из амбаров этих до зернышка выметают, эти при законе у Советской власти. Чудно получается, да и только.
- Хороший ты хлопец, Григорий, а понять того не можешь, что кое-кому еще труднее, чем нам, – сказал председатель. – Получат твои мужики семена, но попозже. Ты расскажи лучше, как у тебя на селе с коллективизацией обстоит, идут люди в колхоз? Какой процент выполнился?
- Люди пошли в колхоз, но пока им мало что это дает – общественный труд. Нужна реальная помощь, тогда и образуется все в конце концов.
- Ну ты не вешай носа, давай держись, чем можем, поможем. Но потерпеть придётся, – встал и пожал руку председатель.
- Опять терпеть, – ворчал Григорий, выйдя из Исполкома, – сколько можно, мы ведь не трехжильные и живем не как святые в раю….
Затем зашел в столовую – чайную. Когда перед ним поставили стакан, краюху хлеба и тарелку борща, он достал из-за пазухи вытащенную из саней бутылку самогона, вынул из нее пробку и наполнил стакан до краев. Рот и желудок обожгло влажным теплом, а в нос ударило самогонным дымком.
Думки полезли ему в голову: «Колхозы вторглись в исконный быт крестьянина, испокон веку идущий. Вывернули душу наизнанку. По закону должны забирать только излишки в пользу государства, а на деле что получается? Продналог. Не оставляют даже на семена и прокорм».
За столом сидит Григорий, уже порядком хмельной, с бледным лицом. Грудно екнуло в горле, когда пропустил последний стакан, и от мысли о брате Павле, жене с ребятами, пожилой матери что-то оборвалось у него под сердцем. Он закрыл лицо ладонью, и по щекам потекли слезы. Покачав головой, поднялся из-за стола и вышел.
Ноги непослушно несут к коновязи. В голове, затуманенной хмелем, одна лишь мысль: «Надо ехать прямо сейчас и до полуночи добраться до Степановки, а с рассвета ехать и к вечеру быть дома».
Выехал за село. Багровая полоска света у горизонта становилась все уже и уже, а с востока надвигалась сизая мгла. Григорий смотрел по сторонам, но не понуждал мерина, заставляя его бежать шибче вслед за закатом.
«Нельзя, - подумал он, – буду спешить и подгонять, лошадь собьется с пути и тогда не доеду до Степановки. Сколько раз выслушивали на совете, но чтобы вот так, без всякого понимания нужды. Ничего, посмотрим. В Верховный Совет напишу товарищу Калинину и разъясню обстановку и положение дел», - думал он про себя…
Стало темно. Редко можно было разглядеть какой-нибудь привычный ориентир в виде небольшого особняка колка или кустов ракиты. Иногда мерин проваливался в рыхлый снег. Тогда приходилось, подергивая вожжами, забирать то влево, то вправо, отыскивая плотный наст, и двигаться дальше. Затем ему показалось, что лошадь стала забирать влево или сменил свое направление ветер?
«Неужели сбился с пути», - промелькнуло в голове. Его стала сильно одолевать дремота, и он выпустил из рук вожжи. Григорий сидел в санях, слегка склонив голову набок. Его щеки сделались белыми, а ворот полушубка подернут инеем. Он во хмелю уснул, и обессиленное тело делало последние вздохи….
Лошадь прибилась к стогу сена на одной из усадеб деревни Милоградовка. В санях сидел Григорий, ему не надо было отстаивать свою правоту и доказывать что-то кому-то.
Все проблемы ушли разом вместе с его окоченевшим телом и, судя по суровости застывшего лица, отдающего морозной белизной, он находил себя правым в своих суждениях…. Было это в канун 1932 года.
Ему было неполных тридцать лет. Его брата Павла Тимофеевича Горбатко расстреляли как кулака в 1937 году.
Учитель
Вечерним августом затухал малиновый закат и над широкой степью стали сгущаться сумерки. Между озером Конур и ракитником был на выпасе табун лошадей. А у самых ракит стоял пастуший шалаш, где можно было табунщику укрыться от непогоды и слегка отдохнуть. Чуть поодаль от шалаша вырыта земляная печь, выложенная из дерна, а из излишек пластов сложена завалинка, какая бывает у хат, на которой можно сидеть, обедать или прилечь погреться на солнышке. На этой завалинке и сидел табунщик, дед Прокоп Спорник, и тянул вонючий самосад папиросы, слепленной из серой бумаги. К нему с озера подошел запоздалый охотник. Им оказался молодой мужчина с чеховской бородкой – учитель Иван Михайлович Мягчилов. И хотя в этих местах появился недавно, но для всех на деревне он уже был своим человеком, которого все уважительно по-простому так и называли – Учитель.
- Здравствуйте, отец! Помогай вам Бог, – поприветствовал деда.
- Никак учитель! – отозвался тот.
- Он самый.
- Припозднился однако, сынок! А ловко видать стрелял? – насмешливо улыбнулся дед, видя, что при нем не было битой птицы.
- Есть малость….Прикрыл у озера полынью, утром еще немного посижу. Вот к вам хочу попроситься на ночлег. Примете?
- Отчего же божьего человека да не принять. Что ж мы, некрещенные что ли. Удвоем за разговорами быстрее и утренняя заря займется.
- Это верно. Да и одному, наверно, скучновато.
- Я не один, – он перекрестился, – с Богом.
Учитель снял с плеч двуствольное ружье и вещь-мешок. Ружье приставил к шалашу и, развязав сидор, вынул замотанный в тряпицу харч-сало и хлеб.
- Будем ужинать, отец?
- Дак и кондер в аккурат готов, – он снял небольшой чугунчик с печи, в котором себе на ужин готовил кашу, и поставил на завалинку. Бросил в котелок с водой пару щепоток какой-то высушенной травы, поставив его на печь.
- Пока будем жевать, и чаек поспеет.
Сели вечерять.
- Тихо и тепло-то как! – умилялся хорошей погоде учитель.
- Да-а. Как с весны погоду Бог дал, так и держится все лето. Мужики нынче все с сеном будут, – заметил дед, – летошний год одна благодать. Птице и той нету переводу, – он посмотрел вдаль к озеру. Затем глянул на поблескивающие от заката стволы ружья. – Мой Григорий тоже увлекается.
- Вы без собаки караулите, а если волки?
- Собака хороша при скотине короткой на бег, коровы там, овцы всякие, а при табуне ни к чему. Лошадь сама слышит за версту волка. А случай чего, – дед кивнул в сторону шалаша, где в углу стояла одностволка «Фроловка», - на то берданка имеется….
- Ну спаси Христос, кажись, повечеряли, – дед поднялся за чаем. Отхлебывая из черепка чай, стал глядеть на небо. Он оказался куда как словоохотчив.
- Удивление и только, – после молчания продолжил он, – что делается на этом свете. Только вот, скажем, недавно пережили тиф и холеру, сколько людей склонило к гибели, а это все, – он развел рукой с грустной улыбкой на лице, глянув в степь, – божье рукотворье стоит себе благоухает.
Он уставился куда-то в одну точку, думая, по-видимому, чего бы такого высказать перед грамотным человеком:
- Нонче всех берут учить грамоте: и хлопцев, и девок-тоже, удивление и только.
- Ну а как же! Грамоте все должны быть обучены.
- Да, так-то оно так, – стоял на своем дед, – только девкам ни к чему, баловство одно. Что же это, баба будет умнее мужика? Никогда кобыла в борозде не будет ходить лучше мерина – это факт.
- Предрассудки, отец! Время сейчас какое тяжелое, только кончилась гражданская война. Надо поднимать хозяйство народное. Теперь, отец, все народное – свое. А не только тот клин пашни, что у каждого был хозяина двора. Грамотные люди нужны, чтобы все это поднять. Поэтому и надо всех учить, кто куда сгодится. Чтобы знать, как противостоять той же холере и тифу, от которых, вы говорили, много беды было. Надо учиться жить по- новому, чтобы этих бед выпадало как можно меньше.
- Ну да Бог с ними, с бабами, пущай учатся, – сказал дед так, как будто это зависело от него. – Оно, конечно, при грамоте можно себя и к настоящему делу пристроить, – согласился, наконец, с доводами учителя.
- Потому и худо во всем, что не знаем от безграмотности своей, как ту же к примеру, хворь одолеть.
- Бога забыли, вот и пошли беды – вздохнул дед, как вздыхают рассудительные люди, – поэтому к худу клонится и неоткуда добра, видно, ждать. Опять уповать и надеяться только на себя приходится.
Он еще подумал и с расстановкой, с некоторой даже деловитостью повел:
- Когда в шестом году (1906 г – пр.авт) прибыли сюда гуртом в четыре семьи, вот так все и зачиналось с шалаша до чистого места. Одно отрадно было: по-теплу ожила природа, и со снегом ушли и наши тревожные думки. Бывало иной раз, грех признаться, самого как бабу слезой прошибет, а как подумаешь про деток и что надо вживаться, другого ведь судьбою не дано, так в раз с себя эту мокроту рукавом и обсушишь. Обустраивались, Бог молитвами помогал, посеяли и убрали, землянки к зиме соорудили…. На следующую весну еще народу Бог принес, уже не выселки, а сразу целый хутор образовался, – он немного помолчал.
- Да-а, обживались, только хлебушка стали есть в достатке, как война с германцем. И веришь, с той поры по сей день спокою нету. Я так примечаю, что все к одному клонится, к всеобщей погибели.
- Ну, это вы напрасно, отец!
- Да, парень. Раз уже от Бога отказались, значит, всему божьему миру погибель пришла, – на его лице вспыхнула грустная улыбка.
- Вы говорите: миру погибель пришла. Я не буду касаться ваших до бога чувств, отец. Но скажу вам так. Нас с вами окружает весь этот природный мир, и все задачи, как понимаем мы этот мир, лежат в пределах самого человека и не распространяются дальше. А разгадка понимания мира в его мысли, это чувство присуще из всех живых существ на земле только человеку. Слабость человека – непонимание природных явлений. Это привело к тому, что человек напридумывал себе какие-то сверхъестественные силы. Придумал культ и обожествил его в виде религии, то есть Бога и в силу своей слабости перед явлениями природы поклоняется ему.
Он еще что-то хотел сказать, опираясь на диалектический материализм, но, глянув на задумчивое непонимающее лицо деда, осекся, закончив:
- Вот поэтому надо всем учиться, чтобы быть сильными и понимать, что происходит с нами и во всей природе тоже. Еще долго худо будет, отец. Народ столько терпел нужды и пережил столько горя, что еще нескоро все наладится. Бог терпел и нам велел, – он специально под конец упомянул Бога, чтобы хоть как-то в своих рассуждениях расположить к себе деда. Дед, по-видимому, желая уже прекратить не совсем понятный ему разговор, встал с завалинки и сказал:
- Пойду, надо сбить поплотней табун к ночи. А ты ложись, коли так. В шалаше тулуп имеется.
- Спасибо, пожалуй, пора.
Учитель смотрел ему вслед, пока тот не дошел до стреноженного невдалеке мерина и, убрав путы, подтянув отпущенные подпруги, сел в седло. Стояла уже прохлада. Чувствовалось близость осени – золотой поры, когда журавли начнут, улетая, оглашать поднебесье тоскливой песней. Затем начнут чернеть поля, наступит грязь и холод, и будет все во мраке стоять, пока не упрячет всю эту печаль белый пушистый снег.
Перед тем как лечь в шалаш, он печально поглядел еще раз по сторонам, и ему стало чрезвычайно жалко и обидно за деда, за всех их, пытающихся в природе найти выражение своего счастья, и что этой великолепной природе не было дела ни до германской, ни до гражданской войны, ни еще до какой напасти, что вытворял сам с собой человек.
Доктор
Когда бывший медицинский санитар Красной Армии Александр Ильич Горицин, демобилизовавшись в начале двадцатых годов, появился в селе Новосанжаровка, найдя здесь своих родственников-переселенцев, в околотке быстро разнеслась молва о людском фельдшере. Не имея на то время государственной службы по медицинской части, он все же, видя некоторые мучения и страдания от недугов селян, стал помогать им по силе своей возможности, начал практиковать, врачуя больных и убогих. Потянулись люди из соседних сел и деревень. За чуткость и отзывчивость его уважительно стали величать «Доктор». Видя его такую заботу о людях, на сельских сходах решили и обеспечили всем необходимым, снабдили гужевым транспортом, закрепив за ним кучера Фоку Мазура, и работа доктора намного активизировалась. У него было очень много работы, и он никак не имел свободного времени, которое убегало в трудах и одиночестве.
По истечении определенного времени у него была уже большая практика. Каждое утро принимал в своем селе больных, а став посвободней, выезжал в соседние деревни, иногда возвращаясь через 2-3 суток…..
В майский теплый день объехали с приемом две деревни и к концу вторых суток въехали в село Бессарабка. По обе стороны стояли землянки и кое-где верховые саманки, крытые очеретом – камышом. Подъехали к одному широкому двору, куда заранее были определены на постой, поросшему сплошь мелким шпарижом-травой. Кучер осадил лошадей. Сирень под домом еще цвела, и в теплом весеннем воздухе чувствовался ее нежный аромат. На скрип тарантаса вышла женщина.
- Здравствуйте! Пожалуйста, доктор, проходите, – любезно пригласила полноватая хозяйка двора, средних лет, – как раз к борщу поспели, – мило улыбнулась она, – только вынула из печи чугунок.
- Здравствуйте! Спасибо, – почтенно ответил на приветствие доктор.
Через сени вошли в горницу, где было сухо, опрятно выбелены стены и кухонная печь, изрядно занимавшая в передней места.
В горнице была дочь хозяйки, девушка лет восемнадцати. Он был восхищен детским ее лицом, но телом она была уже развита, как молодая женщина. Мать обратилась к ней: «Клава, собирай на стол».
Глянув на доктора, она, скромно опустив глаза, поздоровалась с ним и принялась за посуду.
«Совсем уже взрослая-большая», – она в первую же минуту произвела на доктора приятное впечатление. Но ему, сорокалетнему мужику, было немножко стыдновато оказывать знаки внимания молодой девушке. После ужина все поспешно разошлись спать. Во второй комнате-светелке, где отвели ему угол для ночлега, он был один и все что-то читал и записывал уже при лампе.
Затем отвлекся, взглянул в окно, за переплетом рамы которого стояла майская лунная ночь. Убавив фитиль в лампе, как можно осторожней прошел через горницу в сени. Взглянул мельком на пустой топчан, приготовленный для кучера. Он вышел во двор. Что за ночь! Тишина до умиления, и трепещет волнуясь душа от этой прекрасной ночи. Просторный двор и все постройки – все стояло в лунной прозрачности. В углу двора их тарантас, лошади стреножены и недалеко пасутся. На тарантасе-пролетке спиной к дому сидит кучер Фока, потягивая самокрутку, глядит куда-то за плетень в даль. Доктор окликнул, но он не слышал, погружен в свои думы, потому как не оборачивается на его зов. Он сидит боком на козлах, накинув на себя замызганный полушубок, в подаренной доктором старой фетровой шляпе. Подошел к тарантасу.
- Не слышишь, Фока! – тот лениво оборачивается. – Чего не спишь?
- Думаю.
- Да как же, все давно спят, один ты как сыч. Чего не идешь в сени на свой топчан?...Ночью прохладно все же.
- Сам чего досель бодрствуешь, небось за день намаялся-то. Наслушаешься этих бабьих вздохов, да плачев детворы на приеме…Средь них и очуметь недолго. Господи, прости, – крестится и поправляет сползший с плеча тулуп. – А мне не холодно. На мне зипун овчинный, шо ж мне будеть.
- Завтра попутно заедем еще в один хутор и домой. Уж третий день к утру, как из дома.
- Да мне спешить некуды. Дома никто ни ждеть.
- Дак женился бы, нашел бы себе бабку, ты еще не старый, ненамного меня старше.
- А на кой она мне, жена. Одна обуза. Мне теперь, слава Богу, ничего не надо. Я тут и при деле, и при харчах. Сам-то чего не женишься. Вон образование имеешь и ремесло твое дельное, нужное людям, опять-таки почет и уважение. А живешь, как какой-нибудь обсевок – придорожная трава. Ноне я примечал за вечерею – он повеселел глазами, – заглядывается на тебя хозяйкина дочка. Славна девка – гладкая. Грех такую не ублажить, – он шутливо толкнул рядом стоящего доктора в плечо.
- Да вижу, только совестно мне, Фока, сорокалетнему мужику волочиться за восемнадцатилетней девчонкой.
- Чего тут совестного, – как можно серьезней отозвался Фока, – дело житейское, как ни крути, а корни свои пускать надо. Сам говорил намедни, что зажился в порожняках – обсемениться пора.
- Ну да ладно, приятель, как знаешь, а я пойду прилягу, – уклончиво ответил доктор.
- Належусь еще в земле, успеется, а ты иди приляжь, намаялся за день-то, крикнул Фока ему вслед.
Утром посетители с полтора десятка, в основном женщины с детьми, облепившие дом управы, где был назначен прием, завидя доктора, здороваясь, почтительно сторонились. Прием шел быстро, ему помогал иногда Фока, стриг наголо завшивевшую ребятню. Каждый раз, когда доктор обращался к нему, он при всех делал серьезный вид человека, «не постороннего» к делам медицины.
Прием закончили после полудня и часам к трем выкатили за село. Фока гнал рысцой, но пристяжной мерин иногда срывался в галоп. Он молчал и думал про свое. Затем обернулся:
- Едем напрямую через «Молдованы», так что к закату дня, надо думать, будем дома, Ильич! – и помолчав, начал. – А она-то, хозяйская девка, все глядела нам вслед, как мы уезжали. Верно, не спроста? Хороша невеста. Бабы те ж как помидор, – обернулся он корпусом, – созрел, не сорвали-вовремя все равно лопнет – пропадет, – сказал Фока с присущим ему юмором. Может, в следующие разы запишусь в сваты, – и не дождавшись ответа, продолжал:
- А девка хороша, – от удовольствия он сдвинул на голове шляпу и почесал за грязным ухом.
- Вот и вышел Иван, – о чем-то подумав, сказал Фока, – надо ублажить девку, а то ведь так и свекуешь один.
Покачиваясь молча в тарантасе, доктор думал не о сватовстве, а о том, что всегда приходило в голову, когда видел своих пациентов, этот безликий народ: «Пусть революция, посулили там разные улучшенья, но все же и теперь народ ничем не отличается по «виду» от тех, которые были до революции, когда еще не было «улучшения».
Как фельдшер-медик он рассуждал по-своему: «Хроническое страдание народа – коренная причина их неустроенности, и она неясна и неизлечима, как «болезнь». Работают без отдыха круглый год в нездоровой обстановке, живут впроголодь и только изредка во хмелю «отрезвляются» от этого кошмара».
При посещении людей он в их лицах угадывал физическую нечистоту, пьянство, нервность, от которой меж собой срывались в грубость.
Непроходимое невежество, сплошная безграмотность, скучный однообразный тяжелый физический труд - вот основной диагноз их «здоровья».
Дед Иван
Баня, небольшое шлакоблочное здание, поставлено специально на краю села у небольшого овражка, чтобы туда стекали стоки. Построенное наспех в конце 50-х годов, с образованием совхоза, как временное необходимое общественное заведение, вот уже служило более десятка лет.
Глубокая осень. Пошел большими мокрыми хлопьями первый снег. Суббота – банный день. Мы с другом – школьники, дожидаясь своей очереди помыться, заглянули в кочегарку бани, от котла которой уже у входа несет теплом и запахом соляра. У самой двери лежат два массивных березовых чурбана, не поддающихся расколу, а на них брошена широкая толстая доска – лавка, на дальнем краю которой сидит кочегар. Он глянул на нас:
- Озябли, сорванцы? Милости просим гостями быть. Скоротаете времечко, пока дойдет очередь до вас.
- Здравствуйте, – сказали мы разом.
- Доброго здоровьица, ребятишки. Погоду не иначе, как сглазили, – продолжил он, – нынче весь день снежок порхает, да все равно бестолку, - махнул рукой. – Растает, однако, еще рановато зимушку зазывать.
Кончив скручивать цигарку, всю ее обслюнявив, встал, подошел к котлу и, открыв дверь топки, зажег лучину – подкурил.
Этого мужичка – кочегара звали дедом Иваном. Нас, подростков-старшеклассников, все потешало в нем: очень малого росточка, сухощав, со впалыми щуками. На нем был длинный, надетый на майку поношенный пиджак, так что из-под его полов ноги торчали, как два обгоревших березовых тонких стволика. На ногах огромные резиновые сапоги, в голенища которых уходили колени. На голове не по сезону легкая, летняя соломенная шляпа с засаленными до черноты полями. Когда говорил, голос был негромкий, но выразительный, глаза серые выцветшие, ничего не выражавшие, кроме усталости жить. В то же время во всей повадке было в нем что-то задорное, беспечное, присущее больше молодым людям.
- Вы тут один работаете, дед Иван? – спросил мой товарищ.
- Один вахту несу, два дня в неделю – помовычные. А более и нет необходимости двум находиться. Двум кобелям в одной конуре не жить – пошутил. Он втянул вонючий запах табака и, запрокинув голову назад, медленно протяжно дышал, выпуская дым изо рта. Ему было немногим более шестидесяти лет. Появился он в селе не так давно, приехав доживать свой век к единственному сыну. А до этого по большей части своей «трудовой» жизни находился на казенных харчах, пробыв там в общей сложности лет двадцать или около этого. И теперь, имея уже за плечами пенсионный возраст, надо было работать – дорабатывать нужный трудовой стаж, чтобы начислили хоть какую-нибудь трудовую пенсию. У котла стояло цинковое ведро, он встал, снял с него крышку и, пошевелив булькающее в мыльном растворе тряпье, опять накрыл.
- Постирушка кое-какая образовалась, по моему вдовьему делу.
- А дома вам разве не стирают? – спросили, зная, что он живет с сыном.
- Дома не обходят вниманием, грех жаловаться. Только я привыкший сам себя обхаживать. Кончив дымить цигаркой, снял пиджак и повесил его на гвоздь. Открыв топку, бросил туда окурок и стал из кучи у котла метать туда лопатой уголь.
- А вы и раньше кочегаром работали? – не унимались мы, досаждая его расспросами.
- Как водится, на казенном, вот так при печке, – выдержал паузу, – от звонка до звонка.
- А вы в морфлоте служили ? – увидав без пиджака татуировку якоря на правой руке чуть выше кисти, спросил мой товарищ, поскольку я по большей части молчал.
- Доводилось и в морфлоте службу нести и в авиации.
- А в авиации зачем? – прервал мой товарищ.
- Ну как же, это сейчас самолеты на реактивной тяге, а тогда без парку никуды: «Илья Муромец» – самолет был такой, небось слыхали? Тоже ведь на пару довелось, да-а.
Мы понимали уже в силу возраста нелепость им сказанного, но сочувственно выслушивали, уж больно трогательно, а самое главное, со всей серьезностью рассказывал он про свое прошлое, которое притягивало нас в нем его простодушием.
- «И где-то вдали плывут корабли», – напевал вполголоса. Затем подошел к навесной полочке, задернутой белой, но почерневшей уже от сажи шторке, сдвинув ее, достал бутылку, наполнил стакан наполовину самогоном, судя по запаху, и со словами:
- Вы уж извините, ребятишки, с угощением, не предлагаю по причине недозволенности, – имеет ввиду наш возраст, – принялся цедить через зубы мутное содержимое стакана. Отщипнув от краюхи черного хлеба кусочек, мокнув его в соль, зажевал выпитое.
Из-под майки было видно, как во всю его костлявую грудь вытатуированы барельефами вожди мирового пролетариата. По порядку: Маркс, Энгельс, Ленин – устремив свои взгляды куда-то в «Светлое будущее». Упреждая наши расспросы по случаю запечатления на груди вождей, начал:
- Помотала меня, ребятишки, судьба-судьбинушка. Я ведь с сынишкой своим и молодой женушкой всего-то восемь годков и прожил. Лебедушки моей-то уже давно нет, так и не дождалась. Хорошо хоть под старость моих лет не отвернулся сынок. Куском хлеба не попрекают со сношенькой, грех жаловаться.
- А за что вас? – сочувственно отозвались мы, зная, что он сидел много лет. Он молчал, видимо, подбирал нужные слова, чтобы своим рассказом не так сильно ранить наши юные души, а затем, вздохнув, тонко повел:
- Время, ребятишки, было тогда такое. Я, женившись, скоро отошел от отца, сам стал хозяйничать. Отделил мне родитель полагающиеся мне две десятины земли с семейного круга да пару быков, чтоб, значит, пахать. Рад был, что сам хозяйничать стал. Было это в аккурат перед началом коллективизации. После урожая налог свез, а остальное планируем по хозяйству, что на продажу, а что опять в землицу. Только не вышло по-хорошему. Чем дальше, тем хуже. Стали окромя налога все подчистую выгребать. И такая злоба взяла, что ж это получается, ты свою землю обхаживаешь, как дитя малое, с каждого зернышка пыльцу сдуваешь, а пришел какой-то чужой дядя в галифе и отдай – да еще задорма! Не только я, но и другие молодые мужики стали в штыки….
В общем, записали в неблагонадежные и неугодные советским властям. Затем вроде как малость попритихло, а в 1937 году повязали нас да к ответу. Так свой первый «червонец» и получил как враг народа. А дальше все как по накатанной дорожке, чуть где что-то там непорядок, сразу, не разбираясь, хватают и в кутузку к ответу. За что? А ни за что!.... Ежели вы спросите сейчас, сынки, что же я чувствую теперь, под старость лет, за поломанную жизнь – злобу или жажду кому-то отомстить? Представьте себе: ровно ничего. Несмотря на перенесенные муки и тиранство. Вот все говорят: прошлое да прошлое. А что прошлое? Так, только слабые воспоминания всего того, чем жил когда-то…..
На улице наступили сумерки, и от входа потянуло слабой негою.
- Ну что, ребятишки? Наверно, вам пора. Спасибо за компанию.
Пошли мыться. Мы обычно при мытье малость пошаливали, обрызгивая друг друга, а тут после разговора с этим человеком непростой и тяжелой судьбы молча терли свои бока мочалками, каждый переживая разговор по-своему. Уже все вышли из помоечного отделения, остались мы одни и уже смывали с себя последнюю пенку, как вдруг на помывку зашел с ведром дед Иван. Он приветствовал нас, уже как старых знакомых, поднятием руки и пошел к разбору воды.
Наше внимание привлек, извините, его зад. На одной половинке ягодиц была татуировка с изображением открытой дверки печи, а на другой -совковая лопата с дымчатой кучей-углем. При походке подергивание ягодиц приводило в движение рисунки, имитируя бросанье угля в печь. Я перевел взгляд от интимного места деда Ивана на друга. Тот, тоже отвлекшись, посмотрел на меня и, пожав плечами, со всей серьезностью сказал: «Согласно специальности».
Память
Тихий осенний день. Время послеполуденное. Городской двор замусорен падающими с деревьев и кустарников желто-оранжевыми листьями. Я вышел из квартиры чуть пораньше и прогуливался по двору в ожидании служебной машины. Сквозь тишину откуда-то из близлежащих дворов ветерок доносит скорбные нотки похоронной музыки…Подъехал, наконец, мой водитель. Только успели немного отъехать, покинув двор, как водитель прижался к обочине. - Остановились.
- Что случилось? – посмотрел на водителя.
- Похороны. Пусть пройдут,…нехорошо пересекать дорогу перед покойником.
Из соседнего двора через дорогу двинулась к машинам траурная процессия. Несли открытый гроб, обтянутый красным кумачом, в котором лежал до половины закрытый парчовой тканью с фиолетовым лицом пожилой мужчина, неуклюже выпиравшие скрещенные его руки отдавали налитым воском. За гробом шли в черном одеянии близкие родственники с бледными скорбящими лицами.
Для него это последний день и путь на земле. Опустят в холодную могилу, и только надгробье будет напоминать для еще оставшихся на земле о его бывшем существовании. Будут проходить годы, но его уже никогда не будет. Странно все-таки, жил себе человек, любил, работал, растил детей и теперь никогда больше не увидит света. Под конец своей жизни человек уподобляется животному, которое погибает. А перед тем как опустить гроб в сырую землю, люди, стоя над гробом, будут обещать ему свою вечную память, будучи сами невечные. Кончилась человеческая жизнь, но есть и остаётся о нем память. И нет человека, той живой души, которая не томилась бы, втайне, конечно, мечтая, что и о нем останется память….
Прошло много лет с той осенней поры и того дня. Но иногда вспоминается тот для тебя, казалось бы, ничем не примечательный день, явивший картину скорби, и приходят на ум гнетущие мысли:
Все когда-то кончается. А мы все спешим, копошимся, что-то делаем, что-то кому-то доказываем, ссоримся, соглашаемся, проявляем негодование – зачем? Чтобы под конец уподобиться животному и погибнуть. Из всех живых существ на земле только человек дивится своему собственному существованию, постоянно думает – кто я такой? А задумавшись, хочет понять разумом своим, что делается на земле и что он представляет из себя на этой земле, и постоянно мучается в догадках. Окружающий мир в человеке, в его сознании, и человек в нем – в этом мире. Человек не хочет верить своему концу и безмерно его желание через сознание – жить. И он живет – это животное, став властелином всего живого на земле. В силу своей памяти человек живет не только своим настоящим, которое скоротечно на этой грешной земле, он живет и своим прошлым и прошлым всего человечества – в своей памяти, конечно.
Спросите, зачем? А затем, чтобы на этом земном пути губить себя в войнах, конфликтах, затем, чтобы утвердить свои амбиции, затем, чтобы обогащаться и удовлетворять потребности своей плоти и, наконец, если удастся, подняться над всеми ему подобными.
А что же душа человека? Озабочена и истомлена ли она этой мечтой о памяти? Озабочена – еще как. Каждый человек хочет оставить себя, свои чувства, свои видения, свои желания через детей, то есть через то, что с ним смерть не может одолеть….
И поразмыслив над своей жизнью в этом сумасшедшем ритме сегодняшнего дня, уже не хочется ничего. Хочется только одного, быть как можно проще и ощущать себя частицей этой прекрасной и простой природы. Может, так легче будет жить?
Человеку, прожившему несколько десятков лет, стоит только задуматься о своих прожитых годах, как память начинает возвращать к истокам его жизни.
А задумавшись, он начинает воспринимать весь мир таким, какой он был в том или ином отрезке его жизни. В такие минуты оживают прожитые годы, но стоит только отвлечься от раздумий, как они опять меркнут во тьме его земного существования.
Грехи молодости
Во время моей давно ушедшей молодости проживал я в Омске на своей небольшой жилплощади, доставшейся от дяди. Днем работа-вечером учеба. По выходным дням – отдушина. Мои два друга, проживавшие в общежитиях, тоже заводчане и вечерники, нередко собирались у меня, чтобы провести время в непринужденной домашней обстановке. Часто захаживали с подругами по учебе. Но однажды пришли втроем, с худощавым молодым человеком, приятелем одного из моих друзей, в беседе с которым называл он его всегда «Студент», хотя при знакомстве представили мне его как Константина. С того дня при дальнейшем очередном посещении друзьями моего логова «Студент» был постоянным с ними гостем. Держался всегда весело, хотя и не развязно, но в глазах всегда угадывалась какая-то усталость, не присущая молодым людям. Одет был всегда франтом: темного сукна штаны, светлые однотонные рубашки, поверх которых неизменно черный кожаный жилет, обут в щегольские с каблуками туфли. Где бы мы своей компанией ни появлялись, он всегда выделялся среди нас: на выставке в музее непременно покажет свою эрудированность на представленную тему, в кино или на танцах выделится своей обходительностью и изысканной любезностью, в общественном транспорте или такси готов на услугу оплатить за всех – причем всегда выскажется или услужит так, что у нас не было причин для обид и негодования или упрека в неприличном его поведении. Нет, конечно, всегда все протекало как нельзя хорошо и дружелюбно, хотя признаюсь, лично у меня, иногда возникало желание приструнить его за чувство неловкости перед друзьями и некого неудобства, что немного сковывало нас в общении, в особенности, если с нами были девушки, которые всегда искоса поглядывали на этого «эрудита» и разодетого «пижона» с тем умилением, какое только может выразить девица, готовая принести в жертву свою невинность. Про таких, как он, говорили: «За него любая пойдет». Но он по неизвестным нам причинам почему-то близко ни с кем не сходился, даже не выказывал ни малейшего повода для серьезных отношений. Он являл собой, как нам казалось, ту «золотую молодежь», которая была признана нашим временем………
Однажды в воскресный послеполуденный июньский день, возвращаясь с прогулки по набережной, в трамвае следуя домой, случайно увидел его, сошедшего через переднюю дверь трамвая. Хотел было окликнуть, но сразу же осёкся, не зная, как его назвать, чтобы не обидеть. Я тоже сошел через заднюю дверь. Затем пошел за ним где-то среди частного сектора в начале Северных, куда он свернул с главной улицы Орджоникидзе.
Идя за ним, я еще подумал: «И живет он, наверное, где-то рядом». - Я жил на Кемеровской. Он долго блудил по закоулкам и, наконец, вошел в большие ворота. Через двор от того места, куда вошел он, из других ворот вышел мужчина средних лет, вынося ведро на мусорку. Я поспешил подойти к нему и любезно спросил.
- Вы не подскажете, где живет Константин?
- Костик? – откликнулся сосед, по-видимому, знавший его с самого детства. Он указал на те самые ворота, куда тот вошел минут пять тому назад. Сказал, что он утром уходил куда-то, у него работа такая: могут вызвать и в выходные, если подадут вагоны для отгрузки – работал он на Шинном заводе грузчиком.
- Он вроде учится где-то, – вставил я за разговором, памятуя о его кличке.
- Учится на вечернем в техникуме, - ответил сосед и добавил, – с матерью старухой живут вдвоем.
Я поблагодарил его и, развернувшись, пошел обратно. Меня мучило все же любопытство. Пройдя немного, перешел на другую сторону улицы, остановился напротив его ворот. Когда сосед Константина ушел к себе, я, не дожидаясь, что кто-то выйдет из заветных ворот, напрямую перешел улицу. На воротах был электрический звонок, и я нажал на кнопку. Залаяла злобно во дворе собака, лязгая цепью. Послышался голос, какой бывает обычно у пьющих женщин. Она матом выругалась на дворнягу. Когда отворились ворота, передо мной стояла уже седеющая, в подтверждение соседу, пожилая женщина и наружности, далекой от той атмосферы, в которой воспитывался и являл собой сын «Студент». Я от растерянности даже не поздоровался, а только спросил: «Костя дома?»
- А позвольте узнать, – грубым голосом спросила она, – по какому делу?
- Мы приятели с ним. Тоже….учусь.
- Я всех приятелей сына знаю. А тебя вижу, молодой человек, впервые. Она глянула, клоня голову, на мои штаны, не отдувается ли из кармана бутылка, и тихо спокойно сказала:
- Ну проходи, коль пришел. Входи в дом.
Я, поблагодарив, шагнул через порог открытой двери дома, занавешенной от мошкары шториной. В доме, как обычно бывает в маленьких частных хибарках, все по обыкновению просто без излишеств, но на удивление порядок царил во всем редкий: на столе, застеленном кружевной скатертью, в высокой вазе стояли последние сорванные кисти сирени, но еще не увядшие к началу июня. В воздухе, несмотря на теплую погоду, было прохладно и несло свежестью. Стулья вокруг круглого стола расположены с полнейшим соблюдением симметрии. В одном углу стояла железная кровать хозяйки с аккуратно сложенной горой подушек, прикрытых тюлевой наволочкой. Из передней была отворена дверь в небольшую комнату, окно которой выходило в небольшой палисадник.
Я подошел к этой двери. Костя лежал на кровати головой к выходу. В комнате, кроме кровати, был небольшой стол со стулом, а над ним книжная настенная полка, где аккуратно были расставлены книги. На столе стопка книг с тетрадками – все аккуратно сложено. Шкафа для одежды не было. Его выглаженные с особой тщательностью рубашки и кожаный жилет висели за дверью на плечиках на вешалке, прикрытые цветной тканью. Внизу стояли знакомые его туфли. Стоя у двери, я окликнул его:
- Костя! Здравствуй, отдыхаешь?
Он медленно поднялся. Хотя мы сразу же узнали друг друга, но мне на миг показалось, что передо мной совершенно другой человек.
- Здравствуй! – растерянно, не ожидая меня у себя увидеть, ответил он и сухо пожал мне руку. Он все поглядывал то в окно, то еще куда-то, как будто искал что-то, или ждал, что кто-то подскажет, что ему делать, как быть в сложившейся ситуации.
- Ты извини, что без приглашения, – начал оправдываться я за свой визит , видя его недоумение, – ребята подсказали, где ты живешь, оказывается, почти рядом.
Он вдруг встрепенулся, вроде как отошел от сонливости и опять начал было расписываться в любезностях, предложив чашку чая.
- Какой чай. Сахару уже три дня нету, а до твоей получки еще целая неделя, услышав наш разговор, отозвалась вошедшая в переднюю мать.
- Нет-нет, спасибо! Извини, я буквально на минутку, засвидетельствовать так сказать… Рад был повидаться, поспешил я отмежеваться, видя в его глазах неподдельную серьезную грусть. И он мне показался в эту минуту таким несчастным и жалким, что я подумал: «За какие расплачивается грехи молодости»….
Мы разом вышли, и он проводил меня до ворот. Не глядя друг другу в глаза, пожав руки, мы расстались. Как потом оказалось – навсегда. Он больше не появлялся у меня в гостях. Я скрыл от друзей свой визит к нему.
Богомолка
Был апрель 1918 года. После теплого весеннего дня, как только скрылось солнце, стало прохладно, и белые стены Новосанжаровской церкви в сумерках были красиво освещены луной, а поодаль кладбище, и от крестов падали черные тени. В приходе шла всеношная на кануне вербного воскресенья. Службу вел священник отец Никон (в миру Лев Иванович Терлецкий). На правом пределе клироса читал дьякон Федот Михайлович Пиньковский, недавно пришедший с воинской службы, где там также исполнял церковные требы. На левом пределе клироса пел женский хор, и им во всеношной каждый раз после их пропетой октавы пропевали три раза мужским голосом – «свят господь бог наш…»
Прихожане были не только местные, но и со всей округи, из деревень Черноусовка, Жуковка, Бессарабка, Большая Павловка, Невольное. В церкви от стечения народа было тесно и жарко. Сверкало кадило, мигали лампадки, и свечи были густо натыканы у икон. Пахло свечным воском и потом разомлевших от духоты тел. Женщины шуршали своими праздничными шелковыми платками и кашемировыми кофтами с вышитыми манежками и манжетами. В глазах рябило от переливающихся разноцветными огоньками бус, крестиков, перстней и колец. Все порядком уже устали: и служилые, и прихожане - из-за того, что так долго длилась всеношная. Стали раздавать вербы, когда время уже шло к полуночи. Отец Никон был не в духе и вдобавок ко всему к концу службы совсем нездоров из-за того, что богохульники комсомольцы срезали два малых колокола на колокольне. Остался один большой висеть в одиночестве, на него, видно, не хватило у них сил. Колокола накануне службы мужики-прихожане кое-как подвесили временно на вожжах, по случаю праздника, ибо там нужна хорошая кузнечная работа, чтобы все восстановить, как было, а для этого требовалось время.
Из-за неправильной, видимо, выдержанной расположенности и веревочного подвеса колокола не подпевали в унисон большому, а издавали какой-то непонятный скрип, и это не могло не раздражать священника, да и прихожан тоже. К концу службы отец Никон уже был совсем нездоров, и ему казалось, глядя на прихожан, что они все на одно лицо и как в тумане проплывали у него перед глазами. Подвижная толпа подходила к нему за вербой, и он в золоченой ризе широким взмахом руки благословлял их, и ему казалось, что им не будет конца. Слезы заблестели у него на глазах и потекли по лицу, по бороде. Ему становилось все хуже, и он в своей скорби, в состоянии полубреда стоя за аналоем, так не к месту стал нараспев произносить:
– Братья и сестры, Бог послал нам тяжкое испытание. Чернь обезумела, жестоко и коварно разоряет храмы божьи, глумится над православной верой…
Люди, подходя за вербой, слушали, затаив дыханье, на душе у них было смутно, и, отходя, то тут, то там раздавались их скорбные вздохи. Слезы у отца Никона побежали уже ручьем, и перед глазами у него стоял уже сплошной туман. Дьякон Федот Михайлович Пиньковский, видя его нездоровое состояние, дал знать послушником прихода, и двое из молодых, взяв отца Никона под руки, повели за алтарь. Служба закончилась…
В лунном свете народ расходился по домам молча, задумавшись и переживая о случившемся каждый по-своему. У круглого озера прихожане из других сел распрягли лошадей и разложили костры, дожидаясь утренней службы. Отца Никона препроводили домой, как только он немного отдохнул и стал понимать, что происходит вокруг, спросив, который час. Жил он здесь рядом, в одной из половин приходской школы, еще с прошлого года, когда был выселен властями из своего дома.
Отцу Никону за пятьдесят, среднего роста, тучен, но бодр и подвижен. Длинная раздвоенная борода при небольших усах и черные волосы подернуты уже слегка серебром. Жил с матушкой Натальей Ивановной, моложавой женщиной около пятидесяти лет, доброй и услужливой.
Отец Никон был настолько нездоров, что не стал даже читать молитву на сон грядущий. В его голове молитва мешалась с воспоминаниями детства и юности, и ему от этого становилось еще хуже. Он разделся, лег и только тогда заметил как все же стало темно вокруг. Перекрестившись, закрыл глаза и постепенно вошел в сон. Среди ночи ударили в колокола к заутрене. Он, открыв глаза, приподнялся в постели.
– Спи, батюшка, – сказала жена, – и без тебя дьякон отслужит утреннею, раз ты нездоров совсем.
– Не спится мне, Наташенька, – сказал он, – нездоров я, должно быть, а чем нездоров, не ведаю. Помутнение в голове какое-то. Должно быть, помру скоро.
– Да Бог с тобой, что ты такое говоришь сердешный, – она встала, засветила сразу две свечи и посмотрела на мужа. – Ты что ж это не в светлом духе?
– Нет, друг мой Наташенька, я спокоен, – он перекрестился и лег, повернувшись на другой бок, чтобы больше не думать и спать.
В вербное воскресенье после всеношной из-за недомогания отца Никона службу справлял дьякон Федот Михайлович Пиньковский. Батюшка к утренней все еще почивал, не ведая ничего, и проснулся, когда в церкви кончилась служба, где-то без четверти двенадцать. Народ расходился, разъезжались по своим селам приезжие. С утра было солнечно и тепло.
С улицы вошла Наталья Ивановна, с утра хлопотавшая по домашним делам.
– А ты, батюшка, уже не спишь, – глянула на приподнявшегося в постели мужа. – Кушать будешь?
– Нет, благодарю, не хочется.
– Ты оправился немного, как я погляжу, а то вчера после всеношней даже глядеть на тебя было тяжело, так худо было.
Послышался скрип телеги.
– Кто-то подъехал ко двору, – матушка выглянула в окно.
– На бричке или в коляске? – спросил батюшка.
– В коляске-пролетке.
Вдруг стук, хлопнула дверь, и на пороге показался Прокопий Иванович Спорник, который по старой привычке при старосте по надобности кучеровал. Он в шароварах, в вышитой праздничной рубашке, подвязанной красным очкуром.
– Добрый день вам в хату, – сняв с головы картуз, он перекрестился, глядя на икону над лампадкой.
– И вам того же в сей светлый день, Прокоп Иванович, – отозвалась на приветствие матушка.
– Я по ваши души, Лев Иванович, к обеду кличут семейство Козярских. Народился у них внук у сына Якова, что в Питере в офицерах, так хотят отметить это богоугодное дело, да и праздник светлый сегодня!
– Да он у нас как будто не совсем здоров с вчерашнего, – глянув на батюшку, вызвалась Наталья Ивановна.
- Отчего ж, голубчик мой, Наталья Ивановна, – пробасил Лев Иванович. – Оно, может, и к лучшему. На миру и горечь слаще, легче тоску пережить.
– Ну как знаешь, – не стала перечить матушка.
– Так я жду, бо все уже собрались, гости-то. Выкурю, пойду пока цигарку, а вы сбирайтесь!
– Добро, Прокопий Иванович, сейчас сберемся, – взбодрился батюшка.
В большой саманной хате под железной крышей семейства Козярских (в этом доме позже в 40-х – 50х годах была аптека), стоявшей на конце южной улицы у редкого березняка около кочковатого озера, гости стали собираться после обедни. Старик Козярский, хозяин двора, пригласил гостей по случаю праздника и рождения внука. Гости были парами, семьи: Рыбалко, Щетининых, Жоровых, Кашневичей.
Веселье было уже в разгаре, когда, наконец, показался отец Никон с матушкой. Граммофон, отчаянно взвизгнув на высокой ноте, замолк.
Старый Козярский, возрастом лет шестидесяти пяти, встретил богослуживую чету, подойдя к ним и склонив седую голову, попросил смиренно:
– Благослови сие мероприятие, отец Никон!
Тот взмахом руки очертил над ним знаменье.
После этой церемонии хозяин торжественно проводил новых гостей в дом, к столу.
Отец Никон, шурша лиловой рясой, подошёл к столу и широким взмахом руки благословил всех и все, что стояло на столе, и с матушкой важно уселся. Стол ломился от съестного. Здесь и украинские вареники со сметаной, без которых не обходился ни один званый обед на селе, разные соленья, холодец, жареная свинина и куры и даже заливная стерлядка. Перед отцом Никоном, наполнив ему чарку, поставили бутылку с коньяком, и он, пожелав всем здравия на многие лета, осушил чарку и принялся за трапезу. Батюшка все же еще был не в духе.
Ел молча, сосредоточено, хмуря черные густые брови. Козярский, сидевший рядом с батюшкой, усиленно подливал ему коньяку, а тот, кладя на рюмку знаменье, осушил ее без остатка. Изрядно выпив коньяку, отведав всего, что стояло на щедром столе, отец Никон извлек из кармана рясы платок, вытер нос, губы и апостольную бороду, спросил:
– Слыхали, что творится в нашем селе?
– Да-а, – протяжно в гневе откликнулся за всех хозяин, ведая историю про колокола.
– Что удумали антихристы, – продолжил батюшка, – церковь-божий храм, и эти пакостники, но не оставит нас господь в беде…
– Обстоятельства, батюшка Лев Иванович, сложились трудные, вот молодежь и лютует, – высказался Николай Рыбалко.
– Решается судьба отечества, тут уже каждый по своему разумению поднимает руку в свою защиту, – сказал Иван Щетинин.
– Когда решается судьба отечества, как изволили выразиться, – обратился ко всем отец Никон, – то служители церкви не могут стоять в стороне от мирских дел. Мы призываем всех объединиться под священный стяг, взяться за укрепление основ государства.
За разговором стал усиливаться шум спорящих мужиков, подпив, они азартно заспорили. Каждый старался перекричать другого, это бывает обычно, когда разгораются страсти, подогретые вином. Спор решил разом хозяин, предложив выпить.
– Друзья! – обратился он к расшумевшимся гостям, чтобы сгладить неприятности. – Россия - большая и сильная держава, – он поднял рюмку. – Время покажет, что нас ждет впереди. Выпьем же за нашу матушку Россию!
Уже порядком захмелевшие гости поддержали его, осушив очередной раз наполненные рюмки…
Наконец напившись, наевшись и нашумевшись, гости потихоньку стали вставать из-за стола и расходиться по домам. Отец Никон, оглядев гостей, взмахнув широким рукавом рясы, бросил им вслед благословенное знаменье. Он был опять не в духе и матушку отправил домой одну, сказал, что прогуляется, дойдет сам домой, малость только соберётся с духом!
Хозяин, проводив гостей до калитки, вернулся в дом.
– Ну-с, батюшка Лев Иванович, по единой, – он хлопнул в ладоши, – и велю запрягать вам в дорогу.
– По единой на посошок, братец, и шабаш! Запрягать ненадобно, я прогуляюсь.
– Ну как знаете, батюшка, а то…
– Нет-нет, сердешный. Я сам справлюсь.
Они, выпив по последней, встали.
Отец Никон, глядя на икону в углу перекрестился, они с хозяином вышли во двор.
– Погода то божественная, как раз к светлому дню, – выходя за калитку, сказал отец Никон. – Ну-с, спасибо за угощение, прощевайте, храни вас Бог, – перекрестясь, тронулся домой.
Хмельной, возбужденный отец Никон, нелепо виляя ногами и выбрасывая вперед посох, шел, а в глаза ему глядело лучистое погожее апрельское солнце. Идет по длинной улице, но вот улица круто поворачивает вправо, обрывается и перед ним просторная площадь, а затем уже кладбище, окопанное по всему периметру возвышающимся бруствером. Он, взобравшись по откосу, покрытому уже мелкой зеленой травкой, повернувшись к белеющей на фоне зелени церкви, крестится, глядя на нее во все большие глаза, и приседает отдохнуть. Опрокидывается навзничь на травку, разбросав руки в стороны, а над ним широкое небо, залитое солнцем.
«Какое душераздирающее блаженство», - думает он про себя. Его берет дремота, и постепенно во хмелю засыпает…
День воскресный. Молодежь – комсомольцы, активисты села, двое молодых парней, покинув избу-читальню, где заняты были своей комсомольской работой, готовя плакаты и транспаранты к Первому мая, шли по селу и заприметили лежащего «Попа», как они выражались!
Поп лежал на траве, раскинув руки и ноги по сторонам, спал глубоким сном. Они не могли остановиться и не полюбоваться на него.
– Эх, как важно развернулся, – сказал один из них.
– Давай над этим пережитком старого мира произведем экзекуцию, – сказал другой. При нем были бараньи ножницы, которыми они резали бумагу и материю на плакаты, и, оглядевшись по сторонам, парни, тихо подойдя к отцу Никону, обрезали ему бороду и длинные волосы…
Пока отец Никон спал, в природе сокровенно шли изменения. Было солнечно, празднично, теперь же все померкло, стихло. За селом, за ракитами собирались облака и тучки кое-где. Тепло, мягко пахнет весенней сыростью. Он проснулся от разгулявшегося весеннего ветерка, несшего с собой прохладу. Поднялся и как бы в недоумении, что с ним такое, огляделся по сторонам и быстро понял происхождение.
Он поднялся, отряхнулся, взяв в руку посох, пошел быстро к дому, но чувствовал на себе что-то непривычное. Вытащив из кармана ризы платок, провел по лицу и ужаснулся – отсутствовала апостольная борода. В голову ему лезли всякие тревожные мысли, и единственное, что он хорошо понимал, так это то, что произошло что-то ужасное - страшное, загадочное для него и непоправимое.
С этими мыслями, бросив посох, он с шумом вошел в дом, особенно свободно распахнув дверь, бросился к зеркалу. Он увидел заспанное обезображенное лицо:
– Боже, Боже, – помилосердствуйте, люди!
– Батюшка, сердечный ты мой, да кто же это тебя так обезобразил? – увидела мужа матушка за зеркалом.
– Не знаю, голубушка Наташенька, – испуганно оглядел углы своей каморки. – Я ли не служил им божьей верой и правдой, – с печалью и тревогой произнес он. – А они какую низкую штуку со мной проделали.
Он не мог никак успокоиться.
– Дак это все молодежь, наверное! Ты их прости, батюшка, прости как Бог прощает наши прегрешения, – все успокаивала его матушка, – сами не ведают, что творят.
– Боже, Боже, как страшно вспомнить, сколь я был, матушка, бесстыж и сколько же в ту пору уязвен, – он, сидевший, от негодования вскочил и вышел на улицу. Матушка не могла его удержать.
– Ах, Боже! За что ты мне прегрешения эти посылаешь, я сам следов своих похабных не разумею и с тех пор и доныне только скорблю.
Он был осрамлен, но скоро все же остыл, отошёл от скорби и недовольствия и стал размышлять о делах своих и о прошедшем своем и о будущем, – сидя у окна, глядя уже в сумерках на кладбищенские кресты…
Уже в осеннюю пору следующего года к их хате рано утром подъехала трашпанка, и, погрузив свой нехитрый скарб, выехала богослуживая чета из села – неизвестно куда…
_______
В сороковые, первые послевоенные годы в усадьбе бабки Яворской появилась и проживала еще одна старушка – богомолка. Старушка худенькая, со сморщенным лицом, но с живыми приветливыми глазами. Одета в старую, но приличную «господскую» одежду из дорогой материи и от дорогого портного. Она иногда ходила по улицам села и, когда у хат сходилась в разговоре с женщинами, то говорила, что у нее муж был священником и служил когда-то здесь, в Новосанжаровском приходе. Но никто уже не помнил отца Никона, кроме бабки Яворской, что приютила ее из божьей милости. А многие и не знали вовсе, и она, чувствуя, что ей не верят, сама стала сомневаться в своей правоте. Так давно это было…и было ли вообще…
В пасмурный день
Летний теплый, пасмурный день. Прошел только что дождик, и кажется, что нет отвратительнее другого такого места в своей мрачности, чем Омск. Время еще не предсумерочное, но из-за пасмурности, затянувшей все небо, быстро вечереет. Свернув с улицы Орджоникидзе, иду в сторону почтамта и вижу: впереди напротив кафе «Лотос», стоит трамвай, и народ облепил его со всех сторон. Толпящиеся черные кучки людей все время в движении, одни продвигаются ближе к трамваю, другие отходят уже с жалостливыми лицами, о чем-то переговариваясь. Под трамваем проглядывается что-то белое…Оказывается, кто-то угодил под трамвай. Послышался вой сирены «скорой», толпа расступилась, пострадавшее лицо погрузили в «скорую», и с воем она тронулась с места. Все стали расходиться.
Я с изумлением прислушиваюсь к разговору людей, вышедших уже на тротуар, и невольно узнаю некие подробности случившегося: невеста с двумя подругами за какой-то надобностью перебегала дорогу перед самым носом трамвая от кафе, где проходило свадебное торжество, в сквер напротив. Шпилька туфельки невесты зацепилась – застряла в щели скрытого рельса в дорожное полотно. Быстро снять и оставить туфель не было возможности, поскольку туфель был застегнут пряжкой выше щиколотки ступни…
Я не спеша повернул обратно и, дойдя до угла улицы, услышал стук колес тронувшегося трамвая. Сразу же следом прошли полупустые еще 3-4 вагона. Под впечатлением увиденного мысленно вообразил, как измучены горем близкие девушки-невесты, жизнь которой так нелепо внезапно оборвалась.
Эта гибель разрушила только что создавшееся семейное гнездо. Вместе с этим ушли безвозвратно мечты семейного счастья и не осуществились какие-то планируемые молодыми надежды…
Какой ужас! Свадьба и похороны разом!
Именины в Новый год
С обеда мы, ребятня-школьники, бегаем с санками и лыжами по своему домашнему саду, причудливо запорошенному снегом, кристаллики которого на ветвях кустарников отражают ослепительный солнечный свет. Но вот постепенно за серыми большими, стоящими в один ряд тополями уходит последний солнечный свет, и все немеет вокруг, погружаясь в свинцовую мглу. Изрядно набив снега в варежки и валеночки, из-за чего слегка промокли, мы с раскрасневшимися лицами, наконец, зашли в жарко натопленный дом. Умывшись и одевшись понаряднее во все чистое и выглаженное, напившись чаю, ждем праздничного ужина. Сегодня вечером дома только свои домашние, никаких гостей, так уж у нас заведено: встречать будем Новый год и отмечать мои именины…
Наконец настал он, долгожданный час, когда нас всех четверых родители усадили за круглый стол на этот поздний необычный вечерний обед, а за окнами уже непроглядная тьма с усеянными звездами небом.
Стол заставлен разными сладостями, издают непривычный для зимы аромат свежие фрукты, пахнет жареным мясом и пирожными. По периметру стола против каждого из нас стоят на высоких ножках фужеры, в которые родители наливают себе шампанское, а нам лимонад. Отец зажигает свечи, поставленные в центре стола, гасит свет, и настенные большие гиревые часы начинают отбивать полночь. Мы тянемся к свечам зажечь бенгальские огни – зажигаем, и все радостные стукаемся фужерами.
Затем мама объявляет, что за нашим столом сидит именинник, и братья с сестрой по очереди подходят ко мне, тащат за ухо вверх, приговаривая:
« Расти большой, расти большой». И я невольно при этом приподнимаюсь со стула, хотя ничуточки не больно. Я, нарядный и счастливый, и мне праздничнее больше всех, потому как все внимание близких приковано ко мне. От этого я чуть слегка смущен и еще от того, что участвую в ни на что не похожем Новогоднем именинном вечере. Пир продолжается со свечами на столе в глубокую зимнюю ночь.
Время склонилось на начало первых новогодних суток, и мы, отведав всего понемногу, что стояло на столе, сидели в ожидании, когда появится «дед мороз» с подарками, и изредка молча поглядывали на отца, потому как в силу своего школьного возраста уже понимали, откуда берутся подарки «деда мороза». Каждый из нас друг перед другом хочет показать, что он бодр и не проспит своего подарка, но отец все никак не уходит из-за стола. Постепенно наша уверенность начинает поглощаться дремотой, и уже ничто нас не томит ожиданием – погрузившись в сон.
Проснулся я неожиданно в глубокую ночь уже в постели со старшим братом и не мог больше заснуть, все смотрел в окно на звёздное небо. Я, очаровательно замирая, стал вспоминать прошедший вечер, и было волнительно – страшно от необыкновенной жизненности. Я делал отчаянные усилия разбирать весь вечер до мелочей, однако не вспомнил ни разу про подарки.
Вот меня тянут за уши, а родители приговаривают: «Второй десяток разменял, сынок». И стал дальше рассуждать: второй, третий десяток, а потом…И вдруг стало так жутко, что когда-то настанет «последний» десяток, ибо уже видел смерть дедушек и бабушек. От этого мне стало не по себе, и я в темноте приподнялся с кровати, уцепившись за подоконник, стараясь во что бы то ни стало освободиться от этого наваждения мыслей, и неожиданно для себя вскрикнул, обернувшись, в отчаянии толкнул брата. Тот проснулся на мой всхлип и, повернувшись ко мне, спросил:
- Ты чего? Приснилось что-то? Ложись! – укрыв одеялом, взял меня за руку…
Я же понимал, что это не сон, и понимал, что понял нечто совершенно непостижимое. Нет, это не сон. Я сейчас наяву вижу через окно это звездное небо, ощущаю под собой кровать. Смотрю на небо, в эту бездонную тьму, и пытаюсь вообразить – понять, где конец и что там за звездами? Мысли мои напряжены, и я чувствую появление слабости – проваливаюсь в глубокий сон…
Родители проснулись рано. А мы все спим, чувствуя, что можно спать сколько угодно, поскольку каникулы и не надо идти в школу. Наконец, отец, зайдя к нам в комнату, добавляет звук радио, из которого льется веселая мелодия, и ласково стаскивает с нас одеяло:
- Вставайте, засони, хоть к обеду, раз проспали «деда мороза» с подарками.
При слове подарки мы быстро повскакивали и… к елке, под которой стояли уже коробки и мешочки с подписанными нашими именами. Мы успели разобрать подарки, умыться и одеться, как появились гости-родственники, дяди и тети тоже с детьми. Дяди сажают меня на стул и поднимают несколько раз до потолка с теми же словами: «Расти большой». Нас, детей, усаживают теперь уже за отдельный детский стол, едим и пьем со сладостями чай. Затем, одевшись, выбегаем все из дома на зимний воздух, прихватив кто санки, кто лыжи. Какой прекрасный день! Вся усадьба двора и далекие снежные поля озарены опять солнечными лучами, и вся деревня живет своей собственной жизнью. Я внезапно почувствовал это и пробудился от тягостных мучивших меня всю ночь мыслей. Опять вижу, слышу, чувствую что-то невыразимое, что есть в жизни и во мне самом тоже, переступившем второй десяток лет.
Ради своей благоверной
Летнее время – июль месяц, будний жаркий день. К плетню усадьбы Новосанжаровского мужика Петра Костенко рысью, прогремев втулками колес, подкатила бричка. Быстро соскочили с нее двое. Сразу видно, что по спешному делу. Бросив вожжи на хорошо упитанного мерина, потянув у недоуздка одну сторону вожжи, младший из них крутнул ее вокруг торчавшего кола плетня и следом за старшим вошел в усадьбу. Случайными посетителями оказались отец и сын Жоровы.
Петр Костенко, молодой мужик, был в селе добрым мастеровым чеботарем-сапожником, а также хорошим бочкарем – мастерил бочки, маслобойки и из непотребного для этих тонких вещей материала сколачивал-строгал гробы. Одним словом, не сезонно, а круглый год был занят нужным людям делом. Из приоткрытой двери столярки, пристроенной к амбару, вышел хозяин.
– Здорова, Федот Максимович, какая нужда привела, – приветливо встретил посетителей хозяин, – что-нибудь по сельскому обиходу? – подал обоим руку Петро.
Федот Максимович сделал такую жалобную физиономию, что грех было его не пожалеть.
– Беда у нас, Петро, моя благоверная-то представилась, – он снял с головы картуз и перекрестился, – гроб нам надобно.
Как рачительный хозяин Петро из того, что мастерил, всегда имел небольшой про запас, выставленный вдоль небелёной стены столярки, – вроде как на показ посетителям.
– Даже не знаю, что вам и предложить, – заскромничал Петро, когда вошли в столярку и направились в угол, где стояли два неокрашенных гроба. – Вам, видно, понаряднее надо! – сказал хозяин, зная их достаток.
– Да, конечно, что-нибудь поприличнее, – вяло промямлил Федот Максимович, – для старушонки моей, – прослезился он, – хворь прибрала до сроку без богова на то дозволения, – продолжал давить на сочувствие…
– К куму в Рядовое хотел было сгонять, дак куда в такую пору, косовица пошла в поле, каждый час дорог. Не остаться бы нынче без сена.
– Я, папаша, сгонял бы в раз, для матушки-то, – резанул до этого молчавший сын Трифон.
Федот махнул рукой:
– То-то и дело, что для мамаши…
– Ну ежели только этот, – Петро стал отнимать у одного крышку, стоявшего ближе к окну.
Федот Максимович трогает гроб рукой, а сам переводит глаза на соседний с почерневшей доской на крышке:
– А этот, нук оберни.
– Да, иссохся уже весь и почернел, все собираюсь разобрать на топку да минутку не выкрою, – оправдывался Петро за некачественный вид, снимая с него крышку.
- Доска-тес шершавая, нестроганая изнутри, дно из двух половин рассохлось так, что образовалась большая щель. - Но тут Федот Максимович вдруг на удивление хозяина оживился, в радостной надежде на скидку за работу.
– Нет, это совсем уж, Федот Максимович, брак, одним словом, – отворотив взгляд, произнес хозяин, приставляя крышку на место.
– Этот брак возьму, коль скинешь цену, и то беру ради своей благоверной.
Петр молча махнул рукой, дав согласие. Погрузили гробовину на бричку, и, пока сын подтягивал супонь на хомуте, Федот Максимович, сидя уже на бричке сбоку, опершись спиной на гроб, подсчитывал экономию, молча загибая свои корявые пальцы, а затем, улыбнувшись, вслух произнес:
– Как раз попу за отпевание. Трифон, сынок, трогай…
Петр, стоя у плетня, прикрыв вход, глянул вслед отъехавшим, затем сплюнув, повернулся и пошел по двору, бормоча себе под нос:
– Для моей благоверной.
Старина
Лето. Ранним утром или поздним вечером я, иногда делая прогулки по родному селу, останавливаюсь и задумываюсь у какой-нибудь развалившейся землянки-хатки или другого какого-нибудь укромного местечка. О чем я все думаю? Не знаю!? Наверное, о своей причастности ко всему, окружающему меня. Со временем, конечно, мои думы исчезнут, когда я не буду уже существовать физически, и то, что являлось носителем этих дум, разложится на частицы, не имеющие ни формы, ни времени. Люди отличаются друг от друга не только внешне-физически, но и степенью думанья. Кто-то и вовсе не умствует и не задумывается о своем существовании. У такого человека его думанье заканчивается на быте земного своего существования. Счастлив, наверное, такой человек, не загружая себя своими думами почему-то такому, что гораздо больше и значительнее его самого. И от этого я, наверное, бесконечно одинок в своих думах, в этом полном «безмолвии» находясь среди людей. И с годами я все больше не только чувствую свою потребность к этим думам, но и осознаю их. Иногда мои думы вызывают во мне мучительную слабость от недостаточности, наверное, всех моих способностей, мыслить как не совсем обычный человек!? Эта мучительная слабость есть, наверное, способность к перевоплощению – чувствовать не только себя, но и все окружающее тебя. На протяжении всей моей сознательной жизни меня постоянно принуждали к исполнению долга, к служению «обществу». И закон повелевал быть постоянно в исполнении этого долга, не прерывая его, для осознания себя. Знай, мол, свое место, ибо ты никто, всего лишь маленькая пушинка, и такое тебе в этом обществе назначение!? Не подобает человеку быть рабом чьих-то мыслей, в этом я твердо уже убежден, прожив несколько десятков лет, вот поэтому-то я «умствую». С рождения, когда я еще не знал ни желаний, ни жажды мести, ни горя и страданий, а пребывал только в покое, мне уже тогда было «предписано» исполнение долга перед «обществом». Десятки лет уже моему земному существованию, но стоит только задуматься, и годы сами начинают «уходить». И все больше стало случаться так, что в своих думах возвращаюсь в детство, юношество, молодые годы, и следы прошлого чудесным образом «оживают»…
Скромная жизнь моего полуугасающего села. Иногда ходишь по селу и невольно входишь в сферу этой «необыкновенной» жизни, где каждый двор живет своей жизнью, и эта жизнь так «тиха» и так бесперспективна в своем развитии, что забываешься на некоторое время и думаешь, что то, о чем галдят наши политики об улучшении жизни, это не про них, жителей села, это какое-то «другое» государство. И о чем они говорят и о ком они пекутся своими действиями, настраивая против нас весь возмущенный мир…
Иду и вижу: сохранилась еще низенькая хатка-землянка. Вокруг нее растет сирень, черемуха и целый ряд яблонек-дичек. Перед хаткой просторный пустынный двор с низкой травой и протоптанной по ней до входа дорожкой. Стою у полуразвалившейся землянки, и мной овладевает чувство торжественного безмолвия, ибо ни к чему здесь слова, и мне кажется, что я почувствовал, как время безжалостно прошло мимо меня.
Всматриваясь во все это, в эту первобытность твоя душа принимает удивительно приятное и спокойное состояние: и сказать нечего и плакать не к чему. Но трепетнее твоему сердцу, когда начинаешь вспоминать обитателей этих убогих землянок, давно ушедших стариков, их лица и голоса, которые знал и слышал. Лица тех людей стоят в твоем воображении и звенят в ушах их голоса, которые когда-то слышал. Несмотря на все тяготы жизни, которые они испытали, на их лицах всегда была такая доброта и чистосердечие, что невольно на время отрешаешься от всего сегодняшнего и незаметно для себя переходишь всеми своими чувствами в ту прошлую жизнь.
Вспоминая людей прошедшего века, которых давно уже нет, душа твоя полна жалости к ним, и чувства твои холодеют, когда видишь ту прошлую жизнь в виде полуразвалившихся хат и их поросшие сорняком дворы…
Вот по соседству земляной холмик развалившейся чьей-то хаты, и ничего более. Что странно, так это то, что в такие трогательные минуты вспоминаются не только их обитатели, а и весьма, казалось бы, несущественные мелочи: как тому щелканье склянки (засова) двери, запах ужина, стоящего в чугунке на столе, и электрический свет единственной лампочки. Какие только не приходят воспоминания той далекой, уже во времени безвозвратно ушедшей жизни.
Дорогие воспоминания дурманят голову, и ты чувствуешь себя молодым, чувствуешь, как с твоих плеч стряхиваются прожитые годы.
Вечером, поднимая пыль, вошло в село стадо, и воздух наполняется запахом парного молока и степной травы. Но вот начинает совсем позднеть, наступают сумерки, и все стихает. У озера чуть слышно девичье пение, каждый, кто слышал, погружался в сладкие мечты каких-то несбыточных надежд. Огни тусклого света гаснут в окнах хат, и в темном небе все отчётливее вырисовываются серебристые звезды…
Идешь дальше!
А вот и это озеро на краю села, высохшее и поросшее камышом. И стоит опять на минуту задуматься, как «послышались» голоса, в сумеречное время они особенно ясны:
У озера костер, пылает багровое пламя, и крепко тянет дымком.
Тени от столпившихся шумной гурьбой парней и девчат у костра окружены мраком и ходят по стволам и ветвям близ стоящих деревьев. Поздняя ночь, в небе блещут звезды, и становится у прогоревшего костра холодновато и росисто. Молодежь бодро расходится по домам, и у озера в предутренней заре наступает тишина…
Но вот от легкого прохладного утреннего движения воздуха вдруг воспрянешь и, вздохнув, освобождаешься от навязчивых мыслей, так трогательно мучивших тебя, и, оглядевшись вокруг, идешь дальше, чтобы у какого-нибудь заброшенного двора, предаться опять воспоминаниям.
Раз я думаю, значит, есть что-то, что сильнее моих дум, и опять в памяти «воскресаешь» эту давно ушедшую старину…
Причастный к медицине
Фельдшерский пункт села Новосанжаровка представлял собой деревянное здание из сруба, крыша, крытая железом и выкрашенная суриком, что заметно выделяло его среди низкорослых землянок с поросшими бурьяном и чабрецом земляными крышами. У крыльца плешивиной вытоптано место и набита заметно колея от подъезжавших бричек и легких колясок. А в остальном вокруг все поросло бурьяном и полынью, и в летнее время распространяло свою горечь на всю округу.
Фельдшер Александр Ильич Горицын убыл на какие-то сборы по части медицины в город, в связи с упразднением Степановской волости и образования Павлоградского района. Его кучер и «помощник», мужик лет 50 Фока Мазур, доставил его до места сбора в Павлоградку и вернулся домой. Убывая из села, еще дома он наказал Фоке: – «Если кто обратится за помощью с незначительной просьбой, выдать кому от жара порошки или помочь, сделать перевязку…..» Он раньше под присмотром фельдшера уже справлялся, он должен помочь, потому как сам он будет отсутствовать не меньше недели. Фока всегда выполнял разные поручения фельдшера, как-то: оболванить завшивленную голову подростку, промыть кому-нибудь марганцовкой рану или перебинтовать кому вскрытый фельдшером фурункул. Одним словом, «нужный» человек в медицине. И надо сказать, что делал он все с большим интересом и удовольствием, – выполняя все эти обязанности санитара, и считал себя уже «причастным» к медицине. Такая забота Фоки, беспечного на своем подворье хозяина, с мнением которого никогда сроду даже не подумал бы считаться самый последний мужик на селе, вдруг растрогало селян, и в их глазах постепенно он стал уважаемым человеком. И это еще странное дело, стоило только такой даже никчемной личности, как Фока, пристроиться одним боком к нужному человеку, к какому-нибудь нужному делу, как тут же в глазах сельчан он возвысился над ними и стали его даже величать по отчеству – Фомич!..
На следующий день после убытия Александр Ильича Фока с утра был уже в мед. пункте и для пущей важности набросил на себя белый халат фельдшера. Первым посетителем, прихрамывая, с палочкой в руке, вошла старуха Шарабурчиха и не, признавая в Фоке фельдшера, жабным голосом проронила:
- Дак, того… а фельдшер, – замялась было она.
- Я за него. Проходи, бабка, не смущайся, чай не на свидание пришла.
Старуха было хотела повернуть обратно, но белый халат на Фоке подействовал на нее с какой-то магической силой, и она заковыляла к столу- опустилась на табурет.
– Что болит? – окинул ее взглядом Фока.
– Дак того, милок! Нога спокою не дает, так и ноет, так и крутить, спасу нет.
Фока глянул на ее завязанную каким-то старым выцветшим платком левую ступню, обутую в кустарно сшитые домашние тапочки.
– Ну тово, развяжи. Встань-обернись, коленку на табурет, свидетельствовать будем – что и как.
Старуха охая развязала платок и кряхтя коленкой стала на табурет обнажив пятку левой ступни. На пятке глубокими кривыми шпорами-бороздами, как на неровно вспаханном поле, зияли раны, в глубине которых уже намеревалась сочиться кровь. Фока дотронулся рукой до пятки, старуха, почувствовав боль, дернула ногой.
– Стой смирно, не молодая кобылка на раскованьи, чтобы брыкаться.
– Дак милок, мочи нету терпеть, - вздохнув, сказала старуха.
– Как же попустили до такого состояния, матушка, ей богу, грех один, – с какой-то суровостью и даже озабоченностью за ее здоровье сказал Фока.
– Дак как, милок. С ранней зари и до сумерек все в хлопотах, то огород, то поле, чай, неведомо тебе? Когда же тут за собой… пока вот нужда не заставила. Раньше то как на собаке, прости господи, – крестится, – а нынче не то здоровье, само не выправляется.
– Ну ладно, чего уж теперь бога гневить. Ты вот что. Нагрей чугунок воды – сказал он, когда старуха, завязав ногу, села опять на табурет, – налей в корытце, разбавь так, чтобы терпимо было, опусти туда ногу и хорошенько распарь. Рану потом смажь гусиным салом вперемешку с дегтем и хорошо замотай чистым платком, авось пойдешь на поправку.
Затем он достал какие-то порошки.
– А это от жару, выпьешь, если лихоманка (температура) зачнется. Высыпь в стакан с водой порошок, размешай и того-вовнутрь. Поняла?
– Поняла.
– Ну, ступай с богом.
Она встала, из кармана белого передника достала замотанный в тряпицу небольшой шмат сала и выложила на стол.
– Ну, спасибо, милок, – опираясь на палку и охая, скрылась за дверью, идущей в сени. Вслед за старухой в дверях показался мужичок лет 40, Алексей Целик, и виновато стал подкрадываться к столу.
– Фомич! Многие лета….
– И тебе того же. Однако, что стряслось, что у тебя болит?
– Усе нутро болыть, так что ни дыхнуть ни того…
– А давно болит?
– Усю дорогу ноить.
– Подь сюды, – тот подходит к нему.
– Развязывай очкур (шнур для штанов)
– Зачем?
– От дурья твоя голова, как же я тебя свидетельствовать буду.
Тот развязал очкур, штаны съехали по его худым ногам вниз. Фока приподнял ему рубаху выше пояса, глянул на «предмет» - нет ли грыжи и нехотя промычал.
– Одевай штаны, все в спокойствии. Так, где говоришь болит – не зная что дальше делать, еще раз переспросил он, почесав свой подбородок.
– Во всем нутро болыт, так что другой раз…
– Довольно, - перебил его Фока.
Он берет небольшой пузырек с нашатырем и сует ему под нос.
– Нюхай, – тот в нерешимости, – покрепше нюхай.
Тот с дуру втягивает в себя на всю грудь, и от резкого «удара» в голову открывает рот и на глазах выступают слезы. Немного в замешательстве, затем сошла слеза и, выровняв дыхание, закрывает рот.
– Ну как, легче? – спрашивает Фока.
– Як будто полегшало.
– Н-да, история, – мычит себе под нос Фока, – ты вот что, натопи баню и прогрейся хорошенько. Смени чистые портки и перекрестясь ложись почевать. К утру, если не околеешь и не полегчает, то… сразу беги. Понял?
– Ага, понятно!
– Ну ступай себе, нечего бога гневить. Тот рванул к выходу и на полпути остановился обернувшись.
– А куды бихты, Фомич? До хаты, чим дали?
– У санитарный пункт, сюда! Дурья твоя голова. – Тот обернулся и в дверях опять остановился.
– Я там осьмушку овса, того…
– Погодь. Лошади не кормлены, – Фока было уже поднялся с места, но в дверях показалась молодая женщина, гулящая вдова-солдатка Лизавета. Фока присел опять на место.
– Мне нужен фелшар, – сказала она, не глядя на Фоку и держа впереди себя в руках узелок, от которого шел запах только что испеченного хлеба.
– Я за него. Говори, что за беда, не занимай попусту время.
– Ха-х, – шмыгнула посетительница и, собираясь выйти, из-за плеча. – Может, я по бабьему делу, а ты…
– И так ясно, что по бабьему. Каков предмет, такое и дело. А впрочем и так понятно все с вашим «братом». Ты вот что, Лизавета! Возьми скатай небольшой комочек пряжи и промочи его хорошенько керосином. Одной рукой прикрой «воротца» и от самых створок до пупка хорошенько все промаж.
– Да ты что, старый хрен, ошалел!
– Вот народец. Ты ему избавление, а они тебя тут же хаять. Поживи с такими и сам того – хворым станешь.
Она с покрасневшим лицом шагнула вперед, положила узелок на край стола и, обернувшись поспешно молча вышла.
Опять в дверях показался тот же мужичок – Алексей Целик.
– А, иду! – сняв халат, направился к выходу. – Лошади накормлены, – уже в сенях бормотал себе под нос Фока. За ним следом с торбой овса шагал мужичишка:
– От, Фомич! – задабривал он его. – Что значит при умном человеке и при нужном деле состоишь сразу в гору пошел, почетец и уважение.
– Пустяки, – скромничает Фока, – тут что? Главное, практика. Они направились к привязанным к бричке лошадям.
– Бывало, мы с Александром Ильичом на выезде… крестом богом просят… ну и помогаем.
– И он начал пересказывать какую-то историю, что еще больше укрепило его позицию «медика» в глазах селян…
Несбывшаяся мечта
Потянулись чередой двадцатые годы, и хотя еще не залечены окончательно раны от гражданской войны и жива память от пережитого тифа и холеры – село Новосанжаровка уже кое-как потихоньку стало подниматься, налаживая жизнь. Приходили мужики с мобилизации и, взявшись за чаплыги плугов, стали поднимать пашню заброшенных своих наделов. Строилось новое жилье. Опять- таки, вроде уже окончательно, установилась советская власть. Но главным событием для селян в то лето 1924 года было то, что общими усилиями выстроили новую школу для обучения грамоте своих ребятишек….
Деревянное здание под железной крышей разделено на два класса сенками у входа. В дальнем углу сенцев стоит большая печь на две грубы для отапливания сразу обоих классов. За грубой печи сложен храниться школьный дворовый инструмент для уборки территории и занятий по труду.
А также сколочен небольшой лежак-топчан для сторожа…
Учитель школы Иван Михайлович Мягчилов, за ужином напившись чаю, вышел на крыльцо. На небе полная луна. От дома падает прозрачная тень, а вдали, пейзаж - стены и поросшие бурьяном крыши землянок, озаренные светлой ночью.
«Ах как прекрасен этот вечер!» - стоя на крыльце, думал он.
Затем поспешно зайдя в дом, набросил на себя стеганую безрукавку и, взяв в руку картуз, вышел опять на улицу. Оглядевшись еще раз вокруг, пошел к школе. Все лето он переживал, подгоняя мужиков, чтобы к сроку поспеть поставить сруб новой школы. И вот мечта его сбылась, к середине августа все было расставлено на свои места. И он каждый вечер теперь ходит любоваться и мысленно представляет себе, как эти стены будут наполнены детским смехом и как им чудесно будет здесь заниматься в чистом светлом здании. Со двора усадьбы повернул на дорожку между кустами акации и яблонь-дички и вышел затем на полянку, окопанную по периметру ямой – территория школы. В самом центре поставлена школа, обнесенная низким ракитовым плетнем. Еще издали в окошке школы он увидел тускло светящийся огонек от керосиновой лампы. Поднялся на крыльцо и отворил дверь.
– Здорова, дед Иван! – поприветствовал сторожа. – А надымил, затопил зачем? Лето ведь на дворе.
– А, лето! Тоже мне скажешь, – не оборачиваясь, занятый своим делом, отозвался дед. – Оно с вечера вроде бы ничего, а по ночам застываю вовсе - мерзну!
– Ну тогда уж поаккуратнее надо с огнем, коль топишь. Ишь сколько дыму напустил.
Приоткрыв слегка входную дверь, учитель с жалостью смотрел на это ископаемое, деда Ивана по фамилии Рыжанок, которому было под семьдесят лет и забытого не только богом, но и людьми, которого он, учитель, определил сюда из жалости в сторожа, когда тот во время строительства школы добровольно вызвался ометать ее по периметру ракитовым плетнем.
– Один остался, плохо! – посмотрел на деда.
– Дак, скоро того, земля и меня призовет к себе, отмаюсь. И так почитай один, все померли, те, которые были в моих летах.
– У вас ведь сын есть, тоже, кажется, Иван. Один он у вас был? – сочувственно спросил учитель.
– Захотел один! Семеро было. Было да сплыло. Которых бог еще с мальства прибрал, а эндти два парубка в германскую сложили головы, – он немного помолчал, задумавшись, затем продолжил. – Один Иван и остался, твоя правда.
Он знал его сына Ивана и узнал то, что, наверное, такого нерадивого хозяина не было во всей округе.
– Шел бы к сыну или не жалуют?
Дед промолчал.
«Значит, плохи дела?» - подумал про себя учитель.
– Чужая печка холодна, – отозвался наконец дед.
– Ведь у тебя и свой дом есть, – в утешение ему сказал учитель.
– Дом-то есть, землянка махонькая в одну горницу да и та никудышная, только дома то скушно. А тут мне будет полегче все же при людях.
– Кто ж виноват, что один?
– Сам же и виноват, – задумался. – Дом-то есть, а земли нету. Да и мне теперь, слава Богу, ничего не надо, – замолчал думая о своем, а затем тонко повел. – То молодой был, то в лета вошел, все погоди да успеется еще с делами, а теперь, – он всплеснул руками, – и силы нету. Так-то и с ним окаянным будет.
– С кем?
– С сыночком кровным, Иваном! С кем же еще, – и нахмурившись, опять замолчал.
Дым только разошелся, вытянуло все через дверь, но тут дед опять стал ломать прутья бурьяна, валявшегося у его ног, и открыв дверку печи, совать туда опять изрядно задымившие еще зеленоватые прутья.
Учитель глянул за печь. На стене на ржавом квадратном гвозде, такими подковывают лошадей в кузне, висел старый зашоренный весь в заплатах полушубок. На тапчане лежала пара чистого нательного белого белья, – рубаха и кольсоны.
– У вас ведь и полушубок имеется, надели бы или укрылись сверху, вот и согрелись бы, чем так-то мучиться с печкой – он отмахнул рукой от себя клуб дыма, выпорхнувший через приоткрытую дверь печи.
Дед сидит у печи на маленьком стульчике-табурете, на таких обычно хозяйки выдаивают коров, и на слова учителя, прикрыв дверь печи, повернулся к нему и внезапно со старческой улыбкой, сказал:
– Полушубок мой вишь одно название, весь в прорехах, да засмолённый. Надену, и а ну как околею ночью, во сне? А там, – он поднял указательный палец кверху, – ну-ка спросят, почему в грязном в таком затрапезном виде представился перед очами господними, – еще больше заулыбался. – Я то и ложусь, облачась в чистое белье, – он кивнул головой в сторону топчана, где лежало белье, – нет уж лучше я в одних чистых портках… боязно в полушубке-то. Вот еще протоплю малость и на топчан.
Он замолчал и, приоткрыв опять дверку печки, смотрел на огонь.
– Ну ложись спать, дед, спокойной ночи, до свидания.
– Прощай! – отрывисто обронил дед, не поворачивая головы.
Учитель вышел и через окопанное поле пошел опять к саду…
На следующий день на выделенной ему конке вместе с возницей он уехал в город за учебными пособиями и принял участия в совещании по случаю начала учебного года. Вернулись обратно на восьмой день. Когда уже подъезжали к селу, встретили ехавшую бричку своих селян, муж с женой ехали с сенокоса.
Учитель начал расспрашивать, что и как с сеном. Женщина, сидящая в бричке, глядя на учителя, вдруг отвернулась и, прикрывшись платком, всхлипнула. Учитель вопросительно молча посмотрел на мужа женщины: «В чем дело?»
– Ты того, Михалыч! – не зная как сказать, замялся мужик. – Одним словом, школа наша сгорела три дня назад вместе с дедом Рыжанком. Вчера схоронили старика. Как уже там все произошло, теперь одному богу известно.
Вот такие то-дела, Михалыч!
Учитель понимал сказанное, но не мог принять в себя, потому как рухнули в одночасье все его мечты – видеть ребятишек веселыми и счастливыми в новой школе.
Немного отойдя от такой страшной новости, уже когда въехали в село подумал: «От дед, от народец, все боялся помереть в старом полушубке, а сгорел заживо…»
Философия музыки
В воскресный летний день почтенные жители Лейпцига, заполнившие Томаскирху (одну из церквей города), слушали духовную музыку Баха. Лучи летнего солнца проникали сверху через узкие цветные стекла внутрь помещения и заставляли сиять золоченую оправу органа в гармонии со звучащей музыкой. Сам старый кантр (руководитель оркестра и хора) Иоганн Себастьян Бах сидел наверху за органом. Возле него расположились музыканты, играющие на струнных и духовых инструментах. И когда он поворачивал во время игры голову к оркестру, свет падал на его лицо, и всем было видно, как оно серьезно. Тут же находился небольшой хор, в котором пели женщины и мальчики, его ученики из школы св. Фомы….
«Музыка не должна быть только для развлечения, веселости, – говорил Иоганн Себастьян своим ученикам, студентам Лейпцигского университета, где руководил музыкальным обществом. – От музыки должна исходить облагораживающая человека сила. Надо уметь слышать звуки и играть так, чтобы звучащие мелодии проникали даже в самое черствое сердце. В вашем возрасте, дети мои, надо думать уже о серьезных вещах. Вот вы! Пришли учиться, станете юристами, врачами, и желаете понять многое из того, что делается в мире, проникнув в его тайны. И музыка с неистовой силой открывает перед вами беспредельный мир мысли. Она завораживает глубиной философской мысли, величайшей правдивостью выражения человеческих чувств. В музыке заключено бесконечное богатство чувств и мыслей. Помните об этом, дети мои, всю свою жизнь».
Внизу на деревянных скамьях с высокими спинками сидят горожане и, затаив дыхание, слушают божественную музыку, сопровождаемую песнопением.
Первые звуки в ласковой интонации чуть слышно поплыли под сводами храма. Затем пошло повторение на разные лады одних и тех же коротких мотивов... Следом раздались минорные аккорды и зазвучали тягостные вздохи хора…
Опять слышатся вздохи все более и более глубокие. Наконец, остается только один басовый голос, который медленно удаляется – затихает. Только отзвучали одни голоса хора и музыки, как тут же подхватывают, на определенный интервал выше, другие отвечающие голоса. Несколько тактов божественной музыки, и вот послышались третьи голоса, в еще более высоком звенящем органном регистре……
Замер последний звук музыки, величественной как мир и взволнованный как душа человека, потрясенного величием мира. Бах с оркестром кончили играть. От услышанной музыки у присутствующих на душе было покойно-трогательно, и они от впечатления толпой, как в тумане, двинулись к выходу, и слезы заблестели на их глазах….
У Баха слишком независимый, прямой и вспыльчивый нрав. Он не умеет ладить в последнее время с настоятелями церквей, те осуждают его за импровизацию при музицировании во время прохождения службы. Играя на органе во время богослужения, он позволяет себе делать странные, непонятные для присутствующих вариации. Но при всем этом они все-таки сознают, что органист и музыкант он незаурядный.
В жизни самого Баха радость и скорбь, свет и мрак сменяют друг друга. Смерть уносит несколько детей его большой семьи. Те, кто остаются, подрастают и тоже музыканты, и он сильно обеспокоен их будущим. И он хочет понять и ищет смысл жизни через музыку.
Настоятель храма, в котором только что закончился концерт, пастор Дитрих Бема знал Баха, когда тот только еще обосновался в Веймаре, небольшом городке, а он служил там пастором во времена еще их молодости. И Дитриху Бему иногда приходилось защищать своего давнего приятеля от нападок, когда того вызывали на заседание консистории (церковный совет) за его вольные импровизации во время богослужения...
Когда все слушатели разошлись и остался только один персонал, приводивший помещение в порядок, Иоганн Себастьян сидел внизу за чашкой чая и думал про себя, что по-видимому, во время концерта, его, старого мастера, опять неожиданно обуяли смелые фантазии. И он не спеша встал и опять поднялся наверх к органу…
Несколько пробных аккордов несвязно прозвучали в восстановившейся тишине,…но затем плавно поплыли звуки, все набирая звучность сильнее и сильнее, потом неожиданно затихли, чтобы возродиться вновь…..
Пастор Дитрих Бема шел по тихому монастырскому саду, огороженному невысоким деревянным забором. Двор содержался в безупречном состоянии, везде порядок. И это радовало настоятеля храма. С утра его не было в храме, поскольку из-за концерта не было службы. Время склонялось к вечеру, но душистые на газонах цветы и травы, нагретые дневным солнцем, все еще благоухали в мягком летнем вечере. У кирхи поднимался ветвистый разросшийся пышный боярышник, у ствола которого стояла старая деревянная скамья. На скамье сидит садовник - дворник и задумчиво слушал идущие из храма нежные завораживающие звуки органа, исключительные по глубине трогающие душу. Пастор подошел к дереву, дотронулся до ствола, затем посмотрел на садовника, который прислушивался к волшебным аккордам органа. Он приподнялся при виде пастора, молча поклоном поприветствовал настоятеля, и тот только тогда увидел выступившие на его глазах слезы.
– Что? Господин Бах играет?.. Вильгельм! – после недолгого молчания обратился к нему пастор, присев на скамью.
– Нет, ваше преподобие, – он вытер слезы, – то господин Бах разговаривает с богом…
Помолчав и послушав музыку, садовник, откланявшись, ушёл. Музыка привела пастора в чувство благоговейного изумления, и он, встав, подумал: «Как я мелок по сравнению с ним».
Звуки органа постепенно стали стихать, когда пастор вошел в храм. Бах перестал играть и взглянул вниз на подошедшего к престолу пастора.
– А, это вы, ваше преподобие! – голос у Баха не был звучен, а с надрывистой хрипотой, и поэтому ему в частых дискуссиях с настоятелем приходилось несколько повышать голос, чтобы быть услышанным, подчеркивая этим свою правоту.
– А вы, как всегда, за инструментом. Сегодня отвели концерт, вечерней службы нет, шли бы отдыхать.
В голосе пастора, прирожденного оратора, послышался заискивающий оттенок.
Бах, повернувшись к органу, продолжил тихо играть, перебирая плавно клавиши.
– С утра вас не было, Дитрих, – по-приятельски обратился он к пастору, – а к вечеру решили… быть поближе к Богу, ваше преподобие!
На что настоятель храма, несмотря на колкость вопроса, решил ответить тоже по-дружески.
– Вы хороший музыкант, Себастьян, я всегда об этом всем говорю, но давайте прекратим этот разговор. Вы всегда становитесь невыносимым, как только речь заходит о Боге.
Нотки нарастания раздражения явственно слышались в ответе пастора, но он терпел не только из-за их приятельских отношений. Музыка, выходящая из-под его рук, выворачивала нутро.
– Ну, конечно! – оторвался он от клавиш, – мы об этом уже много спорили и не стоит начинать сызнова. Даже учение Христа говорит о том, что «Царство божье внутри нас самих». Надеюсь, Вы этого не станете отрицать? Мы с вами расходимся во взглядах относительно того, в чем корень зла человеческих бед, ваше преподобие!
– По-вашему он в недооценке человеческой жизни, господин Бах!
– Он в недооценке человеческой, и главная причина всех человеческих бед – душевная болезнь под названием религия! Приучая людей к религии, вы тем самым в их глазах уменьшаете ценность человеческой личности.
– Так зачем же вы служите в храме божьем?
– Затем, чтобы через музыку разбудить в каждом прихожане своего Бога. Бог - это знание, мысль! Именно мысль не дает человеку покоя, и он ищет смысл жизни.
– Возомнили себя Богом! Хорош, нечего сказать. Снизойдите «святой» на грешную землю. Спуститесь вниз наконец, дружище!
На ироническое высказывание пастора Бах ответил тем же по-дружески:
– Спущусь, когда моя утроба затребует пищи или надо будет, простите, справить нужду.
– Страшный вы человек, господин Бах, – уже серьезно отреагировал пастор на откровенное высказывание.
– Я! Ну что вы, ваше преподобие! Я лишь пытаюсь понять свою сущность: кто и что я такое и для чего существую, пребываю и топчу эту грешную землю.
Он присел у органа и уже было коснулся клавиш, но потом моментально соскочил с места:
– А, впрочем, вы правы, ваше преподобие! Я «страшный человек», ибо вместо покорности и любви к вашему мифическому Богу, ищу во всем ответа в себе. Хочу понять свою сущность, и мысль не дает мне покоя, и я буду ее искать, а не уповать на божью милость. И буду опираться на свою мысль, эту величественную и могучую органическую силу, присущую из живых существ только одному человеку. «Гомо Сапиенс» - скотина мыслящая, ваше преподобие. Жаль только, что мысль человека не всегда направлена на добро, а больше на зло, отсюда грехи человека, ваше преподобие.
– Вы утомили меня своими бреднями, господин Бах, а у меня завтра служба. Да вы!...дьявол во плоти: – воскликнул вдруг пастор.
– Я! – заискивающе Бах посмотрел на пастора. – Я дьявол?.. Я не призываю людей к Богу, я не повинен в их бедах, равно как и в радостях, я не заставляю их любить меня как вы заставляете себя, тем самым будто приближая их к всевышнему. И вообще, мое отношение к «высшей силе» больше скептическое, нежели что-то есть в этом материалистическое. А вы называете меня дьяволом?..
– Юродствуете в божьем храме, господин Бах! Если вы не перестанете почтенно относиться к вере божьей, то я буду обязан, поймите, это мой долг перед господом, отречь вас от храма. Ибо музыка, идущая из-под ваших рук, когда вы изволили выразиться, ищете смысла своей жизни, разрушает веру простого человека в Бога!?
Настоятель явно в ответе слукавил. Сам иногда заслушивался чудотворными аккордами, когда руки музыканта касались клавиш органа, – божественного инструмента.
– Моя музыка, ваше преподобие, идет не из рук, а от души моей и не разрушает веру, а призывает людей быть милосердными друг к другу… Я все призываю всевышнего для разговора. Но он меня не слышит или не хочет со мной говорить. Вы не знаете почему, божий слуга? Я уже не словами - молитвами, а через музыку обращаюсь к нему, стараясь обратить «его» взор на нужды земные – человеческие. Уже не играю, – он подсел к органу, – а кричу! – Он все сильнее стал давить на клавиши органа, и душераздирающая, тяжелая к восприятию музыка разливалась горечью по всему храму. Казалось: вот-вот поднимутся его своды и вырвется она наружу.
– Но он не слышит меня, – продолжил Бах, – может, он спит, ваше преподобие! Давайте позовем его вместе. Ха-Ха-Ха.
– Безумец! – прокричал пастор. – Господи, прости его заблудшую душу. Он не знает, что творит. Ищет в музыке утешение, а вышло помутнение рассудка. Бах оставил клавиатуру – музыка затихла.
– Утешение и зависимость от грехов наших нужно не замаливать, а искать в себе, ваше преподобие! Я сам пробуждаю в себе Бога и этим служу народу, чтобы и они поверили в существование каждый своего «бога» внутри себя, чтобы течение мысли человеческой перерождалось в земные дела. Бог – это сам человек!? Только ему, человеку, дано понять, что происходит в мире, опираясь не на веру в Бога и его всеобщую какую-то мифическую благодать господнюю, а на свой разум, – несущий мысль! Нет высшей силы, чем знание человека. Значит, он и есть сам Бог!? А вы своими проповедями заставляете людей верить в мифическое существо – «Бога», во что-то, что не может быть материализовано, а, следовательно, и нет иной души – ее не существует. Душа только в человеке. Из-за этих немых и бездушных богов, которые вы лживо проповедуете, ваше преподобие! Народ терпит столько мук…
Пастор был потрясен откровенным высказыванием Баха настолько, что не мог вернуть себе душевного равновесия. И это он, пастор! – божий проповедник.
– Вы несносны, господин Бах, – дрожащим голосом тихо произнес он. – Вы злоупотребляете моим дружеским доверием к вам, – как можно мягче продолжил он. – Я вам позволил находиться в храме вне службы и репетиций с хором, чтобы вы своими сочинениями радовали нас, а вы в музыке ищете, как бы подвернуть сомнению веру в Бога. Занятие, не достойное истинного христианина. Покайтесь, друг мой. Господь всемилостивый! Сердце разбитого и сокрушенного не отвергнет.
– Мне не в чем каяться, ваше преподобие. Я ищу истину, и музыка вдохновляет меня на это.
– Довольно! Сжальтесь надо мной… Мы с вами два старых уже человека и, ни к чему нам раздоры. Пусть каждый из нас несет свой крест, как может.
– Что у нас разные пути, это вы верно подметили, ваше преподобие, – как можно серьезнее ответил Бах, и его пальцы тихо коснулись клавиш органа.
Их души успокоились, когда зазвучали первые аккорды, потому что в нежных звуках зазвучала жизнь…
Утром следующего дня Иоганн Себастьян Бах от своего двухэтажного дома по узким улочкам старого Лейпцига направился к храму, чтобы убедиться, все ли готово по части музыки к вечернему богослужению. Во дворе садовник занимался своим делом, приводя в порядок клумбу. Увидя идущего к храму Баха, почтенно-уважительно поклонился великому мастеру.
– А, Вильгельм! Доброго дня, приятель. Их преподобие еще не в мессе?
– А вы разве не знаете, господин Бах!
– Нет! А что?
– Их преподобие в ударе – разбил паралич. Худо дело, уже призвали к нему Епископа.
Эта новость тяжким грузом легла на плечи. Подойдя к заветной скамье под боярышником, он долго сидел, глядя прямо перед собой…
«Что ж, это еще раз подтверждает мои убеждения, что Бога нет – сам человек и есть Бог!?» - он встал и направился в храм.
Через несколько минут под сводами храма в ласковой интонации чуть слышно поплыли первые звуки органа. Затем они с каждой минутой становились все сильнее и вырвались из храма наружу.
Музыка величественная, как мир, разлилась горечью, волнуя душу человека, – потрясенного величием мира…
Откровение Лоренца
В лагерь военнопленных немцев прибыла очередная партия, которых разделили на несколько военно-арестантских рот. На них лежала печать убийц, но они об этом никогда не задумывались. Скорей всего, их не мучила совесть и не принимали на свой счет никакого упрека за то, что служили в армии вермахта. Они просто солдаты той ужасной войны, в которую втянули их правители. И попали в плен из окружения или при других немыслимых и безрассудных обстоятельствах, вели себя в лагере и работах куда их направляли, спокойно и не были враждебно настроены против своей неволи.
Выполняли работу, пока их проверяли на степень вины каждого, и ждали окончания срока заключения и отправки на родину, согласно международным договоренностям о военнопленных и находящихся под патронажем «Красного Креста»…
В один из летних дней прибыл в лагерь направленный главным управлением по делам военнопленных и интернированных НКВД СССР человек, лицо, имеющее непосредственное отношение к большой науке, который в секретных сопроводительных документах у него на руках именовался просто «Академик». Прибыл с предписанием «главного управления» об оказании ему руководством лагеря всякой помощи и обязательным исполнением его распоряжений и дальнейших указаний на счет одного из военнопленных. Руководство лагеря было предупреждено о визите человека к ним, посланного с самого «верха»...
– Вот, пожалуйста! Личное дело военнопленного, о котором мы докладывали наверх и с чем, собственно, связан ваш к нам визит, я так понимаю! Можете ознакомиться. Для вашей работы и личной встречи с интересующим вас лицом выделен отдельный кабинет. Ну, а дальше все на ваше усмотрение, какие уж там последуют от вас указания, товарищ «Академик», - не без иронии сказал начальник лагеря столичному гостю.
– Спасибо, полковник! – и принял от него папку с личным делом.
– Прошу! – полковник встал.
Они вышли из кабинета и по коридору прошли в соседнюю свободную комнату.
– Вот здесь можете работать. Если какие-то вопросы организационного характера и просьб, в коридоре к вам приставлен боец. Он свяжется по первому же вашему требованию с дежурным офицером, все они предупреждены по караулу о вас, ну и через них соответственно и я к вашим услугам. Извините, служба, – и вышел.
«Академик» присел к столу и закурил. Взял в руки папку, на корочке которой стоял вверху большой четырехугольный штамп, внутри выгравирован шрифт:
НКВД СССР.
Главное управление по делам военнопленных и интернированных.
Лагерь №453.
Цифры проставлены жирно чернилами. Учетное дело №6368
ФИО Лоренц Конрад Адольф
Дата рождения: 1903 Австрия г. Вена.
Профессия: медик, биолог, зоолог
(род занятий) профессор психофизиологии.
Сем. положение. Женат, сын, две дочери.
Воинское звание: Мл. лейтенант
Боевые награды. Не имеет.
Особые приметы: высокий, волосы русые, глаза голубые, на левой руке рубцы от ранения.
Из опроса:
Лоренц К.А. в Германской армии с октября 1941 года. В армию взят по мобилизации. С марта месяца 1942 года по апрель месяц 1944 года находился на советско-германском фронте в качестве помощника врача 2-й санитарной роты 205-го пехотного полка. В боевых действиях участия не принимал. Попал в плен под г. Витебском. Побывал почти во всех странах Европы. Владеет французским и английским языками….
Характеристика:
Военнопленный Лоренц характеризуется положительно, дисциплинирован, к труду относится добросовестно, политически развит, принимает активное участие в антифашистской работе с военнопленными и пользуется у них доверием и авторитетом.
Читает лекции и доклады, на которых присутствует почти весь лагерь и наши знающе немецкий язык лагерные сотрудники тоже. Из проводимых им докладов и лекций можно сделать вывод, что он владеет большим кругозором в теоретических вопросах многих специальностей, а также в политике ориентируется правильно. Компрометируемыми материалами на Лоренца К.А не располагаем.
Начальник лагеря…
Ознакомившись с личным делом Лоренца, «Академик» вышел из комнаты.
– Здравие желаю! – тут же подскочил к нему сержант.
– Здравствуй!
– Вас к дежурному офицеру или какие-нибудь просьбы. Я в вашем распоряжении, по приказу командира сопровождать должен вас по лагерю, что-то вроде охраны от неприятеля, так сказать.
– Спасибо, любезный, за заботу. Однако лишнее… что-то тихо в комендатуре.
– Дак все на лекции, в аккурат сейчас идет… один немец у нас здесь отбывает, говорят, профессор. Я тоже слушал, но ничего не понять без языка, а немчура заслушивается. Он у нас один такой, на особом положении, что ли. Сам не то врач-биолог, не то животный доктор, да я толком так и не знаю, нам не положено много знать… кроме как охранять.
– А где лекции проходят?
– Во втором бараке. А когда жарко, прямо на улице. Пойдем-те!..
Дверь в барак была открыта, и «Академик», подойдя, услышал речь лектора:
... Истинное счастье человека, отдать всю жизнь занятию любимым делом с пользой для людей. Это приходит каждому из нас тогда, когда мы только начинаем понимать, что происходит вокруг нас в этом многообразном мире. А из этого следует, что многие из вас хранят память из далекого детства, что уже с детских лет человек начинает осознавать, что и кто он такой. Воспоминания из моего, к примеру, детства привело меня к таинственному миру царства животных. Поэтому я стал биологом. Современная культура ведет человека, к сожалению, к отрыву от природы, с которой он когда-то находился в гармоничном единстве. Отсюда, извините, варварское отношение человека к живому и прекрасному и нелепая жестокость человека даже к себе подобным. Война – одно из проявлений этой жестокости, в которую мы с вами принужденно были втянуты. Амбиции наших политиков привели наш народ к потере всех нравственно-этических норм поведения человечества. Уподобило человека бешеному животному, ибо даже животное не уничтожает себе подобных особей. Ну об этом, господа, отдельно мы более обстоятельно поговорим в следующий раз… Будем терпимы же друг к другу в обстоятельствах, невольно в которых мы все оказались. Благодарю аудиторию за внимание…
Все стали расходиться по баракам. «Академик» подошел к лектору-профессору.
– Господин Лоренц! Здравствуйте! Прошу прощенье за мой немецкий язык, да и с английским у меня не лучше, – сказал он, зная уже из личного дела о его владении языками.
– Гутэн таг! – ответил профессор. – С кем имею честь говорить? – спросил обыденно, не как военнопленный, видя перед собой гражданского человека, примерно своего же возраста.
– Я из Москвы, в некоторой степени ваш коллега по занятию в мирной жизни. Учитывая нашу встречу в столь необычном месте, – он развел руками и окинул взглядом высокий забор, увенчанный колючей проволокой, – зовите меня просто «Академик». Таково, извините, требование властей, – он кивнул головой на здание комендатуры.
– Гуд-хорошо, господин «Академик», я весь в вашем внимании.
– Пройдемте, нам есть, где поговорить, а главное, наверное, есть о чем!?
Они направились в здание комендатуры.
– Признаюсь, я слышал ваши лекции в Кёнисберге до войны, так что ваше имя мне знакомо, – начал «Академик» стараясь расположить к себе собеседника.
– Благодарю вас! – трогательно отозвался профессор.
– Правда, я сейчас больше занимаюсь психологией человека, но, как понимаете, без изучения поведения животных трудновато познавать, вернее, иногда понять и поведение человека.
– Да, вы правы! Нам есть о чем поговорить, господин «Академик», - любезно отозвался Лоренц.
– Я ознакомился с вашим учетным делом. Признаюсь, польщен. Да и судя по характеристике лагерного начальства, вы тоже на хорошем у них счету и заслуживаете их доверие. Иначе бы они не обратились «наверх» по поводу вас!?
– Спасибо, господин, «Академик». Чтобы между нами устранить все недоразумения и недомолвки по поводу моей службы и пленения и вообще о моем отношении ко всему этому, скажу вам, уважаемый «Академик», откровенно. Вся эта грязная политика между нашими странами не укладывается в голове разумного человека.
– Да, я вас понимаю, – перебил его «Академик», - отвечу на вашу откровенность тоже откровенностью. Мне самому ненавистен и неприятен весь этот вздор…
Они вошли в кабинет.
– Прежде всего, господин Лоренц! Простите, я уж на правах хозяина, задам несколько вопросов о вашем пребывании здесь. Как относятся к вас военнопленные и лагерные служащие? Есть ли какие просьбы или требования?
– Благодарю вас, господин «Академик, за внимание к моей личности. Отношение ко мне с обеих сторон понимающее, даже в некоторой степени, извините за нескромность, уважительное. Просьбы! – он задумался. – Книг не положено, переписки тоже. Пишущей бумагой снабжают, правда, пишу от руки, вот если бы пишущую машинку, был бы вам признателен. А в остальном… в моем-то положении, одним словом, не так уж и все плохо.
– Вы про книги научного характера?
– Да, разумеется!
– Я решу этот вопрос и с машинкой тоже, и уж если мы, извините меня за наивность, доверились друг другу, то в личной беседе давайте называть друг друга коллегами.
– Спасибо! Рад общению с человеком, который ищет ответы на поставленные вопросы, ходя теми же «тропами», что и я.
– Взаимно, коллега! С чего бы нам начать, чтобы более предметно подойти к вопросам, найдя в них общие ответы.
– А вот с человека и начнем, если вы не возражаете. Мы ведь тоже часть живой природы. Не станете этого отрицать. – Улыбается.
– А и правда, почему бы нет? Вы мне чертовски импонируете, – по его лицу тоже пробежала легкая улыбка.
– Как и у всех животных, вы уж извините, я буду больше опираться на биологические факторы, используя их термины, чтобы к концу беседы не скатиться в одну политику.
– Да конечно, я вас понимаю.
– Человек, как и всякое животное, – продолжил Лоренц, – опирается на два своих первобытных инстинкта: есть и совокупляться. В связи с этим перед ними постоянно стоят два вопроса, как прокормиться и продолжить свой род.
– Я с вами согласен, уважаемый коллега. Но овладевая постепенно знаниями природных явлений, человек обретает все новые силы и хотя, как вы верно сказали, он и опирается на свои первобытные инстинкты, но его-человека сознание, уже служит всему человечеству, а не отдельному человеку.
– И заметьте уважаемый коллега, – перебил его Лоренц, – это служение не всегда во благо человечеству, вот в чем беда. Примером тому то, что мы, два мужа науки, стоим по разные стороны. Давайте же постараемся понять, почему так происходит и, может хоть, немного приблизимся к общему ответу, выработаем общее мнение.
– Давайте! Ваши рассуждения импонируют мне своей, прежде всего, искренностью, как к человеку, имеющему ответы на непростые вопросы.
– Когда мы ищем какой-либо ответ на поставленный вопрос, что справедливо вами подмечено, связанный с живой природой, то мы исходим уже из готового предложения, родившегося в нашем сознании, и нам стоит только его подтвердить или опровергнуть. Предложения наши основываются на наблюдениях того, что происходит вокруг нас в природе, и мы включаемся в подсознательный процесс, в котором взаимодействие органов наших чувств и центральной нервной системы преобразуют сенсорную информацию в познание. Я позже коснусь различий в приеме информации между животным и человеком. Мы ведём наблюдения-исследования животного мира, занимаемся изучением поведения животных, что, кстати, получило в зоологии свое название – этология, но сами при этом, заметьте, не способны порой понять поведения самих себя.
– Да вы правы, уважаемый коллега Лоренц, дикое животное сохранило свою безгрешность, а человек, покинувший эту дикую природу, утратил это качество. Любое побуждение животного основано на его инстинктивных влечениях и направлено, как бы они не проявлялись, на благо особи и всего его вида. Внутри одного вида не возникает конфликта между его внутренними склонностями, что оно должно делать.
– Интеллект же человека обеспечил ему культурное развитие, – в унисон продолжил Лоренц, – это развитие принесло человеку речь. А что значит речь, которой овладел человек? Это то, что позволило ему свои накопленные мысли передавать от поколения в поколение, пополняя его, человека, возрастающие запасы знаний.
– И это позволило человеку быстрее эволюционировать – развиваться по сравнению с другими видами живых существ. Но и в то же время человек, его врождённые инстинкты связаны с намного более медленным органическим развитием и отстают от его культурно-исторического развития, – парировал профессору «Академик».
– Да, конечно! Естественные склонности уже не вполне укладываются в рамки человеческой культуры, в которой их заменил интеллект. В отличие от дикого животного член человеческого общества уже не может слепо полагаться только на свои инстинкты. Общество требует от каждого индивидуума отказаться от некоторых из них, которые для культурного человека стали уже антиобщественны. Голос инстинкта, которому повинуется животное, всегда обещает благо только для данной особи и всего его вида.
– А для человека превратился инстинкт в опасного советчика, часто подсказывающий ему гибельные поступки, господин Лоренц.
– И он особенно опасен, поскольку говорит на том же языке, что и другие, побуждениям которых не только следует, но и должен повиноваться. Отсюда появляются в обществе «вожди» и прочие, к слову сказать!
– Вот видите, незаметно мы опять скатились с вами в область политики, – «Академик» развел руками.
– И задача человека каждый раз задавать себе вопрос: - может ли он последовать этому побуждению без ущерба для созданных им же общественных норм?
– Куда там! Если бы так каждый задавал себе этот вопрос, мир бы был сейчас намного спокойнее и не уничтожал бы человек себе подобных. Познание позволило ему отказаться от спокойного животного существования в узкой экологической нише, – знание дало ему возможность расширить свою среду до размеров целой вселенной…
– И потребности человека возросли до такого предела, что поставили под угрозу духовные ценности нашего человеческого общества.
– Да! и это происходит на протяжении уже нескольких столетий!? Каждый из нас, будучи членом человеческого общества, является частью целого, и сознание этой принадлежности рождает совесть у человека, господин Лоренц.
– Видимо, это чувство рождается не у всех. Хотя истинная мораль в человеческом понимании этого слова предполагает такой интеллект, которого нет ни у одного животного, и в то же время моральная ответственность человека не могла бы возникнуть, если бы она не опиралась на определенные эмоциональные основы. Ощущение ответственности у человека инстинктивно глубоко уходит корнями в его психику, и он не может безнаказанно выполнять все требования холодного рассудка. Этические побуждения иногда оправдывают его действия, но внутренние чувства могут восстать против него, и горе тому человеку, который в подобном случае послушается голоса рассудка, а не голоса чувств…
______
– Да вы правы, господин Лоренц!..
Рад был нашей встрече, уже официальному знакомству. Признаюсь, наша беседа доставила мне огромное удовольствие. Я постараюсь удовлетворить по возможности вашу просьбу и буду ходатайствовать о переводе вас в другой лагерь. Желаю вам перенести это нелегкое для вас время до конца и быть здоровым.
– Спасибо, коллега! Искренне рад был познакомиться. Вам тоже успехов на научной ниве.
– Ну, мне пора. До свидания!
– До свидания!
Они обменялись рукопожатием уже как старые приятели.
Столичный гость покинул лагерь.
_________
Начальнику управления
по военнопленным
и интернированным
НКВД СССР
Докладная записка
По поручению вашего ведомства мною, как специалистом в области науки, деятельностью которой занимался и занимается по мере возможности военнопленный Лоренц К. А., проведена весьма доверительная беседа с обсуждением вопросов, касаемо исследований его работ, а также обсуждали общегосударственные вопросы наших стран.
Из выше сказанного довожу до Вас свои выводы:
Профессор Лоренц К. А. – видный ученый в области биологии, зоологии (психофизиолог), его работы носят исключительно мирный характер и имеют научный интерес и практическое применение. В общих вопросах политики ориентируется правильно – имеет взгляды антифашистского толка. Опасности в идеологическом плане для нашего государства эта личность не представляет. Прошу по мере возможности скорее решить вопрос об его репатриации на родину.
«Академик»
Из учетного дела: Записка.
Глубокоуважаемый господин «Академик», благодаря вам я получил возможность перепечатать рукопись на машинке, за что выражаю вам самую искреннюю благодарность. Сегодня в день моего возвращения домой в Австрию позвольте мне передать вам копию перепечатанных рукописей. Если вы, господин «Академик», найдете время для изучения моего труда, то буду благодарен вам за любую форму критики.
Ваш искренне преданный доктор Конрад Лоренц.
11 декабря 1947 года
Лагерь №27 г. Красногорск
Злоумышленники
Наступила осень 1931 года. Время за полночь. Через грязные маленькие два окошка помещения Новосанжаровского сельсовета тускло-оранжевый свет, исходящий от уже изрядно коптившей керосиновой лампы, пробивался на улицу и угасал в летней темноте двора. За столом, крытым зеленым сукном, сидит Председатель совета Петр Басмановский и старательно выводит на бумаге буквы. Почерк корявый, размашистый, жирный, с нажимом, отчего чернила расплывались и от этого отдавало от него чем-то гнусным, - как впрочем, было и отвратительно содержание письма. Буквы не сцеплялись друг с дружкой, так что, если не поставить на слог правильно ударение, – тяжело было сразу уловить смысл написанного:
«Как человек… и коммунист, – с некоторым пафосом начинались первые строки доноса, – поставленный Советской властью на претворение в жизнь великого дела партии по проведению коллективизации на селе…. Довожу до вашего сведения о лицах, враждебно настроенных против коллективизации, – он остановился и, подумав, добавил, – проживающих на вверенной мне территории – точка.»
Написав длинное размашистое предложение, он осторожно ручку пером поставил на край засиженной мухами чернильницы. Откинулся на спинку стула, вытянув с хрустом вверх руки, потянулся, и по его лицу пробежала слабая улыбка. Сколько ему уже вот так случалось, припозднившись за письмом, оторвавшись от дела, испытать тихую радость: «А ловко у меня все получается», – выражала его самодовольная улыбающаяся физиономия. Потянувшись, опустив руки и потерев ладони, взял ручку, обмакнув перо, продолжил письмо: «Против коллективизации выступают зажиточные дворы, к которым могу отнести следующих единоличников: сыновья Николая и Василия Рыбалко. Сын Николая Рыбалко Иван побывавший в колхозе и выйдя из него, подбивал остальных колхозников, говоря, что колхоз это полный обман и никогда у них не будет достатка. Сыновья Василия Рыбалко, Харитон, Андрей, Илья, тоже против колхозного строя. Все семьи имеют полный сельхозинвентарь и тягловую силу. Кроме своей земли, берут землю, у которых нет возможности заниматься полевыми работами, и тем самым сбивают с толку этих людей для вступления их в колхоз. К таковым относятся еще семьи Бережных и Куликовских, которые тоже выступают против колхозного строя…»
Наконец он поставил последнюю точку. Подержал лист исписанной бумаги у керосиновой лампы, дав просохнуть от нагретого стекла чернилам, сложил лист вчетверо, опустил в конверт и, обслюнявив его края, запечатал. На конверте, стараясь как можно разборчивей и ровнее, написал:
В Павлоградский Исполком
Крестьянских депутатов
и в НКВД района от председателя
Новосанжаровского Совета
П. Басмановского
Он вытер от чернил листочком оторванного от газеты перо и собрался убрать письмо в стол, как вдруг заскрипела входная дверь и на пороге показались двое сельчан.
Иван и Харитон Рыбалко, возвращаясь с гостей от родственников, слегка хмельные, проходя мимо хаты Совета, завидя в окнах лучистый свет, заглянули на огонек. Войдя в помещение, Иван с порога сразу бросил несколько фраз.
– Здорова ночевал. Всё строчишь. Ну-ну давай! Что за директивы, опять пришли с района? Небось, опять с нашего брата – единоличника три шкуры собираетесь драть. А-а, власть?
– А то ты не знаешь, что за директивы, – Петр открыл ящик стола и бросил туда свое письмо. Встал и, выйдя из-за стола, шагнул навстречу запоздалым посетителям. Они, здороваясь, пожали друг другу руки.
– Да-а, хреноваты, наверно, опять дела, – присаживаясь на стул, протянул Харитон.
– Директива у нас с вами одна, – продолжил Петр, садясь на свое место, – как можно больше сдавать хлеба и прочего, что потребно человеку, одним словом, чем может располагать деревня. Я то при деле засиделся, а вы чего полуночнияте? Небось, затеяли чего недоброе? С полем своим-то, я слыхал, уже управились, – ехидно улыбается. - По статистическим данным нам надлежит сдать государству 2000 пудов хлеба. Урожай нынче не ахти какой, засуха, где будем добирать? – он из-подо лба глянул на обоих братьев.
– С крестин идем… от сестры, – после недолгого молчания первым заговорил Иван.
– Опять все под метлу выгребать будете? Даром хлеб отдавать, – Харитон покачал головой. – От власть народная прозывается, ей-богу! При царе-батюшке и то такого не было… Чтоб все значит… задарма, да под метлу, а самим с голоду пухнуть, – он вопросительно посмотрел на Ивана.
– Затеяли! да управились! Слова то какие, - пробубнил Иван, наконец перестав возиться с самокруткой и прикурив, выпустил клуб дыма. – От нашей «затеи», замечу тебе, – он глянул в глаза Петру, – руки и ноги до сих пор ломит. С ранней зари и до вечери, как водится, на ногах не разгибая хребта… тебе ли не знать, – и не дождавшись от власти сочувствия на высказанное, продолжил. – На днях свезем, что там с наших десятин полагается на продналог. И то сказать, многие еще с полем не управились, а есть и такие, что еще и не выезжали на поля. От, хозяева! – удивился Иван.
– Вы по себе-то не равняйте остальных, – с некоторым упреком отреагировал на высказанное Петр. – Вон каждый из вас даже по выездному жеребцу имеет, а которым пахать и то не на чем. Ни пары волов… Ни пары рабочих лошадей нет.
– Ты до наших жеребцов руки не протягивай, – заметил ему Харитон, – мы их не с чужого двора свели, – намекнул на колхоз. – Что имеем, то все трудом и потом нажито, про то каждый на селе знает.
– Что пахать кому-то не на чем, это ты верно говоришь, – погасил папиросу Иван, – мы тоже входим в их положение, помогаем. Скажем, тем же солдатикам: Марии Лысой, Елизавете Лозацной - чьи мужья на фронте сгинули… Помогаем, а как же, что мы, не православные, что ли.
– Помогать-то помогаете. Это верно, а сколько за ту помощь с поля себе оставляете? – съехидничал Петр.
– Ну, тоже мне скажешь, – всплеснул руками Харитон, – хлеб за брюхом не ходит. Ты нам чужое горе не приписывай, мы в этом неповинны, что некоторым некому управляться с хозяйством.
– Так вот вы и пользуетесь этим, – стоял на своем Петр.
– Мы пользуемся! – Харитон, обратив руку себе на грудь, глянул на Ивана. – Сами идут просят, за ради Христа, нам нет нужды чужие грехи замаливать. Ты еще того, в эти, как их у черта… в экслу-ата-торы нас запиши, – разгорячился он и направился остыть в угол, к барлице с ковшиком, испить воды.
– Ну, а кто вы? Так оно и есть. Правильно говоришь Харитоша. Эксплуататоры – угнетатели сельской бедноты, – не унимался Петр.
– Нет, ты глянь на него, Вань, – набрав воды в ковшик, с какой-то злостью Харитон подошел к столу. Он стукнул массивным деревянным ковшом по столу, выпустив его из рук. Вода брызнула на зеленое сукно каплями, словно рассыпавшись серебристым бисером, и он протянул свои ладони Петру. – Ты посмотри на мои руки, мозоль на мозоли, нашел эксплу-ата-торов.
– Остынь, Харитоша, – укротил брата Иван. Тот взял ковшик со стола, глотнув воды, присел рядом на стул. Петр ладонью принялся смахивать капли со стола.
– Хозяйство, Петро! Наживается трудом, – тонко повел Иван, – кто как трудится, тот так и живет. Сколько труда вложено, чтобы выправить свое хозяйство. А теперь, что же, разорение? Отдай нажитое чужому дяде, а сам иди до… Что, это за закон такой, что все норовите единоличника под корень срубить.
– Есть установка партии, – настаивал на своем Петр.
– Да ты заткнешься со своей партией, – вскочил с места Харитон – Вань, дай я ему башку-то поправлю, – затряс в руке ковшом.
– Сядь! – резанул Иван. – Ну что ж, колхоз-дело добровольное, – он все подбирал слова для взаимопонимания. – Кто не может или не способен управляться со своим хозяйством, пусть идут в общак. Дело хозяйское. А мы пока сами управляемся, и даст Бог, не пропадем.
– Бог ничего не дает! – съехидничал опять Петр и, сделав небольшую паузу, решительно повел:
– Кто будет противиться нашему делу поднимать коллективное хозяйство или того хуже, вредительством заниматься, того быстро в оборот возьмем, – он грозно посмотрел на братьев. – На то все полномочия имеются вплоть до НКВД.
– Вот пугать не надо… пуганные, – вздохнув, встал Иван.
– Нам чужое не надо, – нервно повертев в руках пустой ковшик, поднялся с места Харитон. – Только если будешь кляузничать, гнида, мы быстро тебя приструним.
– А вот за гниду можно и срок схлопотать, поскольку моя личность при исполнении, – сказал председатель и стал подниматься со стула, повернувшись спиной в сторону Харитона.
Тот, не выдержав, - не совладав с собой, ковшом саданул его по затылку. Петр, покачнувшись, потерял сознание и грохнулся на пол. Харитон зашел по ту сторону стола, чтобы ударить еще раз, но Иван поймал его за руку, выхватил ковш. Братья молча переглянулись, затем глянули на лежащего на полу председателя. Иван подошел к окну, прислушался – тихо. Они вышли во двор...
– У Саковских за оградой старый колодец есть, – шепотом произнес Харитон, – вода не потребна, разве только для грядок, так что небольшой грех добрым людям сделаем… этим дерьмом. – Иван что-то хотел ему возразить, но тот уже во весь голос прорычал:
– Нельзя его так оставлять, братуха! – и они молча вошли в помещение. Иван помог Харитону поднять председателя ему на плечи, а сам, взяв с окна замок, при выходе повесил на дверь, бросив у крыльца ключ….
Они направились к колодцу.
На шум суетившихся у колодца злоумышленников лениво залаяла собака во дворе хозяев колодца, но скоро затихла…
Через звездное небо тянулся млечный путь. За селом, за запорожановыми ракитами стелилась степь. Из степи, по-осеннему бурой, дул ветер, принесший издалека в эту тишину чуть слышный надрывистый волчий вой…
После этого случая на селе все вскорости до чрезвычайности изменилось – менялось чуть ли не каждый, день, месяц. И вот уже наступило то время, совершенно новое для крестьянина в «житие своем», которое в тридцатые годы прокатилось горем для всякого уважающего себя человека, работающего на земле…
Сельская хроника
В 30-х годах прошлого столетия некоторые селяне (семьи), измученные «заботой» за всеобщую действительность, коей являлась коллективизация, выбывали прочь из села, дабы не быть свидетелями героических, трагических и печальных событий. В основном, это так называемые середняки, не имевшие глубокого разума, но обладающие самоуважением. Но были и такие, в большинстве это беднота, кого волей жизни несло как курай по ветру в поле, к громадному обстоятельству, вызванному еще революцией, и которые не могли найти слов для изъяснения того, что делается вокруг, в собственном уме. В таких людях дрожало сердце, и они со слезами на глазах по своей слабохарактерности, принуждаемые властями, вступали на защиту колхозного строя, косвенно кого-то обвиняя за свою невольность и неустроенность.
Получив освобождение со службы, демобилизовавшись вчистую, красноармеец, деревенский мужик Павел Рыжанок шел по полевой колейной дороге к родному селу Ново-Санжаровка. Голая природа весны, после сошедшего недавно снега, окружала его повсюду. Шел и сам про себя сознавал, что он есть крестьянский бедняк и не имел благодаря этому в себе самоуважения, поскольку за время службы идеологами коммунизма из него была вынута индивидуальность души, и теперь он весь до последней жилки стал общественником и выступал за защиту ставшей родной партию ВКП(б), а потому к решению ее о создании колхозов в глухих деревнях относился настолько целеустремленно, что даже на удивление не мог найти этому факту изъяснения в самом себе. В кармане гимнастерки от этой партии, выданной райкомом, была рекомендация о назначении (выборе) его на должность председателя колхоза «Авангард». Конечно, пользы от такого человека колхозному строю была не велика, поскольку он не ученый-полевод, не механик, машинных дел мастер, но главное ведь, идея! – борьба за колхозный строй.
В деревнях Сибири, особенно южной степной ее части, живут люди простые, от веку покорные. Народ этот наехал в начале прошлого века из центра России и по большей части из Украины. Приехав в эти отдаленные степные равнины, ставили обдуваемые со всех сторон глинобитные землянки мелкоимущественные крестьяне. Трудом и потом выправляли свое хозяйство, наживая со временем какой-то достаток. Но затем череда политических событий происходящих в стране, безжалостно загоняла их в безвыходное положение даже на родном подворье. В те годы можно было наблюдать полузаброшенные необустроенные деревушки, сиротами стоящие в чужой земле. Это все что осталось от них, представляющих собой постой забредшего сюда когда-то народа, искавшего лучшую свою долю. Колхозы в то время выживали немногие и держались на плаву не только благодаря своему тяжелому труду, но и мудрому руководству, где председатели не все директивы, спускаемые сверху, слепо выполняли, ибо этими директивами обирали хозяйства до последней «нитки».
Такой председатель до этого и был в колхозе «Авангард», однако нашлись «доброжелатели» и донесли куда следует. Так колхоз остался без председателя.
Через несколько часов пешеходного пути демобилизованный красноармеец наконец-то увидел на горизонте родное село. На полях видел, как ездят, что-то высматривая, верховые. Он подогретый райкомовскими байками, шагал смело, не чувствуя усталости, и был одержим здешней классовой борьбой. Посредством пропаганды знал, что коллективизация прошлась в первую очередь по раскулаченным местам.
«Так и есть, – войдя в село, подумал он, – колхозная контора расположилась в усадьбе бывшего кулака Василия Рыбалко».
У конторы на завалинке сидят с полдюжины мужиков: кто лузгает семечки, а кто дымит самосадом.
- Здорово, земляки! – поприветствовал их служивый.
- Здорово, коль не шутишь, – недружно ответили мужики, – никак Ивана Рыжанка сынок, – отозвался один из них.
- Он самый, – и сразу же властным тоном. – Граждане, чего сидим без дела?
- А мы все дела переделали, – опять отозвался тот же неимущий мужичок, – ждем дальнейших указаний. Председателя-то нашего на подводе увезло НКВД, который день без начальства живем. Вот дожидаемся, чьи таперя указания выполнять.
- Это ваши люди ездят по полям? Давеча видел при подходе к селу, – спросил он у активного мужика.
- Наши. Бригадиры ездят по сырым полям, активисты, так сказать, радеющие за колхоз, «щупают» землю на посевную спелость. Времечко-то подходит…
- Сельсовет там же, на старом месте? – недослушав, спросил демобилизованный.
- А где же ему быть, стоит, лихоман степной.
- Будут вам скоро указания, мужички, – и пошел к сельсовету.
- Что же ты, солдатик, ничего нам не сообщил, – поднялся с места навстречу вошедшему секретарь сельсовета Степан Писарев, когда тот переступил его порог, – выслали бы подводу.
- Ничего, дошагал, как видите, а то вы морили бы лошадь на мой счет, пусть отдыхает скотина для скорого сева.
- Да и то сказать, связь у нас работает никуда, только утром дознались, что ты направлен к нам райкомом. Присаживайся!
Поздоровавшись по рукам и представившись друг другу, оба присели к столу.
- Ну как ваши дела? Каков процент выполнения коллективизации? – сбросив с плеча вещмешок, деловито поинтересовался гость. – Выполняем?
- Выполнять-то выполняем, да проку мало.
- Что так?
- Пока что мы научились только убеждать да приказывать, что общественное хозяйство лучше единоличного. Но стало много сомневающихся, ведь материальное положение селян, вступивших в колхоз, не стало лучше. Да что я говорю, – махнул рукой, – вот оденешь председательское ярмо на шею, – образно выразился секретарь, – тогда и убедишься сам, как нелегко дрессировать массы.
- Да, дела, – многозначительно протянул Рыжанок, – вот проведу здесь у вас генеральную линию, покажу всей бедноте, что такое колхоз, в натуре. Отсеемся с помощью МТС, а потом уберем по осени, засыпем в закрома, рассчитавшись с недоимками, и ликвидируем отсталость.
- Это было бы неплохо, – вошел в его рассуждения секретарь, – но как того успеха добиться, дюже сомневаюсь, вот вопрос. Сразу-то навряд ли с руки все пойдет, – глядя на пришельца, которому не было и тридцати лет, засомневался он.
- Понятно, – ответил Рыжанок на его сомнения, – в вас нет колхозного чувства, Степан Егорыч, одна классовая нужда.
Степан Егорыч пристально посмотрел ему в глаза.
- Ты вот что, парень, мандат-то предъяви для порядка, – оскорбившись в душе, обратился он к нему.
Тот вынул из кармана гимнастерки вчетверо сложенный лист бумаги, где к напечатанному тексту была приложена райкомовская печать.
- Ну что ж, Павел Иванович, – уже официально, положив на стол прочитанное направление, обратился он к нему, – завтра же и проведем собрание для порядка. Бумага - бумагой, но что еще скажет народ!
- А ваш-то председатель совета где? – после высказанного, наконец, поинтересовался тот.
- Поехал в округ просить заступничества насчет несправедливого ареста председателя колхоза, – он вздохнул, – теперь уже бывшего. Были на этот счет сомнения у трудящихся. Так вот с прошением разобраться за подписью всех артельщиков и убыл… Вторая неделя пошла, – он о чем-то на секунду задумался, - как бы самого не записали во «враги» народа.
- Разберутся, Степан Егорыч, – равнодушно бросил Рыжанок.
- Разберутся или нет, а дело уже сделано. Ну дак что, – он глянул на Рыжанка, – шагай к своим родственникам, небось заждались, а там гляди, если что не так, то определим тебя в какую-нибудь хату на постой с харчами. Завтра в десять часов собрание в конторе колхоза. Я скажу, чтобы оповестили все дворы. Ну бывай что ли, служивый!
Они поднялись со своих мест. Рыжанок, закинув за плечо вещмешок, подал на прощанье руку, Степан Егорыч неохотно, не глядя ему в глаза, пожал протянутую руку.
«Дай Бог нашему теляти та волка поймать. Скользкий какой-то» - подумал он, когда за посетителем закрылась дверь. Он сомневался, что этот демобилизованный сможет организовать эффективный труд в колхозе. Потому как знал, это все их племя, семья Рыжанков, была на селе самой нерадивой и вымирала от голода и халатного отношения к работе, а этот один из их отпрысков хочет кого-то еще учить жить, хочет все свои силы и желания направить на заботу об общественном труде, на заботу о бедных массах.
В колхоз вступили две трети единоличных хозяйств села, остальные же, несмотря на пропаганду и второй тур раскулачивания, мучились думой: входить или еще обождать. Но время ждать уже прошло, и сельсовет как власть на месте с активистами колхозного строя строчили опять списки-доносы для выселения непокорных и колеблющихся в Васюганские болота.
___________
Из степи ушла уже ночь, и оранжевое весеннее солнце поднялось над горизонтом, когда, прохмелев со вчерашней семейной вечеринки по случаю прибытия своего, демобилизованный вышел из хаты. Из трубы хаты поднимался дымок, пахнущий сгоревшим кизяком. Он запахнул шинель, быстрыми шагами зашагал к конторе колхоза. У конторы толпились уже мужики.
- Здорово живете! – поприветствовал их.
- Живем, хлеб жуем, – отшутились они.
- Собрание скоро?
- А вот как все подгребутся, так и объявят повестку дня. Да ты проходи, там уже мужики с бабами мостятся.
Рыжанок осторожно шагнул в сени, прислушался, о чем гомонили собравшиеся, затем прошел в хату и присел в углу на лавку. Вскорости в небольшую переднюю набилось битком народа. На передних рядах плотной стеной сидели несколько активных селянок-колхозниц.
Председательствующий на сходе - секретарь сельсовета Степан Егорыч, секретарь - молодая девушка из комсомолок. Степан Егорыч окинул взглядом всех собравшихся: на лицо собрался основной костяк колхоза. Поднявшись с места, постучал карандашом по графину с водой, стоящему на столе:
- Так, товарищи, успокоились все, тушите свои цигарки, начинаем работу. Все притихли.
- Товарищи, вы все знаете, что с нашим теперь уже бывшим председателем колхоза приключилась оказия, по причинам, до сих пор не понятным. Пусть с этим разбираются органы, мы свое слово сказали уже. По этой причине колхоз остался без руководства, и я вношу в повестку дня один вопрос: выборы нового председателя колхоза. Райкомом партии рекомендован на эту должность наш земляк, демобилизованный красноармеец Рыжанок Павел Иванович, 1909г.р. Стало быть, надо войти в положение районного руководства и поддержать его кандидатуру, для общей пользы дела. Павел Иванович, подь сюда, – указал рукой ему место за столом. Рыжанок поднялся и под пристальным взглядом присутствующих прошел и сел рядом с председательствующим за стол, крытый по случаю собрания красным кумачом.
- Павел Иванович, коммунист, – продолжил он…
- Коммунисты тут ни при чем, с молитвой надо дело вести, – кто-то перебил его из стариков.
- Знаем, какие Рыжанки хозяева. Председателя мы своего выберем, кто похозяйственнее, – высказался из присутствующих другой голос.
- А что скажет сам кандидат, – поинтересовалась моложавая колхозница из первого ряда.
- Скажи слово, – обратился к нему председательствующей.
Рыжанок поднялся с места:
- Я, товарищи, коренной житель, как вы знаете, демобилизован по выслуге. Сам из бедняков, это верно, и хозяйство в нашем семействе незавидное, это правда. Вот рекомендован райкомом, как сознательный его член, помогать вам в колхозном деле поднимать общественный труд на должный уровень. Успех будет зависеть тут не только от меня, но и от вас, земляки, общее дело делаем. Колхоз необходим не только Советской власти – резанул он цитатой с политзанятий, – но и в первую очередь вам. Для чего организовывались колхозы? Чтобы беды не бояться, чтобы лучше жить. А по-вашему выходит так, собрались люди в кучу с одним желанием и уже зажили лучше. Нет, товарищи, надо работать еще с большим усердием, чем единолично, иначе ничего у нас не выйдет. У меня все, – обратился он к председательствующему и присел. Присутствующие зашумели.
- Товарищи! – начал, поднявшись, ведущий собрание, – время не то теперь, чтобы без рекомендации органов выбирать, надо это понимать. Выбирали уже, а хозяйство все равно в отсталости. С последним, правда, председателем стали малость поднимать хозяйство, так и того забрали, – как можно строже на шум толпы отреагировал он. - Прошу, граждане, посерьезнее отнестись, без разных выходок, райкомом все же рекомендовано.
- Ну раз райкомом, в добрый час, хлопец, – прозвучало с дальних рядов…
Председательствующий:
- Ставлю кандидатуру Рыжанка Павла Ивановича на голосование.
Мужики неохотно потянули руки кверху, затем уже, не дожидаясь заключительного слова, бормоча, стали вставать с мест и выходить наружу.
- Запиши, – Степан Егорыч ткнул пальцем в лист-протокол, лежащий на столе перед девушкой-секретарем, – большинством голосов рекомендованный райкомом партии Рыжанок Павел Иванович избран председателем колхоза «Авангард». Число, подписи: председатель, секретарь.
_____________
Это было давно, то время не вернуть уже никогда. Время то ушло, но проблемы на селе остались все те же.
Встреча в парке
Выйдя со службы на пенсию, я обосновался в родном селе и все реже стал бывать в городе, с которым связана почти вся моя трудовая деятельность. Поэтому, бывая в городе, особенно в летнее время, хочется иногда, припарковав машину, пройтись по какому-нибудь тихому переулку или по шумному парку, где часто хаживал во времена своей молодости… В один из летних дней, прохаживаясь по парку без всякой цели, недалеко от центра присел на скамью. Оглядевшись вокруг, пытался в памяти воссоздать это место, каким оно было в те далекие теперь уже годы. Рядом на соседней скамье сидел пожилой мужчина. Его лицо показалось мне вроде знакомым. «Да точно это он» - подумал я. И я ему был, по-видимому, знаком, потому как изредка кидали друг на друга взгляды, которые выражали то мучительное нетерпение, при котором силились вспомнить обстоятельства нашего прошлого знакомства. Так и не вспомнив его имени, но твердо был уже убежден, что раньше встречались по работе, собрался уходить и, проходя мимо, какое-то чувство остановило меня:
– Здравствуйте! Я вас сразу узнал!
– И я вас тоже, – поднявшись по-молодецки со скамьи, любезно подал мне руку.
– Очень странная и неожиданная встреча.
– Да вы правы, неожиданная как нельзя более, – ответил он.
Мы непринужденно, как по команде, присели. Он был лет на пять-семь постарше. Если время у меня подернуло сединой только виски, то его голова была белее снега в его взгляде было что-то «вызывающее», поэтому его лицо трудно было не запомнить, увидав однажды, даже если бы мы раньше не встречались по работе с «завидной регулярностью».
– Когда ходишь по старым стежкам-дорожкам, всегда внутри такое чувство, что кто-то или что-то должно явиться из того прошлого, и вот, пожалуйста, – наша с вами встреча.
– Тоже самое, сидя, размышляя, испытывал и я, – отозвался знакомый незнакомец.
– Мы сейчас с вами умствуем по поводу прошлого, а жизнь может быть куда как намного проще.
– Да, скорее всего так. Все, дураки, спешили куда-то, зачем-то, верили во что-то, работали, а однажды возьми все да и рухни в одночасье – это он про развал страны.
Немного помолчав, снова заговорили.
– Сколько мы с вами не виделись? Лет двадцать? – спросил я.
– Да наверное, где-то так, если не больше. Целую жизнь, – с легкой улыбкой на лице продолжил он, – можно сказать, что жизнь почти прожита. На то, что сейчас происходит вокруг, мы уже влиять никак не можем. Да и надо ли?
– Разве нам страшно, что прожита, как вы выразились?
– Конечно, нет. Просто здесь совсем другое ощущение того, что ты никому уже не нужен, по большому счету. Но мы живем как ни в чем не бывало.
– Да, вы правы. Провели разгосударствование всех производственных ресурсов и… Да что там производство, половину государства отдали росчерком пера. А теперь гуманитарную помощь возим колоннами да самолетами этим, с позволения сказать, дружественным соседям. Что не могло ЦРУ(центральное разведывательное управление США) сделать за сорок лет, мы сделали сами за сорок часов. Ну да бог с ними, мертвых с погоста не носят.
– Я все иногда подумываю, сколько людей, с которыми жил и работал, уже ушло.
– Да вы правы, время безжалостно.
– Вот мы, извините, сидим, разговариваем, а может, на следующий год, вот в это же самое время, вы будете сидеть здесь, в парке, а меня уже не будет, где-то уже на кладбище будут гнить мои кости.
Трудно было что-то возразить на столь откровенные, не лишенные смысла высказывания моего собеседника, и я промолчал.
– Ведь что такое жизнь? – продолжил он – Всего лишь обстоятельства, причины которые никого не интересуют. И вот вы, например, разве вам страшно за меня? О чем я сейчас рассуждал.
– Вы спрашиваете, страшно ли? Если откровенно, наверное, нет. Сами говорите, жизнь-это случайное обстоятельство!? Кто-то любил кого-то, появились вы. У вас появился кто-то, и обстоятельства уже не про вас. И так бесконечно, пока есть возможность существования человека на этой грешной земле. Так о чем жалеть? Надеяться, что все станет – замрет на месте, этого, простите, не может быть в живой природе. Все требует обновления, и нас с вами, извините, тоже. Что-то мы ударились с вами в философию – сентиментальничаем.
– Мы не философствуем, мы просто говорим без всякого цинизма, без всякой значительности. А то что творится сейчас при нынешней свободе – так было бы дивно, если бы было все по-другому. Ах, эта хитрая и ненасытная человеческая душа – более сладострастного животного, чем человек, нет на земле, отсюда все беды. Каждый хочет заполучить как можно больше, при этом заметьте, не утруждая себя заботой о ближнем. Вся особенность наших отношений друг к другу характеризуется идиотской бесчувственностью. За свободу поплатились нравственными устоями общества, отсюда все наши беды.
– Да, вы правы. Вот говорят: кто не знает свое прошлое, у того нет будущего. Вздор все это. Никакого прошлого у людей, строго говоря, нет. Так, только какие-то воспоминания о том, чем жил когда-то. Вот как у нас с вами. Сидим, рассуждаем, как было и как теперь.
– Да, и заметьте! О чем бы мы ни говорили, все сводится к одному – о житье бытье нашем.
– Это верно. Но все же очень трогательно встретить знакомого человека и поговорить по душам, извините за сентиментальность, стареем, наверное,!?
– Да, вы правы. Я тоже очень рад был возможности поговорить….
– Ну мне, наверное, пора. Здоровья вам? Держится еще старая гвардия.
– Держимся, – неловко улыбается мой собеседник. Оба встали.
– Всего вам доброго, всего хорошего. Берегите себя.
– И вам того же. Очень тронут был нашей встречей. До свидания!
– До свидания!
Я пошел не оглядываясь, так за время разговора и не вспомнив его имени, думаю, что и он моего тоже.
Сага белого генерала.
В небольшой, запорошенной снегом церквушке, земли войска Донского, в городе Новочеркасске, в канун рождества 1917 года, в разгар дня, шло венчание генерала с молодой девицей. Генералом этим уже не молодым, но статно-подтянутым, как и положено быть военному, был Антон Иванович Деникин, а невестой дочь его товарища, тоже генерала, Ксения Васильевна Чиж. В это неспокойное время, было не до пышных торжеств, поэтому на церемонии венчания было немноголюдно и присутствовали только доверенные лица. У алтаря стояли два счастливых человека, поклявшихся в Божьем храме друг другу в любви, верности и дружбе. И были оба счастливы, несмотря смутное время и незнание того, что уготовано им судьбой в будущем. Антон Иванович был старше своей возлюбленной на 20 лет, и знал её практический с пеленок. Товарищи по службе над ним подшучивали: «вырастил сам себе жену».
Будучи ещё подпоручиком, он, служа в Польше, познакомился с её отцом, в то время подданным, инспектором Василием Ивановичем Чиж при весьма забавных обстоятельствах, на охоте, когда офицеры от безделья забавлялись охотой на кабана. Познакомившись, Чиж пригласил молодого офицера на крестины своей дочери. После крестин Деникин стал частым гостем семейства Чиж, и девочка практически росла на его глазах. Жена хозяина с лёгкой иронией подшучивала над ним:
- Когда вы, Антон Иванович, - «Ваше благородие», - наконец-то уже женитесь? А то вы с Василием Ивановичем всё о службе - да о службе, а мне не с кем даже посудачить.
- Да вот жду, когда подрастёт Ася, - так в детстве называли девочку, - тоже шутливо отвечал Антон Иванович и подмигивал девочке, сидевшей со взрослыми за обеденным столом и та, тоже шутя, с детской улыбкой на лице кивала ему головой, - «Согласна».
Было ли это пророчеством, как тут сказать? Но в лихую годину для отечества Антон Иванович как-то написал ей, справляясь о домочадцах, и судьба свела их на Дону, и она, уже молодая девушка, нуждаясь в чьей-то защите и опоре, симпатизируя ему, вспоминая счастливое беззаботное прошлое, приняла его предложение руки и сердце. Недолго пробыв с молодой женой, уже в январе 1918 года Деникин был вызван в Ростов для принятия участия в первом кубанском походе добровольческой армии. Прибыв в Ростов, жену оставил на попечение семьи, хороших своих друзей, богатых армян и для ее безопасности с девичьим паспортом.
***
Генерал А.И. Деникин чуть более месяца до того был освобожден и из-под ареста вместе с генералом А. Г. Корниловым, по приказу начальника Генеральского штаба Н.Н. Духонина, учитывая их прежние заслуги на германском фронте. Арестованы были за принятие участия в мятеже против временного правительства. Поводом их действием послужил приказ Совета Солдатских депутатов, созданного временным правительством, который в армии сводил и к выборному началу и с менее солдатами своих командиров. Этот приказ и дал первый толчок к развалу регулярной армии, с чем были не согласны П.Г. Корнилов, А.И. Деникин и другие. Потому как при таком раскладе на командные должности будут избираться лица либеральных взглядов на службу, нежели консерваторы. После освобождения обои бежали на Дон, где генерал М.В. Алексеев формировал добровольческую армию.
2
После Могилевского совещания, там находилась ставка главкома, с участием членов Временного правительства, во главе с А.Ф. Керенским, генерал А.А. Брусилов был уволен с поста главкома временным правительством. Главкомом был назначен П.Г. Корнилов.
Все командование формирующейся добровольческой армии находилось в казармах Ростовского полка, в ожидании похода на восток. С Корниловым Деникин был знаком еще с 1914 года, когда встретились первый раз на полях Галицин. С тех пор у них завязались приятельские отношения. Он назначил Деникина своим заместителем.
Когда Деникин явился к Корнилову, тот сидел в своем кабинете один, осунувшийся, с усталыми глазами. Увидев Деникина, обрадовался. Встал ему навстречу и они по-дружески обнялись. Корнилов кратко очертил обстановку:
- Власти на местах нет, казачество… с этими вообще непонятно что творится, сотни посланные атамана А. Калединым в Ростов отказались войти в город.
Он немного задумался, оценивая сложившуюся ситуацию.
- Я знаю, Антон Иванович, моим назначением многие генералы недовольны, и из-за того, что во мне видете-ли, не хватает «белой кости с голубой кровью», коим пренадлежит большая часть нашего генералитета, или они таковыми себя считают.
- Ну что вы, Лавр Георгиевич!
- Да-да. Ходят такие слухи, мол нами будет командовать моло того, что из простолюдин, так еще наполовину азиат… внешность выдает меня.
- Порядочные люди, смею вас заверить, Лавр Георгиевич, не предают этому значения, лишь бы человек по достоинству был на своем месте, коим, я лично, вас таковым считаю. И потом! Если уж на то пошло, мой отец был из крепостных крестьян.
- Шутить изволите, Антон Иванович!
- Отнюдь!
- Я знаком с вашим личным делом, поэтому и взял вас с свои заместители. Вы ведь из семьи кадрового военного.
- Да, это так! Но прежде чем выслужить первый офицерский чин, мой родитель, отданный помещиком в рекруты, более двадцати лет прослужил в солдатах и унтер-офицерах.
- Да, хорошие у нас родословные, нечего сказать, хоть романы пиши. Но перейдем к делу.
- Я вас слушаю.
Корнилов встал и указал Деникину рукой, чтобы тот присел на место, когда тот проделал то же самое. Пройдясь, что-то обдумывая, опять присел.
- Успехи наши на фронте к 15 году, (1915 год – прим автора), Антон Иванович, как мы с вами знаем, были уже значительными, недолго осталось до полной победы над Германией. Так вот – он немного задумался, – разложение армии началось намного позже… с августа 15 года, когда наш государь, – он поднял правую руку к верху, вытянув указательный палец, – под влиянием своего окружения и, прежде супруги, этой немки, – не без сарказма подчеркнул он, – и этого сибирского шарлатана Распутина, решил взять, видите-ли, командование войсками на себя, отстранив князя Николая Николаевича (дядя царя – прим. автора). Вот это-то немецко-распутинское окружение государя и вызвало паралич нашего правительства, приведшего к бездействию всех этих восьми его министров. Потому как за них все решалось горсткой недоумков – извините! Несогласие принимаемых решений привело и к разрыву правительства с Государственной Думой.
- Ах, Лавр Георгиевич, Лавр Георгиевич, как вы правы в своих суждениях. Верно, как государь стал главкомом, в армии сразу же пошло брожение и не только среди генералитета, но и офицерства. Вы это знаете не хуже меня. Хотя нас все же тогда успокаивало немного то, что начальником генерального штаба был назначен кадровый военный, – он сделал паузу, – Михаил Васильевич Алексеев…
- Революция, Антон Иванович, – перебил его Корнилов, – была неизбежна, даже если бы не было войны. Знаете почему? Она явилась результатом недовольства старой властью всех слоев населения, без исключения, начиная снизу и до самых верхов. Революцию-то, буржуазную, – подчеркнул он, – как трактуют сейчас социалисты, – провели, а, что дальше? А дальше, – он повысил голос, – пошла вакханалия, которая творится уже почти год и все из-за того, что в вопросах ее достижения, так и не были единомыслия, каждый был заинтересован только в своем – получив свободу волеизъявления: Крестьяне хотели заполучить себе землю, их больше ничего и не интересовало, по своему недомыслию. Рабочие фабрикантов и заводчиков захотели распоряжаться прибылью их хозяев. Ну и, наконец, эти либеральные буржуа и сюда же входящая эта, извините за выражение, сраная интеллигенция, хоть образованная но неимущая. Тоже нуждалась только в изменении политического строя, изменении условий жизни и с этим хотели провести какие – то социальные реформы. При таком раскладе в армии само-собой стали ратовать за прекращение войны, кто же хочет проливать кровь за чужое добро. Вот вам и результат.
- Вы правы, Лавр Георгиевич, поэтому-то февральская революция носила… вернее стала носить собой признаки самозванцев, потому как не смогли удовлетворить все классы, о чем сказали вы, в их желаниях ,из-за непримиримости их интересов. В самом-то деле, разве можно примерить интересы крестьян с теми же… буржуа? Это-то и вылилось в октябрьский переворот, организованный большевиками, провозгласившими только диктатуру пролетариата…
- Армия, Антон Иванович, всегда держалась на трех столпах: вера, царь, отечество. Нам ли этого не знать, – он вздохнул, – но русский народ в своей массе глубоко религиозный, особенно низы, закрепощенные социальным бытом, стали сомневаться в своей вере в бога… и царь! С позволения сказать этот помазанник божий, тоже не сильно озабочен был их удрученным положением. Достаточно вспомнить события пятого года (1905 г – прим автора). Исключите из их душ первое и второе – что остается? Одно – отечество! И не только они, но и каждый из нас стал бороться за него по –своему.
- Да, Лавр Георгиевич, народ засомневался в нужности духовных отцов, этих бородачей, да и монаршьей властью - тоже. Из-за пошатнувшейся в умах религиозности русского народа – этот народ великий, заметьте, в своей простоте, душевности, смирении, всепрощении, стал терять постепенно свой первоначальный облик. Попал под власть материальных интересов, что наобещали большевики, как вы что выразились, кто-то хотел получить земли, кто-то прибыли заводов. В этом народ просто увидел выход из беспросветной нужды… за что же их осуждать? Да и сама жизнь при этом приобрела бы для них другой смысл.
- Народ, Антон Иванович, постепенно стал терять связь с духовниками своими из-за того, заметьте, что те стали практически служить правительству, и имущему классу. А теряя свою духовность, народ стал перерождаться в революционных демократов, костяк которых составляет средняя интеллегенция.
- В том-то и беда, ведь наше офицерство, кадровое, в своей массе и есть этот средний класс, вот и стали «менять» свой облик. Другими словами, вы уж извините Лавр Георгиевич, я знаю, что вы приверженец монархического строя. Так вот, они стали понимать, что монархия, это всего лишь форма правления и поэтому монарх никакой, простите, не «помазанник божий», ставленник свыше так сказать и, что родину оказывается можно любить и без царя… да и без веры в Бога тоже… чего уж тут.
Они немного помолчали, каждый думая о своем.
- Но перейдем к делу, Антон Иванович, - взбодрившись, продолжил разговор главком, - нам надо будет покинуть Ростов. Так что впереди у нас тяжелый поход. В казармах Ростовского полка, идет формирование частей. Некоторые уходят, держать не стали, дело то наше добровольное, среди молодежи межевание, хотя из ушедших домой, не видя, видно, выхода на гражданке, возвращаются обратно. Но как бы то ни было, общая картина ясна и скоро двинемся в поход. Иван Павлович (нач. штаба Романовский – прим. автора) скоро доложится о готовности.
Кубань! – только там мы найдем нужную опору. Там наша материальная база, да и кубанские казачки нам серьезная подмога. Оттуда можно начать организованную борьбу... поход на Москву.
3
Генерал атаман Войска Донского А. Каледин, который собственно, и дал согласие, чтобы на их территории генерал М. Алексеев начал формировать Добровольческую армию, послал из Новочеркасска в Ростов к А. Корнилову казачков, но они отказались входить в город. Казаки стали «держать нейтралитет» и, в некоторых станицах отказались присоединяться к Добровольческой армии. Это еще больше уверовало Корнилова в том, что нужно как можно скорее двигаться на Екатеринодар. Долго ждали сбор частей. Медлить дальше было нельзя, и в обход Ростова двинулись к станице Ольгинской.
В станице уже был небольшой отряд генерала Макарова и вместе с прибывшими частями, Корнилов начал реорганизацию Добровольческой армии, насчитывающей более 4 тысяч бойцов.
Спешно доукомплектовали конницу и обоз, покупая все с большим трудом у станичных казаков. Перед тем, как двинуться дальше, Корнилов выступил перед батальонами с напутствием:
- Не много же нас пока набралось, но не огорчайтесь. Я глубоко убежден, что даже с такими малыми силами можно совершать великие дела.
В Ольгинской наконец разрешился вопрос о дальнейшем плане движения. Этому помогло присланное Корнилову из Новочеркасска 12 февраля письмо от генерала М. Алексеева, который сообщал: - «События в Новочеркасске развиваются стремительно, в связи с последним решением Донского войскового круга, вся власть переходит к военно-революционному комитету. Атаман А. Каледин сложил с себя полномочия, и не выдержав позора, застрелился.»
***
В основу временного устройства освобожденные (контролируемые) белой армией территории, было положено сохранение Российской империи, при условии предоставления автономий отдельным народностям и самобытным образованиям (казачество), а также широкая децентрализация всего государственного управления.
Эта децентрализация в управлении и вызвала вспышки между территориями. Везде на территориях, непосредственно подчиненных главному командованию белой армии, кипело восстание с большевиками или повстанцами. Поэтому переход от полувоенного к гражданскому управлению все затягивалось и, это тоже впоследствии привело к поражению Белой армии.
Л. Корнилов спешил войти в Екатеринодар, который уцелел от захвата большевиками, и который даст возможность, этот обеспеченный материальными ресурсами край, начать новую большую организационную работу. В конце февраля вступили на земли Кубанской области. Добровольческая армия прошла порядка 300 верст, иногда вступая в мелкие стычки с небольшими казачьими отрядами, принявшими сторону большевиков. Дойдя до станицы Кореновской узнали, что кубанские добровольцы во главе с Атаманом Покровским, ушли из Екатеринодара, и теперь город в руках большевиков. Это стало тяжелым ударом по всей армии и Корнилов был вынужден пойти в обход. Обойдя Екатеринодар, в его окрестностях после тяжелого боя, овладели предместьем города и штаб остался на ферме сельскохозяйственного общества. Раз взяли окраину, уже никто не сомневался, что Екатеринодар - падет. Утром 29 марта пришло еще пополнение: две-три сотни кубанских казаков. В этот день Корнилов собрал военный совет, где решалось дальнейшее направление движения. На совете мнения разделились, одни были на стороне М. Алексеева – отложить штурм города, другие на стороне Корнилова – за штурм. И у тех, и у других сторонников были веские доводы, но Корнилов настоял на своем, как главком:
- Итак, господа, будем штурмовать Екатеринодар, на рассвете 1 апреля.
Ранним утром 31 августа Деникин пошел к берегу реки. В стоявшей тишине тягостное чувство, навеянное вчерашней беседой с Корниловым на совещании. В восьмом часу, начался красными артиллерийский обстрел их позиций. Заметались лошади, зашевелились люди. Прошло несколько минут после обстрела, как к Деникину подбежал подпоручик, адъютант Корнилова: - Ваше превосходительство, генерал Корнилов убит!...
На ферме, где расположился штаб, в трех верстах от города прибыл генерал М. Алексеев и вместе с генералом И. Романовским обратился к Деникину:
- Ну, Антон Иванович, принимайте тяжелое наследство. Помогай вам Бог!
В троем стали обсуждать дальнейшие действия. Для спасения армии, новый главковерх решил снять осаду Екатеринодара и быстрым маршем вывести армию из-под удара. Возражений не было.
Почти два месяца походов по Кубани сблизило армию на всем пути, многие вливались в ее ряды, и армия разрослась до 40 тысяч бойцов. Армия имела немалый успех. Но фронт был сильно разбросан, на линии по нижнему плёсу р. Волги, до Царицына и дальше по линии Воронеж – Орел – Чернигов – Киев – Одесса.
Как добрались до Орла, мнения командования стало расходиться, одни были за поход на Москву, уповая на то, что если первопристольная будет в их руках – окончательная победа неизбежна… другие, с более продуманной стратегией, были за то, чтобы идти на восток, на сближение с Колчаком, этим они укрепят свои силы. На этой позиции стоял генерал барон Врангель и его сторонники. Но все же было принято решение идти на Москву. Из-за растянутости фронта тыл ослаб, не хватало не только обозов с провиантом, но и вооружения. Система большевистского управления отчасти оживила поставническое движение по всему Югу. Их понемногу стали теснить большевики и на месте ополчения принявшие их сторону. Деникин, вместо движения на Москву, дал армии приказ отходить к Югу, затем в Крым.
***
Два с половиной года длилась борьба белой армии и тех, кто уцелел в ней, судьба разбросала по всему белому свету. Одни за колючей проволокой тюрем-лагерей при новой власти закончили свой жизненный путь, другие голодные и оборванные, эмигрировав в города «старого света», доживали свой век в грязных ночлежках и приютах. Но большая их часть все же нашла приют в сырой славянской земле, сложив головы за правое дело.
Единственное, что их всегда объединяло, так это то, что остались все «без Родины».
4
После разгрома вооруженных сил Юга России (ВСЮР) красной армией и эвакуации ее остатков из Новороссийска в Крым, в марте 1920 года, Деникин потерял всякую поддержку офицерского состава добровольческой армии, а главное – союзницы Англии.
На Крымском полуострове сосредоточилось все, что осталось от ВСЮР, сведенные в три корпуса – Крымский, Донской, Добровольческий. Все остальные части, собравшиеся в Крыму, подлежали расформированию.
Крымские корпуса стояли в Керчи, Добровольческий в Севастополе, Донской в Евпатории. Ставка главкома находилась в тихой Феодосии. Сведение частей вызвало много обиженных самолюбием, смещенных начальников на низшие должности, и на этой почве некоторое недовольство в частях. Это, и без того, еще больше усугубило положение главкома Деникина. Потому что некоторые генералы получили должности не только командиров полка, но даже батальона.
Но все равно, к тому времени армия все еще представляла внушительную силу, численностью более 40 тысяч бойцов, но были они все потрясены морально, а главное – были лишены материальной части, надежного тыла, не хватало лошадей, обозов с провиантом, артиллерии и снарядов.
При таком положении, разбитый нравственно Деникин решил, что не может оставаться у власти ВСЮР. С таким своим настроением Антон Иванович посчитал невозможным изменить ситуацию к лучшему и послал телеграмму в Севастополь генералу Драгомирову, являвшемуся председателем особо высшего офицерского совещания, о своем намерении оставить командование ВСЮР. В тот же день он получил ответ от Драгомирова, который попросил во избежании трений в общем собрании, еще до его открытия прислать свой приказ о назначении главкомом П. Врангеля, без ссылки на решение собрания. Деникин на его просьбу спросил :
– «Прибыл ли на совещание П. Врангель?» - и, получив положительный ответ, отдал свой последний приказ:
1. Генерал-лейтенант, барон П. Врангель назначается главнокомандующим СВЮР.
2. Всем, шедшим честно со мною в тяжкой борьбе, - низкий поклон.
Генерал Деникин.
***
На юге России в Крымских городах весь март 1920 года грузились на корабли принадлежавшие различным обществам, в основном французам, и убегали из России последние ее защитники белой армии.
5
В этот же день, как был отдан Деникиным последний приказ, он стал «главкомом» только своих мыслей и круг его обязанностей свелся лишь заботой о семье и воспоминаниям. Вечером со своей семьей и детьми Корнилова (Дочь Наталья Лавровна с мужем, теперь уже бывшим генералом, адъютантом при главкоме СВЮР Алексей Шапрон), а также бывшим начальником штаба при главкоме И.П. Романовским, прибыли в порт, где находится английский линкор «Император индий», на котором они должны отплыть из Феодосии в Константинополь. Когда подъехали к кораблю, вахтенный офицер и два матроса с карабинами на плечах стояли возле сходней. Офицер, взяв под козырек, явно заранее предупрежденный о пассажирах своим командованием, любезно пригласил всех на борт. На корабле их встретил капитан, крепкий англичанин, вежливо заговоривший с ним по-французки. Он был более чем любезен, еще бы, такие «гости» у него на борту, дал команду вахтенному офицеру, чтобы погрузили их вещи на борт, и сообщил, что для их размещения отведены несколько офицерских кают, и извинился за то, что им придется временно пожить с экипажем, довольствоваться тем, что готовят для офицеров, и обедать будут в кают-комнате.
- Ничего, нас все устраивает. – ответил Антон Иванович, - Благодарю вас, капитан. Когда отходим?
- Ближе к ночи, пойдем быстро, и будем в Константинополе уже завтра к вечеру. Если что, прошу вас приходить на капитанский мостик, в штурманскую рубку.
- Да, пожалуй! Еще раз благодарю вас, капитан.
Капитан, откланявшись, ушел.
Скоро пригласили к ужину в кают-компанию и были все удивлены тем, что все носило домашний характер. Даше кофе готовился по-домашнему.
После ужина, поблагодарив обслугу, разбрелись по своим каютам. Когда Антон Иванович проходил по кораблю, посещая штурманскую рубку, попадавшие на глаза матросы то и дело по чьей-то команде шныряли по кораблю не обращая на гражданских внимание. Они уже привыкли, что по просьбе того или иного посольства или консульства, в это военное тяжелое время, приходилось брать на борт гражданских лиц, чтобы доставить попутно до какого-то места. Лишь офицеры, осведомленные о высокопоставленных пассажирах, проходя мимо, отдавали молча под козырек.
***
Линкор «Император индий» отходил от порта Феодосия, когда был сумрачный, слякотный весенний вечер 22 марта 1920 года. Везде по побережью было пусто, потому что убегающие с Крыма обыватели заранее покинули город. От этой пустоты мысли у когда-то могущественного генерала становились все мрачнее, потому что мучился неразрешимостью: «Что будет с Россией, с ее судьбой».
Стало жутко еще и от того, что не представляет пока, как они будут жить на чужбине.
Корабль, выйдя из гавани, взял курс на Константинополь, быстро шел среди качавшихся, расступавшихся и сходившихся с шумом водяных гор. Вода, шумя, неслась вдоль бортов корабля. Эту железную махину, водоизмещением в несколько десятков тысяч тонн, несмотря на немалую скорость, более 20 узлов, качало по ходу, образуя деферент то на нос, то на корму. Бухали, шумя со всего маху о борта большие волны, заливая палубу, а затем, все это бурля и пенясь, стекало обратно, до появления новой волны. В такое время на палубе никого нет, ибо можно легко расшибиться и выпасть за борт.
Потекли мрачные часы плавания, и казалось, что эта мука с качением уже никогда не кончится. Но корабль все же идет, причем уверенно и это утешало тем, что когда-то дойдет до места.
Наступила непроглядная ночь и Антон Иванович что то думал – вернее собирался что-то обдумать и понять, что же все-таки произошло с армией, да и с Россией в целом:
- «Как все, это далеко уже и не нужно теперь. Куда бежим? Что нас ждет впереди? И оставаться нельзя. Я еще ответвтсенен, уж если теперь не за всю армию России, то за Двое душ, точно! Ксюша с грудным ребенком на руках. Нашей прежней жизни – «Ваше превосходительство», теперь уже конец. Да и России – тоже!
Стоя на рубке, Антон Иванович крепко озябший морской свежестью, вернулся в каюту.
Ксения, сидевшая над спящей дочерью, поднялась и шагнула ему навстречу. Он поцеловал ей руку, а она лицом прижалась ему к щеке. Затем ему в глаза радостно сказала:
- С этой качкой на море, ее даже убаюкивать не надо, сама засыпает – радостно перевела взгляд на ребенка.
- Ах, душа моя, Ксюшенька, подвергаю вам таким испытаниям.
- Полно Вам, дружочек мой. Все хорошо, не терзайте себя, – глянула опять на дочь, – спит наше сокровище. Отдыхали бы и Вы. Время уже позднее, да и день был сегодня непростой, тяжелый. Покинули Родину, тоскливо, правда, немного на душе. Ну что поделаешь.
- Тоскливо, не то слово, душа моя, Ксюшенька… Изгнаны невольно на чужбину.
- Иван Павлович справлялись о Вас, они тоже не в лучшем расположении духа. Принесли кипяток, еще горяч, может, чаю?
- Чаю? Нет, спасибо, дружочек. Отдыхай. Я тоже прилягу.
Иван Павлович Романовский был не только сослуживцем, но и личным другом и ближайшим советником Антона Ивановича. И не только по военным, но и по личным вопросам. Не мог оставить Деникина одного и выехал вместе с его семейством.
В каюте было тепло и понемногу отдаваясь во власть происходящего, стал то задремывать, то просыпаться. В полудреме Антон Иванович что-то думал – вернее что-то вспоминал:
- «Ночь, бездонное небо над нами, на котором искрами разбросаны звезды. И что за этими звездами? Совершенно нам непостижимо, и от этого становится еще тоскливее. Господи! О чем я думаю, – сокрушался Антон Иванович, – какие там звезды, мы не можем разобраться даже сами в себе… мучительно стараюсь запомнить и сохранить окружающее. Разобраться, наконец, что же все-таки произошло со мной, моими товарищами… с Россий в целом. Мысль о собственном непонимании, что происходит вокруг, есть доказательство моей причастности к чему-то такому, что гораздо значительнее меня самого. Это-то меня и мучает.»
Очнулся совсем под утро и вдруг воспоминания оставили его, и он четко стал понимать, что они в Черном море, на английском военном корабле плывут к берегам Босфора, в Константинополь.
По прибытии в Константинополь, 23 марта, вечером, Иван Павлович Романовский при посещении русского посольства, чтобы справиться, как им дальше добираться до Англии, был убит русским поручиком, членом какой-то монархической организации, считавшей Романовского, как начальника генеральского штаба Добровольческой армии, главным виновником поражения ВСЮР. Эта новость буквально потрясла всех с ним прибывших. Деникин сам уже справлялся об отправке их в Англию, и 26 марта они на другом английском линейном корабле «Мальборо» покинули берега Босфора, унося в душе скорбь утраты.
Жизнь шла своим чередом, некогда было особо предаваться унынию о тяжелой утрате, надо было думать о будущем и это возвращало всех к суровой действительности.
Капитан на «Мальборо» был не менее любезен, чем предыдущий, с той лишь разницей, что при встрече с Антоном Ивановичем всегда улыбался, не то снисходительно, не то насмешливо.
Во время плавания, все та же прохлада от воды, всегда по ходу качка. Антон Иванович заходил иногда в штурманскую рубку, смотрел карты их пути.
По ночам мучила бессонница и постоянно в размышлениях:
- «Наша будничная жизнь – это человеческая слабость, убогая гордыня, злоба, зависть, одним словом, страшная вещь наше существование.»
Все дни плавания солнце заходила чисто – озаряя горизонт красным закатом. Но в последний день пути заходили облака – близилась земля…
***
Старушка Англия пришлась, как говорится, не ко двору, может потому, что было все немило – первый раз на чужбине, в таком положении. А тут еще к перемене места жительства, подстигнула ситуация – Англия признала новое правительство Советской России. Все это легло тяжелым осадком на душу Антона Ивановича, отдавшего тридцать лет служению России – его России!
Семья Деникиных выехала на место жительства в Бельгию.
***
Невольно изгнанный из России генерал Деникин, участник двух войн, первой мировой (1914-1918 г.г.) и гражданской (1918-1920 г.г.), на чужбине (в эмиграции) размышлял о том, что же послужило фактором крушения российского государства?
Рассуждая, главным образом, как военный, не углубляясь в социальные, экономические вопросы тогдашнего бытия России, пришел к выводу, что армия к началу 1917 года сыграла одну из решающих ролей в судьбе распада России.
Армейская жизнь, ее растление, вызванное трехлетней войной, участие части ее в революции, не вникание генералитета армии во внутреннюю жизнь своего народа, а лишь только настроенные на борьбу с внешним врагом – привело страну к трагическим событиям.
Верховная власть со своим привилегированным классом – оставили свой народ в трудные моменты, не смогла его сплотить. Безвольная интеллигенция своим бездействием сопротивлявшаяся ходу истории лишь одними словами (болтовней), покорно отошла от общественной жизни, борясь каждый сам за себя. Все это не смогло сказаться на армии, которая буквально на глазах с либеральными выходками некоторого офицерства, стала разлагаться и за несколько месяцев развалилась до основания.
***
Несмотря на трудности, в положении беженца, на чужбине, как свидетель и прямой участник тех событий, Антон Иванович, страдая по ночам бессонницей от тяжелых воспоминаний, в один из вечеров взялся за перо и начертал на листе чистой бумаги первую строку:
«Очерки русской смуты»
Брюссель 1922 г.
Чарли
Чарли-пес, английский спаниель, бело-коричневого окраса, когда-то привезенный в годовалом возрасте в деревню, узнал своего нового хозяина, с которым сходилось его дальнейшее существование. И вроде недавно это было, но прошло с тех пор уже одиннадцать лет…
Летнее июньское утро, во дворе усадьбы прохладно. Чарли на траве, под домом, вытянув как-то неестественно лапы, пребывает в дремоте. Он уже стал малость глуховат и подслеповат, но обоняние все еще такое же острое, как в молодости. Вышедшего ранним утром хозяина во двор он улавливает своим чутким носом и косит приоткрытые глаза, не вынес ли тот сладкую косточку. Хозяин делает променад, утренний моцион у емкости с водой, и их многолетняя дружба обязывает пса подняться, и он, покачиваясь налево-направо, неохотно-лениво плетется к хозяину.
В такие летние дни жизнь в деревне начинается рано-рано, просыпается и Чарли с хозяином. За одиннадцать лет Чарли стал стариком, и его уже не берут, как прежде, на охоту. Он, подойдя к хозяину, часто виляет своим обрубком хвоста, преданно глядя своими стекляшками глаз, и тот за его преданность угощает заранее припасенной какой-нибудь сладостью, вынув ее из кармана. Затем возвращается в дом, а Чарли ковыляет на свое прежнее пролежанное на траве место. Он слаб и чувствует окружающий мир. Уже с каким-то отвращением. Глянув уголком глаза на дверь, куда вошел хозяин, сомкнув веки, снова погружается в сладкую дрему. Опять видит сон: «Вот он в зимний ясный день с хозяином на охоте. Слышит его командные крики: «Ату, Чарли, Ату!» И уже видит, как заяц несется по полю, и он от азарта, захлебываясь в визге, бросается определенно за ним в погоню… Прогремели выстрелы, бег зайца прерывается, и он катится, вороша за собой снег. Чарли, подбежав к нему, неистово лает, оглядываясь то на подходящего охотника, то на сраженного выстрелом зайца, и впадает в то блаженное состояние, когда чувствует свежую кровь. – «Ах, если бы ты знал, хозяин, какое это блаженство – видеть сраженную добычу», – выражала его самодовольная мордашка. Чарли дергает зайца за лапу, а подходящий по глубокому снегу охотник кричит ему:
– Чарли, фу! Фу! Чарли, Фу!
Тот не унимается от азарта, и охотник, подойдя, бросает в него свою большую шубенку-рукавицу за непослушание… «Но!»
Тут сон Чарли обрывается. Он открывает глаза, встает и долго лениво потягивается.
Грохнула входная дверь, и вслед за этим вышел хозяин. Он, оставив на крыльце тапочки, натягивает башмаки и несет корм для Чарли.
- Чарли, кушать! Ку-ша-ть хочет, Чарли, – нараспев подбадривает пса. Чарли с визгом зевает и, работая усердно хвостом, плетется вслед за хозяином. Любимая еда пса - это потрошки, которые для него регулярно приобретает хозяин, бывая еженедельно на рынке. Зимой проще, потрошки подморожены в контейнере на улице, поэтому ими можно запастись впрок, а вот летом много не напасешься из-за того, что негде хранить отдельно собачью еду. Поэтому бывают перебои с таким кормом на день-два, и тогда приходится кормить его кашей или что осталось от хозяйского стола. Но тут Чарли привередлив в выборе пищи. Если случалось, что ему перепадали от стола, скажем, остатки борща и его не заправили сметаной, он и ухом не поведет, даже не притронется к еде.
Вот уже года два, как Чарли не убегает со двора гулять по деревне. А то в прежние годы, бывало, как только начнутся весенне-летние собачьи свадьбы, он пропадает на весь день. Инстинкт берет свое: надо наплодить себе подобных. Каждый раз, когда он, весь покусанный собаками, возвращался, хозяин его ругает.
- И где тебя черти носили, – при возвращении, бывало, набросится на пса. Весь погрызенный собаками с окровавленными длинными ушами и вырванными клоками шерсти на рябой шкуре, Чарли виновато поглядывает на своего хозяина.
- Что, больно? Опять тебя лечить прикажешь? Нет уж, дудки! Ничего с тобой не случится, гуляка! Заживет само, как и положено на собаке.
Чарли, иногда покусанный, угрюмый, выбежит со двора на улицу и трусит потихоньку вдоль дороги, а куда и сам, видимо, не знает. Потому так часто останавливается, смотрит куда-то вдаль и оглядывается назад, сон ли это или действительность?
Так все смешалось в его голове. Но, видно, так и не разобравшись в этом, поворачивает и трусит обратно. Выбрав опять местечко потеплей и поуютнее, скребанув по нему пару раз лапой, ложится, вытянув вперед морду и закрыв глаза, все глубже и глубже погружается в сон. За свою долгую по собачьим меркам жизнь он не раз уже пережил всякое: и знойные дни с палящими лучами солнца, и громоздящиеся на небе пугающие громом тучи, и потопы обрушившихся дождей, и метели и зимние вьюги…
Вот они с хозяином на покосе, и его чуткий нюх, несмотря на выразительный запах разнообразия трав, уловил запах чего-то более для него приемлемого – запах живого существа. Труся по полю, быстро выследил барсучонка. Залаял, зовя хозяина. Тот подбежал к ним, боясь, что Чарли в азарте поранит его.
- Оставь, Чарли, фу! Видишь, он совсем малыш.
Но пес не унимался – как же оставь – и пытается ухватить его за хвост, за зад, но все тщетно: барсучонок изворачивался, огрызаясь. Хозяин крикнул:
- Брось, тебе говорят.
Пнул его сильно ногой за непослушание…Чарли приоткрыл глаза, солнце слепит их. Он не поднялся, а щуря глаза, опять сомкнул веки и уже через минуту-другую опять впадает в дремоту. Он в дреме подрагивает иногда от непонятного восторга, от каких-то опять сладких воспоминаний – видит себя появившимся на свет неразумным щенком. Собачья душа переполнена тоской и печалью. Наконец он сильно вздрагивает от какой-то сладкой муки, взвизгнув, резко поднимается и уже сам не разберет, во сне ли он еще пребывает или уже наяву все, что окружает его…
Учитель и ученик
Начало мая, но уже по-летнему тепло. Простые школьные сельские будни шестидесятых годов. Только что прошел первомайский праздник, и опять все ученики готовились к очередному торжеству, дню Победы 9 мая. Небольшая школьная мастерская стояла особняком на углу проулка, ведущего к зданию школы. Здесь только что закончились занятия по труду у девятиклассников-юношей и они, шумно покинув мастерскую, пошли в школу, каждый готовился в чем-то принять участие в предстоящем торжестве. Двери и форточки окон открыты настежь для проветривания, внутри пахнет свежей стружкой, здесь несколькими минутами ранее они ловко орудовали рубанками, делая деревянные заготовки, которые пойдут для различных поделок, необходимых школе. Где-то в углу, среди всех этих аккуратно сложенных деревяшек, дал о себе знать сверчок. Только один из юношей не уходил, Володя. Сидя за одним из верстаков, не отрываясь, продолжал свою работу над моделью самолета, аккуратно работая с тонкими деталями крыла. Ему хотелось доделать это крыло, чтобы, пропитанное клеем, оно к следующим занятиям хорошо просохло - окрепло для обтяжки перкалью.
Учитель трудов Александр Прокопьевич Шурхай, заполнявший классный журнал, закончил писать, взглянул на него, склонившего голову над своей поделкой.
- Что, не успел? – сочувственно спросил он своего подопечного, – доделаешь следующий раз.
- Я немного задержусь, Александр Прокопьевич, все равно уже больше занятий сегодня нет, – жалостливым тихим голосом откликнулся он на обращение учителя, – осталось самую малость.
Учитель молча закрыл журнал, закурил и, вставая из-за стола, направился к нему.
- Я отлучусь ненадолго в канцелярию, – сказал, осматривая его тонкую работу, – а ты пока доделывай, – и, направляясь к выходу, добавил. – Закрою тебя на замок, чтобы никто не мешал, – он посмотрел на наручные часы, – с час примерно у тебя время есть, постарайся уложиться.
- Хорошо, Александр Прокопьевич, спасибо! Я успею.
Он был так увлечен своим делом, что не заметил, как вернулся и вошел учитель.
- Ну что, успел? – услышал его голос за спиной.
- Да … еще минутку, осталось капля клея, надо выработать, а то засохнет - пропадет.
- Напрасно ты спешишь, – учитель опять внимательно, не без гордости за увлечение своего ученика стал рассматривать его рукотворство, – и так успеешь доделать, еще три-четыре занятия до конца учебного года. Шел бы лучше к своим ребятам в школу, они там готовятся к празднику.
- Нет, я пойду лучше домой, – он аккуратно положил свою поделку на пустую полку стеллажа. – Я не люблю компаний, шумно и думать мешают.
В его голосе слышалась какая-то грусть, учитель заметил это и с изумлением посмотрел на него.
- Скажи, разве тебе не интересно побыть со своими сверстниками? Тебе ведь в будущем жить в обществе, а это обязывает, сынок, каждого человека к долгу перед людьми, без этого нельзя прожить свою жизнь достойно. Да и перед самим собой: вот ты увлекаешься серьезной работой, – он головой кивнул на стеллаж, где лежало его творенье, – но чтобы чего-то достичь в этой жизни, нужно, прежде всего, общение с людьми, чтобы они оценили твои старания и помогли тебе стать достойным человеком. Ты уже достаточно взрослый юноша и должен понимать это. Крепко подумай над моими словами.
- Хорошо, но мне, – он замялся, – не все нравится, что делают люди, вернее, я не понимаю, зачем праздновать это 9 мая? - он вопросительно посмотрел на учителя. – Ведь тогда убивали людей…
- Празднуют потому, что народ пережил большое горе, чтобы помнили, во что нам обошлась эта победа над врагом. Празднуют, чтобы такое больше не повторилось никогда. Это память народная!
- Нет! Я все равно не понимаю, зачем это все? Разве можно праздновать то, что полито кровью, устраивать какие-то веселья. Праздновать в утешение себе или в оправдание перед кем-то? Этой темы вообще, я думаю, не следует касаться. Пусть каждый проявляет свое отношение к тому, что произошло, наедине с собой, как на исповеди. На кладбище мы ведь не устраиваем песни и плясы, так зачем же… Не надо раскрывать в сей скорбный час свою душу так откровенно, нараспашку. Потому что всегда найдутся люди, которые захотят ее загадить, эту душу.
- Скажи мне, – серьезным тоном спросил учитель на его совсем не детские рассуждения, – давно ты стал так думать?
- Не знаю. Наверно, когда насмотрелся военных фильмов. Меня всегда удивляло, и я недоумеваю, когда смотрю фильм про войну, почему все радуются и смеются, когда идет бойня. Ужас один!
- Радуются успехам наших защитников - солдат. Так уж жизнь у нас в стране складывалась, что без войны не обходилось ни одно время в нашей истории.
- Все равно что-то не так, – он немного задумался, – значит, надо как-то жить по-другому, чтобы не воевать.
В его голосе учитель уловил утомительные непонимающие, но откровенно сказанные нотки и жалостливо отвернулся, словно нечаянно коснулся чужого горя. Затем тихо сочувственно произнес:
- Трудно тебе будет в жизни, сынок!
Он словно чувствовал, какой тяжкий груз лежит на этом подростке, и, тяжело вздохнув, присел, как будто часть этого груза взвалил на свои плечи.
Наступило молчание.
- Я пошел, Александр Прокопьевич, – Володя виновато опустил голову, – до свидания!
- До свидания, будь здоров! – утомленно вслед ему произнес учитель, продолжая сидеть.
Затем он поднялся не спеша и вышел во двор, который уже стараниями учеников был убран. Клумбы вдоль дорожки свежели разрыхленным черноземом. Побеги на кустах сирени и яблонь под зданием намеревались уже раскрыться, а между каменными плитами кирпича, которым была вымощена дорожка, стали пробиваться усики трав. Учитель остановился у калитки, еще раз взглядом окинул дворик, затем, опять закурив, задумался.
«Все равно, что-то не так, значит, надо жить по-другому, чтобы не воевать». Эти слова его подопечного стояли у него в ушах. Он не спеша направился домой, но их разговор не выходил из головы.
«Жить по-другому, может, он в чем-то прав. На протяжении всего времени становления государства с его различными реформами только и делали, что воевали, поглощая тысячи и миллионы простых людей, и сейчас еще не все спокойно? С этими реформами да войнами народ всегда изгоняли с родных мест, насиловали, к чему-то принуждали, и ради чего? У народа всегда отнимали сыновей, у дочерей-честь, их души отдавали на растерзание то культу религии, то Советской идеологии…
Может, люди просто не хотят знать историю страны, чтобы извлечь из нее урок, ибо вся правда о том, что пережила страна, свидетельствует об одной непреложной истине: все реформы государства всегда только порождали зло, и оно обрушивалось на головы народа. Вместо благополучия народ всегда получал разорение, вместо мира – войны, а вместо благоденствия – горе, унижение, неимоверные тяготы, пытки и идейное уродство. И самое - странное так это то, что народ торжествует, вот как с этим 9 Мая, неужто эти злодеяния двадцатого века принесли ему счастье… Ответ и так ясен – народ от этих злодеяний выглядит обессиленным, обесчещенным и разоренным, у которого не только «не было» своего прошлого, но и под вопросом будущее. Так вот вершатся в «великой» стране события, о которых известно, вроде, всем, и в то же время безвестна, наверно, правда истории – своей истории, своей жизни».
Так он рассуждал после разговора со своим учеником и уже не был так сильно удручен и озабочен тем, какие мысли посещают его подопечного, а может, даже в чем-то в душе соглашался с ним.
Без комментария
В хорошую летнюю погоду я проводил время по обыкновению скучно: сидел где-нибудь в городском парке, глазея на прохожих со своим невысказанными мыслями, а так хотелось. И жалость к самому себе все точила где-то изнутри от того, что ни в ком из них я не встречал сочувствия. Обреченный сопереживать своим мыслям наедине и не делая решительно ничего, чтобы высказать эти мысли вслух, посидев так с час в одиночестве, уходил. Однажды в выходной день, возвращаясь с такой очередной прогулки во второй половине дня, когда солнце уже склонялось к горизонту и сильно пахло до духоты разогретой за день листвой, свернул на центральную аллею. А на конце ее, у ворот, стояли два уже пожилых человека. Еще издали, приближаясь к ним, мне показалось, что один из них мне был знаком, и перед тем, как я поравнялся с ними, они любезно распрощались.
Мы же, встретившись глазами, с чувством неожиданной встречи сошлись в рукопожатии.
– Вы совсем не изменились, – сказал он, подавая мне руку. Я ответил ему той же любезностью, хотя, признаться, был немного удивлен его дружеским расположением ко мне. Он, видя мою растерянность, постарался занять меня разговором. Это бывший партийный работник, старше меня на добрых два десятка лет. Раньше мы не были приятелями, по понятным причинам, и только иногда в компании общих знакомых сходились где-нибудь, скажем, на охоте или по другому случаю, не связанному со служебными обязанностями.
Мы непринужденно присели на ближайшую скамью. Не глядя на меня, он стал вспоминать и рассказывать, сколько уже не стало знакомых людей, которых, как он полагал, знавал и я.
«Интересно будет от него услышать, – подумал я, – что он сейчас скажет, когда партия стала не у дел. Пожалуй, стоило бы об этом поговорить. Ведь когда-то он, первый секретарь, был наделен неприступной властью, а теперь-никто».
Он говорил о сельском хозяйстве, о том, чем всю жизнь занимался. Обращался ко мне на «Вы», и все дышало порядочностью. Я по большой части в начале нашего разговора молчал, иногда поддакивая «да» или «нет», отвечая на его вопросы. Звали его Николай Семенович, говорил он много и «убежденно», как и полагается партийному секретарю, у которого еще с советских времен осталась манера всякий разговор сводить к чему-то значимому и при этом отстаивать свою правоту с явным желанием казаться передовым человеком, даже сейчас!
- Да, прекрасное было время, – говорил он об ушедшей эпохе и о том, как много приходилось работать, чтобы образцово вести в районе сельское хозяйство. А я думал, слушая его: «Попробуй переубеди этого человека в том, что те времена совсем были не такие уж радужные и счастливые».
- Произошло падение СССР, а вам не страшно было, когда это случилось? – спросил, когда он на секунду прервал свою речь.
- Не следует винить в этом только коммунистов. Это сама жизнь так распорядилась, – уклончиво ответил он.
- Что касается прошлых лет, – теперь я уже начал «наседать» на него, – вы уж извините, что задеваю, может быть, ваше самолюбие, то у меня лично осталось только недовольство и собой тоже. Было жаль своей молодой жизни, которая тогда протекала так быстро и неинтересно. О таких, как я, «бесперспективных», – продолжил на его молчание, – тогда говорили: «Вы живете так скучно, без энтузиазма в душе». Да, моя жизнь была скучна, однообразна, тяжела, потому что я для всех «вас», кто верил в «счастливое коммунистическое будущее», был странным человеком. Я издерган был с детских лет ложью, недовольством собой, неверием в этот мифический ваш коммунизм. Извините, я обобщаю, обращаясь к вам.
- Я вас понимаю.
- Да и потом раз, уж было тогда все хорошо, все прекрасно, как вы говорите, что же «вы» со своей партией, «целители народных душ», допустили до такого состояния, развала страны. Ну пусть я, всегда «беден» казался духовно для окружающих, но вы то, вы, уверовавшие в коммунистическое будущее, в эту хрень, извините!
- Да, мы верили, были оптимистами, – нисколько не обижаясь на мною высказанное, отозвался он.
- Дело здесь не в оптимизме или пессимизме, – сказал я с некоторой уже раздражённостью, - а в том, что у девяноста девяти людей из ста не было ума, жили по чужой указке, принуждённо жили, правда!
Я был в этом разговоре, видимо, ему неприятен, но ему все же хотелось услышать другое мнение, чтобы тоже выговориться о том, во что он крепко верил когда-то.
- Да, мы побуждали людей к общественному труду, вы правы, – перебил он меня, – в создании тех же колхозов, опять-таки если говорить о сельском хозяйстве. Но своим вмешательством в жизнь людей, так уж выходило, создавали лишь новые потребности к труду, и так без конца. Извините! Я все забываю, что для вас это не может быть интересно, поскольку вы только что нарисовали мрачную картину того своего прошлого.
- Ну почему же неинтересно. Нам с вами теперь только и остается разве что дискутировать, это единственное, на что мы способны.
- Да, вы правы, пожалуй, влиять на это мы не в состоянии.
- Вам угодно знать мое мнение? Пожалуйста! По-моему, колхозы вообще были не нужны.
- Что же нужно было? – не удержался он.
- Колхозы послужили только порабощению народа. Народ был опутан цепью, став практически крепостными у государства. Нужно было освободить людей от тяжелого физического труда, дать им передышку. От тяжелого физического труда люди раньше времени старились и умирали в грязи и вони, их дети тоже, в свою очередь, шли по их стопам, – жили хуже животных, только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх за то, что придут и отберут последний кусок хлеба, – подвергая их репрессиям. Ужас их положения был еще и в том, что им некогда было подумать о своей душе, за них думало КПСС или как там раньше называлось…
Мой собеседник примолк, и я продолжил:
- Вы приходили им на помощь со своими больницами, школами, домами культуры, но это не освобождало их от пут невежества, тяжелого труда и свободы личности, а напротив, еще больше поработило с каким-то и кем-то придуманным мифическим долгом и обязанностью.
- Что ж, по-вашему, надо было сесть и сложить руки, – не выдержал он мое косвенное обвинение, – самая высокая задача и цель у нас тогда была служить людям. Естественно, кому-то не нравилось, но на всех ведь не угодишь.
- Жалкие ваши наставления, извините, я опять-таки обобщаю.
- Да, я понимаю!
- Вы не смогли им уменьшить невежества. Не дали им ничего, а только своим вмешательством в их жизнь создали лишь новые потребности – новый повод к порабощенному труду.
- Да, но нужно было что-то делать, – не унимался он.
- Нужно было освободить людей от принудительного труда, чтобы они не всю жизнь у вас проводили в поле, на фермах, но и имели время и возможность подумать о своей душевной деятельности, извините за пафос, чтобы могли задуматься о своем искании правды и о смысле жизни. Надо было дать им почувствовать свободу.
- Освободить от труда, говорите, – прервал он меня, – разве это возможно?
- Не освободить от труда, а дать возможность создать им условия для свободного труда.
- Нашего мужика освободить от принужденного труда, – он покачал головой, усмехнулся, – пустить, так сказать, на вольные хлеба, извините, вы думаете, о чем говорите? Да, мы понуждали их к труду с помощью «кнута», - образно выразился он, – но и в то же время поощряли «пряником» в виде орденов, медалей, почетных грамот, да и материальных благ тоже. Иначе государству было не встать с колен после этих революций, войн, которые пережила страна, – затем он, помолчав, явно возбужденный, не дождавшись моих возражений, продолжил:
- Надо было дать ему, мужику, как вы говорите свободу, чтобы он задумался над правдой и смыслом своей жизни. Но правда-то вся лишь в том, что не все могут быть высокоодухотворёнными людьми, даже по своей природе. Поэтому они не задумываются о высоких материях и не могут само- организовываться для общественно полезного труда. Их не заботят проблемы мироустройства, миропорядка. Уж какая там одухотворенность, о которой вы говорите. Я, может быть, тоже об этом с сожалением говорю, ибо сам тоже из этой среды – крестьянин. А смысл жизни для них очень прост, – он вздохнул, – сытно есть, совокупляться, извините, растить абы как детей и мечтать о счастливой старости. Все земное от земли, дорогой вы мой, – обобщил он, закончив свои рассуждения.
Вечер теплый, а мы все сидим, и ни я, ни он еще толком не выговорились, и я почувствовал даже с некоторым приятным волнением, что не только я сам, но и мой собеседник не хочет уходить. Однако странным для меня было то, что мы таких два разных человека не принуждали друг друга к этому разговору. Ведь в сущности, увидевшись, могли просто пройти мимо друг друга, и не были бы сейчас обременены этим хотя и ничем не обязывающим, но тягостным разговором в этот вечер. Он сидел с понурым лицом, и мне казалось, что его душа, как и моя впрочем, озабочена невысказанным каким-то горем. Он как будто почувствовал мои эти мысли и, повернув ко мне голову, опять заговорил.
- Скажите, пожалуйста, – каким-то озабоченным и робким тоном начал он, – вы еще ведь работаете, я слышал директорствуете, стало быть, вращаетесь и там в административных кругах. Боитесь ли вы еще каких-либо перемен в обществе? Нет ли в вас ощущения если не страха, то хотя бы опять каких-то негативных перемен? Ведь при всей той нашей поверхностной стабильности и мнимом достатке все равно как-то не по себе – неспокойно! Все время находишься в ожидании еще чего-то более «из рук вон выходящего», что ли, чем развал страны, хотя куда уже более…
- Ну, насчет моего директорства история самая обыкновенная, выборная! Сейчас все директора, – не без иронии продолжил я. – В 20 метровой комнате поставил стол с компьютером и двумя стульями, и уже на дверях вывеска «Генеральный директор», ну это так, к слову.
- Да, я вас понимаю, – тоже с ехидной улыбкой отозвался он.
- А вот насчет вашего беспокойства за будущее, тут я разделяю с вами ваши опасения. Особенно, когда взвинтишь свое воображение до… Впрочем, я своим воображением умею владеть, поэтому мне, извините, несвойственно вызывать в себе панический страх за будущее. – Беспокойство, да! Перемены, судя по всему, скоро будут, и уже не за горами то время. Перемены не в лучшую сторону, и увы, народ опять хлебнет дерьма, извините, по самое горло…
- Да, вы правы, я рад, что и вас это тревожит. Что бы ни происходило в стране, опять за все будет расплачиваться простой народ, это верно!
- Страшнее всех перемен, уважаемый Николай Семенович, это сам человек его внутренние перемены. Человек изнутри как бы раздвоен, это для себя самого я сделал такой вывод.
- Я понимаю отчасти, что вы хотите сказать, – с болезненным любопытством посмотрел он на меня.
- Так вот, – продолжил я, – человека условно можно разделить надвое. «Первый» - это сам физический организм со всеми соблазнами, похотями и болезнями, а «второй» - это наше сознание. И эти два «человека» находятся в постоянном противоборстве. «Первый» является также носителем «второго». Поэтому «второй» постоянно боится за «первого», как бы чего с ним не случилось. Отсюда у человека возникает страх. А страх - плохой попутчик человека на его жизненном пути. Вы испытываете как «первый» захватывающий дух сладострастия или подвержены болезни, и «второй» уже за вас проявляет беспокойство – за последствия. Противоречия между «первым» и «вторым» и заставляют человека совершать различного рода поступки не только во вред себе, но и окружающим.
Мы немного помолчали.
- Матушка, Россия! – думая о своем, выразился я вслух, когда было уже неудобно молчать. – Пожалуй, нет другого государства в современном мире, где так трагически складывались бы судьбы людей. Ведь когда мы думаем о своей родине, то, в первую очередь, память воспроизводит не «Москву златоглавую», а сельские низкорослые землянки с лугами и полями вокруг, озерами, березовыми лесками. Все это мы, конечно, любим, и, в первую очередь, волнует все это наши души.
- Да, но как сегодня любить Родину, когда ее нет, все отечество приватизировано!? – не без иронии перебил меня собеседник.
- Может быть, отчасти вы и правы. Я одного не могу понять, возвращаясь опять-таки к прошлому, ладно, когда-то при монархии было угнетение рабочего и крестьянского люда, как нам преподносили, извините, не мне же вам говорить о принципах марксизма. Но в советское-то время, когда власть была вроде своя, – народная, разве не угнетение было крестьян с этой вашей коллективизацией, – мой собеседник промолчал, и я продолжил. – В тяжелых условиях в деревнях люди жили, работали, верили и надеялись на справедливость, которую им обещала власть еще с 1917 года. А на деле что получилось? Людей загоняли безжалостно на родном подворье в безвыходное положение. К началу 40-х годов люди на селе лучшая часть хозяйствующих мужиков, заметьте, были полностью властью разорены, и большинство из них полегло в сырую землю во славу коллективизации. Люди в селах были настолько обезличены и оболванены, что лишены были элементарного чувства собственного достоинства, и стали как бы все в одном обличии, одним словом, просто «колхозники», не способные уже противоречить и возмущаться бесчинствующим властям.
- Да, но какое было при этом их нравственное величие, у людей села, – перебил меня собеседник, - у них совсем было другое понятие о жизни. То было поколение, чьи дети были согреты истинной любовью, а не расчетной добротой, как сейчас? В те времена родственников не бросали в беде, с друзьями умели делиться последним, что только стоило им пережить такую страшную войну. Тогда село могло практически жить автономно от всего остального окружения, ничего не беря у государства. Было село хоть и не в «авангарде технического прогресса», да простят меня сельчане за высокопарные слова, но могло само существовать. А теперь что же, современная деревня хоть и с интернетом, но без воды, нормальных дорог, производство все развалено. Без деревни Россия будет потихоньку умирать, вот что я вам скажу, потому как именно деревня со своей корневой культурой несет образ и менталитет российского человека.
- Все это так. Но я пытаюсь понять, Николай Семенович, ладно, простой народ, но ближайшее окружение «вождя», откуда у людей тогда была такая беспросветная тупость и ограниченность? Почему они даже не пытались вырваться из этой лжи и соблазна? Почему не стремились стать сами собой, почему не боролись с этой грязью жизни?
- Да мы тоже задавали себе эти вопросы, – с пониманием на мои поставленные вопросы начал он, – потому, наверно, что отродясь верили в коммунизм, он для нас был своеобразным маяком, и всегда, когда было трудно государству, взор был обращен на деревню, откуда черпали человеческий ресурс и не просто каких-то, извините, людишек, а в нравственном отношении надежный и прочный «материал». Мечту о коммунизме окончательно сразили в конце 80-х годов причины экономические. Можно говорить что угодно, но бедность у народа подавила его волю к любому самоутверждению и наиболее полному развитию личности. Народ озлобили его нищетой, искалечили их души, подавили в нем волю к чему бы то ни было, кроме стремления жить уютно. По этой причине и произошёл развал СССР.
- Да, вы правы, обращаясь к сегодняшнему дню, это уже совершенно другая деревня, другие люди. В народном трудовом классе пошло брожение, и он перерос в какой-то аморфный неуправляемый буржуизм, что ли!
- Правильнее было бы сказать, – перебил меня собеседник, – появилось какое-то новое «торговое», что ли, сословие, потому как все покупается и продается, честь и совесть в том числе.
- Уже выросло целое поколение в этой аморфной среде, – продолжил я свою мысль, – где некая «демократическая власть» принесла народу некую свободу, но эта свобода превратилась в постоянный базар. И как в «базарный» день, нам пришлось заплатить за нее по самой высокой цене, тут вы правы, поплатились нравственными устоями общества.
- Совершенно верно, стремление к свободе по-российски привело к великому обнищанию общества в целом. Нынешняя свобода - это беспредел в расплывчатом состоянии и прежде всего экономический, и поэтому неизвестно откуда ждать беды.
- Да вы правы. В этом и заключается весь смысл быть или не быть России в будущем!? Вот мы говорим сейчас о российской государственности, о ее бедах и нравах, но общество, с каким бы строем общественной жизни не было, не может быть идеальным, даже по своей сути. Конечно, время постоянно требует обновления, и это обновление, как правило, – подчеркнул он, подняв указательный палец кверху, – происходит с теми же ошибками, что и у предшественников. А это означает одно, любезный, что люди не очень охотно усваивают уроки своей истории.
- Ну, не знаю! Выражение «кто не знает своей истории, у того нет будущего», на мой взгляд, идиотское высказывание, Николай Семенович. Потому как, по большому счету, истории нет, поэтому и нет достойного для народа будущего. Есть политика, обращенная в прошлое, не мне вам говорить об этом, и она каждый раз меняется при изменении политического строя. При власти КПСС было одно, теперь другое. Одним словом, политики диктуют, что было у государства в прошлом, и, как правило, хают своих предшественников. Сейчас диктатуру «пролетариата» сменила диктатура «псевдодемократии». А при любом диктате, заметьте, будущего не может быть, какие благие намерения не были бы, не мне опять-таки об этом говорить вам! Политики берут из истории лишь то, что им нужно для обуздания воли народа. Вот возьмём сейчас Единую Россию, правящую партию, с позволения сказать, которая, по сути, дискредитировала себя с той же, к примеру, московской мэрией. Стало падать народное доверие, появилась «Болотная площадь», и тут же власть отреагировала, чтобы обуздать волю народа, появился «Народный фронт».
- Да, вы правы. Жизнь в России - это какое-то постоянное искупление грехов. При царе батюшке перед монархией и Богом, в атеистической среде перед Советской властью, сейчас стали заложниками, как вы выразились, псевдодемократии. Конечно, любое время порождает свою мораль общественного строя, и это так, наверно, это правильно. Но зачем при этом разрушать все хорошие традиции и устои, которыми жило до этого общества.
- А дело в том, Николай Семенович, что между этими моралями всегда есть нечто общее. А именно! Если хотите, люди всегда при любом строе общественности разделены на «правых» и «левых», на «наших» и «не наших», на податный и привилегированный класс. И пока мы все не придем к общему знаменателю относительно прошлого, настоящего и взглядов на развитие будущего, мы всегда будем подвержены такому делению». Мы до сих пор не можем пройти этап национального покаяния.
- Противоречия в нашем обществе при любой власти всегда создавали массу недовольных. И эти противоречия возникли уж не как в 90-е годы с развалом страны, даже не в ХХ веке, рискну предположить. Чего стоит только одна реформа Петра І, который своими амбициями вверг народ в жестокие распри, вот аж откуда тянется ниточка. Масса недовольных властью всегда, во все времена, хочу это особо подчеркнуть, складывалась из истинных патриотов и в основном из средней прослойки общества. Процессы социального и культурного обновления жизни в России всегда являлись через бунты и революции, то есть всегда через грязь и кровь, по-мирному никак не получалось. А происходят эти бунты и революции, как мы уже знаем, оглядываясь назад в прошлое, когда правящая верхушка власти в стране перестает слышать народ. А это происходит в свою очередь так, когда, завладев властью, верхушка, насытившись всеми благами цивилизации, перестает заботиться во благо государства и просто паразитирует на доверии народа.
- Я с вами полностью согласен, Николай Семенович. Если говорить про сегодняшний день, власть уже жиреет, но народ все еще терпит, и не потому, заметьте, что он такой терпеливый наш многонациональный народ, а потому, что и ему достается кое-что. Нефтегазовые доллары пока еще дают возможность мало-мальски делиться с народом, те же пенсии, поддержка бюджетных и социальных сфер и т.д. И потом, народ все еще живет в страхе от бунтов и революций, о которых вы только что говорили. Достаточно вспомнить гражданскую войну, коллективизацию, репрессии, на их фоне сегодня жизнь просто «благодать»
- Беда для России еще и в том, что при любой власти, в чьих бы руках она не была, у коммунистов или демократов, простого человека всегда лишали права отношения к этой власти по его убеждению.
Помолчав, он продолжил:
- А мы его никогда и не пройдём, этот этап национального покаяния, как вы выразились, и знаете почему? Потому что Россия в прошлом всегда «ширилась», прирастая дармовой территорией и народами разных национальностей и причем, заметьте, с далеко с не высоким, скорее наоборот, с очень низким культурным и интеллектуальным уровнем. Примером тому служат Кавказ и в наши дни. Это, конечно, тянуло Россию к отставанию от более просвещенной Европы. Рано радоваться начали, это расширение страны только до определенного момента умножило ее общегосударственный потенциал. Какая могущественная держава! Но в дальнейшем все обернулось отрицательными последствиями, ибо страна была не в состоянии разумно распорядиться этим потенциалом.
- Я вам даже больше скажу, - перебил его, - если бы с началом второй мировой войны власть центральная не устроила грандиозное «переселение» народов, то еще тогда бы, а не в 90-е годы СССР развалился бы.
- В этом-то и вся особенность России, что в нашем общем жизненном пространстве существует много народов, искусственно сведенных, и, к сожалению, между ними так и не достигнута гармония и миролюбивое отношение друг к другу. Это факт! А еще говорят о какой-то миролюбивости Российского народа.
- Российский-славянский народ, прямо скажем, был исторически поставлен в такое положение, что за свое стремление к мирной жизни, появилась необходимость, обеспечивать себе эту возможность мирно существовать, вооружаясь. Отсюда и такие противоречия. Справедливости ради надо сказать, раз во все исторические времена, как мы уже теперь знаем, приходилось отстаивать свою свободу с оружием в руках, то у народа и выработалась некая воинственность, это так, и никуда от этого не деться.
- Да, Россия всегда прирастала дармовой территорией, что и говорить. Огромные пространства не раз спасали от гибели страну, от ее парадоксов, противоречивости в обществе и несовместимости сочетаний. Миграционные возможности при такой территории выработали в российском человеке особую черту национального характера.
- Нагадил в одном месте, перебрался в другое, это вы хотели сказать? – перебил меня мой собеседник. – Этот менталитет и приводит всегда к губительному отставанию страны от Европы.
- Да, вы правы, в своей жизни человек стремится к свободе. В своих желаниях, действиях каждый человек хочет быть свободным, ни перед кем не зависимым, делать все, что ему вздумается.
- Другими словами, вы хотите сказать, что каждый стремится к анархии. Но анархия, как известно, противоречит всей государственности. Создавая государство, общество, собираясь в некий социум, «добровольно» делегирует свои права этому государству. Но беда вся в том, что социум, стремясь к индивидуальности, к свободе, может реализовать себя, свои возможности. Отсюда все противоречия в обществе. А государство, с каким бы строем правления оно не было, это аппарат насилия. Об этом не принято говорить вслух, о том, что изначально в самом государстве заложено насилие и ограничение свобод и прав человека, проживающего в нем. Поэтому человек не может быть полностью свободным. К России это правило относится в наибольшей степени, потому что включает в себя десятки разных народов.
- Вот в этом-то вся и беда, Николай Семенович, что в каждом народе, в каждом человеке где-то в глубине души, в подсознании, разумеется, всегда недовольство за насилие государством.
- Совершенно верно! И как только степень этого насилия со стороны государства уменьшается, вот как у нас во время «перестройки» и «ускорения», так появляются силы, будируемые в народе, способные изменить политический строй. Это и послужило причиной распада СССР. Сначала Прибалтийские республики, ну а дальше все по цепочке.
- Государство - это общий «дом» для совместного проживания людей. У кого-то, я имею ввиду страны, строительство общежития получается, к примеру европейские страны, у кого-то просто фабрика для наживы капитала, как США, а у нас же из этой затеи получилась просто большая тюрьма под названием СССР. Со времени создания СССР и до его развала, государство наше представляло собой, пардон, тюрьму народов. Может, кому-то покажется странным, но наивысшим проявлением демократии в России, где она расцвела во всей своей красе, вплоть до анархии, так это события после февраля 1917 года.
- И произошло это, заметьте, – перебил меня мой собеседник, – по одной причине, из-за уровня интеллигентности и культуры образования тогдашних политических лидеров, которые не могли допустить диктатуры какой-то одной партии. Они не могли допустить обмана, кровавого насилия как принципа действия для достижения демократических прав.
- А большевики не побоялись замарать свои руки, это верно, и октябрьский переворот поверг народ в 70-летнее нравственное средневековье, послужило потерей для России интеллектуального госфонда нации – русской интеллигенции. Ведь согласитесь, все, что было сделано положительного за советский период, от разработки месторождений и великих строек до полета в космос, было сделано не благодаря «мудрой политике вашей партии», я себя абстрагирую от всего этого, а вопреки ей. И главным преступлением октябрьского переворота были голодомор, продразверстка, процессы «врагов народа», коллективизация, карточная система, партийная цензура, наконец, культ личности и истребление инакомыслящих.
- Вот вы упомянули СССР, сравнив с одной большой тюрьмой народов. Многие историки, да и политики тоже, чего греха таить, утверждают, что такая власть может быть в стране, где очень покорный народ, поэтому и была допущена узурпация власти при молчаливом согласии народа. Но в действительности, хочу вам заметить, проблемы в стране возникали, я имею в виду СССР, не от покорности, а от того, что у нас не один народ, не один этнос. Наш народ - это настолько разнородное общество, что управлять им по одним законам не представляло возможности. А под каждый народ нельзя писать свои законы, в противном случае, это уже не одно государство, в этом вся беда. Поэтому и приходилось «закручивать гайки», чтобы держать все в руках.
- Да, если говорить о сегодняшнем дне, то сегодня мало быть оптимистом и демократом, чтобы уверовать в светлое будущее страны, потому как оптимистов в наши дни стали сменять циники, и цинизму порой уже нет предела. По-моему, чтобы что-то улучшить в нашей жизни, надо просто быть светским человеком. И понимать, что такое ответственность, а не произвол, и права должны быть соизмеримы обязанностями, только при таких условиях возможно построить благополучное общество. А сегодня в наших управленческих органах, на всех уровнях, хочу особо отметить, не ответственные люди за свое дело, а по большей части циники.
- Ну а что же народ. Куда смотрит общественность?
-А что народ. Общественное сознание в народе настолько намучено своим прошлым, вашим, пардон, правлением: сталинскими репрессиями, хрущевскими мужицкими замашками, брежневским застоем, горбачевской перестройкой и «ускорением» - что свобода в начале 90-х годов показалась такой отдушиной, таким раем для народа, что не заметили, как скатились в «пропасть» не только в экономической сфере, но и поплатились за это своими нравственными устоями.
- Но с другой стороны, – перервал меня Николай Семенович, – миллиарды рублей от государства ушли в карманы кучки людей от дикой приватизации, и нещадно для своей выгоды эксплуатируют то, что было всем народом произведено и обстроено. В жизни всегда так бывает, ищешь ответы на жизненно важные вопросы, а вместо этого появляются новые более замысловатые и каверзные. И невольно задаешься вопросом: «Достойно ли наше место в современном мире?» Вроде бы жизнь в России становится лучше. Но что-то большинство трезвомыслящих людей не разделяет такого оптимизма. Вот вычитал, – он потряс в руке периодикой, – по данным ООН о «благополучии людей», с позволения сказать Россия, аж на 76-м месте по уровню жизни и каждый год скатывается на 3 пункта. Справедливости ради надо конечно сказать, что народ имеет некий достаток. Но этот достаток в малом, как вы понимаете. Так уж народ наш привык измерять свой достаток только куском хлеба, голодомора, слава Богу нет. За эти годы народ претерпел столько невзгод, что уже смирился с высказыванием: «Россия - нищая страна дураков и плохих дорог». Сам рост ВВП в стране, как нам вещают в печати и с экранов телевизоров, может, потихоньку и ползет вверх, но это в общих показателях экономики страны, и вовсе не означает всеобщее благосостояние людей.
- Я с вами согласен. Это что же выходит: «Хрен редьки не слаще», как говорят в народе. При сегодняшней свободе, когда все сводится только к потреблению, когда все без исключения можно продать и купить, общество просто деградирует в стадо животных. И судя по настроению людей, сегодня нет 100% уверенности в том, что мы идем к чему-то лучшему и чему-то важному. Ну да ладно, поживем – увидим … Я вас, наверно, уморил своими бреднями, вам отдыхать, наверное, уже пора?
- Да какой тут отдых, когда такое творится везде.
- Да вы правы, вечером все равно хоть телевизор не включай, если не шоу какое-нибудь, то Египет или Ливия в нашем пристальном внимании.
-Это верно, давно ушел в историю СССР. Но наша внешняя политика сегодня по духу следует советскому курсу.
- Что поделать, уважаемый Николай Семенович, - оборвал я его на полуслове, – раз уж взяли на себя добровольно преемственность СССР, то приходится играть роль миротворцев. Сами, никто нас порой и не просит, ищем по всему миру обиженных и униженных и норовим заступаться за них. Не разобравшись толком в сути дела!? А то, что свой народ унижен и живет в нищете, этого не хотят замечать.
- Да, пора менять наше отношение к «браткам» нашим, которые требуют все больше вложений в их защиту от посягательств других стран. Каждая страна стремится иметь на мировом поле союзников, но не до такой степени, простите, что уже в ущерб собственному народу.
- Да что там «братки» наши, как вы выразились, а наши бывшие союзные республики, тут дела еще краше. После развала СССР принялись выплачивать его долги, хотя надо было эти долги поделить пропорционально между республиками или, по крайней мере, в погашении долга кредитовать их да еще с процентами. А то к примеру тот же Казахстан, сколько туда денег союзом вложено для развития того же сельского хозяйства, а они с нас берут за аренду Байконура, хотя казахи никакого отношения к космосу не имеют. Будь моя воля, Николай Семенович, я бы не долги их покрыл, а поставил бы в такие условия, что они сами попросились бы обратно, теперь уже в Россию, и принял бы только на правах резервации. Я вам скажу больше, Европа старается нас слушать и высказываться осторожно насчет нашего такого поведения лишь по одной причине: ЕС (Европейский союз) находится почти полностью не наших энергоресурсах, а так больше и разговаривать им с нами не о чем. Когда бы не собрались на саммит с участием России то практически нечего обсуждать, все обходится общими фразами. А взять наши отношения с США, постоянно видим в нем врага и соперника, – хотя уже давно не враг, но и не сказать что самый большой друг, и причина, заметьте, кроется здесь не в США, а в России, с ее бессмысленной дружбой с такими, как Ливия и т.п.
- Поведение руководства страны насчет «друзей» иногда не поддается здоровому смыслу. Что там наши бывшие республики, возьмем так называемый ближний Восток: Ирак, Ливию, Сирию, на Южно-Американском континенте Кубу и Венесуэлу, с которыми ради «сердечной дружбы» простили им не только долги СССР, но уже с некоторыми «успехами» обзавелись российскими долгами. Россия сегодня, может, как никогда стоит перед выбором: кто наши союзники? И с кем мы хотим быть с Евросоюзом и США, или всеми теми, что присоединились и тянут с нас, как с дойной коровы.
- А кто виноват? Разве не коммунистический ваш, пардон, режим оставил нам во внешней политике тяжелое такое наследство. Мы постоянно ищем врага, чтобы с кем-то бороться, нам без борьбы никак нельзя, раз всю жизнь только и делали, что боролись. Мы доборемся и додружимся с тем же Китаем, который в десять раз больше России по населению, который только и поглядывает, как бы чего у нас побольше прихватить, сами-то не можем толком распорядиться своим добром.
В США и Европе давно уже нет враждебного настроения против нас, но мы, наверное, еще не скоро избавимся от этой, простите, геополитический паранойи.
А это все потому, что наши политики всегда в отношении с сильными странами ставят вопрос ребром: или ты нам друг или враг. А этого делать нельзя. Не то время сейчас. У нас что получается? При любых попытках США создать хорошие отношения с нами, мы всегда поворачиваемся к ним, извините, задницей.
- Да в этих вопросах Россия, к сожалению, я подчеркиваю, продолжает стоять на позиции изоляции, которое было привито еще советской властью.
Сейчас в бывших союзных республиках, все чаще звучат высказывания, что СССР был страной оккупантом. Посчитали, раз мы освободили народ от фашизма в Европе, значит, имели право диктовать свои условия, как им дальше развиваться, как им дальше жить, а этого не надо было делать.
- Наши политики и СМИ сетуют на то, что этот Запад вырвал из-под нашего влияния теперь уже бывшие союзные республики и европейские страны социалистической ориентации и что теперь, мол, посягнули на самое «святое» - хотят забрать Украину. А ничего Запад у нас не забирал, господа хорошие! Мы сами все отдали за не «понюх табаку». А теперь еще весь мир и обвиняем. Ах, какие они неблагодарные, не помнящие нашего добра, их освободили и кашей накормили, а теперь у них, мол, короткая память!?
- Да, меняются не только времена, но и нравы. Прохладно, однако, – он вздохнул, вздернул плечами.
- Конец лета, что вы хотите, солнце светит, но уже не так греет. Что мы все с вами о политике да о политике. Извините, я даже не поинтересовался: как ваше-то здоровье?
- Ничего, держимся, спасибо!
- О, вы молодцом еще, достаточно бодры, видно, что старой закалки. Здоровья Вам еще на многие лета, Николай Семенович.
- Спасибо! Вам того же.
Мы встали.
- Вас подвезти, я за рулем?
- Нет, благодарю вас, я пройдусь.
- Ну, всего доброго вам. Будьте здоровы.
- Спасибо, и вам того же. Рад был нашей встрече.
- Я тоже, до свидания!
- До свидания!
Конец
В начале девяностых годов наступил тот промежуток времени в борьбе за власть в стране, то безвластие, тот зловещий беспредел, когда отсутствовали уже элементарные нравственно-этические нормы социального бытия граждан теперь уже нового государства – Россия. Произошёл всеми далеко не осознанный не только социально-экономический, но психологический перелом, изменивший сам статус государства. Это изменило, конечно, нас самих далеко не в лучшую сторону. Утрачены были, прямо скажем, общечеловеческие фундаментальные вещи, которые от политических и социальных событий, происходивших в стране, мало зависели…
По всей стране от центра до окраин пошло разгосударствование средств производства – жуткая приватизация. Стало жутко от той, порой дикой беспорядочности в управленческих учреждениях власти, породившая впоследствии гигантскую коррупцию и безнаказанность. То страшное, что свершилось, еще не доходило до масс. Появились крупнейшие мошенники всех уровней, обремененные наживой и спокойно и твердо уверенные в своей безнаказанности. Конечно, были и люди порядочные, но еще не осознавшие всю важность того, что случилось. Но основная масса граждан просто была совсем неожиданно заражена общим психозом новых перемен, впоследствии приведших к последней черте, испытавших несметное и неправоподобное количество всяких потерь и бед. Что должен был чувствовать в этом хаосе порядочный человек? На что он мог надеяться, брошенный в пучину этих загадочных перемен в обществе? А ни на что не надеялся, а главное, не думал. Просто жил, чему-то еще радовался, скорее всего, своей свободе труда и мысли, и не был озабочен особо будущим страны, хотя было достаточно одной трезвой мысли, чтобы понять, что произошло с обществом, с государством в целом. Но как всегда в России, трезвости ума как раз и не хватило в эти роковые минуты жизни, и человек в такие минуты спасительно тупеет. Нет ничего страшнее, чем оподление души человеческой, потому как человек безнадежно мучается неразрешимостью своей судьбы.
___________________
С переходом государства на новые политико-экономические условия хозяйствования пошла приватизация.
Не исключением было и предприятие, где инженером работал Александр Иванович Скребнев. Работники предприятия, на законных основаниях поначалу арендовавшие производственные средства, рассчитавшись за них с государством, собрались обсуждать, каким юридически быть теперь уже их предприятию. Одни предпочитали в виде формы «Товарищества с ограниченной ответственностью», другие были сторонниками «Закрытого акционерного общества». В результате обсуждения и препирательств специалистов решили все же выбрать форму хозяйствования в виде «ТОО», так сочли на данный момент это наиболее верным решением для того, чтобы добиться на первых порах каких-то результатов. Конечно, невозможно приступить к работе, не узаконив все эти решения. Поэтому собрали уже весь коллектив и высказали свои доводы в пользу такого решения.
- Разумеется, – говорил Александр Иванович как один из выступающих, - мы должны воспользоваться моментом, используя закон о приватизации, и вступить в класс собственников. Из присутствующих мало еще кто понимал, что будет дальше, но слово «собственник», относящееся теперь к каждому из них, взяло верх над всеми «непонятками». Все как один дружно согласились и проголосовали за данное решение. Затем надо было решить, кто возглавит теперь уже новый коллектив собственников. Несколько потенциальных претендентов излагали перед собравшимися свою точку зрения относительно дальнейшего развития производства. В число претендентов входил и Александр Иванович. В результате тайного голосования он был избран возглавить коллектив.
- При всем нашем желании стать собственниками мы все озабочены так же тем, чтобы было все сделано по справедливости, – начал свое выступление он уже в новом качестве, – я имею в виду определение доли каждого в общем имуществе.
- Конечно! Совершенно верно! – слышатся голоса из разных углов.
- Дело здесь даже не в желании, чтобы было все по справедливости, а в принципе, чтобы он был верным, чтобы на его основе можно было строить отношения между собственниками в коллективе, – продолжал говорить он, – важно, чтобы не оказалось все в руках одного человека, – он заулыбался, имея в виду себя как директора, – вот, я думаю, основной принцип. Поэтому разделим доли по принципу 13 зарплаты, по участию и вкладу каждого из нас. Так, на мой взгляд, будет справедливо.
С этими доводами директора согласились все, и на этом так и постановили, разойдясь.
______________
Время шло, и все сложилось само собой, как нельзя лучше, но все же Александра Ивановича терзало какое-то беспокойство мысли, и от этого он страдал бессонницей. По вечерам навязчивые идеи, лезшие в голову, наводили на размышления и не давали долго отойти ко сну. И уже далеко за полночь, совсем утомленный, обессиленный и раздраженный, сидя в кресле, совсем внезапно проваливался в нервный сон и просыпался гораздо позже рассвета. Причиной такого его состояния было не физическое, а нравственное переутомление.
Проснувшись и приведя себя в порядок, сидел на кухне, отхлебывая чай, когда через открытую форточку окна послышался автомобильный гудок. «Подъехал водитель, надо собираться на работу,» - поднялся он. Несмотря на долгую беспокойную ночь, выйдя из квартиры, чувствовал себя бодро. Если бы не внутренний его душевный разлад, который действовал на него угнетающе, то глядел бы он на жизнь самыми счастливыми глазами. Если бы его товарищи-сослуживцы знали про его тайные внутренние страдания, то точно не поняли бы его. Эта работа на заводе. С каждым днем в нем все больше нарастало отвращение к ней. По складу ума, по его привычкам и своим понятиям к происходящему ему бы заниматься не производством, а какой-нибудь творческой работой. Работа с людьми - это всегда так суетно. Любые мелочи, которые не замечали другие его сослуживцы, ему причиняли огорчения. Приехав на работу, минуя офис, сразу к воротам проходной. Перед ним сразу же вырисовывалась панорама завода: все эти эстакады, трубопроводы, горы железа и несмолкающий грохот с запахом химии и угара. И все это тянулось на километры, завязывая воедино технологическую нитку. Для несведущего человека, попавшего хотя бы раз на эти террасы и эстакады, глаза разбегались бы в хаосе, и создавало бы ощущение, что все нагромождено без толку – ощущение непонимания. А для него, как бывалого инженера, все это определяло какой-то свой порядок вещей, и люди, бегающие по этажам железных эстакад, вселяли в него уверенность в том, что работа кипит, и что скоро уже будет виден конечный результат и все заработает, как один мощный слаженный механизм.
Но все же его в последнее время посещало раздраженное настроение и являлась к нему меланхолия: «Люди так борются за свое существование, отдавая все свои силы, здоровье и ум. Но мне зачем все это? Где здесь природная красота, та идиллия слияния человека с природой. Что делает с человеком технический прогресс. И так каждый день, несмотря на летнюю жару, зимние морозы и весеннюю слякоть».
Так постепенно оставаясь со своими мыслями наедине, не заметил сам, как стал «удаляться» от коллектива и производил иногда впечатление замкнутого человека. Им трудно было его понять и непонятно было, как с ним держаться? Иногда он пытался избавиться от размышлений и сосредоточиться на том, что творится сейчас вокруг него, старался быть больше в кругу своих коллег, но ему все время мешали лезшие в голову какие-то мысли, и он уже отказался от попытки настроить себя на благочестивый лад и предоставил своим мыслям свободно нестись к тому, что его больше всего занимало.
_____________
К концу очередной рабочей недели был сдан объект заказчику, и как уже было ими заведено, после такого грандиозного события вечером намечался банкет с приглашением на их территорию руководителей-партнеров, важных для дела людей. Самых-самых набралось человек шесть, не буду утруждать вас их именами. Вечер, как всегда, отличался широкой хлебосольностью. С щедротой и от души его напарник на правах хозяина подливал вино в рюмки гостей, которые переговаривались за столом. Говорили много, шумно, возбужденно и, подогретые вином, норовили высказаться все разом. При таких застольях само собой выпивалось гораздо более того, что было допущено привычкой и натурой каждого. От этого все обладали теплыми и милыми внутренними свойствами, еще шире распахивая свои души, изливая их перед своими товарищами. И как полагается в таких случаях, клятвенно клялись друг другу в «Вечной дружбе». Александр Иванович не очень любил подобные мероприятия, но положение хозяина обязывало. Слегка пригубив вина, «отстрелявшись» положенными от него тостами, молча прислушивался к разговору гостей. Слушая их, он наслаждался негодованием собеседников, которые ругали наше государство, где запрещалось то-то или что-то, мешающее, по их мнению, работе. Отчасти он был с ними согласен, хотя признавался, что ненавидит это слово «бизнес». Характер их рассуждений для него был «непостижимым», и ему казалось, глядя на их хоть и слегка хмельные, но серьезные лица, что любое предложение, могущее принести им доллары, имело бы у них успех. А иногда, слушая, думал, что он в этом окружении присутствует как на какой-то головокружительной одури, что ли, с их этими «новорусскими» замашками. Весь банкетный зал кипел общим горячим спором, и тема денег волшебно притягивала их друг к другу неутомимым внутренним волнением, объединив всех. В этой попойке обнажалась истинная натура каждого. Говорили вслух о богатствах, своих вожделенных еще не сбывшихся мечтах и о женщинах, разумеется – куда без них!?
- А что Александр Иванович скажет, – по поводу их рассуждений обратился к нему один из гостей, видя, что он как-то непринужденно самоустранился от участия в обсуждениях.
- Думаю, что жизнь можно сделать прекрасной, довольствуясь и самым малым, друзья! Надо только иметь чувство меры во всем и в человеческом воображении тоже. Ну и, конечно, цель в жизни должна быть, тут вы абсолютно правы, но при достижении этой цели не хотелось бы грешить против своей совести, это самое главное и важное. А у вас, извините, все разговоры сводятся только к деньгам.
- А что же, – другой из гостей возразил ему, – уж если мечтать о несбыточном, то мечтать как можно шире.
- А мне, в сущности, ничего такого и не надобно, о чем вы тут рассуждали до хрипоты, – по-дружески без всяких обид перебил он гостя, - вот мы сидим дружной компанией, тепло, уютно, беседуем, и чтобы так всегда мы жили в простоте и дружбе.
- В простоте и дружбе, под названием СССР, мы, Александр Иванович, уже жили, – возразил ему все тот же голос.
Вступать с ними в перепалку, отстаивая свою точку видения на происходящее, ему не хотелось, потому как бессмысленно спорить с изрядно подпитыми «коллегами», и он с легкой иронией «отмахнулся» от нападок:
- Каждый по-своему определяет свое счастье и добивается намеченных целей. Мне хотелось лишь, чтобы между нами было согласие в нашем общем деле, господа хорошие!
Затем он обратился к своему коллеге: «Хлебосольствуй!» – и тот в очередной раз наполнил рюмки, и все дружно выпили за общий успех.
Наконец, напарившись-намывшись в сауне, наговорившись и удовлетворившись услугами приглашенных девиц, их гости стали собираться к отъезду. Проводили их за границы пределов своей территории, помахав вслед мигающим роскошным «авто».
Когда Александр Иванович вот так с коллегой засиживался за полночь, то не разъезжались по квартирам, а оставались тут на ночлег, хотя водитель был всегда при них.
- Ну как тебе, – спросил коллега, – согласен ты с ними?
- Это насчет спора? – он махнул рукой. – Лишь бы дела у нас с тобой шли хорошо. Нам ведь не приходится выбирать. Мы, а не они к нам ходят с «протянутой рукой»
Он имел в виду заключение договоров с ними на производство работ. Оба они, уставшие, не стали высказывать на этот счет больше мысли вслух, а уставились в телевизор, работу которого раньше никто не замечал. Не успев еще вникнуть в то, что вещали на экране, как пошла очередная реклама, и коллега Александра Ивановича выругался на этот счет.
- Когда прекратится эта тягомотина с рекламой. Вот тоже: передают, скажем, концерт классической музыки или самые «важные» новости и вдруг прерывают рекламой каких-то, пардон, женских прокладок.
- Что ты хотел, – поддержал он его, – поменялись нравы. Когда передают хотя бы тот же концерт, то продюсеры, выпуская все это в свет, обеспокоены не музыкой, как воспримет ее зритель, а насколько удачно и эффективно будут смотреться ноги дергающихся девиц, сопровождающих этот концерт. Апеллируя с экрана к зрителю, они кощунственно разрушают условия, при которых человек может слушать музыку или те же новости, потому как в силу естественной закономерности звуки тонут в этом декоративном месиве. Мы еще не осознали, дорогой ты мой дружище, всю бездуховную сущность телевидения. Телевизор – это для идиотов, и в хорошем смысле этого слова тоже. Со свойственной нам практичностью мы приспособились к скачущим звукам и образам на экране. Внешний распад прежних форм культуры, естественно, влечет за собой «внутренние» последствия.
Не погиб и разбогател в этой кипучей жизни лишь тот, кто сразу понял, что прежней жизни пришел конец и не будет уже возврата к прошлому… Никогда!
Чертовщина
Летний полдень. Я на автомобиле по проселочной дороге двигаюсь среди засеянных и не вызревших еще хлебов. Когда находишься, прямо скажем, в такой исключительной обстановке, это однообразие полей, тянущихся к горизонту, кажутся такими «глухими» и «неприветливыми». Во всем, что лежало перед моим взором, что мог разглядеть, это уже не степь, а просто территория, красиво обработанная, изгаженная посевами и не дающая приют ничему живому в дикой природе. На этом фоне странно, скажем, видеть силуэты высоковольтных столбов, которые портили ансамбль одноликой картины полей, и казались «не от мира сего». Но стоит напрячь воображение, и сразу сколько простора и красоты почувствуешь, когда представишь, что была когда-то здесь девственная первозданная цветущая ковыльная степь, а теперь «жизнь» - цивилизация! Но как все «плохо» вокруг. Глядя на все это, эту «цивилизацию», о чем-то думаешь и находишься в том мерзопакостном настроении, когда не хочется ни говорить, ни слушать кого-то. Знаете, на что похожи эти бесконечные поля? Они вызывают в тебе представление о чем-то давно умершем, жившем сто и более лет тому назад. И воображение мое рисовало цветущие степи, а теперь их и след простыл. Все это приводит к мысли о ничтожестве, говорят о «бесцельности» жизни, напоминает о неизбежности смерти. В наше время лучше вообще не думать, совсем не иметь «головы», так легче жить, - не думая! Я был болен этими мыслями с юности и не избавился от них в зрелые годы. Может, я наивен чересчур, или того хуже, простите, глуп, поскольку эти мысли не приносили мне ничего, кроме переживаний. Но они составляли и составляют до сих пор высшую ступень в области человеческого мышления. Я по жизни никогда не делал каких-либо неприятных для окружающих вещей не в силу своих убеждений и, простите, воспитанности, а просто потому, что связан был прописной моралью с детства, которая вошла в мою плоть и руководила мною по жизни, хотя я и считал ее нелепостью!?
______________
С таким пессимистическим настроением я въехал в родное село, где улица начиналась давно развалившимися усадьбами. Остановился у одного «живого» еще двора, заросшего изрядно высоким кустарником и травой. Хозяин-хохол средних лет (я знавал его родителей), сидел у крыльца дома во дворе с заросшим до безобразия, как и двор, лицом и курил.
-Здравствуй, Ваня! (имя изменено, а фамилию не называю по этическим соображениям), – подошел я к нему.
-Здравствуйте! – узнав меня, улыбаясь, привстал и предложил любезно присесть.
-Спасибо! Ну, как вы тут поживаете, – окинул взглядом запущенную усадьбу.
-Та ничего, жэвэм.
- Не работаете с женой?
«Еще сравнительно молоды» - подумал я.
- Я в посевную и уборочную подрабатываю малость у частников, постоянной работы нэма, а Маша (жена) дома с детьми воюет.
- И сколько у тебя их, ребятишек-то, небось трое или четверо, – пошутил я.
- Пятеро.
- Ого, молодцы! Рисковые вы люди, по нашим-то временам с таким табором управляться. Родители, небось, помогают, – спросил я, зная, что многие в деревне молодые семьи живут за счет пенсионеров. – Живы родители то? – яснее задал вопрос.
- Моих давно нэма, а теща в прошлом году помэрла. Как ее поховалы, тэсть тут же и заявывся на порог (назвал деревню в районе), так моя с детьми его в шию с хаты вытолкала. А шо! Он не участник (ВОВ), пенсия мала, толку тут от его, как от козла молока. Забот тикэ… Тут и так самому другый раз хоть в пэтлю лизь.
- Ну отец все же родной, – не выдержав такого цинизма, перебил я его, – как-то надо было уладить все по-родственному.
- От..т…тец, – протяжно пробубнил он, – пропьянствовал всю жизнь, а тэпэр припэрся, обслуживайтэ его тут.
- Да, история, – посочувствовал я обоим, – дом-то, смотрю, у вас еще добротный, нестарый.
- За сертификат детский взялы, люды уезжалы. Кое-что, правда, пришлось подлотать, пойдет, жить можно.
Откуда-то из-за угла во двор вбежал с палкой в руках, бормоча себе под нос мальчуган, остановился посреди двора и, бросив палку, стал писать.
- Твой? – спросил я.
- Мой, ты шо робыш, дэ туалет … сейчас пис… на оборву.
_ Пасель на х…й, – подняв опять палку, выбежал со двора.
- Ух ты! Уже посылает отца. Сколько ему? В класс второй, наверно, уже перешел.
- Шесть, – спокойно ответил хозяин, – на следующий год в школу пидэ, больший вжэ!?
- Здорово!
«А что дальше с него будет, – подумал я, – матушка тюрьма ждет с распростертыми руками».
- Это самый меньший твой?
- Да. Старшой-то дочке уже девятнадцать.
Мы немного помолчали.
- Смотрю, и сараюшка у вас есть, это хорошо, – перервал я молчание, – при такой ораве и хозяйство ведь надо держать немалое, чтобы прокормиться. Корова у вас есть?
- Нэма.
- Как нет! Как же вы в деревне и без коровы? Опять-таки молоко и все остальное, ребятни ведь полный двор, – с некоторым даже возмущением на этот раз отреагировал я на его – «нэма».
- Була, корова, – начал он оправдываться, – оцэ жь кажу вам, с кормамы позапрошлом году туго було, нэхватыло докормыть до вэсны, вона и упала на ногы. Пришлось доризать, нэдалы злою смертью пропасты. На колбасу пойдеть… забралы.
- Да для одной буренки – кормилицы руками можно было по кюветам травы надергать, при такой-то ораве, – резанул я на их нерадивость и с жалостью к корове.
Хозяин промолчал на мой упрек.
- Огород, я смотрю, есть, – глянул в даль за дом на пустырь, поросший изрядно щерицей и бурьяном. Картошку-то хоть садите? – продолжил мысли вслух.
- Садылы, – процедил сквозь зубы он, – так оцэ жь вам кажу, в прошлом году недороды булы, семена шо на посадку оставлялы и ти подъели. Даром на семена нихто нэдасть, у самих людэй семян в обрез, – он замялся и, опять оправдываясь, давя на сочувствие, тонко повел, – с кумом було собралысь за семенами на базар, а там видерцо посадочной картошки 120 рублив. Цэ-шо выходэ, мишок 600-700 рублив, а надо на мою ораву мишкив, пять-шесть! Та мы шо ужэ, совсем дурни, шоб таки гроши в зэмлю зарывать…
Опять сидим молчим. У меня нет уже слов высказываться на увиденное и услышанное от хозяина, поэтому на этот раз первым заговорил он.
- На ти гроши, шо за корову выручелы, девчата мои ком-пи-ютер взялы. Топэрыча гоняють его вэсь день до полуночи, – с улыбкой на лице похвастался он добротной вещью.
- И компьютер у вас есть? – удивился я. – «С голой задницей, но с компьютером».
- Ну а як же, – теперь уже он удивился моему вопросу, – цэ без коровы можно сегодня прожить, а без ком-пи-ютера нэяк, нэможно. Девчата ти с интернэта нэвылазать, а то ще дочка, старша, где-то взяла принэсла с парнухой диск, – он заулыбался. – Я як глянув раз, там такэ вытворяют, мы с Машой пятерых зробылы, а до такого нэдодумалысь. Я то нэ очень дэвытыся на ти художества, а Машу с дочкой от экрана не оттяныш и хлибом нэкормы… дай тикэ подывыться.
«Мать с дочерью, парнуху… да, дела» - подумал я.
Сидим опять молчим. Я перевариваю опять в голове очередную порцию услышанного безумия, а мой собеседник дымит потихоньку свою чрезвычайную цигарку, скрученную на всю ширину районки «Голос целены», приторно отдавая самосадом. – Денег ведь на сигареты нет!
- Банька, смотрю, у вас тоже есть, – как бы уже безучастно и безразлично к его ответу, что скажет, вздохнув, глянул я на небольшое под крышей строение в углу двора.
- Есть. Мытся надо жэ где-то. Раз в нэдилю как и положено – протапливаем.
- Трет тебе спину твой шпингалет, – вспомнил пробегавшего по двору сорванца, – с тобой ходит мыться малый?
- Девки с Машей, а цэй жэ мэньший ходыв с нымы, а с весны со мной, больше не бэруть дивчата с собой.
- Конечно, большой уже, мужик!
- Так оцэж вэсной последний раз бралы оны с собой, он Машу всей пятырней як ухватыв, за то мисто… за губу, воны там посли пятого высять як вареныци, – высказался он с весьма пикантными подробностями. – Маша кажэ, я чуть нэ встя…сь, так оны его больше нэберуть, со мной тэпэр моется.
- На что же вы живете? – поспешил я сменить тему разговора, чтобы не услышать еще что-нибудь более пикантное и циничное.
- Як, на шо! Землю свою отдаем фермерам в аренду, по осени привозят расчет - комбиркорм. Птыци та двум боровкам хватае, без мяса и яиц нэ сэдым. Детские пособия опят- таки дають – сделав паузу, продолжил он, – Да я молось в посевную и уборную прыносю дитям на тряпки. Девчата макарон, воны дешеви, та моргарину наберуть – едять… та ничего жэвэм, – закончил он тем же, с чего и начал наш разговор.
«Называется, поговорили по душам» - окинув взглядом еще раз двор, подумал я. Чувствуя, что задушевного разговора уже не получится, поспешил откланяться этому двору, чтобы не услышать какой-нибудь еще чертовщины.
- Ну ладно, Ваня! Я, пожалуй, пойду. Благополучия твоему дружному большому семейству, – приподнявшись, с некоторой иронией сказал ему напоследок.
За мной следом встал и хозяин.
- И вам всего доброго. Зохоть-тэ, колы можэ поговорыть.
«Да нет уж, увольте» - кивнув головой, подумал я. – Давай бывай…
__________
Поздний уже час, все погрузилось в темноту, а мне не спится, перевариваю в голове события прошедшего дня. Оделся и вышел во двор, где бездонное ночное небо переполнено звездами. Глядя в это ночное небо, возникнет чувство тоски от того, что, может, только тебе одному приходят такие мысли среди ночи, не давая покоя. Во дворе дорожка усыпана мелким щебнем и в тишине под ногами слышен его легкий хруст, а в ушах стоит хрустальный звон. Вышел со двора на улицу, пошел сквозь темноту с еле улавливаемыми очертаниями дороги, за обочиной которой неподвижными тенями стоят деревья и кустарники.
Опять невольно погружаюсь в размышления – занятие это человеческое, довольно мучительное. И зачем мучить себя и умствовать?
Старался что-то вспомнить и сохранить в себе хорошее от прошедшего дня, но какие-то все вздорные мысли лезли в голову.
…батька с хаты в шию … совсим дурни что ли, таки гроши в зэмлю зарывать…
Чертовщина какая-то – старался избавиться от сумбурных мыслей – разве можно так жить? И кто виноват в этом?
Раздумья на могиле друга
Раздался в доме телефонный звонок.
– Боря умер! – звонила наша общая приятельница. Боря, Борис Александрович Шурхай, наш с детских лет однокашник и друг по жизни. Мысль о смерти человека, которого мы знали так близко, сначала школьником, потом взрослым, ужаснула нас. Какая нелепая весть – умер Боря! Нелепая прежде всего в своей неожиданности. Ведь только совсем недавно несколько месяцев назад был наш юбилей однокашников, и он был с нами: сидел, пировал и как всегда много шутил, сыпал анекдотами. «И откуда у него берется», – удивлялись мы. Во всем нашем окружении не было человека беспокойнее, чем он, который был со всеми в хороших отношениях. Помимо всего прочего мы знали, конечно, что были у него проблемы со здоровьем, особенно после операции, но мы не подозревали, что настолько. Разве что его сердечный друг по жизни жена знала, может быть, немного больше. Нам казалось, что он избавился от недуга, когда собирались последний раз. Жаловался, правда, немного на ноги, но с сердцем было все в порядке, с его слов.
Как всегда, когда он появлялся в нашем дружном небольшом коллективе с улыбкой на лице, обходя всех, пожимал руку и целовал, затем проходил к своему месту за столом, непременно где-то посередине, брался за бутылку и спрашивал у дам: «Водочки изволите или, может быть, винца?».
– Только немного, – отвечала кто-нибудь, на что он непременно вставлял шутку: «Пить или не пить, а помирать все равно придется здоровеньким».
– Не говори гадостей, – одергивала его жена.
– Дорогая! Какая же это гадость? – непременно изволил пошутить, поднимая перед собой бутылку. – Чистая как слеза, – и все присутствующие хором взялись радостным смехом. В таком роде без конца и Бориного умолку проходили наши застолья. И если кто-то из нас, подражая ему, обращал на себя внимание присутствующих какой-либо рассказанной историей, то после этого он непременно выскажется на сказанное в своей манере…
Быть больным, конечно, ужасно! При этом надо показываться врачам, вот как в его случае. Но он все перемогал, уверял сам себя, что это неладное с его здоровьем есть временное недоразумение и не стоит думать об этом. Всегда, когда ему говорили, что надо показываться чаще врачам, раз есть проблемы со здоровьем, отвечал:
– Надо! – и уже серьезно. – Но как вспомнишь, что надо сидеть в этой проклятой приемной в напряженной тишине, дожидаясь своего часа, сразу становится еще хуже. Сидишь измученный нетерпением перед этой неизвестностью, и давит на тебя это молчание. Перед тобой журнальный столик, на столике журналы с глянцевыми картинками о здоровом образе жизни с образами привлекательных девиц. Листая журнал, разглядываешь эти картинки, но ты их не воспринимаешь, ты погружаешься в какой-то идиотизм. Лезут в голову разные мысли, и думаешь, ожидая своей участи, что нет никому дела до тебя, до твоего здоровья… А в городе где-то за давно не мытыми окнами течет будничная жизнь, но ты отвлечен от всего этого…
И вот его привезли уже. Все нужное в доме было сделано. Родственники, измученные горем, сидя у гроба, шепотом говорили, и осталось теперь только ждать следующего дня, последнего для него дня. На следующий день, ближе к полудню, двор стал доступен для всякого, кто хотел проститься, и люди шли и шли взглянуть на покойника. Вокруг дома и во дворе все зеленело, полно летней прелести. На дворе у входа в углу стоит сиротливо собачья будка, ее обитателя, дворового пса, увели на задний двор, чтобы с течением народа он не нарушал то спокойствие, какое царило в связи со скорбью.
Народу набралось прилично: не только близкие, друзья, но и коллеги по давно прошедшей его службе, которые за последние годы не только не любили встречаться с ним без крайней необходимости, но и не вспоминали до этой горькой поры о его существовании. И глядя на их лица, было ощущение такого чувства, что каждый подумал невольно, что умер он, но еще не я, и это облегчало их участь исполнить рамки приличия перед своим коллегой…
Часам к трем пополудни все кончилось. Его свезли на погост. Его – этого существа, со смертью потерявшего человеческий облик, уже не было. А для живых все возвращалось на круги своя…
Спустя три дня побывал на его могиле. В блеске утреннего солнца лежал свежеубранный глиняный бугор, обложенный венками и заключенный в оградку. А под ним лежало то, что никому уже не нужно, оставив о себе лишь память родных и близких. Стою на погосте в этом окружении безмолвных могил, подобных вечному сну, и о чем-то думаю.
О чем я думаю? Какая же мука о чем-то думать, когда у твоих ног под глиняным бугром лежит в вечном сне то, что являлось частью твоей жизни, частью твоего бытия. А, может, не думать ни о чем, не умствовать?
Самое непостижимое уже произошло. Со всяким из нас когда-то это произойдет. Зачем же мучить себя мыслями об окружающем тебя, стараться зачем-то запомнить, сохранить в памяти то, что было в жизни и теперь безвозвратно утрачено. И тебя начинает обуять чувство какой-то тоски, чувство, что только во мне одном, может быть, нет покоя и нет бездумности. Вот я и умствую, терзая свою душу. В будущее время, конечно, будет все забыто. И мы когда-то уйдем, а вместе с нами исчезнет память о прежних людях, что ушли еще до нас. И любовь, и дружба, и ненависть, – всё, всё исчезнет, и уже не будет нам участия ни в чем, что происходит под этим солнцем. На смену придут, подрастут новые поколения, и тоже будут обременены, как когда-то мы, и любовью, и дружбой, и ненавистью…
Я думаю, потому что хочу понять совершенно непостижимое для меня и в то же время такое простое в своем понимании – смерть!
Но раз я думаю, значит, я причастен к чему-то такому, что во много раз больше меня самого, а что, и сам не могу понять, вот я и умствую. Эти рассуждения о нашем бытие ужасны для меня, это мое умствование. Всякий человек умствует, мы только отличаемся друг от друга степенью этого умствования.
Я вот стою над этой могилой и думаю о нашем земном пребывании. Мы родились когда-то по чьей-то любви, сами родили детей, дети родили внуков. И мы живем, чем-то занимаемся, что-то открываем, изобретаем, куда-то постоянно спешим, негодуем, радуемся и прочее. Но зачем? Чтобы под конец уподобиться животному и погибнуть, уйти навсегда к роду отцов своих, не видя уже больше света…
Всю свою жизнь я мучительно стараюсь понять мое представление о времени и о том, что происходит вокруг меня. Эта способность во мне чувствовать не только свое время, но и чужое, то есть способность перевоплощаться, и заставляет меня постоянно умствовать…
Но вот тяжело вздохнув, точно просыпаюсь и оглядываюсь вокруг, в это окружающее меня безмолвие. Ухожу отсюда с мыслью в душе, что еще вожделенно мне то, что есть нечто, что сильнее всех моих умствований…
Заводская проходная
Вернувшись со службы в армии, мне пришлось начинать мою дальнейшую жизнь в невероятных условиях: не имея ни профессии, ни собственных средств на проживание, ни вида на жительство в городе. А устраиваться надо было именно в городе для возможности учиться дальше если не любимому делу, то хотя бы достойному твоего мировоззрения. Обществу ведь все равно, где ты сможешь приложить свои силы и знания. Обществу безразлично твое будущие, поэтому добивайся всего сам.
Предприятие, куда пришлось устраиваться, оборонное, это, пожалуй, на то время была единственная возможность получить прописку человеку из сельской местности. Спайки в таком коллективе никакой, всех удерживает в определенных рамках только предписываемая режимным предприятием дисциплина. Одним словом, на таких предприятиях работают «универсальные» люди, умеющие себя «правильно» вести в самом разнохарактерном обществе. Причина этому, я думаю, проста и заключается она лишь в их умении подчиняться! Это, пожалуй, их самое слабое место. Самые «слабые» в этом отношении, в своей покорности, разумеется, являлись самыми «лучшими» работниками. Этим, впрочем, и определялись их «таланты», ибо ничего конкретно каждый из себя не представлял, а со всеми вместе что-то получается, что-то творится, ведомое единицами тех, которые, в свою очередь, подчинены тем, кто платит. Вы здесь лишь первое низовое звено в этой цепочке большого обезличенного коллектива. Наши «оборонные» заводы - это «исчадие ада» в морально-нравственном, конечно, аспекте, «молох» Куприна по сравнению с ними «детский сад».
Ужас бытия начинается задолго до проходной «молоха». Каждое утро в шесть часов утра, точно в чем-то виноватый, просыпаешься с одной лишь мыслью, не опоздать на работу к станку, к этому бездуховному монстру. И уже через несколько минут, вздрагивая от прохлады, сбросив с себя одеяло, делаешь необходимые процедуры туалета, пьешь чай и чем-то закусываешь второпях, чтобы через полчаса бежать на остановку транспорта.
В переполненных автобусах давка, плачут дети, ничего не понимающие, которых родители везут на общественное воспитание в садики и школы. Зависший на подножке переполненного транспорта, цепко держась за ближайший поручень, всматриваешься в лица таких же несчастных, как и сам, и в них неприкрытый какой-то страх-испуг: чтобы не дай бог вовремя не опустить пропуск в ячейку проходной. Впрочем, здесь, в транспорте, каждый сам за себя, наедине со своими думами. Никому и в голову не приходит подумать, что совершается в душе рядом стоящего до тех пор, пока долго в человеке скрывается внутренняя борьба. Так мне в продолжение нескольких лет, пока заочно учился, пришлось все это терпеть. Что я тогда чувствовал, когда мое соображение работало совсем в другом направлении, страшно сейчас даже представить. Именно тогда во мне рухнул целый мир надежд и ощущения себя как личности, имевший громадное влияние на всю мою последующую жизнь. Все-таки, как я ни старался тогда утешить себя тем, что все в таком положении, в душе моей ныло и грызло чувство обиды за себя. В то, еще зеленое для меня, время я уже успел прийти к заключению, что судьба твоя не только в твоих руках, а еще зависит от разного рода обстоятельств. Вспоминая о тех своих днях, вздрагиваешь, а тогда… Только сейчас начинаешь понимать, какое это было безумие. Впрочем, это я высказываю свою точку зрения, свое видение того времени.
Жаль было мне их, эту всю армию трудяг, никогда даже не интересовавшихся тем, что делается за этим узким обручем заводских стен. Жаль их, потому что вся их жизнь уходит на то, чтобы стоять «привязанным» у станка. Жаль их той жалостью, которая охватывает душу при виде их дикой преданности «молоху». Один я не стремлюсь и не понимаю этой преданности…
Володя
В ту весну шестилетний Володя впервые перенес тяжелую болезнь, избавляясь от которой, был «украшен» весь зеленкой. Его повышенная впечатлительность от того, что с ним произошло, сделала его немного замкнутым. Было тепло и солнечно. Он пошел в сад. Ветви кустарников, усыпанные поздними цветами, свисали над проходами между растениями. В этот-то тихий уголок и забрался он, надеясь, что никто ему тут не будет мешать. Ему хотелось отдохнуть в тишине среди этого цветущего рая и уединиться от всего постороннего. Он, сбросив с плеч курточку, устроился на ней под яблоней. И лежа на спине, видел, как над вершинами цветов медленно проплывали облака. Дунул слабый ветерок, воздух ему показался прохладным, и он, поднявшись, надел опять курточку. Звуки ребячьих голосов доносились с озера, за садом. Он подошел к краю сада и, раздвинув кусты вишни, посмотрел, что там творится у озера. Ему не слышно было, о чем они там болтают, смеясь, но интересно, и он направился к озеру. Дети с любопытством разглядывали его, всего разукрашенного зелёнкой.
- Смотрите, какой гадкий, – кто-то сказал из детей, и все засмеялись. – Гадкий утенок.
Володя глядел на них с каким-то испугом и молчал.
- Гадкий, гадкий утенок, – продолжали повторять и смеяться все дети.
Его возмутила такая оскорбительная выходка детей, и он, зло окинув их взглядом, хотел выяснить, кто первым стал надсмехаться над ним, и шагнул вперед. Но его стали все поочередно отталкивать руками, продолжая смеяться:
- Уходи, гадкий, гадкий…
Если бы не эта зеленка, он был бы, пожалуй, красивее всех, кто сейчас над ним так потешался. У него были глаза карие, тонкие стрелки бровей, нос четкий. Тонкие губы всегда сжаты с чувствительным изгибом рта на бледном лице и темные мягкие волосы, голос тонкий и незвонкий. Все это говорю, потому что он не был уродом.
«Но разве можно над этим смеяться» - думал, глядя на них, Володя, поняв, в чем причина их такого поведения. Он чуть было не расплакался, но через секунду овладел собой и, оскорблённо опустив голову, повернулся и зашлепал к дому.
- Раскрашенная кукла, – слышал он голоса детей вслед и, не вынеся больше измывательств, всхлипнув, бросился бежать
- Мама, мама, – летел он в доме к матери, – почему меня ребятишки обзывают гадким.
- Ну ты что, сынок, – взволновалась мать, – какой же ты гадкий, ты у меня самый красивый, – она прижала его к себе. – Ты, сынок, пока совсем не поправишься, больше не ходи к ним.
Володе еще никогда не приходилось страдать от насмешек на свой счет. Тем обиднее было для него это, потому как сам никогда не насмехался над другими и находил в их таком поведении что-то нечистоплотное. Немного успокоившись, он увидел себя в большом зеркале и на минуту замер. На него с некоторым расстройством, может, даже легким страхом смотрел мальчик, весь «испачканный» зеленкой. Он много раз и раньше смотрел на себя в зеркало и находил себя довольно симпатичным аккуратным мальчиком, но не запоминал, какая у него внешность. А сейчас был даже слишком испуган, видя себя в зеркало. «И такой я на самом деле, как дразнят меня ребятишки» - с печалью, весь растроганный, думал он о своей внешности…
С детских лет взгляд на окружающий мир, как только стал ощущать себя в нем, формировался у него своеобразно. Те же сказки были они для него не то чтобы фантазией, а нелепостью. Мир вымысла, создаваемый взрослыми, и мир действительности не сливались для него воедино. Ибо, когда рассказывали детям сказки, его одолевало непонимание: как можно зверю и птице ужиться вместе, одновременно. И нередко, слушая все это, случалось, что он убегал и шептал как в бреду:
«Но это же неправда. Так не может быть».
Окружающим такие настроения ребенка были непонятны и не по нраву. Со временем он устал открыто проявлять свое несогласие, перестал раздраженно реагировать на неправду. Он уже не заблуждался относительно морали всяких небылиц, а слушал и понимал, как презренна участь человека обыкновенного, решительно готовился принять что-то уже новое, трудное и заранее страдал от жестокой борьбы с горькой неправдой. Уже принимал вещи опальной правды и непризнанности безмерно и «утешал» себя тем, что всему этому он не будет подвергаться позже, когда вырастет.
Беспредельная щедрость природы, пышность ее изобилия и бьющие через край жизненные силы будили в нем жажду познания ее.
Случалось, правда, что он уставал так, что его мечты блекли, тогда он делался совершенно несчастлив, чувствовал себя жалким существом, недостойным высоких мечтаний!?
___________
Прошли чередой лето, осень, зима и опять наступила весна – теплый май. Ему уже семь лет, и в эту осень он станет учеником, поэтому часто стал бегать к маме в школу, где она работала учителем. Май месяц, тепло, и стала распускаться сирень под окнами школы. Было тихо, когда он переступил порог открытой двери коридора школы. Через приоткрытую дверь одного из классов падал широкой полосой пучок солнечных лучей, освещая полумрак коридора с единственным окошком. Он подошел к двери и, жмурясь от яркого солнечного света, заполнившего класс, сморщил лоб. За партами тихо сидели занятые делом ученики - старшеклассники. Собрался было уже убегать, но тут заметил девушку, сидевшую за столом перед классом, учительницу. Ее длинные соломенного цвета волосы уходили за спину, а часть прядей переброшена была через левое плечо на грудь. На ней был сарафан из плотной темной ткани, а под ним белая шелковая рубашка с отогнутым воротом. Она заметила его первой и, когда они сошлись взглядами, с улыбкой наблюдала за ним. Володя с любопытством тоже стал рассматривать ее, и она, кивнув головой, подмигнула ему одним глазом. Он, щурясь лучам света, также пытался подмигнуть ей, но не получалось и только хлопал ресницами. Затем прозвенел звонок, и он побежал к маме в кабинет директора.
На следующий день, теплый и солнечный, бегал он по саду среди цветущих яблонь, спокойные тени от которых лежали на земле. Дышалось глубоко, и ему хотелось думать, что все вокруг прекрасно и красиво. Все в весенних солнечных лучах ожило, зацвело, и эта таинственная прекрасная, недоступная глубокому пониманию ребенку весенняя пробудившаяся жизнь очаровывала его и ему хотелось плакать от умиления души. Тут он вспомнил про учительницу, когда был вчера в школе, и бросился бежать в дом. Достав новые ботинки, стал собираться опять в школу.
- Ты куда? – спросила вошедшая бабушка.
- К подружке в школу.
- Ну-ну. К обеду только не опаздывай, жених!
Подбегая к школе, он увидел ее у колодца, где она набирала воду, и направился вприпрыжку к ней. Она, наполнив ведро, отошла и, заслышав шаги, обернулась, чтобы посмотреть, кто там бежит. Остановилась, и он приблизился к ней.
- Ну, здравствуй! – с улыбкой на лице признала в нем вчерашнего незнакомца. – Тебя как зовут? – спросила она, хотя знала по его походам в школу, чей это мальчик
- Володя, – пробубнил он.
Затем взялся за дужку ведра, чтобы она выпустила его из рук.
- А я Маша! Вот и познакомились.
Он молча посмотрел ей в глаза, затем, крепче взявшись за ведро, стал отнимать от него ее руку. Она выпустила ведро из руки, и он, корчась от тяжести, стараясь не расплескать воду, зашагал к ее дому.
- Тебе ведь тяжело, Вова! – вдруг спохватилась она и, подойдя быстрым шагом к нему, хотела принять у него ведро, но он не выпускал его из руки. Так они не спеша вдвоем понесли ведро вместе. Она высокая, стройная, молодая девушка, и он рядом с ней, почти младенец, шли молча, неся это ведро, и так трогательно было видеть все это со стороны. Квартировала она у одинокой старушки, почти рядом со школой. Они вошли в сени землянки и поставили ведро на лавку.
- Ну проходи в дом, гостем будешь, – мило улыбаясь, сказала она, видя, что он не собирается убегать. Они через переднюю комнату вошли в горницу, которая и была отведена ей для постоя.
- Сейчас будем обедать, – перестав улыбаться на его брошенный серьезный взгляд, сказала она, – присаживайся к столу.
Он молча сел на стул, приставленный к столу, на край которого, сдвинув учебники и тетрадки, поставила она две тарелки.
- Будем кушать суп. Ты любишь суп? – Володя молча кивнул головой. Она налила в обе тарелки из кастрюльки, принесенной с теплой печи. Достала нарезанный хлеб и положила ложки.
- Бери, Вова, хлебушек, не стесняйся, кушай хорошо.
Он взял ломать хлеба, затем отодвинул приставленную к нему полную тарелку на середину стола и, вытянув руку, ложкой потянулся к ее тарелке. Улыбаться и тем более смеяться над этими причудами малыша ей показалось неуместным. Тронутая его таким поступком, молча подвинула к нему свою тарелку, и они вместе ели из одной посуды. Опустошая тарелку, каждый наполнял свою душу новыми впечатлениями. С этого дня Володя в присутствии Маши испытывал тревогу и особое свое счастье одновременно. Она для него уже не была просто человеком, как другие, а была небывалым «существом», и он холодел от радости, глядя на нее. Как-то раз, в школе, увидел, как она любезничает с каким-то очкариком, своим коллегой, и это томило его, вызывая ревность. Однажды, уже когда все дома улеглись вечером отдыхать, странная тревога нашла на него. Он быстро соскочил с постели, одевшись, налегке, бегом, спотыкаясь, побежал в сумерках к ней домой через огороды. Володя был сам не свой, ноги стали ватные, а ему надо бежать, в горле застрял комок. Подбежав наконец к дому, он шустро юркнул через незакрытую на засов дверь. Не помня уже, как оказался в ее комнате, он увидел ее с очкариком в постели и бросился к ним, пытаясь лечь между ними…
В первые минуты он не помнил себя, ничего не соображал, но понемногу все изменилось: что-то теплое прижалось к нему а он все еще вздыхал тяжело, как в горячке, потерянно озирался то на нее, то по сторонам, и никогда ему не было еще так тяжело. Она поцеловала его в лоб, щеку, и он, постепенно успокоившись, уснул глубоким сном…
Наступило первое сентября. Празднично одетые первоклассники с цветами в руках и ранцами за плечами, готовые к первому звонку, стоящие в первой шеренге, особенно выделяясь среди остальных школьников. Во внутреннем мире ребенка, первый раз пришедшего на школьную линейку, есть и любопытство, и воображение, хотя очень своеобразное, в чем-то причудливое, а в чем-то чересчур много наивной доверчивости. Когда ребенок начинает познавать окружающий мир, что-то новое, недоумевая поначалу, что происходит вокруг, то для него это не просто привычный облик вещей, как у взрослых, а в нем обретает выражение жизнь и дарит ему радость или печаль – всякое бывает. Красота ведь не вне нас, а в нас самих. Эту свою красоту каждый узнает по-своему.
И пошли дни, месяцы, годы школьных будней.
В школе из детей усердно старались «сделать людей», но что касается его, почти все кончалось безуспешно, хотя он, казалось бы, и не доставлял особых хлопот. Просто помимо занятий он не проявлял никакого интереса к школьной жизни, не участвовал ни в каких мероприятиях, как усердно над ним не бились педагоги. Он был сам по себе, и в конце-концов в школе на него просто махнули рукой и предоставили его самому себе. Но на занятиях он старался усваивать все, что было положено знать, и выполнял все приказания с ненавидящей упрямой покорностью. Он повиновался, потому что так надо было им, но внутри него ничто не покорялось. Сам мир, который его окружает, куда был больше, чем слова, сказанные о нем в школе. Разум пробуждается в человеке раньше чувств, а любопытство раньше страстей. И ему хочется все понять по-своему, что видел вокруг, но по-своему в каком-то ином порядке, что ли? Ему пристало, более мужественные занятия, чем уроки в школе. Сначала он сам себе задавал вопросы, а потом сам же себя и спрашивал: «почему так?»
По своим мыслям был «чужой» среди сверстников, хотя сам не чуждался их дружбы. В отличие от него, сверстники были практичны: жизнь принимали, как она есть, а не были поэтическими натурами, красота природная не кружила им головы, как ему, дух им не стеснял смутные желания, и их не туманили грезы наяву. Их мысли невысоко «летали» над землей, а были по-детски заняты насущными делами, и их взгляд на жизнь не в силах был еще оторваться от будничной детской всячины. Он же был ничем не хуже сверстников, но в нем крылась какая-то болезненная тяга ощутить себя, осознать себя в этом окружаемом его мире. Но в кругу детей не было, как ему казалось, еще одной такой же натуры, как он, и от этого на него стали смотреть, как на существо «необычайное», словно на куст бурьяна на ровном чистом пшеничном поле. И это окружение не давало ему под ласковым солнцем выпустить свои «стройные побеги», ибо всегда он томился тоской быть вырванным с корнем на этом поле – поле жизни…
Сын
Она рано развелась. Замуж выходя по любви. Её мужу недоставало видимо тонкой мужской нежности, которая защищала бы любящую женщину. И их счастье таяло с каждым годом в перипетиях бытия, как тот замок возведённый на песке, погружаюсь в бездну равнодушия и безразличия, похоронив этим свою любовь, как бы не хотелось им верить в обратное.
Он пристрастился к пагубной привычке, которая заглушила в нём тихий голос совести о его долге перед любящей женщиной и, которой пришлось в конце концов с ним расстаться.
От той их непродолжительной любви, остался у неё на руках сын – славный мальчик лет пяти-шести с карими глазами, лучистыми как у мамы, с тонкими ветвями бровей. Странный горько-чувственный изгиб рта, тоже достался от неё с лёгкой припухлостью губ. Всё это говорю потому, что он не был уродом, был жизнерадостным, смешным мальчуганом.
Поэтому всё, что произошло с ним, уже, будучи он молодым человеком, было дико отвратительно, глупо и нелепо, так бесцельно закончить свою жизнь. В пору юношества не было твёрдого в то время рядом с ним авторитета, который бы одёрнул, осадил его, заставил поверить, что жизнь прекрасна, а эта «дурь» - пустота.
Пристрастившись к наркоте, потерял элементарное чувство уважения к себе самому и уже ни к чему не стремился, ничем не интересовался. И в последствии, столько трудов и усилий стоило измученной матери, чтобы побороть в нём эту пагубную страсть. Но он уже не мог терпеть и побороть эту привычку. Когда его изредка посещали некие мечты всё изменить, ему хотелось удержать, привести в порядок разбегавшиеся мысли. Сам задавал себе вопрос, - что мне делать? Обращаясь как будто сидевшему кому-то внутри его. Ах, как мне тяжело! Ах, как мне больно! Но у него уже ничего не получалось, из-за того, что в нём поселилась уже духовная нищета…
В последние месяцы чувствовал себя совсем никому не нужным и обессиленным. Причиной тому стало не только уже нравственное, но и физическое утомление. Употребив очередной раз наркотик, забылся нервным «сном», и с последним угасло его сознание и вместе с эти исчезло для него всё то, что окружало его эти недолгие годы жизни…
Как истощена и измучена была она гибелью сына. Она отправлялась путешевствовать в поисках новых впечатлений, которые отвлекали бы её от этого горя. Но новые впечатления всегда терзают душу, а душа ведь вещь хрупкая, душа ведь не проходной двор. Поэтому себя надо щадить, а она не щадила, пытаясь этим заглушить свою боль…
Как-то дома убирая квартиру, в шкафу увидела его какую-то детскую вещь. Она прижала её к лицу и прижимая опустилась рядом на кровать вся дёргаясь от рыдания и вскрикивая, моля кого-то о помощи.
__________________
Настало потом трудное время для неё: каждый день смерть бескрайным полем пустоты, ночи преисполненные воспоминаний. Потребность увидеть кого-то из старых друзей. Увиделись и мы, через много лет. При встречи принимая от неё упрёки, я совестился собственной бесчувственностью, чем тут ей помочь? Произносить слова утешения, сочувствия и великодушия ни к чему не приведут. Куда легче быть добряком достав из кармана скромный капитал, да толку мало.
Всё, решительно всё во мне престило ей – всё, чтобы я не говорил, всё чтобы не делал.
Со странным чувством, точно я кого-то опять потерял близкого, гонимый ею возвращаюсь домой, остаюсь один со своими мыслями, домом, повседневными серыми буднями.
P.S.
Через десять-пятнадцать лет, может уже не будет в этом мире ни меня, автора этих строк, ни прости тебя, дорогая моя. Ведь мы не понимаем даже собственного воображения, не хотим слышать друг друга принимая наше общее горе. Своей не воле подчиняешься ты, как я стремлюсь к твоей?
__________________
Беспощаден кто-то к человеку!
Свидетельство о публикации №224012300470